Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий Далёкая Радуга

1

Танина ладонь, тёплая и немного шершавая, лежала у него на глазах, и больше ему ни до чего не было дела. Он чувствовал горько–солёный запах пыли, скрипели спросонок степные птицы, и сухая трава колола и щекотала затылок. Лежать было жёстко и неудобно, шея чесалась нестерпимо, но он не двигался, слушая тихое, ровное дыхание Тани. Он улыбался и радовался темноте, потому что улыбка была, наверное, до неприличия глупой и довольной.

Потом не к месту и не ко времени в лаборатории на вышке заверещал сигнал вызова. Пусть! Не первый раз. В этот вечер все вызовы не к месту и не ко времени.

— Робик, — шёпотом сказала Таня. — Слышишь?

— Совершенно ничего не слышу, — пробормотал Роберт.

Он помигал, чтобы пощекотать Танину ладонь ресницами. Всё было далеко–далеко и совершенно не нужно. Патрик, вечно обалделый от недосыпания, был далеко. Маляев со своими манерами ледяного сфинкса был далеко. Весь их мир постоянной спешки, постоянных заумных разговоров, вечного недовольства и озабоченности, весь этот внечувственный мир, где презирают ясное, где радуются только непонятному, где люди забыли, что они мужчины и женщины, — всё это было далеко–далеко… Здесь была только ночная степь, на сотни километров одна только пустая степь, поглотившая жаркий день, тёплая, полная тёмных, возбуждающих запахов.

Снова заверещал сигнал.

— Опять, — сказала Таня.

— Пускай. Меня нет. Я помер. Меня съели землеройки. Мне и так хорошо. Я тебя люблю. Никуда не хочу идти. С какой стати? А ты бы пошла?

— Не знаю.

— Это потому, что ты любишь недостаточно. Человек, который любит достаточно, никогда никуда не ходит.

— Теоретик, — сказала Таня.

— Я не теоретик. Я практик. И, как практик, я тебя спрашиваю: с какой стати я вдруг куда–то пойду? Любить надо уметь. А вы не умеете. Вы только рассуждаете о любви. Вы не любите любовь. Вы любите о ней рассуждать. Я много болтаю?

— Да. Ужасно!

Он снял её руку с глаз и положил себе на губы. Теперь он видел небо, затянутое облаками, и красные опознавательные огоньки на фермах вышки на двадцатиметровой высоте. Сигнал верещал непрерывно, и Роберт представил себе сердитого Патрика, как он нажимает на клавишу вызова, обиженно выпятив добрые толстые губы.

— А вот я тебя сейчас выключу, — сказал Роберт невнятно. — Танёк, хочешь, он у меня замолчит навеки? Пусть уж всё будет навеки. У нас будет любовь навеки, а он замолчит навеки.

В темноте он видел её лицо — светлое, с огромными блестящими глазами. Она отняла руку и сказала:

— Давай я с ним поговорю. Я скажу, что я галлюцинация. Ночью всегда бывают галлюцинации.

— У него никогда не бывает галлюцинаций. Такой уж это человек, Танечка. Он никогда себя не обманывает.

— Хочешь, я скажу тебе, какой он? Я очень люблю угадывать характеры по видеофонным звонкам. Он человек упрямый, злой и бестактный. И он ни за какие коврижки не станет сидеть с женщиной ночью в степи. Вот он какой — как на ладони. И про ночь он знает только, что ночью темно.

— Нет, — сказал справедливый Роберт. — Насчёт коврижек верно. Но зато он добрый, мягкий и рохля.

— Не верю, — сказала Таня. — Ты только послушай. — Они послушали. — Разве это рохля? Это явный «tenacem propositi virum» [1].

— Правда? Я ему скажу.

— Скажи. Пойди и скажи.

— Сейчас?

— Немедленно.

Роберт встал, а она осталась сидеть, обхватив руками колени.

— Только поцелуй меня сначала, — попросила она.

В кабине лифта он прислонился лбом к холодной стене и некоторое время стоял так, с закрытыми глазами, смеясь и трогая языком губы. В голове не было ни единой мысли, только какой–то торжествующий голос бессвязно вопил: «Любит!… Меня!… Меня любит!… Вот вам, вы!… Меня!…» Потом он обнаружил, что кабина давно остановилась, и попытался открыть дверь. Дверь нашлась не сразу, а в лаборатории оказалось множество лишней мебели: он ронял стулья, сдвигал столы и ударялся о шкафы до тех пор, пока не сообразил, что забыл включить свет. Заливаясь смехом, он нащупал выключатель, поднял кресло и присел к видеофону.

Когда на экране появился сонный Патрик, Роберт приветствовал его по–дружески:

— Добрый вечер, поросёночек! И чего это тебе не спится, синичка ты моя, трясогузочка?

Патрик озадаченно глядел на него, часто помаргивая воспалёнными веками.

— Что же ты смотришь, пёсик? Верещал–верещал, оторвал меня от важных занятий, а теперь молчишь!

Патрик, наконец, открыл рот.

— У тебя… ты… — он постучал себя по лбу, и на лице его появилось вопросительное выражение. — А?…

— Ещё как! — воскликнул Роберт. — Одиночество! Тоска! Предчувствия! И мало того — галлюцинации! Чуть не забыл!

— Ты не шутишь? — серьёзно спросил Патрик.

— Нет! На посту не шутят. Но ты не обращай внимания и приступай.

Патрик неуверенно моргал.

— Не понимаю, — признался он.

— Да где уж тебе, — злорадно сказал Роберт. — Это эмоции, Патрик! Знаешь?… Как бы это тебе попроще, попонятнее?… Ну, не вполне алгоритмируемые возмущения в сверхсложных логических комплексах. Воспринял?

— Ага, — сказал Патрик. Он поскрёб пальцами подбородок, сосредотачиваясь. — Почему я тебе звоню, Роб? Вот в чём дело: опять где–то утечка. Может быть, это и не утечка, но, может быть, утечка. На всякий случай проверь ульмотроны. Какая–то странная сегодня Волна…

Роберт растерянно посмотрел в распахнутое окно. Он совсем забыл про извержение. Оказывается, я сижу здесь ради извержений. Не потому, что здесь Таня, а потому что где–то там — Волна.

— Что ты молчишь? — терпеливо спросил Патрик.

— Смотрю, как там Волна, — сердито сказал Роберт.

Патрик вытаращил глаза.

— Ты видишь Волну?

— Я? С чего ты взял?

— Ты только что сказал, что смотришь.

— Да, смотрю!

— Ну?

— И всё. Что тебе от меня надо?

Глаза у Патрика опять посоловели.

— Я тебя не понял, — сказал он. — О чём это мы говорили? Да! Так ты непременно проверь ульмотроны.

— Ты понимаешь, что говоришь? Как я могу проверить ульмотроны?

— Как–нибудь, — сказал Патрик. — Хотя бы подключения… Мы совсем потерялись. Я тебе объясню сейчас. Сегодня в институте послали к Земле массу… впрочем, это ты всё знаешь. — Патрик помахал перед лицом растопыренными пальцами. — Мы ждали Волну большой мощности, а регистрируется какой–то жиденький фонтанчик. Понимаешь, в чём соль? Жиденький такой фонтанчик… фонтанчик… — Он придвинулся к своему видеофону вплотную, так что на экране остался только огромный, тусклый от бессонницы глаз. Глаз часто мигал. — Понял? — оглушительно загремело в репродукторе. — Аппаратура у нас регистрирует квази–нуль поле. Счётчик Юнга даёт минимум… можно пренебречь. Поля ульмотронов перекрываются так, что резонирующая поверхность лежит в фокальной гиперплоскости, представляешь? Квази–нуль поле двенадцатикомпонентное, и приёмник свёртывает его по шести чётным компонентам. Так что фокус шестикомпонентный.

Роберт подумал о Тане, как она терпеливо сидит внизу и ждёт. Патрик всё бубнил, придвигаясь и отодвигаясь, голос его то громыхал, то становился еле слышен, и Роберт, как всегда, очень скоро потерял нить его рассуждений. Он кивал, он картинно морщил лоб, подымал и опускал брови, но он решительно ничего не понимал и с невыносимым стыдом думал, что Таня сидит там, внизу, уткнув подбородок в колени, и ждёт, пока он закончит свой важный и непостижимый для непосвящённых разговор с ведущими нуль–физиками планеты, пока он не выскажет ведущим нуль–физикам свою, совершенно оригинальную точку зрения по вопросу, из–за которого его беспокоят так поздно ночью, и пока ведущие нуль–физики, удивляясь и покачивая головами, не занесут эту точку зрения в свои блокноты.

Тут Патрик замолчал и поглядел на него со странным выражением. Роберт хорошо знал это выражение, оно преследовало его всю жизнь. Разные люди — и мужчины и женщины — смотрели на него так. Сначала смотрели равнодушно или ласково, затем выжидающе, потом с любопытством, но рано или поздно наступал момент, когда на него начинали смотреть вот так. И каждый раз он не знал, что ему делать, что говорить и как держать себя. И как жить дальше.

Он рискнул.

— Пожалуй, ты прав, — озабоченно заявил он. — Однако всё это следует тщательно продумать.

Патрик опустил глаза.

— Продумай, — сказал он, неловко улыбаясь. — И не забудь, пожалуйста, проверить ульмотроны.

Экран погас, и наступила тишина. Роберт сидел сгорбившись, вцепившись обеими руками в холодные шероховатые подлокотники. Кто–то когда–то сказал, что дурак, понимающий, что он дурак, уже тем самым не дурак. Может быть, когда–нибудь так оно и было. Но сказанная глупость — всегда глупость, а я никак по–другому не могу. Я очень интересный человек: всё, что я говорю, старо, всё, о чём я думаю, банально, всё, что мне удалось сделать, сделано в позапрошлом веке. Я не просто дубина, я дубина редкостная, музейная, как гетманская булава. Он вспомнил, как старый Ничепоренко поглядел однажды с задумчивостью в его, Роберта, преданные глаза и промолвил: «Милый Скляров, вы сложены как античный бог. И, как всякий бог, простите меня, вы совершенно не совместимы с наукой…»

Что–то треснуло. Роберт перевёл дух и с изумлением уставился на обломок подлокотника, зажатый в белом кулаке.

— Да, — сказал он вслух. — Это я могу. Патрик не может. Ничепоренко тоже не может. Один я могу.

Он положил обломок на стол, встал и подошёл к окну. За окном было темно и жарко. Может быть, мне уйти, пока не выгнали? Да, только как я буду без них? И без этого удивительного чувства по утрам, что, может быть, сегодня лопнет, наконец, эта невидимая и непроницаемая оболочка в мозгу, из–за которой я не такой, как они, и я тоже начну понимать их с полуслова и вдруг увижу в каше логико–математических символов нечто совершенно новое, и Патрик похлопает меня по плечу и скажет радостно: «Эт–то эдорово! Как это ты?», а Маляев нехотя выдавит: «Умело, умело… Не лежит на поверхности…» И я начну уважать себя.

— Урод, — пробормотал он.

Надо было проверять ульмотроны, а Таня пусть посидит и посмотрит, как это делается. Хорошо ещё, что она не видела моей физиономии, когда погас экран.

— Танюша, — позвал он в окно.

— Ау?

— Танек, ты знаешь, что в прошлом году Роджер ваял с меня «Юность Мира»?

Таня, помолчав, негромко сказала:

— Подожди, я поднимусь к тебе.

* * *

Роберт знал, что ульмотроны в порядке, он это чувствовал. Но всё же он решил проверить всё, что можно было проверить в лабораторных условиях, во–первых, для того, чтобы отдышаться после разговора с Патриком, а во–вторых, потому, что он умел и любил работать руками. Это всегда развлекало его и на какое–то время давало ему то радостное ощущение собственной значительности и полезности, без которого совершенно невозможно жить в наше время.

Таня — милый, деликатный человек — сначала молча сидела поодаль, а потом так же молча принялась помогать ему. В три часа ночи снова позвонил Патрик, и Роберт сказал ему, что никакой утечки нет. Патрик был обескуражен. Некоторое время он сопел перед экраном, подсчитывая что–то на клочке бумаги, потом скатал бумагу в трубочку и по обыкновению задал риторический вопрос. «И что мы по этому поводу должны думать, Роб?» — спросил он.

Роберт покосился на Таню, которая только что вышла из душевой и тихонько присела сбоку от видеофона, и осторожно ответил, что вообще не видит в этом ничего особенного. «Обычный очередной фонтан, — сказал он. — После вчерашней нуль–транспортировки был такой. И на той неделе такой же». Затем он подумал и добавил, что мощность фонтана соответствует примерно ста граммам транспортированной массы. Патрик всё молчал, и Роберту показалось, что он колеблется. «Всё дело в массе, — сказал Роберт. Он посмотрел на счётчик Юнга и совсем уже уверенно повторил: — Да, сто — сто пятьдесят граммов. Сколько сегодня запустили?…» — «Двадцать килограммов»,

— ответил Патрик. «Ах, двадцать кило… Да, тогда не получается. — И тут Роберта осенило: — А по какой формуле вы подсчитывали мощность?» — спросил он. «По Драмбе», — безразлично ответил Патрик. Роберт так и подумал: формула Драмбы оценивала мощность с точностью до порядка, а у Роберта давно уже была припасена собственная, тщательно выверенная и выписанная и даже обведённая цветной рамочкой универсальная формула оценки мощности извержения вырожденной материи. И сейчас, кажется, наступил самый подходящий момент, чтобы продемонстрировать Патрику все её преимущества.

Роберт уже взялся было за карандаш, но тут Патрик вдруг уплыл с экрана. Роберт ждал, закусив губу. Кто–то спросил: «Ты собираешься выключать?» Патрик не отзывался. К экрану подошёл Карл Гофман, рассеянно–ласково кивнул Роберту и позвал в сторону: «Патрик, ты ещё будешь говорить?» Голос Патрика пробубнил издалека: «Ничего не понимаю. Придётся этим заняться обстоятельно». — «Я спрашиваю, ты разговаривать будешь ещё?» — повторил Гофман. «Да нет же, нет…» — раздражённо откликнулся Патрик. Тогда Гофман, виновато улыбаясь, сказал: «Прости, Роба, мы здесь спать укладываемся. Я выключу, а?»

Стиснув зубы так, что затрещало за ушами, Роберт нарочито медленным движением положил перед собой лист бумаги, несколько раз подряд написал заветную формулу, пожал плечами и бодро сказал:

— Я так и думал. Всё ясно. Теперь будем пить кофе.

Он был отвратителен себе до последней степени и сидел перед шкафчиком с посудой до тех пор, пока снова не почувствовал себя в состоянии владеть лицом. Таня сказала:

— Кофе свари ты, ладно?

— Почему я?

— Ты вари, а я посмотрю.

— Что это ты?

— Люблю смотреть, как ты работаешь. Ты очень совершенно работаешь. Ты не делаешь ни одного лишнего движения.

— Как кибер, — сказал он, но ему было приятно.

— Нет. Не как кибер. Ты работаешь совершенно. А совершенное всегда радует.

— «Юность Мира», — пробормотал он. Он был красен от удовольствия.

Он расставил чашки и подкатил столик к окну. Они сели, и он разлил кофе. Таня сидела боком к нему, положив ногу на ногу. Она была замечательно красива, и его опять охватили какое–то щенячье изумление и растерянность.

— Таня, — сказал он. — Этого не может быть. Ты галлюцинация.

Она улыбалась.

— Можешь смеяться, сколько угодно. Я и без тебя знаю, что у меня сейчас жалкий вид. Но я ничего не могу с собой поделать. Мне хочется сунуть голову тебе под мышку и вертеть хвостом. И чтобы ты похлопала меня по спине и сказала: «Фу, глупый, фу!…»

— Фу, глупый, фу! — сказала Таня.

— А по спине?

— А по спине потом. И голову под мышку потом.

— Хорошо, потом. А сейчас? Хочешь, я сделаю себе ошейник? Или намордник…

— Не надо намордник, — сказала Таня. — Зачем ты мне в наморднике?

— А зачем я тебе без намордника?

— Без намордника ты мне нравишься.

— Слуховая галлюцинация, — сказал Роберт. — Чем это я могу тебе нравиться?

— У тебя ноги красивые.

Ноги были слабым местом Роберта. У него они были мощные, но слишком толстые. Ноги «Юности Мира» были изваяны с Карла Гофмана.

— Я так и думал, — сказал Роберт. Он залпом выпил остывший кофе. — Тогда я скажу, за что я люблю тебя. Я эгоист. Может быть, я последний эгоист на Земле. Я люблю тебя за то, что ты единственный человек, способный привести меня в хорошее настроение.

— Это моя специальность, — сказала Таня.

— Замечательная специальность! Плохо только, что от тебя приходят в хорошее настроение и стар и млад. Особенно млад. Какие–то совершенно посторонние люди. С нормальными ногами.

— Спасибо, Роби.

— В последний раз в Детском я заметил одного малька. Зовут его Валя… или Варя… Этакий белобрысый, конопатый, с зелёными глазами.

— Мальчик Варя, — сказала Таня.

— Не придирайся. Я обвиняю. Этот Варя своими зелёными глазами смел на тебя смотреть так, что у меня руки чесались.

— Ревность оголтелого эгоиста.

— Конечно, ревность.

— А теперь представь, как ревнует он.

— Что–о?

— И представь, какими глазами он смотрел на тебя. На двухметровую «Юность Мира». Атлет, красавец, физик–нулевик несёт воспитательницу на плече, а воспитательница тает от любви…

Роберт счастливо засмеялся.

— Танюша, как же так? Мы же были тогда одни!

— Это вы были одни. Мы в Детском никогда не бываем одни.

— Да–а… — протянул Роберт. — Помню я эти времена, помню. Хорошенькие воспитательницы и мы, пятнадцатилетние балбесы… Я до того доходил, что бросал цветы в окно. Слушай, и часто это бывает?

— Очень, — задумчиво сказала Таня. — Особенно часто с девочками. Они развиваются раньше. А воспитатели у нас, знаешь, какие? Звездолётчики, герои… Это пока тупик в нашем деле.

Тупик, подумал Роберт. И она, конечно, очень рада этому тупику. Все они радуются тупикам. Для них это отличный предлог, чтобы ломать стены. Так и ломают всю жизнь одну стену за другой.

— Таня, — сказал он. — Что такое дурак?

— Ругательство, — ответила Таня.

— А ещё что?

— Больной, которому не помогают никакие лекарства.

— Это не дурак, — возразил Роберт. — Это симулянт.

— Я не виновата. Эта японская пословица: «Нет лекарства, которое излечивает дурака».

— Ага, — сказал Роберт. — Значит, влюблённый тоже дурак. «Влюблённый болен, он неисцелим». Ты меня утешила.

— А разве ты влюблён?

— Я неисцелим.

Тучи разошлись и открыли звёздное небо. Близилось утро.

— Смотри, вон Солнце, — сказала Таня.

— Где? — спросил Роберт без особого энтузиазма.

Таня выключила свет, села к нему на колени и, прижавшись щекой к его щеке, стала показывать.

— Вот четыре яркие звезды — видишь? Это Коса Красавицы. Левее самой верхней сла–абенькая звёздочка. Это наше Солнце…

Роберт поднял её на руки, встал, осторожно обогнул столик и только тогда в зеленоватом сумеречном свете приборов увидел длинную человеческую фигуру в кресле перед рабочим столом. Он вздрогнул и остановился.

— Я думаю, теперь можно включить свет, — сказал человек, и Роберт сразу понял, кто это.

— И появился третий, — сказала Таня. — Пусти–ка меня, Роб.

Она высвободилась и нагнулась, ища упавшую туфлю.

— Знаете что, Камилл, — раздражённо начал Роберт.

— Знаю, — сказал Камилл.

— Чудеса, — проговорила Таня, надевая туфлю. — Никогда не поверю, что у нас плотность населения один человек на миллион квадратных километров. Хотите кофе?

— Нет, благодарю вас, — сказал Камилл.

Роберт включил свет. Камилл, как всегда, сидел в очень неудобной, удивительно неприятной для глаз позе. Как всегда, на нём была белая пластмассовая каска, закрывающая лоб и уши, и, как всегда, лицо его выражало снисходительную скуку, и ни любопытства, ни смущения не было в его круглых немигающих глазах. Роберт, жмурясь от света, спросил:

— Вы хоть недавно здесь?

— Недавно. Но я не смотрел на вас и не слушал, что вы говорите.

— Спасибо, Камилл, — весело сказала Таня. Она причёсывалась. — Вы очень тактичны.

— Бестактны только бездельники, — сказал Камилл.

Роберт разозлился.

— Между прочим, Камилл, что вам здесь надо? И что это за надоевшая манера появляться как привидение?

— Отвечаю по порядку, — спокойно произнёс Камилл. Это тоже была его манера — отвечать по порядку. — Я приехал сюда потому, что начинается извержение. Вы отлично знаете, Роби, — он даже глаза закрыл от скуки, — что я приезжаю сюда каждый раз, когда перед фронтом вашего поста начинается извержение. Кроме того… — Он открыл глаза и некоторое время молча смотрел на приборы. — Кроме того, вы мне симпатичны, Роби.

Роберт покосился на Таню. Таня слушала очень внимательно, замерев с поднятой расчёской.

— Что касается моих манер, — продолжал Камилл монотонно, — то они странны. Манеры любого человека странны. Естественными кажутся только собственные манеры.

— Камилл, — сказала Таня неожиданно. — А сколько будет шестьсот восемьдесят пять умножить на три миллиона восемьсот тысяч пятьдесят три?

К своему огромному изумлению, Роберт увидел, как на лице Камилла проступило нечто похожее на улыбку. Зрелище было жутковатое. Так мог бы улыбаться счётчик Юнга.

— Много, — ответил Камилл. — Что–то около трёх миллиардов.

— Странно, — вздохнула Таня.

— Что «странно»? — тупо спросил Роберт.

— Точность маленькая, — объяснила Таня. — Камилл, скажите, почему бы вам не выпить чашку кофе?

— Благодарю вас, я не люблю кофе.

— Тогда до свидания. До Детского лететь четыре часа. Робик, ты меня проводишь вниз?

Роберт кивнул и с досадой посмотрел на Камилла. Камилл разглядывал счётчик Юнга. Словно в зеркало гляделся.

* * *

Как обычно на Радуге, солнце взошло на совершенно чистое небо — маленькое белое солнце, окружённое тройным галосом. Ночной ветер утих, и стало ещё более душно. Жёлто–коричневая степь с проплешинами солончаков казалась мёртвой. Над солончаками возникли зыбкие туманные холмики — пары летучих солей.

Роберт закрыл окно и включил кондиционирование, затем не торопясь и со вкусом починил подлокотник. Камилл мягко и бесшумно расхаживал по лаборатории, поглядывая в окно, выходившее на север. Видимо, ему совсем не было жарко, а Роберту жарко было даже смотреть на него — на его толстую белую куртку, на длинные белые брюки, на круглую блестящую каску. Такие каски надевали иногда во время экспериментов нуль–физики: она предохраняла от излучений.

Впереди был целый день дежурства, двенадцать часов палящего солнца над крышей, пока не рассосутся извержения и не исчезнут все последствия вчерашнего эксперимента. Роберт сбросил куртку и брюки и остался в одних трусах. Кондиционирование работало на пределе, и ничего нельзя было сделать.

Хорошо бы плеснуть на пол жидкого воздуха. Жидкий воздух есть, но его мало, и он нужен для генератора. Придётся пострадать, подумал Роберт покорно. Он снова уселся перед приборами. Как славно, что хотя бы в кресле прохладно и обшивка совсем не липнет к телу!

В конце концов говорят, что главное — это быть на своём месте. Моё место здесь. И я не хуже других выполняю свои маленькие обязанности. И в конце концов не моя вина, что я не способен на большее. И между прочим, дело даже не в том, на месте я или нет. Просто я не могу уйти отсюда, если бы даже и захотел. Я просто прикован к этим людям, которые так меня раздражают, и к этой грандиозной затее, в которой я так мало понимаю.

Он вспомнил, как ещё в школе поразила его эта задача: мгновенная переброска материальных тел через пропасти пространства. Эта задача была поставлена вопреки всему, вопреки всем сложившимся представлениям об абсолютном пространстве, о пространстве–времени, о каппа–пространстве… Тогда это называли «проколом Римановой складки». Потом «гиперпросачиванием», «сигма–просачиванием», «нуль–свёрткой». И, наконец, нуль–транспортировкой или, коротко, «нуль–Т». «Нуль–Т–установка». «Нуль–Т— проблематика». «Нуль–Т–испытатель». Нуль–физик. «Где вы работаете?» — «Я нуль–физик». Изумлённо–восхищённый взгляд. «Слушайте, расскажите, пожалуйста, что это такое — нуль–физика? Я никак не могу понять». — «Я тоже». Н–да…

В общем–то кое–что рассказать было бы можно. И об этой поразительной метаморфозе элементарных законов сохранения, когда нуль–переброска маленького платинового кубика на экваторе Радуги вызывает на полюсах её — почему–то именно на полюсах! — гигантские фонтаны вырожденной материи, огненные гейзеры, от которых слепнут, и страшную чёрную Волну, смертельно опасную для всего живого…

И о свирепых, пугающих своей непримиримостью схватках в среде самих нуль–физиков, об этом непостижимом расколе среди замечательных людей, которым, казалось бы, работать и работать плечом к плечу, но они таки раскололись (хотя знают об этом немногие), и если Этьен Ламондуа упрямо ведёт нуль–физику в русле нуль–транспортировки, то школа молодых считает самым важным в нуль–проблеме Волну, этого нового джинна науки, рвущегося из бутылки.

И о том, что по неясным причинам до сих пор никак не удаётся осуществить нуль–транспортировку живой материи, и несчастные собаки, вечные мученицы, прибывают на финиш комьями органического шлака… И о нуль–перелётчиках, об этой «ревущей десятке» во главе с великолепным Габой, об этих здоровых, сверхтренированных ребятах, которые вот уже три года слоняются по Радуге в постоянной готовности войти в стартовую камеру вместо собаки…

— Скоро мы расстанемся, Роби, — сказал вдруг Камилл.

Задремавший было Роберт встрепенулся. Камилл стоял спиной к нему у северного окна. Роберт выпрямился и провёл рукой по лицу. Ладонь стала мокрой.

— Почему? — спросил он.

— Наука. Как это безнадёжно, Роби!

— Я это давно знаю, — проворчал Роберт.

— Для вас наука — это лабиринт. Тупики, тёмные закоулки, внезапные повороты. Вы ничего не видите, кроме стен. И вы ничего не знаете о конечной цели. Вы заявили, что ваша цель — дойти до конца бесконечности, то есть вы попросту заявили, что цели нет. Мера вашего успеха не путь до финиша, а путь от старта. Ваше счастье, что вы не способны реализовать абстракции. Цель, вечность, бесконечность — это только лишь слова для вас. Абстрактные философские категории. В вашей повседневной жизни они ничего не значат. А вот если бы вы увидели весь этот лабиринт сверху…

Камилл замолчал. Роберт подождал и спросил:

— А вы видели?

Камилл не ответил, и Роберт решил не настаивать. Он вздохнул, положил подбородок на кулаки и закрыл глаза. Человек говорит и действует, думал он. И всё это внешние проявления каких–то процессов в глубине его натуры. У большинства людей натура довольно мелкая, и поэтому любые её движения немедленно проявляются внешне, как правило в виде пустой болтовни и бессмысленного размахивания руками. А у таких людей, как Камилл, эти процессы должны быть очень мощными, иначе они не пробьются к поверхности. Заглянуть бы в него хоть одним глазком. Роберту представилась зияющая бездна, в глубине которой стремительно проносятся бесформенные фосфоресцирующие тени.

Его никто не любит. Его все знают — нет на Радуге человека, который не знал бы Камилла, — но его никто–никто не любит. В таком одиночестве я бы сошёл с ума, а Камилла это кажется, совершенно не интересует. Он всегда один. Неизвестно, где он живёт. Он внезапно появляется и внезапно исчезает. Его белый колпак видят то в Столице, то в открытом море; и есть люди, которые утверждают, что его неоднократно видели одновременно и там и там. Это, разумеется, местный фольклор, но вообще всё, что говорят о Камилле, звучит странным анекдотом. У него странная манера говорить «я» и «вы». Никто никогда не видел, как он работает, но время от времени он является в Совет и говорит там непонятные вещи. Иногда его удаётся понять, и в таких случаях никто не может возразить ему. Ламондуа как–то сказал, что с рядом с Камиллом он чувствует себя глупым внуком умного деда. Вообще впечатление такое, будто все физики на планете от Этьена Ламондуа до Роберта Склярова пребывают на одном уровне…

Роберт почувствовал, что ещё немного, и он сварится в собственном поту. Он поднялся и отправился под душ. Он стоял под ледяными струями, пока кожа от холода не покрылась пупырышками и не пропало желание забраться в холодильник и заснуть.

Когда он вернулся в лабораторию, Камилл разговаривал с Патриком. Патрик морщил лоб, растерянно шевелил губами и смотрел на Камилла жалобно и заискивающе. Камилл скучно и терпеливо говорил:

— Постарайтесь учесть все три фактора. Все три фактора сразу. Здесь не нужна никакая теория, только немного пространственного воображения. Нуль–фактор в подпространстве и в обеих временных координатах. Не можете?

Патрик медленно помотал головой. Он был жалок. Камилл подождал минуту, затем пожал плечами и выключил видеофон. Роберт, растираясь грубым полотенцем, сказал решительно:

— Зачем же так, Камилл? Это же грубо. Это оскорбляет.

Камилл снова пожал плечами. Это получилось у него так, будто голова его, придавленная каской, ныряла куда–то в грудь и снова выскакивала наружу.

— Оскорбляет? — сказал он. — А почему бы и нет?

Ответить на это было нечего. Роберт инстинктивно чувствовал, что спорить с Камиллом на моральные темы бесполезно. Камилл просто не поймёт, о чём идёт речь.

Он повесил полотенце и стал готовить завтрак. Они молча поели. Камилл удовольствовался кусочком хлеба с джемом и стаканом молока. Камилл всегда очень мало ел. Потом он сказал:

— Роби, вы не знаете, они отправили «Стрелу»?

— Позавчера, — сказал Роберт.

— Позавчера… Это плохо.

— А зачем вам «Стрела», Камилл?

Камилл сказал равнодушно:

— Мне «Стрела» не нужна.

Загрузка...