В доме булочника кривой Хесус еще отстреливался. Фалангисты подожгли солому, и черный дым ворвался в узкое оконце. Потом они выволокли мертвого Xecуca на площадь. Хесус глядел большим кровавым глазом на белое небо, а мулы, привязанные к ржавым кольцам, беспокойно кричали.
Секретарь фаланги Васкес пил пиво. Прибежал Куррито:
— Маноло в Лерите.
Васкес ответил: «Ерунда», — и сплюнул на стол косточку от маслины. Он задыхался от зноя; мокрый воротник жал шею, как веревка.
Звонарь ударил в колокол. Из церкви выплыла расфуфыренная богородица: она улыбалась бледными злыми губами. Васкес нес бархатный шлейф и пел:
— «На-а-а-дежда всех отчаявшихся…».
У него был тонкий голос кастрата. На балконе показался полковник Лопес, тучный андалузец с рачьими глазами. Он поднес руку к козырьку и растерянно улыбнулся. Утром, когда фалангисты осаждали Народный дом, он лежал с грелкой на животе и шептал:
— Влипли!
Васкес швырнул шлейф богородицы, пропахший нафталином, в лицо молоденькому офицеру, а сам подбежал к балкону:
— Ваше превосходительство, несколько приветственных слов!
Лопес побагровел: его глаза еще явственней отделились от лица. Он выкрикнул:
— Испанцы!..
Увидев труп Хесуса, жена Васкеса, замахала кружевным веером:
— Почему не убрали?
Капитан услужливо прикрыл лицо Xecуca мешком из-под муки.
Васкес с трудом вскарабкался в беседку для музыкантов. Он думал об империи Карла, над которой никогда не заходило солнце, и, составляя пышные фразы, шевелил мясистыми губами. Снова подбежал Куррито:
— Хочешь посмотреть?
Арестованных загнали во двор ремесленного училища. Фалангисты подталкивали их штыками. Васкес сразу спросил:
— Карраско где?
Переплетчик Карраско считался вождем красных. Куррито развел руками:
— Удрал. Зато сына взяли.
Сыну переплетчика было четырнадцать лет — большие, оттопыренные уши, пальцы, замаранные чернилами. Васкес наставил на него револьвер:
— Где?
Мальчик молчал.
— Я тебя спрашиваю — где, сын потаскухи!
Приподняв брови, мальчик равнодушно ответил:
— Стреляй.
Раздался выстрел. Куррито теперь торопил Васкеса:
— Неудобно — Лопес ждет…
До ночи кричали фалангисты: трубачи играли «Королевский марш»: священники кропили водой пыльные грузовики; стиснутый толпой, полковник Лопес крохотным платочком утирал широкое мокрое лицо. Потом все стихло. Рядом с мертвым Хесусом, уткнув лицо в горячую пыль, храпел фалангист. На луну набежали мелкие бесформенные облака; в изнеможении орали коты, поблескивая зелеными глазами.
Незадолго до рассвета раздался одинокий выстрел. Сонный Лопес не хотел одеваться. Жена торопила его. Громко вздыхая, он стал застегивать мундир не на ту пуговицу. Молодой лейтенант повторял: «За Испанию! За Испанию!». Женщина плакала навзрыд. По пустырям бежал Васкес и вопил:
— Это Маноло!..
Они остановились в двух километрах от города. Фургоны «Перевозка мебели», ослы с пулеметами, барселонские такси, лимузины, скрипучие таратайки, грузовики обложенные тюфяками, патроны, курдюки с вином, гитары.
На машине Маноло написано: «В Уэску».
— Пулеметы ставь!
— Ставь сам.
Кто-то крикнул:
— Ты с Маноло не шути — он в комитете.
— А я что — не комитет?
Девушки в туфельках на высоких каблуках неловко карабкаются по камням: они едва волочат тяжелые винтовки. Позади облако пыли: идут металлисты, солдаты, ткачихи из Сабаделя, бухгалтеры, торреадоры, почтовики. У кого револьвер, у кого ружье, у кого кухонный нож. Старуха бежит с вилами:
— Бей их! Бей!
Горы откликаются: бей!
Под’ехали крестьяне из соседней деревни верхом на мулах. Один горделиво показывает мушкет:
— Кабанов бил, теперь буду бить генералов.
Старый анархист, которого все зовут «Кропоткиным», суетится:
— Куда флаг поставить?
У «Кропоткина» длинные седые локоны и галстук, повязанный бантом. Маноло спрашивает:
— Сколько нас?
Никто не отвечает.
Мальчишка швырнул ручную гранату и убил барана. «Кропоткин» рассердился:
— Жизнь заслуживает уважения!
— Сволочи, сколько нас?
К Маноло подошел гитарист Антонио:
— Покажи, как из ружья стрелять, а то скандал — ничего не получается.
Крестьяне угрюмо повторяют:
— Говори, где фашисты? Пора стрелять — они из экономии молотилку вывезут.
Они стоят на камнях под городом. Камни рыжие и рыжий город. Глухие стены. Ни деревьев, ни травы — пустыня. Кричат люди, кричат мулы. Никто никого не слушает.
Маноло идет вверх.
— Бей их!
Осторожно мулы ступают над обрывом.
Свист, грохот, рыжая пыль — разорвался снаряд. Все бросились вниз. Маноло кричит:
— Стой!
Остался только «Кропоткин» с флагом.
— Стой!
— Стой!
Убили Антонио: он лежит с раскрытым животом под розовым ранним солнцем — Антонио, веселый гитарист, гордость барселонской Паралели[1].
— Антонио!
Это его окликает Маноло; и вдруг, озверев, Маноло кидается вдогонку за беглецами:
— Антонио… Слышите, сволочи, Антонио!..
Они остановились растерянно переглядываются. Крестьянин с мушкетом лопочет:
— Не видно, откуда стреляют — поэтому…
Еще снаряд. Теперь никто не двинулся с места. Маноло идет вверх; за ним другие. Пулеметы. Вскрикнула женщина. Мул сполз вниз. Солдат подпрыгнул и перевернулся.
— Бей их! Бей!
Пулеметы фашистов на колокольне. Люди падают с камней. Ползут новые. Сзади кричат: «Бей!». Маноло карабкается по отвесной скале. Вдруг он видит фашиста. Он кричит от радости. Они долго ворочаются в пыли. Потом Маноло встает, трет рукой колено и заботливо осматривает винчестер.
— Бей!
Они ворвались в город. Ревут мулы, звенит стекло, старая женщина судорожно смеется от радости и от страха. Мертвый осел скалит желтые зубы.
Полковника Лопеса нашли в исповедальне; старик убил его топором. «Кропоткин» взобрался на колокольню и повесил большой красно-черный флаг.
На паперти лежит богородица: она попрежнему зло улыбается, и крестьяне в ожесточении рвут ее тяжелое бархатное платье. Треуголки гвардейцев, береты, круглые шапчонки семинаристов, ангелы с отбитыми крыльями…
Жена Васкеса сует «Кропоткину» деньги:
— Спасите!
«Кропоткин» выпрямился, откинул рукой седые локоны:
— Работать надо! Шить рубахи! Сажать картофель!
Деньги летят на мостовую. Ребятишки подбирают.
— Застрелю! Жгите их! Жгите мразь!
На площади костер; горят херувимы, деревянные венчики, розы. «Кропоткин» швыряет в огонь сотенные:
— Уничтожим навеки эксплоатацию!
По ветхим пыльным щекам бегут слезы.
Убитых положили в беседку, где вчера играли музыканты. В ногах Антонио — гитара. На часах две девушки. Подошел смуглый парень:
— Красавица, где талончики на обед дают?..
Он ушел; девушка говорит:
— Ночью, если боя не будет, пойду целоваться…
Насупившись, другая отвечает:
— Я ни за что!
Девчонка тащит даму в капоте:
— Фашистка! Она меня по щекам била!..
Дама в страхе подымает кулачок — на солнце горят багровые полированные ногти:
— Я не фашистка, я нервная…
Аптекарь Хосе кричит матери:
— Плевать мне теперь на твое причастье!
С площади доносится дискант «Кропоткина»:
— Жги!..
Крестьяне развалились в кожаных креслах «Коммерческого клуба». Они задумчиво улыбаются. Статуи, люстры, вазы… Вдруг один вскочил:
— Едем! Они молотилку вывезут…
К Маноло подходит старый звонарь и, улыбаясь беззубым ртом, говорит:
— Записывают где? Хочу бить фашистов.
Солнце было уж высоко, и немилосердная жажда мучила Маноло. Он достал курдюк, раскрыл рот. Тоненькая струйка, вино теплое. Он долго бродил по городу. На базаре продавали дыни и салат. Маноло зашел в ремесленное училище: там лежали тела расстрелянных фашистами.
В подвале училища нашли отца Мигеля. Это толстяк с круглой головой, шеи у него нет. На нем разодранная сутана. Он уныло почесывает голую волосатую грудь. Его привели к Маноло. Оба молчат. Маноло смотрит на сына переплетчика. Большие синие мухи облепили детский затылок. Маноло доверчиво говорит:
— Страшно!..
— Сказано: «Смерть пасет, как овец»…
Отец Мигель по привычке потирает руками. Беспричинная тоска охватила Маноло. Он спрашивает:
— Значит, хочешь умереть?
Отец Мигель поспешно отвечает:
— Не расчет: вы — меня, они — вас. А кто может поручиться…
Он не договорил — Маноло выстрелил. Сразу все стало легким: прошла скука. Маноло смотрит на красные плиты — сколько у толстяка крови!
— Грузовик почему бросили?
— Да ты не волнуйся — машин хватит.
Сердито сплюнул, Маноло лезет под грузовик. Он провозился добрый час.
— Готово!
Он вытирает рукавом лицо: пыль, смешавшись с маслом, стала липкой, как глина.
— Я на «Испано-суисе» шесть лет просидел, каждую косточку знаю. А ты говоришь: «Не волнуйся»…
Наверху шел горячий дождь августа. Такси кружились по голубой площади. За мокрыми стеклами мелькали куклы, жемчуга, огромные грозди винограда. Вокзал находился под землей; здесь было душно и сыро. С трудом Бернар протиснулся к вагону. Кто-то крикнул: «Отдыхай!» Он вспомнил: а ведь правда, теперь каникулы… Сквозь туман он увидел пятно плаката: девушка в голубом трико, песок, парус. Сколько народу! Его никто не провожает. Это хорошо — жизнь можно рассечь, как червяка…
Он выглянул в окно. Все закачалось. Женщина на платформе подняла кулак. Поезд вырвался из-под земли. Дождь.
Дня два или три назад Сонье спросил Бернара:
— Ты что там будешь делать? Плакаты?
Бернар рассмеялся:
— Какие плакаты? В пехоту.
Это началось с митинга. Ораторы говорили, как всегда — громко, красиво и равнодушно. Потом выступил старый испанец. Он путал слова, мучительно останавливался, пил воду.
— В Хаене они убили товарища, а жена его записалась в отряд…
Зааплодировали. Испанец грустно моргал близорукими глазами. Тогда-то Бернар сказал Жермен:
— Еду.
В маленькой, насквозь прокуренной комнате, он долго перечислял: сочувствует, нельзя сидеть сложа руки, он служил в пулеметной команде, здоров… Помолчав, он сердито добавил:
— Все равно поеду.
За несколько дней до от’езда Бернар вдруг заметил на мольберте недописанный натюрморт: букет лакфиолей. Кажется, неплохо… Вот только этот угол надо поправить… Он улыбнулся: глупости! На столе стояли завядшие цветы.
Люди, разодранные рубахи, солдаты целятся — это Гойя. Так было и в Бадахосе… Поль рассказывал, что карлисты в Памплоне праздновали победу. Впереди шел горбун, а на горбе было написано красной краской: «Бог и король».
Когда Бернар служил, лейтенант говорил ему: «Ты плохой солдат». Бернар тогда думал о живописи; ему хотелось написать стену казармы, флаги, дерево. Жаль, букета не кончил!.. Глупости, этого не было. Жермен тоже не было. Теперь он будет хорошим солдатом. Женщина из Хаена пошла на место мужа… Если французы дадут самолеты… Чорта с два, они едут на каникулы… Но кому подымали кулак? Этот поезд идет до границы. Может быть, рядом — товарищ?
Бернар всматривается в лица попутчиков. Старик с корзиной. Он поднял крышку: в корзине оказался большой всклокоченный голубь. Ласково причмокивая, старик позвал его: «Южен!» Девушка читает роман. Толстяк — наверное коммивояжер, продает кишки для колбас или фиксатуар. Две дамы с девочкой. Влюбленная парочка: они заслонились газетой и шепчутся. Бернар слышит обрывки фраз.
— Завтра будешь купаться в море…
— Мне идет эта шляпа?
— Жермен!..
Смешно — ее тоже зовут Жермен.
Бернар прошел к окну. Дождь омолодил позднее лето. Среди темной зелени лежали коровы, белые и черные. Яблони клонили ветки, тяжелые от капель и плодов. Потом стемнело; воздух стал еще свежее. На маленькой станции под фонарем цвели большие чайные розы. Старуха второпях обнимала сына. Бернар не отрываясь думал о Жермен.
Это был последний день его парижской жизни. Утром, когда Жермен протянула ему чашку с кофе, ее пальцы дрожали.
— Не нужно, Жермен!.. Я скоро вернусь.
— Я должна тебе сказать…
— Что?
— Не могу…
Потом она сказал: Готье. Это началось весной; они тогда втроем поехали на Луару. Она пробовала бороться с собой. Два месяца они не встречалась. Но что же ей делать?.. Она не виновата.
Бернар, задумавшись, переспросил:
— Что?
Она быстро ответила:
— Ты можешь меня ударить.
— Жермен, зачем ты так говоришь? Нет, ты ни в чем не виновата.
Тогда она стала упрекать его: виноват он. Разве он когда-нибудь подумал, как она живет? Он запирался, работал. Он скучал, когда она ему рассказывала о людях, о вещах, о заботах. Готье проще, зато он с ней. Это жизнь взаправду. (Жермен несколько раз повторила: «взаправду».)
Бернар сбоку поглядел на Жермен: зеленые туманные глаза, пухлые губы, смуглый треугольник загара. Он скомкал папиросу.
— Ты что… спала с ним?
— Да.
Он медленно вышел из комнаты. Несколько часов он кружился по узким улицам. Пошел дождь. Он стал под навес возле зеленной лавки и закрыл глаза. Продавщица спросила: «Вам дурно?» Он ответил: «Что вы», — и улыбнулся.
Он застал Жермен в той же позе: как будто она не двинулась с места. Он старался быть веселым. Прикрыв ладонью глаза, она следила за каждым его движением.
— Я тебе напишу из Барселоны. Ты переедешь к нему?
Вместо ответа она расплакалась. Он стоял возле стола; потрогал вещи: старый мундштук, приглашение на выставку, ракушки. Трупы! Той, прежней жизни больше не было.
Они простились дома: Бернар побоялся вокзальной тоски, свистков, лжи последних минут.
Поезд несется мимо городов. Жизнь — это несколько огней; нет даже времени подумать — что там? Толстяк храпит. Бернар один в коридоре; он завяз в прошлом.
Это было весной. Он поехал с Жермен в деревню. Там были старые вязы. Он хотел писать, но разленился, лег под дерево, голова на коленях Жермен. Сквозь зеленое кружево — небо. Должно быть, это и было счастьем…
Начало светать. Показались озера, пепельно-розовые. В коридор вышел человек — дорожная куртка, сухое лицо с шрамом, проседь, похож на иностранца. Наверное, турист…
— Не помнишь? В комитете…
Бернар радостно схватил его руку:
— Конечно, помню! Ты ведь англичанин?
— Нет. Немец. Вальтер.
Они стали говорить о войне. Немцы прислали Франко сорок «Юнкерсов». О чем думает Блюм? У наших мало специалистов. Вальтер служил в артиллерии…
Бернар улыбается — это, как Жермен говорила, взаправду!..
— А я думал, кого провожали? Там твоя жена была?
— Нет. Товарищ из комитета, она принесла письмо. Жена в Германии. В Дармштате. В тюрьме.
Туннель, и снова солнце.
— Теперь не знаю… Может быть, они ее убили.
Вальтеру сорок два года. Он смутно помнит мир до войны: речка с пескарями; зеленый клеенчатый картуз школьника; мать варила варенье из смородины. Потом Вальтера призвали. Он был возле Диксмюде с братом Карлом. Карл кричал в темном госпитале — у него отняли ногу.
Вальтер — коммунист. Он — загнанный зверь, кругом — охотники: стреляют из-за угла, стреляют из окон. Он говорит… Удивительно, сколько может человек говорить, охрипший, с красными глазами, в дыму пивнушек! Гамбург, грузчики, узкие улицы, девки, медный тазик над лавкой цирюльника. Пуля попала в ногу; Вальтера унесли товарищи. Стреляли те…
Те победили. Вальтер прятался на пивном заводе среди бочек. Его выдал бывший товарищ; нежно сосал трубку и — выдал. В лагере, была липкая глина. Аптекарь Мюллер бил Вальтера ремнем. Вальтер очнулся, потрогал рукой лицо — липкое…
Он убежал. В лесу куковала кукушка; было много черники, хотелось лечь и ни о чем не думать. Париж… Он говорит, кругом равнодушные люди. Он поселился в маленькой гостинице. Была ярмарка: с утра до ночи под его окном вертелась карусель. Он ждал письма от Луизы. Почтальон приносил много писем, — не ему, другим.
Это было в воскресенье. Нехотя он развернул газету: скачки, матч футбола. Вдруг он увидел: «В Испании»… Он пришел первый. Секретарь растерянно бормотал: «Мы еще не договорились»… Вальтер настаивал: старый артиллерист. Рана? Вздор, он почти не хромает. Он чуть было не задушил от радости машинистку…
Озеро… Как-то он поехал с Луизой за город — выпал свободный день. Луиза гребла. Француз — славный малый. Нет, на этот раз мы их расколотим! Эмма обещала, если будут вести, она напишет. В Барселоне много анархистов… Что же, это — рабочие, они поймут… Он никогда не думал, что море может быть таким синим — как нарисованное. В переднем вагоне едет русский, бывший белый. Смешная шутка жизнь! У себя сражался против нас, а теперь… Значит, снова война! У Карла тогда отняли ногу… Карл пошел с ними, он — враг. Врагов много, никому нельзя верить, даже камням. Хорошо здесь — камни, рыбацкие сети, виноградники, тишина. Что человеку надо? Вздор! Много надо, очень много. Еще туннель. Вот и война!
Разгоряченная Барселона теряла голову от гнева, от разлуки, от счастья. Женщины несли флаги, как простыни: сыпались монеты, крестики, обручальные кольца. Взобравшись на крыши автобусов, анархисты вопили: «Долой милитаризм! Все на фронт!» Возле обугленных церквей старухи продавали красно-черные платки, морских полипов, приторный лимонад. Калеки, собирая милостыню, гнусавили: «Смелее в бой!» На неразобранных баррикадах дети играли в войну. Автомобили врезалась в толпу; из них торчали иглы штыков. На перекрестках, где погибли бойцы июля, лежали груды магнолий. По Рамбле проезжали самодельные броневики. и женщины им аплодировали, как в театре. Шли дружинники в трусах, с ручными гранатами. Девушки руками подталкивали древние пушки. Люди стреляли в окна, в призраков, в небо. С балконов лились длинные флаги: кровь, расплавленное золото, чернь. Проносили открытые гроба; мертвецы щерились или улыбались. Тысячи труб, флейт, сопелок пели о будущем мира.
Колонна «Свобода» уходила на фронт. Дружинники шли нестройно: один отставал, чтобы выпить стакан пива, другой обнимал невесту, третий, забежав вперед, пел один на пустой площади. Жены старались итти в ногу с мужьями; глотая слезы, они громко смеялись; ребятишки размахивали игрушечными пистолетами.
Бернар пел, не умолкая. Он не глядел на женщин. он ни о чем не помнил, он шел и пел. Вальтер шагал впереди колонны. В толпе, пестрой и крикливой, он сразу выделялся: он был солдатом. Бойкая смуглая баба с крохотными усиками продавала конфеты. Когда Вальтер поровнялся с ней, она вздохнула — никто не провожает!.. Она всунула в его руку конфету. Он растерянно наморщил лоб. Шоколад таял в руке. Вальтер быстро проглотил конфету, облизал пальцы и рассмеялся.
Комитет постановил, ввиду начала новой эры, об’явить проституцию упраздненной и закрыть публичный дом, находящийся на улице Фирмина Галана.
Дом закрывали торжественно: кроме членов комитета, пришли Маноло, «Кропоткин» и десяток дружинников. Женщины собрались в зале, где стояли чахлые пальмы. Кто-то вздумал сыграть на разбитом пианино «Сыновья народа», но Маноло прикрикнул:
— Без хамства!
Женщин было одиннадцать. Хозяйка заведения убежала вместе с племянником, который совмещал обязанности буфетчика и вышибалы. На стенах висели картины: одни изображали святую Терезу, другие — охотников с гончими. Женщины, не понимая, чего от них хотят, пробовали кокетливо улыбаться. Толстая брюнетка, которую звали Пепитой, испуганно прижимала к животу золотой медальон. Секретарь прочитал постановление. Потом встал Маноло и огромным кулачищем ударил по столу:
— …с сегодняшнего дня вы возвращаетесь в лоно человечества. Понятно? Так что собирайте ваши пожитки и шагом марш! А здесь мы устроим художественную школу.
Женщины попрежнему сидели вдоль стены с застывшими улыбками. Пепита всхлипнула и положила медальон на стол:
— Чорт с вами, берите!
Маноло стало скучно, он громко зевнул, выстрелил в окно и ушел. Откашлявшись, «Кропоткин» начал бабьим голосом увещевать:
— Надо сажать картофель, шить рубахи, воспитывать новых людей!
Вдруг одна из проституток, женщина лет сорока, с ярковишневым лицом, кинулась на «Кропоткина»:
— Я здесь четырнадцать лет проработала, а ты, бесстыдник, меня на улицу гонишь?
Она расцарапала лицо «Кропоткину». Ее едва оттащили.
Комитет обсуждал вопрос о контрреволюционном выступлении бывшей проститутки Консепсион Кабаньес. Секретарь угрюмо буркнул:
— Расстрелять.
Маноло засмеялся:
— А идеи где? Мы убеждать должны…
Он пошел в публичный дом. Завидев его, женщины разбежались. Осталась только преступница; она сидела на кровати в разодранной кофте и тяжело дышала. Маноло закурил, вытащил револьвер, постучал им по столу и благодушно сказал:
— Ты бабушка, лучше добром уходи. Теперь, если кому с кем спать, это от чувств, а деньги мы жечь будем. Понимаешь?
Женщина ответила:
— Ну и уйду. Скучно мне на вас глядеть.
Маноло вернулся в комитет. Среди ящиков с гранатами стояли проститутки. Секретарь ворчал: «А что мне с ними делать?» Сверху доносился вопль «Кропоткина»:
— Пускай рубашки шьют!
В Маноло вцепилась жена арестованного дантиста:
— Четвертый день его держат, а он не при чем, это его дядя давал деньги на фалангу…
— Подай заявление. «Четвертый день»… Я полтора года при короле сидел, да при республике 8 месяцев, и ничего — жую.
Сзади раздался радостный визг: секретарь обнял толстуху Пепиту. Маноло нахмурился и увел секретаря наверх.
— Если еще раз замечу, пристрелю. И другим скажи — запрещается до полной победы. У меня, у самого, в Барселоне…
Снизу свистнули:
— Маноло здесь? На Уэску людей давай — они артиллерию подвезли.
Маноло поправил револьвер, болтавшийся на животе, и бросился вниз.
Маноло смотрит в бинокль: розовый дом, мешки с землей — там пулеметы фашистов.
— Наши где?
Часовой лениво показывает на речку: дружинники забрались в воду. На берегу винтовки, гранаты, штаны — все вперемешку.
— Вылезай!
Никто не вылез — полдень, жарко… Речка мелкая, люди лежат, не шевелясь, на брюхе. Маноло выгнал одного. Это тощий человек. С головы тонкой струйкой стекает вода.
— Вылезай, они ударить могут…
— Зачем? Они тоже купаются — у них там пруд.
— Вылезай! Не то стрелять буду.
Бойцы нехотя вылезают из воды. Чубастый Луис орет:
— Анархист! Офицеры и то лучше!..
Теперь все кричат:
— Довольно нами командовать!
— Он в автомобиле катается…
— Мы тебе не солдаты, мы сами записались!..
Маноло равнодушно насвистывает. Луис обозлился, он полез на Маноло с кулаками. Его тащат назад:
— Маноло не знаешь? Убьет.
Матео выбежал вперед:
— Поглядел бы я на вас без Маноло! В Каспе кто впереди шел? Я вас спрашиваю, подлецы, кто Каспе взял? У него жена молодая, а он первый под пули лезет…
Другие поддакивают:
— Маноло молодец!
— Он храбрый…
Луис надел подштанники, расчувствовался и обнимает Маноло; а Маноло попрежнему свистит. Потом он идет к дому:
— Пулемет на чердак тащи!
Он говорит крестьянке:
— Уходи. Тебе в Барбастро комнату дадут. А здесь нельзя, здесь они стрелять будут.
Женщина зевает:
— Уже стреляли. Все утро стреляли. А куда я пойду? У меня коза об’ягнилась.
Грохот. Чашки на буфете всхлипывают. Женщина принесла миску. Ее голос теперь нежен и загадочен: она зовет кур.
Маноло долго глядел в бинокль; он узнавал улицы Уэски. Что с Мартином? Может быть, его сейчас ведут на расстрел? Гвардейцы лениво скручивают сигаретки. Один говорит: «С Маноло знался? Получай!» Чорт, а ведь город рядом! Видны сады, балконы; на веревках сушатся простыни… Одно непонятно — где у них артиллерия?
Фашисты с утра обстреливали часовню и два дома. Капитан Морено сказал; «Лучше отступить — невыгодное положение. О том, чтобы взять город, нечего о думать. У них две батареи». Маноло ответил: «Не за тем приехали, чтобы назад переть…»
Он сидит мрачный. Как просто было в Барселоне! Фашисты стреляли из пулеметов. Что же, Маноло разогнал машину — под пули. Майора задушил. Вот этот бинокль у него взял… А здесь ничего непонятно. Где у них батареи? Морено говорит: «Две». Но можно ли верить Морено? Офицер. Они все хороши! Такого по совести лучше прихлопнуть…
К Маноло подошел высокий худой человек; плохо говорит по-испански.
— Француз?
— Нет. Немец. Я насчет артиллерии — надо открыл огонь по дороге на Айербе.
— А где она?
— Отсюда не видно. Вон за тем холмом…
Маноло вышел из себя:
— Что ты мне голову морочишь? Не видно, а стрелять… Ты откуда взялся? Марксист?
Вальтер смеется:
— Конечно. Только это к делу не относится. Я в артиллерии служил. Можно рассчитать…
Вальтер об’яснял. Маноло внимательно слушал.
— Ладно — командуй! Только смотри у меня — без идей. Наплевать мне на вашу дисциплину!..
Вальтер ушел. Маноло нагнал его:
— Стой! А отступать не надо?
— Зачем отступать? Мы завтра попробуем их выбить из розового дома.
Маноло пошел к капитану Морено:
— Поручения есть? Жене или еще кому-нибудь? Не понимаешь? Очень просто, я тебя сейчас пристрелю. Говорил ты «отступать» или не говорил? А мы их завтра из розового дома вышибем. Ну, становись!
Капитану Морено за пятьдесят. Он неудачник: в молодости не угодил генералу; потом при африканской кампании его рота сдалась в плен; так он и остался в капитанах.
Морено покорно стал возле двери и ладонью вытер седые жесткие усы. Маноло поглядел на него и вдруг опустил револьвер:
— Слушай, Морено… Чорт тебе в душу влезет! Но если ты завтра их не расколотишь, пристрелю, вот тебе мое слово — пристрелю.
Он дружески похлопал Морено по спине.
Артиллерия работала до ночи. Потом все притихло; только блеял козленок. Маноло проверил посты. Он заглянул в сарай. Вальтер спал на соломе. Маноло осторожно прикрыл дверь, чтобы не разбудить Вальтера, посмотрел на спокойное лицо с шрамом и рассердился:
— Слушай, немец, почему это тебя зовут «комендантом»? Мы чинов не признаем. Ты что думаешь — показал, как стрелять, значит, и командовать будешь? Мы этот поганый домишко и без тебя возьмем, Уэску возьмем, на Португалию двинемся.
Вальтер оборвал его:
— Спать надо. С шести откроем огонь.
Но Маноло не мог спать. Он бродил по неостывшим камням. Ночь была душной. Желтая луна висела над недоступным городом. Маноло в тоске подумал: не возьмем, ни за что не возьмем! Надо бы сразу, а теперь у них батареи. У них таких Вальтеров тысячи. Как рассвет — пойдем… Хоть бы скорее ночь кончилась!
Среди камней сидел Луис с девушкой из отряда. Они целовались. Маноло в ярости ударил ногой по ящику. Луис обернулся и сейчас же снова обнял девушку. Маноло сел возле фонаря и стал писать: он изорвал всю тетрадку — письмо не выходило. Он хотел рассказать Кончите о войне, об Уэске, которая рядом, о сухом костлявом немце. Вместо этого он написал:
«Дорогая моя Кончита!
Ты знаешь, что мы, анархисты, за полную свободу, так что теперь каждый волен делать все, что ему вздумается. Но я тебя очень прошу — не сходись ни с кем! Я как подумаю, что ты с другим, у меня все в голове вертится. А мы их скоро расколотим.
Твой Маноло».
Утром — еще не было пяти — Вальтер пошел к речке мыться. Он сказал Маноло:
— Считай тридцать минут на артиллерийскую подготовку. Потом пойдешь.
Маноло его не слушал: он думал об одном — хоть бы скорей! Облачко закрыло розовый дом.
— Вперед!
Все бросились вслед за Маноло. Затрещали пулеметы. Маноло оглянулся — никого. Пришлось повернуть назад.
Вальтер ругался:
— Тебе сказали тридцать минут, а ты через три минуты выскочил.
Матео говорит:
— Маноло — молодец, один пошел…
Маноло встал, расстегнул рубаху — жарко.
— Не молодец, а дурак. Погорячился. Что знаю, то знаю. Прошлой осенью когда решили убрать Лагирре, туман был, а я не промахнулся. И прежде пулемета в глаза не видал, теперь, пожалуйста, подходите. Ну, а здесь дело стратегическое. Вот и осрамился… Только вы не подумайте, что Маноло расчета просит. Я дурак, но и вы не умнее. Почему вы назад повернули? Экая важность — пулеметы!.. Потом, раз я командую, вы обязаны итти за мной, иначе у нас ни чорта не получится. Принято?
Все закричала:
— Принято.
— Еще одно дело. Товарищи женского пола, я вас прошу войти в положение. Теперь в Барселоне снаряды делают, это штука для вас. А здесь людей хватит. Я никого ее хочу обидеть, но она и стрелять не умеет, и человека расстраивает. Так что товарищей женщин отправим по домам. Ну, как, Луис, принято?
Луис взглянул на Маноло, помолчал и ответил:
— Чорт с тобой, принято.
Вальтер пришел по делу, а Маноло ни с того, ни с сего начал рассказывать:
— Я в Линаресе девушку встретил, два года из-за нее страдал. Каждый день брился. А она возьми да выйди замуж за того самого парикмахера. Я чуть с ума не сошел. Решил…
Он смеется.
— Решил переменить парикмахерскую. Ты не обижайся — у нас в Андалузии всегда так — пойми, что шутка, а что всерьез.
— А что фашисты вчера мельницу заняли — это шутка или всерьез? Очень просто — твои ребята на ночь в деревню уходят…
У Вальтера глаза серые, но сейчас они зеленые от злобы. Маноло швырнул на пол шапку:
— Врешь, никто не уходит! Я сам пойду караулить… Да как они смеют уходить? Всех перестреляю! Война это или не война?
Штаб колонны помещался в бывшем монастыре. На стене висел образ пылающего сердца Иисуса, а под ним план города, исчерченный красным карандашом. Землемер Флоренсио сидел на низком церковном стульчике, вытянув непомерно длинные ноги. Кругом валялись кадильницы и патроны.
— Зачем молоко? Я сказал — молоко только для детей. Убери!
Он жевал сухой хлеб и ожесточенно водил карандашом по карте. Кто бы мог подумать, что мечтатель из пыльного захолустного Сиуда Реаля станет командиром? Он писал памфлеты на губернатора, безнадежно влюблялся в жен мукомолов и виноторговцев, говорил акцизным чиновникам, засыпавшим от духоты и скуки, о великих принципах федерализма, а потом сел на коня и с отрядом крестьян помчался по степям Ла Манчи.
В штаб пришел Люсиро — наборщик и командир батальона «Пасионария».
Люсиро сказал:
— Надо заложить мину, другого выхода нет. Зря снаряды расходуем, — они сидят внизу и смеются.
Флоренсио встал. Это высокий человек, с длинным изможденным лицом, с острой бородой и мутными блуждающими глазами. Он посмотрел на низенького Люсиро сверху, как на ребенка:
— Слушай, Люсиро, там женщины… Наши женщины, их женщины. На нас теперь смотрит весь мир. Ты знаешь, как об этом будут писать через сто лет? «Мирный народ — пастухи, гончары, виноделы, они сражались против могущественной армии»… Нет, мы ее замараем высоких страниц кровью невинных!
Он говорил глухо, торжественно, сам прислушиваясь к своему голосу, и Люсиро на минуту поддался его словам. Потом Люсиро опомнился:
— Это все разговоры. А они пока что продвигаются. Надо, наконец, на что-нибудь решиться.
Но Флоренсио не слушал. Он вытер рукавом высокий лоб, снова сел на стульчик и, отвернувшись от Люсиро, начал бормотать:
— Я в Вальдепеньясе убил Мартина… Мы с ним жили, как брат с братом. Он пошел с фашистами, и я его застрелил… Но здесь женщины… Женщины!.. Это они хитро придумали… Очень хитро…
Люсиро, отчаявшись, крикнул:
— Заложить мину — раз, авиацию — два.
Флоренсио не ответил. Люсиро постоял еще и вышел. В коридоре его ждал Бернар.
— Ну, как?
Люсиро махнул рукой.
— Женщины! А у меня что, нет жены? Я тебе говорю — перережут нас всех, как собак. Идем пить кофе.
Алькасар казался мертвым: камни, мусор, столпы пыли, пронизанные солнцем. В одном из погребов полковник проверял пулеметы. К нему подошел фельдфебель, бледный, обросший курчавой бородой, с глазами яркими от голода и страха:
— Люди просят…
Он поперхнулся коротким горячим словом: «хлеба». В темноте кричала роженица. Сверху доносились беззаботные звуки «Марша Риего». Прогрохотал снаряд, как поезд по мосту. Не глядя на фельдфебеля, полковник ответил:
— Людей здесь нет, здесь солдаты. Можешь итти.
За мешками с песком, в плюшевых креслах дремлют дружинники. В полусне они судорожно сжимают раскаленные стволы винтовок. Иногда один вскакивает и стреляет в камни. По пустой площади, роняя язык, кружится плешивая собака. Нестерпимо жарко.
Люсиро спрашивает:
— Кто ответственный?
Ему показывают — Педрито. Это смуглый красивый подросток, похожий на цыганенка. Он спит в качалке под большим зеленом зонтиком.
— Зачем зря стреляете?
— Если не стрелять, они там зажиреют.
— Плюют они на ваши пули.
— Вот я тебе сейчас покажу, как они плюют…
Педрито выбежал на площадь. Он старательно целится. Выстрелить он не успел — винтовка выпала из рук, ноги расползлись: пуля попала в щеку.
На минуту все ожило: крики, выстрелы, звон стекла. И снова тихо. Бойцы отворачиваются друг от друга: в глазах злоба и стыд. Пронесли Педрито: вместо глаза — кровавая впадина. Глухой голос диктора: «На эстрамадурском фронте мы захватили две походных кухни»… Залихватские звуки марша. Духота.
— Все равно им крышка — у них хлеба нет!..
— Из Барселоны выслали две колонны…
— Скоро все кончится…
— Я в штабе был… Только это тайна, никому!.. Их снизу взорвут.
Сгибаясь под пулями, крадется боец; глаза его блестят, рот приоткрыт. Он шепчет:
— Взорвут? У меня там сынишка… Шесть лет ему.
Флоренсио в темной келье вспоминал свою молодость: зной степи, сухую растрескавшуюся землю, жужжание мух, мечты о Перу, о славе, о женщинах. Прожекторы впивались в развалины Алькасара; война казалась театром.
Люсиро развернул большую карту, Флоренсио замотал головой:
— Погоди! Все изменилось — они просят прислать им священника.
Люсиро развел руками:
— Доигрались! А мороженого они часом не просят?
— Брось шутки! Я только командир одной колонны. Но я говорил с командующим сектором. Я говорил с Мадридом. Если мы откажем, общественное мнение Европы возмутится. Ты думаешь, Толедо сейчас маленький провинциальный город? На нас смотрит вся Европа…
— Пошли ты Европу к чорту! А Мадриду надо сказать, чтобы вместо попа прислали авиацию — сотню бомб…
— Ты знаешь, Люсиро, кто ты? Фантазер, поэт, Дон-Кихот! Ты живешь в абстрактном мире. Они хотят причаститься, они накануне гибели, а ты говоришь «бомбы». Потом — если бомбы не разрушат подземелий, они бесцельны. А если разрушат…. Но мы обязаны спасти женщин. Даже если нам суждено погибнуть…
Ройо вышел на площадь; он с удовлетворением осматривает груду камней:
— Здорово мы их раздолбали!
Рядом фашистский лейтенант:
— Красная сволочь! Сын потаскухи!
Стрелять нельзя: перемирье. Ройо отвечает:
— Сам ты сын потаскухи и к тому же дурак!
Подошли другие дружинники. Лейтенант кричит:
— Бандиты! Мы за бога и за народ.
— Бога можешь себе оставить, а за народ мы.
— Врешь, мы! Подлецы — курят, а мы вторую неделю без табака…
Ройо молча вынимает пачку папирос. Лейтенант закуривает.
— Попа выписали? Значит, решили умирать?
— Скоро придут наши, тогда мы вам покажем.
— Жди второго пришествия!
— Ваши бегут, как зайцы.
— Враки! А ты почему бороду запустил? В рай хочется?
— Чем прикажешь бриться? Саблей?
Один дружинник вынимает из кармана пакет с ножиками для бритвы:
— Держи, собака! Побрейся перед смертью.
Лейтенант берет ножик и заботливо кладет его в карман.
— Скоро мы вам перережем шею.
Па площадь вышел священник. Одет он в штатское. Ройо хохочет:
— Отпустил им грехи?
Священник пугливо озирается и подымает дряблый кулак.
Лейтенант дает Ройо конверт:
— Жене полковника — она у вас, в городе.
Выстрел — перемирье кончено.
Флоренсио читает:
«Дорогая супруга! Я здоров и уповаю на господа…»
Кто-то спрашивает:
— Арестовать?
Флоренсио долго шагает по тесной келье.
— Отнеси письмо. Если они звери, мы обязаны быть благородными. Мы предадим суду полковника: он нарушил присягу. Я его сам расстреляю. Но жена… Женщина… Или ты забыл, что мы испанцы?
Ночью Флоренсио позволила: ранен Люсиро. Флоренсио пошел в госпиталь. Он глядел на горячечное лицо Люсиро и молча шевелил губами. Утром он сказал генералу:
— Пусть пришлют авиацию…
Из Алькасара выбежала женщина, жена бородатого фельдфебеля, который просил у полковника хлеба. Она держала за руку ребенка. Фашисты открыли огонь. Женщина упала посредине площади. Бернар пополз и дотащил ребенка до парапета. Мальчику было лет шесть-семь. Он бился и кричал. Бернар понес его в дом. Старуха засуетилась:
— Молока нет…
Мальчик схватил большой круглый хлеб, стал быстро есть и вдруг уснул с куском в руке. Старуха заплакала.
Утром в городе говорили:
— Закладывают мину…
— А заложники?
— Поздно спохватились — они в Македе…
— Брось, все равно им крышка!
Как всегда, завитые девушки кокетливо прогуливались парочками. Из окон торчали пулеметы. В длинных очередях старухи шушукались о чудодейственных слезах богородицы. Ройо разрисовывал знамя центурии Бакунина: солнце, тигр и букварь.
Бернара остановил старик:
— Француз? Я гидом был, водил французов… Вот сюда водил.
Бернар зашел в темную прохладную церковь. Пахло мышами и ладаном. Сначала Бернар ничего не видел, кроме туманных колонн. Потом глаза привыкли к темноте. Бернар вздрогнул — какая живопись! Бутылочная зелень, кармин одежд, жженая сьенна земли казались нестерпимо яркими. Он узнавал знакомый ему мир: рыцарей с чересчур длинными лицами, святых, похожих на эфебов, шутов, юродивых. Они корчились, кружились, рвались из золота рам. Бернар долго глядел на одного — борода, мутный, тоскливый взгляд. Флоренсио… Святые подставляют грудь под копье: воины держат мечи, как розы; небо зеленое, а смерть вся в серебре… К чорту!
Бернар повторил вслух:
— К чорту!
Старик заботливо прикрыл чугунную дверь.
— А туристам нравилось… Конечно, теперь другое, дело — война. Я так думаю — или мы их, или они нас.
Бернар раздраженно ответил:
— Все так думают. Поэтому сидят в качалках и ждут.
Старик усмехнулся
— Испанцев не знаешь…
Под вечер получили приказ — отвести бойцов назад: в семь часов прилетит авиация: расстояние между Алькасаром и позициями невелико; возможны ошибки.
Бернар спрашивает:
— Почему не уходите?
— Уходи, если тебе страшно. А мы посидим. Разве можно уйти? Они убегут.
— Никуда они не убегут — все пулеметы на месте.
Дружинники не послушались. Они сидели в креслах, под зонтиками, полные тоски и ненависти. Одна бомба убила троих. Никто не двинулся с места. Они ждали чуда: вот-вот, перепуганные самолетами, выбегут из-под земли капитаны, лейтенанты, фельдфебели. Они сидели, как охотничьи псы возле норы зверя, тяжело дыша, боясь шелохнуться.
Ночью Бернар говорит:
— Так ничего не выйдет… Надо атаковать.
— Это зачем? Все равно им крышка. Хочешь итти, иди. А нам не к спеху, мы подождем.
Все смеются.
По деревне метались марокканцы: они тащили петухов, медные ступки, скатерти. Разожгли костер: солдаты жарили козленка. Запахло можжевельником и жилье. Возле колодца, над опрокинутым ведром, голосила старуха: увели ее внучку. Араб с длинными редкими волосами на макушке кружился вокруг костра и вскрикивал: «Кгх… Кгх…»
В доме священника тучный майор ел яичницу. Привели девушку.
— Ружье у нее нашли.
Майор вытер салфеткой рот и лениво спросил:
— Говорить будешь?
Девушка глядела горячими злыми глазами.
— Веди.
Под окном раздался выстрел. Майор поморщился. Он ел теперь виноград, аккуратно выплевывая в руку кожицу. Потом он достал из саквояжа одеколон, помочил виски. День был длинным и утомительным. Попрежнему горланили марокканцы. Майор вытянул замлевшие ноги и стал думать о мирной жизни. Он вспомнил дворик в Кордове: журчание воды, прохладу, глицинии. Он задремал. Разбудил его денщик: приехал немецкий советник.
Немец брезгливо отодвинул тарелку с остатками еды и разложил на столе карту.
— Почему не на Торрихос?
Майор вздрогнул:
— Может, закусите? Ветчина здесь первосортная.
— Я вас спрашиваю — почему вы не повернули на Торрихос? Одна глупость за другой! И потом, что означает этот привал?
Майор поглядел на карту, на жесткие, ежиком стриженные волосы немца и встал:
— Сейчас выступим.
Из Толедо удалось уйти немногим: гарнизон Алькасара ударил в тыл. Легионеры выволокли раненых из лазаретов. Люсиро закололи на пустой белой площади. По дорогам бежали женщины, ночью горели крестьянские дома и африканская конница рубила отстававших.
На камне возле дома сидит Флоренсио. Его рубаха разодрана. Он часто дышит; видно, как двигаются ребра. Кругом лежат, измученные ходьбой, женщины. Бойцы пьют теплую воду и ругаются.
Флоренсио ничего не слышит. Он, кажется, еще не понял, что случилось. Он рассеянно смотрит на тела людей, на огни, на звезды. Вдруг среди спящих он увидел жену Люсиро. Он окликнул ее, она не отозвалась. Он подошел и рукой осторожно дотронулся до ее плеча:
— Муж где?
Она поглядела на него, но не ответила. Флоренсио ушел прочь. Возле грузовиков он встретил Ройо. Флоренсио сказал:
— Пулеметы поставишь здесь. Собери людей. Из Мадрида выслали колонну. Надо продержаться до утра.
— А ты что? В Мадрид?
Флоренсио махнул рукой. Он тихо пробирался среди спящих. Выйдя из деревни, он повернул на юг. Он долго шел в темноте; потом он увидел направо от дороги легионеров. Он лег и начал стрелять. Его окружили. Патронов больше не было. Он метнулся в сторону и крикнул. Солдат прикончил его прикладом.
Рассвело. Вдалеке розовеют башни потерянного города. Флоренсио лежит на колючей сухой траве. Мертвый, он кажется крохотным, как ребенок. Вокруг его лица суетятся кузнечики.
У Маркеса молодая жена, ребенок. До войны он был архитектором. Он говорил: «Архитектура — та же музыка, только в пространстве, и всякая удача строителя, будь то Парфенон или купол святой Софии, заставляет нас забыть о самом понятии времени». У него приподнятые брови, точно он всему удивляется, зеленые глаза, веснушки. С весны он стал ходить на собрания, а когда началась война, записался в 5-й полк.
Товарищей он поражает спокойствием — как будто не в бой идет, а сидит у себя в мастерской с циркулем. Возле Гвадаррамы (это было еще в начале августа) он напал на фашистов; забрал пулемет. Его стали поздравлять — расспрашивают, удивляются. Он попросил воды, выпил целый кувшин, потом начал распределять — кому итти в разведку, кому в деревню за провиантом. Один товарищ спрашивает:
— Неужели не страшно?
Маркес еще выше приподнял брови:
— Какое там «не страшно»! Я чуть со страху не умер.
Собрались несколько командиров, работники партии. Что такое 5-й полк? Горсточка бойцов. А кругом бегут, сломя голову, центурии, отряды, колонны. На совещании все нервничали, перебивали друг друга, винили правительство, штаб, анархистов. Только Маркес сохранял спокойствие:
— Еще необстреленные… Привыкнут.
Жена Маркеса работала в 5-м полку машинисткой. Она присутствовала на совещании. Ей кто-то шепнул:
— До чего невозмутим!
Она покачала головой:
— Разве вы не заметили — он вынул папиросу и не закурил… Он сейчас очень волнуется.
Маркеса послали на юг с приказом замедлить продвижение неприятеля. В первый день четверть бойцов выбыла из строя. Непривыкшие к огню дружинники сразу расстреляли все патроны. Маркес приказал рыть окопы.
С Маноло он встретился на позициях. Маноло протянул свою широкую руку:
— Маноло. Анархист.
Маркес улыбнулся:
— Это хорошо. Только бегут твои… Как здесь? Удержишься?
Маноло рассердился:
— Сопляк, это твои бегут! Они вот под землю прячутся.
Маркес хлопнул Маноло по спине:
— Значит, удержишься?
— Надо здесь удержаться.
Это не тот Маноло: за месяц он осунулся. постарел. Ему нет и тридцати, а на вид все сорок. Только улыбка, как прежде, детская, но он теперь редко улыбается.
Они лежат в поле за маленьким холмом. Тишина раннего утра. Стрекочут цикады.
Легкое гудение. Глаз различает в небе несколько точек; потом точки растут. Бомба, другая. Четыре бомбардировщика медленно кружат над холмиком. Они не подымаются, не улетают; они кружат и кружат. Один вдруг падает вниз; он обдает холм пулеметным огнем. Лежат люда, живые и мертвые. Снова кружат. Снова бомбы. На траве капли крови и мозга. Рыжий Альварес, столяр из Таррагоны, он умел делать кораблики… Пепе, его звали «балериной» — он хорошо танцовал… Заика Хименес. Великан Хосе… Искромсанное мясо. А бомбардировщики все кружат и кружат. Матео не выдержал, вскочил, он стреляет из винтовки в небо; потом злобно швыряет винтовку на землю и бежит; за ним другие.
Что тут поделаешь — бегут! Талавера, Санта-Олалья. Македа, Кисмондо… Маноло кричит в ярости:
— Куда?
— Они бомбы сбрасывают…
— У них конница…
— У них танки…
Маноло обошел оливковую рощу;
— Окопаться.
Дружинники презрительно фыркают:
— Зачем? Пусть только сунутся!
Она дали слово Маноло: не побегут. В пять часов утра фашисты открыли орудийный огонь. Сначала шли перелеты, потом пристрелялись: один снаряд убил шестерых. Маноло смотрит в бинокль: три танка медленно подымаются к роще. Вызвался Молина, высокий красивый парень. Он из Хероны: говорят, по нем все девушки плачут. Молина пополз с гранатами. Танк его раздавил. Еще один снаряд попал в рощу. Побежали. Бегут по дороге, а сзади стреляют.
Наконец остановились. Руис сел на землю, обнял колени руками а вдруг говорит:
— Детство… Чорт его побери, это детство! Мальчишки собирали в коробку кузнечиков, девчонки прыскали в кулачки, купаться ходили на речку… Потом мы им записки писали: «Любовь, любовь…» А вот лежит Молина, как лепешка. Дерьмо!
На околице деревни толпятся крестьяне:
— Нам, значит, пропадать?
Маноло молчит. Старый крестьянин подошел к нему, шепчет:
— Дай винтовку! Почему они бегут? Молодые. Молодой жить хочет, все равно как, лишь бы жить. А я все видал, меня хоть к чорту пошли, я не побегу. Дай винтовку!
Маноло молчит: винтовок нет.
Он сидит в пустом доме нотариуса. Хозяин ушел с фашистами. Кресла в чехлах, щеточка, чтобы сметать со стола крошки, на буфете китайский болванчик. Мимо дома едут грузовики, и болванчик насмешливо кивает головой. Маноло развернул карту. Конечно, здесь можно укрепиться… Но побегут, обязательно побегут. Нет самолетов, нет танков, да и бойцов нет — разве это армия? По лицу Маноло катятся большие редкие слезы.
Матео вошел, постоял минуту и вышел. На улице дружинники едят колбасу. Матео говорит:
— Если еще побежим, застрелюсь,
— Какая тебя муха укусила?
— Смеешься, подлец? А Маноло…
Договорить он не может.
Маноло кричит в полевой телефон:
— Давай подкрепления! Коммунистов давай, все равно кого, лишь бы дрались!..
Штаб. Люди спят на полу. В маленькой комнате красивый седой полковник еще работает. Свеча в бутылке. Карта.
— Господин полковник, кофе сварить?
— Почему «господин»? Товарищ.
Лейтенант Ласага говорит:
— Вы отсылаете Маноло в Уманес, а противник собирает кулак возле Навалькарнеро.
— Разумеется.
Ласага недоуменно смотрит на полковника; тот медленно закуривает черную едкую сигару.
— Зачем говорить о военных операциях? Вы сами видите, это не армия, это чернь. Они только и могут, что удирать.
Он закашлялся от дыма.
— Я знал вашего покойного отца. Мы вместе служили в полку Сан-Фернандо. У нас должны быть свои понятия о чести…
Ласага наконец-то понял. Он взволнованно шагает по комнате. Пламя свечи бьется.
Входит Маноло:
— Артиллерию даете?
— Конечно. Противник должен ударить на Уманес. Левый фланг мы можем спокойно оголить…
Маноло жмет руку полковника:
— Ну, спасибо.
Он ушел. Отвернувшись, Ласага бормочет:
— Лучше пусть сразу убьют… Противно!
В Мадриде весело и шумно. По Алкале, как всегда, прогуливаются фаты. Полны кафе. Газеты, много газет.
— Взять Сарагоссу, а потом на Бургос…
— Нет, основной удар по Кордове…
Актеры спорят о репертуаре нового народного театра. В особняке беглого маркиза поэты устраивают образцовую читальню: надо поставить сосуды с водой, чтобы не портились книги. На улицах плакаты: «Не дарите вашим детям оловянных солдатиков — они пробуждают любовь к милитаризму!», «Жить, будучи больным, все равно что не жить — украшайте дома отдыха!» Музееведы осторожно сдувают пыль с картин XVII века, найденных на чердаке богатого мукомола. Эсперантисты созывают «Первый всеиберийский конгресс ревнителей универсального языка». В тенистых парках, радуясь свободе, целуются влюбленные.
Барский дом, платаны, бассейны, беседки. Среди мраморных Цирцей и Селен бегают золотушные дети в синих передниках. Красивая женщина с ласковыми глазами говорит:
— Вот тот — сын фашиста, а Бланкита — дочка нашего товарища, погибшего на фронте. Мы хотим воспитать всех вместе, создать новых, свободных людей.
В министерстве — бархат, бронза, пыль. Усталый человек повторяет:
— Нас поддержат все демократии мира. Мы уничтожим…
Журналисты пьют кофе с молоком и передают друг другу последнюю сенсацию:
— Английская эскадра завтра об’явит блокаду Кадиса…
Штаб. У телефона дряхлый генерал. Он задыхается от астмы и страха:
— Да… Да… Подкрепления будут посланы. Не теперь, через неделю…
На улицах продают флаги, шапчонки дружинников, чехлы для револьверов, брошки с серпом и молотом, бумажники с инициалами анархической федерации, зажигалки в виде танков, портреты Маркса и Бакунина, трактаты о свободной любви.
Газеты пишут: «Мы разбили противника на эстремадурском фронте», и победоносно ревут громкоговорители: «Разбили! Разбили!»
Заслышав топот марокканской конницы, деревни снимаются с места. Они несутся к столице. Беженцы спят на пустырях. Они принесли с собой тряпье, вшей, тоску разгрома.
Генерал диктует очередную сводку: «На эстремадурском фронте»… Вдруг он останавливается и шепчет секретарю:
— Они под Мадридом.
Вражеские самолеты кружат над площадями, над базарами, над скверами. На экране джентльмен целовал блондинку. До утра из кино вытаскивали куски туловищ. Другая бомба разорвалась возле молочной: женщины с кувшинами ждали молока для детей. Третья попала в детский дом. В мертвецкой трупы лежат по росту: этому десять лет, рядом поменьше, еще меньше.
Город ослеп; ни одного огня. Надрываясь, кричат сирены. Красивая женщина с ласковыми глазами тащит детей в погреб. Холодно; пищат крысы.
Бернара послали к Маркесу. Он лежит у пулемета; на лбу крупные капли.
— Обошли!
Маркес говорит:
— Ничего. Маноло поспеет…
Он знал, что на Маноло трудно положиться, но он хочет приободрить Бернара!
— Снова лезут!
Бернар приговаривает:
— Коровы! Ах, коровы!
Марокканцы бегут, падают.
Десять минут передышки. Бернар схватился за фляжку:
— Ни капли! Ах, коровы!
Маркес вдруг говорит:
— Видишь тот дом? Он без крыши куда красивей…
Снаряд.
— Это сто пятьдесят пять. Коровы!
Их осталось человек сто. Батальон марокканцев карабкался на холм. Справа — легионеры; они открыли пулеметный огонь.
— Живей, Бернар!
Та-та-та! Та-та-та!
Вдруг Бернар запнулся:
— Коровы! Коро…
Не работает пулемет.
— Я тебе говорил, что…
Но Маркес уже кричит:
— Гранатами!
Серый дым над оливами. Крики. И вдруг крики слабеют. Еще раз отбили.
— Коровы! Они, наверное, думают, что здесь полк.
— Погоди! Теперь оттуда… Гранатами!
Маркес бежит вперед; вслед за ним бойцы.
— Стой!
Маноло схватил офицера за рукав.
— Ты должен пример подавать, а ты, трус, бежишь?
— Ты кто, чтобы командовать?
— Я?
Маноло выхватил револьвер. Офицер вскрикнул и упал.
— Ух, предатель!
Бегут. Нет, всех не перебить!
— Стой! Стой!
В его голосе такое отчаянье, что люди на минуту останавливаются. Маноло бежит вперед.
— Там наши танки!
Танков нет, но бойцы бегут вслед за Маноло. Речка. Через речку. Вот и они!
Фашисты, не ожидавшие удара, поворачивают назад.
— Огонь!
Гремят орудья. Загорелся сосновый лесок. Жара, дым. Шесть километров пробежали без передышки. Матео что-то спрашивает, но Маноло не может ответить; он шевелит губами и вдруг, после стольких недель тоски, весело смеется.
— Наши!
Бернар схватил чью-то фляжку и пьет, не отрываясь.
— Понимаешь, пулемет подвел. Ах, коровы!..
Перевязывают раненых.
— Подлецы, Вальяда убили!
Маркес обнимает Маноло:
— Я говорил, что ты поспеешь…
Маркес пришел с женой. Бернар его ждал в столовой. Прежде здесь помещался дорогой ресторан. Стены расписаны: море, горы, пальмы. Чучело рыси. Пустые бутылки от французских ликеров. Барабан джаза, рядом винтовки.
— На первое — горох, на второе — горох, и в виду нашего высокого положения в республиканской армии, на третье — тоже горох.
Они смеются, не умолкая. Нет, на одну минуту они замолкли. Это когда Бернар сказал:
— Тогда Вальяда был с нами…
О Вальяде нельзя говорить: он был любимцем отряда. Он играл на дудке; он всем рассказывал про какую-то девчонку из Сантандера; у него были большие розовые уши и глаза мечтателя.
Но вот они снова смеются:
— А ведь, кажется, удержим!..
— Глупая история! Подумать, что все это могло быть не под Мадридом, а где-нибудь под Талаверой. Ну, разве не смешно?
Они не только повторяют «смешно», они и вправду смеются. Бернар смотрит на стену: замок, скала, ручеек.
— Кажется, маэстро любуется живописью?
— Я думаю, на той горке не вредно бы поставить пулемет…
Смешно! Как будто они и не жили раньше, как будто вот это — жизнь: пулемет, поспеет Маноло или не поспеет, треск гранат, труп Вальяды, а потом миска с горохом.
Жена Маркеса сидит молча. Она смотрит то на мужа, то на Бернара: она хочет понять. Наконец, она спрашивает:
— Но что здесь, веселого?
Они озадаченно оглядывают друг друга — действительно, что здесь веселого? А минуту спустя смеются.
К Маноло привели дезертиров.
— Мы по своей воле записались. А теперь хватит — хотим домой.
Маноло смотрит на них в упор:
— Давай винтовки! Билеты давай! Я в газете имена напечатаю, пусть все знают, какая вы сволочь.
Они отдали и винтовки, и билеты: они готовы все отдать, лишь бы спасти жизнь.
— Портки снимай! Не ваши — народные.
Они остались в белье.
— Товарищ Маноло, теперь можно итти?
— Врешь! Матео, вези их в Мадрид. Без штанов, чтобы все видели…
Две крестьянки остановились испуганные. Матео об’ясняет:
— Это которые фашисты — с фронта удирают.
Женщины хохочут:
— Бесстыдники!
Маноло зовет «Кропоткина»:
— Пиши для газеты: «Мы должны внести абсолютную дисциплину».
«Кропоткин» задумался:
— По-моему, Маноло, надо добавить: «Свою собственную, анархическую дисциплину».
— Я тебя зачем взял? Если я говорю, ты обязан писать — и точка. А то я и тебя без портков прокатаю. Ты думаешь — полторы книжки написал и командовать будешь? Да если у нас не будет вот этой абсолютной дисциплины, они нас всех перевешают, и на одном дереве, не спросят, какие у кого идеи. Тебя, дурака, первого повесят. Рядом с Маркесом. Ты у меня и не то еще напишешь! Бери перо! Валяй — «Абсолютную военную диспиплину». Написал? Молодец! Я всегда говорил — «Кропоткин» — это голова!
Дежурный офицер сказал:
— Одевайтесь и по домам.
Матео ушел злой; почему он отпустил предателей? Никому нельзя верить! А самому трудно… Вчера его спросили: «Ты какой партии?» Он ответил: «Я с Маноло». Все смеялись… Откуда ему знать, какой он партии? Он до весны ходил за быками графа. Конечно, такой офицер все знает. Но он предатель или трус. Потому и отпустил…
Матео злобно оглядывает прохожих: гуляют!.. Хорошие здесь дома. Жили тихо, спокойно. Таких на фронт не загонишь. Да им и не нужно, они фашистов с музыкой встретят. Маноло говорил, — они самолетам сигналы подают — светят из окон.
Стемнело. Улицы сразу опустели. Пропали дома; Мадрид теперь похож на поле. Вдруг Матео увидел в верхнем окошке свет. Не помня себя, он взбежал наверх. Дверь открыл пожилой человек в коротком потрепанном халате.
— Сигналы зачем подаешь?
Человек в халате молчит.
— Я тебя спрашиваю — зачем ты сигналы подаешь?
— Забыл опустить штору… Я палеонтолог, Валье. Может быть, вы слыхали?
Матео прошел к столу. Книги. Все звери, звери… Никогда Матео не видал таких страшных зверей. Он недоверчиво спрашивает:
— Книги фашистские?
Валье оживился:
— Что вы! Это по моей специальности. Видите — палеоторий.
— Ничего я не вижу. Я и в школу не ходил… Но ты мне скажи — почему вы все предатели? Если ты столько знаешь, почему ты окна не завесил? А может, ты сигналы подаешь — куда бомбы скидывать?
Валье подошел к Матео и забормотал:
— Они вчера кидали… Страшно!
Матео стало жаль его.
— В поле еще страшней. На что наши храбрые, а сколько раз бегали! Только Маноло и не боялся. Теперь, конечно, привыкли. А у вас хорошо — убежища. Ты как услышишь — гудит, беги, вниз. Понимаешь?
Матео повеселел: вот и он что-то знает, даже старика научил. Сколько здесь книг!
— Читаешь?
Валье молчит.
— Мешают они тебе… Но ты погоди, у нас теперь дисциплина, мы их живо прогоним. И потом…
Он шепнул на ухо:
— Это тайна — пушка такая — стреляет вверх. Понимаешь? Ну, ладно читай!
Он вышел на цыпочках.
Валье сел на кровать и поджал под себя босые ноги. Попался хороший человек, другой застрелил бы… А не застрелят — попадет бомба. Ему пятьдесят два года, но умирать все же не хочется. Почему другие не боятся? Должно быть, он — трус, обыкновенный трус.
Он лег и долго прислушивался: гудят трубы, проехала мотоциклетка, кошка кричит. Все звуки было неприязненными. Потом он увидал человека с ружьем. «Сигналы подаешь?..» Человек выстрелил. Валье упал, но не умер. Он все слышит. Мария принесла белье. Под рубашками — бомба. Она ее швыряет на пол… Валье вскочил. Что за дурацкий сон? Минуту спустя он снова услышал грохот.
Убежище находилось на соседней улице. Валье не решился выйти из дому. Он стоял, согнувшись, под винтовой лестницей. Жизнь казалась ему унизительной. Хоть бы сразу!.. А то покалечат… Он вспомнил больницу, запах хлороформа, стоны.
Днем он пытался работать. Он прочитал несколько фраз, написанных накануне, и задумался. Вышла ли книга Дауса об олигоцене? Он увидел розовое, чисто выбритое лицо англичанина. Там никаких бомб… Даус принял ванну, попил чаю, сейчас пишет. Под окном в садике играют дети. Неужели Валье никогда больше не увидит обыкновенной жизни? Работать? Но кому теперь нужна палеонтология? Глупо быть старым чудаком, ученым, которого рисуют карикатуристы. О чем же тогда мечтать? О пушке, которая стреляет вверх? Об одной спокойной ночи?
Что это?.. Валье подошел к окну. Два трубача, дули в трубы на пустой улице, среди холодной пыли. Дружинники несли раскрытый гроб. Позади шла маленькая женщина.
Валье повязал шею кашне и вышел. Он не глядел, куда идет. Он смутно вспоминал покойную жену, полонезы Шопена (жена хорошо играла на рояле), кафе «Ла Гранха», старый уютный Мадрид.
Он остановился — дом в три этажа был разрезан; комнаты казались театральными декорациями. На полке Валье увидел пузатую чашку с незабудками, она одна уцелела. Среди мусора лежала кукла в кружевном платье. Валье поднял ее к заметил на кружеве рыжее пятнышко.
Людей на этой улице не было: одни уехали из города, другие перекочевали в восточные кварталы. Вдруг Валье увидел старую женщину. Она чинила сиденье соломенного стула.
— Ты почему не уехала?
Женщина улыбнулась, показав Валье два кривых зуба:
— Сын-то воюет, теперь я за него… Если есть починка, неси.
Валье повернул домой. Каждый день он будет ходить по этим улицам. Он будет работать, как эта старуха, как все.
Ночью он проснулся от знакомого грохота. Он накинул халат и сел к столу. Он был занят одним: хоботом палеотория. Он написал две страницы. Рассвело. Валье помылся и жадно закурил папиросу.
Начались необычайные дни. Никогда, кажется, он не был так счастлив. Мария жаловалась: нет сахара, нет хлеба, ничего нет… Он в ответ застенчиво улыбался. На улице он любовно оглядывал встречных: они были с ним в заговоре, они тоже знали тайну счастья. Никто не звонит, не приносят писем, телефон стал пыльной смешной игрушкой. Величавый стройный палеоторий носится по опустевшим проспектам любимого города.
Газетчик на углу сказал Валье:
— Не сдадим!
Валье с жаром ответил:
— Ни в коем случае!
К Валье пришел молодой человек в кожаной куртке.
— Правительство республики постановило эвакуировать вас в Валенсию.
Валье запротестовал:
— Зачем? Мне и здесь хорошо. Я сейчас в самом разгаре работы…
— Товарищ Валье, дисциплина!.. Правительство республики не может жертвовать выдающимися умами.
Он говорил с Валье, как старший, растягивая слова и забавно выставляя вперед губы.
Перед от’ездом ученых устроили собрание. Старый рабочий говорил о культуре, о развалинах, о счастье. К Валье подвели бомбометчика Гомеса, незадолго до того Гомес подбил четыре танка. Он стал рассказывать:
— Ползешь вперед, потом ложишься…
Валье его подбадривал:
— А дальше? Интересно, очень интересно!
Гомес поправился Валье: улыбка подростка, стесняется (ректор его поздравил, а он покраснел), чуб — то и дело он приглаживает волосы, но чуб не поддается. Когда Гомес кончил, Валье спросил:
— Вы всегда таким храбрым были?
Гомес засмеялся:
— По правде сказать, каждый раз страх берет. Лежишь, а на душе скучно… Все дело в выдержке.
Шоссе на Валенсию. Вдалеке слабо ворчат пушки. Навстречу едут грузовики: это подкрепления. Бойцы весело здороваются, и Валье в ответ подымает кулак. Горы. Пусто. Ветренно. Валье рассказывает своему соседу о работе Лауса, об олигоцене, о палеотории. Тот внимательно слушает. Вдруг Валье запнулся — с кем это он говорит? Как будто профессор Санчес… Но у Санчеса очки…
— Простите, вы ведь биолог?
Сосед улыбается; под черной шляпой весело посвечивают черные глаз.
— Нет, композитор. Впрочем, это все равно…
Снова грузовики. Бойцы поют:
«Умер мой осел.
Туру-туру-туру»…
Матео рассказывает Манило:
— Я в Мадриде к старику попал. Сколько у него книг! Понимаешь, все время читает.
— Мне Вальтер в Альбасете книжку дал. Это книжка!
Маноло читает, вдохновляемый звучанием слов:
— «Когда артиллерия уничтожала огневые точки противника, пехота…».
Матео говорит:
— Здорово! А у старика про другое… Я у него картинку видел, понимаешь, вроде как баран, только нос вот этакий…
Он мечтательно улыбается.
Ночью улицы Альбасете похожи на окопы. Темно, ямы, гуськом идут люди с винтовками. Кто-то кричит, что есть мочи: «Это есть наш последний»… Ледяной ветер.
В большом грязном кафе тусклая лампа расплывается среди дыма. Солдаты дремлют, разморенные теплом. Вопль (так на востоке кричит муэдзин):
Севилья, башни и ласточки,
Севилья, моя отрада!
Это поет Пако — земляк и приятель Маноло. Стиснутый овчинами, старый болгарин вот уже добрый час, не отрываясь, смотрит на маленькую выцветшую фотографию.
— Es gibt ja genug Mädels auf der Weit…
— Sta bene!
— Le travail ça me connait…
— A ja jestem zdrôw, jak byk…
— Está borracho о qué?
Степан Ковалевич держит на коленях крохотную шахматную доску.
— Хочешь королевами меняться? Пожалуйста! Завтра еду назад, в Лас Росас.
— А нас перебрасывают. Твой ход. Что ты?..
Степан встал. Полетели на пол короли и пешки.
— Анте!
Анте Ковалевич не похож на брата. Степан высокий, широкоплечий, тяжелые металлические глаза, мясистый нос, седые усы. Анте лет на десять, моложе. Он худой, удивленно моргает близорукими глазами, из-под шапки выползают светлые локоны. Они расстались восемь лет тому назад. Это было в Загребе. За Степаном тогда ходили шпики. Они стояли возле освещенной витрины часовщика. Шел дождь. Степан сказал: «Шрифт я оставил Марвичу. Мать обними!» Рука была мокрой от дождя, а за мутным стеклом большая секундная стрелка кружилась по циферблату. Потом Степан уехал в Америку.
— Анте!.. Да откуда ты?
— Из Загреба. А ты?
— Я из Филадельфии.
— Трудно было выбраться. Через Сплит… Смешно, Степан, вот и встретились! Ты где?
— В четырнадцатой бригаде.
— А я в двенадцатой. Вчера из Мадрида.
— Мать как?
Анте молчит. А Пако не унимается:
Севилья, башни и вороны.
Севилья, моя могила!
Вальтер говорит Степану Ковалевичу:
— Послали из Картахены двенадцатого. Ясно, что кто-то спер. Мы должны уезжать, а куда мы поедем без винтовок? Я позвонил Санчесу. Он отвечает: «Не волнуйтесь, все уладится» — наверное я попал, когда он обедал. Придется тебе с’ездить в Валенсию.
Уходя, Степан говорит:
— Брата увидишь, скажи, что я уехал.
— Какого брата?
Степан рассказывает.
— Братишка, кажется, ничего. А мать умерла.
Вальтер вдруг вспомнил: Келлер дал ему утром письмо. Когда Степан ушел, он вынул конверт. Из Парижа… Наверное что-нибудь о Луизе. Может быть, переслали ее письмо?.. Вальтер улыбнулся, но тотчас отложил конверт. Ее убили, он знает, что ее убили! Он заставил себя прочесть письмо: «Мы еще не получили ответа насчет твоей жены. Как только что-нибудь будет, — я тебе напишу»…
Стучат. Вальтер поспешно сует письмо под бумаги.
Худой, смуглый француз. Глаза у него розовые: не то он спал, не то плакал. Вальтер его допрашивает:
— Имя?
— Бланшон Жюль. Двадцать три года. Металлист.
— Был безработным?
— Нет, я у Пежо работал. Я в день сорок пять франков зарабатывал.
— Состоял в какой-нибудь партии?
— Нет. Погоди!.. В «Красном спорте» — я вратарь в команде.
— Газеты читал?
— Больше насчет кино…
— Почему приехал?
Он удивленно смотрит на Вальтера:
— Я тебе сказал — я у Пежо работал… Токарь…
— Это все?
— А что еще?
— Как решил ехать?
— Очень просто, пришел Дарю, слесарь, рассказал про Испанию. Я в кино собирался. Мы с Люси договорились встретиться возле кассы. Я ей сразу сказал: «Еду»…
— Почему приказа не выполнил?
— Я сражаться приехал, а не чистить картошку.
— Не хочешь подчиняться дисциплине, твое дело. Завтра отправим тебя домой. Можешь итти.
Он не уходит. Он смотрит на Вальтера то возмущенно, то нежно. Наконец, он говорит:
— Провинился? Хорошо, посади меня под арест. А назад я не поеду. Ты думаешь, я сдуру приехал? Я все передумал, только об этом не стоит говорить… Отошлете назад, я застрелюсь, очень просто. А я мог бы фашиста убить…
Он не выдержал и вытер кулаком глаза.
— Пошли меня к ним… С динамитом.
— Завтра обсудим, что с тобой делать. Ступай.
Француз утер пальцем нос, поднял по-военному кулак и вышел.
Вальтер прикрыл рукой глаза. Он устал: Уэска, Мадрид, бригады… На минуту все в его голове смешалось: письмо из Парижа, Степан, француз. Он бормочет про себя: «вздор!».
Пришел лейтенант Пиве:
— Ну, что, допросил мушкетера?
— Допросил. Он теперь будет и картошку чистить. Хороший парень. Я его сверлю глазами, а самого смех берет… Мальчишка! Ковалевич здесь брата нашел — в двенадцатой…
Пиве смеется:
— У меня братишка тоже просится, только молод — шестнадцать лет. Мушкетеры!
Вальтер тихо говорит:
— А у меня брат предатель.
Четыре дня спустя батальон Вальтера выступил на теруэльский фронт. Разместились в нищей деревушке. Ветер, крупа, холодно. В темных домах боязливо трещат сырые поленья. Ни вина, ни кофе, ни мяса. Одни старики остались. Одеты они постаринке — коротенькие штаны, на голове платок. Штаб помещается в бывшем доме священника. Вальтер пишет: он едва сгибает пальцы, застывшие от холода. На столе огромная церковная свеча, украшенная розанами. Прикрывшись, фиолетовой сутаной, спит майор Каншин.
Каншин приехал в Испанию вместе с Вальтером. Шутя, он отрекомендовался: «Зверь редкой здесь породы — русский беляк».
Когда-то Каншин сражался в степях Кубани. Ему было тогда двадцать три года. В знойный день молодая казачка гладила его мягкие шелковые волосы и плакала. Потом она пошла к колодцу за водой, а он уехал. Как в песнях поют — «кудри»… Теперь он лысый. Он любил тогда стихи Блока. Любил танцовать лезгинку. Потом он попал в Турцию, набивал папиросы, плавал на призы, мыл в духане посуду. В Париже он поступил на автомобильный завод — делал поршни. Он сдружился с товарищами: вместе ходили на собрания, Каншин громче всех пел: «C’est la lutte funale»… Он женился на француженке. О прошлом он вспомнил только недавно, когда товарищи заговорили про Испанию. Он сразу сказал:
— Еду. Я, так сказать, прошел школу. Могу пригодиться.
Прежде он сутулился, брился раз в неделю: все считали его растяпой. А теперь разве кто-нибудь подумает, что он простоял тринадцать лет в цеху? Как будто всю жизнь человек воевал. (Вальтер ему сказал: «Это твоя третья жизнь». Он поморщился: «Первая»).
Свеча то и дело умирает: фитиль тонет в воске. Каншин проснулся. Он смеется:
— Слушай, Вальтер, ведь это сцена из «Чапаева». Придется нам исполнить дуэт…
— Ты лучше скажи — пойдет бригада Мартинеса или не пойдет?
— А кто их знает? Могут пойти. Бойцы у него хорошие. Могут и назад побежать… Про нас когда-то французы говорили: «Их невозможно понять, это âme slave — славянская душа». Значит. считай, что здесь «испанская душа».
Вальтер прозевал — свеча погасла. Он шарит рукой — где спички, и бормочет:
— Вздор! Народ замечательный.
— Разве я говорю, что плохой? Только понимаешь. Вальтер, земля другая. В этом вся штука…
Вальтер рассердился:
— Земля всюду та же. А вот как быть с Мартинесом?
Хосе набрал хвороста. Он греется вместе с Каншиным возле огромного камина.
— Как по-испански «пулемет»? Не понимаешь? Из чего Педро стреляет?
— A! Ametralladora.
— Ну, этого я никогда не выговорю.
— А как по-русски «fascista»?
— Фашист.
Оба смеются. Хосе просит:
— Поговори по-русски! Ничего, что я не понимаю. Хочется услышать, как это говорят по-русски…
Каншин смущенно молчит; потом начинает рассказывать: он увлекся — наконец-то он нашел хорошего собеседника.
— Зима у вас не настоящая. Что это такое — пойдет снег и сразу растает, вроде как в Париже, скучно! У нас снега вот сколько и крепкий… Я давно по-русски не говорил, отвык, а, конечно, хочется поговорить. Слова не такие, понимаешь? Возьми самое простое. Улица — Пречистенка, это в Москве. Я тебе сейчас все переулки скажу: Левшинский, Штатный, Мансуровский, Еропкинский, Мертвый. Всеволожский… Один, кажется, забыл. Или птицы… По вашему: «пахарос». Есть малиновка. Есть иволга. Есть трясогузка. Понял? А имена какие! Вот я — Каншин. Вы говорите «Канчин». А я, между прочим, Вася. Повтори — Ва-ся. Красиво? Или еще: Таня, Катя, Маруся. Это все — даты. Забыл я, конечно, что и как, но было замечательно. Вот ты — Хосе, попросту говоря, Осип. Ничего, тоже красиво. Теруэль… Это я понимаю…. Испания! Красоты у вас сколько хочешь. Скалы, пропасти, ущелья, замки. Поэзия… Но слушай, Осип, если взять, к примеру, березовый лесок и чтобы летом, когда солнце… Все белое-белое, весело, разная чертовщина кричит, долбит, скандал, и речка, скажем, даже небольшая… А как все пахнет!
У Каншина голос такой убедительный, что Хосе невольно поддакивает. Потом Хосе спрашивает:
— Когда у вас была война, ты много фашистских городов взял?
Каншин сразу помрачнел. Он грустно глядит на свои темные заскорузлые руки:
— Теруэль надо взять, вот что!..
Сбили фашистский истребитель. Летчик, немец спустился на парашюте. Вызвали Вальтера как переводчика.
— К какому аэродрому вы прикреплены?
Летчик глядел на Вальтера исподлобья. У него были светлые волнистые волосы, лицо красное от солнца, синие глаза.
— Зачем мне отвечать? Все равно меня убыот.
Вальтер усмехнулся:
— Республиканцы не убивают идейных.
Летчик нервничал, вытирал платком лицо, испуганно оглядывался по сторонам. Потом он робко попросил папиросу, закурил и вдруг пробормотал:
— Все-таки вы не армия, а красные бандиты!
(Он повторил фразу, прочитанную накануне в газете.)
Вальтер невольно им залюбовался, летчик походил на молодого хищника. Но минуту спустя летчик залепетал.
— Правда, меня не убьют?
У него был озноб надменности и страха. Он прославлял фашизм, а потом говорил:
— Я сейчас нарисую план сарагосского аэродрома…
Вдруг он выкрикнул:
— Марксисты не доросли до понятия человека.
Испанский полковник грустно улыбнулся:
— Спросите, у него есть родственники в Германии?
Летчик заплакал. Вальтер схватил бумаги, полистал их и сердито буркнул:
— Вздор!
Высморкавшись, летчик ответил:
— Мать и две сестры. В Вернигроде…
На одну минуту перед Вальтером встало детство: запах елки, сизый туман, коньки. Он быстро отогнал эти мысли и сказал:
— Успокойтесь. Полковник вас спрашивает, какие именно города бомбила эскадрилья Фейхтера?
Ветер кружил столпы колючего снега. Люди бежали вперед, как слепые. Буря покрывала дробь пулеметов. В полдень батальон Вальтера занял высоту 1215. С запада наступал 4-й батальон — молодые крестьяне из округа Куэнка, никогда дотоле не бывшие в бою. Они заняли поселок Санта-Ана. Они замерзли, измучились. В деревне они достали вина, развели огонь и уснули. К вечеру фашисты ворвались в Санта-Ану и перебили спящих.
Вальтер кричит в телефон:
— Командир четвертого… Алло!..
— Не отвечают. Боюсь я за них. Если Мартинес не двинется…
Каншин говорит;
— Я сейчас туда поеду. Этого Мартинеса не поймешь — то весь день сидит в штабе, ковыряет во рту зубочисткой, то лезет под пули, как унтер.
— Смотри, ты не лезь. Говоришь про Мартинеса, а сам… Глупо!
Каншин весело отвечает:
— Разумеется, глупо.
Мартинес выслушал Каншина и сказал:
— Насчет Санта-Аны я предвидел. Ничего из этого не выйдет…
Они поехали на позиции. 3-я рота должна была взять возвышенность над дорогой. Прежде там была часовня; ее снесли снаряды. Снег на минуту перестал падать, просветлело. Каншин в бинокль увидел фашистов: они петлями сбегали с горки.
Каншин кричит:
— Ушли! Надо скорей!..
Лейтенант пожал плечами:
— Не пойдут.
Каншин смотрит — хорошие ребята, смеются…
Ветер снова хлещет лицо жестким снегом. На гору бежит Каншин, за ним человек сорок. Скользко: камни под ногой срываются вниз. Люда падают, ползут на четвереньках. Фашисты открыли с дороги ружейный огонь. Каншин кричит:
— Ложись!
Еще немного! Вот и камни часовни… Боец говорит Каншину:
— Закрепляться?
Тот переспрашивает и вдруг падает — пуля попала в живот.
Его долго волокли вниз: потом положили на грузовик. Перевязочный пункт помещался в крестьянском доме. Дым от печи, холодно. Каншин лежит на черном щербатом столе.
— Здесь ничего нет. Придется оперировать без наркоза…
Он ни разу не вскрикнул. Только под утро открыл глаза и по-русски сказал:
— Пить!
Санитар не понял и покрыл Каншина еще одним одеялом.
Вальтеру сказали по телефону:
— Часовню заняли. Но пошла только 3-я рота, фланги оставались неприкрытыми, так что ночью мы ее очистили. Потерь у нас мало. Твоего ранили — майор Канчин или Кончин. Погоди, здесь говорят, что он умер, значит считай, что убили.
Каншина хоронили 30 декабря. Из деревни пришли крестьяне. Одна старуха причитала: «У него, говорят, жена!» Цветов не достали: кто-то принес сосновых веток, их перевязали красным лоскутком — вышло вроде венка. Утро было ясное и холодное. Рыжие голые горы, дома без окон, над ними дым, как дыханье. Долго рыли могилу: земля была жесткой, ярко-рыжая земля. Вальтер вдруг вспомнил, как Каншин ему сказал: «Земля другая», и помутнели люди, дома, горы… А рядом с ним толстяк Пако всхлипывал, как ребенок.
Встречают Новый год. Утром приехал грузовик с почтой: много пакетов — это все подарки к празднику. Разбирает посылки Ян, старый поляк, шахтер.
— Мариусу Леграну из Марселя.
— Давай сюда!
— Владиславу Стрижевскому из Парижа.
— Убили его.
— Степану Ковалевичу из Валенсии.
— Ты что, не знаешь? В госпитале…
— Жюлю Бланшону из Бельфора,
— Третьего дня убило.
— Карлу Машеку из Праги.
Никто не отвечает. Ян угрюмо говорит:
— Читай теперь ты. Я не разбираю…
Вот и Новый год.
— За победу! За Испанию!
Они поют песни — французы, болгары, поляки, немцы, — мирные непонятные песни: о любви, о деревьях, о свадьбах. Вальтер забился в угол, молчит, ничего не пьет.
— Вальтер, спой что-нибудь…
Он поет по-немецки песню. У него глухой, надтреснутый голос:
«Нет, мы не потеряли родины.
Наша родина теперь Мадрид»…
Пако говорит:
— Хорошая песня! Про девушку?
— Про родину.
Пако улыбается:
— А у меня дома теперь тепло…
Он зачинает завывать:
«Севилья, твои башни и ласточка,
Севилья, моя отрада!..»
Вальтер налил в большую чашку коньяку и говорит:
— Вздор!
Над Хуанито посмеивались — как он ружье держит! Пробовали его учить, он не слушал, ходил грустный, всех сторонился. Как-то его послали в Мадрид за бобами. Он привез ящичек и сразу пошел в штаб к Маркесу:
— Дай я тебе ботинки почищу!
До войны Хуанито был чистильщиком сапог. Как же он наваксил ботинки Маркеса! Он тер их тряпкой, разными щетками, бархатом. Ботинки пищали. Наконец, Хуанито прищурился:
— Красиво! Давно я этого не видел…
Все смеялись — зачем здесь чистить ботинки, кругом грязь непролазная? А Маркес стал расспрашивать Хуанито, что лучше ваксить — бокс или шевро? Потом сказал:
— Я прежде дома строил…
Хуанито с этого дня не узнать: веселый, заводит со всеми длинные разговоры. Маркес хочет его произвести в капралы:
— Только читать научись.
У Маркеса большое хозяйство. Надо достать грузовики. На отдых увели чорт знает куда — деревню каждый день бомбят! Как бы втолковать комиссару, чтобы он попроще разговаривал с бойцами? Маркес никогда не кричит, не суетится.
Это было в декабре: бригада стояла возле Боадильи. Маркес говорит Льяносу:
— Белый дом видишь? Вон там… Нет, правей, с плоской крышей. Это я строил.
Полчаса спустя артиллерия начала стрелять по дому. Маркес смеется:
— Здорово! Три попадания сряду.
Кузнец Перес силач, он в руке гнет медяки. Лучше всех он умеет петь андалузские песни. Его жена осталась в Гренаде, он не знает, что с ней.
Переса послали в Мадрид с пакетом. Он увидел на проспекте автомобили, охрану, толпу: это вывозили фашистов, засевших в одном из посольств. Перес крикнул:
— Маркиза! Ей-богу маркиза! Жена у нее работала…
Он хотел подойти ближе, его не пустили:
— Они под охраной посольства.
— Везут куда? В тюрьму?
— Зачем в тюрьму? В Париж.
Вечером Перес вернулся в Морату. Он ее помнил себя от злости. Как она на жену кричала: «Наволочка! Наволочка!..» Восемь песет удержала, сука! Они в окопах гниют, а такую на машине катают…
Ночью Перес вспомнил, что в церкви сидит пленный. Он полз по мокрой глине и боязливо оглядывался. Часовой дремал. Перес вошел в церковь и чиркнул спичкой — розовый ангел глупо ухмылялся. Перес долго бродил по битому стеклу. Наконец, он увидал фашиста. Марокканец спал на соломе. Он показался Пересу непомерно маленьким. Пленный проснулся, вскочил и начал быстро говорить. Перес не понимал слов, но от жалостливого голоса ему стало скучно. Он выругался и ушел.
Он разбудил Хуанито:
— Сволочи, убить их мало! Ну, хорошо, пускай ее, суку, везут в Париж. Но почему он как птица кричит? А Хесуса убили…
Всю ночь он просидел на земле, а утром сказал Маркесу:
— Товарищ командир, в газете пишут, что мы за правду истекаем кровью. А где она, правда?
Маркес увел его к себе. Они долго разговаривали. Когда Перес вернулся, Хуанито спросил:
— О чем говорили?
— О песнях… Чорт с ними, пускай кричат! Воевать надо…
Командир Льянос слывет чудаком. Он высокий, лицо медное от загара, короткие седые волосы. Никогда не замечает, что ест. Может пообедать два раза сряду, а бывает — ходит весь день натощак. В Морате к нему пристал кот: Льянос прозвал его «Басилио». На ночь он стелет коту свое одеяло: «А как же?.. Коты от сырости линяют». Льянос еще не оправился от ранений, прихрамывает. Маркес подарил ему трость, и Льянос в атаку идет с тросточкой, как будто гуляет.
Одиннадцать дней дерутся за пригорок. Сегодня весна. Утром артиллерия замолкла; налетели откуда-то птицы: люди вдруг заметили зеленый пух на земле.
Рамон разулся и греет на солнце отмороженные распухшие ноги. Он говорит Льяносу:
— Отпусти меня домой! На месяц… У нас теперь сеют. Только-только мы взяли землю, а здесь говорят — воевать. Я ее и не видал, как следует…
Он говорит о земле нежно и ревниво, как будто оставил дома молодую жену. Льянос его утешает:
— Скоро увидишь.
Льянос рассказывает о пшенице, которая вызревает в мае, о диковинных маслинах — они с детства приносят плоды, о пробке, о мериносах. Рамон слушает и недоверчиво улыбается.
Двенадцатый день. Они добежали до макушки, начали закрепляться. Под вечер неприятельская авиация закидала бомбами позиции. Пришлось снова очистить пригорок.
Ночью Льянос пошел к Маркесу. Они долго толковали о зенитках, о транспорте, о пополнениях. Потом Маркес рассказал о Пересе.
— Ты с ним поговори. Интересный человек. Сможешь его описать. Ты ведь писатель?
— Кто это тебе рассказал? Я здесь попробовал написать для бригадной газеты и ничего не вышло. Я до войны служил в банке. Мечтал когда-то стать композитором, а вместо этого актив и пассив. Впрочем, так лучше — нет позади зацепки… Ты знаешь, о чем я сейчас думаю? Рамона жалко. У нас все стали чертовски суеверными — скажет слово и сейчас же схватится за дерево. «Судьба»… А это даже не судьба, это стерва! От меня все отскакивает. Ну что нога? За неделю зажило. А он про землю говорил… Там и остался, не успели унести…
Бернар теперь бойко говорит по-испански; все забыли, что он француз; да он сам об этом не помнит; только, когда его разозлят, ругается по-французски. Ему кажется, что он всю жизнь прожил в окопах.
Он взял недавно газету: «Кабинет Блюма»… В Париже вечером на улицах светло. Кто-то готовит картины к весеннему салону. Сестра вздыхает: «Опять потолстела, и это несмотря на слабительное»… Блюм, кажется, носит пенсне… А ведь скучно такому Блюму!
Война для Бернара — это пригорок напротив взять и удержаться… Он сроднился с пулеметом. Пулемет строптив и послушен, как зверь; нужно заслужить его любовь. Фашисты бегут, кричат. В голосе пулемета спокойствие, уверенность. Снова поползли… И здесь, не вытерпев, Бернар на родном языке кричит: «Ах, коровы!..»
Недавно пулеметчик Торрес ездил к себе домой. В бригаде много солдат из Ла Манчи. Все обступили Торреса. Он не успевает отвечать:
— Тебе сестра кланялась… Ничего, торгуют, я у них сахар достал… Вино берут по твердым ценам… Там комитет теперь, они платят шесть песет… Рыжий? У него седельная мастерская была? Как же, жив…
Хуанито, смеясь, говорит:
— А жену свою нашел? Теперь ведь свобода…
Торрес серьезно отвечает:
— Не такая она.
Бернар вдруг задумался. Впервые после многих недель он вспомнил Жермен. Она лежит на кушетке и читает — это рассказы Хемингуэя. Волосы растрепаны; она сейчас похожа на мальчишку. Она говорит: «Все люди чуточку сумасшедшие»… Тогда почему Готье? Он инженер, у него, наверное, квартира из четырех комнат… Нет, лучше об этом не думать! Бернар сердито ковыряет ножом трубку, но Жермен не уходит. Они сидят возле речки. На другом берегу белеет овечье стадо; слабо тявкает овчарка. Солнце уже низко; под деревьями синева, и глаза у Жермен синие. Она взяла его за руку. «Жермен, у тебя холодные руки. Тебе холодно?» Она тихо говорит: «Ты ничего не понимаешь. Мне хорошо…»
Когда Льянос окликнул Бернара, тот спросил по-французски: «Что?» Он не помнил, где он. Льянос рассмеялся:
— Спал? Как у тебя? Торрес приехал?
Это был четырнадцатый день боев за пригорок. Фашисты пустили четыре танка. Один танк сразу подбили; три дошли до позиций. Батальон Льяноса попятился. Маркес привел 4-й батальон. Кое-где дошло до рукопашной. К вечеру фашисты отошли на исходные позиции. Бернар все время работал на правом фланге: там не отступали. Отдышавшись, он подошел к бойнице и щелкнул языком:
— Лежат, голубчики…
На ночь его сменили. Он пошел к санитарам. На одной землянке была вывеска: «Кабаре веселая Севилья» — это дурачились андалузцы. Бернар вошел, смеясь:
— Танк приполз. А что я могу против танка?.. У вас здесь роскошь! Тепло, красиво, колбаса…
Пришел Перес, мрачный; потом выпил вина, отогрелся и начал петь «фламенго». Бернар тоже выступил с номером: фальшивя, спел: «Все в порядке, госпожа маркиза»… Он бился об заклад с Луисом, кто лучше кудахчет. Жюри признало, что Бернар способен обмануть даже петуха. Ему дали в награду еще вина. Он заставил Луиса играть на гребенке фокстрот и до упаду танцовал с санитарами. Когда Луис взмолился, Бернар стал рисовать углем бегемотов с бакенбардами. Луис раздобыл бутылку коньяку. Пили за Бернара, за Маркеса, за Льяноса, за Луиса, за санитаров, за какую-то Кончиту, за Пепиту, за Анхелиту, за Габриэлу. Бернар кричит:
— Черти, весь календарь перебрали! Ничего не поделаешь, придется пить за Жермен.
Он пьет и смеется.
Маркес искал в записной книжке фамилию врача 15-й бригады. Записная книжка старая, он купил ее прошлой весной. Адреса — Мадрид, Сан-Себастьян, Севилья. Проект театра в Саламанке. Иногда несколько бегло написанных строк: книжка заменяла Маркесу дневник. Случайно он напал на одну из этих записей: «Неужели дорога к справедливости идет через ложь, низость и малодушное молчание?» И усмехнулся: все же и у войны иногда есть свои преимущества! А вот и фамилия врача…
Девятнадцатый день боев. Пригорок вчера заняли. Удержатся ли?.. Командный пункт на холме. Домик скрыт серыми, как бы расщепленными маслинами. Противник начал стрелять по холму. Снаряды ложатся направо, в ложбине. Позади холма батарея 75. Только что фашисты пробовали атаковать пригорок. Они дошли до рощи на левом склоне и там залегли. Надо их выбить.
Прибегает Луис:
— В первом батальоне две роты отказываются итти.
Маркес отвечает:
— Расстрелять командиров. Об исполнении донести мне. Послать батальон Льяноса.
Льянос идет, опираясь на свою тросточку. Пулеметы противника работают без перебоя.
— Выбили!
Снаряд упал рядом. Маркес рассеянно оглянулся и смахнул с рукава известку. Домик пуст — два стула и над окном клетка с канарейкой. Грохот: это батарея 75. Еще снаряд.
— Товарищ командир, может, уйдем?
— Нет. Здесь как на ладони…
Канарейка поет, не умолкая, среди грохота, треска, гула. Шум мира ее волнует, и она отвечает на него своим чириканием. Маркес вдруг говорит:
— Непонятно… Кто ее здесь кормит?
Противника отбросили на четыреста метров от пригорка.
Маркес осматривает захваченные окопы. Трупы, трупы — нельзя ступить. Банки от консервов, клочья рубах, испражнения. Санитары несут раненых.
Льянос сидит на земле и бессмысленно улыбается.
Снаряд. Ничего не видно. Потом встает с земли Льянос, его тросточка на месте. Вдруг он кинулся к Маркесу:
— Что с тобой?
— Пустяки. Оцарапало руку…
Ночью бригаду увели на отдых. Маркеса заставили лечь в госпиталь. На стене оленьи рога, морды кабанов — это охотничий павильон. Кабаны противно скалят рыжие зубы. Болит рука.
— Товарищ Маркес, вам письмо.
От Тересы… Он не сразу вскрыл конверт: на него нашла суеверная тревога. Прочитав письмо, он поморщился и закрыл глаза. Сиделка спросила:
— Позвать врача? Он впрыснет морфий.
— Не нужно.
А кабаны все скалят зубы…
— Можно?
Это Льянос.
— Болит?
— Пустяки. Всех разместил? Ты теперь давай им отпуска, пускай развлекаются. Может быть, из Мадрида привезут кино?
Он забыл про письмо. Только прощаясь, он удерживает в здоровой руке руку Льяноса и говорит:
— А ты, старик, прав — кажется, лучше без зацепки…
«Вот и война», — сказал Вольтер, переехав границу. Это было давно — летом. В пограничной деревушке Порт Боу беззаботные дачники еще загорали на пляже.
Вот и война. Теперь это вправду война: в Университетском городке, возле Лас Росас, на Хараме. Здесь 11-я бригада, там 72-я. Говорят, скоро будут дивизии. Пустеют города и поселки. Как испокон веков, тоской и разгулом полны песни новобранцев. Саперы роют окопы. Танки поводят железными усищами. В небе истребитель, окруженный врагами, прикидывается мертвым, падает вниз, а потом стремительно подымается. Трудно сбить самолет. Трудно подбить танк. Трудно взять клок земли, развалины дома, мельницу или кладбище. Мало снарядов, мало пушек, мало угля, мало хлеба. Людей много. Погиб Рамон, тот, что мечтал о земле, а на прошлой неделе из его деревни прислали восемь новых бойцов. Маркес говорит: «Сейчас надо выиграть не пространство, но время», и война идет за время — продержаться. Позади, в тылу монтируют авиационные заводы, выгружают из трюмов противотанковые пушки, учат солдат бегать цепью и метать гранаты.
Люди начали вторую жизнь. Чистильщик сапог Хуанито в окопе сидит над букварем: загадочные слова кажутся ему присягой. Города учатся древней темноте. Напрасно пылятся в магазинах люстры. Кому они теперь нужны, яркие и хрупкие? Люди покупают карманные фонарики. Исчезли романы, шляпы, галстуки, поезда, конфеты, спички. На смену им пришли стихи, зажигалки, желудовый кофе, кожаные куртки. Все теперь одного защитного цвета: погонщики волов, актеры, бухгалтеры. Упоминая чье-нибудь имя, люди невольно добавляют: «Как он — жив?» Мадрид привык к смерти, он над ней подтрунивает. Рядом с окопами — кино, и боец плачет над вымышленным горем американской актрисы… Вчера на улице Де Пресиадос бомба разрушила дом № 31. Сегодня в дом № 33 пришел маляр с ведрышком и кистями. Он белит потолки — люди хотят, чтобы дома было светло и уютно. В окопах Университетского городка — кушетки, граммофоны, кофейники. Мальчик лет семи говорит своему сверстнику:
— Здесь фонарь горел.
Тот недоверчиво отвечает:
— Но это давно… До войны.
Маноло растерянно оглядывает улицы Барселоны. Сколько народу! На террасах кафе люди пьют вермут. Играет шарманка. Кажется, ничего не изменилось с тех пор, как он уехал.
Маноло сел за столик. Прежде он часто бывал в этом кафе. Он улыбается — хорошо! О чем они говорят?
— Там дают две песеты за каждый добавочный час…
— Если Франсиско не порвет с ней, я перееду к брату…
— Мне яйца привозят из Игулидада…
Легкий ветерок с моря. Прошли, обнявшись, две девушки, поглядели на Маноло и фыркнули. Он все еще улыбается.
— Маноло! Откуда?
Это Грау — секретарь союза рабочих транспорта. Не дождавшись ответа, Грау говорит:
— А здесь что творится! Вчера они сняли с трибунала наш флаг. «Кропоткин» приехал? Скажи ему, что завтра в шесть совещание. Я пошел — надо всех предупредить.
Маноло рассердился. Убили Муньоса. Забрали у фашистов два броневика. Теперь бригаду перебрасывают на арагонский фронт. Обещали дать автоматические ружья. Есть о чем поговорить. А он убежал!..
Все теперь злит Маноло: и цветы в витринах, и нарядные женщины, и медовые блики освещенных окон. Надо сейчас же пойти насчет ружей…
— Никого нет — ушли.
— Вермут пьют?
Сторож гладит сонную кошку.
— Кто их знает, может быть, пьют…
Перед под’ездом мешки с землей.
— Это зачем?
— Бомбили.
Маноло так захохотал, что кто-то в страхе унесся прочь:
— Это кота бомбили. А вас еще побомбят — двести кило на каждого дармоеда.
Маноло ушел. Сторож бежит к соседям:
— Фашист приходил, говорит: «Все разнесем!»
Маноло кидает монету: орел или решка? Угадал — значит Кончита дома.
Она ничуть не изменилась: светлые волосы: на лбу чолка; бегают проворные пальцы (она хорошо шьет).
— Кончита!
— Погоди!.. Сумасшедший… Дай на тебя посмотреть!
— А на что тут смотреть? Жив — и точка. Слушай, Кончита…
Он боится спросить. Сколько раз он думал об этой минуте! Сейчас она скажет: «Дура я, чтобы ждать»… Он сжал ее руки.
— Пусти! Больно… Не видишь, что ждала?
Он виновато целует ее руки, а потом замирает, большой, неуклюжий, пристыженный.
— Мне все говорили: глупо ждать, два раза молодой не будешь. А я вот ждала.
Она думает, что Маноло ее похвалит. Но он задумался. Он стоит у окна. Двор, балконы, сушится белье, ребята… У Муньоса осталось четверо…
— С Муньосом глупо вышло… Хоть бы в бою, а то на отдыхе — бомбили.
Кончита не знает, о ком он говорит. На минуту она стала грустной. Потом обнимает Маноло:
— Ты сегодня со мной? Правда? Сейчас поужинаем, потом пойдем в кино, потом…
Он вскочил, прижал ее к себе.
— Сумасшедший!.. Я теперь тебя боюсь.
В кино стреляли гангстеры. Актеры смешно держали ружья, и Маноло сказал:
— Балаган.
На него зацыкали. Тогда он положил голову на плечо Кончиты и сразу уснул.
— Бедный!.. Идем домой.
Он проснулся среди ночи и удивленно оглядел комнату, зеленую от луны — открытки на стенах, пену кружева, крохотную женскую руку. Что за ерунда? Где он? Приподнявшись, он увидел раскрытые глаза Кончиты.
— Маноло, я еще ничего не успела тебе сказать, а завтра ты снова уедешь. Знаешь, сколько мы не видались? Семь месяцев.
Она путается и говорит про все сразу:
— За мной Бахес ухаживает. Он в отделе военной промышленности. Помнишь, он ходил с Тересой? У него пробор посередке… По-моему он противный, но его теперь все уважают. Они хотят тебя затереть, пользуются, что ты на фронте. Конечно, Тереса — дура, но она повторяет за другими. Она мне заявила: «Маноло храбрый, но для руководства он не годится — он легко поддается влияниям». Понимаешь? Я рассказала об этом Бафарулю, он ничего не ответил. Считается, что Бафаруль твой друг, а я его отсюда едва выставила. Пришел будто бы спросить о тебе, потом с нежностями: «Тебе одной скучно». Хосе звал меня в театр, я не пошла — начнут болтать. Вот о Тересе все говорят, что она спуталась с Мартином. Представляю, что скажет муж, когда приедет. Конечно, одной трудно… Теперь настоящих заказчиц мало, я беру переделки. А ты не можешь себе представить, как все вздорожало! Кофе можно достать только на Пасео и сорок песет кило! Говорят, что это спекуляция. Пепе заработал на мыле триста песет. Элиос рассказывал…
Маноло вздрогнул. Он давно не слушает Кончиту. Элиос!..
— Его брат побежал. Давно, у Македы… Я его пристрелил.
Кончита боязливо смотрит на широкую руку Маноло. Она замолкла. Он тоже молчит. Ему хочется сказать Кончите что-то очень важное, но он не знает, с чего начать. Кончита робко гладит его руку:
— Маноло, о чем ты ее сейчас думаешь?
— Не знаю… Я до тебя зашел насчет ружей. Сволочи — семь часов и никого, один кот заседает! Мало вас здесь бомбили! Что вот такой Элиос делает? Да по сравнению с ним его брат — герой. Побежал, это правда. Так разве там, как здесь?.. Антонио помнишь? Гитариста? Это еще в самом начале… Кишки вырвало. Да и вообще!..
Он обнимает Кончиту угрюмо, почти злобно.
— Сумасшедший!.. Маноло, что с тобой?..
Все стало розовым: и кружево на столе, и обои, и пальцы Кончиты — светает.
Матео контузили возле Араваки. Он оглох. Его хотели отослать домой, но он упросил Маноло — его оставило в бригаде. Он идет по Рамбле. Ларьки с цветами: туберозы, магнолии, ландыши. Продавцы певчих птиц. Птицы в клетках свистят, чирикают, щебечут. Матео чуть наклонил голову набок. Он жадно разглядывает птиц; ему кажется, что он слышит их пение. Мир в его сознании еще наполнен звуками: поют трамваи, смеются девушки, газетчики кричат: «Еl Noticiero! La Noche!» Но стоит закрыть глаза, как сразу наступает молчание. Он где-то в степи; летний полдень; только цикады верещат (этот звук непрерывен и назойлив; ночью он преследует Матео). О чем говорят эти люди? О фашистах? О Мадриде? О Маноло?
Матео вспоминает последние звуки, услышанные им в жизни — грохот снарядов. Он знает эти звуки, он мог бы о них говорить, как мадридский старик о своих зверях…
Уличный певец. Вокруг стоят любопытные. Солнце. На домах блеклые флаги.
Ее губы говорили: нет.
Ее глаза говорили: да.
О, Лолита, моя Лолита…
Все подтягивают. Матео помнит песню: ее пели на улицах Мадрида. Наверное, ее поют и здесь. Матео подхватывает:
Это есть наш последний…
Убежал певец, разошлись зеваки. Только один мальчишка остался; он стоит с поднятым кулаком. А Матео поет. У него голос чистый и звонкий.
— Митинг о поднятии военной промышленности? Но почему от UGT три оратора, а от CNT два?[2] Речь идет о новой политической интриге…
Это говорит Химено. У него изможденное лицо. Когда он упоминает о кознях противников, его рот скашивает нервный тик.
«Кропоткин» просит слово. Он откашлялся, поправил локоны.
— Конечно, на первом месте должны стоять наши принципы. Маноло иногда забывает, что мы не солдаты, но вольные дружинники. Однако военная промышленность заслуживает нашего внимания. Трудно воевать без снарядов…
Химено перебил его:
— Ты оторвался. Своим-то они дают снаряды! Надо поставить вопрос ребром.
— Дай мне договорить! Мы одну деревню взяли. To-есть потом они ее снова заняли — так все время, это страшное дело! Я с Маноло был. Возле церкви — расстрелянные: женщины, две девочки… Маноло от злобы ревел. Я ведь не военный, я вообще этого не могу видеть… Они на стене написали: «Мы перебьем всех русских!» А какие они русские? Крестьяне. Там наши были, анархисты. По моему, Химено, надо найти компромисс, не то они нас всех перебьют. Такой марокканец получил пять песет и режет всех без разбора… Я недавно говорил с Маркесом…
Химено засмеялся:
— Ты, «Кропоткин», младенец! Ты знаешь, о чем мечтает такой Маркес? Как бы нас посадить за решотку. Мы с тобой вместе сидели в тюрьме. Тебе я доверяю. Ты должен следить, чтобы Маноло не снюхался с коммунистами.
«Кропоткин» закрыл руками лицо:
— Я с Маноло под пулями был… Разве это можно забыть?
Педро выслушал Маноло и усмехнулся:
— Автоматические ружья? Кое-что есть. Но нельзя выпускать. У них здесь тысячи три вооруженных, и гвардия с ними. Фронт фронтом, а все может решиться здесь.
Маноло выругался и ушел. В комитете его не захотели выслушать: обсуждался вопрос о коллективизации парикмахерских. Он отозвал в сторону Фоскаду. Тот начал кричать:
— Я вообще за то, чтобы отозвать наших бойцов. Зачем нам сражаться за какую-то демократию? Если фашисты придут сюда, мы будем защищать каждую улицу, каждый дом…
Маноло ответил:
— Хочешь бомбы кидать? Пожалуйста — поезжай в Сарагоссу. Эх, вы, не нюхали, что такое война, а треплете языками! Точка.
Тишина, ковры, бронза. Толстяк вынул из несгораемого шкафа сигары.
— Гаванские. Вы говорите, автоматические ружья? Это очень сложный вопрос, если угодно, это вопрос о взаимоотношениях между нами и центральным правительством, это, так сказать, разветвление основного вопроса, который…
Маноло сердито грызет горькую сигару. Наконец, ему надоело слушать ласковый бас толстяка:
— С ружьями как?
— Да я об этом и говорю. Может быть, при предстоящей реконструкции правительства, если нам удастся изменить соотношение различных секторов…
Маноло швырнул сигару на ковер.
Придется ехать без ружей! Он теперь идет, не глядя куда. Он забрел на окраину. Осталось еще два часа…
Ребятишки играют в войну. Одни спрятались за стену полуразрушенного дома, другие наступают. Защитники кидают в наступающих гнилую картошку. Маноло остановился; он увлечен игрой. Он кричит:
— Дурачье! Отсюда надо — с фланга…
Он перебегает через канаву. Ребята в восторге визжат. Летит картошка. Защитники, посрамленные, убежали в сарай. Выходит женщина, она качает головой:
— И ее стыдно тебе? Чему-нибудь хорошему научил бы, а он их учит кидаться картошкой…
Маноло сконфуженно улыбается. Он взял на руки малыша.
— Мы, мамаша, дикими стали, это правда. Твой красавчик? Вот бы мне такого!
Ребята обступили Маноло. Один надел его шапку; другой вытащил из чехла бинокль. Маноло смеется:
— Ты куда лезешь? К револьверу? Нет, брат, это не для тебя. Это, брат, такая штука…
Бьет семь. Вот и хорошо. Значит, едем! Забежать только к Кончите. Она скажет: «Сумасшедший!» А потом? Потом все спокойно — фронт.
Итальянцев поместили в гимназии. Вечером приехал генерал. Он простудился в дороге и пил грог. Он долго стоял на кафедре, выжидая, когда наступит тишина: все кашляли, чихали. Жители Сигуэнсы не запомнят такой весны: мокрый снег, грязь, холод.
У генерала крохотное высохшее личико; он похож на летучую мышь. Однако он старался быть величественным и, подымая голову, показывал солдатам худую морщинистую шею.
— Легионеры Рима, вы освободили красавицу Малагу. Теперь вы освободите…
Он закашлялся и еле договорил:
— Мадрид.
Буссоли думал о бараньей туше, которую принесли на кухню. Конечно, мяса у барана не бог весть сколько: офицеры могут его прикончить в один присест. Тогда плохо — снова одни макароны…
Буссоли всю свою жизнь жил впроголодь, и к еде он относится суеверно. Когда перепадает вкусный кусок, он мучительно думает: а что будет завтра?.. Недавно он разбудил товарища: «Окорок помнишь? В Монтилье. Когда хозяйка пошла за водой… Дураки мы!»
Он родом из Неаполя; ему тридцать лет: у него четверо ребят и он в страхе рассказывает: «Кажется, пятого отвалит… Ты ее не знаешь!» Прежде он был штукатуром — это давно, тогда еще строили дома. Он умеет лазить, как обезьяна, класть полы, доить коз. Читать его не научили; он разбирает только цифры и всегда смотрит на расписке — сколько, прежде чем поставить крестик. Он хороша поет неаполитанские песни, от голода его голос становится томным, и поет он про любовь.
Как-то Буссоли не пошел на рождество в церковь; два дня спустя околела коза. С этим нельзя шутить! Летит пуля, она может пролететь мимо, может и убить. В Севилье солдатам выдала жалованье, и Буссоли поставил богородице большую свечу. Конечно, обидно — мошенники содрали три песеты, но умирать тоже неохота.
Соседи говорили: «Другие разбогатели в Африке, а ты мух кормил. Смотри, теперь не прозевай!» Разве он мог подумать, что на войне так страшно? Пули, гранаты, снаряды. Кажется, все кончилось, сядешь покурить, а здесь сверху падают бомбы…
Лейтенант сказал им (это было под Малагой): «Пойдете вслед за танками». Танку хорошо — он весь железный. А у Буссоли жена, дети… Он забрался под мостик и пролежал там до ночи. Малагу все-таки взяли, и Буссоли с гордостью думает: наши, итальянцы! Он — фашист, у него дома большой портрет Муссолини. Муссолини красивый, не то что этот генерал… Куда их поволокут завтра? Джованни сказал: «Мадрид брать»… Удастся ли снова куда-нибудь спрятаться? А жене ничего не платят. Этакие надувалы! Да и харч скверный. Это офицеры прикарманивают… У них каждый день курятина. Будь здесь Муссолини!.. Они от него скрывают. Сами сидят позади, а Буссоли должен брать Мадрид. Зачем ему Мадрид? Он и в Малаге не поживился. У офицеров все чемоданы набиты: часы, рубашки, меховые горжетки. А ему оставили один портсигар из фальшивого золота. Конечно, если дуче хочет, чтобы Буссоли взял Мадрид, это другое дело… Только пусть впереди идут танки, а за ними офицеры. Ради дуче Буссоли готов…
Он слышит крики: «Да здравствует дуче!» — это генерал кончил речь. Буссоли широко раскрывает рот и вопит: «Да здравствует!..»
Потом его зовет лейтенант:
— Разыщи Манчини.
Буссоли идет вверх по крутой скользкой улице. Где же искать Манчини, как не у девок? Механическое пианино, песни, ругань.
— Лейтенант зовет…
Манчини смеется:
— Ничего потерпит. Как говорил великий Виргилий, сначала Венера, а потом пулеметы. Ну, Буссоли, выбирай. Вот эта крошка тебя не прельщает?
Буссоли в смущении снял шапку. Он бормочет:
— Стану я зря деньги тратить. Я лучше жене пошлю…
— Это, брат, за счет испанского наследника. Ну-ка, еще бутылочку освободителям Малаги!
Глаза Манчини блестят, волосы прилипли ко лбу, белые узкие рука судорожно бьются. Манчини красив; когда он идет по улице, девушки оглядываются. Он частенько сидит на гауптвахте: пьянствует, буянит, не выходит на сборы; но в бою отличился — под Малагой весь батальон опешил, а он побежал вперед. Лейтенант поздравил Манчини, он ответил: «Мне наплевать!»
Буссоли быстро охмелел, он причмокивает:
— Вкусно!
Манчини подвел к нему девушку. Буссоли сопит и вдруг начинает стаскивать с себя сапоги:
— Разве что задарма…
Пришли фалангисты. Они тоже пьют коньяк и кричат:
— Да здравствует Италия!
— А куда пропала Кети?
Манчини выволок из соседней комнаты высокую женщину с красным рубцом на щеке. Он хочет обнять ее, но она швыряет на пол бутылку. Вбегает, запыхавшись, Джованни:
— Скорей! Выступаем.
Буссоли грустно спрашивает:
— Куда?
— Туда.
Лейтенант сказал:
— Эту усадьбу им никогда не взять, это настоящий форт.
В лесу — батальон «Гарибальди». Два раза они пробовали подойти к дому. Манчини кидает гранаты. Гранаты маленькие и ярко-красные, они похожи на игрушки. Кинешь — дымок, и кто-нибудь падает.
Манчини был в Абиссинии. Там англичане роздали винтовки босым дикарям. Ничего, управились… Одного абиссинца повесили вниз головой. Он со страху кричал: «Да здравствует дуче!» В Абиссинии было хорошо, только жарко. А здесь холод, да какой — у всех грипп. Никогда этим баранам не взять усадьбы! Наши подойдут с танками. Красные — трусы. Манчини в Малаге перебил шестерых.
У отца Манчини гостиница в Сьенне. Дела идут плохо, отец жалуется: «Прежде англичане приезжали. С англичанами нельзя ссориться — у них много денег». Он отвечает отцу: «Зато у нас дуче. Мы еще завоюем англичан, как абиссинцев». Отец хотел, чтобы он стал врачом. Послали в университет. Скука — книги, кости, экзамены… А потом что? Писать рецепты? Нет, куда лучше воевать! Конечно, могут убить: зато когда после боя схватишь миску с супом, и вдруг все тело чувствует — жив, жив! — вот это счастье! Ездишь по свету. Новые города. Ни о чем не нужно заботиться. Хочешь вина — пошарь в погребе, девушку — тащи…
Лейтенант сказал, что в лесу — беглые итальянцы, преступники и коммунисты. Пусть только попробуют! Манчини берет в зубы гранату — ну, подходи!
Гарибальдийцы прозвали Качетто «барышней»; он легко краснеет — выругается кто-нибудь или посмотрит на него в упор, он тотчас вспыхнет. Ему двадцать шесть лет; отца убили на войне, воспитал его дядя, наборщик. До прошлого года Качетто жил в Милане: он был конторщиком в банке. Никто его не замечал; он приходил во-время: что-то писал ровными, точеными буквами — ни клякс, ни описок; вежливо со всеми здоровался. О нем говорили: «Честный, но дурак». Друзей у него не было; изредка он встречался с ветеринаром Росси: они вместе мечтали о кругосветном путешествии. Потом Росси арестовали. Никто не знал, что случилось — человек исчез. Говорили, будто он раскидывал прокламации против войны в Абиссинии. Качетто никто не тронул, его даже не вызвали на допрос. Прошла неделя — исчез Качетто. Послали к нему курьера, позвонили в полицию — никто ничего не знал.
Качетто перебрался через границу. В Париже разыскал знакомых.
— Почему ты уехал?
Он молчал. Ему нашли работу. Он жил впроголодь, но ходил всегда аккуратный, и как только выпадал свободный час, бежал в библиотеку — он любит читать. Когда началась война в Испании, он накопил денег на билет и, ни с кем не простясь, уехал.
В батальоне он считался хорошим солдатом, в точности исполнял приказы. Но он не умел скрывать своих чувств: нервничал, когда налетала авиация; увидит раненого и побледнеет. Товарищи относились к нему снисходительно: «барышня!»
Все кинулись вперед. Многие падали от пулеметного огня, но никого это не останавливало. Двух фашистских пулеметчиков взяли живьем. Манчини забрался в кладовку: там был запас гранат. К кладовке никто ее мог подойти — Манчини троих уложил. Он высунулся в оконце и крикнул:
— Эй, земляки, получайте гостинцы!
Качетто выбежал на дорожку. В него стреляли с чердака, он даже не согнулся. Он ворвался в кладовку и руками (винтовку он оставил на поляне) совладал с Манчини: сжал ему шею так, что тот побелел. Потом он вытащил Манчини на дорожку, — теперь стреляли в обоих, — доволок его до леса, связал и побежал назад к усадьбе. Вскоре все стихло: сдались последние.
Пленные сидят в лесу на ящиках. Они подымают кулаки; некоторые поют «Красное знамя». Одного майора убили, другого ранили в ногу. Его хотели перевязать, он укусил санитара. Манчини сидит, не двигаясь. Когда кто-нибудь проходит мимо, он отворачивается.
Суматоха. Считают трофеи: пулеметы, мортиры, машины. Целый арсенал забрали! В окопах перед домом жидкий снег, трупы, одеяла. Не успели опомниться, как команда: «Вперед!»