Он глянул на меня, отвернулся, но я почувствовала: он глянет еще раз — как-то чутко дрогнули его глаза. И он снова, отыскав меня среди других женщин-укладчиц, глянул издали, почти с того конца плота, — теперь медленно, чуть сощурившись. Оглядел лицо, коротенький фартук, ноги. Я это почувствовала, слава богу, не девочка. И не обиделась. Это в книжках иногда пишут, будто женщины обижаются… Требуют, чтобы на них возвышенно смотрели. А как это «возвышенно» — никому не понятно. Выдумали все. А я знаю: женщине приятно, когда на нее как на женщину смотрят… Вот он опять… Мне только немножко стыдно, потому что приходится слишком низко наклоняться над бочкой, когда я кладу на дно рыбу. Пусть смотрит. У меня красивые ноги. Будь они такие, как у Нюрки, которая работает рядом со мной, я бы их тоже прятала в брезентовые брюки. И на чулки бы лишнюю пятерку не тратила. Ноги у меня, может быть, лучшее, что есть; еще мальчишки в школе называли их «балеточками». Да что там говорить! Стесняемся, а юбки теперь повыше шьем. Я вот и деревенскую пословицу помню. Сначала, когда услышала ее от подвыпившего парня, чуть не заплакала от обиды. Теперь ничего. Теперь даже говорю иногда подругам: «Коня выбирают по зубам, бабу — по ногам».
К нему подошел начальник плота Степанов, заговорил, слегка взял его под руку, как бы поддерживая на скользких досках. Сейчас он стоит ко мне боком, слушает Степанова — нет, он почти не слушает его, только скучно кивает головой и молчит. Степанов водит рукой, тычет ею в укладчиц, будто пересчитывает, и бубнит так, что слышно сюда. Он вынул блокнот, что-то записал. Вот повернулись, идут назад по плоту. Ближе, ближе… Опускаю голову, чувствую, как в лицо ударил жар. Чего это я? Мужчин не видела? Да и не сказать, чтобы уж очень красивый был. Обыкновенный. Только губы припухлые, слишком капризные. Как у девчонки. А самому под сорок, не меньше. Но какое мне дело? С чего я краснею? Ну, посмотрел, на то и баба, чтобы на нее смотреть… Нет, он как-то так посмотрел — сам переменился, мне почудилось, испугался даже чуть-чуть. И я испугалась. Первый раз — сердцем…
Остановились у конторского стола Степанова, сели на табуретки. Он лицом ко мне. Я мельком глянула: под ним была коричневая табуретка — та, что покрепче. Порадовалась. Другая, зеленоватая, совсем разболталась, с нее и упасть можно. Степанов диктует ему что-то и, даже сидя, суетится, вертится, мнет в пальцах папиросу и никак не может закурить. Отвернусь и поработаю хорошенько. Не отстать бы от подруг. Вон Нюрка уже кончает бочку, а у меня половина только.
Укладывать рыбу не очень трудная работа, в колхозе куда тяжелее приходилось. Особенно на прополке, в жару. Так наломаешь себя, так усохнешь, что после доберешься до постели, упадешь и лежишь, как святая: ничего не хочется, вся легкая, хоть к небу отходи. Здесь другое дело. Поначалу устаешь, пока не приловчишься. Потом ничего. Спина тоже привыкает: начнешь класть рыбу — низко наклонишься; бочка наполняется — понемногу разгибаешься. Правда, соль руки разъедает, хоть и в перчатках, — пробирается, уж очень едкая. И сырость от воды, кажется, так и крадется в душу. Шипит вода под плотом, сочится в щели пола, смешивается с солью… Еще долго не могла привыкнуть к морю. После нашей стенной сухости — столько воды. Аж страшно как-то. На пароходе везли из Находки — ни разу на палубу не вышла. Чудилось мне, вся вода перевертывается и падает на пароход. И боялась, что матросы приставать станут. Лес тоже, сопки. Раньше только в кино видела. Боялась из барака выйти, в кусты сбегать — сразу, думала, медведь схватит. И рыбу вот эту, кету, горбушу, впервые здесь увидела. У нас в степи карася-то раз в год привозили, и то мороженого. А тут кладешь, кладешь ее в бочки — пропасть. Капусты в колхозе меньше засаливали. И какая рыба! Маме посылочку отправила, пишет: «Что это за такая рыба, которая вкуснее мяса самого наилучшего?..» Говорят, этого лосося еще больше было. До войны речки из берегов выходили от него. Икру — и ту ложками ели. Вот бы маме икры послать! Уже и догнала я Нюрку, вместе по новой бочке возьмем. А пока можно отдохнуть чуть-чуть, на желоб присяду.
Он все пишет. Он корреспондент, конечно. Говорили, что приедет корреспондент из областной газеты. Мы план хорошо выполняем. На семьдесят процентов уже выполнили. Конечно, разная рыба была. С весны — корюшка, после селедку солили. Пусть напишет. Может, покритикует за плохое содержание сезонников. Бригадирша наша подходила к нему, руками возле носа размахивала. А что кричать? Сезонники и есть сезонники.
Еще минутку — и примусь за рыбу. Нюрка фартук потуже завязывает, спину разминает. Как глянет он на меня — так и примусь… Смешно, зачем это мне? Как девчонка-дурочка. Вообразила чего-то. Но так ведь просто можно? И ничего мне не надо. Пусть глянет, не ослепнет, поди. Когда женщина хочет, чтобы на нее смотрели, и оглянуться заставит. Это точно. А я сейчас хочу. Пусть я такая, сезонница, а ты из газеты, вроде начальник. Все равно — глянь. Ты же глядел, и еще как. Я не обиделась. Если не глянешь вот сейчас, сию минуту, — вон Нюрка уже схватила сразу две рыбины, — я обижусь, уйду за бочку, нагнусь, и мне будет все равно — хоть глаза после у тебя повылазят. Ну?..
Он медленно поднял голову, удивленно насупился, будто его кто-то толкнул и показал на меня пальцем. У меня екнуло, занемело сердце, но я легко спрыгнула с желоба, туго, до задыхания, стянула тесемки фартука позади и прямо по воздуху подплыла к бочке, которую ловко подкатил мальчишка-бондарь, весь укутанный в брезент. Минуту я не видела его, а когда искоса взглянула, — он улыбнулся. Да, улыбнулся. Чуть заметно, копчиками губ — они дрогнули. Нет, не усмехнулся, не скривился, а улыбнулся. Мне. И посмотрел так, будто разом всю охватил, будто дохнул на меня. Аж горячо стало. Вот уж чудно как-то! Что это такое?.. Или совсем истосковалась? Мало ли кто приходит на плот? Раз как-то заместитель министра посетил, беседовал с нами. Я для него новой косынкой повязалась. Руки нам жал, у меня спросил, откуда приехала. Поговорил и улетел на самолете. После, правда, нормы нам пересмотрели, мы стали больше зарабатывать. А вот лицо его — убей, не вспомню. Седой — помню, значок депутатский — помню, и больше ничего. Стыдно даже, первый раз и видела-то министра. Ну, и директор рыбозавода ходит, видный мужчина, обходительный, от него духами всегда пахнет и папиросами хорошими. Да что там я о начальстве. Ребят у нас полно: рыбаки, катеристы, с леспромхоза по воскресеньям толпами наезжают. Один, бригадир ставника (невода здесь так зовутся), ухаживать взялся. Серьезный такой, высокого роста и алименты не платит. Отказала — аж заплакал. А у меня хоть бы жилочка дрогнула, стою, как нерпа холодная. Другим и вовсе, скажу как пообиднее — и отстанут. Терпеть не могу их нахальства. Только сама не пойму, зачем в платья наряжаюсь, в клуб хожу. Это как собак дразнить: девчат ведь здесь мало. И подруги смеются. Им все просто, все они с поломанной жизнью, заработать — главная мечта, одеться. А замуж после, дома как-нибудь. В нашем бабьем деле только сорвись, где задержишься — неизвестно. Я не осуждаю девчат. На себя, бывает, сержусь: «Тоже принцесса, строишь невинность!» Пробовала как-то напиться, еще хуже стало. Сидит в душе комок холодный… Вот только сейчас, кажется, подтаял немножко. А что такое случилось? Ничего. Вошел человек, глянул… Может, и живет женщина для такой минуты? Чтобы вошел человек, глянул, и женщина поняла, что она женщина, что у нее красивые ноги, лицо… Она нужна, необходима, ее желают. И это ей не обидно… Он опять пишет, слушает Степанова, говорит с ним, а я знаю: он помнит обо мне, чувствует мои движения, мое дыхание — ведь он совсем близко. Если он встанет, подойдет ко мне и скажет: «Пойдем» — всего одно слово — я брошу все и уйду. Пусть даже завтра меня уволят с работы, а он преспокойно уедет к себе в Южно-Сахалинск.
Что это я? Вот дурочка! У него же семья, дети. Он ответственный работник. Так и позарится на сезонницу, не видал таких. Ну, понравилась, может быть… Он же не знает, что мне ничего не надо. Ничего. И семью бы не стала разбивать. Не повезло — пусть мне, одной. Зачем других такими же делать. Я бы просто побыла с ним, даже вина выпила. А если бы спросил — все рассказала, до капельки. Ему бы рассказала… Ой, как бы Нюрка не обогнала! Еще догадается, засмеет. Она ничего такого не понимает. Со Степановым переспала — туфли подарил, другим не отказывает. Спрашивают ее девчата: «Как ты не брюхатеешь?» — «Если со всеми — не бывает», — говорит. Ее уже раз на общем собрании разбирали, строго предупредили. Третий сезон приезжает, ничего ей не страшно. Вот и обогнала я Нюрку. Хорошо: перед новой бочкой можно будет минутку посидеть.
Рыбины тяжелые, синеватые со спины и светлые снизу, в каждой по три-четыре килограмма. Попадаются и совсем большие, едва поднимешь — руки отламываются. Бросишь на дно, а потом уже прижимаешь друг к дружке, укладываешь. И куда ее столько идет? Глянешь вдоль плота — пятьдесят с лишним девчат мотаются над бочками. И день за днем. А послушаешь старых здешних жителей: «Разве это рыба, говорят, рыба была когда-то!» Неужели выловили? Из такого моря, ему и края нет. Как же смогли? Еще рассказывают, будто японцы сильно помогают, техникой особой берут. И то правда — только здесь и увидела эту рыбу, лосося. Раньше и представления не имела. Вот еще катер подчалил, прыгает как пробка на бурунах, шипит паром, даже самоваром запахло. Два кунгаса притащил. Тоже работка у катеристов да рыбаков! На холоде, в воде, рожи — кирпичные. И от качки можно помешаться, куда лучше нашим комбайнерам — золотая жизнь. Сиди под зонтиком, коси пшеничку. Дождик пойдет — тоже ничего: теплый и пресный. Вот порасскажу приеду. Наши-то там водку глушат с устатку! Теперь понимаю: где и нельзя не выпить, так это здесь. Помрешь без водки, плесенью внутренности покроются. А есть непьющие, прямо герои. Мой бригадир со ставника, к примеру, капли в рот не берет.
Если присмотреться — он не очень красивый, корреспондент. Даже совсем. Нос большеватый, глаза непонятного цвета. И только губы какие-то особенные, чуть надутые, усталые, будто он постоянно огорчение испытывает. Чуть седина на висках, залысины… Щеки побриты, но видно — щетина жесткая, синевой отдает… Одет просто и хорошо. Серая модная кепка (такие из Москвы привозят), куртка на цигейковом меху, коричневые парусиновые брюки и ботинки на толстой подошве. Все ладно, впору. Вот именно — ладно, впору. Лучше и не определишь: ладный — и все. Не люблю красивых. Эти на женщин смахивают, а мы и сами себе надоедаем. Страшноватых и вовсе боюсь, не пойму почему. Может, обиды в них много? Хотя посмотришь — с кем только бабы не живут. Взять Нюрку опять же, ничего такого она не понимает. «Чем страшней, смеется, тем больше мужиком себя показывает». Есть еще одна у нас, Рита-москвичка зовем ее. Из благородной семьи, отец у нее большой человек, не то профессор, не то писатель. Принципиально ушла из дому — жизнь изучать. Говорит, после роман напишу. Так вот эта Рита с одним местным дружит. Страшный такой, коротконогий, рукастый, лицо черное, прыщавое, глаза вечно красные от водки. Умереть можно с перепугу.
Дерется еще. А Ритка хвастается: «Душа у него красивая!», болтает с ним на его языке, а как получит посылку от матери, яблоками дружка своего кормит. По-моему, это от городской жизни свихнулась Ритка, на обеспеченности. Все равно девчата зовут ее москвичкой… Вот и получается: одни от бедности дуреют, другие с жиру. А я… Я где-то посередине застряла… Поднажму немножко. А руки так болят! И спина как деревянная сделалась. Нюрке хорошо, у нее ручищи, что у мужика, спиной весь проход загородить может, баба — лошадь. Обедать пойдет — за двух мужиков съест. Нюрка положила последнюю рыбину, выпрямилась (ойкнула потихоньку — тоже спина не железная). Еще две рыбины, вон те, что покрупнее… Вот и все. Можно снять перчатки, поправить платок, минуту постоять.
Степанов принес икру в стеклянной банке, кусок копченого брюшка (зовут его здесь теша), достал из своего шкафчика ложку. Что-то говорит, суетится, улыбается так, будто друга любимого встретил. На краю стола в пергаментной бумаге лежит завернутый балык (Степанов и на холодильник успел сбегать) — это корреспонденту с собой даст. «Прошу продегустировать!» — скажет. А если тот будет отказываться, добавит: «Мы люди простые, у нас душевное гостеприимство, обидите». Вручит. В гостиницу сам отнесет в крайнем случае. Корреспондент пробует икру, кивает, усмехается — говорит, наверное, что вкусная икра. К столу потихоньку приблизился мастер икряного цеха, однорукий старикашка Сернин, кланяется, и Степанов познакомил его с корреспондентом. Смешно: как в самодеятельности разыгрывают. А мне обидно. Почему? Что дурачат его? Что не смотрит на меня? А зачем ему смотреть?.. Опять я… Нет, пожалуй, лишь очень старым женщинам бывает все равно. Постарею — сама узнаю… Он сейчас глянет. Он уже глядит искоса, одним глазом… Мне бы успеть отвернуться, чтобы не глаза в глаза… Нехорошо. Подумает, что нахалка. Он поднял голову, чуть улыбнулся, как прежде, и рукой показал на икру и тешу. Это он приглашает к столу. Так просто, будто мы старые знакомые: «Попробуйте, это вкусно». А что, взять и подойти. Сказать «Здравствуйте!», сесть напротив (там как раз свободная табуретка), протянуть руку и познакомиться. Рука только грязная и как деревянная от соли. Он кивнул. Зовет. Сейчас пойду. Вот уже сердце заколотилось, лицо обожгла кровь. Сейчас… Шагну. Главное — первый шаг. Шагнула… И сразу показалось, что стих грохот на плоту, остановились вагонетки, пригас электрический свет, примолкла вода под досками, даже сирена с катера пропищала комариком. И еще показалось: все люди на плоту повернулись в мою сторону, замерли, ожидая… Чтобы потом разом захохотать, загреметь, задвигаться. Сказать мне такие слова, после которых я уже никогда никому не гляну прямо в глаза… Я быстро сделала другой шаг, круто повернув себя к пустой бочке, у которой лежала гора сваленной с вагонетки рыбы. Плот ожил, заработал во всю свою силу, заплескалась вода под досками, в горячее лицо пахнула сырость моря. Все стало как всегда. Я работала. Только руки дрожали, будто я украла что-то. И голову поднять не могла. А ноги сделались просто чугунными: всегда так — чуть застыжусь — тяжестью наливаются. Минута, другая, третья… Вот я уже понимаю, что все мне почудилось. Никто не смотрел, не замирал. Это так сильно ударила в голову кровь, и я оглохла… А он сейчас уйдет. Встал, слушает Степанова. Тот взял его слегка под руку. Пошли. Нет, не к выходу в поселок. К приплотку, где стояли катера и бились о бревна кунгасы с рыбой. Стыдно. Как девочка-школьница. Умеют же другие бабы подойти, сказать что-нибудь смешное, заговорить. Так, между прочим. И у меня получалось, даже хорошо…
Он опять стоит ко мне лицом — отвернулся от ветра, наверное, — за его спиной пенится, вздымается и надает вода. Коричневая, тяжелая вода. У берега она всегда здесь такая. Чистая в большом море, да кто ей рад? Он стоит в кепке, куртке, узких брюках — ни на кого не похожий здесь, слишком прямой, слишком опрятный. Степанов, как кряжистый горбун, вращается вокруг него, взмахивает руками-ухватами, тянется к его уху и, прикрывая рот ладонью, что-то кричит. Но стонут чайки, все грохочет, шумит… И мне кажется, что он смотрит лишь на меня и ничего не слышит. Вот если я заговорю, даже шепотом, он услышит, поймет… Слушай, расскажу о себе. Ты услышишь? Ты не уйдешь, пока я буду говорить?
Сначала про сезонниц немножко, ладно? Это несчастье — сезонницы, я так думаю. Муж жену не отпустит, жених — невесту. Мать дочку держит из последних сил.
Даже такие, как Рита-москвичка, — тоже несчастье. Еще, говорят, на железной дороге есть наши сестры. Бригады из них создают, ломами и кирками награждают. В сезонницы идут те, которым податься некуда, а уж мечта о заработке после приходит, чтобы родных убедить, себя немножко успокоить. Конечно, можно и заработать, если на хорошую рыбу попадешь. Другое дело — вырвешься ли из сезонниц? Нюрка третье лето ездит, а спроси, когда осядет, — и думать не думает. Вот если бы женился кто на ней, тоже ведь душа, человек… Это все к тому, что сезонницы — одинокие бабы, случается — и вечные девки. Не повезло, как говорится, в личной жизни. Обманули, муж бросил, а то и вовсе мужа не досталось: разобрали те, что покрасивее. Одни пускаются в разгул — «все равно жизнь пропащая», — другие, наоборот, притихают, сохнут в дупле, таких, правда, меньше: раньше бы они пошли в монастырь. Вот о красоте еще. Как-то в деревне я говорила с одним заезжим городским парнем, он на педагога учился. Ходил ко мне от нечего делать: деревня-то первую неделю нравится, после и лес, и поля, и воздух чистый не очень радуют. Я и спрашиваю его раз: «Почему вас всех к красивым тянет?» «Естественный отбор, отвечает, природа таким образом совершенствуется». — «Через нас?» — говорю. Он засмеялся: «Когда-нибудь все красивые будут». «А как же теперешним быть?» — спрашиваю. «Отработка всякому производству сопутствует», — отвечает. Дурачок, конечно. Молодой. Отругала я его, сказала, чтобы он больше мне не «сопутствовал», а легче не стало. Вспоминаю я этого пария, думаю: неужели правда — отработка? Ну, меня это не очень касается, такие, как я, замуж выходят. Другим как, если они еще и талантов от родителей не получили? Не могу я ответить на эти вопросы, у меня восемь классов всего образования. Книги, правда, читаю, но в них про это ничего не пишут… Вот с тобой бы я поговорила, ты, наверное, умный человек.
Ты отвернулся, смотришь в море: от ставника идет катер, прыгает на волнах, будто черная морская уточка. Тебе что, не нравится моя болтовня? И правда, я заболталась. Хотела ведь о себе. Если повернешься, глянешь — расскажу. У меня как раз свободная минута будет, бочку кончаю. Вот и все, бочка пошла под пресс. Рыбу, уложенную горкой, деревянный круг вдавил легко, как масло, и сверху мальчишка-бондарь вставил днище. Я сниму перчатки, пусть отдохнут руки. Ну?.. Ты повернулся, глянул. Не зря, наверное, кто-то придумал: «Чего хочет женщина, того хочет бог». Слушай.
Сказала «слушай», а рассказать-то особенно и нечего. Ничего интересного. Обычная история. Про это даже газеты не пишут. Кончила я восемь классов, училась не шибко хорошо, решила идти работать. Отец недолго после войны прожил, фронтовиком был, израненный. Мать тоже все болела, на пенсию вышла, больше своим хозяйством жили — огород, корова. Колхоз наш во все времена не славился, степь зауральская. Дождик выпадет — есть зерно. И огороды поливать надо. По двести ведер в день приходилось из речки на гору выносить. Ребята только до армии и держались в колхозе. Уйдут служить — и остаются в городах или на север вербуются. Девчата тоже кто куда. Думали мы, думали с матерью, как мне быть. В городе родных и знакомых нет, в колхозе всего и работы, что прополка да поливка. А у нас дом валится, нижние венцы подгнили, менять надо. Походила я в поле, погнула спину за копейки, и тут вскоре приехали в нашу деревню геологи на «газиках», крытых зеленых грузовиках. Как будто с другой планеты люди. Ребята загорелые, шумные, из каких-то дальних мест, девушки в брюках, коротко подстриженные. Поставили палатки у речки, вечером танцы устроили под гитару. Ожила, всполошилась наша деревня, даже петухи с перепугу стали не вовремя орать, собаки сон потеряли. В первый вечер я познакомилась с Виктором, рыжеватым большущим парнем в узеньких брючках-техасах. Он учил девчонок танцевать твист, выделывал ногами несусветные кренделя, бабы за животы хватались. На второй вечер он уже целовал меня и так тискал своими конопатыми ручищами, что после бока болели. Пригласил в экспедицию поварихой, домой стал ходить. Вот и сейчас не пойму — обалдела я как-то, прямо в дурочку превратилась. Должно быть, возраст такой подошел: прикоснется Виктор, со стыда сгораю, а оттолкнуть не могу, мертвею вся. И еще на беду — рано в девки вышла, ума нет, а все другое — пожалуйста. Мать, правда, наставляла меня, да я ее слушать не умела: всегда она кисла, болела, себя я больше хозяйкой считала. Придет Виктор, гаркнет так, что штукатурка сыплется: «Привет вам, дорогие женщины!», шагнет к матери и руку ей по-городскому поцелует. Затрясется, зарумянится до слез от такого обхождения старушка и шмыгнет к себе в закуток на кухню. И ночевать остался Виктор, когда захотел. Принес бутылку вина, угостил, приказал мне стелить постель. Сделала все, будто законная жена. Помню: больше всего боялась обидеть парня, вдруг рассердится, встанет и уйдет, и я никогда с ним не увижусь. Ну, конечно, была ночь. Для него ночь, а я запомнила только утро. Лежу чуть живая, все болит, будто меня кулаками били, и слышу голос Виктора: «Дурочка-курочка, что же ты не сказала, я думал — у тебя уже были петушки». Он оделся, допил вино, повздыхал, зло выговорил: «Грех на душу принял. Что же делать, жену бросать? Между прочим, имею детей». И мне жаль стало его, решила даже, что только я одна во всем виновата, сказала: «Уходи. И не болтай никому». Через минуту глянула в окно: пригнувшись, огородами, Виктор пробирался к речке. Больше я его не видела, уехала с бабами сено косить, а осенью пошла дояркой на ферму. Зиму отработала, втянулась и не думала уже ни о городе, ни о другой жизни. Решила поступить заочно в девятый класс.
И тут вернулся из армии Степка Афонин, невидный на внешность парень, но смекалистый и куркуль по натуре; к земле потянуло, потому и нигде не зацепился. Приехал с мечтой стать председателем колхоза — у нас, на безлюдье, это не очень трудно было. Сразу его поставили бригадиром полеводов. Степка ходил в гимнастерке и солдатских галифе, показывая этим, какой он патриот деревни: мог бы где угодно устроиться. Он стал ухаживать за мной, да и ухаживать-то почти не за кем было, а я как раз подходила ему в жены: и собой ничего, и зарабатывала неплохо. Степка торопился, ему надо было обосноваться поскорее, взять в дом хозяйку: старуха мать еле ноги волочила, — и дальше двигаться по службе. Спешно стали готовить свадьбу, засуетилась деревня — почти все родные да близкие. Я тоже голову потеряла от хлопот: замуж так замуж! Не ждать же, пока жениха из Москвы пришлют. Бегала, шила платья, доставала продукты, съездила в город, сделала шестимесячную завивку. И только в день свадьбы вспомнила… Два года прошло, я так об этом позабыла, будто ничего такого со мной и не было… Может, и вспоминала кое-когда, да так, как о пустяке. Решила сказать Степке. «Не обманывать же его даже в такой малости, думала, жизнь жить надо будет». Сказала.
Степка опешил как-то, заморгал, будто заплакать собрался, и нижняя губа у него отвисла. Потом выговорил, заикаясь: «Е-ерунда, правда? Главное — т-ты человек?» — «Человек», — соглашаюсь и чувствую, как у самой ноги к полу прирастают. На свадьбе Степка развеселился, много пил, целовал меня, если кричали «Горько!». Под ручку, на глазах у гостей увел в спальню, всю ночь ласкался. К утру, когда я уснула, он перевернул меня на живот, привязал кушаком к кровати и избил солдатским ремнем. Не забуду, как на мой крик вошла его мать, скрипучим голосом сказала: «Так ее, сынок, поболе любить будет». Ушла я от Стенки. Он, поостыв, приходил после, просил вернуться, с оглядкой на колени становился, а глаза у него так же мелко мигали, губа была отвислой, и я не поверила. Да и ходу назад не было: свахи разнесли по деревне новость, кто-то измазал дегтем наши ворота. Я заперлась дома. Вскоре вычитала в газете, что в Уральске набирают сезонников на Сахалин, села в попутную машину и уехала. И мать не держала: ей было горше, чем мне.
Вот и вся история. Ничего новенького. И виноватых нет, пострадавшие только. Может, правду говорят, что все несчастья от женщин, как началось с Евы?.. Ты смотришь на меня и, кажется, чуть заметно усмехнулся. А я так устала, что даже улыбнуться не могу, будто разом, в одну минуту пережила то, что рассказала тебе. Пот на лбу выступил, и сердце тоненько звенит, словно бы его ущипнули. Тебя взял под руку Степанов, ведет на плот. Ты заметно хромаешь. Неужели оступился на кунгасе, пока я тут болтала о себе? Рядом, с тобой Степанов совсем коротышка, но крепкий, как старый корень. Поддерживает, в глаза заглядывает. Вот уж кто страдает из-за баб, так это Степанов. Выговоры, предупреждения, увольнения… И работает, как зверь, потому что всегда на подозрении. То премию ему, то… Недавно жена его ворвалась к нам в барак, искала Нюрку, ругалась страшными словами, а Нюрка под кроватью у себя сидела. Теперь, слышишь, Степанов ко мне пристает… Ты снова остановился у стола, сел. Мне работать надо, бочка пустая ждет. Кажется, всю жизнь буду напихивать бочки рыбой, и они будут пустые… У тебя забрызганы морской водой куртка и брюки, капли на щеках. И щеки потемнели, ввалились, как после большого утомления. Тебе надо пойти пообедать. А столовка у нас плохая. Я бы тебе приготовила, прямо до слез хочется иногда, чтобы мужик свой сидел за столом, чтобы кормить его. Пусть поругает, побьет, но свой… И еще я тебе скажу: хуже нет быть ни девкой, ни бабой. Тем, которые были расписаны, тем лучше, их легче замуж берут. Даже меньше пристают к ним. Тут старая сезонница рассказывала. В прошлом году девка одна, как я, приехала сюда на промысел и сообразила: уговорила местного парня, расписалась с ним, а через два месяца развелась. Уехала и вскорости прислала письмо, что вышла замуж. Вот как вашего брата обрабатывают. Может быть, и мне так сделать?..
По транспортеру пошла свежая рыба. Красиво смотреть издали — то ли вода такая яркая течет, то ли лед колотый. Сильнее запахло морем, глубиной. Рыба живая, и если какая-нибудь подпрыгивает, — похоже на всплеск, когда в гладкую воду бросят камень. Рыбу сваливают на мокрые доски в другом конце плота. Растут белые вороха. Там работают резчицы, местные бабы. Они как интеллигенция: работа у них легче нашей, по квалифицированная, и денег они выгоняют больше. От них рыба пойдет к засольщикам, после в чаны. А когда просолится, к нам в вагонетках ее привезут. Мы ее в бочки. Бочки на пароход погрузят, и разъедется лосось по ресторанам первого класса. Так Степанов говорит.
Ты скоро уйдешь, я чувствую это. Тебе надоел плот, ты устал от грохота, шума воды, сырости. Ты уже молчишь, спрятал свой блокнот. И ты смотришь на меня. Не так, как прежде. Теперь будто сквозь туман — сквозь свое раздумье. Но мне все равно хорошо. Вот уже у меня не болит спина, руки не ноют от соли, лицо посвежело — к нему прихлынула кровь. Я буду легко двигаться, как танцевать. Мне не мешает мой заскорузлый, в рыбьей слизи фартук, и на ногах у меня не резиновые, облепленные чешуей сапоги, а туфли на каблучках-шпильках. И музыка звучит… Слышишь? Тихо, в грохоте, плеске воды. Она льется откуда-то сверху, сквозь железную крышу плота, из мокрых серых облаков: наверное, там где-то, за ними, чистое голубое небо. Ты только смотри, смотри на меня, и музыка не стихнет. Видишь, какие красивые у меня руки… вот только соль их разъела. А как я умею смеяться! Меня ничему никто не учил, но я все смогу, ты только смотри, смотри на меня… Когда-нибудь все люди красивыми будут, правда?
Ты поднялся, бросил на стол кепку и перчатки и… пошел ко мне. Да, ко мне. И я не испугалась, я ждала этого и прямо гляну тебе и глаза. Это даже лучше, что идешь ты — ты мужчина. А я струсила. Но теперь не боюсь. С тобой Степанов, конечно, он не отстанет. Пусть. Степанов ничего не слышит — а музыка еще поет, — ничего не видит, потому что умеет видеть только глазами.
Вы подошли. Степанов тронул меня за плечо, сказал:
— Познакомься. Товарищ из треста. Инженер-нормировщик.
— Да, да, — кивнул головой ты.
Я промолчала, потому что не поняла, при чем тут инженер и зачем ты заглядываешь в бочку.
— Товарищ интересуется… — начал нудно Степанов.
— Да, да, — опять кивнул ты головой. — Вот какое дело. Я тут наблюдал за вами. Сразу обратил внимание на ваш стиль работы. Время засек. Интересный эксперимент получился. За два часа вы сделали полторы нормы, положенной на это время. И что самое интересное — темп вашей работы ускорялся и как бы совершенствовался с каждой минутой. Это противоречит всем нашим установкам. Человек устает — темп снижается. Удивлен. Я тут даже схему ваших движений набросал. Такая точность, ритм — прямо-таки танец ритуальный. И ведь первый сезон на промысле?
— Первый, — подтвердил Степанов.
— Спасибо. Удивили и поучили меня. Я в своей диссертации это использую. Догмы переверну…
— Используйте, — разрешил Степанов. — Она передовая у нас, скоро отметим.
— Всего вам доброго, — махнул рукой инженер.
Через минуту я работала, как всегда.