Восемнадцать лет спустя
Сиротка
Сны — это самое страшное, что случалось в моей жизни.
Потому что каждый раз, когда я снова вижу тот лес, чувствую запах пожухлых листьев и крови, слышу голоса и не понимаю ни слова…
В общем, каждый раз что-то да случается.
Я вскидываюсь в своей узкой постели, с трудом проглатывая крик адской боли.
Кажется, мою несчастную ни в чем неповинную руку сунули в пыточное приспособление. Где одновременно режут, солят и поджаривают.
Откидываю край одеяла, щурюсь, пытаясь высмотреть что-то в кромешной темноте.
Болит чертовски сильно.
Спускаю босые ноги на пол, прикусываю боли от прикосновения к ледяному полу.
На цыпочках, чтобы не разбудить чутко спящих сестер по вере, крадусь к выходу из спальных покоев в одной ночной сорочке.
Толкаю дверь.
Одной рукой не справиться, а вторая…
Глаза уже немного привыкли к темноте и теперь хорошо вижу, что правая вся от запястья до локтя покрыта чем-то липким и темным. Пахнущим солью и железными стружками.
Это кровь?!
Все-таки кое-как справляюсь с дверью, выскальзываю наружу и что есть сил бегу в конец коридора.
Оттуда — направо, по узкой винтовой лестнице, где у меня всегда случается приступ удушья.
Главное — не думать о стенах, которые как будто вот-вот сомкнуться вокруг меня каменным мешком.
Выдыхаю, поднявшись на самый верх, снова бегу до второй двери справа.
Тут купальни.
Проскальзываю внутрь, зажигаю масляную лампу и с ужасом таращусь на свою руку.
Вся в крови. Ткань сорочки пропитана так, что хоть отжимай.
Плачущий Руук, за что же мне все это?!
Медленно, предчувствуя неладное, отодвигаю ткань до локтя.
Оно горит у меня под кожей, выступает наружу острыми гранями странного орнамента: шипы, кости… рога?
Плачущий, защити!
— Матильда? Дитя, что ты здесь делаешь в ночную пору?
Я жмурюсь, ругаю себя на чем свет стоит, потому что забыла запереть дверь.
Меня погубят не вот эти странные метаморфозы, а собственная, порой просто феноменальная, безголовость и неосмотрительность.
Прячу руку за спину, поворачиваюсь на пятках и, глядя на настоятельницу Тамзину, вру, не моргнув глазом:
— Просто дурной сон, мать-настоятельница.
Она прищуривается.
Улыбаюсь до зубной боли.
— Что у тебя там, ммм? — выразительно заглядывает мне за спину.
— Я просто… очень усердно молилась, мать-настоятельница. — Пячусь к стене.
Настоятельница Анна обязательно бы поверила. Она вообще верит всему, что ей говорят. Поистине, божий человек.
Но настоятельницу Тамзину так легко не провести.
Она протягивает вперед руку, нетерпеливо сжимает пальцы.
— Немедленно дай мне то, что ты прячешь, Матильда. И, клянусь Плачущим, я постараюсь быть снисходительной к твоей выходке.
Снисходительность и настоятельница Тамзина — это словно огонь, который обещает льду совсем не больно его растопить.
Жмурюсь, медленно показываю руку.
Теперь меня точно запорют до смерти.
А уж про поездку на Ярмарку точно можно забыть.
— Плачущий, Матильда, ну нельзя же так!
Я с опаской приоткрываю один глаз.
Понятия не имею, что случилось с моей рукой, но уверена, что окровавленные черепа, кости и рога на коже послушницы самого жертвенного и чистого бога, вряд ли бы побудили наставницу Тамзину сказать вот это. Скорее уж она бы прокляла меня тут же и для верности огрела чем-нибудь тяжелым, чтобы вывести из строя злой дух.
В прошлом году в одну из монашек вселился дух неушедшего[1], и Тамзина была единственной, чья рука не дрогнула проломить голову своей сестре по вере, чтобы «изгнать проклятого».
С тех пор на полу в обеденной так и осталось бурое пятно — его не удалось вывести никакими покаянными молитвами.
Я смотрю на свою руку, где должно быть настоящее богохульство, но вместо этого там… просто длинные потеки воска и почти безболезненные красные следы в тех местах, где он как раз отваливается и падает на пол.
Никакой крови.
Никаких символов.
Моргаю, тереблю себя за ухо, потихоньку щипая за мочку, чтобы убедиться, что не сплю.
— Ты правда молилась? — Наставница всматривается в мое лицо.
— Ага, — говорю растерянно. — Уснула над «Томом милосердия».
Но на всякий случай незаметно вжимаю голову в плечи. Весной сестра Маргарет сказала против святого писания, и на следующий день ее убило молнией прямо посреди солнечного дня. Кажется, даже пережаренный вусмерть поросенок, не выглядел бы таким черным, как выглядело то, что осталось от бедняжки.
— Я отведу тебя к Игрейн.
— Но ведь ничего страшного не случилось, мать-настоятельница. Ни к чему будить сестру…
Тамзина тут же приколачивает меня взглядом к полу, и я знаю, что будет дальше, потому что она достает из потайного кармана просторной монашеской мантии цепочку из красных бусин, на которой болтается символ в виде подвешенного за одну ногу освежеванного человека.
Это — наш жертвенный Плачущий Руук.
Тот, что всю жизнь подставлял под удары кнута, предназначенные другим.
Тот, что проливал кровь вместо невинно убитых младенец и чистых душ.
Тот, кого изувечил Черный Кравес, притащил безкожного по обугленной земле и потом подвесил на Великом дубе, где Плачущий страдает до сих пор.
Красные камни на бусах — особенные, потому что они — это застывшие кровь, слезы и пот нашего жертвенного Руука.
И раз уж настоятельница Тамзина решила их достать, значит, меня ждет урок веры.
— Что говорит в двенадцатом откровении «Тома смирения», сестра Матильда?
— «В смирении мы принимаем наш путь, и не ждем покоя ни днем, ни ночью, потому что покой есть промедление» — произношу без заминки.
— Хорошо. Ты знаешь, почему я спросила тебя об этом… сейчас?
— Потому что если есть человек, нуждающийся в помощи, служители Плачущего не должны знать ни сна, ни покоя, пока не облегчат ношу его страданий, — тоже без пауз.
— Поэтому, Игрейн будет рада помочь тебе, как помогла бы любому, кто пришел в монастырь в поисках крова, защиты и помощи.
А таких под нашими стенами каждый день — просто тьма.
Чего мне только не приходилось делать на своем веку: и перевязывать раны, и отпиливать гниющие конечности, и поить «слезами сострадания» тех, кого уже нельзя было спасти.
Тамзина кивает, довольная тем, что я усвоила урок, мола поворачивается и идет по коридору.
Послушно семеню за ней, надеясь, что гроза, наконец, миновала.