Будь наш старший менеджер не таким сутулым, всё бы пошло совершенно иначе.
Конечно, он и с самой лучшей фигурой был бы гнидой — такой уж характер. Но вот Паша, которого у нас весь отдел звал «Паша-зануда», в таком случае бы не наговорил лишнего. И всё бы обошлось. Но Виктор был настолько сутулый, что девочки с касс за глаза звали его «Горбун из Нотр-Дама». А он был в курсе, ему, гниде, кажется, даже льстило — таких бабников ещё поискать…
Поэтому девочкам с касс всё очередной раз сошло. А на нас Горбун, собака сутулая, спустил всех собак, каких нашёл. Не так летишь, не так свистишь, почему не улыбаешься — и почему не праздничное настроение в отделе, понимаете? Настроение не праздничное! Уже две недели без выходных пашем на этой праздничной, расперемать её, распродаже — и у нас не праздничное настроение почему-то! Ёлочка стоит не там, шарик висит не там, не улыбались толстой истеричке, которой захотелось скороварку со скидкой.
Конкретно Паша не улыбнулся. Но это полбеды ещё.
Они ещё и поцапались из-за этой поганой скороварки. Паша съязвил — и истеричка моментом включила режим «ты чо, самый умный тут?!»: заподозрила, что Паша считает её тупицей.
Правильно, между прочим, заподозрила. Все основания имела.
Я тоже так считал. Но у меня всегда хватало ума помалкивать, а Паша, особенно уставший, то и дело срывался с нарезки и начинал резать правду-матку.
Вот и вышел скандал, жалоба, Горбун, его придирки ко всему на свете — и плакала наша премия на Новый год вместе с корпоративом за счёт фирмы. То есть, мы за всю эту беспросветную пахоту теперь теряли возможность даже бухнуть на халяву. Да ещё и поунижались от души, всласть: «Мы обязательно учтём, Виктор Олегович!» — самим от себя тошно.
Вдобавок, когда магазин уже закрылся, нам пришлось переставлять эту гребучую ёлочку туда, где повиднее, и перевешивать мишуру и шарики, как Горбун распорядился. Лишних полчаса — за которые тоже ни копейки не дадут.
И мы уходили злые… не столько даже злые, сколько вздрюченные и раздосадованные.
Я шёл и думал: вот что я тут забыл, в этом поганом салоне бытовой техники? Ни денег, ни карьеры, одна нервотрёпка… Сильно престижная работа — продавец-консультант. Улыбайся всяким за гроши — и получай втык, если не угодишь какому-нибудь полудурку… А ведь когда-то хотелось быть лётчиком, дальнобойщиком или свой бизнес… ничего уже не хочется, будто изнутри что-то выжрали. Устал.
И всё достало.
Я шёл с Пашей к метро — уже почти ночью, успеть бы до закрытия — а он же не мог молчать, он должен был обязательно это всё дожечь и нашим сегодняшним дерьмом насладиться в полной мере. Такой уж характер.
Я особо не прислушивался, только так… тезисно. Мне было зябко, противно — вот это самое глобальное потепление, зима не зима, осень не осень, слякоть и хмарь, глухая темнота, фонари тусклые, сырость оседает на лицо — ещё слушать, что ли, этот дурной трындёж? Но Пашу несло, он себя накрутил до настоящей злости.
— Ты замечал, Вадик, — говорил Паша таким тоном, будто сегодняшнее дерьмо лежало у него под самым носом, и он его всё ещё нюхал, — что всякие уроды — самые нестерпимые люди? Какие-нибудь жирные, косые, безрукие — или горбатые, как Виктор? Если у человека есть какой-нибудь физический изъян — то и изнутри он кривой или гнилой, будь уверен.
Я только плечами пожал. Чушь собачья.
— Они же нормальным людям завидуют! — продолжал Паша, заводясь всё больше. — Они же понимают, что ущербные, вот и сидит это в них: злость, комплекс неполноценности… и уж если они дорвутся до власти, то прямо поедом жрать начинают. Чем ты нормальнее, тем ему противнее. К нормальным же женщины тянутся, их инстинкт зовёт к здоровому…
Я снова пожал плечами. Паша был высокий, статный и, пожалуй, даже симпатичный — но девицы на нём гроздьями не висели: стоило ему открыть рот, как они летели в разные стороны, будто ошпаренные кошки. У Горбуна выходило ладить с женским полом гораздо лучше, несмотря на горб.
Паша, кажется, сообразил, что я имею в виду.
— Да с уродом они только из-за денег! — взвился он. — Машина, клубы… он им цветочки, он им шоколадки, они и рады, продажные шкуры! Но инстинкт…
Я уже пять раз пожалел, что с ним пошёл.
— Заткнись, а? — заикнулся я, и зря это сделал.
— Знаешь, — сказал Паша, уже окончательно выходя из себя, — я вот просто ненавижу это всё: толерантность, ах, особые детки, особые потребности… Ну уж нет! Если я вижу урода или дебила — так и говорю! По мне, их вообще нужно усыплять сразу после рождения, если уж аборт дура-мамаша не сделала!
— Совсем тебя несёт, — сказал я, но его уже несло так, что не остановить.
— А что?! Человечество вырождается! А всё потому, что мы гуманные такие: какая бы увечная тварь ни родилась, выхаживаем… да они только гены портят, плодят уродов! И надо ж было именно в этот момент появиться такому…
И ладно бы он проскочил как-нибудь в тени. Паша бы и не заметил. Но нет, он тормознул около искусственной ёлки, где гирлянда мигает и светят фонари, и остановился, уставился на Пашу, как на какое-то уморительное диво.
Бывают на свете уроды, не спорю. Бывают. Иногда жалкие, иногда противные, иногда чем-то даже симпатичные. Но этот…
Во-первых, он был настолько горбатый, что наш Виктор рядом с ним бы показался стройным, как кинозвезда. Более того — этот был кошмарно тощий, его длиннющие паучьи руки свисали не то что ниже колен, а чуть не до земли, а высоченный острый горб торчал за головой. Вот реально: целый горный пик. А ножки коротенькие, кривые — их почти не видно, будто он собран из рук и горба.
И ухмылки.
Отвратительная была ухмылка! Он Пашу рассматривал — и эта ухмылка у него меняла выражения. Удивлённая, потом — издевательская, потом — даже надменная. Громадная пасть, от уха до уха, а в ней кривые редкие зубы. Длинный нос так свёрнут на сторону, что прямо лежит на щеке, а глаза — узкие щёлочки. Смешливые глаза, и нехорошо смешливые.
Снисходительный такой, умный и презрительный взгляд.
А одето это чучело в ярко-жёлтую с ярко-зелёным куртку, в темноте — как маяк. И на голове — красный колпачок Санта-Клауса, с ватной оторочкой, копеечный. С резиночкой под подбородком, чтобы не сдуло ветром. От мигающей гирлянды морда у него то синяя, то красная, то зелёная — и по куртке блики идут.
И они с Пашей прямо-таки встретились взглядами. И урод Паше подмигнул.
Не просто так подмигнул, а похабно, с вызовом и с гадким намёком. Как шалава клиенту — и даже ещё гаже.
А я как-то притормозил, растерялся — и дал Паше завестись, благо он уже был накрученный.
— Ой! — сказал Паша этаким глумливым тонким голосом. — Кто это у нас тут такой красивый? Цирк уехал, а клоуна забыли? Слышь, пугало, а цирк был с конями или как?
А этот тип захихикал — звук ещё такой мерзкий, как пенопластом по стеклу:
— Конечно, с конями! В труппе уродов есть свободные места. Ты не ищешь работу, дорогуша?
А Пашка точно от усталости, злости и обиды уже окончательно распсиховался — натурально кинулся с кулаками на этого несчастного уродца, я его в последнюю минуту перехватил, вцепился в него и кричу уроду:
— Ты лучше меня возьми в свою труппу, я с детства мечтал в цирке выступать, и всё, успокойтесь оба!
А урод хихикает:
— А от тебя, смотрю, прямо с присвистом отскакивает! Мячиком работать пойдёшь?
И я хихикаю, а сам Пашку еле держу. И думаю: вот прибьёт он сейчас убогого — и сядем мы с ним оба минимум за хулиганство, а то и за убийство. И тут Пашка врезал мне локтем в бок, так, что я аж задохнулся и выпустил его.
И думаю: всё, хана.
А Пашка зарычал:
— Ну всё, выродок, молись! — и ринулся вперёд, а я — за ним.
Но вдруг асфальт под нами треснул, как тонкое стекло. Я даже ахнуть не успел — понял, что падаю. Попытался уцепиться за Пашку, но тот только руками взмахнул — и мы с ним полетели куда-то в чёрный глухой провал.
Я думал, сейчас как ахнемся куда-нибудь в канализацию — но мы летели и летели в бесконечную тёмную пропасть, Пашка заорал, а у меня горло сжалось — а над нами хохотал этот, в колпаке, и его голос, ужасно громкий, наполнил эту темноту, как колокольный звон:
— Начинаем представление! Парр-рад алле! Марш!
И вот тут я и отключился.
Очнулся — и понимаю: мне хорошо.
Как в детстве, когда утром проснёшься в выходной день — ни в садик, ни в школу не надо — и чувствуешь этот самый телесный покой и здоровое тело. Тепло, вокруг — какие-то маленькие уютные звуки… Можно тут же вскочить — но ещё минуточку не хочется.
Невероятно приятно — и тем приятнее, что ведь всё должно болеть же! Две недели, по четырнадцать часов, на ногах, таскали тяжёлое — всё ломить же должно, тянуть… Но нет. И не болит ничего, и удобно лежу.
На сене.
Вдруг сообразил, что именно на сене. Потому что если и есть какое-то лёгонькое неудобство, так то, что травинки колются. И пахнет сеном — и вроде зверями пахнет. Лошадью, там, хищниками… но не воняет, а…
Цирком пахнет.
И вот тут я вскочил.
С кучи сена. В конюшне.
Я понял, что это были за маленькие звуки вокруг: тут жили лошади, дышали, переминались с ноги на ногу, что-то доставали из кормушек и пожёвывали. В неярком свете пары лампочек под матовыми колпаками маленькая и толстенькая рыжая лошадка, поджав ножки, дремала на соломе, а из стойла рядом на меня внимательно смотрела высокая, дико красивая, чёрная и глянцевая лошадь — тёмным и влажным тревожным глазом.
Мне должно было стать очень страшно, но не стало.
Я просто подошёл и погладил лошадь по носу. Нос был бархатный, тёплый, поросший уморительными усами — но лошадь вдруг разинула пасть, где неожиданно оказались здоровенные зубищи, и очень ловко тяпнула меня за пальцы.
Не больно.
И вот тут меня и накрыло.
Она держала меня за руку зубами, я дёрнулся назад, потянул — и пальцы потянулись за мной, как резиновые! Лошадь держала — а они тянулись, они вытянулись сантиметров на тридцать и ещё тянулись!
И я заорал!
Лошадь испугалась и шарахнулась. А пальцы, как резиновые жгуты, которые оттягивали и отпустили, сделали «плямс!» и приняли нормальное, человеческое положение.
Вид у меня, наверное, был просто запредельно идиотский. Поэтому, когда я услышал женский смех — да что там, просто хохот! — даже как-то и не удивился особенно. Просто оглянулся.
Она хохотала так, что вытирала слёзы.
Моя ровесница плюс-минус, очень хорошенькая. Немного, может, полненькая, но не жирная, не тяжёлая туша, а мягонькая такая плюшечка. И личико мягонькое, губки бантиком, курносый носик, и кудряшки облачком, и вся, от грудок остреньких до полненьких ножек, обтянута трико в золотых блёстках, а поверх трико — юбчонка короткая и пышная, из разноцветных треугольников, как у циркачей.
Еле выговорила, прямо задыхалась от смеха:
— Ты это повторить сможешь? Готовый номер же!
У меня сердце ёкнуло.
— Номер? — говорю. — Номер?!
А она подошла и схватила меня за нос. И потянула.
Я должен был понять! Догадаться! Но когда мой нос потянулся, как пальцы — я обалдел ещё больше, я совсем обалдел, у меня рот открылся сам собой. И девушка, хохоча, нос отпустила — чтоб он прищёлкнулся обратно.
У меня в голове начали появляться какие-то проблески. Я взял себя за нос и стал его растягивать… а сам при этом думал, насколько можно вытянуть… не нос, а совсем наоборот — и сам заржал ни с того, ни с сего. Ржал и ржал, до слёз.
Это было вообще не больно. И не неприятно. Странно, ужасно странно, но не больно. Не больнее, чем если потянуть себя слегка за мочку уха… вот кстати. Я и за уши себя тягал. А она хохотала, и кто б её осудил!
Я слёзы вытер и немного успокоился.
Нет, не больно. Но — ненормально же, абсолютно ненормально! Так ненормально, что жутко. Вот как же я теперь… что это такое вообще? Что со мной? С моими костями, там, с мышцами, с кожей… что за жесть?
А она говорит:
— Ты мой партнёр теперь. Это хорошо, потому что смешной ты просто до ужаса.
А я туплю:
— Партнёр? Как… почему — партнёр?
И тут она… ёлы-палы, ну невозможно же так! — она ухватила свои соски, сквозь трико, и их потянула — потянула, как мой нос — и я прямо не знал, что тут надо чувствовать, у меня аж в мозгах что-то замкнуло. Поэтому, когда она их отпустила и они щёлкнули, я только хихикнул.
Нервно.
А она мне сказала:
— У нас с тобой общий номер будет, «два-резиновые-два». Ты тоже сильно упругий был там, наверху?
И мне… меня… мне стало как-то… вдруг навалилось. Дошло.
— Да уж, — говорю. — Упругий… удар держал, пожалуй, но и пинали, как резинового, что уж. И гнулся во все стороны. И натяги… то есть… да ладно, мы тут свои, я вижу. Меня Вадик зовут, если что.
Она только усмехнулась понимающе.
— Ладно-ладно, уж как меня натягивали — тебе даже не снилось. Мы тут, конечно, те ещё артисты — но, ты знаешь, здесь, по крайней мере, весело. Моментами.
И снова расхохоталась:
— У тебя такая рожа была! Ты прирождённый клоун просто! Вадик-Каучук, прямо для афиши имя!
Я вроде обиделся, хоть и не до настоящей злости — могла бы и грубее съязвить, чего там. Огрызнулся, но слегка:
— Я клоун, а сама ты кто?
А она себе уши оттянула и прищёлкнула:
— А я — клоунесса! Не лезь в бутылку, чудило, лучше быть смешными, чем жалкими! — и добавила тише: — Или страшными.
У меня по шкуре прошёл мороз.
— Слушай, — говорю, — подруга… как тебя? — а мы — где?
— Меня Настя, — отвечает. — Где-где… в цирке мы. Устроит тебя?
— Хорошо, — говорю. — В цирке. А где цирк?
Настя снова усмехнулась, как-то криво:
— Не надо тебе знать пока. Тебе привыкнуть надо. Главное — особо не думай, иначе потихоньку сойдёшь с ума… не думай, пока не разберёшься. Нам повезло, понимаешь? Мы — просто резиновые. Клоуны. Антрепренёр нас, можно сказать, пожалел…
— Антрепренёр? — говорю, а сам понимаю, почти всё уже понимаю.
Настя меня щипнула за щёку и отпустила, чтоб щёлкнуло, но я почти даже и не заметил:
— Что ты ему сказал? Что вокруг у тебя блядский цирк? Что ты служишь клоуном у пидоров? Что выделываешься, как на арене — сегодня и ежедневно? Что-то в этом роде?
— Нет, — говорю. — Сказал, мол, лучше цирк, чем это всё…
Она покивала:
— Ну вот и молодец. Не худший случай.
Она хотела ещё что-то сказать, но тут пришёл очень странный тип, а за ним маршировали серые роботы или куклы без лиц, с граблями, вёдрами и ещё каким-то инвентарём.
— Видишь, — сказала Настя, — униформисты идут. Лицо не сохранить — хуже некуда, и души там — самая малость… жалкие остатки.
Но я глазел на их начальника. Мне показалось, что на нём такая красная цирковая униформа, со шнурами и галунами, но я присмотрелся — а он голый! Вообще! Эти шнуры, галуны и пуговицы росли прямо из него, из его красной кожи! И член, обшитый галуном, болтался под пуговицами! И сапоги росли прямо из ног! А на лице росла брюзгливая маска с пышными усами и горбатым носом — и из прорезей смотрели маленькие злые глаза.
Меня аж оторопь взяла.
А он сказал тонким визгливым голосом:
— Идите отсюда! Тут денники надо вычистить!
Настя мне тихо сказала:
— Валим, пока он не начал скандалить. Шталмейстер, тоже из жалких… ну его. Лучше познакомишься с труппой, — и я пошёл за ней, не споря.
Как во сне.
Я только раз и обернулся, когда Шталмейстер заорал на униформистов. И передёрнулся: у него на затылке росла вторая маска — улыбающееся розовощёкое кукольное личико — но тоже с глазами! И смотрела на меня!
Я еле удержался.
— Насть, — говорю шёпотом, — а почему он того… такой?
Настя пожала плечами:
— Какой-то мелкий начальничек. Ляпнул Антрепренёру, что ему этот цирк к шкуре прирос — ну и вот… так и ходит в этой шкуре. Неприятный тип, ну его.
— А это… глаза?
— Вторая морда у него — для зрителей, — отмахнулась Настя. — Для Почтеннейшей Публики. Ну и для Антрепренёра, конечно. Ясно же.
Я больше не стал спрашивать. По тёмному коридору, мимо клетки с дремлющими сытыми львами, мы вышли на манеж, где тренировался силач.
Силач был как в мультике — в полосатом трико и с громадными, просто громадными мускулами. Он бы Шварценеггера сделал одним мизинцем, этот парень — такой бычище. Он брал громадные чугунные гири, весом, по-моему, килограммов по сто или больше, и швырял их, как мячики — они гулко падали, аж арена гудела.
Тем удивительнее, что лицо у силача не особо подходило к фигуре. Остренькое интеллигентское личико дрищика в очочках, типичного ботаника с белёсым чубчиком надо лбом. Мне прям стало интересно, как это такой парень так круто накачался.
Я подошёл ближе — и он бросил гирю на манеж, так что пыль взметнулась. Поправил очки и протянул руку:
— Здорово!
А я даже подал свою не сразу. Жутковато было: небось, раздавит пальцы своей лапищей.
— Да не дрейфь, клоун, — улыбнулся силач. — Всё равно ты резиновый.
Я аж задохнулся:
— Э! А ты почём знаешь, что я клоун?
Он снова улыбнулся, мило — интеллигентной такой улыбочкой:
— Выглядишь, как нормальный. В цирке уродов это только клоунам позволено. Для контраста.
— А ты — урод? — меня это поразило.
— Я, знаешь ли, задрот, — хмыкнул силач. — Компьютерный задохлик. Не похоже?
Я только головой помотал.
— Меня Антрепренёр пожалел, — сказал силач с непонятной ухмылочкой. — Когда мне вломили там одни… я размазывал сопли и кричал, что сила есть — ума не надо. Вот бы мама удивилась, если бы меня увидела…
— Э! — сказал за моим плечом стервоватый женский голос. — Славик! Или ты, новенький — дайте девушке прикурить!
— Знаешь же, что не курю, — буркнул силач Славик с досадой, а я вспомнил, что оплавлял зажигалкой кончики мишуры, чтоб держались лучше. Сунул руку в карман и оглянулся.
И как дёрнусь назад! Споткнулся об гирю, чуть не плюхнулся на задницу, спасибо, Славик поймал за рукав. Я ещё успел подумать — если бы за руку, рука бы до пола вытянулась.
Но етить же колотить!
Она росла из плеча у замурзанного мелкого мужичонки, типичного зашуганного выпивохи. Вместо правой руки — но вверх. Этакая отвратительная орхидея: тяжеленный бюст, как баллистические ракеты, губищи накрашены в три слоя жирной помадой, волосы выбеленные, а глаза — такие же жирные, как губы, прямо мажет взглядом. Ног вообще нет, а в единственной руке — длинная гламурная сигаретка.
— Ой-ой! — протянула она. — Какие мы нежные! Какие нынче нервные клоуны пошли — куда с добром-то…
— Постыдилась бы людей, — буркнул мужичок устало. Ему тяжело было таскать её на себе, но он, по-моему, притерпелся. — Всех тут заколебала уже… онкология!
— Да ты без меня пустое место! — с пол-оборота завелась его опухоль, а я понял, что слушать это совершенно не хочу. Я уже понял, что в том, настоящем мире, откуда мы все сюда попали, эта баба считала себя правой рукой мужичка, а мужичок думал, что она сидит у него на шее. Это было, пожалуй, смешно, но смех такой… не самый добрый.
— Ребят, — сказал я Славику и Насте, стараясь не слышать, как эти сиамские близнецы друг друга поливают, — может, есть какое-нибудь место, где можно в тишине посидеть?
Славик поднял пару гирь одной рукой, как поднимают за ручки две пустые чайные чашки:
— Можно к Эле пойти. У неё тихо и всегда печеньки есть.
Настя кивнула.
— А кто это — Эля? — спросил я.
— Самая Толстая Дама, — сказала Настя. — Раньше, когда гламурной видеоблогершей была, с ней, говорят, вообще невозможно было разговаривать, если не о фитнесе и калориях, а сейчас — приятная тётка, свойская, только всё время жуёт.
И мы пошли. Я непонятным образом почти успокоился, мне было даже, пожалуй, весело. В конце концов, что я теряю-то? Я же теперь циркач! Неужели это хуже, чем продавец-консультант в поганом салоне бытовой техники? И труппа тут уж точно не хуже того коллектива. И чувствую я себя отлично, просто замечательно. И прикольно же, когда так тянешься!
— Наш номер, — говорю, — будет называться «Дедка и репка»: тянем-потянем… Нет, мы с тобой, Насть, будем танго танцевать — прикинь, как тебя можно вести, умора!
Настя хихикнула, и Славик улыбнулся:
— Вы потренируйтесь. Эффектная парочка, на самом деле…
А я вдруг вспомнил — и меня аж в жар бросило, даже пот прошиб.
— Ребят, — говорю, — а где же Паша? Он тоже тут? Мы вроде вместе сюда навернулись.
Они остановились и переглянулись.
— Это тот, — сказал Славик. — У которого из пасти…
— Да, — кивнула Настя. — Он в зверинце, — и содрогнулась.
— Не надо туда ходить, — сказал Славик. — Пока, по крайней мере. Потом сходишь. Скоро репетиция, лучше себя не нервировать зря.
Я хотел сказать, что лучше сейчас, но промолчал.
Я тут уже слишком много всего понимал. И что там увижу — понимал. И что помочь ничем нельзя — тоже понимал. И — что если не справедливость, то кое-какая логика тут была.
Вот что я, смешной, ему, страшному, скажу?