Третьего дня вечером нам, собравшимся по обыкновению в caffe` Greco на via Condotti [1], было особенно скучно. Дождь хлестал упорнее, чем когда-либо. Кроме нас, в кафе никого не было.
Мы только что окончили разговор о натурщицах. Больше говорить было не о чем. Идти домой под проливным дождем тоже не хотелось…
Вдруг старший из художников, полуседой импрессионист М., поднял голову и проговорил:
— Я вам расскажу историю о натурщице — в этой истории
я был одним из действующих лиц. Ладно? Мы сразу оживились. Александр принес кофе, мы уселись поудобнее; М. начал свой рассказ.
— Было это десять лет тому назад, здесь же, в Риме. Я задумал картину «Купающаяся Джульетта» и подыскивал подходящий оригинал. Это было трудно.
Дело не в том, конечно, что моя Джульетта должна была быть почти подростком. Дело в идее этой картины. Она должна была выражать полную, настоящую невинность. Купающаяся Джульетта должна была любоваться своею красотой и со знавать ее, но в то же время быть совершенно чистой духовно и даже не подозревать, что в ее красоте есть что-нибудь грешное, запретное. Она должна была любоваться своим телом с той же невинной простотой, с какой любовалась бы хорошенькой игрушкой или свежим, румяным яблочком. Понимаете? А такого выражения «из головы» не напишешь. Надо было найти его в натуре. Изволь, ищи, в нынешние дни, когда у людей воображение до того развращено, что матери считают неприличным кормить грудью своих детей при мужчинах.
Я каждое утро проходил по нескольку раз по piazza di Spagna и искал свою Джульетту. Эта площадь была и тогда местом сборища крестьянок из округа Рима, среди которых мы, художники, находили себе натурщиц. Вы, может быть, не знаете, что народ называет их le ciociare [2].
Я долго искал и не находил. Наконец, в одно воскресенье я невольно обратил внимание на красоту молоденькой, лет пятнадцати, чочары, которая пила воду у каменной лодки, служащей бассейном фонтана на piazza di Spagna.
Только завидя ее, я сейчас же подумал: Eccola! [3]
Я позвал ее к себе в студию, сговорился с нею, и с того же дня она начала позировать. Когда она снимала с головы уродливый убор, который носят чочары, что-то вроде пледа, сложенного вчетверо, она казалась еще лучше.
Звали ее Анджолита. Она была очень разговорчива, и во время работы мы постоянно болтали с нею.
— Анджолита, — спросил я ее однажды, — в моей стране, в России, очень трудно найти оригинал для картины. Там девушки стыдятся позировать. Я бы хотел знать, отчего это? Ведь ты не стыдишься?
Вопрос был неосторожный, но я не раскаялся, что предложил его.
Она расширила глаза, словно удивилась, и ответила:
— Стыдиться? Но ведь синьор сам понимает, что это глупо. Как я могу стыдиться того, что я хорошенькая и что синьор нашел, что с меня стоит написать картину? В прошлое воскресенье il tata (отец) повел меня в галерею; там масса картин, где изображены раздетые женщины, и если сам папа велит сохранять эти портреты, то нечего стыдиться. Ecco! [4] Il tata прочел в каталоге и сказал мне, что для многих из таких картин позировали графини и принчипессы [5]…
Клянусь честью, тут я поверил в могущество древнеитальянской крови и в живучесть итальянского духа!
У этого народа было столько любви к красоте, что графини и принчипессы соглашались во имя этой красоты позировать перед художниками, и народ сохранил в себе эту древнюю черту до нашего хмурого fin-de-siеcle [6]. Но это в скобках.
По ответу Анджолиты вы можете судить о том, насколько она подходила к характеру моей картины. И действительно, работа подвигалась вперед быстро и удачно.
Черт побери! Я не окончил ее и не окончу никогда!
Однажды утром, выходя из этого самого caffе Greco, я встретил на улице молодого человека, лицо которого показалось мне знакомым.
Пройдя пять шагов, я вспомнил, что это был Генрих Потоцкий, мой бывший однокашник, чудный, душевный малый, но мистик, оставивший гимназию после пятого класса и поступивший потом в какую-то клерикальную школу в Кракове.
Я бросился за ним, и он сейчас же узнал меня. Мы встретились очень радушно. На радостях я чуть было не позвал его в caffе Greco, но вовремя вспомнил направление его мыслей и воздержался. Я повел его в свою студию, которая была тут же, на via Corso; квартира моя была далеко, на Транстеверинской стороне. [7]
Оказалось, что Генрих жил уже вторую неделю в Риме. Видеть Священный город было его мечтой, и осуществить ее помогли ему какие-то краковские отцы, выдававшие ему пособие. Он собирал здесь материалы для работы по истории папского престола.
Я показал ему свои картины и, конечно, Джульетту. Увидев ее, он покраснел, быстро отвернулся и сказал:
— Мой бедный друг, ты все еще не поправился?
— Подожди, Генрих, — ответил я, — я рассчитываю на то, что именно ты одобришь идею этой картины.
Но когда я разъяснил ему, в чем моя идея, он ужаснулся.
— Это ты называешь невинностью?! — спросил он взволнованно. — Это? Господи! Да ведь твоя Джульетта не знает, в чем добро и в чем зло, и именно из этого неведения надо выводить человека, чтобы он не совершал зла, принимая его за добро!
В эту минуту дверь моей студии отворилась. Это Анджолита явилась позировать.
Генрих взглянул на нее и остолбенел.
— Ты с нее пишешь свою картину? — почти закричал он.
— Да, — ответил я, — а что?
— Да ведь это еще дитя! И ты взял ее в натурщицы? Ты учишь ее этому ужасному ремеслу? Господи! Да ведь ты честный человек?!
Я не успел ему ответить. Он схватил свою широкополую шляпу и ушел.
— Что с этим синьором? — спросила Анджолита.
Она не поняла ничего: мы говорили по-русски.
Я сердито ответил:
— Этот синьор просил у меня денег, а я сказал, что он не получит ни одного сольдо!..
Прошло две недели. Но теперь моя работа плохо подвигалась вперед, потому что Анджолита стала хандрить. У нее появилось выражение задумчивости, совершенно не подходившее к Джульетте. Болтливость с нее как будто соскочила. Я стал было ее расспрашивать, но ничего не добился.
Наконец, в один прекрасный день она не пришла. На следующий сеанс тоже не явилась, и я увидел ее только на четвертый день.
— Что с тобой сталось, Анджолита?
— Niente. Ничего. Я не могла.
Я заметил, что она за эти дни побледнела и осунулась. И руки у нее заметно дрожали, когда она стала расстегивать свой корсаж. И вдруг, представьте, она упала на кушетку, закрыла лицо руками и залилась слезами:
— Что такое?
— Я не могу больше! Это стыдно, стыдно!..
— Что стыдно, Madonna ti guardi? [8] Позировать?
— Да…
Я остолбенел.
— О, черт побери! — и меня осенила вздорная, но верная мысль: — Да уж не сошлась ли ты с тем синьором?
Она сразу перестала плакать и вскочила.
— Да это он мне объяснил. Вы солгали мне: тот синьор не просил у вас денег; синьор упрекал вас за ваши отношения ко мне, и вот почему вы так гневались!
— Побойся Бога, ciociarina, какие это «отношения»?!
Она опять заплакала.
— Это правда, что вы мне ничего дурного не сделали; я сама согласилась стать вашей натурщицей… Но ведь это ужасно! Я только теперь поняла, как это ужасно!
— Да где ты с ним встречалась?
Оказалось, что он назначал ей свидания в via Albani, где-то у черта на куличках.
Мне хотелось сказать ей: «Моя дорогая, почтенный синьор просто-напросто влюбился в тебя!» — но что-то непонятное удерживало меня. Однако эта история мне надоела: я не выношу женских слез. Я сказал ей:
— Знаешь, fanciulletta, я не могу принуждать тебя. Если ты не хочешь позировать, вот твой расчет, и ты свободна. А когда ты очнешься, приходи опять ко мне, и мы окончим нашу картину.
Я настолько хорошо знал этого веселого котенка, что был уверен в скоротечности такого «затмения». Но прошла целая неделя, и она не являлась.
Наконец — было это, как теперь помню, в четверг — я увидел ее снова. Я сидел в своей студии, смотрел на неоконченную картину и злился, что не могу дописать ее. Увидев Анджолиту, я радостно кинулся ей навстречу. Но ликовать было нечего.
— Я пришла к синьору, — заявила она мне почти с первого слова, — с великой просьбой. Я хочу… Я буду умолять его, чтобы он уничтожил эту бесстыдную картину — codesto quadro impudico!
Моя злость сразу вернулась.
— Ты с ума сошла? — раскричался я.
— Я не сошла с ума. Но я умоляю! Умоляю!..
Я холодно ответил:
— Ни за что.
Анджолита бросилась передо мной на колени. Но я уже не помнил себя от досады. Я схватил «Джульетту» с мольберта, запер ее в соседней комнате и ушел из студии, крикнув на прощанье:
— Скажи своему синьору, что он не только большой дурак, но и большой грешник!
Больше я уже не видел моей Анджолиты.
Через четыре дня ко мне пришла пожилая, но еще красивая чочара, мать девочки, и спросила, не видал ли я за последнее время ее дочери, которая куда-то исчезла. Я предложил ей тот же вопрос, и она ушла. А через полчаса я получил городское письмо, в котором прочел:
«Ради Бога! Ты не знаешь, где она? Генрих».
Прошел день.
Вечером дверь моей студии отворилась. Вошел Генрих.
Не снимая шляпы, он сел у стола, опустил голову на руки и словно задумался.
— Ну? — спросил я.
Он глухо ответил:
— Утопилась.
1898