Искандер Фазиль Что-то хорошее ожидает Россию

(интервью корреспондента газеты «Демократический выбор» Софьи Митрохиной с писателем Фазилем Искандером, 1999 год)

— Фазиль Абдулович, в одном из интервью вы недавно говорили о своем предчувствии появления новой общегуманитарной идеи, которая возникнет в России и постепенно охватит весь мир. А внешним признаком этой идеи станет изменение избирательного права. На чем основано ваше предчувствие, что это за идея, в чем вы видите ее ценность?

— Я вижу необходимость прихода в политику людей с гуманитарной направленностью ума, людей с гуманитарным образованием. Я считаю, что сейчас мир особенно нуждается в людях гораздо боле тонкого гуманистического мышления, чем современные политики. Потому что современная жизнь со своими огромными достижениями в техническом прогрессе каким-то образом удаляет и как бы затуманивает вопросы человеческой этики. Я думаю, что, чем больше будет развиваться всемирная технология, тем опаснее люди, не отличающиеся достаточной этической тонкостью. Ею обладают прежде всего (исключая случайность рождения) именно люди гуманитарно направленные.

Простой пример: сравнительно недавно какой-то замечательный компьютерщик в Питере ограбил при помощи своего компьютера американский банк. И это, я думаю, очень сильная метафора того, куда идет наш мир. Наверное, тот же самый компьютерщик постыдился бы, скажем, просто залезть в карман к человеку — а тут, благодаря сложностям технологии, есть возможность другого мышления, другого отношения к этическому вопросу. Для себя лично он, скорее всего, находит оправдание в том, что он не украл эти деньги, а выиграл трудную шахматную партию у иноземного банка.

Сейчас и у нас, и во всем мире техническое мышление с грандиозной быстротой идет вперед, а традиции управления странами, государствами, остаются старыми, консервативными. Но правильно реагировать на те или иные явления народной жизни, на требования народа и вообще — гармонизировать жизнь могут только гуманитарии. Они должны — даже если не прямо прийти к власти — все-таки быть каким-то органом власти, с которым власть считалась бы и давала свои решения на проверку этим людям с глубоким, тонким гуманитарным мышлением, понимающим истинные потребности народа и отвергающим всякие старые представления о примате интересов страны, интересов истории, интересов всяких теорий, ибо, как говорится, теория мертва, а вечно зелено только древо жизни. И это вечно зеленое древо жизни народа могут выращивать только люди высокого гуманитарного мышления.

— На Кавказе, откуда вы родом, всегда прислушиваются к мнению стариков, старейшин, особенно при принятии важного решения. Но ведь у них нет гуманитарного образования — видимо, есть что-то другое, равнозначное ему?

— Опыт жизни и возраст делают их достаточно бескорыстными по отношению к тем решениям, которые они принимают, потому что в принципе в глубокой старости человек уже не собирается делать карьеру, обогащаться или, например, при помощи каких-то комбинаций улучшать свое положение. В старости легче объективно смотреть на вещи, и в этом отношении старейшины, к совету которых прислушиваются на Кавказе, близки тем гуманитариям, которые, в силу знания этических вопросов, понимают, что справедливое решение — превыше всего. Причем справедливость понимается каждый раз очень конкретно: справедливо то решение, которое гуманнее и человечнее, а не то, которое и выгоднее.

— Вы много ездили по свету — какое государственное устройство вам кажется оптимальным примером для жизни народа в России?

— В области социальной обеспеченности и социальных гарантий, конечно, дальше всех пошли скандинавские страны (например, Швеция). Что касается нас, то мы, конечно, в очень тяжелом положении. Мне представляется (и я уже говорил об этом), что сегодняшняя Россия потеряла сюжет существования.

— То есть поступки, действия?

— Не только. Еще и смысл действий. Сюжет существования — самое главное в человеческой жизни и, тем более, в жизни целого народа. В советские времена был такой сюжет существования: лучшая часть интеллигенции считала своим долгом, смыслом жизни — в меру сил разрушать диктатуру. Большая часть населения, не веря ни во что, но веря, что тоталитарный режим будет вечным, приспособилась к существованию в его условиях. А какая-то, очень маленькая, часть народа верила, что при всех, даже плохих, обстоятельствах в государстве делается и хорошее.

— А ведь у них были основания так считать — в социальной сфере в отличие от нынешних времен что-то делалось.

— Делалось, конечно, но главное условие жизни при диктатуре связано с подавлением прав человека. Право человека на свободу не действовало, и примириться с этим было невозможно. Однако сейчас многое и в правовом отношении стало еще хуже.

— А что именно?

— Если говорить только лишь в правовом аспекте, то сейчас люди себя чувствуют тревожнее, чем в брежневские времена. Представление человека, живущего в государстве, о том, что в каких-то сложных жизненных ситуациях государство его защитит, — сейчас исчезло. Люди стали бояться даже милиции.

— Обычно раньше говорили: «Моя милиция меня бережет». Теперь ее боятся. Как же это произошло?

— Это случилось в процессе «гниения» каких-то государственных ветвей власти. Моя главная мысль в том, что государство можно сравнить с деревом, где ствол — сама государственность, а ветви, листья, цветы, плоды — это жизнь народа. Если ствол государственности здоров, то свой сюжет существования люди сами найдут, подсознательно опираясь на уверенность, что ствол здоров и ствол этот в трудную минуту им поможет. Но именно этот ствол государственности у нас сейчас самое больное место. Сейчас надо все сделать для того, чтобы укрепить ствол государственности, чтобы люди, свободно занимаясь своим трудом — бизнесом, учительством, изобретательством, всегда подсознательно помнили: ствол государственности здоров, плоды их труда уцелеют и в трудную минуту для них есть защита.

Поэтому, говоря о сегодняшнем дне, следует сказать: все силы нашего общества должны быть задействованы для оздоровления ствола государства. Если мы сумеем его укрепить, то каждый в России найдет сюжет своего существования.

— Но мы, наверное, сами виноваты в сегодняшнем хаосе: выбираем во власть таких людей, которые даже сейчас, когда народу так плохо — кризис, инфляция, многие недоедают, — находят время завоевывать себе льготы, пенсии, московские квартиры. Большинство избирателей воспринимают это как глубокую аморальность: народ беден — живите скромно и вы, господа; по крайней мере, пока не выведете страну из кризиса. Какой же может быть механизм для того, чтобы во властные структуры попадали люди достойные?

— У нас, куда ни посмотришь, столько ошибок, зигзагов и тупиков, что человеческий глаз не знает, на чем остановиться. Мне кажется, что сначала надо остановиться на идее оздоровления ствола государственности, и основная модель его восстановления — в том, чтобы у власти оказались люди гуманитарного мышления, тонко понимающие потребности народа, люди самоотверженные, честные. Конечно, все государства формально этот принцип признают, но во всех странах, а в нашей особенно — очень мало людей подобного гуманитарного мышления. Продолжение моей мысли может выглядеть как фантазия, но — всеобщее избирательное право только лишь продолжит существующий хаос, потому что при нынешней избирательной системе невозможно выбрать представителей, наиболее сильных по глубине своих мыслей и по гуманности этих мыслей. Сейчас таких людей в политике нет, и с этой практикой каким-то образом надо покончить.

— Но по доброй воле власть никто не отдаст.

— Я думаю, тут должна быть именно добрая воля: и тех, кто руководит нами сейчас, и — воля нашей общественности, найти в стране людей практического мышления — а они, безусловно, есть во всех уголках России. Это должны быть люди с огромными знаниями юридической стороны дела, а также с большим знанием человеческой души. Они должны или прямо входить в правительство, или составить какой-то духовно-мозговой центр, с которым непременно, при все обстоятельствах (и это должно быть закреплено в законе), правительство будет считаться. Может быть, (это было бы идеально), они сами и будут правительством. А считать, что весь народ определяет, кто лучший политик, — это совершенно абсурдно. Точно так же народ не может определить, кто лучший поэт в стране или кто лучший философ: все это требует специального подхода и специальных знаний. Ими обладают не все, а те, кто обладают, и должны решать такие вопросы. И ничего тут плохого нет.

— Например, когда определяют писательские премии, прежде всего высказываются критики или — сами писатели… и никто при этом не обижается.

— То же должно быть и при выборе политиков. Но современную государственную машину выборов нельзя уже ни остановить, ни разобрать: сработает ли она на 5 % лучше или на 5 % хуже — от избирателей все равно почти ничего не зависит.

— Но избиратели-то уверены сейчас, что именно от них все и зависит.

— Здесь есть только один положительный момент: ощущение народа, что он сам определяет, кто будет у власти. Но есть такие трагические времена (как сейчас в России), когда гораздо важнее этого самоощущения народа — не дать ему погибнуть. Потому что это его самоощущение очень поверхностно, поскольку он не специализируется на вопросах политики и судит о ней, опираясь на то, что слышит по ТВ или читает в прессе. А здесь есть такой неожиданный эффект: обаяние политика очень часто зависит от того, что народ угадывает в нем черты своих недостатков и понимает, что именно этот политик простит им их недостатки.

— Или их преступления… А бывает иное, положительное, совпадение?

— Изредка бывает, что высшие стремления народа находят воплощение в устремлениях политического лидера. Но это крайне редко. Чаще всего избиратели находят лидера с недостатками, подобными их собственным.

— Современный простой человек в России не уверен в завтрашнем дне. Что, по-вашему, происходит с его душой, психикой из-за этой неуверенности?

— Народ сейчас не видит выхода ни в старой, ни в новой жизни. Может быть, именно поэтому наш народ находится в таком невероятном упадке сил. Мы очутились в ситуации, когда старый образ государственной жизни явно изжил себя, а новый демократический строй и свободный рынок настолько неточны, развинчены и даже развенчаны тем, что делается вокруг, что не дают возможности людям поверить в какие-нибудь положительные перемены.

Даже те немногие, кто приспособился к новой жизни и имеет от нее выгоды (может, и больше, чем раньше), — тоже не уверены в завтрашнем дне, и эта неуверенность приводит к тому, что в сегодняшнем дне они еще более дерзкие, аморальные, считают, что надо как можно больше успеть хапнуть, а то неизвестно, сколько продлится эта ситуация и что будет завтра.

Большинство же народа растерянно и не способно что-то требовать, за что-то бороться. Поиск выхода всегда основывается на том, что народ хотя бы смутно, но видит идеал, к которому надо стремиться.

— Но сейчас какая-то часть нашего общества снова потянулась к старому.

— Потому что там были свои преимущества: при общей полной нищете народа советская власть давала какие-то определенные гарантии. Она отнимала у человека свободу мысли, свободу полностью отдать свой талант своему делу каждый находился в тех пределах, которые задало ему государство. Но в тех пределах многие чувствовали себя спокойно, знали, что от голода не умрут, знали, что разбогатеть не могут, но было бесплатное образование, бесплатное медицинское обслуживание, и даже какая-то часть населения могла за сравнительно небольшие деньги отдыхать во время отпусков.

Сейчас 2–3% общества невероятно разбогатели на пустом месте (так можно богатеть только на незаконных операциях), а остальные невероятно обнищали, у них нет поддержки ни от государства, ни от профсоюзов.

— Но профсоюзы у нас есть.

— Я думаю, что они бессильны. Хотя могли бы «стукнуть кулаком по столу» — государство пошло бы им на уступки.

— В советское время рабочим внушали, что они — гегемон — главный, руководящий класс. Вы назвали это «классовым расизмом». Внушение о превосходстве, конечно, было очередной ложью, но рабочий класс таким образом приучали к чувству главенства. Сейчас, возможно, кто-то грустит о прошлых восхвалениях.

— Не думаю, что в продолжение советской власти рабочие не смогли убедиться в том, что они не класс-гегемон. Сначала эти лозунги могли вдохновлять и вдохновляли настолько, что рабочие с удовольствием сокрушали старый мир и то, что оставалось от него в первые годы советской власти.

Этот классовый расизм пропагандировали большевики, и не только внушали чувство «гегемонизма» рабочим, но даже предоставляли им какие-то преимущества. Однако постепенно это уходило из жизни. А в 20-30-е гг., например, при поступлении в вуз учитывалось рабоче-крестьянское происхождение. (Например, писатель Симонов некоторое время работал на заводе, чтобы со справкой от завода прийти в институт.)

Ошибка в определении «гегемонизма» идет от Маркса, а в условиях России все приняло чудовищно огрубленные формы. Маркс считал, что рабочий класс самая прогрессивная сила, потому что на него давит буржуазия и, следовательно, обнищание рабочего класса носит абсолютный характер, и потому революция неизбежна. Но Маркс как экономист должен был понять, что через какое-то время обнищание не будет столь абсолютным, и даже вообще не будет. И, как мы знаем, нигде в мире сейчас нет настроенности рабочего класса на революцию.

— И только у нас ходят ностальгирующие люди с красными флагами.

— Я думаю, что с красными флагами ходит немного людей. Прошлое вернуть очень трудно, потому что та вера в коммунизм, которая в 20-х годах охватила часть рабочего класса и интеллигенции, не может вернуться: сейчас все достаточно ясно видят, что мир Запада давно достиг того материального уровня, к которому мы хотели прийти. Сейчас есть недовольство, но нет более или менее ясной теории, к чему стремиться. Отсюда и многотерпение народа.

— Считаете ли вы, что войны в Афганистане и Чечне оказали влияние на дальнейшее деформирование нашего общества?

— Последние правители России советского периода были людьми, лишенными не только всякого ума, но даже и прагматизма. Затеять афганскую войну было вершиной преступности и глупости. Но до этого мы помогали десяткам стран революционизировать положение в этих странах. Миллионы и миллиарды уходили на это. Куба, южно-американские, африканские страны. И это при том, что, говоря словами знаменитого русского историка, «империя разбухала, а народ хирел».

Если бы все эти средства вложить в развитие собственной страны! Но им необходимо было революционизировать мир, хотя было уже совершенно ясно, что это невозможно. Наши тогдашние правители тупо продолжали «идею мировой революции».

Пределом этой преступной глупости была война в Афганистане, которая принесла неисчислимые жертвы и нашему народу, и афганскому. Мы с позором вынуждены были оттуда удалиться и оставили Афганистан, когда начатая война не прекратилась, а перешла в другую стадию, и теперь уже один Бог знает, кто с кем воюет. И чем это теперь кончится — тоже неизвестно. Мы должны чувствовать огромную долю вины за то, что Афганистан до сих пор не успокоился, не говоря о тысячах и тысячах убитых на этой войне — и наших ребят, и афганцев.

— А как вы думаете, сегодня последствия афганской войны ощущаются в России?

— Казалось бы, после всего, что было, урок Афганистана должен был бы всплыть в головах людей, которые затеяли чеченскую войну. Но — тоже вначале какие-то военные специалисты рассчитывали все закончить за 10 дней, как в свое время намеревались за 10 дней завоевать Афганистан. Умные люди тогда возражали, что и в 10 лет не сможем. Было уже известно из истории, что англичане трижды безуспешно пытались покорить эту страну. Тем не менее склонили на свою сторону Брежнева — он перенес несколько ударов и плохо соображал. Вначале он был против — военные настояли (особенно почему-то Устинов, вероятно, хотелось тряхнуть военными силами).

Не вышло — ни в 10 дней, ни в 10 лет.

Но афганский урок не пошел на пользу.

Чеченская война — предел всякого здравомыслия, потому что затевать войну внутри страны, против одного из народов этой страны дело вообще не только аморальное, но и чудовищно опасное. Армии приказывают стрелять по своим, а она вообще не приучена к этому. Армия должна бороться с врагами, а не со своими.

— Нарушается психологическое состояние солдата, его душевное равновесие.

— Психологическое состояние наших солдат было чудовищно надорвано еще в Афганистане. И та, и другая война, кроме всего, были и технически совершенно не подготовленными, несмотря на то, что мы тогда располагали огромными вооруженными силами. Мне рассказывал мой родственник из Сухуми, что однажды рано утром ему в дверь позвонил его племянник. Его невозможно было узнать так он изменился в Афганистане. Он тогда привез гробы с телами убитых. Он рассказывал, что военная часть, где он служил, получила задание: двумя отрядами захватить селение, в котором были афганские партизаны. И вот — один отряд пошел одной дорогой, второй (в котором был и он) — другой. Но когда подошли к селу, то убедились, что отряд, пришедший до них, — перерезан, все жители — дети, женщины, старики, со скотом — перешли в какое-то другое место. Командира второго отряда пытались судить за то, что он вовремя не успел прийти к заданному месту. Но судьи оказались достаточно честными людьми — они высчитали, что за такое время командир и не мог успеть привести свой отряд по этой дороге. Этот случай — свидетельство тому, что не было у наших войск в Афганистане даже грамотных карт. И это — в наши дни, когда со спутников можно снимать все рельефы.

Я думаю, что и в Чечне российская армия была также не подготовлена в своем оснащении. И я говорю не только о военной неподготовленности, но и о чудовищной моральной неготовности. Ведь часто солдатам, которых отправляли в Афганистан и Чечню, до последнего момента не сообщали о том, куда их везут.

— Эта бесконечная ложь на государственном уровне опустошает людей, ставит их в оппозицию по отношению к государству.

— Эта бесконечная ложь еще и позорит нас на весь мир.

— Как вы думаете, возможно ли примирение с Чечней, смогут ли наши солдаты, которые были свидетелями чеченских жестокостей, и чеченцы, испытавшие на себе ужас этой войны, перестать считать друг друга врагами, понять, что виноваты — правители, а не народы?

— Думаю, что со временем примирение возможно, но — в достаточно далеком будущем, когда вообще воевавшие поколения станут стариками или — когда придут новые поколения. Но это может произойти не в ближайшем будущем, потому что, во-первых, есть восточная ментальность — не прощать убийцам родственников, а во-вторых, сами русские много пережили: матери никогда не забудут о потерянных сыновьях и искалеченные люди останутся навсегда со своей травмой. Чечня — это, конечно, величайшая драма. Часто сравнивают исход войн в Афганистане и Чечне с тем поражением, которое потерпели американцы во Вьетнаме. Но нельзя забывать, что Америка воевала за тысячи километров от своих границ, а мы с Афганистаном имеем общую границу, а Чечня — веками в составе России.

— Была ли возможность решить конфликт с Чечней политическими средствами?

— Надо было во что бы то ни стало, при всех дудаевских требованиях, найти общий язык. И это было возможно. Я уверен, что какое-то расширение прав в пределах нашего государства можно было бы дать Чечне — так, например, как дали их Татарстану.

— Но наши правители тогда не захотели даже разговаривать.

— А договориться было возможно.

— В ваших стихах есть строки: «Я призван русским языком для встречи с Божьим духом». Они говорят что-либо о вашей религиозности?

— Это все-таки метафора, но в действительности, обо всем самом главном и самом важном я могу сказать только по-русски. Отношение к Богу у меня такое: в лучшие минуты своей жизни я чувствую, что Божья сила существует, она помогает, возвышает, я даже ощущаю, что мне проще и легче дается все, чем я занимаюсь. Но бывают и минуты уныния, когда я перестаю верить в Бога. Но в состоянии веры я плодотворнее.

Честный атеист может сказать себе: человеку, чтобы возвыситься, достаточно опереться на собственные силы, — и это можно сравнить с прыжком с места. А верующий человек, чтобы нравственно возвыситься, должен «сделать разгон» в сторону Бога. Прыжок с разгона всегда выше, но одновременно, благодаря разгону, можно споткнуться и упасть, что и бывает иногда с верующими людьми. Так что для меня этот вопрос — трудный, непростой.

— Современная молодежь нигде не получает достаточных знаний о религии ни дома, ни в школе. Как вы считаете, надо ли, после 70-летних гонений на церковь, ввести снова преподавание основ религии в школах, в вузах?

— Религиозное воспитание, независимо от того, придет ли человек к атеистическому или религиозному объяснению мира, — необходимо обществу. Для честного атеиста все евангельские истины могут быть абсолютными, потому что они абсолютны по своему практическому выражению; и даже если этот человек не верит в Бога, он не может не видеть, что заповеди Христа — честные, объективные и необходимы человеку. А в более широком смысле — мы все нуждаемся в высшей нравственной инстанции, которая не зависит ни от государства, ни от общества, ни от друзей, ни от врагов — ни от кого. И такой высшей нравственной инстанцией для нас может быть только Бог.

Когда человек подражает в своей жизни другому человеку, учась жить, то он вольно или невольно пытается превзойти этого человека. Но для верующего высшее достижение — быть учеником Бога. Ему никогда в голову не придет равняться с Богом, или, тем более, превзойти его. Это имеет огромное психологическое значение: человек чувствует себя как вечный ученик в области нравственной жизни или — постигшим все нравственные истины и имеющим право сверху вниз смотреть на другого человека. И более чистого и абсолютно бескорыстного идеала, чем соотнести свои действия в жизни с Богом, — не может быть.

В широком, фундаментальном, практическом смысле для человека выгодней быть учеником Бога, чем учеником какого-то другого человека, когда невольно может прийти в голову мысль: «А может, я буду равен ему или даже — выше его». Учиться у Бога — значит стремиться к высочайшему, недостижимому идеалу, который не вызывает ни ревности, ни зависти — ничего, кроме восхищения высотой идеала и его абсолютным бескорыстием. Это очень важно.

— Мне вспоминаются ваши строки: «Верен наш святой союз с тобою, Тютчев или Пушкин». В год двухсотлетнего юбилея Пушкина хочется спросить: а что для всех нас Пушкин сегодня, в наши дни?

— Пушкин многое предвидел в будущем России. Он предвидел и знаменитую «слезу ребенка» Достоевского, когда Достоевский задает вопрос — можно ли пролить слезу ребенка, ради того, чтобы осчастливить все человечество, — и отвечает: это невозможно. А ведь в гениальном «Медном всаднике», поэме бездонной глубины, Пушкин дает именно этот ответ, здесь рассматривается цена прогресса. Несчастный Евгений умер, как бы заплатив своим счастьем за великие преобразования Петра. Петр — любимый герой Пушкина, а поэт как будто спрашивает у него: «Ты можешь переступить через труп Евгения?» И сам отвечает: «Я — не могу». Таков конечный смысл пушкинской поэмы, развитый впоследствии великим Достоевским.

Пушкин был, во-первых, «государственником» (я думаю, он по-своему понимал смысл этого слова, близко к моему определению государства как дерева). И в этом смысле Пушкин считал важным соучаствовать и подсказывать государству, всегда туповатому, и правителям какие-то необходимые мысли.

А во-вторых (и тут нет никакого противоречия) — Пушкин был человеком глубоко частным, очень ценившим свое частное существование и отсюда — его обостренное чувство чести и невероятно ревнивое, бешеное отношение ко всему, что вторгается в его частную жизнь. Вспомните — он был взбешен, когда узнал, что его письма к жене читаются тайными службами. В конечном итоге его знаменитое «на свете счастья нет, а есть покой и воля» — это полный уход поэта в частную жизнь как возможность гармонического существования. Пушкин умудряет молодость и молодит старость.

— А для вас есть какие-нибудь загадки в творчестве Пушкина?

— Сам взлет его поэзии был загадочен: этот взлет был недостаточно подготовлен предшествующей русской культурой. Конечно, и до Пушкина были очень талантливые и даже гениальные поэты — Державин, например. Но Пушкин занял сразу самую высшую точку поэзии России и остался ее вершиной. Самая главная загадка Пушкина в том, что в тяжелой российской истории он создал образ духовной легкости существования, в тупом бюрократическом государстве образцы мудрости. Ведь Пушкин — необычайно умен, в то время как все вокруг тонет в глупости. Пушкин осуществил то, о чем позже скажет Мандельштам: «Если поэзия не лечит, значит, это не поэзия». Пушкин безусловно гармонизирует нашу жизнь и лечит человека: есть какое-то неповторимое «журчание» пушкинского стиха. Это ощущение можно сравнить с тем, когда мы приходим в дом и к нам в объятия бросается наш ребенок — такова степень пушкинской искренности и любви к людям. Невероятен сам пушкинский дар лиризма и человечности.

— Пушкин писал о даре своей жизни, как «напрасном и случайном».

— Такое соединение многих талантов в одном человеке не может быть случайностью. Но именно в России родился самый гармоничный поэт мира, хотя в Российской истории никогда не было гармонии. Это означает, что в принципе гармония в России возможна. Пушкин очень много значит для России, для ее народа: народ все «почесывается», а Пушкин действует и действует. Он очень много успел за свою короткую жизнь. Гоголь писал о Пушкине, что Пушкин «это русский человек в его развитии, каким он, может быть, явится через 200 лет». Эти 200 лет прошли. Раз Пушкин был — значит, что-то хорошее ожидает Россию.

— Что вам, как писателю, дала ваша родная Абхазия?

— Возвращаюсь к своей мысли о сюжете существования. Абхазия дала мне сюжет существования как писателю. Почти все, о чем я писал, связано с Абхазией, и главная моя книга, над которой я работал много лет, «Сандро из Чегема» — это Абхазия.

Мне посчастливилось краем глаза увидеть патриархальный образ жизни (он сохранялся таким даже при советской власти в горном селе Чегем), сравнить его с советской цивилизацией, увидеть, как они соотносились друг с другом, и описать это.

У меня было сознание того, что пройдет еще одно поколение, и того, что я видел, — уже никто не увидит, и это надо обязательно запечатлеть.

Кроме того, было некоторое везение для меня как для писателя; я жил в Москве, и некоторая ностальгия, которую я чувствовал по Абхазии, вдохновляла мое перо.

— Фазиль Абдулович! Расскажите, пожалуйста, о вашей матери, как ее звали, какое влияние она оказала на ваше творчество?

— Ее звали Лейла. Она была женщиной деревенской, малограмотной, но у нее были твердые нравственные принципы. Я помню годы своей юности, когда она часто настраивала меня на то, чтобы я помог какому-нибудь дальнему родственнику, которого я почти не знал: пошел бы с ним в больницу или в какое-нибудь учреждение. В ней было ярко выражено патриархальное, «роевое», сознание, которое диктует, что всякий человек, имеющий какое-нибудь отношение к твоей крови, — часть тебя, и ты должен так же его опекать, как и он тебя.

Она была от природы умна здравым крестьянским умом, хотя, по-моему, не прочитала ни одной книжки. Я всегда чувствовал ее ум, ценил его и сейчас просто удивляюсь тому, что она все могла понять — и в социальной жизни, и в политике, понять опасность тоталитарного сталинского режима.

По каким-то разговорам и слухам она догадывалась, что вещи, о которых я пишу, опасны для меня, и стараясь меня удержать от этого, говорила: «С кем ты берешься драться? Они покорили огромный русский народ, а что ты можешь сделать? Смотри, будь осторожней, а то судьба твоего отца и его братьев настигнет тебя». Она старалась внушить мне, чтобы я был поосторожней, как всякая мать.

— А что случилось с вашим отцом?

— Отца выслали при Сталине в Иран, он был наполовину иранец, он умер там, а его братьев арестовали.

— Ваша мама читала ваши книги?

— Нет. Но ей говорили о них.

— Она была религиозным человеком?

— Да. Она была религиозной и здравомыслящей, с сильно развитым чувством долга, и обладала большой нравственной силой.

— Я знаю ваши строки о ней: «Она неуклонно вела свою маленькую войну с хаосом эгоизма, отчуждения, осквернения святыни Божьего дара — стыда». Долг она ставила превыше всего. Я думаю, что этими мыслями пронизаны все ваши произведения.

— Да, мама была человеком долга. Слово «долг», пожалуй, пора внести в словарь иностранных слов. Сегодня это слово не понимают ни правители, ни народ.

Загрузка...