Елена Сазанович Циркачка или Страна желтых одуванчиков

повесть

(Впервые опубликована в 1995 г. в латвийском журнале «Даугава». Вышла в авторском сборнике «Предпоследний день грусти», 1998 г., «ЭКСМО Пресс»)


Который раз сегодня воскресенье. В который раз я стою возле зеркала и старательно завязываю пестрый широкий галстук. И в который раз мне никак на удается его завязать. Я верчу его в руках. Пытаюсь сделать что-либо похожее на узел. И мои тонкие длинные пальцы то сжимаются, то расслабляются. Я знаю. Заранее знаю, что ничего у меня не получится. Но я упрямо продолжаю свое нелегкое дело. И капельки пота выступают на моем широком открытом лбу. Пожалуй, эта церемония – единственный протест в жизни. И самый для меня безболезненный. И я безмерно рад, что в моей жизни остался только такой безболезненный протест. После чего я непременно зову свою жену и мгновенно успокаиваюсь. Потому что она ловко и проворно приводит мой вид в полный порядок. Я всегда удивляюсь легкости, с какой она берется за любое дело. И любое дело горит в ее маленьких пухлых руках. И любое дело она выигрывает. Поэтому и сегодня. В который раз. И в которое воскресенье. Я поворачиваю голову к двери. И кричу низким. Еще сохранившим музыкальный тембр голосом:

– Валя!

Она тут же появляется в дверях. Маленькая, пухленькая, беленькая. Домашний котенок. И ее образ излучает такое спокойствие и уверенность. Что я облегченно вздыхаю. Она смеется маленькими ямочками на круглых щеках. И смешно морщит свой курносый нос.

– Ну почему ты меня не позвал сразу? – она укоризненно качает кудрявой головой. – Зачем ты так долго мучился?

Зачем? Как раз на этот вопрос я не могу ей ответить. И никогда не отвечаю. Не могу же я ей объяснить, что завязывание галстука – мой единственный, оставшийся протест в жизни. Единственное несогласие с собой. И единственное желание себя победить. Этого она бы не поняла. И решила бы, что я чокнулся ели просто дурак. Она пронырливо завязала галстук. И чмокает меня в щеку.

– Как всегда – в одиннадцать?

Как всегда – в одиннадцать. И ни минуты позже. Я вернусь домой. И на столе, покрытой белоснежной накрахмаленной скатертью в красные розы. Будет стоять глубокая тарелка с жареным картофелем. И от нее будет валить горячий, согревающий тело, пар. Я обожаю жареный картофель, который искусно и неповторимо готовит моя жена Валя. И ничего более вкусного я в своей жизни не ел. Я обожаю эти воскресные вечера в одиннадцать. Когда мы вместе с Валей забираемся на мягкий диван. И утыкаемся в телевизор. И хрустим на всю комнату поджаренными румяными корочками. И запиваем их теплым сладким молоком. И на пухлых губах моей жены непременно остаются белые капельки. И мне доставляет огромное наслаждение их слизывать. После чего моя жена Валя прикрывает свои голубые глаза. И обессилевшая. То ли после жареного картофеля, то ли после моего поцелуя. Медленно опускается на мягкий диван. И так же медленно, аккуратно проводит своими маленькими пальчиками по моей спине и лицу. И обязательно, в самый неподходящий момент появляется сияющая физиономия моего сына. Он хитро подмигивает нам. И мычит что-то типа:

– Ну-ну…

И тут же исчезает за дверью.

Валя испуганно вскакивает. И поправляет свой длинный атласный халат, А мои руки бессильно и вяло опускаются. Ничего не поделаешь. Сын уже в который вечер все портит. Мы с Валей переглядываемся. И облегченно хохочем. В конце концов – это не последнее воскресенье в нашей жизни…

И в последний раз я собираюсь на встречу со своими старинными друзьями – Гришкой и Владом. И каждый раз – у меня все меньше желания с ними встречаться. Они ждут меня в маленьком ресторанчике, где я каждый вечер подрабатываю игрой на рояле. Кроме воскресенья. Воскресенье – единственный день, когда я могу просто так посидеть, выпить бутылку пива. И поболтать со своими старинными приятелями. Но болтать нам уже практически не о чем. Мы все реже и реже вспоминаем свою юность. И все чаще и чаще молчим. Уставившись на сцену. По которой грациозно порхает престарелая певичка Вика. И низким голосом, не соответствовавшим ее грациозным жестам, нам поет какую-то дешевую старую, как мир, историю одной безответной любви. С Викой мы дружим еще со школы. Она всегда оставалась нам преданным, верным товарищем. И почти всегда была для нас матерью. Почти… Просто давным-давно. Когда мы, трое закадычных друзей, были еще свежи и красивы.

Впрочем, как и она. Каждый из нас умудрился с ней переспать втайне друг от друга. И каждый из нас, впрочем, как и она, быстро поняли. Что это глубокая, но вполне поправимою ошибка нашей юности. И с тех пор мы вчетвером стали просто друзьями, У каждого из нас была своя дорога в жизни. И никогда эти дороги не пересекались. Разве только в такие воскресенья, пахнущие пивом и скукой вечера… Когда я нехотя выползал из дому, оставив свою пухленькую жену и сына-балбеса. И знакомой до боли дорогой направлялся к ресторанчику. С совершенно дурацким названием «Кленовый аромат». Я не знаю, какой идиот это придумал. По-моему, он был родом из Африки. И в глаза не видел клена. Во всяком случай, не нюхал – это точно. Хотя клен, старый, как наша жизнь и наши мысли, дряхлый и высохший, действительно, стоял возле ресторанчика. И, наверняка, приходился ему родственником. И об его аромате не могло быть и речи. Это я знал точно. Но я любил это отжившее свое дерево. И оно меня любило не меньше. Каждый дань по дороге на работу. Я непременно останавливался возле него. И хлопал по высохшему и изогнутому, склерозному хребту:

– Ничего, дружище, ты еще поживешь.

Клен в ответ улыбался корявыми ветками. И нагибался позвоночником еще ним. И пел… Пел мне… Пел пересохшим охрипшим голосом. И я всегда знаю, что он мне поет. Он исполнял всегда одну и ту же песню. Я знаю ее наизусть. Но каждый раз слушаю внимательно, вникая в шелест каждого высохшего листочка. Я слушал ее, как впервые. Это было очень грустная песенка. Об одном старом и мудром дереве. Которое пережило многое. Которое пережило многих. Которое наблюдало человеческую жизнь со стороны. И никогда не приживалось в ней. И не судило ее. Это дерево видало человеческие страсти. Человеческие желания. Человеческие ошибки. И человеческое раскаяние. Оно видело, как человек сгорал в этом обжигающим море чувств. Сгорал медленно, болезненно и незаметно. Сгорал, оставляя после себя мелкие и глубокие спады. И все следы одинаково выравнивали время. Это дерево переживало века, эпохи. Но главное – человека. И жалело его. Потому что понимало: неподвижность, безмолвие, бессердечие – залог долгой жизни. Люди были обречены на обратное. Я печально улыбался этой наивной песне старого клена. И прижимал ладонь к его иссохшей плоской груди. И качал головой:

– Это правда, дружища, о чем ты поешь. Но я не верю, что у тебя нет сердца.

И я все крепче и крепче надавливал ладонью на его грудь. Но в ответ, действительно, не слышались равномерные удары. Я вздыхал. И помахав ему на прощанье, взбегал по каменной лестнице ресторанчика. И все чаще и чаще у меня возникало желание стать неподвижным, безмолвным и бессердечным. Закрыться на все замки в своей маленькой квартирке. Забраться с ногами на диван. И хрустеть до боли в висках жареными румяными корячками. И все меньше и меньше у меня появлялось желание воскресений. Желание взбегать мальчишкой по этой каменной лестнице. Навстречу пустым детским воспоминаниям. Которые равнодушно лопаются в узком пространстве. И только усиливают стук сердечных ударов. Я же предпочитаю не слышать совсем стук своего сердца. Я хочу просто покоя.

Но сегодня я вновь неуверенно и нехотя отворяю тяжелую узорную дверь ресторанчика. И сразу же замечаю своих верных товарищей. Они давно ждут меня. И давно понимают почему я с каждым воскресным вечером опаздываю на большее время.

– Привет! – машу я им издали рукой. И как можно естественнее улыбаюсь.

Они мне с той же искренностью улыбаются в ответ. Но их улыбки щекочут мою совесть. Она корчится от щекотки, но не долго. И тут же успокаивается.

– Привит! – я вяло пожимаю им руки.

Мой друг, Гришка, толстый неповоротливый очкарик. Без конца что-то жует. И с полным ртом уже в который раз мне пытается объяснить, что в моем ресторанчике прескверно готовят. Я безвольно с ним соглашаюсь, Так как защищать часть своего ресторанчика мне совершенно неинтересно. Но ненароком замечаю, что это не мешает ему усердно двигать челюстями. Гришка помешан на мостах. Можно уточнить. Гришка был когда-то помешан на мостах. Он их сочинял. Я помню его первые мосты, когда он только начинал как архитектор. Они имели совершенно невероятные, причудливые, фантастические формы. То извилистые, то волнообразные, то напоминающие колыбель. Они были различных цветов и оттенков. И по ним невозможно было ходить. Ими было возможно только любоваться. Это действительно было красиво. Но Гришку склоняли со всех сторон. За его непрактичную, ирреальную выдумку. За его сумасшедшее понятие дороги. Но Гришка не обращал ни на кого внимания. Он только улыбался своими круглыми глазами из-под очков. И чесал лысеющий затылок.

– Они ни черта не понимают, эти дураки! – говорил он нам.

И тащил прогуляться по своим несовершенным творениям. Мы делали осторожные шаги. Но все равно спотыкались. И едва дойдя до середины моста. Тут же не выдерживали. И заворачивали обратно. Нам казалось, что мост непременно рухнет. И мы предпочитали любоваться ими издалека. Но ни один мост никогда, как ни странно, на свалился. Может быть, потому, что по ним никто практически не ходил…

Но с каждым годом мосты моего друга детства Гришки приобретали новый, более совершенные формы. Они становились ровными, гладкими, очень прочными. И главное – доступные всем. По ним стали мотаться машины. И шнырять пешеходы. Но Гришка уже почему-то не приглашал нас прогуляться по ним. Он все чаще предпочитал своим выдумкам кружку пива в ресторане. Любил сидеть там с набитым ртом и нудеть о каких-то бесконечных дорогах, которых не бывает. А мы и не настаивали. В конце концов, может быть, те дураки были и правы. Вряд ли у кого появится желание без конца спотыкаться на дороге. И со страхом ждать, когда полетишь вниз головой. Мы дружно чокаемся кружками с пеной. И Влад, мой второй товарищ, уже успевший порядком надраться до моего прихода, непременно проливает пиво на свои широкие пожеванные штаны.

– Собака! – ругается он. И мы никогда не знаем, и кому обращено такое вполне приличное ругательство. А он дрожащей ладонью тщательно трет свое пятно. И оно еще больше чернеет и расплывается. Влад безнадежно машет рукой и хохочет пьяным смехом, своими ровными, но уже далеко не белыми зубами, на которых неизбежно отразились его пагубные наклонности. Он хохочет своей далеко не голивудской улыбкой. Он доволен собой. Он по-прежнему не может смириться со временем, со своим поражением, со своею судьбой, и в его уверенности, мне вновь видится красавец Влад с его греческим профилем. И я в который раз понимаю, почему он так безумно нравился женщинам. Когда он в своих неизменно широких пожеванных штанах. С непременной сигаретой в голливудских зубах. И кепкой, небрежно сдвинутой на затылок. Появлялся не телеэкране. С обязательным репортажем о трагедий нашей бранной жизни. Женщины, я уверен, не отрывали от него свой жадный взгляд. Наплевав на всех своих мужей и любовников, вместе взятых. Он всегда играл под Маяковского. Но очень тонко. Очень изящно.

Очень умело. И женщины, наверняка, не особо вникали в его печалъно философские монологи о нашей трагичной жизни. У них на уме было явно другое. И Влад это другое никогда не отрицал. Напротив, он благодарно принимал любовь, и никогда не любил. И в этом была его личная трагедия, до которой нашей печальной жизни не было никакого дела.

Влад пьяно подмигивает мне развязано разваливается в кресле забросив ногу за ногу. Не вынимая из своих пожелтевших голливудские зубов сигарету. Но его черные круги под глазами. Его дрожащие руки. Его скука в глубоких морщинках у губ. Его потрепанный вид и усталость не ускользают от моих глаз. Все это он заслуженно заработал. Но уже не в бессонных ночах, проведенных наедине с бумагой. И пером или наедине с женщиной. А скорее всего – наедине с рюмкой, которую он судорожно сжимает в своих дрожащих руках. Впрочем, я не заостряю на этом внимания. Мне кажется, я давно устал от его нервных жестов, его слишком подвижной мимики. От его нетерпения жить…

Нам давно уже не о чем говорить. И мы молча смотрим на свою престарелую подружку Вику.

– Лю-ю-ю-бовь… – низкий голос певички разрывает хрупкие стены ресторанчика. – Лю-ю-ю-бовь… Где ты, любовь?…

Боже, как пошло. Боже, как скучно. Но я старательно улыбаюсь Вике. И всем своим видом показываю, что меня до глубины души трогает эта песня. Мне так не хочется обижать нашу старинную подружку. А она, выплеснув все свои чувства наружу, которых у нее, по-моему давно на осталось. Развязно покачивая крупными бедрами, направляется к нам.

– Вика – наперебой кричим мы. – Как ты сегодня прекрасно выглядишь, Вика!

Вика знает, что мы в который раз бесстыдно лжем. Но ей наша ложь в которой раз приятна. Она закуривает и по привычке поводит оголенными плечами.

– Как я рада, что мы вновь вместе, – так же бесстыдно лжет она нам в ответ. Ей уже давно безразлично, вместе мы или нет. Мы для нее всего лишь бесплатное приложение к воскресному вечеру. Впрочем, как и она для нас. Вика в очередной раз принимается описывать свои любовные приключения. И чем непривлекательней она их расписывает, пытаясь грязное одеяло побольше натянуть на себя. Тем больше мы понимаем, что она ведет почти монашескую жизнь. И ее нарочито вульгарное открытое платье. Ее красная роза в черных волосах. Ее вызывающе блестящие серьги. Все это нас в который раз убеждает, что Вика – очень чистый, милый и добрый человек. Но мы чтобы угодить ей, дружно киваем головой, показывая, что верим всем ее сказкам. Мы не хотим обижать ее. Ее непонятное желание слыть порочной и дурной женщиной. К нашему столику наконец-то приближается официант Петя.

Добродушный малый. Он всегда словно чувствует, что все темы нашего разговора исчерпаны. И в самый подходящий момент протягивает нам пачку свежих вечерних газет. Вечерние газеты тоже стали частью наших воскресений. После долгого молчания и пары незначительных фраз. Мы перелистываем пустые вечерние новости. Который никаким образом не задевают наши души. Но которые мы старательно обсуждаем, отыскав наконец-то темы для общей беседы.

– Да, – лениво протягивает Гришка. – А вообще-то в мире так ничего и не происходит.

– И слава Богу! – в тон ему отвечаю я.

Влад бьет себя кулаком по коленке. Его глаза пьяно блестят.

– Конкурс на звание Королевы! – орет он во всю глотку. И тут же поворачивается к Вике. И щекочет ее шею без особого энтузиазма. – А ты, Вика, мечтала бы стать королевой?

Мы вновь машинально смотрим на Вику. Но она почему-то сидит нахмурившись. Уставившись в одну точку в газете. И в ее глазах видится откровенное удивление.

– А, впрочем, этим и должно было все закончится, – неопределенно бормочет она.

Мы переглядываемся.

– Ты о чем, Вика?

Вика пожимает плечами, и почему-то внимательно разглядывает меня.

– Ты о чем, Вика?

Она молча протягивает газету. И тычет своим неимоверных размеров и неимоверного цвета ногтем в какие-то строчки. Я пробегаю по ими глазами. Но так и ничего не понимаю.

– Ты о чем, Вика?

Я вновь смотрю в газету. И уже читаю вслух, и на лицах моих товарищей впервые за последнее время замечаю неподдельное оживление.

«…Сегодня утром погибла известная циркачка… Капитолина Меньшова… Похороны – послезавтра…» И все. Больше – ни слова. И все. Сегодня утром… Похороны – послезавтра. И все.

Я тупо уставился на газету. Мои друзья молчали. Я не скажу, что это заявление произвело на меня шоковое впечатление. Я не скажу, что это заявление потрясло меня. Или ошеломило. Я спокойно отложил газету в сторону. И сам, удивляясь своему спокойствию, выдал:

– М-да. Жаль. Она, действительно, была хорошей циркачкой.

На меня уставились, как на бесчувственного чурбана.

– И это все? – скривила накрашенные губы Вика. И я невольно про себя отметил, что ее помада всегда неаккуратно выходит за контуры губ.

Я удивленно поднял брови.

– Все? – переспросил я. – Всегда жаль, когда несвоевременно умирают люди. – Выдал я самую тупую фразу на свете.

Мои друзья неодобрительно хмыкнули. И Гришка даже перестал жевать. И мне было непривычно смотреть на его неподвижный челюсти.

– Она никогда не боялась гулять по моим мостам, – и он с надеждой взглянул на меня пытаясь выискать на моем лице хотя бы подобие чувств. Но мое лицо оставалось каменным.

– Это неудивительно. Циркачи. Особенно циркачки не боятся риска, – и я как можно дружелюбнее хлопнул его по плечу. – Я старик, не циркач. Так что – извини…

Гришка недовольно уклонился от моего прикосновения.

И как-то тяжело поднялся. И поправил свои совершенно безвкусные круглые очки. (Сколько раз себе клялся, идиот, подарить ему на день рождения приличные очки!) И мне он вдруг показался таким старым, лысым, неприятным толстяком, что я невольно поморщился.

– Ну, я пошел, – промямлил он. – Мне пора. У меня еще куча дел…

Какие дела, черт побери, ночью?

Влад попытался вскочить с места. Но ему о легкости осталось только мечтать. Он опрокинул стул и стал суетливо засовывать в сумку все, что лежало на столе: газеты, кошелек, салфетки. На ходу глотая бутерброды и запивая пивом. И пиво стекало по его небритому подбородку. И кусочки бутерброда застревали в его голливудских зубах. И что в нем когда-то находили женщины? От его нервозности, суетливости, неряшливости можно чокнуться. Он сверкнул на меня своими большими глазами:

– Имя у нее было интересное – Капитолина, – заплетающимся языком промычал он. И так же как Гришка, с надеждой ожидал моей реакции.

– Ты прав, старик, чудовищное имя. Ее родители, наверно, с ума сошли, – я поморщился. И потянулся. Они с нескрываемой ненавистью посмотрели на меня. И Гришка, держа под руки шатающегося Влада, молча направился к выходу. Я остался наедине с Викой. И мне почему-то бросились в глаза ее складки на шей. Почему я их раньше никогда не замечал? И где-то я их уже видел. Точно такие, глубокие, ярко розовые. Они делили шею на узенькие полоски. И я невольно содрогнулся от их вида. И мне так захотелось объяснить Вике, что в ее возрасте неприлично носить открытые платья. Но Вика пресекла мою попытку. Она встала, положила руки на мои плечи и заглянула в глаза.

– Этим и должно было закончиться, – повторила она свою неопределенную фразу.

– Все этим заканчивается, Вика, днем раньше или днем позже.

И я вновь не выдержал и мельком взглянул на ее складки на шее Во всяком случае лучше не доживать до этих складок, невольно промелькнула у меня мысль.

Вика не прочитала мои мысли. Но почему-то обиделась. И больше не сказав ни слова, скрылась в глубине маленькой сцены. А я вдруг облегченно вздохнул. Я вдруг наконец-то понял, чего не доставало мне все эти годы. Мне не хватало одиночества. Что ж. Теперь я его заслужил. И я, щедро рассчитавшись с официантом Петей, скрываюсь за тяжелой узорчатой дверью ресторанчика. И уже ни о чем не жалею…

Я глубоко вдыхаю прохладный вечер. И тут же встречаюсь взглядом с единственным своим товарищем. Старым кленом. И тут же отвожу взгляд. И ускоряю шаги, уткнувшись носом в асфальт. Клен задевает меня своими корявыми ветками. Но я не оборачиваюсь. И почти бегу по дороге. В сторону дома. В сторону своего устоявшегося уюта. К своей пухленькой жене-котенку Вале. И вдруг внезапно вспоминаю, что именно у нее я видел складки на шее. Глубокие и розовые. И я невольно замедляю шаг. Когда они у нее появились? Нет, в день нашей свадьбы их еще не было. Это наверняка. Я целовал ее шею. Ровную, гладкую. И погружался все глубже и глубже в ее мякоть. И чувствовал тепло на своих холодных губах. Она, плавная и медлительная, как всегда. Опустилась на мягкий диван. И закрыла глаза. Помню, у нее на лице не дрогнул ни один мускул. Ни одна жилка. И сердце отсчитывало ровные, четкие секунды. И мне так не хотелось смотреть на ее безжизненное тело. Я закрыл глаза тоже. Странно. Помню. Да. Странно. Желтые круги перед глазами. Сочное мякоть ярко зеленой травы. Желтые, огненно желтые одуванчики. Горячие. Обжигающие. До боли. Жар. Горечь. Боль. Яркая сочность травы. Желтые круглые одуванчики. Много-много солнышек, маленьких, круглых. А я раньше думал, что на свете одно солнце, на всех. Как же я ошибался, на одного меня – столько солнечных полушарий. На одного меня. Столько света. На одного меня.

Столько тепла! На одного меня. Столько обжигающей боли. И я сильнее и сильнее зажмуривал глаза. Не в силах перенести этот свет. Этот жар. Эту боль. И мои запекшиеся губы прошептали. Еле слышно. Так, что даже я не услышал:

– Капа…

Но Валя. Моя пухленькая, маленькая. Моя любимая жена услышала. И ее безжизненность тут же исчезла.

– Что? Что ты сказал? – вскрикнула она.

Я открыл глаза. Первое, что я увидел. Это шею своей маленькой беленькой жены. Домашнего котенка. И тысячи, миллионы солнечных полушарий покинули меня.

– Разве я что-то сказал? – изумился я.

– Да, – кивнула Валя. – Какое-то странное слово. Я забыла. Но мне оно понравилась. Глупое слово. То ли капля. То ли капот.

Нет, Валя. Нет, Валя, ее капля. И, конечно же, не капот.

Вот еще? Я бы на твоем месте запомнил, тем более в день нашей свадьбы. И вовсе не глупое слово. Капа. Капитолина. Капа. Я дважды упомянул это слово. И дважды его услышала его моя жена Валя. И дважды запомнила. Впервые – в день нашей свадьбы. Затем – в день рождения нашего сына-оболтуса, которому я почему-то совсем не обрадовался. И как можно скорее попытался смыться. Но от Валиного цепкого взгляда не так просто было уйти.

– Куда ты? – промяукала она. И повернула ко мне голову. И тогда, да, я вспомнил. Именно тогда. Я заметил на ее шее глубокие складки.

– Куда ты? Посмотри, какое чудо! – промяукала моя жена Валя.

И указала на место рядом с собой. Я покорно уселся на диван. И со всей силы попытался изобразить подобие чуда. Валя отложила пакет с моим неимоверно нахальным сыном в сторону. И прикоснулась к моей руке. И я вновь зажмурил глаза. И вновь увидел тысячи одуванчиков. Круглых и желтых. Обжигающих до боли.

– Капа, – прошептали мои пересохшие губы. И я вздрогнул и открыл глаза.

Валя услышала, но уже ничего не сказала. Она молча разглядывала меня. И мой сын-оболтус спас меня от немого укора. И за это я был ему благодарен. Он так заорал на весь дом. Что Валя мигом забыла про мое существование. И я неслышно прикрыл за собой дверь.

Капа. Капитолина. И кто ей придумал такое дурацкое имя? Есть тысячи, миллионы прекрасных имен. Анна, Людмила, Валя… Почему? Ну почему Капитолина. Я наморщил лоб. И остановился, и только тут заметил, что иду совершенно в противоположную сторону от своего дома…

Он сам отворил мне дверь. Это было для меня неожиданностью. Я бы не удивился, если бы мне сказали, что он умер. Ведь прошло столько лет. Но он сам, собственной персоной распахнул передо мной дверь, словно не было этих бесконечных долгих лет нашей разлуки. Разлуки по моей вике.

– Здравствуйте, учитель. – И я опустил голову. И долго не решался заглянуть в его светлые глаза. – Здравствуйте, учитель.

Он молча направился вглубь коридора. Сгорбленный, совсем седой. И руки его, иссохшие, почти прозрачные, покорно свисали вдоль тела. Как в этот миг он мне напомнил старое дерево у ресторанчика.

Учитель резко обернулся. И столкнулся со мной взглядом. И первое, что он мне сказал. Нет, скорее приказал. Властно, непоколебимо. Несоразмерно с его старой иссохшей фигурой:

– Покажи свои руки?

Я молча повиновался.

Он долго и внимательно разглядывал мои кисти, мои неровные длинные пальцы. И мои руки невольно задрожали. И мне показалось, что он вновь, как тысячу лет назад, принимает у меня экзамен. И я вдруг испугался. Испугался до сладкой тошноты во рту. До пьяного головокружения. Что он мне скажет:

– Уже поздно.

Уже поздно. Мои руки бессильно упали. Уже поздно.

Мои пальцы сжались в кулаки. Уже поздно…

– Еще не поздно, – тем же властным, непоколебимым голосом сказал он.

И я схватился за голову. И слегка покачнулся.

– Учитель! – выдохнул я. – Ну почему все так, учитель!

Учитель открыл крышку рояля. И едва послышался уверенный пронзительный звук, я заткнул уши. Это было выше моих сил. Слушать музыку. Музыку, от которой я когда-то так легкомысленно отказался. Музыку, которую я когда-то так легкомысленно предал. И я ее не слушал. Я лишь видел перед собой сгорбленную жалкую фигуру своего кумира. Он был смешон по сравнению с эти черным лакированным чопорным инструментом, и я подумал, что вновь ошибся. При чем тут музыка? Если человек так смешон, жалок, бессилен, нелеп. Если не сегодня, то завтра жизнь безжалостно отшвырнет его от себя. При чем тут музыка. Если и меня не сегодня, то завтра не будет. Если меня через десять лет никто и не вспомнит. При чем тут музыка? Если я хочу жить. Ну, конечно. Ну, безусловно, я ошибался, музыкальные звуки бестелесны, бездушны, незначительны по сравнению с моей жизнью. Я зря сюда пришел. Я сегодня ошибся. Правильно, что когда-то я выбрал покой. Правильно, что я когда-то выбрал жизнь. И мои ладони, прижатые к ушам, ослабли. И в меня оглушительно и дерзко ворвалась музыка. И я увидел своего учителя. Он был прекрасен в этот миг. Седой, горбоносый. С гордо поднятой головой. И глазами, голубыми, как витражные стекла, и через витражное голубое стекло он видел вечность. Как я позавидовал в этот миг его рукам. Сильным, жилистым. Его пальцам. Свободно и легко бегающим по черно-белому полю. Его голубым витражам, сквозь которые он, только он способен был увидеть вечность, и вид рояля у меня уже вызывал смех. Кривоногий, громоздкий бездушный инструмент выглядел жалким по сравнению с моим учителем.

– Учитель, – выдохнул я и припал к его коленям. И поцеловал его руки. Как тогда. В далекой юности. Я точно так же сентиментально припал к его коленям. И поцеловал его великолепные руки. И поклялся. Мой внутренний голос кричал на весь мир. Поклялся перед всем миром. Что я выберу музыку. Что я выберу вечность. И учитель единственный услышал мою безмолвную клятву. И в знак согласия, в знак одобрения, чуть прикрыл свои голубые глаза. Я нарушил клятву. Я клятвопреступник. Перед всем миром. Хотя миру далеко наплевать на это. Он спокойно существовал и существует без моей музыки. И слезы обиды выступили на моих глазах. И я встал. И приблизился к окну. Чтобы учитель не увидел моих слез. Слез малодушия. Слез слабости. Слез клятвопреступления. Учитель ничего не увидел. Но все понял.

– Паганини, – тихо окликнул он меня. Моим юношеским, давно забытым прозвищем, – у тебя прекрасные руки. Еще ничего не поздно, Паганини, – уговаривал он меня, как маленького.

– Спасибо, учитель.

– Время никогда не бывает напрасным. Запомни это, мой мальчик. Как знать, возможно, самая виртуозная, самая отчаянная музыка рождалась из самого безнадежного равнодушия.

– Мне казалось, я прекрасно жил эти годы, учитель. А оказалось – я прекрасно умирал…

– Я рад, что ты пришел, Паганини, – он легонько похлопал меня по плечу. – Тебе еще много осталось. А мне… Я так боялся, что ты не придешь…

И он резко повернулся. И молча прикрыл за собой дверь. Он не изменился, мой учитель. И, как прежде, терпеть не мог сентиментальных сцен. Хотя в душе, я уверен, их переживал не однажды.

Он покинул меня. Оставил наедине с собой. Так и не предложив остаться. Но я знал. Знал, что он хочет этого. Что в моем одиночестве, в его маленькой пустой комнате с черным роялем. Он верил, что я смогу сделать какой-то шаг. И когда-то я оправдывал его надежды. Подолгу вглядываясь в безмолвные стены. В безмолвную ночь. Я все равно приближался к этому чопорному ласковому другу. И открывал крышку. И уходил, погружаясь все глубже и глубже в сумасшедшие звуки, пробивающие сквозь пустые безмолвные стены, пустую, безмолвную ночь…

И сегодня я вновь. Как тысячу лет назад, приблизился робко, неуверенно к роялю. И открыл крышку, Мои руки, непослушные пальцы. Не сгибающиеся кисти. Мои руки, знающие уже совсем другую музыку.

Пропитанную дымом и пивом скучных бессмысленных вечеров в ресторанчике. И сегодня. Прямо сейчас. Я должен сделать этот шаг. Я должен исполнить свой долг перед учителем. Свою клятву. Я должен уничтожить эту похмельную бездарную музыку раз и навсегда. Чтобы возродиться вновь…

Первые ноты. Первые звуки, первый хмель в голове. Первое сумасшествие. Все это уже было, неужели со мной? И почему я так легко от этого отказался? Разве можно играть судьбой? Играть можно только на рояле.

Я хочу играть… Ка-па. Ка-па. Ка-па. Я не в силах повторять эти звуки, оглушительная боль пронзает мой мозг. Нет. Сегодня я должен. Должен решиться. И, преодолевая эту боль, я заиграл. Ка-па… И мои звуки пробивали безмолвные стены, вонзались в беззвездную ночь. Капа… Я помню ее лицо. Так ясно. Так отчетливо. Словно это было вчера. Капа. Я над тобой умирал. И почему я тогда не умер? Капа? Это было бы несправедливо по отношению к моему учителю. Моей музыке. По отношению к тебе. Ка-па. Ка-па. Ка-па. Ты была такой живой, моя девочка. Что мне трудно поверить, что тебя больше нет. Ты была такой живой, моя бедная девочка. И твои глаза. Два круглых янтарных шарика. Они всегда смеялись. Даже когда твое сердце погружалось в печаль. Они всегда сверкали. Два круглых янтарных солнца. Даже когда хмурая ночь обволакивала твою комнату. Мне с тех пор больно смотреть на солнце. А, впрочем, я лгу. Я просто на него давно не смотрю. Мне просто это уже не надо. Но почему все так получилось, Капа? Ну, почему судьба один раз подарив мне весь мир, тут же его и отняла. Впрочем, я вновь лгу. Я сам отказался от этих беспокойных подарков. Я просто испугался… Я выбрал покой. И только теперь понял. Теперь осознал. Что покой – это не дар. Моей судьбы. Это ее бездарность.

Мое сердце бешено колотилось… Нет, все началось не с этого. Я разглядываю себя со стороны. Я смотрю на себя сверху вниз. С высоты своих прожитых лет. Вон там, где-то далеко. Виднеется парень. Далеко не красивый. Далеко не высокий. Длинноносый и черноволосый. Чертовски обаятельный. С дьявольским блеском в глазах. Ужасно похожий на Паганини. И его пальцы в любой момент могут виртуозно забегать по клавишам.

И его сумасшедшее сердце может легко выпрыгнуть из груди и помчаться в неведомые страны, в неведомые миры. Привет, Паганини! Привет!

– Привет! – я хмуро смотрю на рояль. На единственного свидетели моих воспоминаний. Лакированного и кривоногого. Я подаюсь. Что скоро. Совсем скоро. Он заговорит. Вслух. За меня. Моими мыслями. Моей памятью. Моими прожитыми годами…

В консерватории я был довольно заметной фигурой. Длинные черные волосы мягко спадали на мои плечи. Но на девчонку я никак не был похож. Длинный нос выдавал во мне остроумного и остроглазого парня. А низкий рост только подчеркивал величину моих мыслей и замыслов. В общем, даже издалека можно было без ошибки сказать, что я – музыкант. А моя умеренная и вполне обаятельная уродливость тотчас позволила придумать мне прекрасное прозвище – Паганини. Я, не скрывая, гордился своим внешним видом. И своим достойным прозвищем. И, впервые сев за рояль в своем классе, я гордо встряхнул шевелюрой. И с томным, задумчивым видом небрежно опустил руки на клавиши. Но я не был настолько глуп, чтобы не заметить насмешливые искры, прыгающие в глазах учителя. Мы переглянулись. И расхохотались на всю аудиторию. Так состоялось наше первое знакомство.

А вечером я со своими закадычными товарищами прогуливался по шикарному, строгому прямоугольному мосту. И Гришка недовольно морщил свой толстый нос.

– Фу! Как можно строить такую гадость.

Мы с Владом пожимали плечами. Мы ничего не понимали в мостах.

– Настоящий мост всегда дает почувствовать высоту, – не унимался Гришка. – Что под тобой – маленький мир. И ты словно царствуешь над этим миром. Это единственный шанс, чтобы человек понял, что выше всего.

– В таком случае, чтобы узнать высоту, нужно прежде всего узнать – падение. Мне этого не хочется. А тебе, Паганини?

Я вздохнул. Мне этого тоже не хотелось. И царствовать над миром у меня не было никакого желания. Гришка внимательно оглядел меня с ног до головы, словно увидел впервые.

– И почему мы не додумались до этой кликухи раньше? Ты – знаменитый Паганини! Ради этой кликухи стоило поступить в консерву!

Глаза Влада лихорадочно заблестели.

И он облизнулся.

– А у вас там есть приличные девочки? У этих… – и он махнул на Гришку, как на безнадежного. – Вообще баб нет. Бабы мосты не строят.

– А у вас? – без особого интереса спросил я, девочки меня не интересовали.

– А у нас слишком умные, – развел руками Влад. – И слишком.

– Ну, понятно. Разве может быть журналистка моралисткой? – удачно срифмовал я.

– И как они только совмещают. И ум. И аморальность, – последнее слово Гришка буквально выдавил из себя, покраснев до ушей.

– Одно другому не мешает, мой толстый друг, – Влад хлопнул его по плечу. – А вот в консерве, по-моему…

– По-моему, они у нас все чокнутые. Смотрят все время мимо. И еле передвигаются в пространстве. По-моему, думают о вечности. Тебя они точно не заметят, Влад, – и я оглядел его высоченную атлетическую фигуру, – ты слишком для них ничтожен. И очень не похож на вечность.

– Да, – печально вздохнул Влад, – не туда мы пошли учиться, мужики.

– Ну и поступал бы в балетную школу, – съязвил я.

– Или в цирковое училище, – поддержал он меня. – Кстати, о цирке. – И его черные глаза вновь загорелись нездоровым блеском. – Я тут познакомился с одной циркачкой. Первое, так сказать, интервью в моей жизни.

Я усмехнулся.

– Надеюсь, прошло удачно?

– Какая девочка? – мечтательно протянул Влад. – Пальчики оближите.

Гришка вообще не реагировал на наши реплики. И его круглые очки недовольно блестели, разглядывая крупные узоры на прямоугольном мосту.

– Хочешь, познакомлю? – не унимался Влад.

Я кивнул без особого энтузиазма.

А Гришка встрепенулся.

– С кем?! – испугался он. – Не надо меня ни с кем знакомить.

Мы расхохотались.

– В цирк хочешь бесплатно, а, Гриш?

– В цирк… Цирк – это замечательно. Там тоже есть высота…

Я промолчал. И впервые признался себе, что высоты не люблю. И, наверно, боюсь. Я люблю высокое, но не высоту.

А следующим же вечером Влад потащил нас в цирк.

Цирк! Цирк! Цирк! Вас приветствует самый лучший. Самый веселый! Самый забавный в мире! Цирк!

Клоуны, акробаты, жонглеры и фокусники. Море разноцветных гирлянд. Море разноцветного конфетти. Море разноцветных шаров. И мы с головой окунулись в это пестрое море. В эту фантастическую иллюзию. В этот насквозь лживый мир.

Влад чувствовал себя, как дома. Я всегда поражался его способности мгновенно находить общий язык со всеми. Он важно здоровался с артистами за руку. И обменивался краткими, чересчур вежливыми репликами, подчеркивающими его профессионализм.

Перед нами тогда была распахнута вся жизнь. И тогда мы были уверены на все сто, а может и больше. Что вся жизнь вскоре будет лежать у наших ног. Влад с его греческим профилем и голливудской улыбкой. Так удивительно похожий на Маяковского. Так легко покоряющий словесными экспромтами. Гришка, милый толстый очкарик. Сочиняющий самые невероятные проекты головокружительной высоты. Я, легко касающийся длинными тонкими пальцами божественных клавиш. Которые по моей воле рождали мою музыку.

Вся жизнь была распахнута перед нами. И мы были уверены. Что она будет у наших ног, и только спустя многие годы. Уже собираясь воскресными вечерами в маленьком ресторанчике. Мы подолгу смотрели друг другу в глаза. И молча задавали один и тот же вопрос. Ну почему наша жизнь так и не удалась? И почему мы оказались у нее в ногах… Но это потом… Это гораздо позже…

А тогда мы еле поспевали за Владом. И пялились на иллюзорный цирковой мир. А Влад весело размахивал руками. И подпрыгивал на ходу.

– Я сделаю гениальный репортаж! – взахлеб убеждал он. – Об одной маленькой циркачке. Ее совсем не видно в мире. Она легко теряется в нем. Настолько она мала. Но когда она выбегает на арену. Когда легко и свободно взлетает под купол цирка. Весь мир блекнет, тускнеет. По сравнению с ней. И уже никого не видно в мире.

Кроме нее.

– Уже не влюблен ли ты, мой друг? – я внимательно посмотрел на разрумянившегося Влада. Но он не расслышал меня. Или просто не захотел отвечать.

Мы заняли свои места. И я с недоверием ждал появления этой чудо-циркачки. Я был уверен, что ничего чудесного не увижу. Что это очередное увлечение моего чересчур влюбчивого товарища.

– Сейчас ее выход, – зашептал он.

И мы уставились на арену. И Гришка даже перестал шелестеть обертками от конфет. Скорее, от уважения к Владу. Чем от желания увидеть его очередное увлечение.

В чем я сразу же убедился – она была, действительное слишком мала. И совсем незаметна. Бестелесна, что ли. И мне показалось, я могу протянуть руку. И она легко запрыгнет на мою ладонь. Приподнимется на цыпочки.

А я, совершенно не чувствуя тяжести, смогу пронести ее через весь цирк, весь город, весь земной шар. Она, казалось, совсем потерялась на этой огромной нелепо разукрашенной арене. И только серебряный купальник вызывающе светился в темноте.

– Ее, действительно, не видно, – шепнул я.

И она взметнулась вверх. И я даже не успел заметить, как это произошло. Словно она взмахнула крыльями. И очутилась уже там, на головокружительной высоте. Которую я не любил. И, если честно, боялся. А она бесстрашно летала и кувыркалась там. Резко опускалась вниз и тут же взмывала под купол. И мне на миг показалось, насколько мы все малы перед нею, бессильны и неуверенны…

– Интересно, а в постели она вытворяет такое же? – Влад облизал свои пересохшие губы.

Как ни странно, но меня этот вопрос тоже заинтересовал. И я потянулся через Грешку к Владу. И так же возбужденно зашептал:

– Бьюсь об заклад, что в постели она способна на столько же, на сколько и мраморная статуя. Слишком много энергии отдает на арене.

Влад упрямо покачал головой. И протянул руку.

– Спорим?

– Гришка, ты подключаешься? – спросил я своего толстого друга.

Он отчаянно замахал руками. И его очки от возмущения сползли на кончик носа.

Мы расхохотались. И Влад хитро подмигнул мне. И довольно потер руки в предвкушении разрешения спора.

– Не волнуйся, старик, я тебе все честно доложу.

И его уверенный тон почему-то привел меня в бешенство. Но я, сдерживая себя, протянул руку. И Гришка разбил наши ладони, пропромямлив:

– Вообще-то, это как-то… Ну, в общем, ну не хорошо…

– За тобой, Паганини, бутылка шампанского, – заключил Влад.

А я поймал себя на мысли, что этим спором мне в первую очередь захотелось почему-то унизить эту маленькую циркачку. Наверно, потому, что сегодня своим бесстрашием она сегодня унизила меня.

Сразу же после представления мы уже топтались у выхода. Она заметила нас и долго бесцеремонно оглядывала каждого с ног до головы. Словно выбирала товар. А я с удовольствием отметил про себя, что она совсем некрасива. И издалека выглядит гораздо привлекательней. Лохматые рыжие волосы. И на носу – куча веснушек. И зубы ее не были пухлыми и алыми. И профиль не отличался античным совершенством. И щеки не горели румянцем. И глаза – совсем невыразительные и совсем не большие. И их цвет… Их цвет был какой-то странный. Я впервые столкнулся с таким цветом глаз. Настолько светло-коричневый, ну прямо до желтизны. Цвет янтарных камешков, которые я когда-то в детстве так любил собирать у моря. Я поразился, как мог Влад обратить на нее внимание. Влад – красавец и эстет по натуре. Любитель грудастых и длинноногих девиц с совершенными формами.

Чистюля и аккуратист. А эта циркачка отличалась даже некоторой небрежностью в одежде. В стоптанных сандалиях и не глаженой майке. Она даже походила на мальчишку. Хотя в глубине душа я не мог не отметить, что в ней было что-то от маленького кудрявого ангелочка. Невинного и наивного. Хотя о ее наивности и невинности можно было еще долго спорить.

– Меня зовут Капитолина. Можно просто – Капа, – и она протянула руку. Ее имя меня убило окончательно.

– К-к-как? – почему-то заикаясь переспросил Гришка.

– Капитолина. Капа. Вас что-то удивляет?

Честно говоря, меня удивляло все.

– А это – Гришка. Он – архитектор, – представил нашего друга Влад.

– Будущий, – покраснел до корней волос Гришка. И от неловкости достал какую-то мятую и растаявшую конфету. И протянул Капе. – Хочешь?

– С удовольствием, – она зашелестела фольгой. И тут же ее проглотила. Не удосужившись вытереть шоколад у уголков губ. А я про себя отметил, что у нее к тому же неровный и искусанные ногти. Истеричка, неврастеничка. Сделал я вывод.

– А это… Это Николай… Никколо. Можешь звать его Паганини.

– Он – будущий музыкант, – продолжила за Влада Капа. Хитро сощурив янтарные глазки.

– Ты случайно по совместительству не телепатка? – съязвил я.

– Увы, – она развела маленькими ладошками. – Просто нужно быть круглой дурой, чтобы не догадаться.

Влад рассмеялась.

– Ну, да для музыканта главное – длинные волосы.

– Длинные пальцы, – нахмурился я.

Капа вздохнула.

– А я, если честно, обожаю лысых. Ну зачем мужику длинные волосы? Если они уже есть у женщин. Жаль, что среди вас нет лысых.

Среди нас, действительно, не было лысых. И мы пожалуй об этом нисколечко не жалели.

– А в ней что-то есть, – неожиданно выдавил Гришка, когда Капа скрылась за углом дома.

От Гришки я такого не ожидал. И покрутил пальцем у виска.

– По-моему, она – круглая дура.

– Ты ни черта не понимаешь в женщинах, – хлопнул меня Влад по плечу. – Но поверь, Паганини, не научившись разбираться в женщинах, ты никогда не разберешься в музыке. Потому что и то и другое – прекрасно.

Сам же Влад, по-моему, не разбирался ни в том, ни в другом. Просто и то, и другое несли ему удовольствие. А от удовольствия отказаться было выше его сил.

Не знаю, как это случилось. И почему. Но на следующее же утро я уже сидел в кресле. Над подбородком, подвязанным белой простынёй, и над моими длинными густыми волосами колдовал парикмахер. А колдовать было вовсе несложно.

– Вы уверены, молодой человек, что нужно уничтожить всю вашу красоту?

Я молча кивнул.

– Жаль, жаль, – протянул он. – У вас такой великолепный густой волос, – со знанием дела сказал он.

Я кивнул в знак согласия.

– Мне тоже нравится.

– Вот видите, – с надеждой воскликнул он, – вовсе необязательно…

– Это дело принципа, – уже решительно перебил я его.

Он печально вздохнул. И включил машинку.

В консерватории мой вид шокировал абсолютно всех. Здесь можно было смириться с чем угодно. Но только не с лысым музыкантом. Тем более подающим надежды.

Но я с гордостью открыл крышку рояля, и по привычке встряхнул абсолютно лысой головой. И обернулся, голубые глаза учителя внимательно и хитро наблюдали за мной.

– Учитель… И все же я рискну, учитель. Это первое сочинение в моей жизни. И только вам я его покажу.

Я опустил руки на клавиши. Это был маленький этюд, который я сочинил этой ночью. Он был сыгран мною на одном дыхании. И был построен на одном дыхании страха. Страха высоты. От пиано – к форте. От бимоля – к диезу.

Я сидел, низко опустив свою лысую голову. И со страхом ждал приговора.

– Это был страх – тихо проговорил учитель, не отрывая от меня своих витражных глаз.

– Учитель? – благодарно выкрикнул я. У меня перехватило дыхание. Земля уходила из под ног. Моя стриженая голова кружилась от счастья. Страх мгновенно пропал. Мой первый этюд удался. Сегодня я – победитель.

– Учитель! – благодарно выкрикнул я. И заметил, как он помолодел. То ли от широкой улыбки, озарившей его лицо. То ли от солнечного света, падающего на его лицо.

– Я не знаю, какой это страх, – сказал он, – то ли страх первой любви. То ли страх ненависти. То ли страх жизни…

– Страх высоты, учитель.

– Это одно и тоже, Паганини, – совсем неожиданно он назвал меня этим прозвищем. И я машинально пригладил свою голову. Которая была совершенно лысой. Но я уже ни капли об этом не жалел.

– Все сильные чувства – это высота, Паганини. И этот страх тебе удалось передать. И я рад за тебя. Я в тебе не ошибся. Но…

– Что «но», учитель? – я вскочил с места.

– Но мне не нравится, что ты начал именно с этого, – учитель нахмурился. – С чего начал – к тому и вернешься, мой мальчик. Это, как правило, закон музыки. Откуда направился в путь. К тому месту и придешь. Музыка… Она, как земля – швыряет в разные стороны, нагоняет в тупик, и выводит из тупика. Ей нет начала и нет конца Но ее бесконечность, как и бесконечность нашей земли – всего лишь иллюзия.

Она – замкнутый круг. И сколько бы времени ты в нем не блуждал. Все равно вернешься туда, откуда начал.

Поэтому я боюсь за тебя, мой мальчик. Почему ты начал со страха?

Я слушал его. И я его понимал. Почему я начал со страха? Я этого тоже не знал, наверно, страх оказался сильнее меня.

– Страх сильнее всех чувств, Паганини. Потому что только страх способен убить все чувства. Это, как ни странно, парадокс. Страх рождается из трусости. Но он сильнее всего. Даже таланта.

– Я не трус, учитель, – сквозь зубы выдавил я. – Я не трус…

Учитель приблизился ко мне. И положил свою руку на плечо. И чуть его пожал.

– В конце концов, этот этюд можно назвать не «Страх», а «Иллюзия страха».

Я согласился. Хотя понимал, что в этом названии присутствует ложь. Но учителю не сказал об этом. Может быть, тоже от страха.

А Капу я встретил вечером. Она вышла из цирка под руку с Владом. И, прижимаясь к нему, что-то горячо шептала на ухо. И я вновь про себя отметил, насколько некрасива эта рожая лохматая девчонка. Ну зачем Владу она сдалась? Да стоит ему только свистнуть и любая фотомодель бросится к его ногам, но Влад почему-то в последнее время не желал свистеть никакой фотомодели. И каждый вечер околачивался в цирка, поджидая эту конопатую девчонку.

Я возник перед ними внезапно. И оскалил зубы. И захохотал гомерическим смехом. На Влада мой великолепный вид, как я и ожидал, подействовал. От неожиданности он подпрыгнул на месте и воскликнул:

– Какой ужас? Это что ли ты, Паганини! Я подозревал, что ты не самый красивый в мира, но чтобы настолько…

А Капа неожиданно захлопала в ладоши. И нежно погладила меня по гладко выбритой голове.

– Какой ты красивый, Паганини, – искренне восхитилась она. И тут же печально вздохнула? – Жаль только, что я терпеть не могу лысых. У парня должны быть густые, длинные волосы… Тем более у музыканта, музыкант не может быть лысым. Правда, Влад? – И она повернулась к Владу.

Влад в ответ только развел руками. И шепнул мне на ухо.

– Завтра утром готовь шампанское, лысый.

– Почему завтра? – громко сказал я, не обращая внимания на знаки, которые Влад делал за спиной Капы. – Почему завтра?

– Ты любишь шампанское, Капа?

Она облизнулась.

– Обожаю.

Влад с ненавистью взглянул на меня, но покорно поплелся за нами.

– Больше всего в жизни я люблю шампанское и шоколад, – заключила Капа.

Мы пили шампанское в маленьком полутемном баре.

Шоколада там не было. И Капу это искренне расстроило.

– Шампанское без шоколада – это полная чушь, – без конца возмущалась она.

Однако эта полная чушь не помешала ей с удовольствием потягивать холодный прозрачный напиток.

– Моя тетушка работает на кондитерской фабрике, – наконец сообразил я, как можно помешать Владу выиграть спор. – Каждый вечер она мне приносит целый мешок с кусочками шоколада.

– Каждый вечер – подпрыгнула на месте Капа. – Целый мешок!

Я приложил руку к сердцу.

– Клянусь твоей неотразимой красотой, Капа.

Капа тут же поверила моей клятве. В своей неотразимости она нисколечки не сомневалась.

Влад наконец протянул руку Капа.

– Идем? – предложил он, даже не взглянув в мою сторону. Я невольно вздрогнул. Капа растерянно захлопала ресницами.

– Паганини, – обратилась она ко мне. – А что… А что, сегодня твоя тетушка тоже принесет мешок шоколада?

Я пожал плечами. И как можно более невозмутимо выдал:

– Ну, Капа, я же сказал. Каждый вечер она…

– Что-то я никогда не слыхал, что у тебя есть тетушка, – не выдержал Влад.

– Извини, друг, я понятия не имел, что ты любишь сладкое.

Капа легонько похлопала Влада по щеке.

– Ну, Влад! отказаться от целого мешка шоколада – выше моих сил, честное слово?

Влад безнадежно махнул рукой. И пошел своим широким размашистым шагом прочь от нас, бурча на ходу.

– Чтобы променять такого красивого, умного парня на какой-то сомнительный шоколад…

Капа смотрела ему вслед с нескрываемым восхищением:

– Какой красивый и умный у тебя друг. Жаль только, что он не любит сладкое. Правда, Паганини?

Я молча согласился. Хотя, если честно, сам на мог терпеть сладкое.

А потом я оставил Капу в скверике. А сам сбегал в булочную, и купил на все деньги шоколада. И там же быстро развернул фольгу и разломал его на кусочки. И забросил их в целлофановый мешок, и спрятал в свое сумке. И мы с Капой бодрым шагом направились к моему дому. И я внове был вынужден отлучится под каким-то дурацким предлогом. Я побежал к Вике. Она жила этажом выше. И была старше меня на год. Поэтому я решил, что она вполне сгодится мне в тетки.

Моя подружка, полногрудая красавица Вика, широко улыбнулась, увидев меня на пороге. Но я ей наспех протянул полный мешок шоколада. И строго-настрого приказал:

– Вика, с сегодняшнего дня ты моя тетушка, усекла?

– Я? – расхохоталась Вика.

– Ты, ты. Запомни, Вика. Ты работаешь на конфетной фабрике. И каждый вечер по доброте души. Ты ведь добрая, правда, Вика? Так вот, каждый вечер ты по доброте души снабжаешь меня шоколадом.

Вика обиделась. Она никак не хотела работать на фабрике. Она училась вместе со мной в консерватории. И считалась самой красивой и способной студенткой. И перспектива фабричной работницы ее явно не прельщала. Но она оставалась мне другом. И поэтому, как мы договорились, через десять минут трезвонила в мою дверь.

– Вот видишь, Капа! – возликовал я. – Это моя тетушка. С целым мешком шоколада! Сиди здесь и не высовывайся!

Но приказать Капе сидеть на одном месте равноценно приказать статуе двигаться. Поэтому, когда я открывал дверь, Капин любопытный носик уже выглядывал из-за моей спины. В надежде увидеть толстую престарелую тетушку из фабрики. Прижимающую своими натруженными руками к груди шоколад.

Но тут появилась Вика. Во всей своей неотразимой красе. Декольте открывало ее пышную грудь. И серьги из фальшивого золота вызывающе свисали до самых плеч. И узкое платье открывало ее длинные крепкие ноги.

– Здравствуй, племянничек, – и она улыбнулась ярко накрашенным ртом.

Капа от удивления громко присвистнула. А я незаметно помахала Вике ладонями возле ушей. Чтобы так вырядится! Но Вика никаким образом не прореагировала на мои отчаянные жесты.

– Здравствуйте, дети, – к нам двоим обратилась она. – Ваша тетка пришла… – и она запнулась, явно не зная, что сказать дальше. Пела Вика отлично, но запас слов у нее был невелик. – Ваша тетка пришла, – вновь, уже менее решительно выдавила она.

– Шоколад припасла, – тут же нашлась Капа. И в одно мгновение выхватила мешок из рук Вики.

Когда дверь за Викой захлопнулась. Лицо Капы уже светилось шоколадными пятнами. Она облизывала свои обкусанные ноготки. И без умолку болтала.

– Первый раз, Паганини, я встречаю такую тетушку. Теперь понятно, почему ты ее прятал от Влада. Если честно я всегда думала, что фабричные работницы совсем другие. Изнывающие от непосильного труда. Сгорбившиеся под тяжестью будней. Я уже было подумала, не устроится ли мне на конфетную фабрику? А, Паганини?

Я плохо слышал ее. И плохо слушал. Ее рыжие волосы сбились в одну кучу. Ее лицо было шоколадно-перемазано. Ее янтарные глазки светились, как у напроказившей кошки. Некрасивая девчонка. Некрасивая девчонка. Некрасивая девчонка. Как заученный текст твердил я про себя. Убеждал себя, доказывал себе. Но совершенно напрасно. Мое воображение уже помимо моей воли уносило ее ввысь. К куполам цирка. И она неслась все выше и выше. К ночному звездному небу. И тысячи звезд путались в ее огненно рыжих волосах…

– Капа! – выкрикнул я. По-моему, получилось слишком сурово. Потому что она тут же спрятала мешок с шоколадом за спину. С решимостью во что бы то ни было его не отдать.

– Капа, ты очень некрасивая девушка, – нашелся наконец я.

Мне вдруг захотелось во что бы то ни стало обидеть ее. Оскорбить. Сорвать с нее крылья, на которых она так легко могла улетать от меня. Далеко-Далеко. В звездную бесконечность.

– Но в меня почему-то все влюбляются, – не сдавалась она.

– В тебя? – расхохотался я. – И тому же ты ешь слишком много шоколада, Капа. Ты скоро станешь толстой. И не сможешь больше летать. И тебя вышвырнут из цирка, – не знаю почему, но я рассердился не на шутку. Мои глаза светились гневом. Но Капа не замечала этого, она упрямо мотала головой.

– Я никогда не стану толстой, Паганини. Моя бабушка съедала каждый день по три кило шоколадных конфет. И при этом весила 40 кг. Понял, Паганини? – и она показала язык.

– Твоя бабушка случайно не умерла от дистрофии?

– Нет! – торжественно заявила Капа. – Она вообще не собирается умирать. Ей 103 года, она и по сей дань обжирается конфетами. И это, – она показала жалкие остатки шоколада, – я оставила ей.

– Редкая бабушка, – вздохнул я. – Сегодня она точно умрет от голода.

Но Капа уже не слушала меня, решительно направляясь к выходу.

– По пути загляни на себя в зеркало? На всякий случай! – крикнул я ей вслед.

Она всплеснула руками, разглядывая в зеркале свое чумазое лицо.

– Где у вас ванная, Паганини?

– Ванная комната – направо. Но уже месяц, как отключили воду. По техническим причинам. – С нескрывающим торжеством выдал я Капе. И приблизился к ней. И приподнял ее подбородок. В ее глазах мелькнул притворный испуг.

– И что теперь делать, Паганини?

– Ты от жадности съела весь шоколад, Капа. По твоей вине я остался без ужина. И все-таки я его попробую.

И я лизнул черное пятнышко на ее щеке. Она зажмурила глаза. И тут ж их открыла.

– Одна щека уже чистая, Капа.

– А вторая? – и она вновь зажмурила глаза.

Я лизнул второе шоколадное пятнышко. И моя голова закружилась. И сладкая-сладкая слюна подкатила к горлу. И ноги подкосились. Я покачнулся. И чтобы не упасть. Со всей силы оттолкнул от себя Капу. Но она удержалась на ногах. И улыбаясь, забросив руки за голову. Внимательно разглядывала меня. И в ее фигуре, жестах, лице. Прочитывалось что-то до боли знакомое. Не из нашего цивилизованного надоевшего мира. Скорее – из мира деревьев и цветов. Птиц и зверей. Из мира природы. И мне было неприятно это нескрываемая естественность. Но я ловил себя на мысли, что это меня и притягивает. И я разозлился. На свою слабость. На себя, на то, что так неосторожно связался с этой девчонкой. За то, что мой докой, мое равнодушие покинули меня сегодня раз и навсегда.

– Уходи, Капа! – со злостью выкрикнул я.

– Она не обиделась. И так же улыбалась своей сладкой улыбкой.

– Уходи!

Она взялась за ручку двери. Уходить ей явно не хотелось. А мне явно хотелось, чтобы она осталась. Но я вновь. Наперекор своему желанию, сердито выкрикнул:

– Я забыл тебя предупредить. Больше всего на свете я не терплю цирк и конфеты.

– А я – обожаю! – и она громко хлопнула перед моим носом дверью.

Она ушила против своего желания. Я не удержал ее против своей воли. Это была наша первая попытка сохранить покой. Но уже тогда мы понимали, что поздно…

Я не знаю, откуда рождалась моя музыка. Из мозга. Из сердца. Из души. Я не знаю. Может, быть, она рождалась сама по себе.

Независимо от моего сознания. Независимо от моего желания. Независимо от моих чувств. Я не был виновен в этих загадочных звуках. Так неожиданна возникающих в моей комнате. Прилипающих к моим станам. Прыгающим по моей мебели. Барабанящих по моему окну. Эти звуки жили сами по себе. Своей жизнью. Так не похожей на мою. И так похожей на мою жизнь.

– Если вы считаете, что музыка рождается из мозга. Или из сердца. Или души. Это глубокая ваша ошибка. И ошибка тех, кто это придумал, – горячо убеждал нас учитель. Он носился по комнате, как мальчишка. Размахивал руками. И по очереди приближался к каждому. Чтобы заглянуть в глаза. Чтобы узнать, понимаем ли мы! его. Мы его понимали.

– Музыка рождается… – он на секунду задумался. И протянул перед собой свои сухие жилистые руки. – Музыка рождается из ваших рук. Ваши руки – это мозг, сердца, душа. Посмотрите на свои руки.

Мы внимательно разглядывали свои руки.

– Прислушайтесь к ним. Приблизьте их к вашему лицу. Что вы слышите? Они пульсируют. Вы слышите, как громко стучит в них сердце? запомните, мои дорогие мальчики. Запомните раз и навсегда. Сердце музыканта – в его руках. Если они не пульсируют. Если в них не слышны звуки ударов – вы не музыкант! Чем чаще удары. Чем громче их звук – тем больше ваше сердце. Тем больше вы музыкант.

Сердце в моих руках бешено колотилось. И казалось, его удары слышатся на всю аудиторию.

– Тепло ваших рук – это ваша душа, мои мальчики. Руки музыканта не имеют права на холод. Холодные руки музыканта – это признак холодной души. Холодными руками вы никогда не создадите свою музыку. Музыка погибает от холода. Капельки пота на ваших пальцах – это ваши слезы, запомните раз и навсегда. Музыкант плачет руками…

На моих руках выступили капельки пота. Мои глаза оставались сухими.

– Ваши пальцы должны быть острыми, как перо. Подвижными, как волны, живыми, как память. Острые, подвижные, живые пальцы – ваш мозг, работайте над вашими руками, двигайте вашими пальцами, разминайте кисти. Неподвижность – смерть для ваших рук. Неподвижность – смерть вашей музыке. Неподвижность – смерть музыканта. Запомните эти три правила, берегите ваши руки. Думайте вашими руками. Дышите вашими руками. Живите вашими руками. И тогда из вас обязательно получится музыкант! – и учитель в конце своей речи поднял руки вверх. Они были, действительно красивы. Подвижны, гибки, почти прозрачны. И я убедился, что музыка, действительно, рождается с рук. И я увидел глаза своего учителя. Голубые витража пне стекла. М в них накопилось столько горечи, отчаяния И бесконечного одиночества. Что я невольно содрогнулся. Я знал, как одинок мой учитель. Я знал, что он выбрал когда-то музыку. Выбрал печаль. Вечное раскаяние. Он выбрал одинокий мир, в котором имеет право жить только музыка. И ничего ближе. И ничего дорожа. И ничего любимее. И никто был не вправе посягнуть на его мир. И никому не оставалось места в его мире. В его одиноком печальном мире музыки.

– Учитель! – еле слышно прошептал я. Но он услышал. Приблизился ко мне, доложил руку на плечо. И заглянул в глубь моих глаз.

– Ты что-то хочешь добавить, мой мальчик?

Я кивнул своей стриженой головой.

– Я знаю откуда еще рождается музыка.

Он вопросительно поднял брови.

– Она рождается из одиночества.

Он промолчал. Молча направился к двери. Взялся за ручку. И оглянулся.

– Из одиночества рук, Паганини, – поправил он меня. – Одиночества сердца, души. И это одиночество ничто на может заполнить. Но это не значит, что человек должен быть одинок. Одинокий человек – это не музыка. Это беда.

И учитель прикрыл за собой дверь.

И я понял, что жизнь этого талантливого человека так и не удалась. И никакая музыка так и не сумела его сделать счастливым. И всетаки я не согласился со своим учителем. Тогда я еще не мог понять. Что одиночество – это не дар человека. А его беда. Я не был одинок. Мое юношеское со свойственным максимализмом рисовало мое одиночество, мою трагедию жизни, мою печаль. И я решил, что если на свете что-то и достойно любви и преданности, то это музыка. И другие увлечения только помешают, будут красть по частицам, по нотам, по звукам мою музыку. Я же хотел сохранить ее в целостности и сохранности. Тогда я еще не мог понять. Что другая любовь, другие увлечения – это часть музыки. Может быть, самая ценная. Может быть самая талантливая ее часть.

Но в те годы я думал иначе. И потому никак не мог смириться, что в мою жизнь ворвалась Капа. Эта взбалмошная рыжая циркачка. Это легкомысленное конопатее существо. И в своем сознании я не мог совместить мою серьезную печальную музыку. И эту истеричную девчонку-сорванца. И всеми силами пытался отказаться от своего нового увлечения. От ненужной любви. Но с каждым днем мне все менее это удавалось. И я злился на себя. И я ее ненавидел. Наверно, потому что уже полюбил…

И каждый вечер торчал в булочной, разворачивая фольгу. И разламывая шоколад на кусочки. Булочница меня уже давно заприметила. И подозрительно поглядывала в мою сторону. И как-то не выдержала:

– Ты что, свою собаку шоколадом подкармливаешь? Чтобы быстрее подохла? – полюбопытствовала она.

– Нет, – печально вздохнул я, выбрасывая фольгу в мусорное ведро. – Просто у моей бабушки – антидиабет. Разве не слыхали про такую болезнь?

Булочница отрицательно покачала головой.

Я погрустнел еще больше.

– Это когда без необходимого количества сладкого наступает мгновенная смерть.

Булочница рассмеялась. Ей ни капли не было жаль мою бедную бабушку.

– Ладно уж, приходи. Если хочешь, я сама буду фольгу разворачивать, – и ее глазки при этом подозрительно сверкнули.

Я ей, видно, понравился. И тут же сообразил, что шоколад с завтрашнего дня придется закупать в другом месте.

С Капай мы всегда встречались в парке. Домой к себе я ее больше не приглашал. Чтобы она меня на разоблачила. А, возможно, просто боялся остаться с нею наедине. В пустой комнате. Глазами – в глаза… Но она, видимо об этом на задумывалась. Поэтому совсем скоро мне предложила:

– А хочешь, пойдем ко мне?

Я растерялся.

– Я думаю, что твой родители примут меня за зэка, – и я провел ладонью по стриженой голове.

– Ну и прекрасно! – неожиданно обрадовалась Капа. – Они примут тебя за своего! Наконец-то они обрадуются, что я сделала достойный выбор!

– Ты о чем, Капа? – насторожился я.

Капа печально вздохнула. И я заметил в ее глазках слезы. Их она тут же смахнула рукавом.

– Ты не понимаешь, Паганини… Ты ничего не понимаешь. Это у тебя дома – рояль. И цветы на подоконнике. Это ты… Утром музыкальная школа. Вечером – посещение филармонии, наверняка с папой. В дорогом костюме с «бабочкой»…

– Ну что ты, Капа! Мой папа быстрее бы застрелился, чем нанял бы на себя «бабочку». И ни разу он на был в филармонии! Он терпеть не может музыку. Он – инженер…

– Ну, это всё равно, – махнула Капа рукой. И ее гуди дрогнули. – Не перебивай, Паганини, – и она схватила мою руку. И пожала. Видимо, в порыве своих трагичных воспоминаний о детстве.

– Не надо, Капа. Если тебе больно, лучше не рассказывай.

– Ах, Паганини! Я хочу, чтобы ты знал все. Понимаешь? Все! Я хочу, чтобы ты увидел дом, где я родилась. Где росла. Эту душную атмосферу, где проходило мое детство. Эту однокомнатную квартиру. В которой, кроме меня – еще четверо. И из мебели – единственный стол. За которым я ела, тут же делала уроки. И тут же мечтала. Мечтала о цветах на подоконнике. О рояли. Хотя знаешь, Паганини! Я ведь была двоечницей.

Я искренне растрогался. И погладил Капу по голове.

– Поверь, Капа. Я ведь тоже никогда не был отличником. Я их терпеть не мог.

– Правда? – оживилась она. И тут же вновь погрустнела. – Но ты сам посуди. Разве у меня была возможность учиться? Когда на моих руках – четверо маленьких малышей. Которые в жизни не ели шоколадных конфет. – И Капа, уже не стыдясь своих слез, громко всхлипнула. – Разве я могла учиться, слыша каждый вечер пьяные скандалы моей матери. Разве я могла учиться, когда вся школа смеялась надо мной, зная, что я дочь преступника. О Боже! – и она закрыла лицо руками. И слегка покачнулась.

– Капа, – я слегка прикоснулся к ее руке.

– Не надо, Паганини! – она оторвала руки от мокрого лица. – Не надо меня жалеть! Это у тебя дома – рояль. Цветы на подоконнике. Вечерами – посещение филармонии с папой в «бабочке»!

– Капа, поверь! – Мой папа понятия не имеет, что такое филармония…

Но Капа меня не слушала. Она безутешно рыдала. И сквозь слезы шептала:

– О, если бы ты знал, Паганини, сколько я мечтала о прекрасных платьях. Дорогих духах. О пирожных с воздушным кремом. Как я мечтала увидеть другие города и страны. И хотя бы один раз в жизни попробовать ананас…

Это было выше моих сил. Я крепко-крепко прижал голову Капы к своей груди. И стал горячо целовать ее милое зареванное личико.

– Капа… Милая моя девочка… Я тоже… Честное слово никогда в жизни не пробовал ананас. Но я обязательно… Обязательно его для тебя достану. Разве я когда-нибудь тебя обманывал, Капа?

Она счастливо улыбалась в ответ, запрокинув свою рыжую голову. И ее лицо постепенно высыхало от моих горячих поцелуев.

К ее дому мы шли молча. И я всю дорогу клялся себе, что ни за что на свете не оставлю эту несчастную девочку. И обязательно подарю ей самые лучшие в мире духи. И обязательно увезу ее в другие города и страны. И я уже ненавидел ее родителей, так хладнокровно лишивших ее детства. И я уже видел четырех голодных малышей, ползающих по полу пустой квартиры. Вот для кого она каждый вечер тащила шоколад. И я прокручивал в своей голове гневные монологи, брошенные в лицо ее пьяной матери. Я настолько углубился в свои печальные размышления. Что совсем не заметил, как мы очутились у Капиной квартиры. И она громко трезвонила в дверь.

Дверь широко распахнулась. И на пороге, словно из сказки, возникла красивая женщина. В длинном строгом платье, облегающем ее стройную фигуру. И ее длинные рыжие волосы касались белых плеч. И на ее милом лице мелкой россыпью сияли веснушки.

– Это – Паганини, – представила меня Капа. – А это – моя мама.

Я настолько опешил, что даже забыл сказать: «Очень приятно». Тут же появился представительный седоволосый мужчина в дорогом костюме. И «бабочка» плотно прилегала к накрахмаленному воротничку его белоснежной рубахи.

– А это – мой папа.

И я вновь только и сумел проглотить слюну. В общем, со стороны я выглядел полным кретином. Совершенно лысым с выпученными от удивления глазами. Но на родителей мой идиотский вид не произвел никакого впечатления. Видимо, они уже смирились с подобными экземплярами. Представляю их физиономии, если бы они узнали, что я направляюсь в их шикарную четырехкомнатную квартиру с благотворительными целями.

– Проходите, пожалуйста, – и мама легким жестом руки пригласила меня в комнату.

Я промычал что-то вроде:

– Да уж… Конечно… И непременно…

– Это Паганини, папа.

– О Прекрасно! Вы, видимо, музыкант? – и отец горячо пожал мою руку.

Я только было собирался ответить: «да». Чтобы как-то себя реабилитировать. Капа тут же меня перебила:

– Ну что ты, папа! Где ты встречал лысых музыкантов? Эту кличку дали ему в колонии для несовершеннолетних.

Я в ответ только кисло улыбнулся.

Капа с мамой растерянно переглянулись.

– Ну вообще-то, – начал папа.

Но мама его тут же перебила:

– Мы никуда не пойдем! Капа возмущенно всплеснула руками:

– Вы обижаете его недоверием, старики. Вот из-за таких, как вы. Равнодушных, подозрительных чистюль получаются из случайно оступившихся юношей, закоренелые преступники! Куда вы направлялись, родители?

– Вообще-то в филармонию…

– Ну и чудесно! А я в это время попытаюсь спасти это юное, погибающее в рутине людского равнодушия, сердце! – и Капа в конце своей проникновенной речи, взметнула руками вверх. Что меня взбесило окончательно.

Я приблизился к ее родителям. И уже галантно поклонился.

– Не беспокойтесь, пожалуйста. И спокойно идите на концерт. Да, кстати, сегодня, если я не ошибаюсь, играют Шуберта? Прекрасный композитор. Жаль, что я не могу послушать его. Придется пожертвовать вечером и объяснить вашей дочери правила хорошего тона. Родители Капы облегченно вздохнули.

– Вы не обращайте на нас внимания, – заговорщицки шепнул мне отец, – она же – циркачка.

– А я терпеть не могу цирк, – сморщила свое прелестное личико мама.

– Я тоже, – с готовностью поддакнул я. И с ненавистью взглянул на Капу. Она пожала плечами. И скрылась в комнате. А мне ничего не оставалось, как до конца проявить свое джентльменство. И проводить родителей Капы до двери. Не переставая время от времени кланяться. И интеллигентно, насколько позволила моя рожа, улыбаться.

В комнату Капы я ворвался, как вихрь. Она невозмутимо сидела на тахте по-турецки. И лениво потягивала из длинного хрустального бокала шампанское. Я выхватил бокал из ее рук. И залпом выпил холодный напиток. И только тогда огляделся. Если честно, Капа к этой квартире подходила так же, как мой папа к филармонии. И я признался себе, что она гораздо удачнее выглядела бы в однокомнатной квартирке с четырьмя голодными малышами. И мамой – пьяницей.

Чем в этой аккуратной, дорогой комнате, утопающей в коврах и хрустале. Капа мне чем-то напоминала Пеппи Длинный Чулок из любимой мною истории детства. И казалось, она вот-вот легко запрыгнет на люстру. И повиснет на ней, показывая мне язык. И моя злость на секунду улетучилась.

– Хочешь ананас? – сощурила свои янтарные камешки Капа.

И я вновь взбесился.

– Зачем ты мне соврала?

– Разве? – она невинно взметнула вверх свои бровки.

– Нет! Конечно, нет! Я уже поверил, что твоя мама после выпитой четвертой бутылки чернила посещает филармонию в шикарном платье. А папа в перерывах между заключением наряжается во фрак и «бабочку». Только вот что-то не видать ползающих голодных детей. Где ты их прячешь, Капа? – и я заглянул мод диван. – Или ты их отправила к бабушке – любительнице шоколада?

Капа вздохнула.

– Я же одна, Паганини. У меня нет ни сестер. Ни братьев. Ни друзей. Ни…

– Ах, моя ты бедненькая – грубо перебил я ее. – Я сейчас разрыдаюсь от жалости. Тяжелое детство. Ни с нам не приходилось делиться ананасами. Приходилось уплетать все самой. Ну, как тебе не посочувствовать?

Мне надоела эта дурацкая игра. И я размашистым шагом направился по длинному коридору к выходу. Но Капа опередила меня. И загородила собой дверь.

– Ну, что ты! С ума сошел, Паганини? Ты что, шуток не понимаешь? А? Я же просто хотела узнать, какой ты. Ты… Теперь я вижу. Ты – добрый. Сердце у тебя нежное…

Это было выше моих сил. И я грубо оттолкнул Капу от двери.

– И больше не попадайся мне на глаза, Капа. – Серьезно, слишком серьезно отчеканил я. – Я не хочу тебя больше видеть. – И в тот миг искренне поверил в свои слова. И громко хлопнул дверьми. Прямо перед ее носом.

Оставив ее так и стоять. Растерянной и недоумевающей, почему я вместе с ней не повеселился ее дурацкой шутке. И ей, как никогда, не хватало двух косичек. Одна из которых непременно должна быть вздернута вверх.

Этим же вечером. Я, склонившись над своим стареньким комиссионным роялем. Сочинял новый этюд. Мне было горько, что я потерял Капу. Или я умело, сам того не подозревая, играл в эту горечь. Мне нравилось чувствовать себя потерянным, никому ненужным и одиноким. Мне нравилось чувствовать любовь.

Которую я сам, по собственной воле отверг. Мне нравилось усложнять свои ощущения и ситуации. От этого мне легча писалось. Перед моими глазами прыгала и кувыркалась взбалмошная рыжая циркачка. Безбожная маленькая лгунья. И мои пальцы набирали бешеную скорость, и сочетание звуков было лишено гармонии.

Оно было беспорядочным. Пустым и лживым. И, казалось, насмехающимся над всем миром. Моя музыка напоминала мою маленькую Капу. И мне музыка вновь удалась. Я это сразу же понял, опустив бессильные, уставшие руки на колени. Сыграв последний аккорд.

За окном светало. Но я не знал. Не понимал время. Время для меня слилось в один миг. Миг моей только что рожденной музыки. Мне непременно, прямо сейчас. Необходимо было кому-нибудь рассказать, прочитать, показать мой музыку. И мне почему-то показалось, что никто, кроме Капы на сумеет ее понять.

– Капа! – обрадовался я, услышав в телефонной трубка ее сонный голос. Хотя всего ночь назад я ее ненавидел. И был уверен, что простился с ней навсегда. – Капа… Послушай, Капа. Я сочинил… Только что…

Она попыталась что-то возразить трубке. Но я помешал. Я понимал, что поднял ее с постели. Но остановиться не мог.

– Слушай, Капа. Молчи и слушай.

Я бросил трубку на рояль. И заиграл. Оранжевое солнцем плавало в чистой воде. Прыгало по волнам, как мяч. Разбрызгивая прохладные капли. И девочка с двумя небрежно завязанными косичками ловила его, хохоча круглыми глазами. Так похожими на янтарные камешки, разбросанные по всему морскому берегу…

– Здорово! – выдохнула в трубку Кипа, когда я закончил свои вдохновенную игру. – Ты – настоящий Паганини! Честное слово! Ты знаешь, я и не подозревала, что фальшивые звуки могут звучать так красиво. Я всегда думала, что музыка – это, прежде всего, гармония. Вот почему, честно говоря, я не верила в музыку. Ее слишком уж чистая гармония казалась фальшивой. Фальшивой не на уровне звуков. А где-то внутри меня, внутри моего мира. Ведь мир не может быть таким правильным. Ты меня понимаешь?

Я кивнул головой. И громко сглотнул слюну. Никого в своей жизни я так хорошо не понимал.

– А у тебя, Паганини, – уже шепотом продолжала Капа, – у тебя все по-другому. Все наоборот. Фальшивые звуки… Такие неправильные, такие несовершенные. Даже некрасивые, а рождают настоящую гармонию. И эта гармония не от звуков. Она тоже внутри меня.

И она тоже похожа на наш мир. Ведь наш мир бывает правильным, чистым, гармоничным только внутри нас, только в наших мечтах. Правда, Паганини? Я верю твоей музыке. Честно говоря, я от тебя такого не ожидала. Я думала ты и впрямь ненавидишь цирк. А оказывается – ты от него без ума. Раз сумел сочинить такое…

– Я его ненавижу, Капа, – улыбнулся я. И увидел ее улыбку. Ее смеющиеся янтарики.

– И меня тоже, Паганини?

– Тебя еще больше. Пока.

И я повесил трубку. Капа высказала за меня то, что я мог лишь выразить звуками. Капа с сегодняшнего рассвета стала моим союзником. Моим другом. Нет, я себе лгал, она для меня значила гораздо больше. И это случилось не сегодня на рассвете. Это случилось давно. И бежать от нее я уже не пытался. Хотя по-прежнему был уверен. Что только одиночка способен перевернуть мир.

Учитель молчал. Он сидел нахмурившись. И пепел от сигареты, сжатой его тонкими пальцами, падал прямо на пол. И я испугался. Мои кулаки непроизвольно сжались. И страх поражения пронизывал меня насквозь. Я ждал приговора. И я его законно дождался.

– Это прекрасно, Паганини. – Тихо проговорил учитель. И в его голосе я уловил нескрываемую грусть.

Возможно, грусть одинокого человека, который так до конца и не сумел победить.

– Это прекрасно, Паганини!

Я обожал своего учители. Я обожал его за честность, за прямодушие. Он никогда не играл с нами в эту ненужную игру Быка и Юпитера. Он никогда не боялся сказать: прекрасно, замечательно, великолепно. Он не боялся первого слова. Самого главного, самого важного для нас. Слово, от которого зависело наше желание сочинять. Это уже потом будут споры, замечания, поиски истины. Но первое слово всегда было за ним, и звучало для нас приговором. Приговором, который мы со страхом ждали.

– Это прекрасно, Паганини.

– Спасибо, учитель. – И мои кулаки разжались. И пальцы расслабились. И страх поражения исчез.

– Как ты назвал свою вещь, Паганини? – и он заглянул вглубь моих глаз.

Я пожал плечами.

– Может быть, «Этюд с ложью». Может быть, «Этюд для фальши». Может быть, «Цирк».

Он понимающе кивнул.

– Ты знаешь, главное тебе удалось, это…

– Что, учитель?

– Передать несовершенством, дисгармонией, фальшью, настоящее совершенство. И правду. Я не знаю… Я не знаю, как тебе это удалось. Победить саму музыку. Победить наш слух. И конечно… Конечно, победить меня, – он невесело усмехнулся. – Это старо, как мир. Иначе мое назначение на земле было бы лишено всякого смысла.

Я покраснел. Я, пожалуй, всегда тяжелее переносил похвалу. Чем строгие наставления.

– Ну что вы… – промямлил я. И опустил голову.

– Ну, ладно хватит об этом. А теперь, слушай меня, – и он придвинул свой стул к роялю и сыграл первый аккорд…

Осень уходила от нас. И попрощаться с нею мы пришли на «Осенний бал», устроенный в консерватории. Капа сидела в первом ряду в нашем зале. И восхищенно смотрела на сцену. И в ее глазах светилась гордость. За меня. И я вновь забыл про свою стриженую голову. И гордо встряхнул «шевелюрой». Все засмеялись. И я тоже.

А затем, махнув небрежно рукой, заиграл свои сочинения. И в зале наступила полная тишина. И только один раз я услышал, как кто-то нахально зашелестел фольгой, перебивая мои сумасшедшие аккорды. Я не сомневаюсь, что это была Капа. Она не верила в чистую тишину зала. Как в чистоту мира. И в этом мы с ней были союзники. Ну, конечно же, больше…

Капа весь вечер танцевала с Владом. Я не любил танцевать. И мы с Гришкой подпирали стены, пялясь на эту замечательную парочку. А парочка была великолепной. Красавец Влад, без конца демонстрирующий свои белоснежные зубы. И маленькая Капа, еле дотягивающая до его широченных плеч. А желтые листья мягко падали сверху. И никто не мог угадать, откуда они берутся. Если над годовой простиралось не звездное небо, а пошарпанный потолок нашей древней консервы. Листья запутывались в рыжих Капиных волосах. И мне она уже почему-то напомнила русалочку. И я уже видел ее, выплывающей из моря. Задевающей солнце своими пышными волосами, в которых путались листья. Она шлепала босыми ногами по мокрому морскому песку, усыпанному янтариками.

И в ее глазах отражался их золотистый блеск.

– Капа, – шепнул я пересохшими губами. И в моих висках застучало: та-та-та. Та. Та-та. Та. Антиритм. Антигармония. Антимузыка. Антимир. – Капа…

Влада я уже ненавидел. И выражение моего лица было соответствующим. Слишком он был красив, чтобы я его в этот миг любил. Капа заметила бешеный блеск в моих глазах. И испуганно вздрогнула. И потащила за собой Влада.

– Гришка, идем с тобой. Ну, идем же, потанцуем, – сделала она мне одолжение, явно рассчитав, что с Гришкой танцевать безопасней. И она взяла толстого неуклюжего Гришку за руку. Он покраснел. И что-то смущение закряхтел в ответ.

А потом мы гуляли по вечернему городу. И Гришка нам взахлеб рассказывал о проекте своего первого моста. Капа слушала его с широко раскрытыми глазами. И, действительно, посмотреть было на что. Я всегда поражался изменению Гришки, когда он нам возбужденно доверял свои идеи, свои причудливые фантазии. Он даже хорошел в этот миг. И даже худел. Его широкое лицо заострялось. И его глаза лихорадочно блестели. Какой-то удивительно благородный блеск появлялся в его глазах, скрытых за безвкусной оправой. И его преображение заставляло нас ему верить и слушать его. Особенно Капу приводили в восторг его невероятные проекты. Она была уверена, что из Гришки получится великолепный архитектор. И если бы ей сказали, что всего через каких-то жалких семнадцать лет она встретит его за кружкой пива в каком-то дешевом ресторанчике. Обрюзгшего, постоянно что-то жующего человека, лениво бубнящего о бессмысленности нашей жизни и о каких-то небывалых дорогах вечности. Она, Капа, в жизни бы в это не поварила. Впрочем, кто из нас тогда бы в это поверил?

– Он будет настолько высокий! – размахивал своими толстыми руками Гришка. – Что звезды над головой приобретут невероятно огромный формы.

– Неужели? – не верила Капа своим ушам.

– Ну да! Ну конечно! Ощущение, что ты идешь в гору! Прямо дух захватывает. Представляешь! А воздух! Чистый! Прозрачный! Пей сколько хочешь! И весь мир, как на ладони, – Гришка в порыве своего страстного монолога схватил Капу за плечи. – Ведь ты мне веришь Капа! Ну, правда же? Веришь?

– Ну конечно! Конечно, верю! – искренне кричала ему в ответ Капа. – Я никогда не была в горах. А тут… Какая удача! Каждый день! И чистый воздух. Пей сколько хочешь! И звезды – прямо в ладони…

– Ладно, старик. Идет. Считай, что уговорил, – Влад хлопнул Гришку по плечу. – Свой второй репортаж я назову «Мост, убегающий в небо». Красиво, старик?

– Здорово! – ответила вместо Гришки Капа. И остановилась возле своего дома. – Ну, мне пора.

Не знаю почему. Но мы втроем тупо и молча уставились на нее. А она… Не отрываясь. Не стесняясь, смотрела на меня одного.

Гришка едва прикоснулся к руке Влада. Тот понимающе кивнул. И они медленно стали удаляться в осеннюю ночь.

Она по-прежнему неотрывно смотрела на меня. И в ее глазах я прочитал вызов. Скорее всего, он был вызван ее смущением.

– Мои уехали, Паганини. Я сегодня одна. Зайдем?

Не знаю почему, но я отрицательно покачал головой. Не знаю – почему. Скорее это была реакция на ее вызов.

– Но почему? – в ее вопросе уже прозвучала просьба.

– Нет, Капа, – я вновь упрямо помотал головой. Уже догадываясь почему. Я просто испугался.

– Паганини, – уже с нескрываемой мольбой просила она.

– Только на минутку, Паганини.

На моих губах выступила кислая ухмылка. Такая идиотская, что самому стало противно.

– Уже поздно, Капа. Уже пора спать. Иди, – и я легонько ее подтолкнул к двери подъезда.

Ее глаза с ненавистью, злобой, презрением впились в меня.

– Идиот! – выкрикнула она. И губы ее по-детски задрожали. – И что бы никогда! Никогда! Не смел мне звонить! Мне плевать на твою бездарную музыку! – и она мигом скрылась в подъезде.

А я, приподняв воротник пальто, кинулся догонять своих верных товарищей. И искал причину своего отказа. Я пытался восстановить в памяти ее танец с Владом, когда они так близко касались друг друга. И я понимал, что это не то. Это не причина моего ухода. Я понимал, что я просто испугался. Испугался этой душной осенней ночи. В которой мы были бы только вдвоем. Я еще никогда не любил. И И я испугался любви. Я испугался утра. В которое придется смотреть друг другу в глаза. Испугался слов, которые нужно будет говорить этим утром. Я испугался любви. Потому что еще никогда не любил. Я знал, что пожалею о своем уходе. Но страх оказался сильнее любви. Сильнее потери. И я догнал своих верных товарищей. А они с недоумением пялились на мою съежившуюся фигуру с поднятым воротником. И Влад выдавил:

– Не переживай, Паганини. Женщины любят поломаться. Это их главный козырь. В следующий раз она тебя обязательно пустит. Уж поверь моему горькому опыту.

А Гришка в ответ промолчал. Опыта у него не было никакого. Но по его глазам я понял. Что Капа еще больше возвысилась в его воображении. За свою неприступность и гордость. И только я знал истину своего отказа. Но ничего не сказал. Не мог же я признаться, что в этот вечер мы с Капой поменялись местами. Что я поступил глупо. Наверное, не по-мужски. Но именно потому, что полюбил. Иначе бы я непременно принял ее приглашение.

Мои друзья разошлись по домам. А я еще долго стоял возле своей двери. И открывать ее у меня не было никакого желания. И совсем иные мысли посещали маня. Я так и не прикоснулся к кнопке звонка. И решительно стал подниматься по лестнице вверх…

Вика удивилась моему приходу. А я не отрывал жадного взгляда от ее длинных крепких ног.

– Паганини? Ты что, Паганини? – рассмеялась она. – Хочешь, чтобы я еще какую-нибудь роль сыграла? Но учти, тетушкой с фабрики я быть ни за что не согласна!

– И не надо, Вика, – и я решительно направился в ее комнату. И бухнулся на диван. – Свари мне кофе, Вика, – попросил я, не отрывая взгляд от ее крепких ног.

Вскоре она появилась с чашкой в руках. И молча поставила ее передо мной. Я знал, что Вика ни о чем не спросит. Я знал, что Вика все понимает без слов. И ее мысли часто опережают мои. Вика погладила меня по стриженой голове. И рассмеялась. А я почему-то нежно погладил ее шею, плечи. И она почему-то не сопротивлялась. Она все понимала без слов.

– Вика, – прошептал я, уже ничего не соображая. – Ты настоящая красавица, Вика. И настоящий товарищ…

А утром мне было не по себе. Я умывался холодной водой. А Вика молча наблюдала за мной.

– Главное, Паганини – ни о чем не жалить. Ведь все случается не просто так. Сожалеть о прошлом – признак слабости.

Я мысленно признался в своей слабости. Но Вике как можно искренней улыбнулся:

– Все хорошо, Вика. К тому же с этой ролью ты справилась гораздо лучше, чем с ролью тетушки. Она тебе больше подходит. Вика расхохоталась.

– Я в этом никогда не сомневалась. Ну, пока? – и она слишком уж поспешно выпроводила меня за дверь. Она все я понимала. И я был ей искренне благодарен. Она была умнее всех нас вместе взятых. Потому что не создавала себе лишних проблем. И мне действительно было с ней хорошо. Хорошо и просто. Наверно потому, что я не любил ее.

А потом целое утро я бродил по холодному осеннему городу, И думал. Я думал о Капе. Я сравнивал эту некрасивую рыжую девчонку с красавицей Викой. Я искал в этой циркачка хоть что-нибудь достойное внимание. Я перебирал ее по частям. И ничего достойного внимания на находил. Но единственным желанием моим оставалось желание прикоснуться хотя бы к одной частичке ее тела. Так не достойной внимания…

Влад прибежал ко мне вечером. Не звоня, не стучась. Он ворвался в мою квартиру, не раздеваясь и не разуваясь.

– Старик! – прорычал он с порога. – Врубай!

И не дожидаясь, пока я проникнусь его желанием. Сам подскочил к телевизору. И со всей силы надавил на кнопку. И тут же на весь голубой экран засветилась его красивая физиономия, его белоснежные зубы, его античный профиль.

– Ну как, я хорош? – довольно подмигнул он мне, потирая руки. Мне оставалось только развести руками.

– И если вы так и не узнали, что такое высота. Считайте, что вы в жизни проиграли, – низким голосом отчеканил Влад-журналист.

И я услышал томный вздох миллиона очаровательных зрительниц. Сердце которых раз и навсегда упало к ногам Влада. И я не ошибся.

– Иесли вы никогда не испытывали страха падения. И ликованиявзлета. Если вы никогда не пытались взмахнутькрыльями, и хотя б на миг оторвать от земли ноги. Мневас жаль, – притворно вздохнул Влад. И посмотрелна небо. Словно сам всю жизнь только и делал, что круги над крышами города. – Что ж. Мне вас жаль. Но я вам постараюсь помочь. Я познакомлю вас с человеком. Который каждый вечер летает…

Мое сердце бешено заколотилось. И я яростно взглянул на самодовольную рожу своего товарищам А на голубом экране вспыхнули яркие огни. Они так напоминали звезды ночного неба. И между этими звездами плавно и легко летала моя маленькая Капа. М мне вдруг в этот момент больше всего захотелось, чтобы пропало электричество. Или перегорел телевизор. Или чтобы его, в конце концов, вообще никогда не изобретали. Мне вдруг стало больно смотреть на Капу. Я чувствовал, что она вот так же легко и свободно может выпорхнуть из моих рук. И улететь. Туда, к ночным звездам, даже если они и фальшивые. И никакая сила не сможет удержать ее в моих крепких объятиях. Никакое чудо не сможет помешать ей вырваться из моих рук. И эту свободу. Эту независимость Капы я ненавидел больше всего. Потому что понимал. Что приручить эту девчонку мне не дано. И не дано никому…

А счастливый Влад носился по комнате, потирая руки. И не переставая взахлеб болтать. Несомненно, его репортаж удался. И несомненно я высказал ему свое восхищение.

– С тебя, Влад, получится великий журналист. Я в это верю.

Влад в этом нисколечко не сомневался.

– Она тоже, – улыбаясь добавил он, – она тоже мне так сказала. Я женскому чутью, старик доверяю.

Кто из нас мог тогда предположить. Что этого сильного, самоуверенного, умного и несомненно талантливого человека так сможет обломить судьба? И если бы нам обрисовали его портрет через каких-то жалких семнадцать лет… Его, с потухшими глазами. Небритого, вяло улыбающегося пожелтевшими зубами. И судорожно сжимающего дрожащей рукой рюмку. Мы бы в это ни за что не поверили. Господи! Ну что же! Что же тогда с нами случилось! И кто в этом виноват, Господи!..

А Влад носился по комнате. Такой живой. Такой неотразимо красивый. С греческим профилем. И несомненной голливудской улыбкой, которую он так легко променял на скучные бессмысленные вечера в дешевом ресторанчика. За потемневшей рюмкой в дрожащей руке…

С этого телевизионного вечера я твердо решил никогда не переступать порог цирка. Который я и впрямь не любил. Капа по-прежнему охотно приглашала всех нас на представление. И Влад частенько пользовался ее приглашением. А Гришка там торчал почти каждый вечер. Я же поджидал Капу у выхода. Она мигом находила меня в толпе. И заметив, радостно улыбалась.

– Паганини! – махала она мне рукой. И тут же обиженно поджимала губы. – Ну почему ты сегодня опять на пришел?

Я притворно вздыхал.

– Ты же знаешь, Капа. Я задержался в консерве. Сама понимаешь. Скоро конкурс.

Она смешно морщила нос.

– Все равно ты его выиграешь, Паганини. Я в этом не сомневаюсь.

– А я сомневаюсь. Вот почему и работаю.

И мы с ней потом всегда гуляли по ночному городу. Мы были с ней очень разные. И в тоже время нас с ней связывала необъяснимая сила. Она влекла нас друг к другу с бешеной скоростью. И мы уже не могли допустить. Чтобы хотя бы один вечер, одна прогулка по ночному городу не принадлежала нам.

Однажды мы встретили Вику. Она гордо шествовала по проспекту на высоченных каблуках. Как всегда – в мини-юбке, оголяющей ее крепкие ноги. Я невольно сглотнул слюну. Но тут же поспешно отвел взгляд.

– Привет! – она непринужденно встряхнула своими длинными блестящими серьгами. И они вызывающе зазвенели. А я в свою очередь подумал, какая она замечательная актриса. В своих же актерских способностях я сомневался. И, разговаривая с ней по-прежнему глядел куда-то вдаль.

– Привет, Вик, – вяло пробубнил я. – Ну, как твои дела? – ничего умнее спросить я не мог.

– Великолепно! – улыбнулась она мне. И оценивающе оглядела Капу с ног до головы.

– Вы по-прежнему трудитесь на кондитерской фабрике? – полюбопытствовала Капа.

– Нет, – печально вздохнула Вика. И ее крепкая грудь невольно (или вольно) всколыхнулась. – Меня уволили. За каждодневную кражу шоколада. Теперь я тружусь на игрушечной. Ты случайно, не нуждаешься, девочка…

Капа покраснела от злости. И я вовремя схватил ее за руку.

– Ну, мы пошли, Вика. Я к тебе как-нибудь забегу.

– Забегай, Паганини. Как-нибудь… – и она многозначительно подмигнула.

Капа шила целую дорогу нахмурившись и надувшись. И упорно не желала со мной разговаривать.

– Ты чего, Капа, – я виновато перебил ее молчание.

Капа злобно выстрелила в маня своими янтаринами.

– У тебя с ней что-то было, Паганини, – не спрашивая, а утверждая выпалила она.

– Ты с ума сошла, Капа! Откуда! Откуда ты выкопала такую чушь! Да ты только взгляни на ее серьги! Откуда ты выкопала такую чушь!

– От верблюда! – огрызнулась она. – Ты всегда смотришь в глаза, Паганини. Почему ты на нее не смотрел?

Я пожал плечами.

– Просто мне не нравятся ее глаза.

Капа усмехнулась. Она мне не поверила. И убеждать в обратном не было смысла. Не мог же я объяснить, что именно благодаря Вике. Я мог так легко прикоснуться к Капе. Вот так непринужденно обнять ее. И крепко прижать к себе. И найти ее горячие губы… Я уже не боялся любви. Я уже отважно шагнул ей навстречу. Капа не вырывалась. Мимо нас мелькали машины, прохожие задевали нас в спешке. И листва городских деревьев шелестела над нами.

– Капа! – голова моя пошла кругом. И асфальт вместе с прохожими, машинами и городскими деревьями уплывал из-под ног.

– Капа…

Я плохо помню, как мы словили такси. Как так же, горячо обнимаясь, бухнулись на заднее сиденье. И целовались. И таксист недовольно морщился. И прикуривал одну от другой сигарету.

– Капа, ты куда меня везешь?

– На край земли…

Она не солгала. Это был край земли. И на краю земли росло почему-то много одуванчиков. Ослепительно желтых. Горячих до духоты. И среди этих цветов на краю земли стоял какой-то заброшенный дом с полуразрушенной верандой. И дырявыми тюфяками на полу. Но мы так и не добрались до него. Мы упали в ослепительную желтую мякоть. Мы мяли, душили желтые цветы. И они безропотно умирали под нами. Мы купались в этом сочном желтом море. Ныряли в него с головой. И вздыхали его сладкий запах. И нам этого было мало. Мы еле держались на краю земли. Но нам не было страшно. За нами виднелась огромная пропасть. Чуть неверный жест и мы в нее упадем. Туда, в неизвестность. Туда, где кончается мир. А, возможно, и нет – нас ждет пустота, остановка времени. Остановка судьбы. Но мы этого не боялись.

Я плохо помню, как перенес Капу в дом, безжалостно ступая по мертвым желтым цветам. Она была удивительно легкая. Словно тряпичная кукла. Но мои ноги все равно подкашивались. Я плохо помню, как положил ее на старые дырявые тюфяки. И улегся рядом. И уснул. А, возможно, и нет. Возможно, я почувствовал тоже опьянение. Те же образы мертвых желтых цветов.

Те же видения, ярко рисующие край земли. И за ним – пропасть. И за ним – пустота. И только когда капли дождя смешались с рассветом. Я, кажется, начал соображать. Хмель прошел. И пришло отрезвление.

Вместе с легкой дрожью. Может быть, от утреннего холода. А может быть, от страха. Что никогда ничего подобного не повторится. И уже никогда не смогу стоять на краю пропасть с желанием туда броситься. И не бросаться…

Я долго смотрел на Капу. Она мирно спала, чуть посапывая. Ее веснушки во сне улыбались. Я едва прикоснулся к ним. Она поморщилась, но не проснулась. Она только развела руки. Взмахнула ими, словно пытаясь взлететь. И они тут же безжизненно упали вдоль тела. И мне на миг показалось, что она не почувствовала этого желания страха. На краю высоты. Потому что знала, что всегда может. Вот так легко. Взмахнуть руками, как крыльями. И улететь. Улететь от этой земли. От этого желания страха. Улететь от меня.

Я встряхнул головой, словно поедет тяжелого похмелья. И вышел на воздух. Мертвые одуванчики неровным четырехугольником распластались по земле. И я насобирал эти желтые цветы. Выбора у меня не было. Они уже не вмещались в ладонь. В две ладони… Я насобирал целую охапку желтых цветов, и только теперь вспомнил, что лето давно прошло. Что уже через неделю-две нагрянут морозы. А эти цветы так вызывающе растут, словно им дано. Каждый день светиться ослепительным солнечным светом. Я с удивлением разглядывал желтые влажные лепестки. И вошел в дом. Капа уже не спала. Она, улыбаясь, смотрела на меня. Положив руки под голову.

– Это тебе, – и я бросил цветы на нее. Они рассыпались по ней. А Капа, все так же загадочно улыбаясь, смотрела на меня.

– Какое сейчас время года? – спросил я ее.

Капа пожала плечами.

– Кажется осень.

– Мне тоже так кажется. Но, глядя на эти цветы, я начинаю в этом сомневаться.

– Ну и напрасно. Они ведь давным-давно отцвели. Капа встала. Взяла меня за руку. И вывела на порог. Слабое осеннее солнце поднялось уже высоко. И дождь уже не проживался сквозь осеннее небо. На улице было тихо пустынно, словно здесь не ступала нога человека. А я, не отрываясь, смотрел на голые посеревшие стебли цветов, усыпающих землю. От желтых ослепительных одуванчиков не осталось и следа.

– Капа, – я судорожно схватил ее за руку, – я ничего не понимаю, Капа. Но ведь они были, Капа?

Капа все так же загадочно улыбалась.

– Их не могло быть, Паганини. Ведь ты сам сказал что уже – осень.

Я бросился в дом. На матраце валялись высохшие, почерневшие стебли. Много. Они не смогли бы уместиться в две ладони.

Капа осторожно подняла засохшие цветы. И прижала к своей груди.

– Ты хочешь сказать, Капа. Что и этого дома нет?

Она промолчала.

Мы вышли за порог, крепко взявшись за руки. И долго шли не оглядываясь. Боясь оглянуться. И все-таки я не выдержал, резко повернул голову.

Туман застелил мир. Дома не было. Но, возможно, мне трудно было его разглядеть сквозь густую утреннюю пелену. Во всяком случае, мне в это хотелось верить.

– Не приглядывайся, Паганини. Дома нет. И ничего нет. Разве ты не знал, что наша земля круглая. И края земли быть не может.

– Но ты есть, Капа? – и я, словно желая убедиться, стал ощупывать ее волосы, лицо, руки.

Она рассмеялась. И всем телом прижалась ко мне.

– Я есть, Паганини. И я буду с тобою всегда.

И я ей поверил. Разве я мог предположить. Что нас так глупо, бессмысленно, нелепо разведет судьба. И перечеркнет мою жизнь. И жизнь моей Капы. Впрочем, все трагедии в жизни в основном происходят по глупости.

Этой же ночью я написал «Мираж желтых цветов». И на рассвете по телефону сыграл его Капе. Она слушала, затаив дыхание. И после моего этюда вздохнула.

– Так не бывает, Паганини. Это мираж…

Я хорошо помню те годы, прожитые на одном дыхании.

Нет, я помню одно дыхание тех прожитых лет. На одном дыхании – музыка. На одном дыхании – любовь. На одном дыхании – счастье и успех. Я подавал большие надежды. И выиграл не один конкурс. Удача улыбалась мне. И мне казалось. Что она со мной будет всегда. И любовь к Капе мне напоминала иллюзию. И казалось, что я всегда стою на краю земли. И ветер трепет мои давно отросшие непослушные волосы. И страх высоты не покидает меня. Моя любовь звучала, как музыка. Звуки парили, соединяясь в аккорды. От пиано – к форта. И исчезали. Растворялись. Погружались в пространство. А потом вновь – с новой силой. С новым вдохновением. С новым порывом. Впрочем, тогда я плохо отличал свою любовь от своей музыки. Любовь рождала музыку. И музыка исполняла мою любовь. Любовь и музыка были неотрывно связаны с болью, наверное, иначе не могло и быть. Я любил Капу, но мне с ней было трудно. Наверно, как и ей со мной.

Мы никогда больше не были там, в полуразрушенном доме. Среди желтых цветов. Но рядом с Капой я всегда чувствовал мягкость одуванчиков. И их ослепительный свет по-прежнему резал мои глаза. Я чувствовал вновь и вновь страх и желание броситься вниз. Так и не научившись летать. Так и не переставая бояться этой головокружительной высоты. И я всегда помнил, что моя девочка этого не боится. И это не давало мне жить. Это заставляло меня мучить ее все чаще и чаще. Я не раз уходил от нее. Закрывал окна и двери. Отключал телефон. И затыкал уши. И так сидел молча, неподвижно. Часами. Слушая только аритмичные удары своего сердца. Выстукивающие сумасшедшую музыку. И я убеждал себя, что на этот раз бросил ее окончательно. И ловил себя на мысли, что боюсь, как бы она не ушла первой. И, наконец, убедив себя в окончательном уходе, я так же плохо соображая и не помня своих клятв, возвращался. И стоял возле ее двери, как мальчишка. И мое возвращение каждый раз воспринималось по-новому.

Иногда она равнодушно открывала мне дверь, зевая на ходу, даже не удосужившись прикрыть рот ладонью. И лениво мычала.

– А, это ты Паганини. Ну, заходи, раз пришел. Кстати, что-то тебя давно не было видно.

Словно не было этих мучительных дней ожидания. Словно она не плакала. И не била своими маленькими кулачками по двери от бессилия. Словно она от злости не швыряла телефон на пол. И он не разбивался вдребезги. Интересно, сколько она успела сломать телефонных аппаратов? Думал я каждый раз, глядя на новенький телефон красующийся на столе. Смена телефонных аппаратов стала как бы частью ритуала моего возвращения. И я частенько подумывал, что когда-нибудь один из них непременно угодит в мою голову. Наверное, вполне справедливо.

И когда она вот к так равнодушно открывала мне дверь, зевая на ходу. Я бесился. Бесился от ее пустого взгляда. Ровного дыхания. Равнодушных слов. В эти минуты мне хотелось ее ударить. Но, взглянув на новенький телефон, я тут же успокаивался. Нет, Капа, ты меня не забыла.

А она непременно потягивалась, напоминая рыжего лохматого зверя. И я ждал, что она непременно мяукнет.

– Такая жара, Паганини, правда? – мяукала она.

И тем же пустым равнодушным взглядом разглядывала потолок. Я, следуя правилам игры, равнодушно пожимал плечами. И до боли сжимал кулаки. И пытался утихомирить свое сердце, выпрыгивающее наружу.

А Капа, казалось, не обращала на меня никакого внимания. Но это только казалось. Я знал, что очередная игра в равнодушие непременно должна дойти до абсурда. И только тогда я вновь почувствую прохладу ее, как всегда холодных, но далеко не равнодушных рук. И обязательно прошепчу пересохшими, потрескавшимися от мучительных ожиданий губами:

– У тебя такие холодные руки, Капа. А ты говорила, что жарко.

И она, конечно же, мне ответит.

Иногда она не пускала меня на порог. Топала ногами. С перекошенным от злобы лицом. И барабанила со всей силы кулачками по моей груди. На ее крики сбегались соседи. Но ей было на всех наплевать. Казалось, ей даже доставляло удовольствие, что у нее есть благодарные зрители в лице любопытных соседей. Но я не выдерживал. Хватал ее в охапку, не обращая внимания на ее змеиные выверты. Она шипела всеми существующими проклятиями в мой адрес. И я силой втаскивал ее в квартиру. Тащил в ванную комнату к и струей ледяной воды смывал ее пыл. Она приходила в себя. И, сидя на корточках, обхватив коленки руками, совершенно мокрая и совершенно несчастная, смотрела на меня снизу вверх. И шептала:

– На бросай меня, Паганини. Не бросай…

И мне все чаще казалось, что об этом она просила не меня. А себя. Предчувствуя, что может бросить первой.

В общем, мои возвращения каждый раз были совершенно неожиданными и неповторимыми. И наша любовь все больше стала походить на спектакль. В котором есть все. И бурные сцены, и слезы раскаяния. И просто страсть. Но за этим спектаклем наша любовь стала все чаще и чаще исчезать. Мы сами надевали на себя театральные маски. И наши истинные мысли трудно било угадать. И мы потеряли чувство ориентации. Чувство меры. И мы сами уже на могли отличить истину от лжи.

И я стал уставать. И все чаще ловил себя на мысли, что совершенно не знаю эту взбалмошную девчонку.

Иногда мне казалось, что ее преданность превосходит всякие границы. Иногда я чувствовал, что она бесстыдно мне лжет. Иногда я видел, что она простодушна, как ребенок. Иногда я замечал в ней хитрого зверя. Иногда я просто сомневался в ее любви…

В ней настолько было все невероятно запутано, что распутывать эти узлы не хватило бы и моей жизни. И, если честно, тратить на это жизнь мне было жаль. И все-таки… Все-таки, уходя, я не мог не вернуться. И я со всех ног мчался к Капе. Это был какой-то замкнутый круг.

От ненависти – к любви. От любви – к презрению. От презрения – к счастью. И так бесконечно.

До изнеможения. До болезни. До своей сумасшедшей музыки.

И сегодня я вновь стоял возле ее двери. И злился на себя. Что не выдержал и вновь прибежал. Что теперь вновь придется выдержать очередную сцену. Что сегодня мне приготовила Капа? Дверь распахнулась. И на пороге появился сияющий Влад.

– А-а-а, – заревел он. – Паганини! Проходи…

– Спасибо, – сквозь зубы процедил я.

– А я уезжаю, мой друг. Командировка – на полгода! Представляешь! Меня включили в экспедицию! А знаешь, какую? В жизни не угадаешь! В Красном море обнаружили непонятное существо. Рыба, но с лицом женщины! Представляешь, что это за зрелище! Говорят, чертовски красива. Ее видели ночью. Она высоко выпрыгивала из воды. Чешуя – золото. Лицо – ангела. Что это, Паганини?

Я пожал плечами.

– И чем вы ее будите ловить, если не секрет? Сетями? – Невесело усмехнулся я.

Влад махнул рукой.

– При чем тут это, Паганини? Если эта русалочка стоит всех женщин вместе взятых. А вдруг эта женщина – первая на земле? Женщина до первородного греха?

Глаза Влада возбужденно заблестели.

– Да уж… Куда ей до греха… В чешуе. Ты, видимо, прав, Влад, – рассеянно ответил я. И мои глаза бегали в поисках Капы.

– Я сделаю гениальный репортаж, Паганини, – не унимался Влад. – Репортаж века. О том, как в нашей захламленной, запыленной, застроенной, сумасшедшей цивилизации появляется женщина-ангел. Она чиста и невинна до божественности. Она прекрасна до умопомрачения. Она великодушна и милосердна. И только она способна перевернуть наши захламленные, запыленные застроенные, сумасшедшие души. И мы, возможно, наконец-то осознаем, как неверно живем.

Как губим жизнь ложью, изменами, завистью, страхом за собственные шкуры.

Но я уже не слышал высокопарную речь своего товарища. Я смотрел на Капу. Она появилась в дверях в черном шерстяном платье, почти касающимся пят. Оно удивительно шло ее рыжим пышным волосам. И лицо – такое бледное, похудевшее, заостренное. Она – словно русалочка мирная, тихая. Она – словно женщина ангел, чистая и непорочная. Я облизнул губы. Такой Капу я еще не видел. И тут же мое оцепенение перебила громкая болтовня Влада.

– Слышишь, Паганини? – и он со всей силы хлопнул меня по плечу. – И она не захочет к нам. Она все равно выбирает море. Потому что только море может подарить ей чистоту и свободу.

– Она выберет море, потому что не умеет ходить по земле, Влад. – Я свирепо на него покосился. Что, черт набери, здесь делает этот жалкий репортеришка?

Влад усек мой взгляд. И засуетился.

– Ну ладно, старик. Я исчезаю, так и быть. Кстати, я тебе звонил. А у тебя все занято, занято и занято. Чем это ты так занят целыми днями, не понимаю. Я подумал ты тут, – пробормотал он, пятясь к двери.

– Как видишь, я тут…

Но Влад уже не расслышал моих слов. Только громко хлопнула входная дверь.

Капа по-прежнему стояла не двигаясь. Словно статуя, бледная и спокойная.

Я приблизился к ней и до боли сжал ее плечи. Ио она даже не пошевелилась.

– Я тебе должна сказать, – монотонно начала она.

И я вздрогнул. Мне не понравился ее тон. И сердце мое бешено заколотилось. Неужели Влад? Неужели Влад? Неужели Влад?

– Паганини… – и она не выдержала. И разрыдалась. – Паганини…

Я долго не мог ее успокоить. Она упала на кровать. И плечи ее тряслись от беззвучных рыданий.

– Капа, ну скажи, девочка моя, что случилось?

Наконец она подняла красное, опухшее от слез лицо. Ее волосы торчали в разные стороны. И под глазами чернели глубокие круги. В этот миг вместо женщины-ангела передо мной сидела настоящая ведьма. И я невольно поморщился.

– Что случилось, Капа?

– Я… Я была у врача. Я тебе не говорила… Но…

Я нахмурился.

– Я серьезно больна, Паганини, – она замолчала. И закрыла лицо руками. И уже глухим голосом добавила.

– Я не знаю, сколько мне осталось…

Ноги мои подкосились. Приторно сладкая слюна подкатила к горлу. Казалось, меня вот-вот вытошнит. Но я понимал, что нужна держать себя в руках. Что всю волю, все силы нужно собрать, чтобы поддержать мою маленькую Капу.

– Капа! – и я оторвал ее руки от лица. – Ты слышишь меня, Капа? – мой голос был решителен. Я сам поразился твердости своего голоса. – Ты никогда не умрешь, Капа! Ты меня слышишь? Пока ты со мной – тебе нечего бояться. Я все… Слышишь, все сделаю, чтобы с тобой ничего не случилось, моя девочка.

Капа прильнула к моей груди. Я прижал ее, как маленькую, к себе. Она, действительно, была похожа на зареванного, испуганного ребенка. И я все крепче и крепче прижимал к себе. Словно пытался уберечь от предстоящей судьбы.

Этим же вечером я напился. Но легче от этого мне не стало. Я шел домой, и мои ноги плохо меня слушались. И мое воображение рисовало страшные картины. Мне привиделась Капа в белом платье. И лицо ее – мертвенно бледное. И руки… И руки. Эти милые, всегда такие холодные (господи, почему?). Я знал каждую венку на них. И они, всегда такие непокорные, такие подвижные. Так покорно, мирно покоились теперь на ее ослепительно белом шелковом платье. Капа! Это не правда. Это не правда! Я этого не хочу! Ты же умеешь летать, Капа! Ну, улети же! Улети поскорее от этой неизбежности, от этой беды. И за что нам это выпало? За какие ошибки, за какие грехи? И мое воображение уже рисовало землю. Нет, Капа! Тебе быть только над землей, а не наоборот. Нет, Капа! Я тебе не дам умереть. Мои концерты, мою музыку, мою славу, я все брошу к твоим ногам.

И обязательно тебя спасу. В мире нет ничего невозможного, моя бедная девочка.

Я остановился посреди дороги. И до боли сжал свои пульсирующие виски. Мне было очень плохо. Но домой не хотелось. Мне надо было, чтобы меня успокоили. Пожалели. Я вдруг почувствовал себя маленьким, беззащитным ребенком. Мне так захотелось тепла и покоя. И я, уже не задумываясь, отправился за теплом и покоем к Вике.

Она всплеснула руками, увидев мою физиономию. Небритый, со страшными синяками под глазами, в пожеванных штанах, я еле держался на ногах.

– Вика! – прошептал я. И расплакался. И не стыдился своих слез. Они были оправданы.

Она успокаивала меня, все крепче и крепче прижимая к себе.

– Бедная девочка, – вздохнула она, когда я рассказал ей свою печальную историю. – Мне она всегда нравилась. В ней есть… Ну, легкость какая-то. Нет, Паганини, – и она решительно покачала головой. – Ты не должен так распускаться. Ты сам говорил, что она часто все трагедизирует. Впрочем, каждый свои болезни доводит до трагедии. Но, как правило, они остаются всего лишь болезнями. Вот так, Паганини. И не более. А все болезни вылечиваются. Ты поговори с ее врачам. Все не так безнадежно, поверь. Главное теперь – не распускаться.

Я кивал головой в знак согласия. Я верил Вике. Я успокаивался.

Я уснул у нее на коленях. И проснулся уже среди ночи. На кровати, в объятиях Вики. Мы спали одетыми, как брат и сестра. И я понял окончательно, насколько мне дорога Вика. Я осторожно освободился из ее объятий. И поднялся. Голова, как ни странно, была ясной. Словно весь мусор, все кошмары удалось из нее выбросить этим вечером. И мне захотелось сочинять музыку.

И вскоре я уже сидел в своей комнате. Перед раскрытым роялем. За нотными листами. И перед моими глазами мелькали волны на море. И женщина-ангел в золотой чешуе и с глазами Капы выпрыгивала из воды. И неожиданно она взмахнула своими золотыми плавниками. И взлетела. Она латала легко и долго. И уже каменистые горы мелькали под ней. И она знала, что силы уже на исходе. И она повернула назад. Но было поздно. И ее золотые крылья бессильно опустились.

И она камнем полетела вниз. И я видел ее, стремительно к падающую на каменистые горы. И люди думали, что с неба упала ослепительная комета. И люди с восхищением говорили:

– Это красиво…

На этот раз я не позвонил Капе. И не сыграл ей свою печальную музыку. Я не имел на это права.

Этим утром я пропустил занятия. Этим утром я решил принять все меры для спасения своей девушки. И этим же утром я уже стоял возле ее двери. Собирая все слова утешения. Которыми был богат мой словарный запас. И мысленно складывал их в один утешительный монолог.

На удивление она прекрасно выглядела. Моя бедная девочка. Ни мешков под глазами. Ни бледности, ни неестественной худизны. Она улыбалась, сладко потягиваясь при этом.

– А, Паганини, – промурлыкала Капа.

Умница! Восхитился я ее умению держать себя в руках. Она все-таки такая сильная, моя Капа.

– Боже, как я рада, что ты пришел! Я так соскучилась, – и она обвила мою шею руками. И потерлась щепой о мой небритый подбородок.

Загрузка...