Валентина АстапенкоДалеко ли до счастья


Валентина Астапенко

Живу в г. Усолье-Сибирское.

Член Усольского городского Литобъединения имени Юрия Аксаментова, 7-кратный лауреат МФ ВСМ; магистр МФ ВСМ – 2014 г., премьер магистр – 2015 г., лауреат МТОДа – конкурса «Улыбка лета» 2012 г., лауреат конкурса «Золотой листопад» – 2008 имени Юрия Егоровича Черных в номинации «В шутку и всерьёз».

Издавалась в сборниках: «Сказки из Сибири», «В мире сказок и легенд», в областных и местных изданиях.

Издала сборники стихов «Подснежник» и «Вот такие мы».


Далеко ли до счастья

Глава первая

В деревне Молчалино летней порой выходили бабы за ворота встречать скотину с пастьбы. Деревенские кумушки в затасканной одежонке, в разбитых обутках, а то и вовсе босиком, присев на брёвна у избы бабки Зины, словно куры на насест, спешили почесать языки.

– Слышьте-ка, у Верхозиных-то появился работник. Так хозяин ём не нахвалится, – начала судить-рядить бабка Зина. – Яков Василич его из станицы привёз, встренулись там на базаре. Грит, за что ни возьмётся, всё справно делат. А у их, чо греха таить, работы завсегда невпроворот.

– Да уж чо-то он больно невеликий собой. Я ить подумала, он совсем ишшо мальчонка, – поддержала разговор соседка Верхозиных, молодая вдовушка Анисья, высокая, сбитая, кажется, дотронься до неё – брызнет соком в разные стороны. Ясное дело, нерастраченные женские ласки распирали всё ее молодое тело.

– Ну, а чо, маленька-то собачка и до веку щенок, как говорится, – встряла в разговор старуха Матрёна. – Так что время не трать почём здря, – закончила она, двусмысленно покачав искорёженным указательным пальцем перед самым носом Анисьи.

– Ой, да бросьте вы, – зарделась та.

– Ну, кажисть, идут наши кормилицы. Чуете, уже голосят?

Не успели бабы с брёвен подняться, как на дороге появился тот, о ком только что балякали. Он вел под уздцы хозяйского коня. Парень и в самом деле был невелик собою: среднего роста, щуплый, жилистый, с огненно-рыжими кудрями до плеч, в холщовой рубахе навыпуск и босой. Поравнявшись с бабами, вскинул на них голубые лучистые глаза, но, застеснявшись, загасил их, будто светильники, отведя взгляд себе под ноги. Прошёл, едва сдерживаясь, чтобы не сорваться с места и не побежать сломя голову от любопытных бабьих взглядов, насквозь пронизывающих враз вспотевшую спину.

А в это время Настёнка Гаврилова мельком выглянула в окошко и увидела рыжего паренька. Несколько раз уже приходилось ей любоваться со стороны голубыми звёздами его глаз, и с тех пор страстно хотелось увидеть их снова.

Спешно схватив коромысло с ведрами, выбежала на улицу, на ходу сдерживая дыхание и биение сердца. Поравнявшись с ним, притворно хохотнула и звонко окликнула:

– Эй, парень, как звать-величать-то тебя? Можно и по батюшке.

Чуть уменьшив шаг, он на ходу бросил шутя:

– А хошь горшком назови, тольки в печь не ставь. Воопче-то маманя Микишкой кликала, а для людей – кто как вздумат, тольки мне не в убыток.

– Ну, а я в таком разе Настёна буду, – её черные глаза, как крупные ягоды смородины, игриво заблестели. Осмелев, она добавила скороговоркой, чуть притушив голос: – Приходи, Микита, на вечёрку сёдни. Э-э-эвон у того анбара мы собирамся, – она махнула рукой, указывая место. – Приходи, у нас весело: гармошка, балалайка. Приходи.

Парень от неожиданности приостановил коня:

– Ну, а чо, погляжу, може, и прибьюсь к вам, – и, сверкнув глазами-звёздами, пошутил: – А рёбра-то мне не переломают на вашей вечёрке? Меня ить девки шибко любют.

– Не боись, в обиду не дадим! – отшутилась весело Настёнка. А у самой сердце от радости так затрепыхало, так запрыгало, что готово было вырваться наружу, словно пойманная птаха.

Никита как на крыльях летел в хозяйский дом. Хотелось скорее покончить с работой и встретиться с той, которая первой обратила на него внимание за два месяца проживания на новом месте. Там, откуда он приехал, не было ни одной зазнобы, покорившей его сердце. А вот Настя сразу его в полон взяла ласковой силой своих чёрных глаз. Но как отпроситься? Неудобно вроде…

Собрались к ужину. Помолившись, сели за стол. Под иконами – хозяин Яков Васильевич, смуглый, крепкий, с аккуратно подстриженной чёрной бородкой, благообразный. По правую руку, с краю – жена, сухопарая, улыбчивая. Из-под светлого батистового платка выбилась русая прядка кудрявых волос. Около неё – сын Анисим, подросток, круглолицый, краснощёкий, словно девица, и такой же, как отец, смуглый; две малолетние русоголовые дочери-погодки Нютка и Малашка и тут же Никита.

Яков Васильевич первый зачерпнул деревянной ложкой из общей глиняной миски горячую пшённую кашу, поднёс ко рту, старательно остужая её, смачно прожевал и одобрительно мотнул головой, глянув на жену. Ефросинья готовила кашу особо: добавляла сливки, яйца, сливочное масло и чугунок ставила в русскую печь. Каша томилась, заполняя избу духом, от которого текли слюнки.

Следом за хозяином дома неспешно окунулись ложки хозяйки, детей и работника. За столом – полное молчание. Слышно только, как возятся в углу кошка с котятами. Вдруг Яков Васильевич нарушил тишину, что случалось очень редко:

– Чо, мать, пора нам девок к труду приучать… А пущай гусей пасут, а? Всё ж-таки какá-никакá помощь…

– Тятенька, – жалобно заныла младшая, Малашка, – гуси-то шибко кусаются!

– Ан ничо, покусаются-покусаются да и перестанут, – строго возразил отец, нахмурив брови.

– А вы их прутиком, а вы их прутиком, они и усмирятся, – поддержала мужа Ефросинья. – Если чо, Анисим вам попервости подмогнёт, а там уж сами…

Доели ложками простоквашу с хлебом. Яков Васильевич, закончив трапезу, тщательно обтёр усы и бороду полотенцем, которое услужливо подала жена, и встал из-за стола. За ним тут же поднялись остальные, чтобы перекреститься и сообща сотворить благодарственную молитву:

– Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных Твоих благ; не лиши нас и Небесного Твоего Царствия…

Яков Васильевич напомнил Никите:

– Не забудь собакам вынесть.

Парень поперхнулся, не зная, с чего начать, как отпроситься на вечёрку.

– Яков Василич, – начал он смущённо, пряча глаза, – дозвольте сёдни… ради праздника Христова воскресения… сходить к ребятам. Приглашали.

– Хм, эвон как… Ну, чо ж, дело молодое. Сходи, доржать не стану, но крепко запомни: блюди себя. Не опозорь дом наш. Ты ведь мне таперь вроде как за сына будешь, и я за тебя ответствую.

Переодевшись в чистое, Никита оглядел себя в настенном зеркале и остался доволен. Хозяин пожаловал со своего плеча светлую рубаху-косоворотку и штаны, которые пришлось Ефросинье ушивать, да ещё и приличные ичиги. Он роговым гребнем неторопливо расчесал мягкие рыжие кудри, в последний раз заглянул в отражение своих больших голубых глаз и отправился на край деревни.

Сердце тревожно ныло. Словно в омут готовился прыгнуть, не зная, выплывет или нет. Как встретят его новые друзья-товарищи? Может, так, что живого места не оставят? Но желание увидеть Настёну перебороло все опасения, и он твёрдою походкой приблизился к ребятам. Там уже играла гармошка и девки пели весёлые частушки, чиркая по утоптанной площадке земли своими чирками: чирк-чирк, ширк-ширк. Частушки сыпались, как из корзинки горох.

– Нюрка, а чо ишшо услыхала с хозяйского граммофону? – выкрикнул кто-то. – А ну, вдарь!

Нюра, всеобщая любимица-певунья, гордо выпрямилась, отчего её и без того пышная грудь словно налилась ещё больше. Она с достоинством вышла в середину круга, ласково погладила треугольник балалайки, тряхнула русой косой, глубоко вдохнула и звонким серебристым голоском запела:

Ах, сижу я на крыльце

С выраженьем на лице.

Тырмана, тырмана, тырмана я,

Ты гуляй, душа моя!

Ой, люблю твою, ей-богу,

Перламутроваю ногу…

Но ей не дали допеть, зашикали со всех сторон:

– Ты чо же Бога-то всуе поминашь, бесстыдница!

– Дык это ж не я, а с граммофону услыхала… – Нюра сникла и чуть не разревелась.

Её обступили со всех сторон и стали успокаивать:

– Поёшь ты хорошо, только другой раз гляди, чо поёшь!

– Эй, Марфутка, а ты чо на хозяйском граммофоне слыхала?

Марфа, польщённая общим вниманием, затараторила:

– Как гости-то сойдутся в доме в праздник, такие песни ставят, такие песни, душа разрывацца. Я чо могу, то запоминаю. Вот каку заучила:

Эх, ты, доля, эх, ты, доля,

Доля-долюшка моя,

Ах, зачем ты, злая доля,

До Сибири довела?

– Я не всё запомнила, – словно извиняясь, проговорила она. Голос у Марфы низкий, глубокий, приятный, и ей легко подражать певицам народных песен. – А вот дальше слушайте:

Год в ту пору был голодный,

Стали подати сбирать

И последнию скотинку

За бесценок продавать…

Далеко село родное.

Ах, хотелось бы узнать,

Удалось ли односельцам

Эти подати сотдать.

Девки одобрительно кивали на Марфу.

– А кто пел-то, баба аль мужик?

– Да ба-а-ба… какá-то Плевицка ли чо ли. И поёт-то хорошо, как наша Аграфена Иванна.

Никита слушал песню внимательно, будто про его жизнь сказывалось в ней. Душа зарыдала, когда вспомнил своё житьё-бытьё в захудалой деревеньке Петровка. Жили беднее бедного. Избёнка гнилая, с подпоркой под маткой. Крыша соломенная, пол земляной. Печка по-чёрному. В подклети – ни телёнка, ни поросёнка. Голь перекатная. Родители старые. В семье, кроме Никиты, детей больше нет, старшие-то все померли Божьей волей ещё во младенчестве.

«Эх, маманя, голубушка ты моя, печальница моя! Покидал родну сторонушку, думал, свидимся ишшо… Вернуся, дом поправлю. Тятька-то один не осилит. Э-э-э… Всю жисть, как куры, в навозе прокопалися и ничо-то себе не поимели. Одно хорошо: жили полюбовно друг с дружкой. Вот ить как получилося! А таперь и не ведаю, когда мы встренемся…»

От тяжёлых раздумий оторвал его громкий хохот. Парни стояли табунком в сторонке и лузгали семечки. Среди девок выделялась одна, самая бойкая, востроглазая, громкоголосая. В ней Никита узнал Настёну. Его словно жаром обдало и сладко защемило под ложечкой. Он укрылся под тенью черёмухи и оттуда неспешно разглядывал её: невысокая, с тонким станом, подчёркнутым простеньким ситцевым платьишком в талию, с оборочками на груди и узким пояском. Было ещё довольно светло, а потому и видно, как на раскрасневшемся округлом лице девушки метали искры чёрные глаза-смородины, играли красивые широкие тёмные брови и неудержимо манил пухлый сочный рот.

Но вдруг она выскочила из круга и стала оглядываться по сторонам, кого-то ожидая. Наконец высмотрев Никиту, подошла и, улыбнувшись, схватила его за рукав, потянула к парням.

– Принимайте, ребяты, нового товарища, – весело и настойчиво сказала она.

Все сразу умолкли и с интересом, не стесняясь, стали крестить его взглядами, оценивая, словно жеребца на торжище.

– Васютка, поручаю тебе Микиту, – обратилась Настёна к черноглазому высокому парню. – Это мой брат, – кивнула она на Василия. – Ну, вы тут ознакомьтесь, а я пошла.

Никита весь вечер скромно простоял около ребят, приглядываясь и мотая себе на ус, кто каков есть. Уже за полночь разбредались по своим дворам. Никита украдкой отслеживал каждый Настёнкин шаг. Краем глаза приметил, что она с подружкой идёт недалеко от него.

Ночной ветерок вплетался в кудри черёмухи, а потом шелковым потоком приятной горечи неотступно тянулся за Никитой. Он жадно вдыхал этот густой аромат, пока не помутнело в горячей голове. Понял, что словно приворожила его девка своими глазами-смородинами. Ветерок усилился и принёс обрывки разговора:

– Не боишься, Настька, ведь скоро Федька-то вернётся?! Осень не за горами… Он от тебя ни за какие пряники не отвяжется… попомни моё слово!

– А я ему не жена и даже не невеста, – сердито дёрнула она головой, отчего тёмно-каштановая коса, как длинная толстая змея, ожила на груди. – С кем хочу, с тем и гуляю. Прицепился, как репей, не отдерёшь…

– Ты же знашь, какой он пакостный… какý-нить гадость сотворит, с него станется…

– Не боись, отобьёмся!

У Никиты всё внутри оборвалось, в глазах зарябило. «Вот те, баушка, и Юрьев день! Несвободна Настенька, несвободна… Думал, своё счастье встренул, а оно чужим оказалося».

Всю неделю он болел этой горькой мыслью. Как на грех, Настя куда-то исчезла, будто её никогда и не было. Проходя мимо её дома, напрасно косился на окна в надежде хоть одним глазком взглянуть на любимую.

Завтра светлый праздник Святой Троицы. Управившись с последними делами, Никита присел на предамбарник, с удовольствием вытянув натруженные за день ноги.

«Небушко-то как полыхат, быдто пожаром его обхватило!» – восхитился Никита. И верно, облака громоздились огромными горами, щедро облитыми багрово-рыжим золотом. Он долго дивился этому неисчезающему чуду, точно замерло оно навсегда. Ни ветерка, никакого движения. Тишина проникала в уши, просачивалась через кожу и забивала собой всё тело, а заполнив, пыталась выбраться наружу, отчего больно молотила по вискам. Никита слушал, как колотилось сердце, разгоняя по венам кровь и выстукивая: «Настя. Нас-тя. Нас-тень-ка. Нас-тя. Нас-тя. Нас-тень-ка»… Прилепилось имечко к самому нутру и осталось там жить, приголубленное.

– Настя! – вырвалось вдруг наружу заветное слово и будто камнем ударило в тишину. Послышались голоса ночных птах и бреханье собак.

До его слуха докарабкались знакомые голоса. Он понял, что разговор хозяев был о нём.

– Я ить чо его приметил-то… он того… на нашего Трофима, Царствие ему Небесное… не к ночи будь помянут… шибко похожий…

– И то правда, похожий, токо рыженький… Да, два года уж тому, как сгинул сынок наш от лютой болезти.

– Люб он мне стал, Микита. Я ить его наскрозь вижу: работяшший, ласковый. Даст Бог, оженится, помогу дом срубить и хозявством обзавестись. Ты как, мать, думашь, а?

– А чо тут и думать-то, моё сугласие завсегда с тобой…

От таких слов у Никиты сердце зашлось то ли от радости, то ли от боли и затянуло «голубые звёзды» солёной влагой.

Лет шестнадцати пришлось ему уехать из отчего дома вместе с переселенцами, искать лучшей долюшки. Дядька его раньше вышел в каком-то посёлке, а он поехал дальше и попал в казачью станицу. Работая у зажиточных казаков, горюшка хлебнул вдосталь: и побивали его, и наваливали на неокрепший хребет самую тяжкую работу, как на ломовую лошадь, не жалеючи. Мыкался Никита от одного хозяина к другому – и ничего-то себе не справил: ни кола ни двора, ни одёжки, ни обувки. Гол как сокол. Да вот привела путь-дорожка к Якову Васильевичу…

«Благодарю Тя, Многомилостивый, что вспомнил Ты в канун святого праздника о бездомном Микишке. Чую, как благодать Твоя приласкала меня… Скорей бы увидеть её, ладу мою. Настенька, голуба моя, душа моя! Всё выспрошу. И о Федьке тоже. Эх, дал маху, надо было проводить её до дому, и вот сейчас не рвало бы грудь на куски».

Назавтра поднялись чуть свет. Всей деревней, кроме старых да малых, которым дорога в пятнадцать вёрст не по силам, отправлялись спозаранку в станицу, в церковь, к обедне. Никиту оставили приглядывать за хозяйством.

Яков Васильевич устлал ходок свежескошенной травой, поверх неё расстелил холстину и осторожно, словно дорогих кукол, стал усаживать принаряженных домочадцев. Приятно пахло лугом и берёзовыми листьями от веток, ради праздника сломленных для украшения дуги. Хозяин попутно обстоятельно наказывал Никите, что и как делать в его отсутствие. Напоследок прибавил:

– Не серчай, другой раз тебя в храм Божий возьму, грехи свои исповедать да причаститься Святых Христовых таин. Ой, да каки ишшо твои грехи-то, парень!

По правде говоря, Никите было не по себе, ведь Настя наверняка в станицу пойдёт. Вот бы и представился случай её увидеть. С трудом заглушив в себе отчаянье, криво улыбнулся и ответил хозяину, хотя более всего для своего успокоения:

– Да ничо, у Бога дней много, ишшо не один праздник подарится.

– Вернёмся, вечерком к ребятам сходишь, – пообещал Яков Васильевич.

Выйдя за ворота, Никита унылым взглядом проводил разноцветные бабьи платки и новые картузы мужиков. Насти так и не увидел. Однако теплилась ещё надежда встретить её на вечёрке.

День прошёл в хлопотах, но рядом неотступно были с ним глаза-смородины, отчего всякая работа спорилась в руках.

Из станицы хозяева вернулись уже ближе к вечеру, уставшие, но насытившиеся каким-то душевным покоем и тихой радостью. Дочки-погодки сосали сахарных петушков и наперебой хвалили свои обновки. Анисим в купленной алой рубахе ещё более выглядел девицей с пунцовыми щеками.

Хозяин, улыбаясь, подозвал Никиту:

– Подь-ка сюды, Микита. Всё ли в хозявстве справно?

– Всё справно, Яков Василич.

– Слава Богу! А это… – он не торопясь развернул аккуратно сложенную рубаху нежно-голубого цвета, вышитую по низу и краям рукавов тёмно-синими цветками, – …а это тебе. Носи на здоровье. Вот прямо сёдни и надень.

– Спаси Бог, Яков Василич, премного благодарен, – довольный подарком, восхищённо проговорил он и почувствовал, как сердце его стало размягчаться, вытесняя и прогоняя прочь обиду.

Ужинали все с охоткой, будто неделю не евши. Яков Васильевич был в хорошем расположении духа. Как только Ефросинья прибрала со стола, он добродушно сказал:

– Ну, а таперь пойдёмте глядеть… чо купил я. Микита, сходи в сенцы, тама-ка яшшик чёрный стоит, граммофон называцца, а рядом ишшо сундучок с пластинками. Ташши в горницу.

Ефросинья и ребятишки подошли к покупке и во все глаза стали рассматривать диковину.

– И на кой ляд она, ета граммофона, нам?! Чо она, кормить-поить нас будет? – всплеснула руками хозяйка. – Ой, здря ты, отец, деньги на ветер выкинул! Ой, здря…

– И ничо не здря… У Прохора Вакеева есть така штука? Есть. У Евдула Пегова есть? Есть. Ну, а мы чем хужее? Сами сработали, чо жалеть-то? По всему видно, нонче урожай будет дивный. Бог даст, с него выручим до-о-о-бро, купим ишшо чо-нить… дельное. Да вот хошь прялку нашей Нютке на именины. В аккурат будет. Девке семь лет сполнится. Пора уж… Пока вы платки-то выбирали на базаре, я ить договорился с мастером, он сделат прялочку, точёную, с петухами, глаз не отвесть.

Яков Васильевич открыл ящик. Внутри оказался круг, как тарелка, покрытый чёрным сукном; около него – «змея» блестящая, головастая, с торчащим острым «зубом» – иглой. Хозяин осторожно приладил медную трубу, сверкающую ровно самовар, начищенный к празднику.

– А таперь, Микита, давай сюды и сундучок. Неси да не тряси, побьются пластинки-то.

На сундучке – две защёлки и замочек внутренний. В нём – чёрные круги в конвертах, что тебе блины настряпаны да аккуратной стопкой уложены. Взял Яков Васильевич один такой «блин» – и на «тарелку», накрутил не спеша ручку, опустил острый «змеиный зуб». Вдруг как зашипит «змея»! Никита, вздрогнув, даже отшатнулся, еле на ногах устоял от неожиданности. Нютка с Малашкой схватили от страха Анисима за руки и крепко к нему прижались. Из глубины трубы послышался женский грудной голос:

«Ах ты, голь, ты, голь перекатная,

Голь немытая, позабытая…

Голь в несчастие нарождённая,

Золотым перстом угнетённая…»

Слушает Никита: будто про него поётся… Растрогала песня душу.

На вечёрку собрался торопливо и чуть не бегом добрался до облюбованной им черёмухи. Настя не приходила. Не знал, что и думать. «Эх, Настя, зачем разбудила моё сердце?! Таперь все думки тольки об тебе. Пропадаю вовсе, как та ветка, отрубленная от дерева…»

Когда веселье было в самом разгаре, кто-то осторожно коснулся его локтя. Словно судорога охватила всё тело: Настя! Он резко обернулся – и зародившаяся вдруг в самом сердце волна внезапной радости замерла на лице. Перед ним стояла, как изваяние, неловко улыбаясь, Настина подружка, Нюрка, которая пела на вечёрке частушку про «перламутроваю ногу». Живые серые глаза глядели по-доброму и участливо.

– Настю не жди. Кто-то трёкнул ейному тятьке, что приглянулся ты ей. Велел сидеть дома. Вчерась Настька ревела белугой, а сёдни в станице была, как монашка, безголосая. Грит, Федька ей на дух не нужон. Родители ейные считают его вроде как за жениха. Оно верно, отец у Федьки богатый мужик, но и чо с того? Он ить Федьке запретил даже глядеть на её, «голодранку»… А таперь и вовсе в станицу отправил его к своёй родне, быдто бы по торговым делам. Известное дело: Настьку забыть. Ой, боюсь, как бы осенью Федька не засватал её, – и, вздохнув по-старушечьи, умолкла.

Вернулся Никита сам не свой, хоть плачь. Закручинился, загоревал. Всю неделю молчком работал, но упирался как вол. Домашние угадали: что-то с ним неладно.

Позовёт, бывало, Ефросинья к ужину:

– Микитушка, пойдём лапшичку похлебам. Удалась сёдни лапшичка-то, на молоке сварёна, поспела, шибко уж скусна с варку.

– Спаси Бог, Ехросинья Авдеевна, чо-то кусок в горло не лезет. Вот водицы, пожалуй, испью с устаточку.

– Гляди, вода-то и мельницы ломат, чо с её и толку…

Уйдёт он во двор, присядет у предамбара и кинет взор вверх. Туда, на простор небесный, душа его рвётся, только там ей хорошо и свободно. «Господи, одна надёжа на Тя, помоги в моём обстоянии! Если грешен в чём, прости и помилуй мя…»

Наутро встал он раненько, когда все ещё спали, приготовить упряжь для лошади. Вчера Яков Васильевич напомнил:

– Чо, Микита, денька через два-три пора зачинать сенокос. Добротны травы нонче уродилися, богаты. Послал Господь дожжычек ко времени. Придётся нам поднатужиться… Даст Бог, на будущий год наймём сезонников на подмогу.

Поднялся хозяин до ветру, глядь, а Никитка уж и на ногах. Похвально! Привалился к дверной колоде, почесал зудящуюся спину, тихонько покряхтывая от удовольствия, и подошёл к работнику.

– Бог на помощь! Верно, Микита, в народе-то говорят: «Ранняя птичка червячка клюёт». Одобряю. До жары надоть нам по хозявству управиться и приготовить всё для костьбы. Опосля завтрека сходи в кузню, нужна новая обувка для Ласточки, чтоб было всё как следоват.

Никита только что не подпрыгнул от радости выйти на вольный воздух, может… А то ведь совсем руки опустились… Снова загорелись его «голубые звёзды», полыхнули огнём щёки и шея. Чтобы не выдать своего волнения, склонился до самой земли, бестолково перебирая в руках вожжи.

Только вывел лошадь за ворота – что за диво? Навстречу ему Нюрка с полными вёдрами. Остановилась и, даже не сняв тяжести с плеч, торопливо запричитала:

– Ой, Микитка, как удачно, что свиделись с тобой! Вчерась заходила к нам Супрядчиха покалякать, дык многое порассказала. Грит, Федьку посадили в каталажку за каки́-то плохи дела. То ли мануфактуру гнилу продавал со своём дядькой, не то чо другое. А так ему и надоть, мордовороту эдакому! И оттель грозится он Настьке Гавриловой все воротья дёгтем перемазать. Дескать, ввек не отмоется. Быдто она его невеста. Вот ведь гад-то какой! Хвост защемили, дык он своёй мордой норовит ишшо и укусить. Настьку никуды не пущают пока, но она об тебе всё весточку ждёт… Дык чо сказать-то ей?

Никита неожиданно для себя вымолвил:

– Скажи, что люба она мне! – и скорым шагом подался прочь.

Вечером подошёл Яков Васильевич к предамбарнику, где любил посидеть перед сном Никита, присел рядышком:

– Чо, Микита, вижу, кака-то кручина тя в бараний рог согибат? Я ить не слепой, всё примечаю. Не девка ли кака со свету сживат, обуздала, что и не продыхнуть? Обскажи, може, чо и присоветую, – он мягко дотронулся до опущенного плеча Никиты.

Парень согласно кивнул и через силу выдавил из себя:

– Настю Гаврилову знаете? Шибко приглянулась мне. Спасу нет.

– Настьку? Гаврилову?! – живо отозвался хозяин. – Дык это ж дочка мово кума. Девка хороша, верно… небалованна. До работы хватка, да и на лицо приятна. Оно, конечно, с лица-то воду и не пить, но всё же… – немного помолчав, он вдруг озабоченно спросил: – А сама-то она как, не супротив?

– Не супротив, – уверенно подтвердил работник.

– Да, Микита, невесту выбирать – дело не пустяшное… на всю жисть… Как в притчах-то Соломоновых говорится, слыхал, нет? «Добродетельна жена – венец для мужа свово; а позорна – как гниль в костях его»… Вот и подумашь тута-ка… Чо ж, гуляй… – немного помолчав, добавил наставительно: – Гуляй-гуляй, парень, но себя соблюдай.

– Федька какой-то обхаживат её… слышал, – огорчённо заметил Никита. – Тольки он, говорят, таперь в каталажке сидит.

– Это, никак, сын Прохора Вакеева? Мордоворотом которого кличут? Он, чо ли?

– Кажисть, он и есть. Ну, беда…

– А какá така беда? До беды семь лет, не знай будет, не знай нет. Так от. Ладно. Утро вечера мудренее. Завтре схожу к куму, прознаю, чо к чему. Може, и сговоримся с ём. Но этой осенью, думаю, со свадьбой придётся погодить: работы нонче до самой зимушки хватит, лоб некогды будет перекрестить. А вот на будущий год… Бог даст, если всё образуется ладóм, так, може, и повенчаетесь… опосля Паски… надоть думать, в аккурат на Красну горку[1]. Не здря говорят: «Кто на Красной горке женится, тот вовек не разведётся». Так от.

Глава вторая

…Не думал не гадал Никита, а всё образовалось как нельзя лучше. Словно в воду глядел Яков Васильевич. Сосватали Настю Гаврилову по старинному обычаю. Повенчали молодых после Пасхи, «в аккурат на Красну горку».

Долгонько потом бурлила деревня, перемывая косточки не только Никиты-переселенца и Насти, но и самих хозяев, и каждого гостя порознь. Известное дело: всякую свадьбу три дня хвалят да три дня хают.

Бывало, соберутся бабы, как всегда, у избы бабки Зины, ожидаючи скотину с пастьбы, и вот уж слушают, и вот уж слушают, что она им в уши вливает. Коровы мычат, мотают головами, отряхивая мошку, телята тычутся мордами в колени хозяйкам, домой просятся, гремят ботала и тоненько звенят колокольчики.

– Вот уж была свальба так свальба! Меня да Анисью, суседку ихнию, позвали стряпать. Каких тольки пирогов мы не напекли: и с рыбой, и с куриными потрошками, и со всякой протчей начинкой, и финтиклюшки разные. Пироги получились здоро-о-вы, что твои чирки.

– А почто таки здоровы-то стряпали?

– А чтобы поисть так поисть. Свальба ить! Да… чушку закололи, так из мяса етого наварили-нажарили всего невперечёт. Однех коклет незнамо скоко налепили… Как на маланьину свальбу!.. А невеста, Настасья-то Прокопьевна… ой, хошь картину с её пиши! Наряд из станицы привезённый, обзавидуешься!

– А родители-то чо ей в приданое дали?

– Мать ейная свою машинку швейну отдала… «Поповску», от самой московской фабрики.

– Да ты чо?! – хором вскричали бабы. – Вот те и «голодранка»!

– Да… невеста шибко довольна была, видать, к душе ей пришёлся Микита Хролович, – рассудила рассказчица. – Но и сам весь сият, быдто пятак начищенный. А хозяин, Яков-то Василич, с ём как с ровней, быдто сына родного ожениват. Так от.

– А как же иначе-то?! Али запамятовали, кто Хросиных деток уберёг? Зимой-то етой? – вовремя напомнила старуха Матрёна.

Бабы согласились:

– Было дело, чо и говорить…

– Не приведи, Господь…

…И то правда: что было, то было. Случилось это перед Сочельником. У Верхозиных забили скотину, и Яков Васильевич почти за месяц до Рождества Христова уехал торговать мясом в город. Там жили родственники жены. Оттого и два дела можно было справить враз: деньжат выручить за торговлю, а заодно и проведать родню.

Только проводили хозяина, как на другой день свалилась Малашка. До этого всё жаловалась на горлышко, а тут вдруг ночью начался у неё жар. Позвала Ефросинья старуху Матрёну, потому как была Матрёна не только хорошей повитухой, но и местной знахаркой. Какая болезнь ни прилепится к людям, бегут к «бабке». Кому помогало её лечение, говаривали: «Слава Богу!», ну, а если нет – так «На всё воля Божья!»

Что только ни делала Матрёна: и травами поила, и золу горячую прикладывала к горлу – всё-то без толку. Отекла Малашенька, совсем недвижимой стала.

– Ты вот чо, Ехросиньюшка, замачивай-ка овёс на кисель, чтобы к поминкам приспел. Ох-ох-ох… – горько завздыхала «бабка» и, не прощаясь, ушла.

Ефросинья, осунувшаяся, почерневшая за эти дни, безжизненно опустилась на лавку и словно окаменела. Анисим пал на колени перед матерью, подошла Нютка, и они уткнулись в её обвисшую сухую грудь, как кутята.

Никиту внезапно осенило. Он погладил шершавую руку хозяйки и чуть не закричал:

– Ехросинья Авдеевна, я где-то краем уха слыхал: в соседней деревне Ивановке живёт сосланный поляк, пан дохтур. К нему надоть.

Она, вернувшись из забытья, посмотрела на Никиту невидящим взором; и вдруг забились в её больших серых глазах живые огоньки.

– И то правда… Есть такой… Никак, зовут его Станислав Гумовский али Гурмовский… Но это ж далёко отсель… Вёрст, поди, пять будет…

– А ежли напрямки, через Крюковку? – предложил Анисим, утирая глаза рукавом.

– Да с версту будет, не боле.

– Дак чо тута-ка и думать?! – подскочил Никита словно ужаленный и твёрдо сказал: – Надоть идти. Анисим, ты знашь дорогу в Ивановку?

– А то как же?! С тятькой много раз туды ходили.

– Сбирайся. Чо время-то терять, – и Никита, не мешкая, стал одеваться.

– Не завтракамши? Хошь чаю попейте, – засуетилась Ефросинья.

– Некогды. Мы однем духом возвернёмся. Торопись, Анисим!

…Скорым шагом добрались они до речки. Вчерашняя метель припорошила, припрятала протоптанную дорожку, а некоторые места чистёхонько вылизала, так что кое-где угадывались ледяные кочки. Солнечные лучи, падая на белоснежный покров, отражались от него и слепили глаза. Шли наугад, прикрывая нос от щипков лютого мороза овчинными рукавицами.

«Господи, помилуй… Спаси и сохрани младеницу Маланию…» – не переставая молился Никита, еле поспевая за Анисимом. Ещё несколько шагов – и берег.

Вдруг Анисим пронзительно взвизгнул и провалился в полынью по самые рёбра. Он судорожно стал хвататься за ледяную кромку, но та с хрустом обламывалась, не давая ему выбраться. Никита на мгновение замер, словно разбитый столбняком, потом, сбросив рукавицы, лёг на лёд и стал осторожно подбираться к подростку.

– Не спеши, ухвати мою руку и потихоньку выбирайся, – Никита пытался говорить спокойно, хотя его трясло едва ли не сильнее, чем Анисима.

Парнишка, перепуганный, сначала словно облитый кипятком, а потом прозябший до костей, наконец выбрался из полыньи. Никита, как смог, отжал мокрые полы овчинного тулупа, снял с Анисима катанки, вылил воду и переобулся в них (благо, что нога его не богатырская!), отдал парнишке свои, сухие; надел на иссиня-багровые руки подростка свои рукавицы. Ресницы Анисима покрылись инеем. В глазах ещё метался страх.

– Вот и молодцом! Таперь я пойду вперёд, а ты не отставай. Надоть обойти полынью, чтобы снова не угодить в воду. Ах, как омманулись мы!

Ступили на берег. Куда шагать дальше? На удачу, встретили какого-то угрюмого мужика, идущего к реке.

– Скажи, добрый человек, где изба пана дохтура?

Тот молчком указал на большой добротный дом, который выгодно выделялся среди неказистых избёнок, хмуро глядевших маленькими оконцами из-под засыпанных снегом крыш.

Постучали в ворота. Неистово загавкали собаки. Послышался мужской голос:

– Кто там?

– Мы из Молчалина. До пана дохтура мы.

Вышел сам пан Станислав, седовласый муж в накинутом на плечи тулупе. Как глянул на них, закоченевших, в обледенелой одёже, так и передёрнуло всего:

– Ой, Матко Божа! Промьёрзли ж вы, рэбьятки… Прошам до хаты… Да цыц вы! – прикрикнул он на собак и загнал их в конуру.

Еле шевеля одеревеневшим языком, за обоих поздоровался Никита. Анисим так дрожал, что было слышно, как стучали зубы.

В распахнутую дверь вкусно пахнуло свежеиспечённым. Хозяйка таскала из печи на лопате румяные калачи и клала их на стол. Взглянув на гостей, невольно опустила лопату, отставила её в сторонку; заохала, запричитала, пытаясь стащить с Анисима вставший коробом тулуп:

– Ах, детушки, и куды вас понесло об эту пору? Непогодь-то какая была вчерась? Нечто случилося чо?

Сразу стало понятно, что она не пани, а простая деревенская баба, каких полно в Молчалино.

Муж, помогая ей, тоже спросил:

– Зачэм вы пшишли до мне?

– Помирает сестра у него, – уныло пояснил Никита, кивнув на Анисима. И вдруг воскликнул горячо: – Христом Богом просим, помогите! Сделайте милость… Век будем молить Бога за вас! Пойдёмте скорее, пан дохтур!

– На то ест воля Божа, будет она здрова, нэт, а вы доужны согрэтца, просохнучь.

Анисима переодели в сухое, стали оттирать самогоном. Слёзы градом сыпались из его глаз; так ломило каждую косточку, моченьки не было терпеть.

Отпоили парней горячим травяным чаем. Ребята разглядели жену пана Станислава. На лицо она красивая, но малорослая и слишком грузная, много моложе его. Пан доктор, напротив, был высоким, статным, и не портили его даже орлиный нос и клочковатые брови. А неторопливый приятный польский говор действовал удивительно успокаивающе.

– Угошчайчэсь, хвопцы, – пригласил пан Станислав. Плеснул в два гранёных стакана водки с перцем, чтобы согреться нежданным гостям изнутри. – Вожмичэ, браточки… вудка фабрычна, пэршый сорт… станэт чэплей.

Никита отрицательно замотал головой. Доктор насильно заставил их выпить и закусить ядрёными груздочками и хрустящими огурчиками. Хозяйка подала горячие калачи:

– Откушайте!

Из горницы выглядывали любопытные ребятишки. Но вот они зашушукали, захихикали. Пан Станислав, повернувшись к ним, нахмурил сердито брови и приставил палец к губам: молчите, мол! Дети притихли.

Анисима укутали в козью доху, усадили около печки. Парень сомлел, прикрыл глаза и задремал. Доктор запряг коня, усадил ребят в сани, и по хорошему санному пути они к вечеру домчались до Молчалино.

Ефросинья уж все глазоньки проглядела, ожидаючи. Забрехали собаки. «Так и есть, дохтур приехал!» – обрадовалась она.

– Дзень добры! – поздоровался пан Станислав. – Гджэ джэвочка?

Ефросинья поклоном ответила на приветствие и кивком головы указала на русскую печь. Согревшись, доктор поднялся на ступеньку лесенки, ведущей наверх. Осветив больную фонарём, в ужасе вскрикнул:

– Матко Божа! Пчэму вы до мне не пшишли зараз?

– Дак… я бабку Матрёну звала, она понимат в болезтях, – угрюмо оправдывалась Ефросинья.

– «Бабку»! – грубо передразнил её пан Станислав и, сердито сдвинув брови, осуждающе произнёс: – Людзи гвупи!

Никита помог доктору спустить безжизненное тельце Малашеньки. Осмотрев девочку, пан Станислав понуро пожевал губами:

– Жауко, никак помочь…Диф-тэ-э-рит! – Он выпрямился и махнул рукой: – Помжэт она… Жичь не буджэт…

Доктор сел на лавку, в расстройстве обхватив свою голову, и так, в оцепенении, молчал. Ефросинья не утерпела, завыла, как волчица, потерявшая своего щенка. В другом углу жалобно заскулила Нютка. Тут пан Станислав заговорил неуверенно, будто рассуждая вслух скорее для себя:

– Ест едын спосуб… Дайчэ рыбэ… ржаваю, сольона… Воды не давачь… Быу едын хвопчык, ктурого я так… лэчил, тылько эта мэтода домова…

Как только Никита услышал эти слова, подхватился, засобирался:

– Ехросинья Авдеевна, дозвольте, я в лавку сбегаю!

– Чо ж, иди к Прохору Вакееву с поклоном… Хошь и не жалует он нас, сходи всё же, – сквозь слёзы вымолвила она.

Достала хозяйка четверть самогона; аккуратно обтерев её фартуком, подала Никите и приложила ещё денег.

Пан Станислав засобирался домой.

– Да куды ж вы на ночь-то глядя, пан дохтур? На дворе уж тёмно, оставайтесь до завтрева. Не побрезгуйте, откушайте водочки с солёными огурчиками. Счас я и ужин сготовлю, – стала уговаривать хозяйка.

Вскорости Никита принёс три солёных селёдки. Малашка как увидела рыбу, замычала, показывая на неё умоляющим взглядом, мол, дайте! Проглотила кусочек, попросила ещё. Наелась. Пить не захотела.

Ефросинья глядит на дочку и думает: «Пущай Малашенька перед смертушкой поест, чего душа требует».

Все домашние и Никита опустились на колени под образа молиться. Доктор отошёл в сторонку, достал католическую иконку, книжку и тоже стал молиться по-своему:

– Щьвента марыё, матко божа, мудлещэ за нами, гжешными, тэраз и в годзине щмерчи нашей. Амэн[2]

Послушала Ефросинья молитву пана Станислава и стала корить себя: «И пошто я его позвала, он ить другой веры? Господи, прости и помилуй!»

Обессиленная вконец, крепко заснула. Ночью будто кто толкнул её в бок. Хотела подняться, видит: Никита около Маланьи молитву творит, осеняя её крестным знамением. Мешать не стала, прикрыла глаза.

Утром чуть свет первой поднялась хозяйка и сразу – к больной. А она, детонька, лежит розовенькая, отёки спали, глазки чистенькие, лежит и в носу ковыряет. Подошёл доктор, поглядел на ребёнка и, счастливо улыбаясь, сказал:

– И жи́ва, и здрова! Жичь будзешь, пташино. Ешчэ рыбэ давайче. Воды не надо.

Ефросинья принесла узелочек с деньгами, с низким поклоном подала пану Станиславу. Тот брезгливо оттолкнул узелок.

– Бронь, Божэ! Нэма за цо. То ест ласка Божа!

С аппетитом позавтракав, доктор тепло попрощался:

– Джэнькуэ… благодарью. До видзэня!

Провожая доктора, Ефросинья дала себе зарок: «Кажин день буду поминать в молитвах пана Станислава!»

И только он из ворот – подъехал хозяин. Никита не успел ещё в избу войти, как пришлось ворочаться.

– Здоров, Микита! – громко окликнул его Яков Васильевич.

Но парень, пряча глаза, непривычно глухо ответил на приветствие. Взял коня под уздцы и стал ласково оглаживать его красиво посаженную голову и широкую грудь, седые от инея.

– Чо-то не больно ты словоохотлив сёдни. Може… чо случилося? – затревожился Яков Васильевич. – Ето чьи сани-то тольки отъехали?

Выручила Ефросинья, выскочившая из избы, тем избавив работника от тяжёлых объяснений. С лёгкостью вздохнув, повел Никита распрягать Карьку.

– Мы ить чуть не похоронили Малашеньку… Захворала она, как тольки тебя проводили. Да и Аниська в полынью угодил: за дохтуром бегали в Ивановку. Слава Богу, Микита и сына нашего уберёг, и дочушку с того света возвернул, – взволнованно поведала жена о бедах, которые нежданно обрушились на неё после отъезда мужа.

Яков Васильевич затрясся весь, словно его лихоманка взяла, и заторопился в избу, на ходу проронив:

– Так я и думал. Вчерась недаром сон видел… нехороший… к большой беде.

Не раздеваясь, бросился к дочери. А она, Малашенька, дышит спокойно, спит. Подкосились у него ноги, ухватился за лавку, присел и, стянув со вспотевшей головы лисью шапку-ушанку, закрыл ею глаза; никого не стесняясь, заплакал навзрыд.

– Думал, сердце остановится… Слава Те, Господи! – промолвил Яков Васильевич, тяжело поднялся и прошёл в горницу. Он достал из тайника хорошей работы шкатулку и, держа её в дрожащих руках, осипшим голосом позвал:

– Ехросинья! Кликни Микиту… Пущай все идут сюды… да поскорей!

Вошёл запыхавшийся работник, затеребил в руках барашковую шапку, спросил:

– Звали, Яков Василич?

– Вот, Микитушка, доржи!

– А чо тако ето?

– Царски емпериалы, настояшше золото… Копил девкам на приданое и сыновьям, чтоб обжиться… Бери, надолго хватит. Да у тя… как-никак свадьба не за горами, пригодятся.

Никита отчаянно замахал руками, будто прогоняя страшное наваждение.

– Бог с вами, Яков Василич, за каку таку велику службу?

– За ребят моих, что не оставил их на погубление.

– Да вы чо?! Да за ето рази берут деньги?! Не по-человечьи ето… Да како золото? Я его в жисть не имел… Оно мне и не надоть вовсе, – запротестовал парень.

– Уважь, возьми, говорю, ради Христа! – настаивал хозяин.

– Нет! – отрезал Никита и хотел пойти вон.

– Погодь, не настырничай ты… Ну, не хошь червоно золото, тогды… – он поднял руку и, указывая на своих домочадцев по очереди, твёрдо, словно припечатывая каждое слово, закончил: – Тогды… вот те – мать, вот те – отец, вот те – брат, а вот те – сёстра.

– Спаси Бог… – смущённо прошептал Никита и не сумел обуздать нахлынувшие валом чувства: затуманились его «голубые звёзды». Рванулся он к Якову Васильевичу, и неуклюже ткнулась его головушка в грудь, ходящую ходуном.


…Прознали об этом в деревне, много подивились и ещё больше зауважали Верхозиных. Как же тут про свадьбу-то смолчать? У каждого было своё рассуждение.

– Вот ить я Анисье скока раз уж намекала: гляди, не проморгай свой случай. Такого жаниха упустить! А далёко ли было до счастья-то? – от всей души жалела старуха Матрёна вдовушку.

– Чо ни говори, бабы, а одно слово, всем свальбам – свальба! – подытожила бабка Зина долгие пересуды.

Загрузка...