Норма Розен Что нужно вам сказать?

Три раза в неделю в два часа дня я открываю дверь миссис Купер, и тогда и только тогда ей отказывает голос. Глядя поверх моего левого плеча, она улыбается, торопливо бросает: «Спасибо, хорошо» и — юрк мимо. Ищет глазами малышку — та или в гостиной, в переносной колыбельке, или в детской, в кроватке. Обнаружив ее, она разговаривает со мной более свободно — через ребенка. Но под вечер, когда миссис Купер уже стоит в дверях, она говорит, как ей и свойственно, и тут голос у нее сильный, неторопливый.

— Я пожелаю вам доброй ночи.

Мне кажется, эта отстраненная форма помогает ей преодолеть стеснение. Такое впечатление, что, словно выйдя за порог квартиры, где остались чужие люди, она оповещает их:

— Я пожелаю вам доброй ночи.

Возможно, и так. Я почти ничего не знаю о миссис Купер, поэтому вычитываю в ее повадках особый смысл. Невзирая на то что мы такие разные, обе мы, похоже, представляем друг друга одинаково — как хрупкое, ранимое существо.

Миссис Купер имеет обыкновение повторять: «Всё в порядке, всё в порядке» — так она успокаивает меня. А я повторяю: «Вы мне так помогли, так помогли, я вам так благодарна». Что я могу понять в человеке, совсем непохожем на меня, кроме того, в чем мы сходны? Миссис Купер с Ямайки. У нее округлое лицо, округлые формы. Моих лет — около тридцати, примерно моего роста — сто шестьдесят два — сто шестьдесят три сантиметра. Но так как она вдвое шире меня (она не толстая и, если сравнить нас, сравнение, пожалуй, будет не в мою пользу: я, по ее меркам, ледащая) и так как у нее четверо детей, а у меня всего один ребенок, выглядит она старше. Она очень черная, а я — помнится, врач нашего кампуса высказался так: «вот странность-то, она совсем светленькая». Светленькая-то светленькая, но, конечно же, не из англосаксов. А уж если ты не из англосаксов, блондинка ты или нет, особой роли не играет. Это мне дали понять там же, в женском колледже. Я как-то разговорилась с одной девчонкой из моего колледжа, у нее была вполне нейтральная фамилия — Грин, Блэк или Браун. Так вот, она сказала: в конечном счете проще жить с фамилией Финкельстайн. А я ей и говорю: лучше быть брюнеткой, чтоб уж не рыпаться.

Миссис Купер, положительная, увесистая, со звучным голосом, ходит к нам уже который месяц, иначе мне не справиться с работой: я — редактор, но в штате не состою, я, что называется, вольная птица. Вольная-то вольная, но воли себе давать нельзя: работа эта нелегкая, надо подолгу сидеть за столом. Работа же миссис Купер кажется такой легкой, что завидки берут. И хотя она приходит, чтобы освободить меня от домашних хлопот, когда смотришь на нее за работой, вспоминается, как Том Сойер красил забор: до того споро она всё делает, что с дорогой душой отдал бы яблоко, лишь бы она разрешила помочь. Даже купанье — дочка того и гляди выскользнет из рук, когда намыливают ее редкие волосенки, орет благим матом, — не нарушает незыблемого спокойствия миссис Купер, а лишь забавляет. Она похохатывает:

— Ух, ты! Ну ты и певунья!

Несколько раз на дню я норовлю улизнуть от стола, чтобы посмотреть, как миссис Купер работает, послушать, как она разговаривает. В речи миссис Купер с ее стремительным экзотическим ритмом оживает каждый слог, окончания слов выговариваются особо отчетливо. Впрочем, когда она звонит домой — наставляет старших детей, как ходить за младшими, — она дает себе поблажку. Я слышу: «Дать она ужин и ложить постель». Или: «Когда я приходить домой, я мыть дети все головы».

Но интонация ее не меняется, с детьми она говорит точно так же, как со мной. Таким же ласковым, мелодичным голосом. И выговор у нее неизменно великолепный — с таким выговором, сумей она выучить слова, только Шекспира читать. Или Ветхий Завет, хотя женщинам читать его искони не доверяли.

— Б-г — не Б-г неурядицы, — сообщает мне как-то миссис Купер, пока дочка спит, а она стирает ее вещички в кухонной раковине. Я пришла на кухню — взять яблоко из холодильника. Миссис Купер от фруктов, каких бы то ни было, отказывается, я стою, грызу яблоко, смотрю, как она работает, и нет работы лучше: туда — сюда, сюда — туда ходят ее руки в мыльной пене. Крепкие руки.

Она повторяет:

— Б-г — не Б-г неурядицы, так родич моего брата говорит. — Пауза. — Я и сама понимаю, что так и есть.

Она продолжает стирать, я перестаю грызть яблоко.

— У вас в церквях очень шумно.

Миссис Купер уже три года живет в Америке — ее муж приехал раньше, потом вызвал ее и детей, чем несказанно удивил свою тещу: другие зятья тоже покинули Ямайку, но жен и детей к себе не вызвали, — а ей до сих пор мешает шум в церкви. Ее родные на Ямайке — баптисты. Но в баптистской церкви в Гарлеме, куда она ходит, топают, хлопают в ладоши, исповедуются во всеуслышание, каются навзрыд, и ей это не по душе.

— Говорят, где бы ты ни был, в церкви ты дома. Но дома мы в церкви никогда себе такого не позволяем.

Она вынимает руки из раковины, смахивает с них пену.

— Но я еще найду себе церковь.

Чеканный выговор сообщает ее словам особую силу. С такой интонацией, такого тембра голосом в самый раз было бы сказать: «Я возведу церковь».

Она снова погружает руки в мыльную пену.

— А вы, — спрашивает она меня, — ходите в ту церковь? В ту баптистскую церковь?

Вот и настало время сказать ей, что мы с мужем евреи, а значит, наша трехмесячная дочка Сьюзи — вдруг осознаю я, и как это я раньше об этом не подумала, — тоже еврейка.

Близится Рождество. Я уже сказала мужу, что миссис Купер — а она говорила мне, что ее дети ждут не дождутся, когда же у них будет елка, — удивится, если мы не поставим елочку для нашей дочки.

— Не хотелось бы пускаться в объяснения, — говорю я, — но ничего не попишешь — придется. Иначе миссис Купер будет недоумевать, почему у нас нет елки.

— Ты не обязана ничего ей объяснять.

Мужу не понять, как сводит зимняя пора женщину с женщиной, работающей в ее доме. То-то он поразился бы, узнав, что я уже поделилась с миссис Купер кое-какими сокровенными подробностями моей жизни, а она открыла мне, какие огорчения причиняет ей муж.

— И всё же я, пожалуй, скажу ей, — говорю я. — Мы ведь даже еловых веток не ставим. По мне, пусть лучше она сочтет, что у нас нет Б-га, чем нет сердца.

— Расскажи ей о Хануке, — предлагает муж, это он так шутит: ему известно, что о Хануке я ничего толком не знаю.

Миссис Купер стоит у раковины, в кухне горит свет. Я прислонилась к притолоке — слежу за миссис Купер. За окном темно. На улице холодина, четыре часа. А у нас время остановилось, как всегда, когда ребенок спит. Теплые, мыльные фланелевые вещички, уже отжатые, лежат на сушке, ждут, когда их прополощут в трех водах, я вдыхаю их запах.

— Мы не ходим в церковь, — говорю я. — Мы ходим, во всяком случае, муж ходит, в синагогу. Мы с мужем, миссис Купер, евреи.

Миссис Купер опускает глаза в раковину. А чуть погодя говорит:

— Какая разница.

Запускает руку под пышную шапку пены, выуживает рукавичку, разворачивает, выжимает и бросает в воду отмокать. Миссис Купер нравится ее работа — самая что ни на есть подходящая для матери. Я смотрю на миссис Купер и как бы перемещаюсь в нее.

Я рада, что собралась с духом поговорить с миссис Купер — чего мне вовсе не хотелось — о синагоге, когда она работает. И правильно сделала. Мы никогда не разговариваем лицом к лицу, соображаю я, пока она трет бельишко, продолжая слушать меня. Она всегда куда-то смотрит — то на вещички в раковине, то на детскую игрушку, которую подбирает с пола. Я от природы застенчива, поэтому вышколила себя и всегда смотрю в глаза собеседнику. Однако пример миссис Купер убедил меня, что лучше так не делать. Смотреть в глаза надо, если хочешь что-то продать, или сказать: «Послушай, ты мне опротивел», или ответить: «Нет, нет, мадам, на восьмой день мы товар обратно не принимаем».

В тот раз, когда миссис Купер сказала, что ее муж перестал ходить в церковь, она держала на руках Сьюзан и произнесла четко и огорченно:

— Он не хочет ходить ни со мной, ни один, ни вообще, — и глядела при этом в лицо не мне, а дочке.

Сейчас миссис Купер вынимает пробку из раковины, вода постепенно вытекает. Пока миссис Купер ждет, когда раковина опорожнится, она скашивает на меня глаза, и я не так вижу, как ощущаю ее взгляд, потому что рассматриваю огрызок яблока. Миссис Купер никогда не смотрит на меня, пока я говорю, только после того, как я высказалась. И снова опускает глаза — смотрит в раковину, из которой с хлюпаньем вытекает вода.

В пятницу, когда миссис Купер приходит в следующий раз, она, разливая детское питание по бутылочкам, сообщает:

— Муж говорит: мы не верим, что Рождество — день рождения Христа.

Я, конечно же, не смотрю на нее, разве что гляну искоса раз-другой, сама тем временем складываю — без особой надобности — подгузники. Лицо у миссис Купер спокойное, невозмутимое, упругие, полные щеки блестят, чуть раскосые глаза прищурены: она отмеряет, сколько и куда надо чего налить.

— Он родился, так мы думаем, в апреле. — И чуть погодя добавляет: — Мы верим, что Б-г для всех один.

Хотя мой муж не устает твердить, что так учит наша вера, слова миссис Купер поражают меня в самое сердце — можно подумать, я никогда ни о чем подобном не слышала. Я буркаю, что мне надо работать, и убегаю к своему столу: вольная птица в себе не вольна.

Миссис Купер нередко пересказывает мне всевозможные соображения своего мужа. Мне любопытно, что он собой представляет, и ей, не сомневаюсь, любопытен мой муж. Она, по меньшей мере, раза два сталкивалась с моим мужем в дверях, я же видела ее мужа только на фотографиях — усатый крепыш, такой же черный, как она, не из тех, кто балует фотографа улыбкой. Зимними сумерками миссис Купер дополняет мое представление о нем кое-какими деталями.

По воскресеньям муж миссис Купер играет в крикет на Стейтен-Айленде, летом в отпуск ездит отдохнуть, иногда в компании приятелей, с которыми играет в крикет, ни ее, ни детей никогда с собой не берет. Зато по пятницам, возвращаясь в час ночи из спортивного клуба, он приносит ей креветки с рисом. Что касается общегородской забастовки трамвайщиков, так он считает, что зарплату им поднять надо, но и пассажиры не должны страдать. Что касается Элизабет Тейлор, то, по его мнению, непонятно, что в ней находят, в уродине тощей.

Но во всем или почти во всем прочем он, как мне кажется, рвется переиначить себя на американский фасон. Иммигранты, по моим наблюдениям, делятся на две группы. Первым в Америке нравится буквально всё, они рады отринуть обычаи родины, на свое прошлое смотрят с презрением. Вторым Америка не нравится, они сравнивают, сожалеют, в них пробуждается Welt и Ichschmerz[1], и новую жизнь они, по преимуществу, ощущают как потерю старой. Впрочем, члены той и другой группы нередко сочетаются браком.

Мистеру Куперу, хотя он всё еще играет в крикет, пришлись по вкусу и бейсбол, и боксерские матчи по телевизору, и его работа на заводе, и профсоюзная карточка, и суматошная, но изобилующая возможностями жизнь Нью-Йорка. В моих словах о Нью-Йорке нет и следа иронии. Мистеру Куперу куда легче найти работу здесь, чем на Ямайке — там даже некому отказать ему от места: там просто-напросто нет мест. Два вечера в неделю он ходит в вечернюю школу — повышает свою техническую квалификацию. Три года назад он получил гражданство, так что мечтам его жены возвратиться на Ямайку, пока они еще молоды, не суждено сбыться. Тем не менее она мечтает вернуться туда в старости. На Ямайке у нее будет прислуга, так она мне сказала.

— Там нет работы, поэтому прислуга дешевая.

У мужа, в ее мечтах, будет работа, а еще у них будет машина. Жить они будут спокойно, праздно. Двигается миссис Купер неспешно, а это, как она мне указала, очень хорошо для ребенка.

Наступает Рождественская неделя, и мы дарим миссис Купер подарки для ее детей. И так как Рождество приходится на последний из трех дней в неделю, что она работает у нас, расплачиваемся в конце второго дня.

— Счастливого Рождества, миссис Купер, — говорю я. — Желаю вам хорошо провести праздники.

Миссис Купер заинтересованно смотрит на дочку, которую только что передала мне из рук в руки. Ни с того ни с сего смеется и приседает. Рука ее взлетает к щеке, она спрашивает:

— Что нужно вам сказать?

— Можете сказать: и вам того же желаю, — говорю я. — Мы тоже отдохнем. Мой муж в этот день не работает.

Я рада, что после той неловкости в разговоре о Рождестве миссис Купер говорит о своих предпраздничных хлопотах не таясь. Через некоторое время она уже рассказывает, что ее дети ждут не дождутся Пасхи. Старшая дочка готовит роль — она будет играть в пьесе на церковном празднике.

Я вожусь с банкой детского питания: вроде бы помогаю миссис Купер, но на самом деле мне хотелось бы оказать ей помощь совсем в другом.

— Ваш муж придет посмотреть пьесу? — будто невзначай справляюсь я.

— Кто его знает, — говорит она. И чуть погодя: — Мы ему пока не сказали. — И еще чуть погодя: — Потому что он вроде бы против таких пьес. — Замолкает и после паузы, отчего ее слова особо трогают меня, говорит: — Он, видно, не придет.

Иудео-христианская традиция время от времени играет с нами такие шутки: случается, Пейсах совпадает с Пасхальной неделей и накрывает ее. И в тот год, когда миссис Купер работала у нас, так оно и вышло. Сначала Страстная пятница, а несколько дней спустя Пейсах.

— В этом году, — говорит муж, — с нами Сьюзи, и, чтобы отпраздновать наш первый год с ней, давай перед Пейсахом поместим у входа в наш дом мезузу — мне этого очень хочется.

— Я против, — мне удается не повысить голос.

— Много ты в этом понимаешь, — говорит муж.

— Вполне достаточно.

— А ты знаешь, что такое мезуза? Знаешь, что в ней?

Я молчу, тем самым, как считает муж, признавая свое невежество, и он достает Библию.

— Второзаконие, — говорит он. И читает:

«Слушай, Израиль, Б-г — всесильный наш, Б-г один!

Люби Б-га Всесильного твоего, всем сердцем своим, и всей душою своей, и всем существом своим.

И будут слова эти, которые Я заповедую тебе сегодня, в сердце твоем:

И повторяй их сынам своим, и произноси их, сидя в доме своем, и идя дорогою, и ложась, и вставая…»

Всё это и много чего еще написано на туго-натуго свернутом пергаменте — его вкладывают в мезузу, металлическую или деревянную, длиной в пять сантиметров и шириной в один, которую крепят к двери.

Муж заканчивает:

«И напиши их на косяках дома своего и на воротах своих. Дабы продлились дни ваши и дни сынов ваших на земле, которую Б-г поклялся отцам вашим дать им, — как дни неба над землей».

Слова эти могли бы растрогать меня, допусти я, чтобы они меня растрогали, но как бы не так.

Муж закрывает Библию и спрашивает:

— Какие обряды соблюдались в твоей семье? Как у вас проходил Пейсах?

— Дедушка садился на подушку, я была младшая в семье, так что я отыскивала мацу, а дедушка давал мне деньги.

— И никаких вопросов? Никаких ответов?

— Всего один. Мне полагалось спросить дедушку: «Где моя награда?» Он смеялся и давал мне деньги.

— И всё? — спрашивает муж.

— Очень даже приятный обряд, — говорю я. — Я вспоминаю его с удовольствием, а дедушку с нежностью.

— Особые блюда, детские забавы — это хорошо. Но разве твои родители вообще ничего не соблюдали?

— Не помню.

— Ты же восемнадцать лет сидела за их столом.

— Что тебе сказать: бабушка зажигала свечи по пятницам, и делала это, по-моему, всю жизнь. Но зажигала их в одиночестве, в буфетной.

— А в синагогу они не ходили?

— Бабушка ходила. Ходил и дед, но потом, помнится, перестал. Праздники он проводил дома, службы не посещал.

— И родители ничего тебе не рассказывали?

— Родители — это же следующее поколение, — говорю я. — А я — следующее за ними. Мы эволюционировали, — говорю я — это у нас такая семейная шутка: сейчас она как нельзя более кстати.

Муж, однако, чешет в затылке. Теперь всё изменилось, и это не так уж и смешно: теперь у нас есть Сьюзан.

Муж мой родился в Европе, в ортодоксальной семье. Но он не ортодокс и не реформист. Он сам себе совет раввинов, и, с каким из раввинов держать совет, выбирает по мере надобности. Он много чего может сказать о том, как Америка воздействовала на иудаизм, ортодокс он там или не ортодокс.

— Европейские евреи, — говорит муж, — поднявшись по общественной или экономической лестнице, вовсе не считали, что им непременно нужно отступиться от иудаизма. Среди богатых и видных евреев было немало глубоко ортодоксальных.

— Нечего сказать, очень им это помогло! — Подойти ближе к запретной черте — а эта тема у нас под запретом — табу. Где-то в чудовищных свидетельствах о концлагерях и убийствах, которых я столько успела прочитать, схоронены и погубленные во цвете лет родные моего мужа. И всё же почему страдания мужа ожесточили меня больше, чем его? И почему мое ожесточение направилось не туда? Слово «немецкий» — вот что причиной. Меня корежит от ненависти. «Немецкий еврей!» Даже умягчающее, жалостное звучание слова «еврей» дела не меняет. Слова не имеют силы. Хотя, имей они силу, нашлись бы и такие, которые ранили бы меня в самое сердце — и убили. А мне ничего другого не остается, как тешить себя такой вот фантазией. Где-то в Нью-Йорке я сталкиваюсь с немцем, у него улыбка до ушей. И как ему не улыбаться: по части ножниц, ножей и оптических линз, производимых его страной, экспортера лучше него нет во всем городе. Так как я — вот ведь странность! — светлая блондинка, он, ох он и удивится, когда я наброшусь на него. «Это тебе за детей, за детей!» — не говорю, воплю я. Он протестует: он ведь лишь выполнял свой долг и к тому же ничего не знал. Я растекаюсь, растворяюсь в слезах. Но этим эфемерностям камня не прошибить. Стоит нам заговорить, и мы заходим в тупик: показания очевидцев выжигают всё, как пожар.

«Дети покрылись язвами. Их держали в пустых комнатах, они кричали и плакали ночи напролет… Потом туда врывались полицейские, и кричащих от ужаса, барахтающихся, трепыхающихся детей уносили во двор».

Как муж не понимает, что после такого ни о каких мезузах не может быть и речи?

— Ссориться так тяжело, — говорит муж. Кладет руки мне на плечи, прижимается лбом к моему лбу. — И ты меня понимаешь. Я знаю: ты меня понимаешь.

— Понимаю, ну, конечно же, понимаю. — Я прибегаю к приему миссис Купер и, хоть мы и стоим впритык друг к другу, отворачиваюсь. — Но именно этот символ…

— Ну вот, для тебя всё это лишь символы. — Муж сбрасывает руки с моих плеч. — Ты слишком мало знаешь, чтобы их отвергать.

Я не вправе о них судить — вот что, чувствую я, он хочет сказать. Ведь их никчемность не только не сожгла меня, но даже не опалила. А его опалила, и тем не менее я более ожесточена, чем он.

— Кроме того, — впопыхах я прибегаю к практическим соображениям, — мезуза ужасно некрасивая. Такая кошмарная жестянка, я помню, была прибита на двери бабушкиной комнаты. Я ухлопала три недели на поиски светильника для прихожей. Так неужели я потерплю такое уродство на своей двери?

Моя жалкая атака, как я понимаю, лишь закрепляет мое поражение, потому что муж начинает рассуждать вполне резонно.

— Это дело другое. Об эстетике спорить не стану. Какая она там будет снаружи, роли не играет. Я подыщу что-нибудь попривлекательнее.

Назавтра муж приносит домой мезузу восточной работы. Узкий зеленый прямоугольник, выложенный мозаикой и окованный медью, в два раза больше обычной мезузы. На мой взгляд, в ней нет ничего еврейского. На мой взгляд, это просто непривычного вида штучка из зеленой эмали и меди.

— Не нравится она мне, — говорю я. — Ты уж извини.

— Признайся, она тебе не нравится только в идее. — Муж улыбается. — Ее вид, по крайней мере, не вызывает у тебя отторжения?

— На вид она вполне приемлемая, — признаю я.

— Значит, первый шаг сделан.

Я вижу, что перед обедом он прячет мезузу в ящик комода — и с души у меня сваливается камень.

Назавтра миссис Купер, едва переступив порог, спрашивает:

— Что это у вас на двери?

Я выхожу за дверь, и поначалу мне кажется, что высоко на притолоке, невзирая на зимнее время, угнездился богомол. Приглядываюсь, и вижу — она.

— А это… — говорю я. — Это… — И понимаю: не могу я объяснить, что такое мезуза, человеку, который в жизни о ней не слышал.

Пока миссис Купер переодевается, я трогаю мезузу, проверяю — не отвалится ли она. Но нет, муж прочно приладил ее к металлической дверной раме.

В Страстную пятницу в конторе мужа короткий день. Я спрашиваю миссис Купер, не хочет ли и она уйти домой пораньше, но нет, она говорит, что ее муж придет домой до нее и обо всем позаботится. У меня такое впечатление, что ей предпочтительнее остаться у нас.

Муж приходит рано, его приход нарушает ритм предпраздничных приготовлений. Я целую его, принимаю у него шляпу.

— Нехорошо ты поступил, — говорю я врастяжку и с ухмылкой. Врастяжку, чтобы показать: не очень-то меня это и задело, а с ухмылкой, чтобы видел: я проглочу это как гадкое лекарство. Он сделал, что хотел, а я скажу, что хочу, — только и всего. Скажу с юмором и не без подначки, как, собственно, и до€лжно между мужем и женой. В ответ он подденет меня и усмехнется, а когда миссис Купер уйдет, мы тихо-мирно пообедаем. Будем перескакивать с одной темы на другую, больных мест касаться не будем, будем обкладывать их словами, так что начни они кровоточить, их будут окутывать перевязки, сотканные из наших слов. Сотки достаточно таких перевязок — и ничего никогда не разобьется, говорю я. И свою последнюю фразу я тоже заготавливаю загодя: чтобы знать, когда остановиться.

— Когда на двери перед домом цвела той весною мезуза[2] — так я скажу ему сегодня. И тут, надо полагать, мы оба рассмеемся.

Как прошел его день? Та же контора, те же полчаса езды туда, полчаса обратно, тот же обед с теми же приятелями… Мысль его при всем при том шла совсем другим путем.

— Неужели для тебя ничто не имеет значения? — говорит он и проходит мимо меня в спальню.

Я иду за ним с перевязкой наготове, но она выпадает у меня из рук.

— Если хочешь знать, другая женщина сорвала бы мезузу без долгих разговоров, — я — вот уж чего никак от себя не ожидала — перехожу на крик.

Он ничего не отвечает.

— А я и пальцем к ней не прикоснулась. Я и всего-то хотела сказать, что я об этом думаю.

Он ничего не отвечает.

— Я тоже здесь живу. Это и моя дверь тоже.

Он ничего не отвечает.

— И мне она не нравится!

В кухне что-то разбивается. Мы оба вскидываем головы. Муж первый понимает, в чем дело.

— Миссис Купер разбила бутылку.

Он обнимает меня и говорит:

— Давай не будем ссориться из-за двери. Давай не будем ссориться не из-за чего и в особенности из-за входа в наш дом.

Я утыкаюсь лицом ему в галстук. И зачем только я так развоевалась из-за мезузы? Да пусть хоть десять мезуз прикрепит к двери, думаю я, лишь бы ничего не разбить.

А потом корю себя. Складываю журналы в гостиной стопочкой — один к одному, чтобы не ходить ни в спальню, ни в кухню. Только женщине, думаю я, дает удовлетворение удовольствие, которое она получает, доставляя удовольствие. Каким был бы мир, если бы женщины не прекращали спор вовремя? Но нет, их удел уступать — и тем удовлетворяться. Как бы то ни было, я не намерена отбирать то, что отдала, и в результате потерять то, что отвоевала.

Я не забываю, что на кухне миссис Купер подогревает молочную смесь, а дочка спит и во сне не ощущает, что ее родители ссорятся — впервые после ее рождения. «Что нужно вам сказать?» — так, думается, я скажу моей дочери — фраза миссис Купер сама собой приходит на ум.

Я подхожу к кухонной двери — посмотреть на миссис Купер. На ее лице написано: я оглохла и онемела. Почти все бутылочки уже налиты.

Миссис Купер одевается и перед уходом заглядывает в гостиную:

— Я пожелаю вам доброй ночи.

— Надеюсь, вы и ваша семья хорошо проведете Пасху, — я улыбаюсь миссис Купер.

И знаю заранее — миссис Купер спросит:

— Что нужно вам сказать?

На этот раз она спрашивает всерьез, и на этот раз к нам присоединяется мой муж — он нас слышал, — чтобы рассказать миссис Купер про Пейсах и его историю. Он излагает традиционную версию: в ней о Моше говорится мало — для евреев предощущение трагедии народа изначально важнее трагедии одного человека.

Когда муж уходит, миссис Купер берет четыре конфеты из вазочки на столе, поднимает руку, показывая мне, что взяла, и кладет конфеты в сумку.

— Надеюсь, у вас всё будет хорошо, — говорит она.

— Конечно, конечно, — говорю я, не отрывая взгляда от стопки журналов. — Вы мне так помогли сегодня. Я так много успела сделать. Благодарю вас.

Она стоит как вкопанная.

— Я не буду жить так все дни моей жизни, — крик души выражен с ошеломляющей силой.

Я отрываю глаза от журналов, смотрю на нее в упор. Не буду такой — какой такой? Иммигранткой с Ямайки без прислуги? Женой, которая никогда не ездит отдыхать? Нянькой? Женщина, которая всегда уступает? Всё, чего, надо полагать, миссис Купер не хочет, смешавшись в кучу, молниеносно проносится у меня в голове.

— Я найду себе церковь, — говорит она и отворачивается.

А я думаю, каких только характеристик Б-га мне ни довелось услышать за жизнь: Он и ревнитель, и каратель, и любовь, и учитель, и долготерпеливый, и многомилостивый, он и скорбит, и умер, и спит.

Мы с миссис Купер желаем друг другу хорошо провести праздники.

Загрузка...