Леонид Жуховицкий Чужой вагон

Давно уже, лет десять назад, познакомился я в Москве с компанией лилипуток.

Вообще-то были они обыкновенные девчонки, десятиклассницы. А лилипутками я прозвал их сам для себя за малый возраст. Они, все шестеро, учились в одном классе и дружили уже порядочно — года четыре, наверное.

Началось наше знакомство случайно как, в принципе, все на свете и начинается.

Как-то на дне рождения у приятельницы заметил я два свежих лица. Не свежих новых, а просто свежих, румяных, с гладкой кожицей и глазами, блестящими не по какой-то особой причине, а просто от удовольствия жить.

Попали сюда девчонки мимоходом, и одна вскоре ушла. А другая, соседка нашей именинницы, осталась.

Произнесли необходимые тосты, выпили необходимые рюмки, и пошла вечеринка обычной колеёй. Начались разговоры про искусство, про политику и про то, куда идет человечество — по части прогнозов на двадцать первый век все мы были большие специалисты.

А румяная девочка сидела себе в углу на стуле, сидела прямо, руки на коленях — и слушала. В нужный момент, без всяких просьб, уносила на кухню тарелки, приносила чай — словом, вела себя как младшая соседка, скромная и воспитанная.

Потом уже, когда прощались, я дал ей свой телефон и сказал, что хочу поговорить.

Мне и хотелось с ней именно поговорить, просто поговорить, ничего больше, и она, умница, сразу и точно это поняла.

Дня через два она позвонила. Мы встретились, пошли в парк и стали говорить.

Еще там, на дне рождения, я по разным мелочам определил человека, в которого она была влюблена, и теперь сказал ей об этом. Она почему-то обрадовалась и сразу прониклась ко мне доверием и симпатией. То ли оценила мою проницательность, то ли тайна ее была из тех, о которых хочется говорить долго и подробно — был бы достойный слушатель.

В общем, она тут же, охотно и обстоятельно, рассказала мне все, после чего мы уже со знанием дела обсудили разные ее варианты на будущее.

Кончилось тем, что мы с ней заключили Союз. Слово было названо полушуткой, в чем состоит соглашение — не уточнили. Но Союз этот оказался прочным, вот уже десять лет просуществовал, почему я и пишу его с большой буквы. Все десять лет мы относились друг к другу по-человечески, требовалась помощь — никогда в ней не отказывали. Не видеться можем год, можем два, но я всегда знаю: случись что — есть она. И она, смею надеяться, знает: случись что — есть я.

Девочка эта была довольно высокая, стройненькая, кости спрятаны как надо, а волосы пушистые, красивые, цвета темного пепла. Звали ее Анютой.

Она и познакомила меня со своей компанией.

Что девчонки умеют дружить, я знал давно, хоть иногда и отрицал это в разговорах из разных тактических соображений. Но чтобы не двое, не трое, а сразу шестеро девчонок дружили — причем по-настоящему, без зависти, ревности и взаимных обид, — такого я не встречал ни до, ни после.

Были лилипутки, естественно, разные, но в чем-то и похожие, как солдаты из одного отделения. А похожесть эта состояла, пожалуй, вот в чем: у всех шестерых души, хоть и по разным поводам, работали напряженно и вдохновенно.

Моя союзница Анюта любила человека старше ее лет на десять, конструктора по мостам. Надежд на будущее почти не питала, беречь ничего не берегла, счастья ему желала хоть с собой, хоть без себя. Рассказывать о нем могла часами, хоть и называла его при этом «мой крокодил».

Парень был хороший, умный и добрый. Но у каждого своя жизнь, свои планы — что-то у них с девочкой не сошлось.

Как он к ней относился?

Неплохо, в общем, даже любил, пожалуй, но ровно настолько, чтобы, не приведи господи, не возникло для него каких-нибудь обязанностей. Что ж, его воля, его право.

Зато у Анюты на случай тягостного настроения был выход, которого он, бедняга, не имел. Она всегда могла двумя автобусами добраться до Южного Чертанова, дальней московской окраины, несколько раз обойти вокруг его дома и теми же двумя автобусами вернуться домой. Не так уж мало!

Ее крокодил был довольно скрытен. Но о жизненных его перипетиях она знала много, потому что остальные пятеро девчонок, где могли, собирали довольно успешно нужную информацию.

Вообще у них в компании, как в хорошем, показательном коллективе, все личные дела без просьб и напоминаний становились общими.

Лилипутка Милка рвалась в геологоразведку, ни о чем ином и слушать не хотела. Это была некрасивая девчонка, длинная, жилистая и выносливая. Пожалуй, она очень точно угадала свой жизненный шанс и теперь стремилась к цели, не тратясь на колебания.

Было известно, что в геологоразведку девчонок берут туго, на вступительных режут без жалости. А способности у Милки были рядовые.

Но она, упорно до ярости, зубрила профилирующие предметы, а по воскресеньям в турпоходах нахаживала километры для разряда, чтобы потом, при поступлении, иметь хоть маленький дополнительный плюс.

Пока она шла к своей цели прямым путем, прочие лилипутки искали пути окольные. В частности, познакомились с очень влиятельным студентом из геологоразведочного, большим общественником и активистом, слово которого тоже могло кое-что значить в решающий момент…

У Женьки была своя драма: вот уже два года она поклонялась известному киноартисту.

Женькина страсть вылилась в довольно необычную форму: она стала писать сценарии. Первый же сценарий она отнесла на студию и бесстрашно пробилась в редакционный отдел. Там с ней хорошо говорили, похвалили за любовь к искусству и посоветовали пробовать дальше.

Женька написала еще два сценария — в каждом главная роль предназначалась, естественно, ее кумиру. И все повторялось: она шла на студию, с ней ласково говорили, но сценарий не брали.

Я познакомился с ней у Анюты.

Надо сказать, что актер ее мне не нравился. Он был вполне красив, но профессионально неинтересен: во всех ролях одинаково неглубок и просто одинаков. Он с достоинством проносил по экранам свое замкнутое мужественное лицо, но крупные планы выдавали — молчание его было пустым.

Может, из-за этого я и представлял его поклонницу пухленькой голубоглазой дурочкой, сентиментальной и восторженной.

Но передо мной в кресле, независимо закинув ногу на ногу, сидело тощее, умненькое и очень колючее существо. Острые коленки, острые локти, острый подбородок и острые, ироничные, мгновенные на оценку глаза.

Мы познакомились, я сел на диван, а Женька как ни в чем ни бывало продолжала рассказывать очередную серию своих приключений.

Несколько дней назад, вечером, выслеживая актера возле дома, она столкнулась с другой девчонкой, занятой явно тем же самым. Минут двадцать конкурентки меряли друг друга пренебрежительными взглядами. Но потом разговорились, познакомились и даже подружились.

Та, другая поклонница оказалась хорошей девчонкой, неглупой и мягкой. Она сразу же признала Женьку главарем вновь возникшего сообщества. Они решили скооперировать усилия — скажем, дежурить у его подъезда не вместе, а по очереди, поддерживая между собой телефонную связь, что позволит сэкономить немало времени.

А вчера они провели первую совместную акцию, внезапную и дерзкую, — пришли к нему домой.

— Представляете, — говорила Женька, — звоним в дверь — никакой реакции. Она дрожит, у меня вообще одна нога на лестнице… Ну, думаем, слава богу, дома нет. И вдруг — открывает. Даже глазами захлопал, бедненький. «Вам кого, девочки?» — передразнила она, придав голосу елейно-ханжескую интонацию. — А мы говорим — вас. Ну, хорошо, говорит, заходите. И ведет на кухню. Жены, наверное, боится, несчастный. «Так в чем дело, девочки?» — снова передразнила она. — А мы сделали вот такие физиономии и говорим: поделитесь, пожалуйста, вашими творческими планами…

— Ну и как, поделился? — со смехом спросила Анюта.

— Поделился, — успокоила ее Женька. — Делится, делится, а сам глазом на дверь — вдруг жена войдет…

Она еще долго и с юмором рассказывала про киноактера. Но когда я без восторга высказался о его профессиональных качествах, Женька вдруг ощетинилась и возразила тоном совершенно ледяным. Она охотно прохаживалась на счет своего кумира, но не выносила, когда это делали другие…

Говорят, для дружбы нужны общие интересы.

Наверное, бывает и так.

Но у моих приятельниц общих интересов не было — каждую тянуло свое. Не было даже того, что обычно и сплачивает старшеклассниц в довольно прочные содружества: вечеринок с мальчиками. Так уж вышло, что все девчонки обошлись без щенячьего флирта, без учебных романов, полных страха и любопытства.

Не знаю, случайность в том была или закономерность, но все они влюблялись сразу всерьез, а тогда уж не осторожничали. Если же потом приходилось платить за незастрахованную любовь, платили без истерик, справедливо утешаясь тем, что, по крайней мере, есть за что платить.

Была у дружной компании еще одна особенность, вызывавшая у меня удивление и зависть. Эти девчонки при своем малом возрасте и скромных финансовых возможностях отлично жили! Просто великолепно.

Они смотрели все спектакли, которые стоило смотреть, причем вскоре после премьеры. И фильмы талантливые смотрели на первом экране. И книги, достойные того, чтобы их читать, попадали в компанию сразу после выхода, а ко мне, например, год спустя.

Вот тут я оценил силу коллектива!

Каждая в отдельности знала и могла не так уж много. Но вместе… Порой мне казалось, что эти девчонки весь город опутали своими связями.

В библиотеке у них была своя девочка. В кино — знакомая кассирша. В концертном зале— билетерша, пускавшая двоих за рубль. На поэтические вечера они вообще проходили бесплатно — нужно было только не перепутать, кому и от кого передать привет при входе.

Однажды Анюта попала к хорошей парикмахерше, и все прочие двинулись той же тропой. Понадобились Милке нестандартные джинсы для турпоходов, подсуетились и достали.

А когда с одной из девчонок случилась вполне взрослая, женская неприятность — и тут ведь справились. Забегали по городу, схватились за телефонные трубки и все устроили в лучшем виде! И врача нашли хорошего, и деньги добыли, и для мамы с папой придумали трехдневный турпоход. Так что вскоре пострадавшая, бледная, спавшая с лица, потрясенно делилась с подругами жестоким опытом…

Грустный абзац, и лучше бы без него. Но не я его сочинил — жизнь вписала.

Что поделаешь, на то и дана человеку молодость, чтобы выучился он всему, необходимому потом. Всему — не только математике. И учится. Родители промолчат, учитель обогнет скользкое место… Но бесполезно — жизнь все равно спросит по всем предметам, и не угадать, как рано назначит она экзамен: в двадцать лет или в шестнадцать. А то и в четырнадцать, как Джульетте из старой флорентийской хроники…

Теперь я думаю: что же тогда заинтересовало меня, взрослого, почти тридцатилетнего, в компании девчонок? Что привязало к ним прочно и надолго?

Любопытство? Но его хватило бы на неделю-другую. Материал для дальнейших писаний? Вот уж чем никогда не занимался — жить с оглядкой на будущую рукопись. Нет, тут сказалось иное.

В школе, да и в институте у меня тоже была своя компания. И мы с ребятами, естественно, думали о жизни, строили разные совместные планы. Были они не практическими, а — как бы это выразиться — нравственными, что ли. В самых общих чертах они сводились к тому, что жить мы будем не как старшие, а лучше. В работу нашу никогда не вмешается корысть или трусость, в любовь — расчет, а дружба и через тридцать лет не упадет до ритуального собутыльничества, до пустой субботней болтовни.

И потом, уехав по распределению, оказавшись в чужом городе без прежних товарищей, я все равно чувствовал их рядом. Страна огромна, нас разбросало далеко, но я знал, что отступить от себя мне невозможно: и потому, что сам не хочу, и потому, что просто нельзя, как нельзя солдату убежать из окопа или, если проще, подростку уклониться при групповой драке. Ведь где-то бьется Вовка, а где-то Феликс, а там Женя, а там Сашка, а там Роберт, а там Лина, а там Мишка, а там Андрюшка, а там Кирилл. Как же я уйду?

Но через несколько лет я вернулся в Москву, повидал друзей из прежней компании и вдруг явственно почувствовал легкий, но неостановимый сквознячок распада.

Нет, никто из нас не стал хуже, наоборот, стали опытней, умней, трудоспособной. И так называемых «идеалов юности» не предали. Но — что-то изменилось.

Один из нас две трети года бродил по печорской тайге, глядел на землю сквозь трубку теодолита, пересиживал в палатке недельные дожди, учился молчанию и терпению. Другой в академическом институте уже чем-то заведовал, называл себя не математиком, а кибернетом и увлеченно доказывал, что со временем любое качество можно будет выразить количественно, просчитать, и тогда прогресс пойдет вперед огромными шагами, а карьеризм, подхалимаж и даже подлость просто потеряют смысл: принимать решения будет машина, которая беспристрастна и низменные человеческие стремления сразу отметет, как, впрочем, и. возвышенные. Третий мой товарищ много писал, причем все ярче и ярче, уже бурно печатался и жил тем, что в одном журнале его обругали, зато в другом обещали похвалить, и что последнюю его книжку вот-вот переведут на немецкий язык. А четвертый полтора года как женился, бегал то в аптеку, то в молочную кухню, снимал комнату в пригороде и все искал, где бы подработать.

Все остались хорошими и честными. Но общего окопа больше не было — хоть и оглядываясь, хоть и аукаясь, все дальше и дальше разбредались мы по жизни. Как-то о большой неприятности товарища я узнал месяц спустя. А потом у меня случился тяжелый момент — и никого рядом не возникло, просто не знали ребята, что нужны.

Ничего страшного с нашей компанией не произошло, ни в ком не пришлось разочаровываться. Но самое время было признать, что лучше, чем у старших, у нас не получилось. Так же, как у них. По тому же кругу пошли.

Конечно, не таким уж я тогда был дураком и понимал, что нельзя дворовой компашкой жить до пенсии и что сосед по институтской скамье не божился быть мне другом до гроба. Все я понимал! Но понять можно и смерть, а попробуй с ней примирись… Иногда пустяка хватало, чтобы вновь вздыбилась во мне растерянность и боль.

Да и не во мне одном. Как-то с товарищем сидели в кафе, крутили обычную пластинку — что, мол, надо бы всем собраться, а товарищ мой, только вставший после болезни, вдруг усмехнулся угрюмо:

— Ничего, на моих похоронах все соберетесь.

Слава богу, жив до сих пор…

И вот в одну из тягостных минут или недель я вдруг увидел, как шестеро девчонок без торжественности, без планов и клятв, переговариваясь и пересмеиваясь, идут на штурм все тех же законов быта, и в плотной их стенке нет ни единой трещины. Я-то уже знал, чем все это кончается, а они не знали и не хотели знать.

Я смотрел на них с сочувствием и надеждой — хоть бы получилось! А в тайном кармане души ревниво пошевеливалось: неужели получится то, что не вышло у нас? Но сильней сочувствия и ревности было нелепое, сумасбродное, на двести процентов неосуществимое желание: выломиться из возраста, отобрать у судьбы уже прожитый кусок и вместе с этими дружными новобранцами пойти как бы на вторую попытку, на ходу перескочив в чужой вагон, хоть в тамбуре постоять, хоть за подножку уцепиться… Тот же состав, те же рельсы, тот же маршрут. Знал, все знал! Но — а вдруг получится? Ведь должна же жизнь делаться разумней и добрей. И станет когда-нибудь, и становится постепенно. Так почему бы не сейчас, не в поколении этих девчонок сделать ей очередной рывок к разуму и добру?

Знаком я был со всеми лилипутками. А подружился, кроме Анюты, еще только с одной — Ленкой.

Внешне она была ничего особенного. Небольшая, сделана прочненько, но без излишеств. И талия в глаза не бросается, и шея не лебединая, и нос симпатичной картофелиной. Светленькие волосы вились и курчавились, но уж очень бестолково — ни в косу не годились, ни в «бабетту», ни в «гавроша».

Одна знакомая называла ее пуделем. И действительно, сходство имелось: девчонка была любопытная и живая.

Но у этого пуделя был свой внешний козырь.

Недавно из популярного журнала я узнал, почему дети все время улыбаются.

Оказывается, дело не в характере и не в младенческой безгрешности. Просто у человека лишь к десяти — двенадцати годам развивается нервный центр, управляющий лицевыми мышцами и, соответственно, выражением лица. Улыбка естественна, она не требует напряжения. А вот злоба, зависть, агрессивность — тут уж мышцы должны поработать…

У Ленки этот нужный нервный центр, видимо, так и не развился. За все годы знакомства я ни разу не видел ее в состоянии гнева, раздражения или хотя бы просто брюзгливого недовольства. Знаете, есть люди, у которых всю жизнь такая физиономия, будто им только что в железнодорожной кассе не дали нижнюю полку. Так вот у Ленки с билетами всегда было в порядок. Лицо у нее было как сентябрь в Крыму — мягкое солнышко либо облачно с прояснениями…

Она любила театр.

Конечно, в шестнадцать лет сценой бредят многие, особенно девчонки. Но Ленка любила театр уж очень своеобразно.

Прежде всего, сценой она не бредила, и, по-моему, вообще не стремилась в актрисы.

Помню, той весной, перед последними школьными экзаменами, она приезжала ко мне, задумчиво усаживалась на стул и начинала вслух сомневаться:

— Ты знаешь, у меня ведь нет данных.

— Ты о внешности? — уточнял я. Она пожимала плечами:

— Не только. Голос тоже…

Да, и голос у нее был рядовой, без красот, даже скрипучий немного. Для друзей — симпатичный. Для прочих, наверное, никакой — ни силы, ни тембра, ни глубины.

— Но ведь можно стать характерной актрисой, — говорил я, — комической…

— О, да, — подхватывала Ленка и, пошире распустив свою постоянную улыбку, начинала представлять. Она вставала, прохаживалась по комнате, вихляясь из стороны в сторону, и объявляла торжественно: — Почтеннейшая публика! Сейчас перед вами выступит всемирно известный клоун…

Дурачилась она талантливо, и я вдруг проникался неожиданной идеей:

— А, может, тебе пойти в цирковой? Женщина-клоун, а? Такого, кажется, еще не было…

В те годы я был большой оптимист. Стоило знакомому первокурснику сочинить приличный стишок, как я уверенно вычерчивал график его будущих свершений, исходя из того, что каждая новая строчка будет лучше предыдущей.

Вот и Ленкин путь я начал строить по параболе: если найти образ, выражающий время и органичный, как у Чаплина, да придумать высокого класса репертуар…

Ленка виновато качала головой:

— Туда только спортсменок берут…

Ей было неловко разбивать мои иллюзии.

Наверное, она вообще не пробовала бы попасть в театральный, если бы не постоянное давление подруг. Они так давно настроились на Ленкину сценическую карьеру, что отказаться от нее, не сделав даже попытки, выглядело бы почти предательством. Вот она и старалась через «не хочу»…

Пришло лето, и девчонки разбежались по приемным комиссиям.

Милка сдала хорошо и сразу поступила в свой геологоразведочный.

Женька попала, правда, на заочное, но все же уцепилась за филфак университета.

Анюта, занятая своей любовью больше, чем экзаменами, лишь с большими хлопотами проникла в Иняз на вечернее отделение.

Остальные тоже попали в институты, что меня не удивило: девчонки были развитые.

И только Ленка срезалась на первом же туре творческого конкурса и со спокойной душой пошла поступать на работу.

Но уж тут она проявила предельную целеустремленность и отправилась наниматься не куда-нибудь, а в самый свой любимый московский театр. Там, по слухам, требовалась билетерша.

Театр был молод, знаменит, к искусству относился очень серьезно и искренне старался начинаться с вешалки. Билетерш там отбирал главный режиссер.

Ленка вошла к нему, полунемая от напряжения.

Режиссер спросил, любит ли она театр.

Ленка ответила, что да.

— Вообще театр или этот? — спросил он без нажима, как бы между прочим.

Она сказала, что этот, но любит и вообще театр. Режиссер поинтересовался, хочет ли она стать актрисой. Ленка, чуть помедлив, ответила, что нет, потому что хорошая актриса из нее не получится.

— Ну, спасибо, — произнес он не вставая, и аудиенция закончилась.

Через два дня Ленке сказали, что принята.

Разговор с режиссером она пересказывала задумчиво и неуверенно, запинаясь на каждой фразе: пыталась понять, что стояло за его вопросами.

Я сказал, что его интересовала, пожалуй, самая простая вещь: как долго намеревается она маячить у входа в зрительный зал. Театру нужен постоянный кадр, а не актриса на ставке билетерши.

Ленка неохотно согласилась:

— Да, наверное…

Билетерша из Ленки получилась как раз для молодого театра: милая интеллигентная девушка, всегда доброжелательная.

Но было в ней и нечто, отличавшее ее от других интеллигентных доброжелательных билетерш.

Один умный академик сказал как-то, что есть люди, любящие медицину, и есть — любящие себя в медицине. Все верно, но, пожалуй, он упустил еще одну разновидность медиков. Есть люди, любящие больных, — из них, в частности, выходят отличные сиделки.

Елена пошла в театр сиделкой.

Она любила режиссера и жалела его за изнурительные репетиции, за то, что трудно пробить хорошую пьесу, за эгоизм актеров, за нерасторопность постановочной части, за несправедливые придирки критиков. Но и актеров, и постановочную часть, и зрителей она тоже любила и понимала и всем старалась помочь.

С неприязнью она относилась, пожалуй, только к критикам, да и то потому, что никого из них не знала лично.

Театр же казался ей лабораторией, где в трудах и муках одержимые люди ищут истину.

Она подружилась с двумя молодыми актрисами, уже известными, но бедными. Дружба эта была не совсем равноправной. Актрисы, бедные, но уже известные, позволяли юной билетерше любить себя, таскать из буфета бутерброды и переживать свои неприятности — тем отношения и ограничивались. Одна из актрис как раз и называла Ленку «мой пудель».

Но проблема равенства в дружбе пуделя не волновала…

У остальных девчонок с этой Ленкиной работой возникли богатейшие возможности. Их юные мыслящие физиономии светились теперь в театральном зале на всех новых спектаклях.

Должен признаться, служебным положением Ленки изрядно попользовался и я.

Мне больше не надо было заботиться о билетах. В указанный день я приходил в театр, становился чуть поодаль от контроля и со спокойным достоинством ждал. Из толпы, осаждавшей вход, высовывалась знакомая ладошка, махала энергично, и я протискивался к дверям, стараясь не замечать нищенские взгляды искателей мест. А Елена тащила меня за рукав, приговаривая деловито:

— Разрешите, товарищи… Будьте любезны… И — волшебное слово контролерше:

— Это к Ивану Петровичу.

Или:

— Это от Ивана Петровича.

И я шел следом, стараясь иметь лицо человека, нужного Ивану Петровичу.

Я проникал даже на служебные просмотры, даже на генералки, то есть туда, куда попадают лишь лучшие люди из театралов.

Впрочем, и в такие дни театр был полон — лучших людей в Москве много.

Поскольку среди лучших есть еще и избранные, в партере я не сидел. Честно говоря, и на балконе я не сидел. Вообще в тот год в знаменитом театре я не сидел — уступал кресла людям, более близким загадочному Ивану Петровичу.

Но уж стоял я со всем возможным комфортом. Ибо, пока Ленка проводила меня внутрь, другая билетерша, ее сообщница, стерегла на балконе отрезок барьера, куда я мог с удобством пристроить локоть. Могу гордиться: на бархате обивки среди многих проплешин есть и одна моя…

Грешный человек, я в жизни довольно часто пользовался блатом.

В кондопожской столовой знакомый повар без очереди давал мне щи и оладьи. Чемпионка РСФСР по мужской стрижке, прославленная Аллочка, за руку проводила меня в светлый зал популярнейшей парикмахерской перед недовольными носами пижонов с проспекта Калинина. Однажды меня даже прокатили вдоль Крымского берега на экспериментальном катере с кондиционером в салоне — школьный товарищ вышел в капитаны. А в Ленинграде — был период! — я как свой человек проходил в директорскую ложу академического театра — ту самую ложу, из которой больной, измученный Чехов смотрел на провал «Чайки».

Но никогда у меня не было такого хорошего блата, как в тот год у Ленки, в молодом и знаменитом театре…

Работала Елена в основном вечерами. А днем довольно часто приезжала ко мне.

Мы шли с ней в Филевский парк, а потом еще дальше — берегом, через Крылатское, в Татарово, до парома на Серебряный бор. Шесть километров туда, шесть обратно. Здорово гулялось в ту осень!

Ленка рассказывала мне новости. Как Анюта вдохновенно зубрит свой немецкий. Как Милка с обычной своей целеустремленностью уже сейчас готовится к первой практике. Как Женька начала было четвертый сценарий, да что-то бросила…

Теперь не было объединяющей всех школы, девчонки учились кто на дневном, кто на вечернем, заниматься приходилось много. Вместе почти не собирались, вообще виделись нерегулярно — времени не хватало.

И только Ленка сновала между нами, как челнок…

Постепенно она осваивала быт кулис.

Появились первые разочарования. Выяснилось, что, помимо истины, люди театра ищут на сцене и что-то свое.

Помню, уже зимой Елена пришла ко мне как-то и сказала:

— Ты знаешь, он любит аплодисменты.

Речь шла о главном режиссере.

— Делает вид, что не любит, а на самом деле любит. Я видела, как он готовится выйти из-за кулис.

Лицо у Ленки было растерянное и огорченное: она не осуждала режиссера, ей было неловко за него.

Потом у актрисы, прозвавшей ее «пуделем», случился день рождения. Пуделя актриса не позвала. Ленка на следующий день принесла имениннице букетик и коробку конфет. Актриса смутилась и пообещала виновато:

— Мы с тобой потом отдельно выпьем, да?

Ленка тогда сильно расстроилась: не потому, что не позвала, а потому, что почувствовала себя виноватой. Значит, видела в ней не близкого, все понимающего человека, а поклонницу, не лишенную тщеславия.

Все это были мелочи. И я старался объяснить ей, что не стоит, просто нельзя обращать на них внимание. Все люди — люди, у каждого свои желания. А хорошее дело получается не тогда, когда люди отказываются от собственных планов, а тогда, когда эти планы с хорошим делом совпадают.

— Я понимаю, — соглашалась Елена, но морщилась от какой-то своей внутренней неловкости.

Гримаса у нее была смешная. Я говорил, что она как кошка, лизнувшая валерьянки.

И Ленка опять начинала представлять: выгнув спину, прохаживалась на мягких лапах и мурлыкала.

— Ну а дальше? — спрашивал я. — Дальше-то что думаешь?

Она скучнела, сникала, пожимала плечами.

— Опять пойдешь в театральный?

Я не давил на нее, я просто интересовался. Но подруги тоже интересовались. И знакомые интересовались — не век же ей ходить в билетершах. И все это вместе — давило. И, чувствуя себя обязанной хоть как-то соответствовать надеждам окружающих, Ленка отзывалась неуверенно:

— Может, на театроведческий…

Заходил разговор про подруг. Она рассказывала, у кого что. Новости эти становились все бедней. Она объясняла извиняющимся тоном:

— Я теперь с ними реже вижусь.

Но я понимал: не она с ними, они с ней видятся реже.

В общем-то, понятно было: институт, разные интересы, новые знакомства, новая компания, всегда поначалу сулящая больше старой… В лилипутском школьном содружестве уже начинался взрослый распад.

Я сказал об этом Елене.

Она стала защищать девчонок, но вяло, словно по обязанности.

А мне так хотелось, чтобы права оказалась она, а не я! Чтобы ни институт, ни новые приятели, ни неизбежные в близком будущем замужества не порвали завязанные еще в школе узелки.

Ведь школьные друзья, как нервные клетки, не заменяются и не восстанавливаются.

Конечно, и после мы встречаем разных хороших людей. Да и сами мы люди хорошие, есть за что нас любить — за ум, за способности, за характер.

Но школьные друзья, как и родители, любят ни за что — за сам факт существования. За то, что Петя, что Маша, за то, что знают нас от волоса до ногтя, и мы их так знаем.

Но что делать, не бережем мы вещи, которые надо бы поберечь…

Во всяком случае, время у Ленки повысвободилось — той зимой она бывала у меня довольно часто.

А зима оказалась тяжелой. Долго, около месяца, мороз держался возле тридцати, ветер хлестал почти непрерывно.

Близкий мне человек лежал тогда в больнице, на другом конце города. А меня, как назло, свалил паршивейший вирусный грипп.

Я валялся в постели, обросший, измотанный, словно весь пропитавшийся гриппозной гнилью. Из носу текло, голова болела. Я даже не поднимал с пола осколки оброненного градусника.

И вдруг — звонок в дверь.

Поднимаюсь, кое-как поправляю пижаму.

Лестничная площадка выстужена, окна в подъезде обледенели, снизу, от дверей, ползет мороз. И вот из этой холодины и неприютности — Ленкин нос картошкой, малиновые щеки, старенький цигейковый воротник…

Толстая от кофты на свитер, болтает какую-то чушь, улыбается, сует мне два яблока и шахматный листок — ведь запомнила, что увлекаюсь.

Есть люди, от одного присутствия которых жить лучше…

Градусник вымела. Хотела платки постирать — я не дал.

— А Наталья как? — спрашивает так весело, будто Наталья не в больнице, а в оперетту пошла.

И почему-то становится спокойней. Ну, болен, ну, Наталья больна. Так выздоровеем же! В конце концов, если уж болеешь — и это надо делать с удовольствием. Вот партию Таля разобрать — подробно, с вариантами. Когда еще будет на это время!

А Ленка рассказывает театральные сплетни и просто сплетни — вот умница! Когда голова чужая, ни читать, ни писать — сплетни вполне диетическая духовная пища!

Порылась в холодильнике, что-то нашла, нарезала, разложила красиво на тарелочках — вышел легкий завтрак из трех блюд. И все это — рта не закрывая.

А потом надевает свою кофту на свитер, с трудом влезает в пальто, сразу становясь толстой. Я даю ей три рубля, говорю номер палаты. И по морозной, гриппозной Москве едет Елена с пакетом апельсинов на другой конец города, в больницу…

Не сочувствовала, не ободряла — просто болтала глупости.

Я тогда долго болел, многие навещали. А запомнилась, четко, до мелочей, — она…

Опять подошла весна. Елена стала готовиться на театроведческий.

Поступать туда полагалось со своими работами. Конкурс, экзамены — это уж потом.

И снова Ленка заколебалась: что писать, как писать, да и надо ли поступать вообще.

И опять я стал ее уговаривать, увлекся, сам поверил в свои педагогические похвалы и в конце концов придумал такого оригинального и мудрого театрального критика, что самому завидно стало. На этой волне вдохновения я и продиктовал Елене ее первую статью, полную таких сверкающих идей, что и слепой бы углядел в девчонке нового Кугеля. За эту статью мою приятельницу и отсеяли на творческом конкурсе.

Какой-то решающий член приемной комиссии строго выговорил нестандартной абитуриентке за ее взгляды на театр, сомнительные и безответственные. А насчет формы заметил, что она небезынтересна, но несомненно откуда-то списана.

Как можно списать форму отдельно от содержания, он не объяснил, а Елена, подавленная его суровым тоном, не спросила.

Впрочем, и спроси она — что изменилось бы?

Так и не взяли нас с ней в театроведы.

И опять по Ленкиному лицу мне показалось, что огорчил ее вовсе не провал, а лишь процедура провала. Во всяком случае, к дверям театрального зала она вернулась без всякой горечи, пожалуй, даже с облегчением.

К этому времени я стал получше понимать ее необычную любовь к театру. Раньше я, как и все ее знакомые, принимал за данность: любит — значит, должна чего-нибудь хотеть. Теперь же понял, а может, просто привык: она вот такая. Любит — и все. И вполне ей того достаточно…

Примерно в это время случился у Елены первый — всерьез — парень.

Он был молодой инженер, способный и с перспективами — по крайней мере, так поняла Ленка с его слов. Он подошел к ней в антракте, о чем-то заговорил. Потом еще несколько раз встретились.

Сперва парень пробовал хвастаться. Это впечатления не произвело, к успехам ближних Елена всегда была равнодушна. Но он, к чести своей, быстро сориентировавшись, стал жаловаться. Тут парень попал в самую точку. Ленка сразу же, будто только того и ждала, взяла его тяготы на себя и принялась жалеть своего инженера как умела, а потом — как он хотел.

Он же жалел ее мало и очень быстро стал относиться пренебрежительно, потому что себя ценил по перспективам, а в ней видел, что есть, — билетерша с десятилеткой, только и всего.

Спустя месяц, может, чуть больше, он ее бросил. Девчонка рассказывала об этом не столько с болью, сколько с неловкостью. Неловко ей было за него: уж очень некрасиво он все это организовал. Позвал к приятелю на вечеринку, туда же привел молчаливую и розовую, как семга, девицу, и стал громко распространяться, как после вечеринки они с семгой поедут на дачу, и как там никого нет, и какая там мягкая постель… Все это при Ленке и для Ленки.

— Ну зачем он так? — спрашивала она, глядя мне в глаза. — Неужели не мог просто сказать — и все? Я же ничего от него не требовала, не собиралась его удерживать… Зачем ему нужна была эта пошлость?

Я молчал. Зачем люди делают друг другу гадости?

— Если бы он был дурак… — начала Елена и остановилась. Я сказал:

— Давай-ка разок поговорим серьезно.

Она не ответила, даже не кивнула. Но по безропотному ее лицу чувствовалось: сама поняла, что что-то в судьбе ее — на исходе, хочешь не хочешь, пришла пора для новых жизненных усилий.

Мы пошли в парк, подальше, где не было людей.

Кончался август. Лист на липах держался крепко, но река за ночь холодала, и купающихся мальчишек стало заметно меньше. По реке ходили редкие лодки, с высоты обрыва они казались почти неподвижными.

— Ну что, брат, — сказал я ей, — пожила в свое удовольствие, а теперь надо что-то решать. Это ведь первый звонок. А может, и не первый.

Она отозвалась:

— Ты про эту историю?

Я возразил:

— Не только. Когда ты виделась с девчонками в последний раз?

— К Женьке ездила на той неделе…

— Погоди, — перебил я, — а она к тебе когда заходила?

Елена пожала плечами.

— А другие когда?

— Анюта приходит.

— Кроме Анюты?

Она промолчала.

— У тебя работа не хуже других, — сказал я, — мне она просто нравится. Денег мало — черт с ними, с деньгами. Но ты должна решить: это то, чего ты хочешь? Ведь сейчас ты — девочка после школы, любящая театр. А пройдет года три-четыре, и ты будешь просто билетерша со стажем. Это не страшно и не плохо. Но ты хочешь именно этого?

Она снова не ответила. Лицо у нее было подавленное. Я жалел Елену, но и злился на нее. Я злился, что нет у нее элементарной жизненной цепкости, что вот позволила парню бросить себя так подло, что от подруг отстала на житейской лесенке и все дальше отстает…

— Девчонки от тебя уйдут, — сказал я, — уже уходят. Анюта останется. Я останусь. Все! В театре ты больше года, а кто у тебя есть? Кто звонил, когда ты болела? Одна Оля.

Оля была тоже билетерша, ее напарница.

— С Анютой тоже стало не то, — вдруг призналась Ленка и поморщилась, как от боли. — Мы, конечно, видимся, она ко мне приходит, но говорим только о ней.

— Естественно, — пожал я плечами. — У нее есть новости, а у тебя нет.

По тропинке, пересекающей нашу, пробежала спортсменка, некрасивая плотная девушка лет двадцати двух, в потной майке и старых тренировочных рейтузах, отвисших на заду. Она даже не повернула к нам свое раскрасневшееся сосредоточенное лицо. Но мы остановились, пропустили бегунью и посмотрели вслед, отдавая должное ее целеустремленности.

Она не походила на Милку, но чем-то напоминала ее.

— Ты пойми, — сказал я Елене, — мне твоя работа действительно нравится. Да для меня вообще лучше, чтобы ты там оставалась — о билетах не надо заботиться. Но вот ты подумай: этот твой инженер, конечно, ничтожество, жалеть о нем смешно, но пошел бы он на свое тупое хамство, если бы ты была не билетершей, а, скажем, студенткой театрального?

Она, помедлив, проговорила неуверенно:

— Может, я сама его чем-нибудь обидела?

Я взорвался:

— Да плюнешь ты, наконец, на это барахло? Тебя что, его психология волнует? Нашла, в чем копаться!

То ли я ее убедил, то ли мой окрик отбил у нее охоту об этом разговаривать, но больше Ленка свою первую любовь при мне не поминала…

А теперь, вороша ту, уже давнюю историю, я вдруг сам задумался: за что же он ее так?

И знаете, ведь, пожалуй, у инженера с перспективами причина была.

Ленка не сделала ему ничего плохого и тем самым не дала никакого повода бросить себя красиво. А раз уж все равно некрасиво, так хоть душу отвести.

К тому же была надежда, что, столкнувшись с розовой девицей, Елена сорвется, нахамит и тем самым оправдает предстоящую процедуру. Но она обороняться не стала. И малый сам сорвался — стал юродствовать и пошлить. Видно, и раньше Ленка здорово его мучила своим непротивлением злу…

Мы с ней тогда гуляли довольно долго. Она понуро молчала, и мне, в конце концов, стало стыдно — совсем затюкал девчонку. Я попытался поднять ей настроение, принялся говорить, что все это не так страшно, что решать можно и потом, спешки нет, да и вообще я могу ошибаться…

Ленка вдруг проговорила с едкой обидой — никогда раньше я у нее не слышал этот тон:

— От нас ушел старший администратор, Валерий Николаевич. В академический ушел — там на шестьдесят рублей больше платят. А ведь был хороший человек, болел за театр… Но даже не в этом дело. Ты знаешь, о нем сейчас много говорят — почти все одобряют. Театр там ужасный. Но раз на шестьдесят рублей больше — значит, правильно сделал.

— Это — жизнь — сказал я.

— Но ведь они все время говорили о бескорыстии, о настоящем искусстве. Да и сейчас говорят.

— Актеры же не уходят, — возразил я.

— У них — слава, — невесело усмехнулась Елена.

Я сказал:

— Знаешь, старуха, пошли-ка в кафе-мороженое.

Мы пошли в окраинное кафе, пустое днем, взяли два фирменных «космоса в шоколаде», и я, как всегда увлекаясь, стал фантазировать на тему возможных Ленкиных профессий. Я перебирал варианты, и один выходил заманчивей другого.

Но она слушала невнимательно…

Мы поели, и я проводил ее до метро.

Вскоре в Ленкиной судьбе произошло еще одно переломное событие: она ушла из театра.

Была она не актриса, даже не бутафорша, и оформилось все это с какой-то тоскливой простотой. Подала заявление, его подписали. В положенный день не вышла на работу. У двери зала появилась другая девочка.

Только и делов.

Молодой знаменитый театр на потерю не реагировал, потому что ее не заметил.

Осталась ли память о Елене на первой ее службе?

Кое-кто помнил. Еще года два я проникал в этот театр по Ленкиной протекции: у нее оставались связи на уровне уборщиц и билетерш. Потом и эти ручейки усохли…

Недавно, этим летом, я познакомился с одной из ее бывших подруг-актрис — той, что звала девчонку «мой пудель».

За прошедшие семь или восемь лет актриса стала большим, зрелым мастером, приобрела прочную, честную славу, даже звание получила. Впрочем, сама ее фамилия уже довольно давно стала как бы персональным почетным званием.

Я ей напомнил про Елену.

Разговор был ночной, в гостиничном номере, в небольшом городке, куда театр приехал на гастроли. На столе, накрытом газетой, лежала пачка чая, в гладком казенном стакане трудился проволочный актрисин кипятильник. А сама она, худая, усталая, в очках, сидела в халатике и вязала. Она проговорила:

— Да, да, да… Лена?.. Да, да… Это когда было?

Я стал перечислять спектакли и разные случаи из жизни актрисы, хорошие и тягостные, — они четко помнились с Ленкиных слов.

— Да, да, да, — повторяла актриса, но в глазах ее и позе не было ничего, кроме недоумения.

— А ведь она вас очень любила, — обидевшись за Елену, укорил я.

С актрисой мы были едва знакомы, говорили по-настоящему в первый раз, и никакого права на претензии я не имел. Но, видимо, сработал инстинкт зависимости от зрителя, и актриса, вместо того чтобы послать меня к черту, сыграла этюд на тему «воспоминание». То есть подняла глаза к потолку, наморщила лоб, сосредоточилась, помедлила и просветлела:

— Да, да, да. Вспоминаю. Помню, помню, ну как же… Да, да, да.

Ничего-то она не помнила.

— Потеряли вы своего пуделя, — сказал я угрюмо, что было совсем уж неприлично и несправедливо.

Да, потеряла. Но ведь вся ее жизнь была цепочкой потерь. Она теряла здоровье на ночных репетициях, теряла свежесть кожи, калеча ее ежевечерним гримом, теряла зрение под театральными прожекторами, теряла молодость, теряла друзей, на которых не хватало времени, теряла любимых и любящих, на которых не хватало внутренних сил. Зато на сцене была велика и становилась все надежней и глубже — к своим тридцати пяти годам сделалась одной из лучших актрис в стране…

Что делать, искусство забирает у человека слишком много, лишь остатки отдавая собственно жизни: не хватает на два потока единственной души. Причем если добрый, тонкий человек сер в стихах или музыке, мы же его потихоньку и презираем. Зато другой могуч в творчестве, а в жизни, увы, приходится подхалтуривать.

Говорят, некоторых достает на все — и на человеческие отношения, и на искусство. Я таких богатырей, пожалуй, не встречал. Но если есть они — дай им Бог!..

Но это я уже далеко ушел от Елены. Так вот, распив с двумя другими билетершами и девочкой из бухгалтерии бутылку сухого винца, Ленка распростилась с театром.

А затем в ней словно заработал какой-то таившийся до времени резервный моторчик.

И недели не прошло, она уже работала на телестудии помощником режиссера. А еще через месяц поступила там же, на студии, на курсы ассистентов — служба рангом повыше. И все это без колебаний, без былой своей нерешительности, ни с кем не советуясь и не обсуждая столь существенные в жизни шаги.

Мало того — Елена пристроилась в одну из редакций внештатным ретушером, что давало ей в месяц дополнительно рублей двадцать, очень и очень не лишних.

Сторонившаяся прежде житейской сутолоки, без зависти пропускавшая вперед более целеустремленных, она вдруг словно проснулась и бросилась догонять преуспевших сверстников, и подруг своих в том числе.

Взыграло ли в ней самолюбие?

Наверное, и это сказалось, но лишь самую малость.

Главные причины были куда более земные.

Елена и раньше жила небогато. В старом доме у Пионерских прудов у них с матерью имелись две трети большой комнаты. Оставшуюся треть, отгороженную шкафами и занавесками, занимал бывший муж матери, Ленкин отец, — чуть не написал я «бывший отец».

Впрочем, пожалуй, так было бы верней. И отцом он стал бывшим — некогда хороший портной, истаскавшийся по ателье, по халтуркам, по женщинам, по закусочным, по квартирам. Теперь это был пенсионер, семидесятилетний благодушный полуалкоголик, лицо которого — и нос, и впалые неряшливые щеки, и в маразматической улыбке губы, и легким безумием поблескивающие глаза — все было в красных пятнах и прожилках.

Видно, когда-то он был обаятелен, и стиль поведения сложился соответственный. С годами обаяние ушло, остались лишь манеры обаятельного человека, выглядевшие гротескно и почти непристойно.

Теперь он гордился взрослой дочерью.

Она же за время его отлучек — последняя длилась восемь лет — совсем отвыкла от родителя и не испытывала к отцу ни любви, ни нелюбви, а только немного брезгливую жалость да чувство неудобства оттого, что рядом за занавеской живет чужой, неопрятный и добродушно назойливый старый человек.

Мать у Елены прежде работала в больнице медсестрой. Здоровье ее и раньше подводило. В последние же годы совсем расхворалась и вынуждена была уйти на инвалидность. Пенсия ей вышла маленькая.

Вот и пришлось девятнадцатилетней девочке стать в доме хозяином и главой.

Теперь и она была занята, видеться мы стали редко. Перезванивались, правда, довольно регулярно. Раза два в месяц дребезжал у меня телефон, и утробный женский бас приглашал уважаемого писателя на творческую встречу с акушерами Кунцевского района или на читательскую конференцию в московский цирк. Голос Ленка меняла здорово. Обычно я ее все же узнавал, иногда не узнавал, но в любом случае, конечно, соглашался, только ставил условие: чтобы в цирк и обратно меня доставили на такси или, в крайнем случае, на слоне.

Манеры Елена, в основном, сохранила прежние, веселые. Но при встречах замечалось, как она замоталась, посерьезнела и, к сожалению, потускнела, как тускнеем все мы, попав в беличье колесо неизбежной бытовой суеты. Бежим, торопимся — и все по кругу, по кругу…

Даже в лице Елены появилась какая-то озабоченность, словно бы застывшая торопливость — и туда успеть, и там не опоздать.

Ее волосы по-прежнему лохматились, но на пуделя она больше не походила. Теперь она почему-то напоминала мне пони, неприхотливую и невзрачную лошаденку, которую так легко принять за коротконогого жеребенка — да вот тянет она всю жизнь, как взрослая лошадь! Посмотрите хоть в зоопарке: на одном кругу одинаковые повозки, облепленные детьми, тащит и высоченный верблюд, и эта коротышка. Жизнь, увы, на малорослость скидок не делает…

Еще тогда, в парке, я пообещал Елене — я у тебя останусь.

А ведь тоже не остался.

Начались у меня неприятности, не так тяжелые, как затяжные. Но сперва-то я не знал, что они затяжные, и стал довольно энергично бороться. Все остальное временно отложил, и Ленку в том числе. Вот к понедельнику утрясу свои дела — тогда и увидимся…

Но проходил понедельник за понедельником, дела не утрясались, неудача наслаивалась на неудачу, пока я наконец не задал себе простой вопрос.

Ну, вот я борюсь. А если бы не боролся — тогда что? И сам себе ответил: а ничего. То же самое и было бы. Ни хуже, ни лучше. Времени бы свободного больше осталось. Тогда я решил, что это — полоса.

В принципе, полоса — понятие туманное. Но все же что-то такое в человеческой жизни существует. Даже в пословице отражено. Пришла беда — отворяй ворота.

Если разобраться, пожалуй, никакой тут мистики нет.

Ведь может так случиться: две-три неудачи подряд. Само по себе оно не страшно. Но человек, живое существо, внутренне начинает настраиваться на неудачу. Пропадает уверенность в себе. Да и сослуживцы начинают осторожничать: раз человеку не везет, значит, есть какая-то причина. И там, где прежде помогали, теперь предпочитают подождать.

Вот и еще несколько неудач.

Тут уж и приятели послабей потихоньку начинают сторониться: несчастливость — штука заразная.

И все. Началась полоса.

Зато пройдет время — и вдруг все меняется.

То ли кто-то не знал про полосу и помог. То ли знал, но все равно помог. То ли в равнодушных коллегах совесть пробудилась. То ли даже и не пробудилась, а просто кто-то громко сказал:

— Что же это мы человека-то упускаем?

И как раньше во имя самосохранения было лучше неудачнику не помогать, так теперь становится лучше — помогать.

Глядишь — и пошла новая полоса, полоса везения…

К сожалению, цепь своих неудач я признал полосой с большим опозданием, так что много времени и сил ушло зря. И все это время — больше года — с Ленкой я не виделся.

Сперва откладывал на неделю, потом не хотел взваливать на нее свое дурное настроение, взвинченность и суетливость. А там уж стало не так важно, пять месяцев не видеться, или восемь, или год.

Но вот в минуту просветления я понял, что давно уже идет полоса, успокоился на этом, и жизнь опять обрела разные свои краски и цвета. Ведь глупо злиться на зиму за то, что она не лето. Да и в зиме есть свои прелести.

Короче, я бросил суетиться, начал регулярно писать, благо звонки из редакций и театров от стола почти не отрывали. Сразу и время высвободилось — на книги, на друзей, на все, что раньше откладывал.

Тут во мне проснулась совесть, и я позвонил Елене.

Мы встретились в центре, и я повел ее в кафе-мороженое. Так уж вышло, что Ленка к выпивке всегда была равнодушна, да и я по этой части не профессионал, и наши с ней загулы обычно ограничивались двумя стаканами сладкой газировки и несколькими шариками клубничного или крем-брюле.

Стоял ноябрь, снег выпадал и таял. По крыши заляпанные легковушки смиряли скорость на скользком асфальте — все же у перекрестка нас обдало липкой грязью. Ленка основательно чертыхнулась, и это было для меня новым — раньше она на плевки фортуны реагировала женственней.

На этот раз мы пошли в хорошее, модное кафе, где у входа всегда болтался хоть маленький, да хвостик, а в зале над головой что-то висело и шевелилось: это «что-то», пристроенное под потолком, было, вероятно, мобилем, современным видом скульптуры, благородной абстракцией, рассчитанной на ценителя и знатока.

Мы с Еленой сели чуть поодаль, чтобы мобиль, хоть и легкий на вид, не мог нам непосредственно угрожать.

— Ну, как ты? — спросил я. С чего-то ведь надо было начинать.

— Ничего, — сказала она довольно равнодушно. — А у тебя налаживается?

Я пожал плечами:

— Да как посмотреть.

— Я слышала, — кивнула она, — мне Анюта рассказывала.

Издательскими моими делами она поинтересовалась бегло, без воодушевления, и в этом была своя истина. Конечно, важно, хвалят меня или ругают, печатают или воздерживаются. Но ведь есть вещи и позначительней: хорошо пишется или средне, здоров или так себе, любят меня или нет.

Официантка принесла алюминиевые вазочки с мороженым — в золотистом абрикосовом сиропе плавали мягкие белые шары.

Ленка ела не спеша и вообще была спокойна, но не так, как, два года назад, когда работала в театре и была счастлива этим. Я не сразу уловил разницу, но потом все же понял — с лица ее ушла постоянная улыбка. Теперь она улыбалась, только когда улыбалась.

— С Анютой часто видитесь?

Она немного подумала:

— В общем, да.

— Ты все там же?

Она ответила, что все там же, на телевидении. И ретушью все так же подрабатывает. А еще время от времени пишет заметки в молодежную газету — и заработок, и практика. Если будет поступать на факультет журналистики — пригодится.

— Так ты решила на журналистику?

— Да, на телевизионное отделение, на заочное, — сказала она так буднично, что стало ясно: это не мечта и не высокая цель, а просто логическая ступенька вверх от нынешней ее работы, вроде капитанского звания для старшего лейтенанта.

Она была в простых, магазинных джинсах и какой-то курточке — обычной деловой одежде молодых женщин, не слишком озабоченных внешностью. Правда, в нарядном я ее вообще не помнил — может, потому, что и праздничное платье на ней казалось бы деловым. Есть люди вполне симпатичные, а порой и красивые, но не годящиеся для праздника, как те же пони для парада.

Она повзрослела, пожалуй, не так уж и намного. Но и этого хватило, чтобы сквозь забавную девчоночью мордочку начало проступать озабоченное женское лицо. Мне оно все равно нравилось, но что я! Для меня Ленка всякая была хороша. Да ведь не в моей же оценке она нуждалась…

— Ну и кого же ты теперь любишь? — спросил я полушуткой, чтобы и она при желании могла отшутиться.

И действительно, Елена, как в прежние наши встречи, стала представлять: вытянула шею, сентиментально, со стоном, вздохнула и подняла глаза к мобилю.

Но тут же махнула рукой и бросила буднично, как о поступлении в институт:

— Был один парень.

Потом все же рассказала подробно.

Малый этот был студент из станкоинструментального, старше ее на два года, бабник, любитель выпить и порядочный хам. Учился он неряшливо и держался в институте в основном спортом: прыгал в длину по первому разряду и неплохо играл в футбол.

Ленку возле себя он не более чем терпел. Однако ей как будто и того хватало — было кому стирать рубашки и чьи неурядицы переживать.

Но постепенно парень все больше распоясывался, мучил девчонку, даже бил и хотел бросить. Но она попросила еще хоть на месяц оставить все, как есть. Малый, подумав, согласился, мучил ее еще месяц и только потом бросил насовсем.

Рассказывала она об этом спокойно, ровным голосом, не жалуясь и не хвастаясь, а как бы просто информируя: вот так, мол, я жила.

А я смотрел на Елену и думал: ведь выросла моя лилипутка. Совсем взрослой женщиной стала — и любит, и мучается, и находит в этих мучениях удовольствие… Я спросил, как у нее дома. Оказалось — не ахти.

Полгода назад умер отец. Рассказывая про это, она его жалела, но так, как пожалела бы соседа. Мать совсем разболелась — сердце. Так что теперь дома Елена одна за все.

Правда, есть и хорошая новость: завела щенка. Личность симпатичная, хотя и неизвестной породы, полушпиц, полу еще кто-то, по имени Федот.

Мы помолчали, и я покивал головой: мол, понятно. Мне хотелось сказать Ленке что-нибудь человеческое, успокоить, что ли. Но она и так была спокойна. Поэтому я только спросил:

— Хочешь еще мороженого?

— Да нет, — сказала она, — хватит.

— А чего-нибудь хочешь?

Она немного подумала:

— Да нет, пожалуй.

Так и не удалось мне ее как следует накормить.

В кафе мы пробыли недолго — съели свое мороженое, выпили газировку и ушли. Зато потом прогулялись: я ее проводил до Пионерских прудов, и еще там покружили по переулкам.

Она сперва держала меня под руку, но затем отпустила: внутренние ритмы наши никак не могли совпасть, и на походке это сказывалось.

Елена неторопливо и как-то равнодушно переступала с ноги на ногу. Она казалась мне вялой и почему-то сутулой, хотя не сутулилась и даже голову не опускала. Просто взгляд у нее сделался… коротким, что ли, — он не уходил далеко, словно в двадцати метрах от подошв уже ничто не могло ее заинтересовать.

— Надоела слякоть, — сказала она, и мы немного поговорили о слякоти.

Я никак не мог освоиться с этой новой, взрослой женщиной. Слишком я привык быть с ней старшим и, по вечной нашей слабости, учить ее на собственном богатом опыте. А теперь жизнь ее и помяла, и закалила, у нее появился свой опыт, ничуть не слаще моего. И я не только не мог угадать, что с ней будет, но не знал даже, чего она хочет, и чего я хочу, чтобы с ней было.

И только медленно подкатывалась тоска, что человек такой близкий отошел уже далеко и все отходит, отходит…

— В театры-то выбираешься? — спросил я.

Она сказала, что редко, и это меня не удивило — мне и раньше казалось, что театр интересовал ее не как зрелище, а как нуждающийся в помощи организм.

В переулках было тоже слякотно, но тихо, без машин, и мы шли не озираясь. Кое-где ветхие домишки рушили, они покорно стояли в дощатых загонах, как старые кони, обреченные на убой.

— Вас-то ломать не собираются?

— Наверное, — поморщившись, отозвалась Елена. — Или перестроят. Все равно будут выселять.

— Куда?

— Под Каширу, — сказала она.

Так мы дошли до ее дома, а потом она проводила меня до метро.

— Ты никуда не опаздываешь? — спросил я эту новую, выросшую Ленку — у прежней времени всегда было вдоволь.

— А-а! — бросила она и махнула рукой, из чего стало ясно, что вообще-то опаздывает, но один раз можно.

И тут я вдруг понял, что мы с ней расстаемся надолго, может, очень надолго. А если их вдруг сломают и переселят в Бирюлево или Медведково, тогда вообще можем увидеться случайно лет через пять. Перезваниваться, конечно, будем, но что они, эти звонки! Вот так годами люди висят на разных концах провода, говорят фразы, создают видимость общения и не знают, что уже давно потеряли друг друга.

Тогда я заторопился и уже без всяких предисловий и подходов, примитивно и прямолинейно, стал проталкиваться к сегодняшней Ленкиной сути, к ее желаниям и планам на дальнейшее.

— Но почему именно журналистика? — стал спрашивать я. — Ты хочешь стать журналистом? Хочешь писать?

Она пожала плечами:

— Может, редактором.

— Тебе это нравится? — допытывался я.

Она посмотрела на меня с сомнением, как смотрела раньше, когда еще верила в мои ответы.

— Ну а куда?

— Мало ли профессий!.. Я не против журналистики, я просто хочу понять…

Она сказала без интонации:

— Куда-то ведь поступать надо.

Я кивнул — меня тоже гипнотизировало это «надо»:

— Поступать, конечно, нужно… Вот смотри. Раньше ты любила театр. Работаешь на телевидении — в общем, ведь тоже нравится? Так почему бы тебе, например, не стать телевизионным режиссером? Кстати, тоже по профилю, как телевизионная журналистика.

Она поморщилась:

— Нет, режиссером — не то…

— Но ты ведь говорила, что ассистентом режиссера тебе нравилось?

— Ассистентом — другое дело, — сказала она.

Я возмутился:

— Но ведь режиссером-то интересней! По крайней мере, работа творческая. Режиссер все-таки…

Тут я замолчал — потому что до меня вдруг дошло то, что, по идее, должно было дойти уже давно, три с половиной года назад. А именно — что ассистентом быть интереснее, чем режиссером, и помрежем интереснее, и билетершей интереснее, чем актрисой, и не поступить в институт интереснее, чем поступить. Потому что Елена — это не я, не Анюта, не Милка и не Женька, а именно Елена, с ее глазами и носом, с ее характером и редким врожденным даром — помогать.

Ведь, если разобраться, именно это и было ее призванием — помогать. И не так уж важно кому: театру, или актрисе, или режиссеру на телевидении, или мне, когда я болел, или Милке, когда она готовилась в институт…

Потом меня довольно долго мучила совесть. Не испортили ли все мы — а я особенно — Ленке жизнь? С каким тупым упорством мы толкали девчонку к хорошему — то есть к тому, что хорошо для нас. И ведь как отпихивалась, как уклонялась, как не хотела поступать в институт, не хотела становиться на ступеньку эскалатора, ползущего вверх, к общепринятому успеху — успеху, совершенно не нужному ей.

Мы гнали ее к самостоятельности, к творчеству, и все не туда, куда звал ее сильный врожденный дар — помогать. А из нее, может, вышел бы первоклассный редактор, или референт, или гениальная секретарша, помощница, о какой только мечтать. Но такая возможность мне раньше и в голову не приходила. В секретарше мы привыкли к другому: губки, ножки, ноготки…

Мы дошли до метро и остановились.

— Давай хоть изредка-то видеться, — попросил я Ленку.

Она, как прежде, стала кривляться:

— Да надо бы, конечно. Но разве найдется у знаменитого писателя время на такую ничтожную…

Она съежилась и как бы приникла к земле.

Все же были в ней актерские способности! Могла бы стать характерной не хуже десятков других. Видимо, не хватало чисто человеческих качеств: эгоизма и той дубовой уверенности в своем праве, которая помогает сперва драться за место в училище, потом — за внимание педагога, а дальше — за роль, за прессу, за репутацию и, ближе к финалу, — за то, чтобы выкатиться на пенсию в звании заслуженного…

Я двумя руками взял Елену за воротник и серьезно посмотрел ей в глаза:

— Хоть раз-то в месяц давай? Как на работу. А то ведь совсем раззнакомимся.

На том и договорились: видеться раз в месяц.

Встретились мы с ней через год.

И тогда бы, наверное, не увиделись, да позвонила Анюта, сказала, что у Ленки день рождения, что она никого не звала, и поэтому есть идея просто взять и прийти.

Мне идея понравилась. Я только спросил, кто еще собирается нагрянуть.

Анюта ответила, что намыливалась Милка со своим мальчиком.

Это мне тоже понравилось, потому что Милку я не видел давно, еще со школьных ее времен, и интересно было глянуть, во что она выросла.

В субботу мы с Анютой встретились загодя, прошлись по гастрономам и, по практичному московскому обычаю, потащили на день рождения не цветы и не духи, а кусок ветчины, банку маринованных огурцов, торт и две бутылки сухого. Хорошо ли, плохо, но так уж ведется, что память об именинных гостях съедается тут же, за столом. Зато для хозяйки есть и плюс: меньше возиться, меньше тратиться…

Мы позвонили у двери, услышали отдаленный лай Федота и ждали минуты две: Ленке надо было не только за лаем угадать звонок, но и добраться до двери по длиннющему коммунальному коридору, в котором хоть стометровку бегать.

Нам именинница обрадовалась, шумно обняла Анюту, с обычными своими ужимками приложилась к моей щеке. Откуда-то выкатился бело-серый пес, маленький и лохматый, и громко залаял на ветчину.

— Тубо! — прикрикнула Елена.

Видимо, она знала, что это означает. Мы же, прочие, включая пса, не знали и не реагировали никак.

Ленка выхватила у нас что-то из провизии, закричала: «В комнату, в комнату!», и мы заспешили по длинному коридору, путаясь в Федоте.

У двери на нас налетела Женька — в одной руке она держала сигарету, в другой — коробок спичек.

— О! Подумать только! — воскликнула она, обнимая Анюту. — Я уже забыла, как ты выглядишь.

Потом поздоровалась со мной.

Пока Женька обнимала Анюту, она сломала сигарету и, здороваясь со мной, искала глазами, куда бы ее бросить.

По-прежнему худая и резкая, она выглядела сейчас особенно взвинченной. Казалось, меж лопаток ее проходит не позвоночник, а оголенный, гудящий, как провод под напряжением, нерв. Правая ее туфелька не переставая постукивала по полу.

— Ну, потреплемся, — пообещала Женька и быстро прошла в коридор.

Хоть Елена никого не звала, стол все же существовал, и здоровенная миска салата красовалась посередке, как клумба.

У стола лысоватый мужичок лет тридцати пяти зачем-то переливал водку из бутылки в графин. В экономных его движениях угадывалась большая практика. Был он невелик, но ухватист и чем-то напоминал мартышку — то ли сморщенным сосредоточенным лобиком, то ли взглядом, завороженно прикованным к льющейся водочной струйке. И зачем он здесь?

Милка со своим мальчиком сидели по разные стороны стола и смотрели друг на друга.

Милкиному мальчику было сорок шесть лет, он писал докторскую и заведовал кафедрой в институте, который Милке предстояло окончить через полгода. Был он почти полностью сед, кожа у глаз в морщинах. Но во всем остальном действительно — Милкин мальчик, худой, взъерошенный и моложавый. На Милку он смотрел с тревогой влюбленного, и задумчивый огонь в его глазах колебался от перепадов ее настроения.

А она — она цвела. Вот уж не думал прежде, что жилистая упорная Милка вдруг так проявится в любви!

Нет, красивей она не стала. Но все, что было в ней менее некрасиво, теперь предлагалось взгляду с ошарашивающей прямотой. Юбочка была такая, что ее как бы и совсем не было, и, когда Милка садилась, ее довольно стройные ноги в тонких колготках открывались до самых своих таинственных истоков. Груди, обтянутые спортивным свитерком, торчали уверенно и агрессивно. А главное — Милка сидела, двигалась и вообще вела себя как красивая женщина, которой что в одежде, что без, и эту психическую атаку тела отразить было нелегко.

Перед вечером, бродя по магазинам, мы с Анютой не успели толком поговорить. Поэтому, когда выпили под салат и сказали имениннице тосты, мы с ней все тем же длинным коридором прошли на лестничную площадку, обшарпанную, но большую — хоть в пинг-понг играй.

Я спросил, как у нее дела.

Анюта сказала:

— Ну что дела? Там все кончено.

Там — это был все он же, ее крокодил, первая любовь.

— Точно? — поинтересовался я на всякий случай, потому что, хотя там все было кончено уже давно, почти в самом начале, да вот у нее что-то все не кончалось, все оставалась какая-то царапина в душе, щелочка, которую Анюте никак не удавалось заткнуть, хоть попытки пару раз и предпринимались.

Анюта ответила:

— Да!.. Женат, счастлив, жена лучше него…

Она произнесла это с таким удовлетворением, словно ее давней заветной идеей было его так удачно, так благополучно женить.

Я покивал одобрительно: хорошо, мол, что жена лучше него.

В принципе, мне было все равно, женат он или нет и кто из супругов предпочтительней. Более того: Анюту я любил, а к нему относился безразлично и не мог заставить себя желать ему счастья с кем-нибудь, кроме нее. Но что я действительно одобрял, так это Анютино умение помогать самой себе, способность даже предельно тоскливую новость поворачивать к себе приемлемой стороной.

Я спросил, как ей работается.

Тут Анюта увлеклась, стала рассказывать про школу, про ребят: какие они все дылды, и как важно выглядеть не хуже девчонок-старшеклассниц, и как трудно держать уровень, когда мальчишки начинают хамить или ухаживать — и то и другое они делают мастерски, так вежливо, что не придерешься.

Но говорили мы с ней недолго. Сперва пришла Елена узнать, куда это мы запропастились, а потом и Милка с Женькой выбрались на площадку покурить.

Вскоре у девчонок пошел свой разговор. Я молча стоял у лестничных перил и слушал. Уходить было ни к чему — меня они все равно не стеснялись.

Милка колебалась, задумчиво поднимала брови и от этого становилась слабей и женственней. Ее длинные пальцы парили в воздухе, как у фокусника, достающего из сигаретного дыма куриное яйцо.

— Ну вот что делать? — спрашивала она.

— Выходи за него замуж, — благодушно убеждала Анюта. — Ты же любишь его. Ведь любишь?

— А все остальное? — сомневалась Милка, и рука ее, свободная от сигареты, плавно взмывала в воздух. — Ты же знаешь обстоятельства!

Про обстоятельства она уже рассказала.

У ее мальчика была дочь, девятнадцатилетняя студентка, симпатичная, неглупая и вполне современная. К роману отца она относилась сочувственно и с юмором. Вот этот-то юмор и выводил Милку из себя.

Когда девчонка, дурачась, называла Милку мамочкой, ту начинало колотить от злости. В своей юбочке и свитерке она только-только стала чувствовать себя молодой и привлекательной, хотелось, чтобы победное это ощущение длилось и длилось. А «мамочка», как казалось Милке, разом отбрасывала ее в положение пожилых и помятых, которым только и осталось, что разливать суп за семейным столом.

— Нельзя же так реагировать на шутки, — урезонивала ее Анюта.

— Посмотрела бы я на тебя! — бросила Милка в сердцах…

Елена с Женькой негромко переговаривались, я к ним не прислушивался, пока Женька вдруг не повысила голос:

— Вот и ломаю голову — оставлять или нет.

— Конечно, — сказала Елена, — и голову ломать нечего.

Женька посмотрела на нее настороженно и холодно спросила, как бы уравнивая в логичности оба варианта:

— Конечно — да или конечно — нет?

Ленка удивленно подняла глаза:

— Ты собираешься с ним расходиться?

— Да нет, в общем, — подумав, сказала Женька.

Покурив, девчонки пошли в квартиру. Елену я придержал за локоть.

— Что это за личность?

Она сразу поняла, о ком речь, и ответила спокойно и внятно:

— Мой любовник.

— Эта мартышка?

Я не столько возмутился, сколько удивился.

Ленка сказала:

— Какой есть.

У меня все стоял перед глазами ухватистый человечек, с обезьяньей сосредоточенностью переливающий водку из бутылки в графин.

— Ну что ж, тебе видней.

Я тупо покивал, осваиваясь с этим новым в Ленкиной жизни обстоятельством, после чего съехидничал, что было грубо и совсем уж неумно:

— Может, у него душа хорошая?

Это ее задело.

— А какая разница? — спросила она упрямо и даже зло. — Разница-то какая?

Я пожал плечами:

— Да, наверное, никакой.

Это были просто слова: она сказала фразу, и я сказал фразу. А по существу я ничего не понимал. То есть головой понимал, но никак не мог соединить в воображении Елену с этой мартышкой. Мы редко виделись в последние годы, я не успевал привыкнуть к ее изменениям, и для меня она, в общем-то, оставалась девочкой, влюбленной в театр, для которой улыбка была естественным состоянием лица.

Но ведь на самом-то деле она давно уже трезво оценила театр и давно уже не улыбалась.

Видно, из комнаты кто-то вышел в коридор, не прикрыв дверь — отчетливо донеслась музыка.

— Плюнь, писатель, — сказала Ленка и потянула меня за рукав. — Шейк умеешь?

— Так себе, — сморщился я.

— Плевать!

Она отпустила мой рукав и стала танцевать одна, резко и в то же время плавно двигая плечами, локтями, бедрами, коленями — танец словно стекал по ней от шеи к ступням. Это был сразу и шейк, и пародия на шейк: она закатывала глаза, шумно, со стоном, дышала и простирала ко мне дрожащие якобы от страсти пальцы.

Музыка кончилась, и Елена, картинно поклонившись, остановилась.

Вот и еще что-то в ней произошло за год, что мы не виделись — к чувствам, ей доступным, добавилась злость. Она словно мстила всему миру за свою прошлую постоянную улыбку, за парней, не любивших ее, за сегодняшнюю душевную неразбериху и половинчатость, за работу, которая не способна занять ее целиком.

Но кого могла наказать Ленка за эти несправедливости фортуны?

Да, пожалуй, себя одну.

Вот она себя и наказывала. Душа, улыбка, друзья, призвание — все шло в распыл!

Конечно, жизнь не чертят по линейке, в ней все сложней. Но я человек настроения, и тогда, на грязной лестничной площадке, мне показалось, что Ленкина судьба повернулась именно так.

А Елена, кончив танцевать, снова закурила, с жадностью втягивая дым. В этой жадности было что-то бабье, сильно ее старившее. Я хотел отнять сигарету, но она не отдала.

— Много куришь, — сказал я, — зубы посыпятся.

Она ответила в том смысле, что это все мура — только слово употребила грубей и грязней. Я проговорил невесело:

— Не нравишься ты мне, старуха.

— Вот видишь, а ему нравлюсь! — с вызовом ответила она. — Пошли чай пить.

И мы пошли пить чай.

В комнате Анюта резала торт, пластинки на проигрывателе меняла теперь Милка. А человек с мартышечьими ухватками уговаривал Милкиного мальчика добить графинчик…

Не Ленка мне не нравилась — как она могла мне не нравиться! Но давило происходящее с ней. Вот эта жадность к сигарете, небрезгливость к грязному слову, упрямое и злое лицо. И, конечно, же этот, с мартышечьими ухватками, хоть сейчас он, может быть, понимал Елену лучше меня.

Да и весь день рождения с торопливыми тостами и общим разбродом показался мне случайным и непрочным, словно распадающимся на глазах…

Милкин мальчик пить все же отказался, и лысоватый человечек вылил весь остаток водки в свой стакан — вышло как раз до края.

— Чтоб водка на столе осталась, — приговаривал он, — я такого греха на душу не возьму.

Елена подошла к нему и мягко положила руку на плечо.

— Не надо, а? — попросила она негромко. — Опять печень болеть будет.

— Да у нас в Полярном крае литр за водку не считают, — ответил он прибауткой, но с пьяным упорством в голосе.

— Тогда давай вместе, — сказала Ленка весело и быстрым, ловким движением вылила две трети водки в свой стакан. — За мир во всем мире!

Они чокнулись, выпили, и она, отвернувшись, передернулась от отвращения. Однако тут же вновь улыбнулась и поцеловала его дружески в плохо выбритую щеку.

Это для меня он был мартышка. Но для себя-то человек! И, как всякий человек, нуждался в понимании и заботе, в руке и дыхании близкого существа.

Но почему именно Елене выпала при нем эта роль?..

Кстати, через неделю мне пришлось взглянуть на Ленкин день рождения малость по-иному, когда знакомый еще по школе парень, ныне актер и довольно известный эстрадный певец, позвал на промежуточный юбилей: тридцать пять лет.

Торжество состоялось в «Праге», в небольшом зальчике. Стол был на двадцать персон, и сидело за ним ровно двадцать персон, словно не стол подбирали по гостям, а, наоборот, гостей по габаритам стола. Кого-то из пришедших я знал, с кем-то познакомился, про кого-то спросил хозяина.

Из старых наших приятелей не было никого.

Постепенно проявилась общая картина.

На юбилей были званы руководители театра, но не того, в котором он работал, а другого, в который как раз сейчас переходил. Кроме того — режиссеры радио и телевидения, бравшие его на запись, критики, хвалившие его или не хвалившие, но могущие похвалить. Кроме того — председатель жилкооператива. Кроме того — известный закройщик. Кроме того — влиятельный товарищ из Москонцерта. Кроме того — композитор, писавший юбиляру песенки. Кроме того — гинеколог, ценный человек, мало ли, что в жизни бывает.

Стол, как тарелка мухами, был обсажен нужными людьми. Просто приятель был я один, да и то вдруг усомнился: а может, тоже нужный? Все же в газетах подвизаюсь…

Один знакомый называет нужных людей «нужниками». Злое сокращение и некрасивое, но что-то в нем есть.

Тосты говорились продуманные и круглые.

Все это походило на юбилей фирмы с приветствиями от смежных организаций. Даже странным казалось, что выступают без бумажки.

Я решил досмотреть это мероприятие до конца — из профессионального интереса. Но ораторы повторялись, стало скучно и совсем уж противно.

Я ушел.

У Елены хоть «нужников» не было…

А вскоре я узнал про Ленку кое-что, очень меня порадовавшее.

В одной компании я случайно столкнулся с ее телевизионным режиссером. Слово за слово, обнаружилась пара общих приятелей, и по московскому обыкновению разговорились, будто век знакомы.

Парню было тридцать с чем-нибудь, замшевая курточка, вежливый голос, бородка — обычный служащий интеллигент.

Я помянул про Елену как бы между прочим, просто к слову пришлось, вроде бы даже имя не сразу вспомнил — хотелось услышать подлинное, непредвзятое мнение.

Реакция была мгновенная: парень просветлел и оживился.

— А-а! — сказал он и заулыбался. — Хороший человек.

Я сделал удивленное лицо:

— Да? А чем именно?

— Вообще — хороший, — сказал он.

— Дело знает?

— Даже не в этом суть. — Он опять улыбнулся и поискал фразу: — Понимаете, работа нервная, сволочная, а сволочью становиться не хочется. Так вот, пока она у меня ассистент — не стану. У нас ведь как — дергаемся, друг на друга рычим. Редактор гнет свое, я — свое, у актера, естественно, свой интерес. Спешка, нервы — и каждый тянет одеяло на себя. А она понимает сразу всех. И… Как бы это сформулировать… самим фактом своего присутствия не дает морально распускаться. Каждый за себя, а она — за всех.

— Как Господь Бог?

Он согласился:

— В общем-то, да. На телевидении без Бога нельзя — перегрыземся. Необходимый человек в группе…

А потом вышло так, что я уехал из Москвы надолго, почти на полгода. И по возвращении узнал от Анюты, что у Ленки теперь все в порядке: она влюбилась. Довольна, спокойна, даже курить перестала.

Но вскоре в какой-то компании я увидел их вместе и понял, что все не так просто — мужик Елене опять попался не мед и не сахар.

Был он лет сорока, крупен и резко некрасив, хотя в массивном лице с тяжелыми скулами чувствовалась угрюмая сила. Взгляд у него был настороженный, наперед недоброжелательный, и виделось, что даже трафаретная улыбка при знакомстве дается ему с трудом.

На Елену он смотрел редко, говорил с ней почти не разжимая губ, словно так и не смог до конца примириться с фактом ее существования рядом.

Она же вела себя с ним, как с ребенком или больным, то есть занималась какими-то делами, помогала хозяйке, разговаривала, шутила, но ежесекундно была готова среагировать на его слово или движение. Когда один раз ему пожелалось положить руку ей на плечо, а может, просто куда-нибудь повыше, Ленкино плечо оказалось точно у него под рукой.

Выглядела она действительно довольной и спокойной. Но к мужчинам почти не подходила, общалась с женщинами. Потом он вдруг встал и бросил не оборачиваясь:

— Пойдем.

Она в тот момент беседовала с хозяйкой, но тут же поднялась и пошла, на ходу договаривая фразу и улыбаясь.

Они ушли, а оставшиеся стали вздыхать и жалеть Елену за то, что с мужиками ей так не везет: попадаются, как по заказу, один другого тяжелей.

Несколько дней спустя мы с Ленкой созвонились встретились на полчаса в метро, и она мне рассказала все подробней.

— Ты прости, что я к тебе там не подходила, — сказала она. — Дело в том, что мой любимый ужасно ревнив, просто не выносит, когда я разговариваю с мужчинами. Он очень любил жену, а она его обманула с его же другом. Он сейчас никому не верит. Мне тоже не верит — приходится быть осторожной.

— Кто он у тебя? — спросил я.

— Мой любимый-то? Да инженер.

Она произносила эти слова — «мой любимый» — буднично, не выделяя интонацией, как замотанные семьей бабы говорят про мужей «мой пьяница» или «мой дурак».

— Он тебя любит?

Она ответила подумав:

— Да, пожалуй, нет. Ему сейчас трудно кого-нибудь любить. На всех баб злится, а я как раз под рукой.

Еще немножко подумала и заколебалась:

— Вообще-то, по-своему, может, и любит…

Ох уж эта любовь «по-своему»! На щеке ее, под глазом, темнел не до конца запудренный кровоподтек. Я спросил:

— Он, что ли?

Елена без обиды махнула рукой:

— А-а… С ним бывает.

Я сказал:

— Ну что ж, главное — чтобы ты была довольна. Тебе-то с ним хорошо?

Она пожала плечами:

— Да понимаешь… Как тебе сказать? В общем-то, это не важно — я ж его люблю.

Она уже посматривала на часы в конце платформы. Я посоветовал:

— Ты скажи, пусть хоть по голове не бьет. Уж очень у вас весовые категории разные. Угробит — его же и посадят.

— И передачи носить будет некому, — подхватила Ленка и улыбнулась.

На этой ее улыбке мы и разошлись — она бросилась к подошедшему поезду метро. Уже стоя в вагоне, сквозь незакрытую дверь попыталась объяснить:

— Он нервный, быстро раздражается. А тут еще я лезу со всякими глупостями…

Двери закрылись. И опять я подумал: ну за что ей так не везет?

Но разговор этот долго, чуть не месяц, не шел у меня из головы. И я стал постепенно сомневаться: да так ли уж ей не везет? Может, в другом дело?

Ведь девчонка неглупая и достаточно проницательная. Ищи она человека полегче да поуживчивей — ведь нашла бы. Ну, раз ошиблась, два — но не все же время подряд!

Видно, к легким мужикам ее саму не тянуло. Что искала, то и находила.

И вообще, думал я, что-то слишком уж скоро мы начинаем жалеть неудачливых в любви. Даже не пробуем разобраться: а на чей взгляд они неудачники? Если на свой собственный — ну, тогда можно и пожалеть. А если только на наш, со стороны…

Вот альпинист лезет на Памир, да еще гору выискивает самую каторжную, мы ж его не жалеем! Парень идет во врачи, на всю жизнь избирая общение с больными, увечными, слабоумными, — тоже не жалеем, бывает, еще и завидуем.

Люди стремятся к трудному не по ошибке и не по глупости, а чтобы в полную меру почувствовать себя людьми.

А Елена, пожалуй, лучше всего в жизни умела — любить. Всякий же талант, и любовь в том числе, требует груза на пределе возможностей. Так что, если смотреть поглубже, ей как раз везло. В работе, пожалуй, выложиться до дна не удавалось. Зато уж в любви все свое брала — точнее, отдавала…

Примерно так я тогда думал — может, и справедливо. Даже наверняка справедливо.

Но вот беда — в теории любое правило смотрится красиво и стройно. А в жизни выходит сложней и тягостней.

На практике Ленкина самоотдача выглядела примерно так.

Время от времени ее любимый звонил и скрипел в трубку, чтобы во столько-то она была там-то. Не занята ли она, может ли — не спрашивалось: подразумевалось, что дела важней, чем выполнить его желание, у нее нет. Они шли к его приятелям или еще куда-нибудь, а потом Елена провожала его до дома. Если только ее любимый не буркал вдруг на ближайшей остановке:

— Ладно, пока.

Тогда она ехала домой.

Впрочем, порой на мужика находило, и Ленка две-три недели жила у него. Она с удовольствием мыла полы, стирала, помогала его матери на кухне, а спала с ним — на широком диване или в кухне на раскладушке — это зависело от настроения ее любимого.

Случалось, ссорились, и Елена почти сразу же уступала. Иногда он заводился, бил ее, она обижалась и уступала лишь неделю спустя. В дни размолвок ходила издерганная, злилась на себя, на него тоже и все беспокоилась, как он там один. Она не думала, что без нее он жить не может — таких иллюзий у Елены не было. Она тревожилась, что без нее ему еще хуже, чем с ней.

Его мать девчонку любила и жалела за бескорыстие и легкий характер. Звала Леночкой, однако на «вы», и за помощь всегда вежливо благодарила, как бы подчеркивая временность и непрочность связавших их отношений. На каких правах жила Елена в этом доме? Спросите что-нибудь полегче…

Во всяком, случае, она не была ни женой, ни невестой, ни любовницей — тех все же любят, ни содержанкой — тем хоть платят.

Впрочем, есть еще одна форма отношений, достаточно универсальная: девушка. Елена была его девушкой — так, пожалуй, будет верней всего.

Однако и над этой любовью, главной в Ленкиной жизни, вскоре навис топорик. Ее любимому предложили поехать за рубеж, в Африку, на три года, с перспективой продлить в дальнейшем договор еще на три. Условия были хорошие, да и мир хотелось посмотреть — в общем, он согласился.

Но имелась некоторая закавыка: на столь длительный срок предпочитают посылать женатых.

В принципе, ее любимый жениться не хотел — считал, что одного раза с него вполне хватит. Но — куда денешься! — теперь пришлось об этом думать. Стирая рубашки или жаря на кухне котлеты, Ленка слышала, как он с матерью перебирал имена знакомых женщин на предмет необходимого для поездки мероприятия. Кончив хозяйственные дела, Елена возвращалась в комнату, и обсуждение продолжалось при ней.

Ее кандидатура даже не возникала. Ленка была слишком привычна и покладиста, слишком под рукой, чтобы рассматривать ее в качестве будущей супруги, достойной носительницы имени.

Как-то в минуту раздражения подруга Женька бросила:

— С чего это вдруг он на тебе женится? Ты и так на все готова!..

Но я думаю, что у ее любимого был более благородный резон.

Не мог же он не чувствовать, что их с Ленкой связывает не выгода, не страсть, не привычка, не трезвая молчаливая договоренность, а нечто подозрительно неосязаемое. Он же о любви и слышать не хотел. Ведь, в конце концов, Елене он мог поверить. А этого-то он и боялся больше всего. Один раз поверил…

Впрочем, и предложи он законный брак, она все равно вынуждена была бы отказаться. Куда бы она делась на шесть лет от больной матери?

По прошествии времени достойная женщина все же нашлась. Она подходила всем: была образованна, спокойна, приятна внешне и нелюбима. Ей тоже хотелось посмотреть мир.

— В крайнем случае, приедем — разведусь, — сказал Ленкин любимый матери.

С Еленой он о возможности развода не говорил, чтоб, не дай бог, не питала надежд.

Дня за три до загса он вдруг решил посоветоваться с ней.

— Как тебе Жанна?

— Вполне, — сказала Ленка и даже придала голосу некоторый энтузиазм.

— Но ведь не ax, — проговорил он мрачновато.

— Не ах, но годится.

Он посмотрел на нее раздраженно:

— Она же технолог по резине.

— Ну и что?

— А где там резина?

Елена пожала плечами:

— Можно найти работу по смежной специальности.

Он вдруг взорвался:

— Вот сволочная проблема! Ну не хочу я жениться! Понимаешь, ни к чему мне это!

Ленка, хороший товарищ, принялась успокаивать:

— Но ведь это же необходимо. Ну какая тебе разница — будет жить в соседней комнате.

Ее любимый вдруг счел нужным кое-что объяснить.

— Если другая жена изменит, — сказал он, — выгоню. А ты изменишь — убью.

Она задохнулась от радости, но по выработанной привычке сдержала улыбку, сдержала слезы, сдержала крик.

— Писать хоть будешь? — спросила беззаботно.

Он ответил угрюмо:

— А чего писать-то?

И Ленка, легкий человек, согласилась:

— Вообще-то верно…

В тот момент она уже знала, что никуда он от нее не денется.

А он ничего не знал. Не подозревал даже, какая хитрость и ловкость вдруг прорезались в девчонке, как цепко, намертво, ухватится она за эту свою любовь.

Ну кто бы мог подумать? Ведь такой простенькой казалась…

Теперь, время спустя, я пытаюсь понять: почему все, происходившее тогда с Еленой, вызывало во мне такую яростную горечь и боль, что и теперь это ощущение стряхнуть непросто. Ведь ей-то самой было хорошо. А если плохо, то по своей воле, по своему выбору плохо… Наверное, дело было вот в чем.

Я мало встречал в жизни таких людей, как Ленка. Я радовался, что она живет рядом, гордился, что она тоньше и добрей едва ли не всех знакомых девчонок, а вот дружит со мной, советуется, бродит по улицам и паркам, что возле именно моего плеча так часто покачивается ее задумчивая, в соломенных лохмах, голова.

И невыносима была мысль, что ее, которой я так горжусь, кто-то обидит или унизит.

А она жила своей жизнью, она любила, а если и мучилась — то любя.

Но мне-то ее любимые были чужими! И когда они, чужие, измотанные чужими мне бедами, обращались с Ленкой не как с прекрасной дамой, а просто как с близкой женщиной, во мне орала и корчилась от боли униженная ревнивая гордость.

Теперь мне стыдно за этот ор и за эту боль. Ибо гордость, в других случаях чувство вполне достойное, в такой ситуации — всего только злобная нищенка, беснующаяся у щиколоток любви…

И вот опять звонит у меня телефон. И почти забытый басок спрашивает с утробным подвыванием:

— Здесь живет знаменитый писатель?

— Здесь, — отвечаю, — где же еще?

— А мы слыхали, — гудит в трубке, — что он переехал в Исторический музей.

— Еще только переезжает, — говорю. — Ордер уже выписан, сейчас вестибюль ремонтируют. И пристраивают гараж — на двенадцать машин и одну телегу.

Трубка фыркает, но быстро овладевает собой:

— А это кто говорит? Его секретарша?

— Нет, — отвечаю, — это кухарка. Секретарша в декрет ушла. Так что место вакантно. Не хотите занять?

— Это зависит от условий, — отзывается басок.

Мы обсуждаем условия, после чего договариваемся встретиться и пойти, естественно, в кафе-мороженое — традиции надо уважать.

Я захожу за Еленой, но подниматься нужды нет — она ждет у подъезда.

Федот меня узнает, а может, и не узнает. Во всяком случае, прыгает у ног и, то ли из симпатии, то ли из бдительности, обнюхивает от подошв до колен — выше рост не позволяет.

— Здравствуй, — говорю я и целую Ленку в щеку. А она изображает на лице неземное блаженство и обещает щеку вставить в рамочку: сам великий писатель приложился.

— Ладно, — огрызаюсь я и прошу: — Дай посмотреть-то.

— Мы спим, — говорит Елена. — Нагулялись и спим. И плевать нам на всяких там посредственных драматургов.

Она все же наклоняется к коляске, приподнимает марлевую занавеску, попутно стряхивая снег, и мы вместе смотрим на девочку. Елену интересует, суха ли, меня — на кого похожа. Но что разберешь на третьем месяце!

Хорошо бы, на Ленку, думаю сперва. Но потом начинаю колебаться.

Может, лучше на него? Матери, конечно, жилы потянет, зато сама будет жить легче. Да и не так уж он, наверное, плох. Толковый, сильный инженер, и Елена вон как его любила.

А впрочем, думаю я дальше, у него-то разве легкая жизнь? С таким-то характером… Ладно, уж пусть лучше походит на мать. Тем более девчонка.

— Ну? — говорит Ленка и глядит на меня. — Качество работы обсудим по дороге?

Я удивляюсь:

— Так и пойдем?

— А чего! — отвечает она беззаботно.

Раз она не боится — мне-то что.

Идем по улице, коляску качу я. Прохожие явно принимают за счастливого отца, и это, в общем, приятно. Постарел, наверное, раньше стыдился походить на папашу.

Ленка идет рядом. А Федот бежит повсюду — и спереди, и сзади, и справа, и слева. Хороший пес!

— А его куда же? — спохватываюсь за полквартала до кафе.

— Это мы сейчас, — успокаивает она и достает из коляски большую хозяйственную сумку. — Федька!

К моему недоумению, Федот сразу же прыгает в сумку.

— Он тихий, — объясняет Елена, — скажешь — и лежит, пока не выпущу.

— Так, может, мы его на вешалку сдадим?

— Стоит подумать, — с серьезной гримаской кивает она.

Мы входим в кафе.

— Дай-ка, тут я, — говорит негромко Елена и сама вкатывает коляску.

— А это что? — удивляется гардеробщик.

— Это — девочка, — с дружелюбной улыбкой объясняет Ленка. — Вы не возражаете — она пока здесь постоит?

— А-а… — заикается гардеробщик.

— Ничего, — успокаивает Елена, — мы у самого входа сядем.

И идет вперед, неся сумку с Федотом.

А гардеробщик, поджарый и проворный, как хищная птица, прожженный гардеробщик, считающий людей на гривенники, гардеробщик с лицом угодливым и опасным, этот соловей-разбойник, ждущий своего мига среди вешалок, вдруг теряется, светлеет и кричит вслед:

— Да вы не беспокойтесь — мы уж тут приглядим!

И осторожно, двумя пальцами берется за гнутую ручку коляски.

Мы садимся у входа, за первый же столик. Сумку Елена кладет на пол, к батарее.

— Пусть погреется…

На чаевые в этом кафе расчет слабый, поэтому официантки расторопны.

— Два шарика черной смородины, — говорит Ленка, — один — крем-брюле…

Она медлит, заглядывая в меню, и официантка подсказывает:

— Значит, ассорти?

Но моя спутница легким ужесточением интонации — не зря в театр готовилась! — ставит ее на место:

— …а также два шарика клубничного.

— Два — черной смородины, один — крем-брюле и два — клубничного, — покорно повторяет официантка.

За что Елена награждает ее любезной улыбкой. Королева, да и только! Ее величество какого-нибудь Таиланда, путешествующая инкогнито…

Эх, мне бы года на три такую физиономию!

— Ну, мамаша, — говорю, — как ты в новом качестве?

— Ты знаешь, — отвечает и морщит лоб, — девочка спокойная, веселая, тьфу-тьфу-тьфу, не знаю в кого. Первое время даже вскакивала ночью — смотрела, дышит ли. Улыбается с трех недель, головку держит…

— Он знает?

— Ну что ты! — говорит Елена, поводит плечами и, в прежней своей манере, начинает дурачиться: — Почему это я должна с ним делиться? Он с молодой женой хоть дюжину наплодит под африканским солнцем. А я женщина одинокая…

— Мать его знает?

Она вздыхает:

— Вообще-то у нее кое-какие подозрения есть. Я к ней раньше часто ходила, потом, естественно, перестала, а теперь опять хожу. Так вот, она там что-то на пальцах подсчитала… Ну я, конечно, отпираюсь. В крайнем случае, скажу — не от него.

И снова начинает валять дурака:

— Скажу — дитя любви одного известного писателя, пожелавшего остаться неизвестным…

Я смотрю на Елену молча, я мучительно пытаюсь понять сразу все — и сказанное, и не сказанное, — и она, пожалев меня, принимается объяснять:

— Понимаешь… Во-первых, у него своя жизнь. Во-вторых, я совершенно не представляю его в роли отца. Он проживет в Африке еще лет пять. Ну, будет он знать — какая разница? Алименты станет присылать звериными шкурами? В конце концов, при чем тут он? Я этого сама хотела. А он не знал, и знать ему нечего.

Помолчав, она спокойно добавляет:

— Это мой ребенок. Только мой. А с ним все кончено.

Я спрашиваю:

— Сколько тебе сейчас платят?

Она снова морщит лоб — считает.

— В общем, выходит около ста сорока — это с халтуркой. Хватает. У матери пенсия — шестьдесят. А насчет этой особы, — она кивает в сторону вешалки, — я же теперь в конвейере.

Это я уже слышал от Анюты. Конвейер — мудрое изобретение молодых небогатых родителей, которые, скооперировавшись, выстраивают нечто вроде былой многодетной семьи. Какой-нибудь семилетний Петька вырастает из почти новых валенок, и они переходят шестилетней Машеньке, ее шубка — какому-нибудь пятилетку. И так, сверху вниз, идет обувка, одежка, рейтузики, ползунки. А в самый конец этого конвейера пристроилась личность, спящая сейчас в вестибюльчике кафе под присмотром хищного гардеробщика. Потом ее пеленки и чепчики двинутся дальше — к следующему поселенцу планеты…

— Понимаешь, — произносит Ленка и безоблачно смотрит мне в глаза, — может, я дура, но я довольна, что он уехал. Ну вот представь — был бы он тут. Сколько сложностей! А так — и он спокоен, и мне хорошо.

Тон у нее ровный, разумный и чуточку отстраненный, словно мы обсуждаем среднего качества кинофильм.

Умеет человек себя уговаривать!

Тут как раз и всовывается наш приятель гардеробщик. Ленка привстает, но он успокаивающе поднимает ладонь и наклоняется к нам:

— Спит спокойно, я вот и зашел сказать.

Он уходит почти счастливый, словно к радостной тайне приобщился.

А я вдруг замечаю, что какой-то парень все смотрит в нашу сторону. Он высок, он в джинсовом костюме и грубом свитере под горло, у него лицо и движения странствующего рыцаря, уставшего ездить по обыденным городам, без драконов и заколдованных царевен. Он отрешенно курит, и дым уходит в сторону и вверх, к плавно колеблющемуся мобилю. Я ловлю взгляд парня — а в нем тоска и зависть. Тогда я словно прозреваю.

Я смотрю на Елену и вижу ее. Не подросшую десятиклассницу, не мою память о ней, не мои мысли о ней — вижу ее саму.

Молодая женщина сидит со мной рядом — как говорится, интересная молодая женщина, личность, умная и спокойная. Сидит, ест мороженое, а вокруг простирается открытый, доброжелательный мир.

И ведь не стала красавицей, нет, не стала. И одета не воскресно — так, на вторник с минусом. Но что ей красота, что ей одежда, когда в лице столько уверенности, столько внутренней свободы, такой мир и покой…

Я не верю глазам, я пытаюсь стряхнуть с себя это новое, непривычное видение, я шучу, я смотрю на нее просто как на выросшую девчонку, как всегда смотрел. Я говорю себе: это же Ленка, моя лилипутка.

Но ласковое детское прозвище не клеится к ней, отпадает, как сухой лист от стены.

Загрузка...