Народная пословица: каков в колыбельку, таков и в могилку нашла себе полное оправдание в истории моей жизни. Если принять в расчет мои тридцатилетилетние испытания, множество пережитых мною разнообразных невзгод, какие выпадали на долю, наверное, лишь очень немногих, семь лет жизни, проведенных мною в спокойствии и довольстве, наконец, мою старость, — если вспомнить, что я изведал жизнь среднего сословия во всех ее видах и узнал, который из них всего легче может доставить человеку полное счастье, — то, казалось, можно было бы думать, что природная склонность к бродяжничеству, как я уже говорил, с самого появления моего на свет овладевшая мной, должна была бы ослабеть, ее летучие элементы испариться или, по крайней мере, сгуститься, и что в 61 год у меня должно было явиться стремление к оседлой жизни и удержать меня от похождений, угрожающих опасностью моей жизни и моему состоянию.
Притом же для меня не существовало того мотива, который побуждает обыкновенно отправляться в дальние странствия: мне не к чему было добиваться богатства, нечего было искать. Если б я нажил еще десять тысяч фунтов стерлингов, я не сделался бы богаче, так как я уже имел вполне достаточно для себя и для тех, кого мне нужно было обеспечить. При том же, капитал мой видимо возрастал, так как, не имея большого семейства, я даже не мог истратить всего своего дохода, — разве что стал бы расходовать деньги на содержание множества слуг, экипажи, развлечения и тому подобные вещи, о которых я не имел никакого представления и к которым не чувствовал ня малейшей склонности. Таким образом мне оставалось только сидеть себе спокойно, пользоваться приобретенным мною и наблюдать постоянное увеличение моего достатка.
Однако, все это не оказало на меня никакого влияния и не могло подавить во мне стремления к странствованиям, которое развилось во мне положительно в хроническую болезнь. Особенно сильно было во мне желание взглянуть еще раз на мои плантации на острове и на колонию, которую я оставил на нем. Каждую ночь я видел свой остров во сне и мечтал о нем по целым дням. Мысль эта парила над всеми другими, и мое воображение так усердно и напряженно разрабатывало ее, что я говорил об этом даже во сне. Одним словом, ничто не могло выбить из моей головы намерение съездить на остров; оно так часто прорывалось в моих речах, что со мной стало скучно разговаривать; я не мог говорить ни о чем другом: все разговоры сводились у меня к одному и тому же; я всем надоел и сам замечал это.
Мне часто доводилось слышать от рассудительных людей, что всякие россказни o привидениях и духах возникают вследствие пылкости воображения и усиленной работы фантазии, что никаких духов и привидений не существует и т.д. По их словам, люди, вспоминая свои былые беседы с умершими друзьями, так живо представляют их себе, что в некоторых исключительных случаях способны вообразить, будто видят их, разговаривают с ними и получают от них ответы, тогда как в действительности ничего подобного нет, и все это им только чудится.
Сам я и посейчас не знаю, существуют ли привидения, являются ли люди другим после своей смерти и бывают ли у таких рассказов более серьезное основание, чем нервы, бред вольного ума и расстроенное воображение, но я знаю, что мое воображение часто доводило меня до того, что мне казалось, будто я опять на острове близ моего замка, будто передо мной стоят старик испанец, отец Пятницы и взбунтовавшиеся матросы, которых я оставил на острове. Мне чудилось, что я разговариваю с ними и вижу их так же ясно, как если б они на самом деле были у меня перед глазами. Часто мне самому становилось жутко — так живо рисовало мое воображение все эти картины. Однажды мне приснилось с поразительной яркостью, что первый испанец и отец Пятницы рассказывают мне о гнусных поступках трех пиратов, о том, как эти пираты пытались варварски перебить всех испанцев и как они подожгли весь запас провианта, отложенного испанцами, чтобы умерить их голодом. Ни о чем подобном я не слыхал, а между тем все это было фактически верно. Во сне же это представилось мне с такой отчетливостью и правдоподобием, что вплоть до того момента, когда я увидал мою колонию на самом деле, меня невозможно было убедить, что все это не было правдой. И как же я во сне негодовал и возмущался, слушая жалобы испанца, какой суровый суд я учинил над виновными, подверг их допросу и велел всех троих повесить. Сколько во всем этом было правды — выяснится своевременно. Скажу только, что, хотя я и не знаю, как я добрался до этого во сне и что мне внушило такие предположения, в них было многое верно. Не могу сказать, чтобы сон мой был правилен во всех подробностях, но в общем в нем было так много правды, гнусное и низкое поведение этих троих мерзавцев было таково, что сходство с действительностью оказалось поразительное, и мне на самом деле пришлось строго наказать их. Даже если бы я их и повесил, то поступил бы справедливо и был бы прав перед законом божеским и человеческим. Но возвращаюсь к моему рассказу. Так я прожил несколько лет. Для меня не существовало никаких других удовольствий, никакого приятного препровождения времени, никаких развлечений, кроме мечтаний об острове; жена моя, видя, что моя мысль занята им одним, сказала мне однажды вечером, что, по ее мнению, в моей душе звучит голос свыше, повелевающий мне отправиться снова на остров. Единственным препятствием к этому были, по ее словам, мои обязанности перед женой и детьми. Она говорила, что не может допустить и мысли о разлуке со мной, но так как она уверена, что, умри она, я бы первым делом поехал на остров и что это уже решено там наверху, то она не желает быть мне помехой. А потому, если я действительно считаю необходимым и уже решил ехать… — тут она заметила» что я внимательно прислушиваюсь к ее словам и пристально смотрю на нее; что ее смутило, и она остановилась. Я спросил ее, отчего она не досказала, и просил продолжать. Но я заметил, что она была слишком взволнована и что в глазах ее стояли слезы. — «Скажи мне, дорогая», начал я, «желаешь ли ты, чтоб я поехал?» «Нет», ответила она ласково, «я далека от того, чтобы желать этого. Но если ты решился поехать, то я уж лучше поеду с тобой, чем буду тебе помехой. Хотя я и думаю, что в твои годы и в твоем положении слишком рискованно думать об этом, — продолжала она со слезами на глазах, — но раз уже так суждено, я не оставлю тебя. Если такова воля неба, противиться бессмысленно. И если небу угодно, чтобы ты поехал на остров, то оно же указывает мне, что мой долг ехать с тобой или устроить так, чтобы я не послужила для тебя препятствием».
Нежность жены несколько отрезвила меня; поразмыслив о своем образе действий, я обуздал свою страсть к путешествиям и начал рассуждать с самим собой, какой смысл имело для шестидесятилетнего человека, за которым лежала жизнь, полная стольких лишений и невзгод и закончившаяся столь счастливо, — какой смысл, говорю я, могло иметь для такого человека снова отправляться в поиски приключений и отдавать себя на волю случайностей, навстречу которым идут только молодые люди и бедняки?
Думал я также о новых обязательствах, принятых мною на себя, — о том, что у меня есть жена и ребенок и что моя жена носит под сердцем другого ребенка, — что у меня есть все, что могла дать мне жизнь, и что мне нет надобности рисковать собой ради денег. Я говорил себе, что я уже на склоне лет и мне приличнее думать о том, что скоро мне придется расстаться со всем приобретенным мною, а не об увеличении своего достатка. Я думал о словах моей жены, что такова воля неба и что поэтому я должен ехать на остров, но лично я вовсе не был уверен в этом. Поэтому после долгих размышлений я стал бороться с своим воображением и кончил тем, что урезонил себя, как это может сделать, наверное, и каждый в подобных случаях, если только захочет. Одним словом, я подавил свои желания; я поборол их при помощи доводов рассудка, которых, в моем тогдашнем положении, можно было привести очень много. Особенно же я старался направить свои мысли на другие предметы и решил начать какое нибудь дело, которое могло бы отвлечь меня от мечтаний о поездке на остров, так как я заметил, что они овладевали мною главным образом тогда, когда я предавался праздности, когда у меня не было никакого дела вообще или, по крайней мере, неотложного дела.
С этой целью я купил небольшую ферму в графстве Бедфорд и решил переселиться туда. Там был небольшой удобный домик, и в хозяйстве можно было произвести существенные улучшения. Такое занятие во многих отношениях соответствовало моим наклонностям, притом же местность эта не прилегала к морю, и там я мог быть спокоен, что мне не придется видеть корабли, матросов и все то, что напоминало о дальних краях.
Я поселился на своей ферме, перевез туда семью, накупил плугов, борон, тележку, фургон, лошадей, коров, овец и серьезно принялся за работу. Через полгода я сделался настоящим сельским хозяином. Мой ум всецело был поглощен надзором за рабочими, обработкой земли, устройством изгородей, посадкой деревьев и т.п. И такой образ жизни мне казался самым приятным из всех, какие могут достаться, в удел человеку, испытавшему в жизни одни только невзгоды.
Я хозяйничал на собственной земле, — мне не приходилось платить аренды, меня не стесняли никакие условия, я мог строить или разрушать по своему усмотрению; все, что я делал и предпринимал, шло на пользу мне и моему семейству. Отказавшись от мысли о странствиях, я не терпел в своей жизни никаких неудобств. Теперь то, казалось мне, я достиг той золотой середины, которую так горячо рекомендовал мне отец, блаженной жизни, подобной той, которую описывает поэт, воспевая сельскую жизнь:
Свободную от пороков, чуждую забот,
Где старость не знает болезней, а юность соблазнов.
Но среди всего этого блаженства меня поразил тяжелый удар, который не только непоправимо разбил мне жизнь, но и снова оживил мои мечты о странствиях. И эти мечты овладели мной с непреодолимой силой, подобно поздно вернувшемуся вдруг тяжелому недугу. И ничто не могло теперь отогнать их. Этим ударом была для меня смерть жены.
Я не собираюсь писать элегию на смерть своей жены, описывать ее добродетели и льстить слабому полу вообще в надгробной речи. Скажу только, что она была душой всех моих дел, центром всех моих предприятий, что она своим благоразумием постоянно отвлекала меня от самых безрассудных и рискованных планов, роившихся в моей голове, как было сказано выше, и возвращала меня к счастливой умеренности; она умела укрощать мой мятущийся дух; ее слезы и просьбы влияли на меня больше, чем могли повлиять слезы моей матери, наставления отца, советы друзей и все доводы моего собственного разума. Я чувствовал себя счастливым, уступая ей, и был совершенно удручен и выбит из колеи своей утратой.
После ее смерти все окружающее стало казаться мне безрадостным и неприглядным. Я чувствовал себя в душе еще более чужим здесь, чем в лесах Бразилии, когда я впервые ступил на ее берег, и столь же одиноким, как на своем острове, хотя меня и окружала толпа слуг. Я не знал, что мне делать и чего не делать. Я видел, как вокруг меня суетились люди; одни из них трудились ради хлеба насущного, а другие растрачивали приобретенное в гнусном распутстве или суетных удовольствиях, одинаково жалких, потому что цель, к которой они стремились, постоянно отдалялась от них. Люди, гнавшиеся за увеселениями, каждый день пресыщались своим пороком и копили материал для раскаяния и сожаления, а люди труда растрачивали свои силы в повседневной борьбе из за куска хлеба. И так проходила жизнь в постоянном чередовании скорбей; они жили только для того, чтобы работать, и работали ради того. чтобы жить, как будто добывание хлеба насущного было единственной целью их многотрудной жизни и как будто трудовая жизнь только и имела целью доставить хлеб насущный.
Мне вспомнилась тогда жизнь, которую я вел в своем царстве, на острове, где мне приходилось возделывать не больше хлеба и разводить не больше коз, чем мне было нужно, и где деньги лежали в сундуках, пока не заржавели, так как в течение двадцати лет я даже ни разу не удостоил взглянуть на них
Все эти наблюдения, если бы я воспользовался ими так, как подсказывали мне разум и религия, должны бы были показать мне, что для достижения полного счастья не следует искать одних только наслаждений, что существует нечто высшее, составляющее подлинный смысл и цель жизни, и что мы можем добиться обладания или надеяться на обладание этим смыслом еще до гроба.
Но моей мудрой советчицы уже не было в живых, и я был подобен кораблю без кормчего, несущемуся по воле ветра. Мои мысли опять направились на прежние темы, и мечты о путешествии в далекие страны снова стали кружить мне голову. И все то, что служило для меня прежде источником невинных наслаждений: ферма, сад, скот, семья, всецело владевшие прежде моей душой, утратили для меня всякое значение и всякую привлекательность. Теперь они были для мена все равно что музыка для глухого или еда для человека потерявшего вкус: короче говоря, я решил бросить хозяйство, сдать в наем свою ферму и вернуться в Лондон. И через несколько месяцев я это и сделал.
Переезд в Лондон не улучшил моего душевного состояния. Я не любил этою города, мне там нечего было делать и я бродил по улицам как праздношатай, о котором можно сказать что он совершенно бесполезен в мироздании ибо никому нет дела до того жив он или умер. Такое праздное препровождение времени были мне, как человеку, ведшему всегда очень деятельную жизнь, в высшей степени противно и часто я говорил себе: «Нет более унизительного состояния в жизни, чем праздность». И действительно, мне казалось, что я с большей пользой провел время когда в течение двадцати шести дней делал одну доску.
В начале 1693 г вернулся домой из первого своего небольшого путешествия в Бильбао мой племянник, которого как я уже говорил раньше, я сделал моряком и капитаном корабля. Он явился ко мне и сообщил что знакомые купцы предлагают ему съездить за товарами в Ост-Индию и Китай. «Если вы, дядя», сказал он мне, «поедете со мною, то я могу высадить вас на вашем острове, так как мы зайдем в Бразилию».
Самым убедительным доказательством существования будущей жизни и невидимого мира является совпадение внешних причин, побуждающих нас поступить так, как внушают нам наши мысли, которые мы создаем в своей душе совершенно самостоятельно и не сообщая о них никому.
Мой племянник ничего не знал о том, что мое болезненное влечение к странствованиям проснулось во мне с новой силой, а я совершенно не ожидал, что он явится ко мне с подобным предложением. Но в это самое утро, после долгого размышления, я пришел к решению съездить в Лиссабон и посоветоваться с моим старым другом капитаном, а затем, если бы он нашел это осуществимым и разумным, опять поехать на остров посмотреть, что сталось с моими людьми. Я носился с проектами заселения острова и привлечения переселенцев из Англии, мечтал взять патент на землю и о чем только я ни мечтал. И вот как раз в этот момент является мой племянник с предложением завезти меня на остров по дороге в Ост-Индию.
Устремив на него пристальный взгляд, я спросил: «Какой дьявол натолкнул тебя на эту гибельную мысль?» Это сначала ошеломило моего племянника, но скоро он заметил, что его предложение не доставило мне особенного неудовольствия, и ободрился, «Я надеюсь, что она не окажется гибельной», сказал он, «а вам, наверное, приятно будет увидеть колонию, возникшую на острове, где вы некогда царствовали более счастливо, чем большинство монархов в этом мире».
Одним словом, его проект вполне соответствовал моему настроению, т.е. тем мечтам, которые владели мной и о которых я уже говорил подробно; и я ему ответил в немногих словах, что если он сговорится со своими купцами, то я готов ехать с ним, но, может быть, и не уеду дальше своего острова. «Неужели же вы хотите опять остаться там?» спросил он. «А разве ты не можешь взять меня на обратном пути?» Он ответил, что купцы ни в каком случае не разрешат ему сделать такой крюк с кораблем, нагруженным товарами, представляющими большую ценность, так как на это уйдет не меньше месяца времени, а может быть и три и четыре месяца. «Сверх того, ведь я же могу потерпеть крушение и совсем не вернуться, — прибавил он, — тогда вы очутитесь в таком же положении, в каком были раньше».
Это было очень резонно. Но мы вдвоем нашли средство помочь горю: мы решили взять с собой на корабль в разобранном виде шлюпку, которую с помощью нескольких взятых нами плотников можно бы было в несколько дней собрать на острове и спустить на воду.
Я не долго раздумывал. Неожиданное предложение племянника так соответствовало моим собственным стремлениям, что ничто не могло воспрепятствовать мне принять его. С другой стороны, после смерти моей жены, некому было заботиться обо мне настолько, чтобы уговаривать меня поступить так или иначе, исключая моего доброго друга, вдовы капитана, которая серьезно отговаривала от доездки и убеждала принять в соображение мои лета, материальную обеспеченность, опасности продолжительного путешествия, предпринимаемого безо всякой надобности, и, в особенности, моих маленьких детей. Но все это не оказало на меня ни малейшего действия. Я чувствовал непреодолимое желание побывать на острове и ответил моей приятельнице, что мои мысли об этой поездке носят столь необычайный характер, что оставаться дома значило бы восставать против провидения. После этого она перестала разубеждать меня и начала даже сама помогать мне не только в приготовлениях к отъезду, но даже и в хлопотах об устройстве моих семейных дел и в заботах о воспитании моих детей.
Чтобы обеспечить их, я составил завещание и поместил свой капитал в верные руки, приняв все меры к тому, чтобы дети мои не могли быть обижены, какая бы участь ни постигла меня. Воспитание же их я всецело доверил моей приятельнице вдове, назначив ей достаточное вознаграждение за труды. Этого она вполне заслужила, ибо даже мать не могла бы больше ее заботиться о моих детях и лучше направлять их воспитание, и как она дожила до моего возвращения, так и я дожил до того, чтоб отблагодарить ее.
В начале января 1694 года мой племянник был готов к отплытию, и я со своим Пятницей явился на корабль в Даунс 8-го января. Помимо упомянутой шлюпки я захватил с собой значительное количество всякого рода вещей, необходимых для моей колонии, на случай, если бы я застал ее в неудовлетворительном состоянии, ибо я решил во что бы то ни стало оставить ее в цветущем.
Прежде всего я позаботился о том, чтобы взять с собой некоторых рабочих, которых предполагал поселить на острове или, по меньшей мере, заставить работать за свой счет во время пребывания там и затем предоставить им на выбор или остаться на острове, или же вернуться со мной. В числе их было два плотника, кузнец и один ловкий смышленый малый, по ремеслу бочар, но вместе с тем мастер на всякие механические работы. Он умел смастерить колесо и ручную мельницу, был хорошим токарем и горшечником и мог сделать решительно все, что только выделывается из глины и дерева. За это мы прозвали его «мастером на все руки».
Сверх того, я взял с собою портного, который вызвался ехать с моим племянником в Ост-Индию, но потом согласился отправиться с нами на нашу новую плантацию и оказался полезнейшим человеком не только в том, что относилось до его ремесла, но и во многом другом. Ибо, как я уже говорил, нужда научает всему.
Груз, взятый мною на корабль, насколько я могу припомнить в общем, — я не вел подробного счета, — состоял из значительного запаса полотна и некоторого количества тонких английских материй для одежды испанцев, которых я рассчитывал встретить на острове; всего этого по моему расчету было взято столько, чтобы хватило на семь лет. Перчаток, шляп, сапог, чулок и всего необходимого для одежды, насколько я могу припомнить, было взято больше, чем на двести фунтов, включая несколько постелей, постельные принадлежности и домашнюю утварь, в особенности кухонную посуду: горшки, котлы, оловянную и медную посуду и т.п. Кроме того, я вез с собой на сто фунтов железных изделий, гвоздей всякого рода инструментов, скобок, петель, крючков и разных других необходимых вещей, какие только пришли мне тогда в голову.
Я захватил с собой также сотню дешевых мушкетов и ружей, несколько пистолетов, значительное количество патронов всяких калибров, три или четыре тонны свинца и две медных пушки. И так как я не знал, на какой срок мне нужно запасаться и какие случайности могут ожидать меня, то я взял сто боченков пороха, изрядное количество сабель, тесаков и железных наконечников для пик и аллебард, так что, в общем, у нас был большой запас всяких товаров, уговорил своего племянника взять с собой про запас еще две небольших шканцовых пушки, помимо тех, что требовались для корабля, с тем, чтобы выгрузить их на острове и затем построить форт, который мог бы обезопасить нас от нападений. Вначале я был искренно убежден, что все это понадобится и даже, пожалуй, окажется недостаточным для того, чтобы удержать остров в наших руках. Читатель увидит в дальнейшем, насколько я был прав.
Во время этого путешествия мне не пришлось изведать стольких неудач и приключений, как это обыкновенно бывало со мной, и потому мне реже придется прерывать рассказ и отвлекать внимание читателя, которому, может быть, хочется поскорей узнать о судьбе моей колонии. Однако, и это плавание не обошлось без неприятностей, затруднений, противных ветров и непогод, вследствие чего путешествие затянулось дольше, чем я рассчитывал, а так как из всех моих путешествий я только один раз — а именно в первую мою поездку в Гвинею — благополучно доехал и вернулся в назначенный срок, то и тут я уже начинал думать, что меня попрежнему преследует злой рок и я уж так устроен, что мне не терпится на суше и всегда не везет на море.
Противные ветры сначала погнали нас к северу, и мы были вынуждены зайти в Голуби, в Ирландии, где мы простояли по милости неблагоприятного ветра целых двадцать два дня. Но здесь по крайней мере было одно утешение: чрезвычайная дешевизна провизии; притом же здесь можно было достать все, что угодно, и за все время стоянки мы не только не трогали корабельных запасов, но даже увеличили их. Здесь я купил также несколько свиней и двух коров с телятами, которых я рассчитывал в случае благоприятного переезда высадить на моем острове, но ими пришлось распорядиться иначе.
Мы оставили Ирландию 5-го февраля и в течение нескольких дней шли с попутным ветром. Около 20-го февраля, помнится, поздно вечером пришел в каюту стоявший на вахте помощник капитана и сообщил, что он видел огонь и услышал пушечный выстрел; не успел он окончить рассказа, как прибежал юнга с извещением. что боцман тоже слышал выстрел. Все мы бросились на шканцы. Сначала мы не слышали ничего, но через несколько минут увидели яркий свет и заключили, что это должно быть, большой пожар. Мы вычислит положение корабля и единогласно решили, что в том направлении, где показался огонь (запад-северо-запад), земли быть не может даже на расстоянии пятисот миль. Было очевидно, что это горит корабль в открытом море. И так как мы перед тем слышали пушечные выстрелы, то заключили, что корабль этот должен быть недалеко, и направились прямо в ту сторону, где видели свет; по мере того, как мы подвигались вперед, светлое пятно становилось все больше и больше, хотя вследствие тумана мы не могли различить ничего, кроме этого пятна. Мы шли с попутным, хотя и не сильным, ветром, и приблизительно через полчаса, когда небо немного прояснилось, мы ясно увидели, что это горит большой корабль в открытом море.
Я был глубоко взволнован этим несчастьем, хотя совершенно не знал пострадавших. Я вспомнил, в каком положении находился я сам, когда меня спас португальский капитан, и подумал, что еще гораздо отчаяннее положение находившихся на этом корабле людей, если вблизи нет другого судна. Я сейчас же приказал сделать с короткими промежутками пять пушечных выстрелов, чтобы дать знать пострадавшим, что помощь близка и что они могут попытаться спастись на лодках. Ибо хотя мы и могли видеть пламя на корабле, но с горящего судна в ночной тьме нас нельзя было увидеть.
Мы удовольствовались тем, что в ожидании рассвета легли в дрейф, сообразуя наши движения с движениями горящего корабля. Вдруг, к великому нашему ужасу — хотя этого и следовало ожидать — раздался взрыв, и вслед за тем корабль немедленно погрузился в волны. Это было ужасное и потрясающее зрелище. Я решил, что находившиеся на корабле люди или все погибли, или же бросились в лодки и носятся теперь по волнам океана. Во всяком случае, положение их было отчаянное. В темноте нельзя было ничего различить. Но для того, чтобы по возможности помочь потерпевшим найти нас и дать знать, что вблизи находится корабль, я велел везде, где только было можно, вывесить зажженные фонари и стрелять из пушек в продолжение всей ночи.
Около восьми часов утра с помощью подзорных труб мы увидели в море лодки. Их было две; обе переполнены людьми и глубоко сидели в воде. Мы заметили, что они, направляясь против ветра, идут на веслах к нашему кораблю и прилагают всяческие усилия, чтобы обратить на себя наше внимание. Мы сейчас же подняли кормовой флаг и стали давать сигналы, что мы их приглашаем на наш корабль, и, прибавив парусов, пошли им навстречу. Не прошло и получаса, как мы поровнялись с ними и приняли их к себе на борт. Их было шестьдесят четыре человека, мужчин, женщин и детей, ибо на корабле было много пассажиров.
Мы узнали, что это было французское торговое судно, вместимостью в триста тонн, направлявшееся во Францию из Квебека в Канаде. Капитан рассказал нам подробно о несчастий, постигшем его корабль. Загорелось около руля по неосторожности рулевого. Сбежавшиеся на его зов матросы, казалось совершенно потушили огонь, но скоро обнаружилось, что искры попали в столь мало доступную часть корабля, что бороться с огнем не было возможности. Вдоль досок и по обшивке пламя пробралось в трюм, и там уж никакие меры не могли остановить его распространения.
Тут уж не оставалось ничего иного, как спустить лодки. К счастью для находившихся на корабле, лодки были достаточно вместительны. У них был баркас, большой шлюп и сверх того маленький ялик, в который они сложили запасы свежей воды и провизии. Садясь в лодки на таком большом расстоянии от земли, они питали лишь слабую надежду на спасение; больше всего они надеялись на то, что им встретится какой либо корабль и возьмет их к себе на борт. У них были паруса, весла и компас, и они намеревались плыть к Ньюфаундленду. Ветер им благоприятствовал. Провизии и воды у них было столько, что, расходуя ее в количестве, необходимом для поддержания жизни, они могли просуществовать около двенадцати дней. А за этот срок, если бы не помешали бурная погода и противные ветры, капитан надеялся добраться до берегов Ньюфаундленда. Они надеялись также, что за это время им удастся, может быть, поймать некоторое количество рыбы. Но им угрожало при этом так много неблагоприятных случайностей, вроде бурь, которые могли бы опрокинуть и потопить их лодки, дождей и холодов, от которых немеют и коченеют члены, противных ветров, которые могли продержать их в море так долго, что они все погибли бы от голода, что их спасение было бы почти чудом.
Капитан со слезами на глазах рассказывал мне, как во время их совещаний, когда все были близки к отчаянию и готовы потерять всякую надежду, они внезапно были поражены, услыхав пушечный выстрел и вслед за первым еще четыре. Это было пять пушечных выстрелов, которые я велел произвести, когда мы увидели пламя. Выстрелы эти оживили надеждой их сердца и, как я и предполагал, дали им знать, что невдалеке от них находится корабль, идущий им на помощь.
Услыхав выстрелы, они убрали мачты и паруса, так как звук слышался с наветренной стороны, и решили ждать до утра. Через некоторое время, не слыша больше выстрелов. они сами стали стрелять с большими промежутками из мушкетов и сделали три выстрела, но ветер относил звук в другую сторону, и мы их не слыхали.
Тем приятнее были изумлены эти бедняки, когда, спустя некоторое время, они увидели наши огни и снова услышали пушечные выстрелы; как уже оказано, я велел стрелять в продолжение всей ночи. Это побудило их взяться за весла для того, чтобы скорее подойти к нам. И, наконец, к их неописуемой радости, они убедились, что мы заметили их.
Невозможно описать разнообразные телодвижения и восторги, которыми спасенные выражали свою радость по случаю столь неожиданного избавления от опасности. Легко описать и скорбь и страх — вздохи, слезы, рыдания и однообразные движения головой и руками исчерпывают все их способы выражения; но чрезмерная радость, восторг, радостное изумление проявляются на тысячу ладов. У некоторых были слезы на глазах, другие рыдали и стонали с таким отчаянием в лице, как будто испытывали глубочайшую скорбь. Некоторые буйствовали и положительно казались помешанными. Иные бегали по кораблю, топая ногами или ломая руки. Некоторые танцовали, несколько человек пели, иные истерически хохотали, многие подавленно молчали, не будучи в состоянии произнести ни единого слова. Кое-кого рвало, несколько человек лежали в обмороке. Немногие крестились и благодарили господа.
Нужно отдать им справедливость — среди них были многие, проявившие потом истинную благодарность, но сначала чувство радости в них было так бурно, что они не были в состоянии совладать с ним — большинство впало в исступление и какое-то своеобразное безумие. И лишь очень немногие оставались спокойными и серьезными в своей радости.
Отчасти это, может быть, объяснялось тем, что они принадлежали к французской нации, отличающейся, по общему признанию, более изменчивым, страстным и живым темпераментом, так как жизненные духи у ней более подвижны, чем у других народов. Я не философ и не берусь определить причину этого явлении, но до тех пор я не видал ничего подобного. Всего более приближалось к этим сценам то радостное исступление, в которое впал бедный Пятница, мой верный слуга, когда он нашел в лодке своего отца. Несколько напоминал их также восторг капитана и его спутников, которых я выручил, когда мерзавцы-матросы высадили их на берег; но ни то, ни другое и ничто, виденное мной доселе, нельзя было сравнить с тем, что происходило теперь.
Нужно заметить также, что этот дикий восторг проявлялся в различных формах не только у различных лиц. Иногда все его проявления можно было наблюдать в быстрой смене у одного и того же. Человек, который минуту тому назад упорно молчал и казался подавленным и утратившим способность соображать, вдруг начинал танцевать и кривляться как клоун. Еще минута — и он рвал на себе волосы или раздирал свое платье и топтал его ногами как сумасшедший. Немного спустя он начинал плакать, ему становилось дурно, он терял сознание и, если б его оставить без помощи, через несколько минут он наверное был бы уже трупом. И так было не с двумя, не с десятью или двадцатью, а с большинством, и, сколько помню, наш доктор был принужден пустить кровь, по крайней мере, тридцати спасенным.
В числе их было два священника, один старик, другой — молодой. И странное дело — как раз старик то и вел себя всего хуже. Едва вступил на палубу и почувствовав себя в безопасности, он упал, как подкошенный, без малейших признаков жизни. Наш врач сейчас же принял надлежащие меры, и один только из всех находившихся на корабле не считал его уже мертвым. Напоследок он открыл священнику жилу на руке, предварительно растерев руку докрасна и хорошенько разогрев ее. После этого кровь, сначала лишь медленно сочившаяся капля по капле, полилась сильнее. Минуты через три старик открыл глаза, а через четверть часа он уже заговорил, и ему стало легче. Вскоре он почувствовал себя совсем хорошо. Когда ему остановили кровь, он начал расхаживать по палубе, заявляя, что он чувствует себя превосходно, выпил глоток лекарства, данного ему врачом — словом, совершенно пришел в себя. Но через четверть часа его спутники прибежали в каюту врача, который делал кровопускание женщине, лишившейся чувств, и сообщили ему, что священник буйствует. Повидимому, только теперь он сознал перемену своего положения и пришел в исступление. Жизненные духи помчались в его крови так быстро, что сосуды не могли выдержать. Кровь его разгорячилась, он впал в лихорадочное состояние, и казалось, что место его в Бедламе. Врач не решился вторично пустить кровь в таком состоянии и дал ему принять что-то успокоительное и усыпляющее.
Через некоторое время лекарство оказало свое действие, а на следующее утро он проснулся совершенно здоровым и разумным.
Молодой священник напротив того проявил большое самообладание и действительно служил примером того, как должен вести себя человек, сохраняющий нравственное достоинство. Вступив на корабль, он упал ниц и, распростершись, благодарил господа за свое избавление. Полагая, что он в обмороке, я, к сожалению, — некстати подошел и помешал ему молиться. Но он спокойно поблагодарил меня, сказал, что он благодарит бога за свое спасение, попросил меня оставить его на несколько минут одного и прибавил, что, воздав благодарность создателю, он сочтет долгом поблагодарить и меня.
Я от души пожалел, что помешал ему, и не только отошел от него, но и оказал другим, чтобы они его не тревожили. Он пролежал, распростертый ниц, после моего ухода минуты три или, может быть, несколько дольше, затем подошел ко мне и серьезно и прочувствованно со слезами на глазах стал благодарить меня за то, что я с божиею помощью спас жизнь ему и другим несчастным. Я отвечал, что не могу посоветовать ему поблагодарить за свое спасение прежде всего бога, так как видел, что он уже исполнил это; что же касается меня, то я сделал только то, что предписывала разум и гуманность, и что у нас столько же причин, как и у него, благодарите бога, которому угодно было сделать нас орудием своего милосердия.
После этого молодой священник пошел к своим землякам; он старался успокоить их, урезонивал, беседовал с ними и делал все, чтобы удержать в границах рассудка. По отношению к некоторым это ему удалось, но другие на время совершенно утратили самообладание.
Я не могу не рассказать об этом, ибо это, может быть, будет полезно для тех, в чьи руки попадет моя книга, научит их управлять бурными проявлениями своих страстей. Ведь если чрезмерная радость может настолько лишить человека рассудка, то к чему же должны привести бурные вспышки гнева, злобы и раздражения? В этот момент я понял, что действительно необходимо сдерживать всякие страсти, — как радость и удовольствие, так и скорбь и раздражение.
Эти чрезмерно бурные выражения чувств наших гостей в течение первого дня были нам несколько неприятны. На ночь они удалились в отведенные им помещения, и на другой день, когда большинство их выспалось хорошенько под влиянием волнений и усталости, они казались совершенно другими людьми.
Они не обнаружили недостатка ни в хороших манерах, ни в уменье выразить свою признательность за оказанную им услугу. У французов, как известно, такие таланты — врожденные. Капитан их пришел ко мне с одним из священников и выразил желание переговорить со мной и моим племянником, капитаном, чтобы выяснить, что теперь делать. Они сказали нам, что так как мы спасли им жизнь, то если они даже отдадут нам все, что у них есть, и того будет слишком мало. Капитан заявил, что им удалось спасти от пламени и взять с собой в лодки некоторую сумму денег и кой какие ценные вещи и что если мы пожелаем, то они готовы предложить нам все это. Они желали бы только, чтобы мы высадили их по дороге где-нибудь в таком месте, откуда можно было бы добраться до Франции.
Мой племянник был не прочь сначала взять с них деньги и затем уже подумать, как поступить с потерпевшими, но я был иного мнения: я знал, что значит высадиться на берег в чужой стороне, и если б португальский капитан, который подобрал меня в море, поступил со мной так же и взял с меня за спасение все, что у меня было, мне пришлось бы умереть с голоду или сделаться в Бразилии таким же невольником, каким я был в Берберии — с тою только разницей, что я не был бы продан магометанину. Но португалец, как господин, нисколько не лучше турка, а иной раз бывает и хуже.
Поэтому я сказал французскому капитану, что если мы выручили их из беды, то ведь поступить так было нашей обязанностью; мы такие же люди и желали бы себе того же, если бы очутились в такой же или иной крайности. Следовательно, мы сделали только то, чего ожидали от них, если б мы оказались в их положении, а они в нашем. Мы выручили их из опасности для того, чтобы оказать им услугу, а не для того, чтобы ограбить их. По моему мнению, было бы крайне жестоко взять от них то немногое, что им удалось спасти от огня, а затем высадить их и оставить на берегу. Это значило бы сначала спасти их, а потом самим же их погубить, спасти от потопления и обречь на голодную смерть. Поэтому я не хотел брать от них ничего. Что касается высадки их на берег, то я сказал им, что это очень затруднительно для нас, так как наше судно идет в Ост-Индию. И хотя мы значительно отклонились к западу от нашего курса — возможно, что провидение направило нас сюда именно для их спасения, — мы все-таки не можем изменить ради них наш маршрут. Мой племянник, капитан корабля, не может взять на себя ответственность за такое отклонение от пути перед лицами, у которых корабль был зафрахтован с письменным обязательством плыть через Бразилию, и все, что я могу обещать — это избрать такое направление, при котором есть шансы встретиться с судами, идущими из Вест-Индии, которые могли бы доставить их в Англию или Францию.
Первая половина предложения была столь великодушна и любезна, что им оставалось только поблагодарить меня. Но они были очень опечалены — особенно пассажиры — тем, что им придется ехать в Ост-Индию. Они высказали мнение, что раз мы уже отклонились так далеко на запад, до встречи с ними, то я мог бы, по крайней мере, итти тем же курсом к берегам Ньюфаундлэнда, где нам может встретиться какой либо корабль или шлюпка, которые согласятся свезти их обратно в Канаду, откуда они выехали.
Мне казалось, что это вполне законное желание с их стороны, и поэтому я расположен был согласиться. Я и сам думал, что везти всех этих бедняков в Ост-Индию не только было бы непозволительной жестокостью, но и разбило бы весь план нашего путешествия, так как они уничтожили бы всю нашу провизию. Поэтому я думал, что за подобное отступление от намеченного курса, безусловно вынужденное непредвиденными обстоятельствами, нас никто не осудит и что его ни в каком случае нельзя считать нарушением договора. Ибо ни законы божеские, ни законы природы не дозволяли нам отказаться принять к себе на борт людей с двух лодок, очутившихся в таком отчаянном положении, И мы не могли уклониться от обязанности высадить бедняков где либо на берег. Поэтому я согласился отверти их в Ньюфаундлэнд, если ветер и погода позволят это, а если нет, препроводить их на Мартинику в Вест-Индии.
С востока продолжал дуть свежий ветер, но погода стояла хорошая. И так как направление ветра долго не менялось, мы упустили несколько случаев отправить потерпевших крушение во Францию. Мы встретили несколько судов, шедших в Европу, в том числе два французских. Но они так долго боролись с противным ветром, что не могли взять пассажиров из опасения, что им не хватит провизии ни для них самих, ни для пассажиров. Поэтому мы должны были везти наших пассажиров все дальше и дальше. Приблизительно через неделю мы подошли к отмелям Ньюфаундлэнда, где высадили французов на барку, которую они подрядили доставить их на берег, а затем отвезти их во Францию, если им удастся запастись провизией. Когда французы стали высаживаться, молодой священник, о котором я говорил, услыхав, что мы едем в Ост-Индию, попросил нас взять его с собой и высадить на берегу Короманделя. Я согласился, так как чрезвычайно полюбил этого человека и, как видно будет впоследствии, не ошибся в нем. Сверх того, на нашем корабле осталось четверо французских матросов, оказавшихся весьма дельными малыми.
Отсюда мы взяли курс на Вест-Индию. Около двадцати дней уже плыли мы к югу и юго-востоку, иногда с слабым попутным ветром, иногда же и совсем без ветра, когда нам снова представился случай оказать помощь людям, находившимся почти в столь же печальном положении, как и пассажиры сгоревшего французского корабля.
19-го марта 1694 г. на двадцать седьмом градусе и пятой минуте северной широты, держа курс на юго-юго-восток, мы заметили парус. Скоро мы разглядели, что это большое судно и что оно направляется к нам. Сначала мы не могли сообразить, что ему нужно, но, когда оно подошло ближе, мы увидели, что оно потеряло грот-мачту, фок-мачту и бушприт. В знак того, что оно находится в бедственном положении, оно сделало пушечный выстрел. Погода была хорошая, ветер дул с северо-северо-запада, и скоро нам удалось вступить в переговоры.
Оказалось, что это английский корабль из Бристоля, возвращавшийся домой с острова Барбадоса. За несколько дней до отплытия, когда он был даже еще не совсем готов поднять паруса, страшная буря сорвала его с якорей в то время, как капитан и боцман были на берегу, так что, помимо ужаса бури, команда была лишена опытных моряков, способных довести корабль домой. Они находились в море уже девять недель; после первого урагана им пришлось выдержать еще другую бурю, которая, насколько они могли судить, отнесла их к западу и во время которой они потеряла три мачты. Они рассчитывали пристать к Багамским островам, но затем снова были отнесены к юго-востоку сильным северо-западным ветром, который дул и теперь, и, не имея парусов, при помощи которых можно управлять кораблем (у них оставался только нижний парус на грот-мачте и четырехугольный парус на поставленной ими запасной фок-мачте), они не могли идти против ветра и старались только попасть к Канарским островам.
Но всего хуже было то, что они чуть не умирали с голоду вследствие недостатка в провизии. Хлеб и мясо совершенно вышли у них уже одиннадцать дней тому назад. Они поддерживали свое существование исключительно благодаря тому, что у них оставалась еще вода и было с полбочки муки. Сверх того у них было много сахару. Сначала у них были также сладкие печенья, но они были съедены. Кроме того, у них было семь бочек рому.
На корабле была женщина с сыном и служанкой. Они хотели ехать в качестве пассажиров и, думая, что корабль готов к отплытию, прибыли на него как раз накануне урагана. Своей провизии у них не было, и они очутились в еще более печальном положении, чем остальные. Ибо экипаж, доведенный до такой крайности, не проявлял, конечно, никакого сочувствия к бедным пассажирам; ужас их состояния тяжело даже описывать.
Я бы, пожалуй, и не узнал об этом, если бы не моя любознательность; воспользовавшись хорошей погодой и тем, что ветер прекратился, я отправился сам на корабль. Младший помощник капитана, командовавший судном, явился к нам и сообщил, что в большой каюте у них есть три пассажира, положение которых должно быть весьма печально. «Я думаю даже, — сказал он, — что они умерли; последние два дня их совсем не слышно, а мне было страшно пойти узнавать о них, так как все равно нечем было помочь им».
Мы тотчас же решили уделить им, сколько могли, из наших припасов. Мы с племянником уже настолько изменили наш курс, что не отказались бы снабдить их жизненными припасами даже и в том случае, если бы нам самим пришлось для пополнения их пристать к Виргинии или какой либо иной части американского берега. Но в этом не было необходимости.
Теперь изголодавшимся скитальцам угрожала новая опасность; они боялись, что даже того небольшого количества, которое мы дали им, окажется для них слишком много. Помощник капитана, принявший на себя командование судном, привез с собою в лодке шесть человек, но эти несчастные были похожи на скелеты и так ослабели, что едва могли держать весла. Сам помощник выглядел очень плохо и еле держался на ногах. По его словам он всем делился поровну с своей командой и ел ни чуточки не больше, чем другие.
Я посоветовал ему есть умеренно, но дал ему мяса. Не сделав и трех глотков, он почувствовал себя дурно. Поэтому ему пришлось приостановиться. Наш врач взял бульону и прибавил туда еще чего то и сказал, что это будет служить и пищей и лекарством. И действительно, когда боцман съел это, ему стало лучше. Тем временем я не забыл и матросов и велел дать им поесть. Бедняги скорее пожирали, чем ели пищу. Они были так страшно голодны, что совершенно не могли владеть собой. Двое из них накинулись на еду с такой жадностью, что на следующее утро чуть не поплатились за это жизнью.
Вид этих бедняков очень растрогал меня и напомнил о том ужасном положении, в котором я сам очутился, попав на остров, где у меня не было ни пищи, ни надежды добыть ее, не говоря уже о том, что я ежеминутно боялся, как бы мне самому не быть съеденным дикими зверями. Но в то время, когда помощник рассказывал мне об ужасном положении корабельной команды, у меня не выходило из головы его сообщение о трех пассажирах в большой каюте — матери с сыном и служанке, о которых он не имел никаких сведений уже два или три дня и которых они, по его собственному признанию, бросили на произвол судьбы, когда сами дошли до крайности. Я понял его в том смысле, что этим пассажирам совершенно перестали давать пищу и что все они должно быть лежат теперь мертвые на полу каюты.
Накормив помощника, которого мы назвали капитаном, я не забыл и голодающих матросов, оставшихся на судне; я приказал моему помощнику сесть на мою собственную лодку, взяв с собой двенадцать человек, и отвезти им мешок с хлебом и четыре или пять кусков мяса для варки. Наш врач предписал сварить мясо по прибытии на судно и присмотреть на кухне за тем, чтобы его не съели сырым или не вытащили из котла, пока оно будет вариться, а затем раздать его небольшими кусочками и не сразу. Его предусмотрительность спасла людей, которых иначе могла бы убить пища, данная им для спасения их жизни.
В то же время я приказал своему помощнику войти в большую каюту и удостовериться, в каком состоянии находятся бедные пассажиры, и, если они еще живы, позаботиться о них и дать им что нужно для подкрепления сил. А врач дал ему большой кувшин с бульоном, приготовленный так же, как это было сделано для помощника капитана, явившегося к нам на корабль, не сомневаясь, что это должно восстановить силы ослабевших.
Я не удовольствовался этим. Мне хотелось самолично увидеть картину бедствия; я знал, что на корабле она предстанет, в более ярких чертах, чем в пересказе. Я взял с собой капитана, как мы его называли, и отправился в его лодке на корабль.
Мы застали на корабле страшную сумятицу, чуть не бунт. Команда порывалась достать мясо из котла, прежде чем оно было готово. Но мой помощник приставил сильную стражу у кухонных дверей, и люди, поставленные им, истощив все убеждения, удерживали непослушных силой. Тем временем, он велел бросить в котел сухарей и, когда они размякли в мясном бульоне, стал раздавать их по одному, чтобы уменьшить муку ожидания, заявляя, что, ради их же собственной пользы, он обязан давать им лишь понемногу зараз. Но все это было напрасно. И если бы я сам не явился на корабль в сопровождении их капитана и офицеров и если бы не успокоил их ласковыми словами и угрозами, я думаю; они вломились бы в кухню силой и вытащили бы мясо из печки, ибо слова плохо действуют на голодный желудок. Как бы то ни было, мы умиротворили их и начали кормить их понемногу и осторожно, а затем уже дали им больше. И дело обошлось благополучно.
Страдания бедных пассажиров в каюте были иного рода и оставляли далеко за собой все виденное нами на палубе. Экипаж, имея с собой весьма небольшой запас провизии, и вначале мало уделял пассажирам, а под конец совсем перестал заботиться о них, так что в течение последних шести-семи дней они оставались совершенно без пищи, да и перед тем питались очень плохо. Бедная мать, по словам матросов женщина очень рассудительная и из хорошей семьи, самоотверженно отдала все, что было возможно, сыну и под конец совершенно изнемогла. Когда в каюту вошел помощник, она сидела согнувшись на полу между двумя крепко связанными стульями. Ее голова беспомощно свешивалась вниз, как у трупа, хотя она была еще жива. Мой помощник пытался оживить и ободрить ее и при помощи ложки влил ей в рот немного бульона. Она раскрыла рот и пошевелила рукой, но не могла говорить, однако понимала все, что он говорил, и старалась объяснить ему знаками, что ей помочь уже нельзя, указывая в то же время на сына и как бы прося позаботиться о нем.
Помощник, очень растроганный этим зрелищем, постарался все таки влить ей в рот две три ложки бульона, хотя я сомневаюсь, чтобы это ему действительно удалось. Но было уже поздно, и она умерла в ту же ночь.
Сын, спасенный ценою жизни любящей матери, был в несколько лучшем состоянии. Тем не менее он лежал, вытянувшись на койке, едва подавая признаки жизни. Во рту у него был кусок старой перчатки, значительную часть которой он изжевал и съел. Только молодость и здоровье спасли его. Моему помощнику удалось заставить его проглотить несколько ложек бульона, и тогда он понемногу стал оживать. Но когда, спустя некоторое время, ему дали еще три ложки, он почувствовал себя очень худо, и его вырвало.
Затем пришлось позаботиться и о бедной служанке. Она лежала на полу рядом с своей госпожей, как будто пораженная апоплексическим ударом: ее члены были сведены судорогой, одной рукой она судорожно ухватилась за ножку стула и так крепко сжимала его в своей руке, что нам с трудом удалось разжать ее. Другая рука лежала у нее на голове, а ногами она упиралась в ножку стола. Словом, она имела вид умирающей в последней агонии, а между тем и она была еще жива.
Бедняжка не только умирала с голода и была угнетена мыслью о смерти, но как рассказали мне потом матросы, кроме того еще исстрадалась за свою госпожу, которая в течение двух или трех дней медленно умирала на ее глазах и которую она нежно любила.
Мы не знали, что делать с бедной девушкой. Когда наш врач, очень знающий и опытный человек, вернул ее к жизни, ему пришлось еще позаботиться о восстановлении ее рассудка, ибо в течение долгого времени она была почти как помешанная.
Читатель этих записок должен принять во внимание, что посещение другого корабля в море не похоже на поездку в деревню, где иной раз люди гостят на одном месте по неделе и по две. Наше дело было помочь потерпевшим, а не проводить с ними время. И хотя они согласны были взять тот же курс, как и мы, мы, однако, не могли идти вместе с кораблем, у которого не было мачт. Но так как их капитан просил нас помочь ему установить грот-мачту, то мы оставались вместе три или четыре дня и дали ему пять бочек говядины, бочку свинины, два мешка сухарей и соответствующее количество гороха, муки и других припасов, которыми мы могли поделиться, и взяли в обмен три бочки сахара, некоторое количество рома и несколько золотых монет. После этого мы оставили их, взяв к себе, по настоятельной их просьбе, юношу и служанку со всем их багажом.
Юноше было около семнадцати лет; это был красивый, воспитанный, скромный и умный мальчик. Он был глубоко потрясен смертью матери и, кажется, всего за несколько месяцев перед тем потерял отца на Барбадосе, Он просил врача уговорить меня взять его с корабля, на котором он был, так как жестокосердие команды убило его мать. И, действительно, эти люди были пассивными убийцами ее, ибо они могли уделить беспомощной вдове небольшое количество имевшихся у них съестных припасов, достаточное для поддержания ее жизни. Но голод не признает ни дружбы, ни родства, ни справедливости, ни права, и потому недоступен угрызениям совести, и неспособен к состраданию.
Врач сказал ему, куда мы идем, и разъяснил, что, если он поедет с нами, мы завезем его далеко от друзей, и он может очутиться в положении, нисколько не лучшем того, в котором мы нашли его, т.е. будет умирать с голоду. Он ответил, что ему все равно, куда ни ехать, лишь бы избавиться от ужасных людей, среди которых он находится, что капитан (он подразумевал меня, так как не знал о существовании моего племянника) спас ему жизнь и, наверное, не причинит ему зла. Что до служанки, то он был уверен, что, когда к ней вернется рассудок, она будет очень благодарна за избавление, куда бы мы ни повезли ее. Врач передал мне обо всем этом с таким сочувствием к мальчику, что я согласился взять обоих к себе на корабль со всем их имуществом, за исключением одиннадцати бочек сахару, которых нельзя было перегрузить. А так как юноша имел грузовые квитанции на них, то я заставил капитана подписать письменное обязательство в том, что он, по приезде в Бристоль, отправится к некоему мистеру Роджерсу, тамошнему купцу, с которым юноша был в родстве, и передаст ему от меня письмо и все имущество, принадлежавшее бедной вдове. Но я не думаю, чтобы это было выполнено, потому что о прибытии корабля в Бристоль я не мог получить никаких сведений. По всей вероятности, он погиб в океане, так как находился в таком плачевном состоянии и был так далеко от земли, что первая же буря должна была, по моему мнению, потопить его; еще до нашей встречи он дал течь и имел большие повреждения в подводной части.
Мы находились теперь на девятнадцатом с тридцатью двумя минутами градусе северной широты. До сих пор наше путешествие, в смысле погоды, было сносным, хотя вначале ветер не благоприятствовал нам. Не стану утомлять читателя перечислением мелких перемен ветра, погоды, течения и проч. в остальное время нашего пути и, сокращая свой рассказ в интересах дальнейшего, скажу только, что я вернулся на свое старое пепелище — на остров — 10-го апреля 1695 года. Не малого труда стоило мне найти его. В первый раз я подъехал к нему с юго-восточной стороны, — так как плыл из Бразилии, — и теперь, очутившись между островом и материком и не имея ни карты берега под рукой, ни каких либо вех на берегу, могущих служить указанием, я не узнал его, когда увидел, во всяком случае, не был уверен, он ли это.
Мы долго бродили вокруг да около и высаживались на нескольких островах в устье большой реки Ориноко, но эти острова не имели ничего общего с моим. Единственная выгода от этого была та, что я был выведен из большого заблуждения, а именно, что земля, виденная мною с острова, материк; на самом же деле это был не материк, а длинный остров или, вернее, ряд островов, тянущихся от одного до другого конца широкого устья Ориноко. А следовательно, и дикари, приезжавшие на мой остров, были собственно не караибы, но островитяне, обитавшие несколько ближе к нам, чем остальные.
Короче говоря, я посетил бесплодно несколько островов; некоторые из них были обитаемы, другие безлюдны. На одном из них я встретил несколько испанцев и думал, что они живут здесь, но, поговорив с ними, узнал, что у них неподалеку стоит шлюп и они приехали сюда за солью и для ловли жемчуга с острова Тринидат, лежащего дальше к северу, под одиннадцатым градусом широты.
Таким образом, приставая то к одному острову, то к другому, то на корабле, то на французском шалупе (мы нашли его очень удобным и оставили у себя, с согласия французов), я, наконец, попал на южный берег моего острова и тотчас же узнал местность по виду. Тогда я поставил наше судно на якорь против бухточки, невдалеке от которой находилось мое прежнее жилище.
Увидав его, я тотчас позвал Пятницу и опросил его, узнает ли он, где мы находимся. Он осмотрелся вокруг и захлопал в ладоши, крича: «О, да! здесь! О, да! здесь!» и указывал рукой на наш старый дом. Он плясал и скакал от радости, как безумный, и чуть было не бросился в воду, чтобы плыть к берегу; я едва удержал его.
«Ну что. Пятница, как ты думаешь, найдем мы здесь кого-нибудь? Увидим мы твоего отца? Как тебе кажется?» Пятница долго молчал, словно у него отнялся язык, но, когда я упомянул об его отце, лицо бедняка выразило уныние, и я видел, как обильные слезы покатились по его лицу. «В чем дело Пятница?» — спросил я. «Разве тебя огорчает мысль, что ты, может быть, увидишь своего отца?» «Нет, нет», сказал он, качая головой. «Мой не видать его больше; никогда больше не видать!» «Почему так, Пятница; откуда ты это знаешь?» «О нет! О нет! Он давно умрет, давно умрет; он очень старый человек». «Полно, полно, Пятница, этого ты не можешь знать! Ну, а как ты думаешь, других мы увидим?» У Пятницы, должно быть, глаза были лучше моих, потому что он сейчас же указал рукой на холм, высившийся над моим старым домом, хотя мы были от него в полумиле, и закричал: «Мой видит! Мой видит! Да, да! Мой видит много человек там — и там!» Я стал смотреть, но никого не мог разглядеть, даже и в подзорную трубу — вероятно, потому, что направлял ее не туда, куда следовало; но Пятница был прав, как я узнал на следующий день: на вершине холма действительно стояли человек пять или шесть и смотрели на корабль, не зная, чей он и чего от нас ждать.
Как только Пятница сказал мне, что он видит людей на берегу, я велел поднять на корме английский флаг и сделать три выстрела в знак того, что мы друзья. Четверть часа спустя над краем бухты взвился дымок; тогда я немедля велел спустить лодку, взял с собой Пятницу и, подняв белый флаг мира, направился прямо к берегу. Кроме того, я взял с собой еще молодого священника; я ему рассказал всю историю моей жизни на острове и вообще все о себе и о тех, кого я оставил там, и ему страшно хотелось поехать со мной. С нами были еще шестнадцать человек, хорошо вооруженных на случай, если бы мы нашли на острове новых и незнакомых людей, — но оружия пускать в ход не пришлось.
Пользуясь приливом, почти достигшим наибольшей высоты, мы подъехали близко к берегу а оттуда на веслах вошли в бухту. Первый, кого я увидал на берегу, был испанец, которому я спас жизнь; я сейчас же узнал его; лицом он нисколько не изменялся, а одежду его я опишу после. Сначала я не хотел никого брать с собой на берег, но Пятницу невозможно было удержать в лодке, его любящее сердце еще издали узнало отца, так далеко отставшего от испанцев, что я совсем и не видел его; если бы я не взял с собою моего бедного слугу, он бы прыгнул в воду и поплыл. Не успел он ступить на берег, как стрелою понесся навстречу отцу. И самый твердый человек не удержался бы от слез, видя бурную радость этого бедняка при встрече с отцом — видя, как он его обнимал, целовал, гладил по лицу, потом взял на руки, посадил на дерево и сам лег возле него; потом встал и с четверть часа смотрел на него, словно на какую нибудь картину, видимую им впервые; потом опять лег на землю и гладил ноги отца и целовал их, и опять встал и смотрел на него: можно было подумать, что его околдовали. Невозможно было удержаться от смеха на другой день утром, когда он выражал свою радость уже иначе — несколько часов подряд ходил по берегу взад и вперед вместе с отцом, водя его под руку, словно женщину, и поминутно бегал на лодку, чтобы принести что-нибудь отцу — то кусок сахару, то рюмку водки, то сухарь. — то то, то другое, а уж что-нибудь да притащит. Потом он стал безумствовать на новый лад — посадил старика на землю и принялся танцевать вокруг него, все время жестикулируя и принимая самые разнообразные позы; и все время при этом не переставал говорить, развлекая отца рассказами о своих путешествиях и о том, что с ним было во время пути. Если бы христиане в наших странах питали такую же сыновнюю привязанность к своим родителям, пожалуй, можно было бы обойтись и без пятой заповеди.
Но это отступление; вернусь к рассказу о нашей высадке. Бесполезно описывать все церемонии, с какими встретили меня испанцы, и все их расшаркивания передо мною. Первый испанец, — как я уже говорил, хорошо мне знакомый, потому что я ему когда то спас жизнь, — подошел к самой лодке в сопровождении другого и тоже с белым флагом в руке; но он не только не узнал меня с первого взгляда, — ему даже в голову не пришло, что это я вернулся, пока я не заговорил с ним. «Сеньор», сказал я по португальски, «вы не узнаете меня?» На это он не сказал ни слова, но, отдав свой мушкет товарищу, пришедшему вместе с ним, широко раскрыл объятия и, сказав что-то по испански, чего я не расслышал как следует, обнял меня, говоря, что он не может простить себе, как он не узнал сразу лица, некогда посланного как ангел с неба спасти ему жизнь. Он наговорил еще много красивых слов, как это умеют делать все хорошо воспитанные испанцы, затем, подозвав к себе своего спутника, велел ему пойти и позвать товарищей. Потом он спросил, угодно ли мне пройти на свое старое пепелище и снова вступить во владение моим домом и кстати посмотреть, какие там сделаны улучшения, — впрочем, немногие. И я пошел за ним, — но увы! — не мог найти места, где стоял мой дом, как будто никогда и не бывал здесь: здесь насадили столько деревьев и так густо, и за десять лет они так разрослись, что к дому можно было пробраться только извилистыми, глухими тропинками, известными лишь тем, кто прокладывал их.
Я спросил, чего ради им было превращать дом в какую-то крепость. Он ответил, что, узнав, как им жилось после прибытия на остров, в особенности, после того, как они имели несчастие убедиться, что я покинул их, — я по всей вероятности, и сам соглашусь, что это было необходимо. Он говорил, что не мог не порадоваться моему счастью, узнав, что мне удалось уехать, притом на хорошем судне и согласно моему желанию, и что он нередко потом имел ясное предчувствие, что рано или поздно увидит меня снова; но никогда в жизни он не был так удивлен и огорчен, как в тот момент, когда вернувшись на остров, он уже не нашел там меня.
Что касается трех варваров (как он называл их), оставшихся на острове — о них он обещал мне потом рассказать целую историю и говорил, что даже с дикарями испанцам жилось легче — хорошо еще, что их было так мало. «Будь они сильнее нас, все мы давно уже были бы в чистилище». И при этом он перекрестился. «Я надеюсь, сэр. что вам не будет неприятно, когда я расскажу вам как мы, в силу необходимости, ради спасения собственной жизни, вынуждены были обезоружить и обратить в подчиненное состояние этих людей, которые, не довольствуясь тем, что они были нашими господами, хотели сделаться еще и нашими убийцами». Я ответил, что я сам этого очень боялся, покидая их здесь, и ничто так не огорчало меня при расставаньи с островом, как то, что они (испанцы) не вернулись во-время и я не мог, так сказать, ввести их во владение, а английских матросов подчинить им, как они того заслуживали; а если они сами их подчиняли, я могу этому только радоваться и уж, конечно, не осужу их, так как знаю, что это за дрянные люди, своевольные, упрямые, способные на всякую пакость.
Пока я говорил это, посланный вернулся, и с ним еще одиннадцать человек. По бедственному их виду невозможно было определить, какой они национальности, но мой испанец скоро выяснил положение и для них и для меня. Первым делом он повернулся ко мне и, указывая на них, сказал: «Это, сэр, некоторые из сеньоров, обязанных вам жизнью»; затем повернулся к ним я, указав на меня, объяснил им, кто я такой. После этого они все стали подходить ко мне по одиночке с такими церемониями, как будто они были не простые матросы, а знатные дворяне или послы, — а я не такой же человек, как они, а монарх или великий завоеватель; они были в высшей степени учтивы и любезны со мной, но в их предупредительности была примесь собственного достоинства и величавой серьезности, которая была им очень к лицу; короче говоря, их манеры были настолько изысканнее моих, что я прямо не знал, как принять их любезности, и тем более, как ответить на них.
История их прибытия на остров и хозяйничанья на нем после моего отъезда так любопытна, и в ней столько происшествий, которые будут гораздо понятнее тем, кто уже читал первую часть моего рассказа, и столько подробностей, имеющих отношение к моему собственному описанию моей жизни на острове, что я могу только с великим удовольствием рекомендовать то и другое вниманию тех, кто придет после меня.
Я не стану больше утруждать читателя, ведя рассказ в первом лице и по десять тысяч раз повторяя: «я говорю» и «он говорит», или «он мне сказал» и «я ему сказал» и т. под., но постараюсь изложить факты исторически, как они сложились в моей памяти из рассказов испанцев и моих собственных наблюдений.
Чтобы сделать это по возможности сжато и вразумительно, я должен вернуться назад и напомнить при каких обстоятельствах я покинул свой остров, и что в это время делали те, о ком я говорю. Прежде всего необходимо повторить, что я сам же отправил спасенных мною из рук дикарей испанца и отца Пятницы на материк — как я тогда думал — за товарищами испанца, чтобы избавить их от возможности такой же страшной смерти, какая угрожала ему, помочь им в настоящем и подумать вместе о будущем — не найдется ли какого-нибудь способа освобождения.
Посылая их туда, я не имел ни малейшего основания надеяться на собственное мое освобождение — или, по крайней мере, не более основания, чем во все эти двадцать лет; и уже подавно не мог предвидеть, что случится, т.е. что к берегу подойдет английский корабль и заберет меня с собой. И, конечно, для испанцев было большим сюрпризом не только убедиться в том, что я уехал, но и найти на берегу троих незнакомых людей, завладевших всем оставленным мною имуществом, которое иначе досталось бы им.
Чтобы начать как раз с того, на чем я остановился, я первым делом расспросил испанца о всех подробностях его поездки за земляками и возвращения на остров. Он возразил, что тут собственно не о чем и рассказывать, что ничего особенного с ними в дороге не случилось, что погода все время была тихая и море спокойно, что земляки его, само собой, страшно обрадовались, увидев его (он, повидимому, был у них за старшего, так как капитан судна, на котором они потерпели крушение, незадолго перед тем умер). Они тем более удивились и обрадовались при виде его, что знали, как он попался в руки дикарей, и были уверены, что его съедят, как уже съели всех других пленников; а когда он рассказал им историю своего избавления и объяснил, что он приехал за ними, они, по его словам, были поражены, пожалуй, не меньше, чем братья Иосифа; когда тот открылся им и рассказал, в какой он чести при дворе фараона. Только когда он показал им свое оружие, порох, пули и провизию, припасенную для них на время обратного пути, они пришли в себя и, излив свою радость по поводу такого неожиданного освобождения, стали собираться в дорогу.
Первым делом нужно было раздобыть лодок, и тут уж пришлось махнуть рукой на честность и хитростью выманить у дружественных дикарей пару больших челноков, или пирог, под предлогом съездить на рыбную ловлю или просто кататься.
На этих пирогах они выехали на следующее же утро, так как сборы у них были недолгие: у них не было никаких вещей — ни платья, ни провизии, ничего, кроме того, что было на них, да небольшого запаса корней, из которых они делали себе хлеб.
Всего они пробыли в отсутствии три неделя. За это время, на беду им, мне представился случай бежать, как я уже говорил в своем месте, и я покинул остров, оставив на нем трех отъявленнейших негодяев, с какими только может встретиться человек, — своевольных, наглых, неприятных во всех отношениях, — что, конечно, было большим горем и разочарованием для бедных испанцев.
В одном только эти негодяи поступили честно — по прибытии испанцев на остров дали им мое письмо и снабдили их провизией и всем необходимым — словом, сделали так, как я приказал им; а также вручили им длинный описок оставленных мною наставлений — как печь хлеб, как ходить за ручными козами, сеять и собирать хлеб — как ухаживать за виноградом, обжигать горшки и т.д. — словом, делать все, из чего складывалась моя жизнь на острове и чему я сам выучился постепенно. Все это я подробно описал и велел отдать испанцам — двое из них недурно знали по английски; оставленные на берегу матросы исполнили мой приказ и вообще ни в чем не отказывали испанцам, так как сначала те и другие хорошо ладили между собою. Они пустили испанцев в дом, или пещеру, и стали жить все вместе; старший испанец, успевший присмотреться к тому, как я работаю и хозяйничаю, вместе с отцом Пятницы заведывал всеми делами; англичане же ничего не делали, только шныряли по острову, стреляли попугаев да ловили черепах, а когда возвращались домой на ночь, находили ужин, приготовленный им испанцами.
Испанцы и этим бы удовольствовались, если бы те не трогали их и не мешали им работать, но у негодяев и на это не надолго хватило терпения, и они стали вести себя, как собака на сене — сама не ест и другим не дает. Вначале недоразумения были пустяшные, так что о них не стоит и говорить, но в конце концов англичане объявили испанцам открытую войну, с невероятной дерзостью и наглостью, ни с того, ни с сего, без всякой причины и вызова с их стороны, наперекор природе и даже здравому смыслу, и хотя первые рассказали об этом испанцы, т.е. пострадавшая и обвиняющая сторона, но когда я допросил самих англичан, они не могли опровергнуть ни единого слова.
Но прежде, чем перейти к подробностям, я должен заполнить один пробел в моем прежнем рассказе; я забыл сказать, что как раз в ту минуту, как мы подымали якорь, чтобы пуститься в путь, на борту нашего судна вспыхнула ссора. вспыхнула она из-за пустяков, но я опасался, как бы она не повела к новому возмущению; и, действительно, она прекратилась только тогда, когда капитан, собравшись с духом и призвав нас на помощь, собственноручно рознял дерущихся и двух главных зачинщиков велел заковать в кандалы. А так как они и во время первого бунта играли видную роль, да и теперь не скупились на угрозы, он пригрозил так в кандалах и довезти их до Англии, а там повесить за бунт и попытку дезертировать с кораблем.
Эта угроза, повидимому, напугала всю команду, хотя капитан не имел этого в виду; некоторые из матросов вбили в голову остальным, что капитан только теперь улещает их ласковыми словами, а как только они зайдут в один из английских портов, он посадит их всех в тюрьму и отдаст под суд.
Об этом проведал помощник капитана и сообщил нам, и тогда все стали просить меня, все еще слывшего у них важным лицом, сойти вниз вместе с помощником капитана и успокоить людей, уверив их, что, если они будут хорошо вести себя в остальное время пути, то все сделанное ими раньше будет прощено и забыто. Я пошел, и, когда поручился им честным словом в том, что все будет так, как я говорю, они успокоились и еще больше успокоились, когда, по моей просьбе, двое наказанных матросов были прощены и цепи с них сняты.
Но, благодаря этой истории, нам пришлось ночь простоять на якоре; к тому же ветер утих. На другое же утро оказалось, что двое прощенных забияк, украв каждый по мушкету и ножу, — сколько у них было патронов и пороху, мы сообразить не могли, — захватили капитанский катер, благо его еще не успели подвесить на место, и сбежали на нем к своим товарищам по мятежу на берег.
Как только мы заметили это, я велел послать на берег баркас с двенадцатью матросами и помощником капитана на поиски бунтовщиков; но посланные не нашли не только их, но и первых трех забияк, высаженных на берег; завидев подъезжающую лодку, они все бежали в леса. Помощник капитана хотел было, в наказание за непокорность, вытоптать на острове все посевы, сжечь дома и запас провианта и оставить их без ничего; но, не имея полномочия, не решился действовать на свой страх, оставил все. как было, и вернулся на корабль, ведя на буксире катер.
С этими двумя число высаженных на берег английских матросов достигло пяти; но первые трое негодяев были еще гораздо хуже этих: прожив с земляками вместе дня два, они выставили их и объявили, что не желают иметь с ними ничего общего, предоставив им устраиваться, как им заблагорассудится. И долго эти бедняки не могли убедить их поделиться с ними хоть пищей, а испанцы в то время еще не вернулись.
Когда испанцы приехали на остров, дело кое-как уладилось. Испанцы стали было убеждать трех англичан принять к себе земляков, чтобы, как они выражались, жить всем одной семьей, но те не хотели и слышать об этом: бедным малым пришлось жить одним и на опыте изведать, что только труд и прилежание могли сделать для них жизнь сносною.
Они поставили свои палатки на северном берегу острова, ближе к западу, чтобы не подвергаться опасности со стороны дикарей, высаживавшихся обыкновенно на восточном берегу, и построили себе здесь две хижины; в одной они хотели жить сами, другая должна была служить им сараем и амбаром. Испанцы дали им зерна для посева и поделились с ними горохом из оставленного мною запаса; они вскопали участок земли, засеяли его, огородили, по образцу моего, и зажили весьма недурно. Первая жатва не заставила себя ждать, и, хотя они засеяли для начала лишь небольшой участок земли, — у них ведь и времени было немного, — все же собранного было достаточно, чтоб им прокормиться до нового урожая; к тому же, один из них был на корабле помощником повара и оказался большим мастером готовить супы, пуддинги и другие кушанья из рису, молока и того небольшого количества мяса, какое можно было достать на острове.
Так они жили в скромном достатке, как вдруг однажды трое бездушных негодяев, их земляков, пришли к ним и просто, ради потехи и чтобы обидеть их, принялись хвастать, что остров принадлежит им, так как губернатор (то есть я) отдал им его во владение и никто, кроме них, не имеет здесь права на землю; следовательно, нельзя строить на ней и домов, если только не платить за них аренды.
Сначала те думали, что они шутят, и пригласили их войти и присесть-посмотреть, какие чудесные дома они себе выстроили, и сказать, сколько же за них надо платить. Один из хозяев шутливо сказал, что раз уже они считают себя землевладельцами и хотят отдавать свою землю в аренду, он надеется, что они, по примеру всех землевладельцев, согласятся отдать им этот участок в долгосрочную аренду, в виду сделанных ими улучшений, — и попросил их сходить за нотариусом и составить контракт. Тогда один из пришедших с бранью и проклятиями объявил, что они вовсе не шутят и он сейчас им это докажет. Неподалеку в укромном местечке бедняги развели огонь, чтобы сварить себе обед; негодяй побежал туда, схватил пылающую головню и принялся бить ею о стенки хижины, при чем дерево, конечно, загорелось, и в несколько минут вся хижина превратилась бы в пепел, если бы один из хозяев во время не оттолкнул неприятеля и не затоптал ногами огонь, что удалось ему не без труда.
Негодяй так разозлился на земляка за то, чтр тот оттолкнул его, что кинулся на него с колом, выхваченным из изгороди, и, если бы тот не сумел ловко избежать удара и не спрятался бы в хижину, он был бы убит тут же на месте. Его товарищ, видя, какая опасность грозит им обоим, последовал за ним, и через минуту они вышли из хижины уже с мушкетами, в руках. Затем тот англичанин, на которого незваный гость бросился с колом, ударом приклада сшиб с ног обидчика, прежде чем другие два подоспели к нему на помощь; когда те подбежали, они оба повернули к ним ружья дулами вперед и посоветовали им держаться подальше.
У тех тоже было с собой огнестрельное оружие, но один из хозяев похрабрее товарища и доведенный до отчаяния опасностью, крикнул им, что, если только они пошевелятся, они пропали, и смело потребовал, чтоб они сложили оружие. Оружие они, положим, не сложили, но видя, что он намерен действовать решительно, вступили с ним в переговоры и согласились уйти, забрав с собой своего раненого товарища, который, повидимому, довольно сильно пострадал от удара. Как бы там ни было, обиженные сделали большую ошибку, не воспользовавшись выгодами своего положения и не обезоружив обидчиков на самом деле: им следовало отобрать у тех оружие, что они легко могли сделать, а потом пойти к испанцам и рассказать, как эти негодяи обошлись с ними; ибо теперь все трое только и думали, что о мести, и каждый день чем-нибудь доказывали это.
Не стану загромождать свой рассказ перечислением разных мелких пакостей, какие они устраивали своим землякам — например, вытоптали их посевы, застрелили трех козлят и козу, прирученную англичанами для того, чтобы пользоваться ее молоком, вообще докучали им всячески и днем и ночью и довели бедняков до такого отчаяния, что те решили при первом же удобном случае открыто напасть на обидчиков, хотя их было всего двое, а тех трое. С этой целью они решили отправиться в замок, т.е. в мое прежнее жилище, где забияки жили вместе с испанцами, и вызвать их на честный бой, а испанцев попросить присутствовать при этом и следить, чтобы бой был действительно честным. Пришли они туда рано утром, еще до рассвета и стали выкликать англичан по именам, а когда отозвался испанец, сказали ему, что они желают говорить со своими земляками.
Случилось, что накануне двое испанцев, будучи в лесу, встретились с одним из этих англичан, которых я, в отличие от других, буду называть честными, и тот стал горько жаловаться им на варварское отношение к ним их земляков и рассказал им, как те разорили их плантацию, вытоптали их хлеб, вырощенный с таким трудом, убили дойную козу и трех козлят, — прибавляя, что, если испанцы не помогут им снова, им придется умереть с голоду. Вернувшись домой, за ужином один из этих испанцев стал очень вежливо и кротко выговаривать англичанам и спрашивать, как они могут быть так жестоки к своим землякам, безобидным и смирным людям, которые так много потрудились над своей землей и только что устроились так, чтобы существовать своим трудом.
Один из англичан резко возразил: «А чего им тут делать? Они без позволения начальства съехали на берег, так и нечего им здесь ни сеять, ни строить: это земля не ихняя». «Позвольте, сеньор инглеза», спокойно оказал испанец: «не умирать же им с голоду!» На что англичанин отрезал, как настоящий грубиян-матрос: «Пусть дохнут, коли хотят, а строить и сеять здесь мы им не позволим!» «Но что же им в таком случае делать, сеньор?» «Как что делать? — работать!» воскликнул другой негодяй: «пусть служат нам и работают на нас». «Как вы можете ожидать этого от них? Ведь они не рабы, купленные на ваши деньги, и вы не имеете права заставлять их служить себе». «Остров наш», сказал англичанин, «потому что губернатор нам его отдал, и никто здесь не смеет хозяйничать, кроме нас самих». И он поклялся страшной клятвой, что, если его земляки выстроят себе новые хижины, он и те сожжет, чтоб они не строились на чужой земле.
«Но позвольте, сеньор», стали говорить испанцы, «если так рассуждать, то и мы все значит должны служить вам?» «Разумеется, да оно так и будет, пока мы совсем не избавимся от вас». И для пущей убедительности дерзкий ввернул еще два-три крепких словца. Испанцы только улыбнулись и даже не удостоили его ответом. Но все-таки этот маленький спор разгорячил англичан и, встав из-за стола, один из них, если не ошибаюсь, тот, которого звали Вилли Аткинсом — сказал другому: «Пойдем, Джэк, схватимся с ними еще раз: ручаюсь тебе, что мы разорим в свое время и этот замок, нечего им разводить колонии в наших владениях».
И они все трое вышли, захватив с собой каждый по ружью, пистолету и сабле и бормоча себе под нос угрозы — как они зададут и испанцам, только бы представился к тому случай; но испанцы, повидимому, не вполне поняли их намерения, поняли только, что негодяи собираются жестоко отомстить им за то, что они приняли сторону двух честных англичан
Куда они направились и как провели вечер, этого испанцы не знали; но, повидимому, они до поздней ночи бродили по острову, а потом, утомившись, улеглись в моей даче, как я ее называл, и крепко уснули. Дело было так: они решили дождаться полуночи, чтобы захватить земляков сонными и поджечь их хижины с тем, чтобы — как они сами признались после — или сжечь их живьем, или умертвить их, если они выйдут. И странно, как это злоумышленники проспали: коварство редко спит крепким сном.
Как бы там ни было, у двух честных англичан были свои намерения относительно их, хотя и гораздо более благородные, так как тут не было речи ни о поджоге, ни об убийстве — и, к счастью для всех, случилось так, что они встали и ушли из дому еще задолго до того, как кровожадные негодяи добрались до их хижин.
Придя на место и не застав хозяев, Аткинс, повидимому, бывший у них коноводом, крикнул товарищу: «Эге, Джэк, гнездо здесь, а птички-то улетели!» Они стали соображать, с чего бы это их землякам вздумалось подняться так рано, и решили, что, наверное, испанцы предупредили их, и, решив это, поклялись друг другу, что они отомстят испанцам. Затем они накинулись на жилище бедных своих земляков, — жечь не жгли, но растащили его все по кускам, так что от хижин не осталось и следа, даже палки ни одной не осталось, которая бы указывала на то, что здесь было человеческое жилье: они растащили также весь их домашний скарб и разбросали в равные стороны, так что иные вещи бедняки находили потом за милю от своего обиталища.
Сделав это, они повыдергали все молоденькие деревца, посаженные их земляками; растащили по кольям забор, выведенный теми для охраны своего скота и полей: словом все разграбили и опустошили, словно орда татар.
В это время те двое пошли их разыскивать и решили схватиться с ними, где бы они их ни встретили, хотя их было всего двое против троих; — и если б они встретились, непременно произошло бы кровопролитие, потому что надо им отдать справедливость, все они были молодцы, рослые, смелые и решительные.
Но, видно, провидение больше заботилось о том, чтоб они не столкнулись, чем они о том, чтоб сошлись, ибо, выслеживая друг друга, они все время расходились в разные стороны: когда те трое пришли разорять их жилье, эти двое были у замка, а пока эти успели вернуться, те уже были дома. Мы сейчас увидим, насколько различно было их поведение. Трое разбойников вошли в такой раж, опустошая плантацию, что прибежали в замок, как бешеные, сейчас же кинулись к испанцам и рассказали им, что они сделали, прямо-таки хвастаясь этим и показывая, что им на всех наплевать. При этом один сорвал шляпу у одного из испанцев, словно расшалившийся мальчишка, и, повертев ею, нагло захохотал ему прямо в лицо, говоря: «И тебе, сеньор испанец, будет то же, если ты не исправишься». Испанец, хоть и вежливый человек, был вместе с тем храбр, как подобает мужчине, да и силой его бог не обидел он долго пристально смотрел на обидчика, потом, не спеша подошел к нему и, так как оружия при нем не было, размахнулся, да как хватит его кулаком! — тот так и свалился на земь, словно бык от обуха. Другой негодяй, такой же наглый, как и первый, видя это, моментально выхватил пистолет и выстрелил в испанца. Правда, попасть, как следует, он не попал, ибо пули прошли через волосы, но все же одна из них задела кончик уха, и кровь полилась в изобилии. При виде крови испанец подумал, что он ранен серьезнее, чем это было на самом деле, и взволновался; до тех пор он был совершенно спокоен, но тут решил довести дело до конца, нагнулся, поднял мушкет первого англичанина, которого он сшиб с ног, и уже прицелился в другого, который стрелял в него; но тут из пещеры выбежали остальные испанцы и, крикнув ему, чтоб он не стрелял, кинулись на двух англичан и отобрали у них оружие.
Оставшись таким образом без оружия и сообразив, что они восстановили против себя всех испанцев, равно как и своих земляков, забияки немного поостыли и уже вежливее стали просить испанцев, чтоб им отдали назад оружие; но испанцы, помня, какая распря идет между ними и другими двумя англичанами, и зная, что это лучшее средство предупредить столкновение, возразили, что они не сделают им (англичанам) никакого вреда — и даже, если те будут вести себя смирно, попрежнему будут охотно помогать им, — но о возвращении оружия не может быть и речи, так как они (англичане) открыто похвалялись, что убьют своих земляков, и даже всех испанцев грозились обратить в рабство
Вразумить негодяев оказалось так же трудно, как и ждать от них разумных поступков; получив отказ, они пришли в страшную ярость и, жестикулируя, как безумные, стали грозиться, что они и без оружия сумеют отплатить за себя. Но испанцы посоветовали им быть осторожнее и не вредить ни плантациям, ни скоту, потому что при первой же попытке их пристрелят, как бешеных собак, а если они живыми попадутся в руки, им не миновать виселицы. Но и тут они не унялись, а продолжали ругаться и неистовствовать, словно фурии. Только они ушли, прибежали двое других англичан, тоже страшно взволнованные и вне себя от ярости, хотя у них, конечно, было на то больше оснований, ибо они успели побывать дома и увидать, какое там опустошение. Не успели они рассказать о своей горькой обиде, как испанцы, перебивая друг друга, стели рассказывать им о своей: даже странно, что три человека могли так безнаказанно издеваться над двенадцатью.
Это происходило оттого, что испанцы относились к ним пренебрежительно и, в особенности теперь, когда они были обезоружены, только смеялись над их угрозами; но двое англичан решили разыскать обидчиков во что бы то ни стало и расправиться с ними.
Однако же, испанцы и тут вмешались, объявив, что у тех троих бездельников оружие отнято и что они (испанцы) не могут позволить преследовать безоружных с оружием в руках. «Но если вы предоставите это нам», — прибавил степенный испанец, их набольший, — «мы попытаемся заставить их вознаградить вас. Когда досада их поуляжется, они, без сомнения, придут к нам опять, потому что без нашей помощи им не прожить, и вот тогда мы обещаем вам не мириться с ними, пока они не дадут вам полного удовлетворения. Надеюсь, что на таких условиях и вы обещаете нам не употреблять против них насилия иначе как для самозащиты».
Обиженные англичане согласились на это неохотно и не сразу, но испанцы уверили их, что они хотят только предотвратить кровопролитие и наладить отношения. «Нас», говорили они, «не так уж много, и места для всех довольно, и это большая жалость, что мы все не можем жить дружно». В конце концов англичане уступили, и пока что стали жить с испанцами, так как собственное их жилье было разрушено.
Дней через пять трое бродяг, утомленные бесплодными скитаниями и еле живые от голода, подошли к опушке рощи, что возле замка, и, встретив несколько испанцев, в том числе моего, т.е. набольшего, стали униженно и смиренно просить, чтоб их приняли снова в семью. Испанцы очень учтиво ответили, что они так бесчеловечно поступили со своими земляками и так грубо обошлись с ними самими (испанцами), что они ничего не могут сказать, не посоветовавшись с остальными товарищами и с двумя англичанами; но что они сейчас же пойдут и созовут всех на совет, а ответ дадут через полчаса. Нетрудно было догадаться, что положение их бедственное, раз они согласились на это. В ожидании ответа они умоляли испанцев выслать им немного хлеба; те согласились и вместе с хлебом прислали им большой кусок козы и вареного попугая. Буяны съели все с большим аппетитом, настолько они были голодны.
Через полчаса их позвали в дом, и тут произошло объяснение между обиженными и обидчиками; первые обвиняли вторых в том, что они уничтожили все плоды их трудов и хотели умертвить их, те уже раньше сознались в этом и, следовательно, не могли отрицать этого и теперь. Тогда вступились испанцы в качестве примирителей и, как раньше они потребовали от двух обиженных англичан; чтобы они не мстили обидчикам, пока те безоружны и беззащитны, — так теперь они потребовали, чтобы виновные отстроили хижины для своих земляков — одну таких же размеров, как прежние, а другую побольше, — а также обнесли их землю вновь изгородью, вместо той, которую они уничтожили; насадили деревьев на место вырванных; вскопали землю под новый посев на том месте, где вытоптали прежний — словом, привели все в тот же вид, в каком они застали его, конечно, насколько это было возможно. Целиком поправить дело было уже нельзя, так как время было пропущено и посаженные вновь деревья не могли приняться так скоро.
Виновные покорились и, так как их все время кормили досыта, стали работать исправно; но никакими убеждениями нельзя было заставить их сделать что-нибудь для себя; если им и случалось иногда приниматься за дело, то лишь изредка и не надолго, пока хватало охоты. Прожив таким образом месяца два все вместе тихо и мирно, испанцы вернули провинившимся оружие и свободу уходить когда угодно и куда угодно. Не прошло и недели, как неблагодарные стали попрежнему наглы и дерзки; но тут случилось нечто, грозившее опасностью жизни всех, так что пришлось отложить личные счеты в сторону и сообща позаботиться об охране маленькой колонии.
Однажды ночью набольший испанец, как я называю его, — т.е. тот, которому я спас жизнь и который был у них теперь за капитана или вождя, словом за старшего, — ни с того, ни с сего вдруг начал тревожиться и никак не мог уснуть: он чувствовал себя совершенно здоровым физически, но на душе у него было неспокойно: ему все представлялись вооруженные люди, убивающие друг друга; беспокойство его все росло, и он, наконец, решил встать. Встал, вышел за дверь — ночь темная, ничего не видать или почти ничего, да и деревья, посаженные мной вокруг замка и теперь густо разросшиеся, мешали видеть; поднял голову — небо ясное и звездное; шума никакого не слышно; он вернулся и снова лег.
Но все таки он никак не мог успокоиться: сон бежал от его глаз, и мысли были все такие тревожные, а почему — он и сам не знал.
Его шаги, стук отворившейся и затворившейся двери разбудили другого испанца, и тот опросил: «Кто здесь ходит?» Первый испанец назвал себя и объяснил, почему он не может уснуть. «Знаете», оказал ему другой испанец, «такими вещами не следует пренебрегать; раз у вас такие мысли, значит, что поблизости творится что-то недоброе. А где англичане?» «В своих хижинах; их бояться нечего».
Надо заметить, что после той истории испанцы завладели главным жильем, поместив англичан отдельно, чтобы те не могли добраться до них ночью. «Да, это не спроста, я это знаю по опыту; я убежден, что наши души могут вступать в общение с бесплотными душами, обитателями невидимого мира, и получать от них предостережения; эти дружеские знаки даются для нашего блага, надо только уметь ими пользоваться. Пойдем ка, осмотрим все кругом и если не найдем ничего, что бы оправдывало наши предчувствия, я расскажу вам одну историю, которая убедит вас в справедливости моего предположения».
И вот они пошли на вершину холма, того самого, на который и я часто ходил, чтобы взглянуть на море; но так как их было несколько, а не один, и они чувствовали себя сильными, то они и не принимали таких предосторожностей, какие принимал я, и не взбирались по лестнице, втаскивая ее потом за собою, а пошли кругом через рощу, ничего не боясь и не ожидая никакой опасности, как вдруг увидали невдалеке огонь и услышали человеческие голоса — притом не одного или двух человек, а целой толпы людей.
Почему дикарей явилось на этот раз такое множество — было ли это последствием бегства во время нашей последней стычки трех дикарей, спасшихся в лодке, и сбылись ли мои опасения, что они вернутся и приведут с собою других, или же они приехали случайно и не подозревая, что остров населен, для своего обычного кровавого пира — испанцы, повидимому, выяснить не могли. Как бы там ни было, им следовало напасть на дикарей врасплох и перебить их всех так, чтобы ни один не уцелел, а для этого надо было загородить им путь к лодкам; но у них не хватило на это присутствия духа, и, благодаря этому, их душевный покой был нарушен надолго.
Увидав огонь и вокруг него дикарей, набольший испанец с товарищем побежали назад и подняли на ноги всю колонию вестью о грозящей им неминучей гибели; те мигом оделись, но их невозможно было убедить сидеть смирно дома; каждому непременно хотелось самому посмотреть, как обстоит дело.
Пока было темно, это не представляло большой опасности, и они могли в течение нескольких часов вдоволь насмотреться на дикарей при свете трех костров, разложенных на некотором расстоянии один от другого. Что делали дикари, испанцы не знали и не знали также, что предпринять им самим, так как, во первых, врагов было слишком много во вторых, они держались не все вместе, но разбились на группы и расположились на берегу в разных местах.
Зрелище это повергло испанцев в большое уныние, и так как дикари рыскали по всему берегу, то они не сомневались, что в конце концов пришельцы наткнутся на замок или по каким-нибудь признакам жилья догадаются, что здесь есть люди. Очень они боялись также за свое стадо; если бы дикари перебили или увели их коз, им грозила бы опасность умереть с голоду. Поэтому первым Делом они порешили послать до рассвета трех человек: двух испанцев и одного англичанина, чтобы те загнали коз в большую долину, где находилась пещера, а в крайности — в самую пещеру.
Если бы дикари собрались все вместе и главное где-нибудь вдали от лодок, то испанцы напали бы на них, будь их хоть сотня, но этого невозможно было ожидать: два главных отряда их находились на расстоянии двух миль один от другого и, как оказалось потом, принадлежали к двум различным племенам.
Долго они судили и рядили, как быть и что предпринять и, наконец, порешили, пользуясь темнотою, послать старого дикаря (отца Пятницы) на разведку и узнать, если будет возможно, зачем они сюда приехали, что намерены делать здесь и т.д. Старик не колебался ни минуты и, раздевшись догола, — так как большинство дикарей были голые — направился к ним. Часа через два он вернулся и рассказал, что все время бродил среди диких, не возбуждая никаких подозрений, и узнал, что их приехало два отряда, из двух различных племен, воюющих между собою; что недавно у них было большое сражение, и обе стороны, набрав пленных, случайно съехались на одном и том же острове с целью повеселиться и полакомиться человеческим мясом, но что эта случайная встреча отравила им все веселье; что оба племени страшно разъярены одно против другого и расположились так близко друг от друга, что, как только рассветет, они, наверное, подерутся; но что ни одно из племен, повидимому, не подозревает, что на острове есть люди кроме диких. Не успел он окончить свой рассказ, как поднялся страшный шум, из чего колонисты заключили, что две маленькие армии вступили в кровавый бой.
Отец Пятницы истощил все доводы, убеждая белых засесть в замке и не показываться, он говорил что их безопасность зависит от этого, что дикари сами перебьют друг друга, а уцелевшие уберутся восвояси; точь в точь так и вышло, но не мог убедить их — любопытство перевешивало в них благоразумие, особенно в англичанах, им непременно хотелось посмотреть как дерутся дикие. Тем не менее они все-таки приняли некоторые меры предосторожности, а именно: расположились не возле своего жилища, а пошли дальше в лес и поместились так, чтобы видеть битву, не подвергаясь опасности и, как они думали, не будучи видимыми; но, должно быть, дикари все же заметили их, как мы увидим впоследствии
Бой был жаркий, и если верить англичанам, то среди дикарей были люди высокой храбрости и непобедимого мужества, весьма умело руководившие битвой В течение двух часов по словам англичан, нельзя было определить, какая сторона одержит победу; потом тот отряд, что был поближе к нашему дому, начал заметно ослабевать, и, некоторое время спустя, часть его обратилась в бегство. Это опять таки повергло наших в жестокий страх — как бы кто-нибудь из беглецов не вздумал искать убежища в роще, что возле замка, при этом он невольно открыл бы жилье, а вслед за ним и его преследователи. Тут они решили укрыться с оружием в руках за оградой и чуть дикари покажутся в роще перебить по возможности всех, чтобы ни один не вернулся к своим рассказать о виденном. Они уговорились также бить холодным оружием или прикладами, но не стрелять, чтобы выстрелами не привлечь дикарей.
Как они думали, так и вышло трое дикарей из побежденного племени забежали в рощу, вовсе не предполагая, что в ней есть жилье, а просто ища убежища в чаще. Часовой, поставленный караулить на опушке, тотчас же дал знать об этом, прибавив, к великому удовольствию наших, что беглецов никто не преследует и что победители даже не видели, в какую сторону они направились. Узнав это, набольший испанец, человек очень гуманный, не позволил убивать беглецов, но велел троим испанцам обогнуть холм, напасть на них с тылу врасплох и взять их в плен — что и было исполнено. Остатки побежденной армии бросились к челнокам и уехали; победители почти не преследовали их, но, собравшись все вместе, дважды издали пронзительный клич, видимо торжествуя победу. Таким образом кончился бой; в тот же день, часов около трех пополудни, и они сели в свои челноки и уехали. Таким образом, испанцы снова остались хозяевами острова и несколько лет потом не видели дикарей.
Когда все уехали, испанцы вышли из своей засады и, обойдя поле битвы, нашли на нем тридцать два трупа, но ни одного раненного; у дикарей такой уж обычай — они или избивают врагов всех до последнего (из луков или тяжелыми деревянными мечами), или уносят с собой всех раненых и недобитых.
После этого происшествия англичане надолго присмирели. Зрелище битвы заполняло ужасом их сердца; еще страшнее казались им ее последствия, в особенности предположение, что когда-нибудь они сами могут попасть в руки этих чудовищ, которые убили бы их не только как врагов, но и просто для того, чтобы съесть их, как мы убиваем скот. Такая опасность, как я говорил, укротила даже наших буйных молодцов, и долго после того они были послушны и довольно добросовестно работали вместе с другими на всю общину — садили, сеяли, жали и совсем привыкли ж острову и условиям жизни на нем; но, немного времени спустя, они пустились в одно предприятие, которое наделало им много хлопот.
Я уже говорил, что наши взяли в плен трех дикарей, и так как все трое были дюжие, рослые молодцы, испанцы обратили их в слуг и заставили работать на себя; из них вышли недурные невольники. Но они не поступали с ними так, как я с моим Пятницей — не вселяли в них убеждения, что они спасли им жизнь, не учили их постепенно разумным правилам жизни и тем более религии, не приручали их постепенно и не укрощали природной дикости их нрава ласковым обхождением и ласковыми беседами. Правда, они кормили их ежедневно, но зато и заставляли их работать с утра до вечера в поте лица; но невольники эти никогда не стали бы помогать им и сражаться за них, как мой Пятница, который был так верен и предан мне, словно был моим телом.
Но пора вернуться к рассказу. Итак, наши всей семьей (я уже говорил, что общая опасность всех примирила) стали совещаться, что им теперь предпринять, и первым делом обсуждать вопрос, не лучше ли им перенести свое жилье на другое место, так как дикари посещали исключительно эту часть острова, а в глубине его, дальше от моря, были места, более глухие, но где они могли бы безопаснее хранить зерно и скот.
После долгих споров решено было не переносить жилья, так как они не теряли еще надежды получить весточку от своего губернатора (т.е. от меня) и рассчитывали так: если я кого нибудь пошлю за ними, то, конечно, направлю его на эту сторону острова, и если мои послы не найдут на указанном месте дома, они подумают, что дикари перебили всех поселенцев, и уедут, и таким образом исчезнет последняя надежда выбраться отсюда.
Зато поля и скот они постановили перенести в долину, где находилась моя пещера, где земля была удобна и для хлебопашества и для пастбищ, да и земли было вдоволь; но, пораздумав, изменили наполовину и этот план, положив перевести туда только часть скота и часть посевов, так что, если б неприятель уничтожил одну половину, по крайней мере, другая бы уцелела. Это было очень благоразумно с их стороны и еще благоразумнее, что они не доверились взятым ими в плен дикарям и ничего им не рассказывали ни о плантации, разведенной ими в долине, ни о помещенном там стаде, ни тем менее о пещере, которую они приберегали на случай, если им понадобится надежное и безопасное убежище; в эту же пещеру они перенесли и посланные мною при отъезде два боченка пороху.
Итак, они решили оставить замок на прежнем месте, но как я тщательно укрыл его сначала валом, потом деревьями, разросшимися в целую рощу, — так и они — видя, что они могут считать себя в безопасности, только будучи хорошо спрятаны, в чем они теперь окончательно убедились, — принялись за работу с целью лучше прежнего укрыть свое жилье от постороннего взора.
Возвращаюсь к прерванному рассказу. В течение двух лет наши жили совершенно спокойно и не видели дикарей. Правда, однажды утром они сильно переполошились, ибо несколько испанцев, отправившись рано утром на западную сторону или, вернее, на западный конец острова — кстати сказать, я именно этого конца всегда избегал из боязни быть замеченным дикарями — видели больше двадцати челноков с индейцами, подъезжавших к берегу.
Они со всех ног бросились домой и подняли тревогу. Весь этот день и следующий наши просидели взаперти, только ночью выходя на разведки; но на этот раз им повезло: куда ехали дикари — неизвестно, но они совсем не приставали к берегу, и наши ошиблись в своих ожиданиях.
Вскоре у них опять вышла ссора с тремя англичанами, и вот из-за чего. Один из этих последних, разозлившись на одного из невольников за то, что тот не исполнил какого-то его приказа или сделал не так, как он велел, и неохотно слушал его указания, вытащил из-за пояса топор и кинулся на бедного дикаря, не для того, чтобы поучить, его, но чтобы убить. Испанец, бывший неподалеку, увидав, как тот нанес дикарю жестокую рану, — он метил в голову, но попал в плечо, — подумал, что он отсек бедняку руку, подбежал и, умоляя его не убивать несчастного, заслонил собою дикаря, чтобы предотвратить беду.
Драчун еще пуще взбесился и замахнулся топором уже на испанца, божась, что он угостит его так же, как хотел угостить дикаря; испанец успел во время уклониться от удара и сам сшиб с ног негодяя заступом, который держал в руке (они все работали в поле). Другой англичанин, прибежавший на помощь первому, в свою очередь сшиб с ног испанца; двое испанцев кинулись выручать товарища, а третий англичанин напал на них. Огнестрельного оружия ни у кого из них не было при себе; да и вообще, не было иного оружия, кроме топоров и лопат; только у третьего англичанина оказался мой старый заржавленный тесак, с которым он накинулся на двух испанцев, прибежавших последними, и ранил их обоих. На шум прибежали все остальные испанцы и связали трех англичан. Теперь надо было решить, что с ними делать. Все трое так часто бунтовали, были такие свирепые и бесшабашные головорезы, ни во что не ставящие жизнь человека, и притом же такие лентяи, что жить с ними было далеко не безопасно; и бедные испанцы положительно не знали, как поступить.
Их набольший напрямик объявил англичанам, что будь они его земляки, он их всех бы повесил — ибо все законы и правители существуют для того, чтобы охранять общество, и люди, опасные для общества, должны быть изъяты из него, — но так как они англичане, а все находящиеся здесь испанцы обязаны своим освобождением из плена и жизнью великодушию и доброте англичанина, он готов оказать им всевозможное снисхождение и отдать их на суд их же земляков.
Один из двух честных англичан, бывший при этом, возразил от лица обоих, что им это было бы вовсе нежелательно, так как им пришлось бы отправить своих земляков на виселицу. И он рассказал, как Вилль Аткинс предлагал всем пяти англичанам соединиться и, захватив испанцев спящими, всех их умертвить.
Услыхав это, набольший испанец обратился к Биллю Аткинсу: «Как! сеньор Аткинс, вы хотели нас умертвить? Что вы на это скажете?» Закоренелый негодяй не только не отрицал этого, но напрямик объявил, что это сущая правда и что это еще от них не ушло. «Хорошо, сеньор Аткинс, но за что же вы хотите убить нас? Что мы вам сделали? И если б вы умертвили нас, какая была бы от этого польза? И что же нам надо делать для того, чтобы предотвратить это? Умертвить вас, чтобы вы нас не перебили? Зачем вы хотите принудить нас к этому, сеньор Аткинс?»
Испанец говорил все это совершенно спокойно и улыбаясь, но сеньор Аткинс до того рассвирепел, — зачем тот обратил все это в шутку — что, если б его не держали трое зараз да будь у него оружие, он бы, кажется, убил испанца тут же на месте, на глазах у всех. Такая отчаянность заставила всех призадуматься — как тут быть. После долгих препирательств (испанец и два честных англичанина, вступившихся за дикаря, стояли за то, чтобы повесить одного из негодяев для острастки других, старый же испанец настаивал на более мягком отношении, так как преступники принадлежали к той же нации, что и его спаситель) решено было, во первых, отобрать у виновных оружие и ни под каким видом не давать им ни ружей, ни пороху и патронов, ни сабель или ножей; затем изгнать их из общины и предоставить им жить, где им угодно и как угодно за свой собственный счет и риск, но чтобы при этом никто из остальных членов общины, испанцев или англичан, не ходил к ним и не говорил с ними, словом, не имел с ними никакого дела; а для этого запретить им подходить ближе, чем на известное, расстояние, к жилью остальных; а если они как нибудь напроказят — подожгут дом, разорят плантацию, вытопчут поле, разнесут по кусочкам изгородь или начнут убивать скот — казнить их без милосердия.
Набольший испанец, человек очень гуманный и добрый, поразмыслив об этом приговоре, обернулся к двум честным англичанам и сказал: «Послушайте, надо же принять в расчет, что пройдет много времени, прежде чем у них будет свой собственный хлеб и скот; не умирать же им с голоду, — надо будет снабдить их провизией». И он предложил выдать изгнанным семян на посев и зерна столько, чтобы хватило на восемь месяцев, предполагая, что через восемь месяцев они уже успеют снять жатву с собственного поля; кроме того, дать им шесть дойных коз, четырех козлов и шесть козлят, а также снабдить их орудиями, необходимыми для полевых работ — топорами, секирой, пилой и т.д.; но не давать ни орудий, ни хлеба, пока они торжественно не поклянутся, что не станут вредить ни испанцам, ни своим землякам.
Таким образом, бунтовщики были изгнаны из общины и предоставлены собственной участи. Ушли они угрюмо и неохотно, как будто им нежелательно было ни уйти, ни остаться; но делать было нечего, приходилось идти, и они пошли, заявив, что выберут место, где поселиться, отдельно от других. Как было сказано, их снабдили запасом провианта, но не дали им оружия. Поселились они на северо-восточном конце острова, недалеко от места, куда меня прибило на берег после моей несчастной попытки обогнуть остров на лодке. Место, где они обосновались, было похоже на место, выбранное мной для жилища: у крутого склона холма, защищенное с трех сторон деревьями.
Так они жили особняком целых шесть месяцев и собрали первую жатву, но, когда наступило время дождей, им негде было спрятать зерно от сырости, так как у них не было ни погреба ни пещеры, и они пришли с поклоном к испанцам, прося их помочь. Те охотно согласились и в четыре дня выкопали большую нору в склоне холма, где можно было укрыть от дождя и собранный хлеб и все другое.
Месяцев через девять после разрыва бунтари придумали новую затею, которая, вместе с первой гнусностью, совершенной ими, навлекла на их же головы кучу напастей и чуть было не погубила всей колонии. Повидимому, они начали тяготиться трудовой жизнью и, потеряв надежду улучшить свое положение, вздумали совершить поездку на континент, откуда приезжали на остров дикари, и попытаться захватить нескольких туземцев, обратить их в рабство и заставить работать на себя.
Однажды утром они все трое пришли к испанцам и смиренно выразили желание переговорить с ними. Те охотно согласились их выслушать. Тогда они заявили, что устали жить так, как они живут, что они плохие работники и не в силах доставить себе все необходимое, так что без посторонней помощи им придется умереть с голоду; но если испанцы позволят им взять одну из лодок, в которых они приехали, и снабдят их оружием и зарядами, они (англичане) отправятся на материк искать счастья и, таким образом, избавят остальных от хлопот и необходимости оказывать им поддержку.
После тщетных уговоров испанцы очень любезно ответили, что раз уж они решили ехать, их, — конечно, не отпустят голыми и безоружными; что оружия у них (испанцев) и у самих мало, так что многого они дать не могут, но все же дадут им два мушкета, пистолет, кортик и каждому по топору; — этого им казалось достаточно. Одним словом, предложение было принято.
Отъезжающим дали хлеба на месяц и столько козлятины, чтобы они могли есть вдоволь, пока мясо будет свежо, дали им еще большую корзину изюму, кувшин воды для питья и живого козленка; забрав все это, они отважно пустились в челноке через море, которое в этом месте было, по крайней мере, в сорок миль шириной. Лодка их, положим, была большая и могла бы поднять даже пятнадцать или двадцать человек, но именно потому им было трудновато управлять ею, зато ветер и прилив им благоприятствовали, и дело пошло на лад. Из длинного шеста они сделали себе мачту, а из четырех высушенных козьих шкур большого размера, сшитых или связанных шнурками вместе — парус, и весело отправились в путь. Испанцы крикнули им вслед: «Buen viage» — (счастливой дороги), и никто из оставшихся на острове не чаял больше свидеться с ними.
Однако, через двадцать два дня один из двух честных англичан, работавших на плантации, увидал подходивших к нему троих странного вида людей; у двоих из них за плечами были ружья. Англичанин бросил работу и убежал со всех ног, словно от нечистой силы, прибежал страшно перепуганный к набольшему испанцу и говорит ему, что они все пропали, так как на остров приехали чужие люди, а какие — он не может сказать. Испанец и говорит ему: «То есть как же это не можете сказать? Дикари, конечно!» «Нет, нет, это одетые люди и с ружьями». «Но в таком случае, чего же вы испугались? Если это не дикари, значит, друзья, ибо к какой бы христианской нации они ни принадлежали, они могут сделать нам скорее добро, чем вред».
Пока они разговаривали, трое англичан пришли в лесок, недавно только посаженный около замка, и стали вызывать испанцев. Их тотчас узнали по голосу, так что на этот счет всякие опасения рассеялись; но теперь наши стали дивиться другому — что могло случиться с тремя бродягами и что заставило их вернуться?
Их тотчас впустили в дом, стали расспрашивать, и они в кратких словах рассказали о своем путешествии. За два дня или даже меньше того они добрались до земли, но, видя, что население встревожено их прибытием и готовится встретить их с луками и стрелами в руках, они не посмели пристать к берегу, а поплыли дальше на север и так плыли часов шесть или семь, пока не вышли в открытое море; тут они увидали, что земля, видимая с нашего острова, не материк, но также остров; по правую руку к северу они заметили еще остров, а на западе целую группу островов, и так как им нужно же было пристать где нибудь, они подъехали к одному из этих западных островов и смело вышли на берег. Здесь жители обошлись с ними очень учтиво и дружественно, дали им съедобных корней и сушеной рыбы и, повидимому, рады были их приезду; женщины, на перебой с мужчинами, спешили их наделить всякой едой, какую только могли добыть, и приносили ее издалека на головах.