Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович Читатель Этюд.

I.


Русская читающая публика хорошо помнит вырвавшийся у величайшаго русскаго сатирика крик: "нет у нас читателя"... Действительно, это был крик, крик человека, изверившагося в самом дорогом для него, а в результате оставалось сознание работы в беззвучном пространстве, как вертится маховое колесо, не соединенное приводами и передаточными аппаратами с десятками и сотнями тех механизмов, которые оно должно было приводить в движение. Картина получается самая печальная и безотрадная: маховое колесо вертится само по себе, а механизмы стоят без движения сами по себе. Тут есть от чего прийти в отчаяние. Но так ли это? Слишком обособленная жизнь столиц создает свои точки зрения, и мы позволяем себе взглянуть на дело из своего "сибирскаго далека", не вдаваясь в обобщения и выводы. Именно здесь нам хочется привести один жизненный факт, который пусть сам говорит за себя.

В конце шестидесятых годов я проживал на одном из самых глухих уральских заводов, точно спрятавшемся в отрогах западнаго склона, где бойкая горная река Чусовая проложила свой извилистый и глубокий путь. Небольшая речонка Костянка вливалась в Чусовую с правой стороны; в ея верховьях лет сто тому назад вода была запружена и построен небольшой железоделательный Верх-Костянский завод. Заводское население было православное только наполовину, а вторую половину составляли "кержаки", как на Урале называют раскольников. Противораскольничья миссия старалась обратить кержаков в лоно православной церкви больше ста лет, и единственным плодом ея усилий являлась ветхая единоверческая часовня, стоявшая на берегу пруда. Единоверческий приход был самый жалкий, и в Костянский завод посылали священников самых бедных или произведенных в сан из дьяконов. При мне их переменилось несколько, котому что при первом удобном случае такой священник старался уйти из Костянскаго завода -- место беднее трудно было придумать. Но это не мешало при костянской единоверческой часовне оставаться все одному и тому же дьячку, который служил здесь лет двадцать. Понятно, что он не мог существовать одними доходами от часовни и добывал средства другим путем, именно небольшой торговлей, а главным образом пряничным ремеслом.

Мне как-то даже неловко назвать Якова Семеныча дьячком, потому что с этой кличкой неразрывно связано понятие последней степени человеческаго принижения, негодности и самаго жалкаго существования. Даже наружность "дьячка" получила трафаретныя особенности, хотя в данном случае это было наоборот: Яков Семеныч имел самую представительную фигуру, окладистую седую бороду и такое умное, широкое лицо. Одевался он в подрясник, носил широкополую поповскую шляпу и ходил всегда с посошком в руке. Целая коллекция таких посошков чинно стояла в уголке передней его уютнаго домика. С одной стороны, известная материальная обезпеченность, а с другой -- личныя достоинства Якова Семеныча делали его одним из самых почетных лиц в заводе. Он сумел создать себе совершенно независимое положение и жил полной чашей в кругу большой семьи, состоявшей из красивой старушки-жены, двух женатых сыновей и немолодой дочери, остававшейся Христовой невестой. В семье царил самый патриархальный порядок, начиная с имен: старушку-жену Яков Семеныч называл Сашей, старшаго сына, отца многочисленнаго семейства, Мишей и т. д. Домик был небольшой, но он так уютно глядел на улицу своими узенькими оконцами, и под его высокой старой кровлей жилось совсем не дурно. Всякое дело семья управляла своими средствами.

Я любил бывать в этом домике, где все дышало таким трудовым достатком и совсем не чувствовалось судорожной торопливости городского существования. Всякий у своего дела, и никто не боится за завтрашний день. Тон всей жизни задавал, конечно, Яков Семеныч, живший патриархом. Но в этой обстановке было и еще одно обстоятельство, которое придавало ей своеобразную окраску и глубокий внутренний смысл: Яков Семеныч был читателем... В течение двадцати лет он из года в год выписывал какия-нибудь "ведомости", главным образом "Сын Отечества". Почта ходила неаккуратно, с оказией, и нужно было видеть радость старика, когда он в заводской конторе или в волости получал кипу еще не распечатанных номеров.

-- Как-то на белом свете добрые люди живут?-- неизменно повторял он, надевая старинныя круглыя очки в серебряной оправе

Каждая почта составляла праздник, и Яков Семеныч залпом прочитывал все "ведомости" от первой буквы до последней. Присядет к окошечку и читает. Слабевшее зрение немало огорчало старика, но он забывал все на свете, погружаясь в далекий мир. Меня лично интересовало то, что Яков Семеныч интересовался не газетными сплетнями, убийствами или скандалами, а исключительно общественной и политической жизнью: как-то там, в Европе живут и как у нас. Эта была определенная и ясная точка зрения, головой выделявшая Якова Семеныча из безразличной массы другой провинциальной читающей публики; в нем была общественная жилка и сказывался глубокий интерес к широкой и политической жизни. После слабевшаго зрения старика немало огорчало все возраставшее обилие иностранных слов как в передовых статьях, так особенно в фельетонах. Приходилось за необходимыми разяснениями обращаться к фельдшеру Богдану Савельичу, единственному представителю интеллигенции в Костянском заводе, причем случалось наталкиваться на неразрешимыя загадки, в роде таких мудреных слов, как прострация, компетенция, сепаратизм и т. д.

-- Год от году мудренее пишут...-- жаловался мне Яков Семеныч.-- И к чему?.. То же да скажи просто, а то и не доберешься, о чем печатано.

Поворотным пунктом в развитии Якова Семеныча была крымская кампания и наступившее за ней поступательное движение русской жизни. Старик упорно следил за каждым шагом вперед и про себя болел каждой неудачей и радовался общей радостью. Когда пришла воля, он еще глубже ушел в свое чтение и встречал каждую реформу новаго царствования с такой хорошей и чистой радостью.

-- Далеко шагнули, ох, далеко,-- говорил он, аккуратно складывая номер к номеру.-- Мы-то вперед, а во Франции нехорошо... Наполеон, конечно, умный человек, но хлопочет только о себе. Да... У нас лучше.

Пред круглыми очками Якова Семеныча, как в "зеркале гадания", проходили все политические и общественные деятели, и он по-своему делал оценку каждаго. Когда вспыхнула война за освобождение Италии, он даже перекрестился своим широким единоверческим крестом: не любил он католиков вообще и австрийцев в частности. Гарибальди являлся для него в ореоле национальнаго героя, и он преклонялся пред гением великаго народнаго вождя. Вот другое дело битва под Садовой или наше польское возстание -- Яков Семеныч искренно скорбел за напрасно пролитую кровь и племенную вражду.

-- Все это от необразования,-- задумчиво говорил старик, качая головой.-- И чего делят... Своя своих не познаша.

Вопросы национальнаго обединения и территориальных округлений, конечно, были заманчивы, но зачем столько напрасных жертв и народнаго бедствия. Поляков Яков Семеныч недолюбливал, это правда, но он вместе с тем, как человек, душевно болел за них. Другое дело война освободительная в Америке: в Италии Гарибальди, а там Линкольн. Прежде всего по человечеству законная война, и обойти ее никак нельзя -- это суд Божий, а не смута.


II.


Фельдшер Богдан Савельич тоже был читателем, но совершенно в другом роде: он любил почитать "роман" и непременно "роман" с благополучным концом, чтобы не разстраивать себя чужими несчастиями. В этих видах, прежде чем приниматься за чтение, Богдан Савельич пересматривал конец: если все благополучно кончалось, тогда он принимался за чтение. У него была своя библиотека, составленная из таких "романов", как "Юрий Милославский", "Таинственный монах", "Черная женщина" и многие другие, причем он имел привычку перечитывать любимых авторов время от времени. Длинный, худой, с бритым лицом, длинным носом и слезившимися глазами, он являлся полной противоположностью Якова Семеныча, как по наружности, так и по своему внутреннему облику, что, однако, не мешало быть им хорошими приятелями -- соединяющим звеном служило печатное слово. Фельдшер был большой спорщик и любил поговорить о таких вещах, о которых не имел даже понятия, как политика.

-- Легковерный вы человек, Богдан Савельич. Все у вас как-то вдруг, за здорово живешь, а политика вещь серьезная и требует строгаго размышления...

-- Да для чего она нам, ваша-то политика, Яков Семеныч?

-- Для чего?.. А вот для того самаго, чего вы не понимаете, Богдан Савельич... Умные люди знают, для чего она, а мы должны у них учиться. Когда будет весь народ образованный, тогда...

В последний раз я видел Якова Семеныча в семидесятых годах, вскоре после франко-прусской войны. Старик сильно изменился, похудел и даже как-то пожелтел -- благообразная старческая седина приняла неприятные желтоватые, лежалые тона. Замечательно сохранились у него одни зубы: в семьдесят лет все до одного были целы. Глаза притупились окончательно, и старик с трудом мог читать только через двои очки.

-- Скоро умру...-- спокойно заявил он при нашем свидании.

-- Что вы, Яков Семеныч, зачем умирать...

-- Нет, чувствую, что скоро конец... Да и пора, будет: аще же в силах -- восемьдесят лет, а там труд и болезнь.

В этой старческой немощи было столько безсильнаго и жалкаго, если бы она не покрывалась спокойствием и глубокой религиозностью. Вот Богдан Савельич, так тот боялся смерти и даже не любил говорить на эту тему. Яков Семеныч даже прилепил на стену под своим столиком с газетами лубочную картинку "Ступени жизни", где различные возрасты изображались восходящими и нисходящшии ступенями: внизу "младенец", потом отрок, юноша, наверху "зрелый муж", а потом опять книзу, где следовали "труд и болезнь", заключавшиеся костяной смертью с косой-литовкой.

-- Хотелось бы только дожить, чтобы посмотреть на Францию,-- говорил Яков Семеныч с невольной грустью.-- За что такая напасть на людей, а?.. Ведь это страшно даже со стороны подумать... Конечно, Бисмарк чрезвычайно умный человек и большой политик, даже можно сказать, много превзойдет самого Меттерниха, но все-таки... Несправедливо, вот главная причина. Конечно, и Наполеон кругом был виноват, еще тогда, в крымскую кампанию, был виноват, а нация-то все-таки великая. Да, великая нация Франция... Поправятся понемногу, а потом реванш -- опять кровь и кровь сугубая, как при Наполеоне I.

Мы долго беседовали с хорошим старичком о внутренней и внешней политике -- о восточном вопросе, о Средней Азии, о земстве, о новых судах, о народном образовании. Все его глубоко интересовало, и с прежней живостью Яков Семеныч болел и радовался общими вопросами.

-- Много нынче новых газет развелось, так что и выписывать не знаешь что,-- говорил он на прощанье.-- Даже мужики, и те ведомости нынче читают.

Помню, как его видел в последний раз. Мы сидели вечером у фельдшера и пили чай. На единоверческой часовне уныло звонил десятипудовый колокол. Старик медленно шел с своим посошком на службу и несколько раз останавливался, чтобы передохнуть.

-- Плох стает наш Яков Семеныч,-- заметил фельдшер, делая жестокую затяжку дрянным табаком.-- Умрет скоро... Ведь вот подите: на ладан дышит, а все ему газету подавай: то дочь Аннушку заставит читать, то меня...,

Яков Семеныч, действительно, скоро умер, не дождавшись реванша. Еще накануне смерти он спрашивал Богдана Савельича, что пишут в ведомостях, и жалел об одном, что не дождется развязки нашей восточной кампании -- русския войска стояли, тогда под Плевной.


1888.

Загрузка...