Себастьян Жапризо Дама в автомобиле Криминальный роман

I. Дама

Я никогда не видела моря.

Перед моими глазами, словно морская гладь, рябит выстланный черными и белыми плитками пол.

Мне так больно, что кажется, будто это уже конец.

Но я жива.

В тот момент, когда на меня бросились, — я не сумасшедшая, на меня действительно кто-то бросился или что-то обрушилось, — я подумала: я никогда не видела моря. Вот уже несколько часов меня не оставлял страх. Я боялась, что меня арестуют, боялась всего. Я придумала кучу глупейших оправданий, и то, что пришло мне на ум в эту минуту, было самым идиотским: не причиняйте мне зла, я ведь не такая уж плохая, просто мне очень хотелось увидеть море.

Я помню также, что я закричала, закричала что было мочи, но этот крик так и не вырвался из моей груди. Кто-то отрывал меня от пола, душил.

Продолжая так вот беззвучно кричать, я еще подумала: нет, этого не может быть, меня мучит какой-то кошмар, сейчас я проснусь у себя в комнате, будет светло.

А потом произошло вот что.

Перекрывая во мне мой крик — я услышала этот звук! — раздался хруст костей, это ломали мою руку, да, да, мою руку.

Боль не красная и не черная. Боль — это колодец слепящего света, существующий только в нашем сознании. И все же вы в него падаете.

Прохладные плитки пола освежают мне лоб. Должно быть, я снова потеряла сознание.

Не двигаться. Главное — не двигаться.

Я не лежу на полу, а стою на коленях, прижав к животу пылающую левую руку, я скрючилась от боли, я пытаюсь унять ее, но она проникает в плечи, затылок, поясницу.

Сквозь пряди рассыпавшихся волос я вижу, как совсем рядом по белой плитке ползет муравей. Дальше уходит вверх что-то серое, по-видимому, труба умывальника.

Я не помню, чтобы я снимала очки. Наверно, они упали, когда меня пытались повалить, — я не сошла с ума, кто-то или что-то тянуло меня назад, зажав мне рот, чтобы мой крик не вырвался наружу. Нужно найти очки.

Сколько же времени я стою вот так, на коленях, в этой полутемной каморке шириной в два и длиной в три шага? Несколько часов или всего несколько секунд? Я никогда в жизни не падала в обморок. То, что случилось, — это даже не провал в памяти, а всего лишь царапина на ней.

Если бы я находилась здесь уже давно, там, на станции обслуживания, кто-нибудь забеспокоился бы… Я стояла около умывальника, мыла руки…

Нужно найти очки, нужно встать.

Когда я рывком — слишком резко — поднимаю голову, пол перед моими глазами встает дыбом, я боюсь, что опять потеряю сознание, но все вдруг снова оказывается на своих местах, утихает и шум в ушах и даже боль. Она сосредоточилась в левой руке, которая — я не смотрю на нее, но чувствую: невероятно распухла и стала словно каменная.

Теперь осталось ухватиться правой рукой за раковину и встать.

Но вот я и стою. Перед моими глазами в зеркале вместе со мною качается мое туманное отражение, и мне кажется, что я постепенно прихожу в себя.

Я знаю, где я: в туалете станции обслуживания автомобилей на шоссе в Аваллон. Я знаю, кто я: идиотка, скрывающаяся от полиции. Лицо в зеркале, к которому я приближаю свое лицо так близко, что чуть ли не касаюсь его, скованная болью рука, которую я поднимаю до уровня глаз, чтобы посмотреть на нее, слеза, стекающая со щеки и падающая на эту руку, тяжелое дыхание в какой-то щемящей тишине — все это я.

Войдя сюда, я положила свою сумку на столик перед зеркалом, в которое я сейчас смотрюсь. Сумка на месте.

Я с трудом, помогая себе зубами, открываю ее правой рукой и ищу вторую пару очков, ту, в которой я пишу на машинке.

Мое отражение в зеркале стало отчетливее, и я вижу свое плачущее, в грязных потеках, искаженное страхом лицо.

Входная дверь закрыта. А ведь когда я вошла, я оставила ее распахнутой.

Нет, я не сумасшедшая. Я остановила машину, попросила заправить ее. Я хотела причесаться и вымыть руки. Мне указали на белый домик, стоявший поодаль от здания станции.

Внутри было слишком темно для меня, и я не закрыла за собой дверь. Я не знаю, случилось ли это сразу или я успела причесаться, помню только, что я отвернула кран и вода была холодная… Да нет же, я причесалась, я в этом уверена… И вдруг, словно порыв ветра за моей спиной, кто-то влетел в туалет, я не знаю, кто, какое-то страшное чудовище. Меня приподняли над полом, я кричала изо всех сил, но из моей груди не вырвалось ни единого звука, и я не успела даже понять, что со мной произошло, как страшная боль пронзила мне руку, сокрушила мое существо и я оказалась на коленях, одна.

Нужно проверить сумку.

Деньги на месте, в фирменном конверте нашего агентства. У меня ничего не украли.

Нелепо. Невероятно.

Я пересчитываю деньги, сбиваюсь, начинаю считать снова, и у меня леденеет сердце: меня не собирались ограбить, все, что было нужно — я сошла с ума, я сойду с ума! — это сломать мне руку.

Я смотрю на нее, на вздувшиеся, посиневшие пальцы, и вдруг не выдерживаю: обмякнув, валюсь на умывальник, сползаю на колени и начинаю выть. Я буду выть, как зверь, до скончания века, я буду выть, рыдать и биться до тех пор, пока кто-нибудь не придет сюда и я не увижу дневной свет.

С улицы до меня доносятся чьи-то торопливые шаги, скрип гравия, голоса.

Дверь резко распахивается, и в каморку врывается ослепительный день.

Яркое июльское солнце на том же месте, над холмами. И люди, что сейчас вошли, склонились надо мною и говорят все разом, те же, кого я видела, когда вышла из машины, я узнаю их: это хозяин станции обслуживания и два владельца автомобилей, судя по всему, местные жители, которые, видно, подъехали сюда заправить машины.

В то время как мне помогают подняться, я безудержно плачу, мой мозг сверлит одна глупая мысль: а ведь вода в умывальнике все течет. Только сейчас я услышала ее звук. Я хочу закрыть кран, я хочу это сделать.

Все с недоумением смотрят на меня, не понимая, зачем я закрываю кран. Они вообще ничего не понимают: ни того, что я знаю, сколько времени нахожусь здесь, ни того, что у меня две пары очков. Поэтому, протягивая мне те, что упали, они раз десять требуют подтверждения, что это мои очки, действительно мои. «Успокойтесь, но успокойтесь же», — твердят они, принимая меня за сумасшедшую.

На улице так светло, так спокойно, все предметы до того ужасающе реальны, что я сразу же перестаю плакать. Самая обыкновенная станция обслуживания автомобилей. Заправочные колонки, посыпанные гравием дорожки, белое здание с крикливой рекламой, наклеенной на одно из окон, живая изгородь из бересклета и олеандра. Шесть часов вечера. Как же я могла кричать, кататься по полу?

Машина стоит на том самом месте, где я ее оставила. При виде ее у меня защемило сердце. Страх, который как бы притаился во мне в тот момент, когда это произошло, вновь охватил меня. Ну, конечно, сейчас меня начнут допрашивать, откуда я, что я натворила, я буду нести всякую околесицу, и мое преступление раскроется.

У порога конторы, к которой меня ведут, в ожидании стоят женщина в синем фартуке и девочка лет шести-семи. На их лицах — тень беспокойства, но больше всего любопытства, как будто здесь происходит какое-то занимательное зрелище.

Вчера вечером, как раз в это же время, другая девочка с длинными распущенными волосиками, обняв куклу, тоже смотрела, как я приближалась к ней. И вчера мне тоже было стыдно, хотя я даже не знаю, чего.

Впрочем, нет, знаю. Хорошо знаю. Я не могу выносить детского взгляда. За ним всегда стоит другая девочка — я сама, какой я была когда-то, — и эта девочка смотрит на меня.


Море.

Если дело обернется для меня плохо, если меня арестуют и мне придется доказывать — как это называется? — свое алиби, давать объяснения, то нужно начать именно с моря.

Конечно, это не совсем так, но я буду говорить долго, не переводя дыхания, говорить со слезами в голосе, я изображу себя жертвой наивной, грошовой мечты. Для большей убедительности я что-нибудь наплету: приступы раздвоения личности, дедушку-алкоголика или, например, что ребенком я упала с лестницы. Я хочу вызвать чувство отвращения к себе у тех, кто будет меня допрашивать, хочу потопить их в потоке сентиментальных небылиц.

Я скажу им: я не ведала, что делаю, это была и я и не я, понимаете? Просто я подумала: вот подходящий случай увидеть море. Виновато море, а не я.

Мне, конечно, возразят: если, мол, мне так хотелось увидеть море, я могла давно это сделать. Достаточно купить билет на поезд и по приезде снять комнату в пансионате Палава-ле-Фло. Не так уж это дорого… Для того и существует оплачиваемый отпуск.

А я отвечу им, что много раз именно так и пыталась поступить, но у меня ничего не вышло.

Кстати, это правда. Вот уже шесть лет я каждый год пишу летом в различные туристические организации, в гостиницы, мне присылают проспекты, я начинаю, я начинаю приглядывать в витринах магазинов купальные костюмы. Однажды я даже чуть было не записалась — так протягивают руку к звонку, но не нажимают его — в какой-то клуб организованного отдыха.

Но почему-то, сама не могу объяснить, почему, каждый отпуск я провожу так: первую половину в главной (кстати, она единственная) гостинице Монбриана, в департаменте Верхняя Луара, а вторую неподалеку от Компьена, у моей школьной подруги, у которой есть «свой собственный» муж и глухая свекровь. Там мы играем в бридж.

И так каждый отпуск. И это совсем не потому, что я человек привычки или страстно люблю карты. И не потому, что чрезмерно скромна. Наоборот, нужно обладать незаурядным нахальством, чтобы потчевать своих знакомых рассказами о похождениях в Сент-Тропезе, на Лазурном берегу, когда в действительности возвращаешься всего-навсего из компьенских лесов. Так что я не знаю, в чем дело.

Я ненавижу тех, кто видел море, ненавижу тех, кто его не видел, и мне кажется, что я ненавижу весь мир. Вот и все. Пожалуй, я ненавижу и себя.

Зовут меня Дани Лонго, Верне, Мари-Виржини Лонго. Но маленькой я всем говорила, что мое имя — Даниэль. Я вру с тех пор, как появилась на свет. Сейчас-то Вержини мне нравится больше, но нечего и думать, чтобы меня так назвали.

По документам мне двадцать шесть лет, по развитию — одиннадцать. Рост — сто шестьдесят восемь сантиметров, волосы — довольно светлые, вдобавок я каждый месяц обесцвечиваю их тринадцатипроцентной перекисью водорода. Я не уродлива, но ношу очки — темные, чтобы скрыть свою близорукость, это моя уловка. Однако все великолепно раскусили меня, дурочку. Единственное, что я умею делать по-настоящему хорошо, — это молчать.

Кстати, я стараюсь ни с кем и не разговаривать. Два раза я сделала исключение из этого правила, и оба раза ни к чему хорошему не привели. Я ненавижу людей, которые не понимают с первого раза, что с ними не хотят иметь дела. Я ненавижу себя.

Я родилась во Фландрии, в деревне, от которой у меня осталось только одно воспоминание — запах угля, который разрешают подбирать вокруг шахты женщинам. Мой отец, итальянский эмигрант — он работал на станции, — погиб, когда мне было два года, под вагоном, из которого он перед этим украл ящик с английскими булавками. Я думаю, что он просто не разглядел надпись на ящике, — ведь близорукость я унаследовала от него.

Это произошло во время немецкой оккупации, и весь груз товарного состава предназначался немецкой армии. Несколько лет спустя отец был, так сказать, реабилитирован. В память о нем где-то в комоде у меня лежит серебряная, а может, посеребрённая медаль, на которой изображена хрупкая девушка, разрывающая, словно ярмарочный силач, оковы. Каждый раз, когда на улице я вижу бродячего циркача, демонстрирующего подобный трюк, я невольно вспоминаю об отце.

Но в моей семье не все герои. Меньше чем через два года после гибели мужа, когда уже пришло Освобождение, моя мать выбросилась из окна нашей мерии после того, как ей обрили голову. В память о ней у меня не сохранилось ничего. Если случится, что я буду об этом рассказывать кому-нибудь, я добавлю: не сохранилось даже пряди волос. И пусть на меня смотрят с ужасом — мне наплевать.

За два года, прошедшие после смерти отца, я видела эту несчастную женщину два раза или три в приютском зале для свиданий. Я бы затруднилась описать, как она выглядела. Наверное, бедно, как всякая беднячка. Она тоже была итальянкой, звали ее Рената Кастелляни. Родилась она в Сан-Аполлинере, провинция Фросинян. Ей было двадцать четыре года, когда она умерла. Моя мать моложе меня.

Кто моя мать и откуда она, я узнала из своего метрического свидетельства. Воспитавшие меня монахини наотрез отказались разговаривать со мной о ней. Когда я получила аттестат зрелости и стала самостоятельной, я приехала в нашу деревню. Мне показали на кладбище место, где она похоронена. Я хотела накопить денег и что-нибудь сделать для нее, ну хотя бы положить плиту с ее именем, но мне не разрешили, так как она захоронена в общей могиле.

А, впрочем, мне наплевать.

Несколько месяцев я работала в Мансе секретарем на фабрике игрушек, затем у нотариуса в Нойоне. Мне было двадцать лет, когда я нашла себе место в Париже. Затем я перешла на другое, но по-прежнему живу в Париже. Теперь я работаю в рекламном агентстве с персоналом в двадцать восемь человек и получая после вычета налогов тысячу двести семьдесят франков в месяц за то, что стучу на машинке, разбираю папки с делами, отвечаю на телефонные звонки, а в случае надобности и выбрасываю мусор из корзин для бумаг.

Мое жалованье дает мне возможность есть отбивную с жареной картошкой в обед, простоквашу и варенье на ужин, одеваться примерно так, как мне нравится, оплачивать однокомнатную квартиру с уборной и кухней на улице Гренель, обогащаться духовной пищей, которую каждые две недели дает мне журнал «Мари-Клер» и каждый вечер — двухканальный, с большим, сверхъярким экраном телевизор, за который мне осталось внести всего три взноса. У меня хороший сон, я почти не пью, курю умеренно. У меня было несколько романов, но не таких, которые могли бы вызвать возмущение консьержки. Правда, консьержки в моем доме нет, но есть соседи по площадке. Я свободна, живу без забот и абсолютно несчастна.

Наверно, все, кто меня знает — начиная с художников нашего агентства и кончая бакалейщицей моего квартала, — были потрясены, узнав, что я на что-то жалуюсь. Но я не могу не жаловаться. Еще не научившись ходить, я уже усвоила, что, если я не пожалуюсь, никто меня не пожалеет.


Началась вся эта история вчера вечером, в пятницу, десятого июля. Но мне кажется, что это было сто лет назад, в каком-то ином мире.

До закрытия агентства оставалось не больше часа. Наше агентство помещается около площади Трокадеро, в жилом доме с колоннами и затейливыми лепными украшениями, и занимает два этажа, бывшие квартиры. Там кое-где сохранились хрустальные люстры, которые позвякивают при сквозняке, мраморные камины, потускневшие зеркала. Моя комната находится на третьем этаже.

В окно за моей спиной светило солнце, падая на разложенные на столе бумаги. Я проверила план рекламной компании фирмы Фросей («свежий, как роса, одеколон»), минут двадцать просидела на телефоне, добиваясь, чтобы нам сделали скидку на наше неудачное объявление, напечатанное в одном из еженедельников, отстукала на машинке два письма. До этого, как и каждый день, вместе с двумя редакторшами и одним красавчиком, который ведет раздел купли-продажи земельных участков, сходила в соседнее бистро выпить чашку кофе. Вот этот-то красавчик и попросил меня позвонить по поводу того идиотского объявления. Стоит ему взяться за дело одному, как его обязательно надуют.

В общем, день как день, и все же он был не совсем обычный. В мастерской художники говорили о машинах и о Кики Карон, бездельницы-фифки забегали ко мне выклянчить сигарету, помощник заместителя нашего шефа, который обычно орет на сотрудников, то расшаркивается перед ними, чтобы выглядеть незаменимым, шумел в коридоре. Все, казалось, было, как обычно, но в поведении каждого угадывалась та скрытая радость, которая овладевает человеком в предвкушении нескольких праздничных дней.

В этом году 14 июля падало на вторник, и по крайней мере уже в январе (когда нам выдали наши записные книжки с календариками) мы знали, что на праздник будет четыре свободных дня. Чтобы возместить понедельник, в июне, когда никто, кроме меня, еще не ушел в отпуск, работали по полдня две субботы. А я взяла отпуск в июне. Не для того, чтобы услужить кому-нибудь, кто хотел уйти в июле, а потому — пусть меня покарает бог, если я вру! — что все остальные летние месяцы даже в главной гостинице Монбриана, в Верхней Луаре, нет мест. Все словно помешанные.

Если меня арестуют, нужно будет объяснить им и это: вернувшись после отпуска, якобы проведенного на Средиземном море, а в действительности загоревшая от сети напряжением в 220 вольт (как-то я подарила себе на день рождения ультрафиолетовую лампу за сто восемьдесят франков. Говорят, она вызывает рак, но мне плевать), я очутилась среди людей, возбужденных предстоящим отъездом к морю. А для меня все было кончено, капут на веки вечные, до будущего года.

Мне исполнилось двадцать шесть лет 4 июля, в прошлую субботу, на следующий день после того, как большинство моих сослуживцев отправилось в отпуск. Я просидела весь день дома одна, убрала квартиру. Я чувствовала себя старой, бесповоротно состарившейся, выбывшей из игры, скучной, близорукой и глупой. И безумно завистливой. Если даже считаешь, что не веришь в бога, наверно, такая зависть — грех.

Вчера вечером тоже было не лучше. Предстоял этот бесконечный праздник, когда не знаешь на что убить время, и — это главное — пока он наступит, я буду слышать, как в соседних, кабинетах все строят различные планы, а слышать я буду отчасти потому, что они громко разговаривают, отчасти потому, что я паршивая мазохистка и всегда подслушиваю.

У всех всегда есть какие-то планы. А я вот ничего не умею подготовить заранее, звоню в последний момент, и в девяти случаях из десяти никто мне не отвечает или же у каждого уже что-то намечено.

Почему я такая, не знаю. Может, из-за того, что из двадцати шести лет моей жизни восемнадцать мне надо было только идти в паре за остальными. А планы на каникулы или даже просто на воскресенье составляли за меня другие, и эти планы всегда были одинаковы: вместе с теми, у кого, как у меня, за приютской оградой не было ни одной родной души на свете, я красила нашу часовню (кстати, я обожала красить), томилась с мячом под мышкой в пустом школьном дворе, а иногда меня везли в Рубе, где у Мамули, нашей настоятельницы, был брат — аптекарь. Там я несколько дней сидела за кассой, и перед каждой едой мне давали ампулы с каким-то укрепляющим средством, затем за мной приезжала Мамуля и увозила обратно в приют.

Когда мне было шестнадцать лет, во время одной из таких поездок в Рубе я что-то сделала или сказала, что огорчило ее — не помню уже, в чем было дело, какой-то пустяк, — а так как поезд, которым мы собирались вернуться, вот-вот должен был отойти, она решила отложить отъезд. Она угостила меня в пивном баре ракушками, а потом мы отправились в кино. Шла картина «Бульвар сумерек». Когда мы вышли из кино, Мамуля просто была больна от стыда. В ее душе сохранилось незабываемое впечатление от Глории Свенсон, когда та играла невинных девушек, потому она и выбрала фильм с ее участием. Она не могла даже предположить, что эта кинокартина меньше чем за два часа познакомит меня со всеми мерзостями жизни, со всем, что всегда так тщательно скрывали от нас.

По дороге на вокзал (мы мчались как сумасшедшие, чтобы не опоздать на последний поезд) я тоже плакала, но не от стыда, а от восхищения, мной овладела какая-то прелестная грусть, я задыхалась от любви. Это был первый фильм, который я видела в своей жизни, первый и самый прекрасный. Когда Глория стреляет в Вильяма Хольдена и он под градом пуль, пошатываясь, идет к бассейну, когда Эрик фон Строгейм делает документальную ленту, она спускается по лестнице, уверенная, что снимается в новой роли, я думала, что сейчас умру, тут же, прямо в кресле кинотеатра города Рубе. Нет, я не могу этого объяснить. Я была в них влюблена, я хотела быть на их месте, на месте всех троих — и Хольдена, и Строгейма, и Глории Свенсон. Даже маленькая возлюбленная Хольдена, и та мне нравилась. Я смотрела, как она прогуливается с ним в пустом павильоне среди декораций, и меня охватывала страстная и безнадежная мечта, оказаться вдруг там, с ними, мне хотелось снова и снова смотреть этот фильм, смотреть без конца.

Мамуля, сидя в поезде, утешала себя тем, что, мол, слава богу, самое страшное в этой отвратительной мерзости было все-таки не договорено, показывалось намеками, которые, кстати, не дошли даже до нее, и уж я-то наверняка не могла понять их. Но с тех пор, как я живу в Париже, я смотрела этот фильм еще несколько раз и теперь знаю: как я ни была потрясена в первый раз, все-таки главное я тогда уловила.

Вчера вечером, запечатывая те два письма, которые я напечатала на машинке, я решила, что пойду в кино. Наверно, так бы я и поступила, если бы у меня была хоть доля того здравомыслия, которое мне изредка приписывают, хотя и на этом далеко не уедешь. Я бы сняла телефонную трубку и, наконец, в кои-то веки, не в последнюю минуту, а за несколько часов до сеанса подыскала себе компаньона. А тогда — уж я-то себя знаю — даже если б на Париж сбросили водородную бомбу, я все равно не отступилась бы. И ничего бы не произошло.

Впрочем, кто знает? Ведь если говорить честно, то все равно когда — вчера, сегодня или через полгода, — но что-то в этом роде должно было случиться. В глубине души я фаталистка.

Но я не позвонила по телефону, а закурив сигарету, вышла в коридор положить письма в корзинку для почты. Потом я спустилась на второй этаж, некоторое время пробыла в чулане, куда складывают газеты и который носит пышное название «Архив». Жоржетта, девушка, которая там работает, высунув язык, вырезала объявления. Я посмотрела в утреннем выпуске «Фигаро» кинопрограмму, но ничего соблазнительного не нашла.

Когда я поднялась к себе, в кабинете меня ждал шеф. Я открыла дверь, считая, что там никого нет, и увидела его стоящим посреди комнаты. У меня упало сердце.

Наш шеф — человек лет сорока пяти, а может, и чуть старше, довольно высокий, весом килограммов сто. Подстрижен он очень коротко, почти наголо. Лицо у него оплывшее, но приятное, говорят, что когда он был помоложе и поизящней, он был красив. Зовут его Мишель Каравай. Вот он-то и является основателем нашего агентства. Он умело занимается рекламой, всегда четко и ясно может объяснить, что ему надо, и в нашем деле, где нужно не только убедить всех, кто заказывает рекламу и тем самым содержит нас, но и покупателя, он большой мастак.

Его отношения со служащими и интерес к ним не выходят за деловые рамки. Что касается меня, то лично я знаю его очень мало. Вижу я его один раз в неделю, в понедельник утром, когда у нас бывает получасовая летучка в его кабинете, на которой он дает указания по текущим делам. Да и присутствую я там только в качестве секретаря, чтобы записать его распоряжения.

Три года назад он женился на своей секретарше, моей ровеснице. Ее зовут Анита. Я была ее секретарем, когда она работала в другом рекламном агентстве. Мы дружили с ней, насколько это возможно, когда проводишь сорок часов в неделю в одной комнате, каждый день вместе обедаешь в ресторанчике самообслуживания на улице Ла Боэси, время от времени по субботам ходишь вместе в мюзик-холл.

Анита и предложила мне, когда они поженились, перейти к Караваю. Она там прослужила до этого несколько месяцев. Сейчас я делаю примерно то же, что делала она, но я не обладаю ни ее способностями — а они у нее незаурядные, — ни ее тщеславием, ни, естественно, ее жалованием. Я еще никогда не встречала человека, который бы лез вверх с таким упорством и эгоизмом, как она. Она исходила из принципа, что в этом мире, где люди учатся склоняться перед бурей, нужно создавать бури, чтобы они возносили тебя. Ее прозвали Анита-Наплевать-Мне-На-Тебя. Она это знала и даже подписывалась так в служебных записках, когда устраивала кому-нибудь разнос.

Недели через три после свадьбы Анита родила девочку. С тех пор она не служит, и я ее практически не вижу. Что же касается Мишеля Каравая, то до вчерашнего вечера я считала, что он уже забыл о том, что я знакома с его женой.

В тот день Каравай выглядел не то усталым, не то озабоченным, и цвет лица у него был землистый, как тогда, когда он на несколько дней садится на диету, чтобы похудеть. Назвав меня по имени, он сказал, что попал в затруднительное положение.

Я увидела, что кресло для посетителей, стоящее у моего стола, завалено папками, и убрала их, но он не сел. Он оглядывал мой кабинет так, словно впервые вошел сюда.

Он сказал, что завтра утром улетает в Швейцарию. У нас в Женеве крупный заказчик, некий Милкаби, владелец фирмы, выпускающей сухое молоко для новорожденных. Чтобы получить заказ на следующую кампанию, Караваю предстоит часа два отстаивать свои интересы перед лицом дюжины директоров и их заместителей с ледяными лицами и наманикюренными руками, показать им макеты, отдельные оттиски намелованной бумаги, цветные фотографии — словом, все, что нужно, чтобы с честью выйти из этого сражения, и все уже готово, кроме нашего литературного оружия. Каравай объяснил мне, даже не улыбнувшись (подобное объяснение я уже слышала не меньше ста раз), что составлен целый доклад о нашей рекламной тактике и тактике наших конкурентов, но в последнюю минуту он, Каравай, все переделал, и теперь это уже не доклад, а исчерканный черновик; иными словами, лететь ему не с чем.

Каравай говорил быстро, не глядя на меня, ему было неловко просить меня об одолжении. Он сказал, что не может лететь с пустыми руками. Не может он и отложить встречу с Милкаби, он уже откладывал ее дважды. Хотя швейцарцы и тугодумы, но если мы откажемся от встречи в третий раз, то даже они сообразят, что мы прохвосты и лучше им разносить сухое молоко по домам бесплатно, но обойтись без нашей помощи.

Я уже прекрасно понимала, куда он клонит, но молчала. Он тоже умолк и машинально перебирал крошечные игрушки, стоящие на моем столе. Я села. Закурила новую сигарету, предложила закурить и ему, но он отказался.

Наконец, он сказал, что питает большую надежду на то, что у меня не предусмотрено на сегодняшний вечер никаких планов. Он часто употребляет такие витиеватые, иногда даже обидные выражения. Думаю, в его воображении у меня не могут быть иные планы на вечер, чем выспаться, чтобы набраться сил для завтрашней работы. А я, дура несчастная, не знала, что ему ответить: «да» или «нет», — и нарочито безразличным тоном спросила:

— Сколько страниц надо написать?

— Около пятидесяти.

Я выпустила дым изо рта, образовав красивое облачко, которое должно было показать шефу, что я его осуждаю, но тут же подумала — и это мне все испортило! — «Ты пускаешь дым, как в кинофильме, и ему ясно, что ты набиваешь себе цену».

— И вы хотите, чтобы я написала их сегодня вечером? Да мне столько не одолеть! Для меня потолок — шесть страниц в час. И то высунув язык. Лучше попросите мадам Блондо, может, она справится.

Но он ответил, что самолет улетает только в полдень. И, кроме того, эту работу немыслимо поручить мадам Блондо: она хотя печатает быстро, но не разберется в тексте, испещренном поправками, сносками, с незаконченными фразами. А я в курсе дела.

И еще он сказал мне одну вещь, которая, пожалуй, и побудила меня согласиться: он не хотел — он всегда был против этого, — чтобы сотрудники оставались в агентстве после окончания рабочего дня, тем более стучать на машинке. Ведь в верхних этажах живут, а договор на аренду нашего помещения и так заключен при помощи каких-то темных сделок. Шеф сказал, что я буду печатать у него дома, и если не успею закончить работу вечером, то, чтобы не терять времени, там же и переночую. А утром к его отъезду закончу.

Я никогда не была у Караваев. Побывать у них, повидаться с Анитой — это было слишком много, чтобы я отказалась. За те две-три секунды, пока он, потеряв терпение, не сказал сам: «Ну, ладно, договорились!» — я вообразила себе бог знает что. Господи, какая же я идиотка! Ужин втроем — ни больше ни меньше — при рассеянном свете ламп. Воспоминания, приглушенный смех. «Ну, не стесняйтесь, положите себе еще крабов». Анита, немного растроганная и сентиментальная от вина, берет меня за руку и ведет в спальню. За раскрытым окном ночь, ветерок надувает шторы.

Каравай вернул меня к действительности: взглянув на часы, он сказал, что я смогу спокойно работать, так как их прислуга уехала отдыхать в Испанию, а у него с Анитой, к сожалению, есть тяжкая обязанность — они должны присутствовать во дворце Шайо на фестивале рекламных фильмов.

— Анита будет рада вас видеть, — добавил он все же. — Ведь она, кажется, в свое время немного опекала вас?

Но сказал он это уже на пути к двери, не глядя на меня, словно я не существовала, вернее, я хочу сказать, словно я была таким же неодушевленным предметом, как какая-нибудь электрическая пишущая машинка с шрифтом «президент»…

Прежде чем выйти, он обернулся, неопределенным жестом показал мне на стол и спросил, не остались ли у меня какие-нибудь важные дела. Я собиралась править верстку одной промышленной рекламной брошюры, но это могло и подождать, и тут в кои-то веки мне пришла в голову разумная мысль, и я ее высказала:

— Мне нужно получить деньги.

Речь шла о премии в размере месячного оклада, которую нам выплачивают в два срока: половину в декабре и половину в июле. Те, кто уже в отпуске, получили эти деньги в одном конверте с жалованием за июнь. Остальные получают их к 14 июля. Деньги, так же как и ежемесячное жалованье, выдает главный бухгалтер — он ходит по кабинетам и лично вручает каждому конверт. Ко мне он обычно заходит не раньше чем за час до конца рабочего дня. Первым делом он отправляется в редакцию, где его появление вызывает нечто вроде катаклизма, но на этот раз он, видно, задержался, так как я еще не слышала шума, какой обычно поднимается, когда на беднягу набрасываются редакторши.

Шеф застыл, держась за ручку двери. Потом он сказал, что сейчас едет домой и хотел бы, чтобы я поехала с ним. А конверт он вручит мне сам, это, кстати, позволит ему добавить в него еще некоторую сумму, франков триста, если я не возражаю.

В его взгляде я прочла облегчение, да и я, конечно, была довольна, но у него эта радость была мгновенной — просто-напросто я освободила его от решения проблемы, которая его затрудняла.

— Так собирайтесь, Дани. Через пять минут я жду вас внизу. Моя машина у ворот, под аркой.

Он вышел, закрыв за собой дверь. Но почти тотчас же снова появился на пороге. Я в это время ставила на место игрушку, которую он передвинул. Это был слоник на шарнирах, розовый, как конфетка. Каравай заметил, с какой тщательностью я восстанавливаю порядок на своем столе, и пробормотал: «Простите». Потом он сказал, что рассчитывает на мою скромность и надеется, что никто не узнает об этой работе. Я поняла, что он не хочет, чтобы я рассказывала об этом, так как чувствует себя немного виноватым в том, что задержался с докладом. Было похоже, что именно это он и собирается объяснить мне, но он только взглянул на розового слоника и ушел, на сей раз совсем.

Я посидела немного за столом, думая, что будет, если я не справлюсь с работой и не успею до его отъезда написать все пятьдесят страниц. Меня беспокоило не время, нет, подумаешь, поработать немного ночью, а совсем другое: выдержат ли такую нагрузку мои глаза, ведь от долгого напряжения они становятся воспаленными, начинают слезиться, болеть, в них мелькают какие-то огненные точки, короче, я уже ничего не вижу.

Думала я и об Аните и о всякой ерунде: если бы я утром знала, что встречусь с Анитой, я надела бы свой белый костюм. Да, конечно, надо заехать домой переодеться. Когда я работала у нее, я еще донашивала юбки, которые сама сшила в приюте, и она мне говорила: «Своими поделками ты вызываешь у меня отвращение к несчастным детям». И теперь мне хотелось бы показаться ей в самом лучшем своем костюме, чтобы она увидела, как я изменилась. Потом вдруг я вспомнила, что шеф дал мне на сборы пять минут. А для него пять минут — это ровно триста секунд. Он так точен, что даже кукушка в часах не сможет с ним соперничать.

Я набросала на листке своего блокнота: «Я еду отдыхать. До среды.»

Но тут же разорвала листок в мелкие клочья и написала на другом: «Я улетаю на праздники. До среды. Дани».

А теперь мне бы хотелось добавить, куда именно я отправляюсь. Просто «улетаю», просто самолет — это мало. Надо бы написать: «Улетаю в Монте-Карло». Но я взглянула на часы, большая стрелка приближалась к половине, значит, уже четыре тридцать…

Скрепкой я подкрепила листок к абажуру стоявшей на моем столе лампе. Всякий, войдя, увидит его. Пожалуй, я была в превосходном настроении. Это трудно объяснить. Если хотите, в эту минуту я тоже испытывала то терпение, каким — я чувствовала это — были заражены так долго тянувшуюся вторую половину дня все остальные сотрудники.

Надевая пальто, я вспомнила, что у Аниты и Мишеля Каравая есть дочка. Я взяла розового слоника и сунула его в карман.

Помню, что в окно по-прежнему светило солнце и его лучи падали на заваленный бумагами стол.


В машине, черной «ДС» с кожаными сидениями, Каравай сам предложил заехать сначала ко мне домой, чтобы я взяла ночную сорочку и зубную щетку.

Еще не наступил час «пик», и мы ехали довольно быстро. Я сказала Караваю, что у него усталый вид. Он ответил, что у всех усталый вид. Я заговорила о его машине, какая она комфортабельная, но эта тема его тоже не заинтересовала, и снова воцарилось молчание.

Сену мы пересекли через мост Альма. На улице Гренель он нашел место, где поставить машину — у фотомагазина, почти напротив моего дома. Когда я вышла, он последовал за мной. Он даже не спросил, может ли он подняться ко мне или нет. Просто вошел со мною в подъезд.

Я не стыжусь своей квартиры — во всяком случае, так мне кажется, — и я была уверена, что не повесила над радиатором отопления белье. И все-таки мне было неприятно, что он идет ко мне. Он будет в комнате, и мне придется переодеваться в ванной, где так тесно, что если наткнешься на одну стенку, то тут же пересчитаешь и остальные. Кроме того, я живу на пятом этаже без лифта.

Я сказала, что ему совсем не обязательно провожать меня, я соберусь за несколько минут, но он ответил, что поднимется со мной, это его не затруднит. О чем он уж там думал, не знаю. Может, вообразил, что я повезу с собой целый чемодан.

На площадке мы никого не встретили, и хоть здесь-то мне повезло. У моей соседки муж заработал себе отдых в больнице Букико, проехав по улице Франсиска Первого навстречу движению. И вот эта соседка просто из себя выходит, если при встрече ее не спросить о здоровье мужа, а если спросишь, то она будет тараторить до ночи. Я вошла в квартиру первой и, как только Каравай переступил порог, тут же закрыла дверь. Он молча осмотрелся. Он явно не знал, куда ему деть себя в этой крохотной комнатке. Здесь он показался мне гораздо моложе и, как бы это сказать, живее и естественнее, чем в агентстве.

Я вынула из стенного шкафа белый костюм и заперлась в ванной. Я слышала, как Каравай ходил совсем рядом со мной, за стенкой. Пока я раздевалась, я сказала ему через дверь, что он может чего-нибудь выпить, бутылки стоят в шкафчике под окном. И еще спросила, успею ли я принять душ? Он не ответил. Я отказалась от этой затеи и лишь наскоро обтерлась перчаткой.

Когда я вернулась в комнату одетой, причесанной, подмазанной, но босой, он сидел на диване и разговаривал по телефону с Анитой. Он сказал ей, что мы уже выезжаем. Разговаривая, он разглядывал мой костюм. Я села на ручку кресла и стала одевать белые туфли, глядя ему прямо в глаза. Я не прочла в них ничего, кроме скуки.

Он говорил Аните: «Да, Анита, нет, Анита», — я знала, что это она, теперь я уже даже не помню точно, что он ей рассказывал. Кажется, что я совсем не изменилась, да, совсем не изменилась, что я скорее высокого роста, да, скорее тоненькая, да, красивая, да, и загорелая, что у меня очень светлые волосы, — одним словом, все в этом роде, какие-то милые слова, которые и звучать должны были мило, но его голос искажал их смысл. Он до сих пор стоит у меня в ушах: монотонный голос прилежного судебного исполнителя. Каравай отвечал Аните на ее вопросы, он терпеливо подчинялся ее капризу. Она хотела, чтобы он описал меня, и он описывал. Вот Анита — это человек, а я, Дани Лонго, могла бы с таким же успехом быть стиральной машиной, выставленной для рекламы в универсальном магазине.

Он сказал еще одну вещь. О, он даже не попытался сделать это в завуалированной форме, чтобы не огорчить меня, а без всяких околичностей сообщил жене, что я стала еще более близорукой. Он просто точно описывал то, что видит, просто констатировал факты. Он еще добавил, что очки скрывают цвет моих глаз. Я рассмеялась.

И вот то ли из-за своих глаз, то ли из-за того, что я вдруг поняла, что для этих дружных супругов я всегда буду лишь темой для оживления несколько нудного телефонного разговора, но только, все еще продолжая смеяться, я вдруг почувствовала глубокую грусть, я уже была сыта всем по горло, и мне захотелось, чтобы этот вечер был позади, чтобы Караваи поскорее бы ушли на свой проклятый фестиваль рекламных фильмов и вообще чтобы они провалились в преисподнюю. Чтобы Анита провалилась. Короче говоря, мне захотелось, чтобы все поскорее кончилось.

Мы уехали. Послушавшись Каравая, я сунула в сумку ночную рубашку и зубную щетку. По набережной Сены мы добрались до моста Отей. О чем-то вспомнив, он, не доезжая до дома, остановился на какой-то торговой улице, поставив машину во втором ряду.

Он дал мне пятьдесят франков и сказал, что ни он, ни Анита никогда не ужинают и, наверное, в доме для меня ничего не найдется. Обладай я хоть капелькой чувства юмора, я бы наверняка расхохоталась, вспомнив свои бредовые мечты об уютном ужине при рассеянном свете и надутых ветром шторах.

Но вместо этого я густо покраснела и ответила, что я тоже не ужинаю, однако он не поверил и повторил: «Идите, я вас прошу».

Он остался в машине, а я зашла в булочную и купила себе бриошки и плитку шоколада. Он попросил меня также «заодно» забежать в аптеку и взять ему лекарство. Пока аптекарь ставил штамп на рецепт, я прочла на коробочке с флаконом, что это сердечные капли. Он устраивает голодовки, а чтобы не падать в обморок, подбадривает себя дигиталисом. Гениально!

В машине, пряча в бумажник сдачу, он, не глядя на меня, спросил, где я купила свой костюм. Он, видимо, из тех мужей, которые не выносят, когда кто-то, кроме его жены, прилично одет. Я ответила, что получила его бесплатно, как сотрудница агентства, когда мы делали фотографии для одного из наших клиентов с улицы Фобур Сент-Оноре. Он кивнул головой с таким видом, словно подумал: «Ну, конечно, так я и думал», — но, желая быть приятным, сказал мне что-то вроде того, что для конфекциона, мол, он очень недурен.


Я никогда раньше не бывала в квартале Монморанси в Отее. Видимо, мое настроение окрашивало весь пейзаж, потому что этот квартал с чопорными симметричными улицами, расположенный в гуще Парижа, показался мне деревней, убежищем для провинциальных пенсионеров.

Караваи жили на Осиновом проспекте. Имелся здесь и Липовый проспект и, наверное, Каштановый. Дом Караваев оказался именно таким, каким я его себе представляла: большой, красивый, окруженный цветниками. Был седьмой час. На листьях деревьев мелькали ослепительные солнечные блики.

Помню, как мы подъехали, шум наших шагов в предвечерней тиши. В холле, облицованном красным кафелем, с большим ковром на полу, на котором были вытканы единороги, несмотря на то, что в окно пробивался свет, горели все лампы. Каменная лестница вела на верхние этажи, на нижней ступеньке, прижимая к груди лысую куклу, стояла светловолосая маленькая девочка в лакированных туфельках, в носочках — один из них сполз гармошкой вниз — и в голубом бархатном платьице, отделанном кружевами. Она уставилась на меня ничего не выражающими глазами.

Я подошла к ней и наклонилась, чтобы поцеловать и поправить ей носочек. Она молча ждала, когда я это сделаю. У нее были такие же большие и голубые глаза, как у Аниты. Я спросила, как ее зовут. «Мишель Каравай». Фамилию свою она произнесла «Клавай». «А сколько тебе лет?» «Тли года». Я вспомнила о розовом слонике, которого я собиралась ей подарить, но он остался дома, в кармане пальто.

Шеф сразу же пригласил меня пройти в большую комнату.

Я сменила очки и попробовала машинку. Это был портативный «Ремингтон» выпуска сороковых годов и к тому же еще с английским расположением шрифта. Но он все же мог вполне прилично взять шесть закладок, хотя Каравай предупредил меня, что достаточно четырех экземпляров. Он раскрыл дело Милкаби и вынул листки, исписанные бисерным почерком (я никогда не могла понять, как этот верзила ухитряется писать так мелко), объяснил мне особо неразборчивые места и сказал, что ему до фестиваля во дворце Шайо надо повидаться с одним владельцем типографии — он даже сам не знает, что тому от него нужно. Пожелав мне всего хорошего, он добавил, что Анита скоро придет, и ушел.

Я принялась за работу.

Анита спустилась ко мне минут через тридцать. Ее светлые волосы были узлом стянуты на затылке, в руке она держала сигарету. «О, мы не виделись целую вечность, — сказала она, — как ты поживаешь, у меня чудовищная мигрень» — и все это скороговоркой, буквально изучая меня с ног до головы, с таким видом, словно кто-то принуждает ее к этому. Впрочем, она всегда так разговаривала.

Она распахнула мне спальню, объяснив, что ее муж, когда поздно работает, иногда спит там. Я увидела огромную кровать, покрытую белым мехом, и на стене увеличенную фотографию Аниты, сидящей обнаженной поперек кресла. Великолепно выполненная фотография, которая передавала даже пористость кожи. Я глупо рассмеялась. Она повернула фотографию, наклеенную на деревянный подрамник, лицом к стене и сказала мне, что Каравай оборудовал себе на чердаке любительскую фотолабораторию, но она его единственная фотомодель. Говоря это, она распахнула другую дверь, около кровати, и показала мне облицованную черной плиткой ванную. Наши взгляды на мгновение встретились, и я поняла, что все это ей до смерти неинтересно.

Я снова вернулась к машинке. Пока я писала, Анита поставила на низкий столик один прибор, принесла два ломтя ростбифа, фрукты и початую бутылку вина. Спросив, не нужно ли мне еще что-нибудь, и не дождавшись ответа, но тоже пожелав успеха в работе, она бросила «до свидания» и исчезла.

Спустя некоторое время она показалась в дверях, в черном атласном пальто, заколотом у шеи огромной брошью, держа за руку дочку. Стоя на пороге, она сказала, что завезет девочку к своей матери, которая живет неподалеку, на бульваре Сюше (я там бывала когда-то три раза), а потом встретится с мужем в Шайо. Вернутся они рано, так как завтра улетают в Швейцарию, но если я устану, то могу их не дожидаться. Я почувствовала, что прежде чем уйти и оставить меня одну, она пытается найти какие-то дружеские слова, но не может. Я подошла к ним, чтобы лучше разглядеть Мишель и пожелать крошке спокойной ночи. Уходя, девочка несколько раз оборачивалась и смотрела на меня. К груди она по-прежнему прижимала свою лысую куклу.

После этого я снова застрочила, как пулемет. Раза два-три я курила, а так как я не любила курить во время работы, то ходила с сигаретой по комнате и разглядывала корешки книг. На стене висел предмет несколько необычный («такого ты не видела»), но притягательный: матовое стекло, примерно тридцать на сорок, в позолоченной рамке, внутри которого вмонтировано какое-то устройство, проецирующее сзади цветные диапозитивы. Диапозитивы менялись каждую минуту. Я посмотрела несколько кадров — залитые солнцем рыбачьи деревушки, в воде отражаются лодки, выкрашенные в самые различные цвета. Как это называется, не знаю. Такая уж я идиотка. Единственное, что я могу сказать — они были сделаны на пленке «агфалколор». Слишком давно я занимаюсь всей этой штуковиной, чтобы по тону красного цвета не определить происхождения пленки.

Когда у меня начали уставать глаза, я пошла промыть их холодной водой в облицованную черными плитками ванную. Снаружи не доносилось никакого шума. Париж, казалось, был где-то далеко, и я чувствовала, что пустой дом, темные комнаты подавляют меня.

К половине первого ночи я написала тридцать страниц. Я стала то и дело ошибаться, и мозги у меня превратились в сухое молоко. Посчитав оставшиеся страницы — их было около пятнадцати, — я закрыла машинку.

Почувствовав, что проголодалась, я съела бриош, которую купила по дороге, кусок ростбифа, яблоко и выпила немного вина. Мне не хотелось оставлять за собой беспорядок, и я отправилась на поиски кухни. Она оказалась просторной, обставленной в стиле деревенской столовой, с каменной раковиной, в которой покрывались плесенью две высокие стопки тарелок. Уж я-то знаю Аниту. С тех пор, как уехала в отпуск ее прислуга, она наверняка ни разу не дала себе труда даже включить тостер.

Я сняла жакет и вымыла свою тарелку, стакан и вилку с ножом. Потом погасила везде свет и легла спать. Было жарко, но я не решилась, бог его знает почему, открыть окно. Я никак не могла заснуть и вспомнила, какой была Анита, когда я работала у нее. Она тогда жила с матерью и однажды попросила меня, — попросила так, как она умела это делать, с невероятным упорством, пустив в ход и ласку и угрозу, — чтобы я разрешила ей встречаться у меня с одним ее парнем. Потом поклонники менялись, но место свиданий оставалось тем же, а я, уступив раз, уже не могла набраться мужества отказать ей. В праздничные дни я уходила в кино. Вернувшись, я находила ее раздетой, с пылающим лицом. Сидя на ручке кресла, почти как на фотографии, она читала либо слушала радио и курила. Ей никогда в голову не приходило застелить постель. Самое четкое мое воспоминание — это свисающие с кровати измятые простыни, в которых я должна была спать остаток ночи рядом с Анитой. Если я делала ей замечание, она обзывала меня «омерзительной девственницей» и говорила, чтобы я отправлялась обратно в монастырь и подохла бы там от зависти. На следующий день, на работе, она снова превращалась в Аниту-Наплевать-Мне-На-Тебя, в изысканном платье девушки из богатого квартала, сдержанную, деловитую, с ясными глазами…



В конце концов я заснула, а может быть, лишь задремала, потому что через какое-то время я вдруг услышала голоса. Каравай сетовал, что приходится много пить и без конца встречаться с идиотами. Потом он тихо спросил меня через дверь: «Дани, вы спите? Все в порядке?» Я ответила: «Да, все в порядке, мне осталось напечатать пятнадцать страниц». Почему-то, подражая ему, я говорила шепотом, словно боялась разбудить кого-то в этом чертовом доме.

Потом я опять заснула. И, как мне показалось, в ту же минуту кто-то тихонько стукнул в дверь. Это уже наступило утро — сегодняшнее утро. Солнце освещало комнату, и я услышала голос шефа, который сказал: «Я приготовил кофе, на столе стоит чашка для вас».

Застелив постель и приняв ванну, я оделась, выпила остывший кофе, который стоял рядом с машинкой, и взялась за работу.

Шеф два или три раза заходил посмотреть, сколько мне осталось. Потом в белой комбинации, держась рукой за голову — со вчерашнего дня ее мучила мигрень, — а другой, стряхивая пепел со своей первой утренней сигареты, появилась Анита, ища что-то, чего она так и не нашла. Она собиралась за дочкой на бульвар Сюше. Анита сказала мне, что они хотят воспользоваться свиданием с Милкаби и всей семьей провести праздники в Швейцарии. Она нервничала в связи с предстоящей поездкой, и я нашла, что хоть в этом она изменилась. Раньше она считала, что клиенты и любовники тем больше вас ценят, чем больше вы заставляете их ждать, и что портить себе кровь, боясь опоздать на самолет, когда можно полететь следующим, мелочно.

Впрочем, нервничали все: и она, и я, и Каравай. Последние две страницы я отбарабанила как раз как те машинистки, которых я не выношу: даже не пытаясь вникнуть в смысл того, что пишешь. Наверное, я пропустила кучу нелепостей, писала одной левой рукой (я левша и если работа спешная, то тороплюсь и забываю, что у меня есть правая рука), теряла уйму времени, твердя себе: «Соображай же, что ты делаешь, правой, дура, правой», — и чувствовала себя, как боксер, которому нанесли сокрушительный удар. А ударом, который я получила — ну и пусть это глупо, тем хуже, но я и об этом должна рассказать, если меня будут допрашивать, — было известие о том, что Караваи всей семьей проведут праздники в Швейцарии. В Цюрихе я однажды была, и у меня сохранились ужасающие воспоминания. В Женеве я не бывала никогда, но думаю, что там есть, во всяком случае, для таких, как Караваи, уютные гостиницы, с огромными террасами, которые ночами ласкают лунный свет и грустная музыка скрипок, днем заливает ослепительное солнце, — а вечером — яркие огни иллюминаций, одним словом, гостиницы, где люди живут так, как я никогда жить не буду.

Я закончила работу к одиннадцати часам и начала раскладывать ее по экземплярам, когда вошел Каравай и освободил меня от этого занятия. На нем был темно-синий летний костюм и какой-то дрянной галстук в белый горошек, Каравай подавлял меня своим ростом и энергией. Он уже успел заскочить в агентство за макетами и привез мне конверт с премиальными. Вместе с тремястами обещанными им франками я насчитала более тысячи франков, почти мой месячный оклад. И я сказала — я никогда не упускаю случая поблагодарить — большое спасибо, это грандиозно, это слишком много.

Он торопливо сунул работу в черный кожаный саквояж и, тяжело дыша, спросил, есть ли у меня водительские права. Нелепый вопрос. Анита знает, что есть, и, наверное, сказала ему. Когда она по случаю купила свою первую машину, «симку» с откидным верхом, она так боялась сесть за руль, что вывела машину из гаража я. А потом по четыре-пять раз в день я перегоняла ее с одной стоянки с ограничением времени на другую.

Но, если говорить по совести, то по-настоящему я в своей жизни водила только одну машину — приютский грузовик-фургон с мотором мощностью в две лошадиные силы. Оплатила мое обучение Мамуля («это пригодится тебе в жизни и к тому же заставит тебя выбрать мужа с машиной, а не какого-нибудь голодранца за его прекрасные глаза»), и только я возила ее, когда она выезжала по делам.

Склонившись к своему саквояжу, Каравай одним духом выпалил, что в субботу утром найти машину невозможно, а телефон он попросил выключить, чтобы я могла работать спокойно, и теперь нет смысла начинать всю волокиту сначала, чтобы его включить, что им еще надо заехать за дочкой и я окажу ему большую услугу, если соглашусь проводить их в аэропорт Орли. Я не поняла, зачем это нужно. Он выпрямился, весь красный, и объяснил, что если я поеду, то приведу машину обратно.

Он сошел с ума.

Я ему сказала, что в Орли есть платные стоянки, но он лишь пожал плечами и ответил, что знает это и без меня.

— Ну, поедемте, Дани.

Я сказала, что это невозможно.

— Почему?

Теперь он смотрел мне прямо в глаза, немного склонившись ко мне, и я видела, что он полон упорства и нетерпения. А когда кто-нибудь стоит слишком близко ко мне, я теряюсь и не могу быстро ответить. Прошло несколько секунд, и я проговорила:

— Я сама не знаю, почему! Просто так!

Ничего глупее я сказать не могла. Он снова пожал плечами, бросил мне, что нечего, мол, валять дурака, и с саквояжем в руках вышел из комнаты. Для него вопрос был решен.

Я не могла ехать с ними в Орли. Не могла пригнать обратно машину. Нужно ему сказать, что я никогда не управляла никакой машиной, кроме жалкого подобия грузовика, и что наша начальница бывала спокойна только тогда, когда впереди маячила церковь, в которой в случае надобности нас могли бы соборовать. Я пошла в холл вслед за Караваем. По лестнице спускалась Анита. Я ничего не сказала.

У них было три чемодана. Я взяла один и понесла его в сад. Я поискала глазами «ДС», машину Каравая, но то, что я увидела, привело меня в ужас. Они собирались ехать не на «ДС», а на длинном широком, с откидным верхом американском лимузине, который Анита в этот момент выводила из гаража. Настоящий танк.

Я вернулась в холл, потом прошла в комнату, где работала. Я даже не могла сразу вспомнить, зачем пришла. Ах да, за сумкой. Я взяла ее, потом положила обратно на стол. Нет, я не могу вести такую машину.

Каравай торопливо закрывал двери. Когда он увидел, что я стою, словно окаменевшая, он, должно быть, понял, в каком я состоянии, и подошел ко мне. Положив ладонь мне на руку, он сказал:

— Эта машина Аниты. В ней есть только акселератор и тормоз, больше ничего. Ее очень легко вести.

Потом он добавил:

— Не надо быть такой.

Я повернулась к нему. Я увидела, что у него голубые глаза, светло-голубые. И усталые. Голубые. Раньше я никогда этого не замечала. И в то же время я вдруг прочла в них, что я для него не пустое место. Хотя я и не отличаюсь большим умом, он ко мне относится неплохо. Во всяком случае, так мне показалось. Я не поняла, что он имел в виду, сказав: «Не надо быть такой». И до сих пор не понимаю. Он, как и в первый раз, подошел ко мне совсем близко, он казался огромным, сильным, и я почувствовала, что теряю почву под ногами. После долгого молчания, а может быть, оно просто показалось мне долгим, настолько оно было невыносимо, он добавил, что раз я не хочу их проводить, он как-нибудь устроится, оставив машину на стоянке. В конце концов это не имеет никакого значения.

Я опустила голову. И сказала, что поеду.


Я села сзади, с девочкой. На ней было красное пальто с бархатным воротничком. Она сидела очень прямо, держа свою теплую ручку в моей, и молчала. Анита с мужем тоже не проронили ни слова. Было без двадцати двенадцать, когда мы у Орлеанских ворот свернули с бульваров и выехали на автостраду, ведущую на юг. За рулем сидел Каравай.

Я спросила, где оставить автомобиль. «В саду», — ответил Каравай. Нам приходилось кричать, так как он ехал очень быстро и ветер относил наши слова. Он сказал, что документы находятся в ящичке для перчаток, а ключ от ворот вместе с ключами от машины. При этом он указательным пальцем тронул связку ключей, которые висели на замке зажигания. Я спросила, где мне их оставить. Подумав, он сказал, чтобы я хранила их у себя и отдала ему на работу, в среду, после обеда, когда он прилетит из Швейцарии.

Анита в раздражении обернулась и, бросив на меня свирепый взгляд, — как он был знаком мне еще с тех пор, как я работала у нее! — прокричала: «Да заткнись же ты, неужели это так трудно? Ты знаешь, с какой скоростью мы едем?» Девочка, увидев, что мать сердится на меня, высвободила свою ручку из моей.

Без десяти двенадцать — самолет улетал в пять минут первого — Каравай остановился у подъезда аэропорта. Они спешили. Анита — на ней было пальто цвета беж на зеленой шелковой подкладке — приподняла девочку, вытащила из машины и, прижав ее к груди, нагнулась и поцеловала меня. Шеф торопил носильщика. Он протянул мне руку, и мне безумно захотелось удержать ее, потому что у меня вдруг возникла масса вопросов. А если пойдет дождь? Ведь до среды может пойти дождь. Не могу же я оставить машину с откинутым верхом. А как он закрывается? Каравай растерянно посмотрел на сияющее небо, на меня, потом на приборный щиток.

— Понятия не имею. Это машина Аниты.

Он подозвал Аниту, которая в нетерпении ожидала его у входа в аэровокзал. Когда она уяснила наконец, чего я хочу, она прямо-таки взбесилась. Одним словом, она объяснила мне, кто я такая, и одновременно, растопырив ладонь в летней перчатке, ткнула пальцем в какую-то кнопку, которая, показалось мне, находится где-то совсем низко, гораздо ниже руля, но она сделала это в таком бешенстве, что я даже не увидела, в какую именно. Анита держала на одной руке девочку, и, наверное, ей было тяжело, кроме того, девочка пачкала ей пальто своими башмаками. Каравай увлек Аниту к вокзалу. Перед тем как они все исчезли, он обернулся и в знак прощания махнул мне рукой.

Я осталась в этой чудовищной машине одна. В голове у меня была полная пустота.

Наверное, прошло несколько минут, прежде чем я заметила, что мотор не выключен и прохожие оглядываются на меня. Потом ко мне подошел регулировщик и сказал, что стоянка здесь запрещена. Чтобы собраться с духом и дать этому блюстителю порядка отойти подальше, я сняла с головы платок, который накинула перед отъездом из дома Караваев, и тщательно сложила его. Это был шелковый бирюзовый платок, купленный мною в Мансе в первый год моей самостоятельной жизни, как раз в тот день, когда пришла телеграмма о смерти Мамули. Я почти всегда ношу его в сумке.

И вот в этой тишине, наполняющей мою голову, я вдруг услышала голос Мамули: «Не отчаивайся, отведи машину на стоянку, это всего пятьдесят метров, а потом можешь думать сколько угодно».

Я вышла из машины, чтобы пересесть на переднее сиденье. Она была белая и сияла на солнце, и так как я не хотела, не могла сразу сесть за руль, я пошла и посмотрела на капоте ее марку. Это был «тендерберд» — огромная белая птица под летним небом, Стремительная птица.

Я села в машину. Дверца, казалось, захлопнулась сама. Золотисто-желтые сиденья — в цвет внутренней окраски — блестели, ослепительно сверкали хромированные детали. На щитке и даже между сиденьями было множество кнопок и ручек. Я заставила себя не смотреть на них. Каравай сказал правильно: под ногами я не нашла педали сцепления. Я наклонилась, чтобы рассмотреть переключатель скоростей. Кроме нейтрального и для заднего хода, там было только два положения: одно — трогаться, другое — ехать. Лоб у меня покрылся испариной, в горле пересохло, но это был не только страх, это было что-то еще, я не знаю что. Я уверена, что всегда буду вспоминать эти минуты, буду жалеть, что они уже позади. Я сняла с правой ноги туфлю, чтобы каблук не мешал мне нажимать на акселератор, сказала Мамуле, что поехала, и тронулась с места.

Сначала машина резко дернулась, потому что я слишком сильно нажала на акселератор, но тут же мягко, торжественно поплыла вперед. А затем начался какой-то цирк. Я металась во все стороны по аллеям перед аэровокзалом и неминуемо налетала на «кирпич», раза четыре или пять я оказывалась, на одном и том же месте и столько же раз перед запрещающим знаком одного и того же регулировщика. Какой-то автомобилист, ехавший за мной, обозвал меня скрягой за то, что я не включала указатель поворота, а я, прежде чем нашла, как его включать — хотя это оказалось легче легкого, — включила дворник, печку, затем радио, настроенное на Монте-Карло, и опустила стекло правой дверцы. Я была на грани нервного припадка, когда мне, наконец, удалось поставить машину на стоянку, куда я столько времени тщетно пыталась попасть.

Но в то же время я отчасти была горда собой, и хотя меня трясло от волнения, я знала, что страх позади, и чувствовала себя способной мчаться на этой машине сколько угодно. Только теперь я услышала доносившийся с летного поля гул самолетов. Я опустила в автоматический счетчик стоянки две монеты по двадцать сантимов, вынула ключ из замка зажигания, взяла сумку, платок и решила немного походить, чтобы проветриться. Когда я пересекла аллею, которая тянется вдоль аэровокзала, на фоне неба показалась освещенная солнцем «каравелла» швейцарской авиакомпании, возможно, та самая, которая уносила на своих крыльях Аниту.

В холле аэровокзала я взяла в автомате перронный билет и поднялась на эскалаторе на верхнюю террасу. По взлетной полосе бежал белый с голубой полосой «Боинг» компании Эр-Франс, какие-то люди в канареечно-желтых комбинезонах суетились на поле. Пассажиры цепочкой послушно шли к большому самолету, а один из летчиков, засунув руки в карманы, бродил взад и вперед, подбивая ногой камешек.

Потом я спустилась этажом ниже. Купив «Франс-Суар», зашла в бар и попыталась почитать хотя бы заголовки, напечатанные крупным шрифтом: раз десять я прочла, что кто-то совершил что-то, но кто и что, так и не поняла. Я выпила «дюбоне» с водкой, выкурила сигарету. Люди вставали из-за столиков, брали сдачу и улетали на край света. Было ли мне хорошо или плохо, уже не помню. Я заказала второй стакан, затем третий; я говорила себе: «Дуреха, ты хочешь украсить этой машиной автомобильную свалку? Чего ты добиваешься, собственно говоря?» — и я убеждена, что уже тогда знала, чего хочу.

Правда, это еще не было чем-то ясным, точным, просто какой-то зуд в голове, какое-то смутное беспокойство, которое сосало меня. Из громкоговорителя приглушенный, почти интимный женский голос без устали рассказывал, через какую дверь надо выйти, чтобы оказаться в Португалии или Аргентине. Я обещала себе, что когда-нибудь обязательно вернусь сюда, сяду за этот же самый столик, и еще что-то, что я не помню. Я расплатилась за аперитивы. Я сказала себе, что я выпила их за здоровье своей Стремительной птицы. Вот и все. Потом я встала, собрала со столика сдачу и поехала к морю.


Тогда я даже себе еще не призналась в своем намерении. Я очень здорово умею вступать в сделку с совестью. Садясь в машину, я просто подумала, что ничего не случится страшного, если я часок-другой покатаюсь на ней, пусть даже Каравай узнает об этом: имею же я, наконец, право по дороге пообедать. Вот и все, что я тогда подумала. Я прокачусь по Парижу, остановлюсь где-нибудь съесть отбивную с жареной картошкой и выпить чашечку кофе, спокойно проеду через Булонский лес и часа в четыре поставлю машину в сад Караваев. Так? Так!

Я не спеша изучала все приборы на щитке. Обнаружив ручку, при помощи которой опускался и поднимался верх, я с отвращением вспомнила о вспышке гнева Аниты. На спидометре овальной формы с крупными металлическими цифрами максимальная скорость была сто двадцать миль. Я прикинула, что это составляет около двухсот километров в час, и сказала себе: «Ну, держись, малютка». Потом я заглянула в ящичек для перчаток. Там оказались только квитанции об уплате штрафа на стоянках с ограничением времени, счета из гаражей и дорожные карты. Техталон и страховой полис, которые я обнаружила в прозрачном полиэтиленовом футляре, были оформлены на какое-то общество, находящееся по тому же адресу, где жил и Каравай, на Осиновом проспекте. Я слышала, что у него четыре подобных, в какой-то степени фиктивных общества, с помощью которых он улаживает финансовые дела агентства, но я в этом ничего не смыслю, а главный бухгалтер держит все в глубокой тайне. Мне стало как-то спокойнее, когда я узнала, что машина оформлена не на Аниту. Вещь, никому не принадлежащую, вернее, не принадлежащую определенному лицу, позаимствовать легче.

Я вышла из машины, решив заглянуть, что находится в багажнике: тряпки, мочалки и сложенный гармошкой рекламный проспект фирмы «Тендерберд». Я на всякий случай взяла его. Когда я вновь села за руль, меня привело в восторг, что он отодвигается вправо, чтобы удобнее было садиться, и снова блокируется, как только включаешь мотор, я увидела, что водители оборачиваются и смотрят на меня. И это были не те взгляды, которые я обычно ловлю на себе, даже принимая во внимание, что юбка у меня узкая и я, возможно, задрала ее выше, чем полагается. Я понимала, что это внимание ненадолго, но все же быть выделенной из толпы приятно. Так? Так!

Я, как королева, дала задний ход, выехала со стоянки, сделала изящный разворот около аэровокзала и у первого же перекрестка остановилась. Одна стрелка указывала направление на Париж, другая — на юг. Чтобы дать себе время подумать, я достала платок и надела его на голову. Сзади кто-то из водителей посигналил. Я махнула рукой, посылая к черту и его и себя, и поехала на юг. Какой смысл обедать в Париже, я это делаю каждый день! Я поеду в Милли-ла-Форе, потому что это красиво звучит и я никогда не была там, а закажу не отбивную с жареной картошкой, а что-нибудь — неважно что! — но необычное и на десерт — малину, я найду такой ресторан, где мне накроют столик в саду. Итак, все решено, но ты уже опрокинула три аперитива и будь внимательна, иначе вернешься на буксире. Но пока что я мчалась с курьерской скоростью.



Первую машину я обогнала на повороте. Я обгоняла ее как раз в тот момент, когда мы проезжали поворот на Милли-ла-Форе, и, вероятно, этим можно объяснить, почему мне пришлось продолжать путь прямо. Но даже если бы не это, я все равно бы не свернула. Руль в моих руках был удивительно чуток, солнце ласково пригревало мне лицо, ветер приятно ласкал меня на поворотах, повороты были плавны, а спуски длинные. И вся моя огромная Стремительная птица — мой друг, мой соучастник — была так тиха и так послушна, она так быстро и плавно летела по дороге среди полей, что меня можно было остановить только силой.

Когда я замедлила ход, чтобы свернуть с автострады, Мамуля сказала мне: «Прошу, теперь послушай меня, ты только вредишь себе. Отведи машину обратно». Я мысленно поклялась себе, что у первого же ресторана, ну, первого мало-мальски приличного, я, как только расплачусь за обед, тотчас же поверну на Париж. Мамуля сказала, что она не верит мне, что это я болтаю спьяну и чем дальше, тем труднее мне будет удержаться от глупостей. На одном из указателей я увидела, что проехала пятьдесят километров. У меня тоскливо защемило сердце. С тех пор прошло всего несколько часов, пять или шесть, но мне все кажется каким-то смешным, таким же далеким, как сны после пробуждения.

Я остановилась у дорожного ресторанчика, неподалеку от Фонтенбло. Здание из никеля и пластика, огромные распахнутые окна. Одно из них, почти напротив моего столика, окаймляло неподвижный «тендерберд». Посетителей было мало, в основном парочки. Когда я вошла, меня проводили внимательным взглядом, наверное, из-за машины, а может, еще и потому, что я приняла слишком вызывающий вид. В ресторане было очень светло, и я не стала снимать свои темные очки.

Я заказала жаркое из баранины с томатами по-южному, салат из одуванчиков и полбутылки сухого розового вина, так как розовое меня меньше пьянит, чем красное. Ничего себе довод! А когда я попросила газету, мне принесли ту же «Франс Суар», которую я уже просматривала в Орли. Я опять не стала ее читать, лишь попробовала, не прилагая особых усилий, найти семь неточностей, нарочно допущенных художником в какой-то картинке. Занимаясь этой ерундой, я вдруг подумала о том, что у меня на счету в банке должно быть около двух тысяч франков. Я вынула из сумки свою чековую книжку, чтобы проверить. Две тысячи триста франков, но из них надо вычесть очередной взнос за телевизор и двести франков, которые я ежемесячно посылаю в приют. Вместе с тем, что у меня в кошельке и в конверте, врученном мне сегодня утром шефом, у меня получалось более трех тысяч франков. На это не проживешь целый год в гостинице «Негреско», но четыре дня — я подсчитала на пальцах: суббота, воскресенье, понедельник, вторник — я буду богатой, восхитительно богатой. Есть мне не хотелось, и я почти все оставила на тарелке. Но вино я выпила до капельки — больше, чем иногда выпиваю за целую неделю.

Какая-то пара, шедшая к выходу, — мужчина лет пятидесяти, с залысинами, с загорелым и спокойным лицом, и молодая женщина в бежевом костюме, — остановились у моего столика. Мужчина, улыбаясь, спросил меня, довольна ли я своей машиной. Я подняла голову, поправила указательным пальцем дужку очков, которая давит мне на переносицу, оставляя там красный след, и ответила, что если моя машина вызовет у меня неудовольствие, я обязательно дам ему знать. Улыбка сошла с его лица, он пробормотал извинения. Я пожалела о своих воинственных словах и окликнула его. Лицо его снова озарилось улыбкой.

Не помню, что там я рассказала им о машине, но они сели за мой столик. Я доедала малину с сахаром. Они уже выпили кофе, но заказали себе еще по чашечке, чтобы иметь повод угостить меня. Они сказали, что наблюдали за мной во время обеда, что они, бесспорно, знают меня или, во всяком случае, где-то видели. Женщина спросила, не актриса ли я. «Ничего подобного, — ответила я, — моя специальность — реклама. У меня рекламное агентство». В таком случае, может быть, она видела меня по телевидению, где я давала интервью или в какой-нибудь другой подобной передаче? «Да, это вполне вероятно». Она повернулась к мужчине, и тот сказал ей: «Видишь, я был прав». Еду ли я на юг или возвращаюсь оттуда? Я ответила, что еду повидать друзей в Кап д’Антиб, а заодно хочу урегулировать за праздники некоторые дела в Ницце. Они позавидовали мне, потому что сами уже возвращались после отдыха, и дали несколько советов относительно дороги. До Монтелимара еще можно ехать, но дальше творится что-то невообразимое: встречный поток машин, растянувшихся в несколько километров, заставил их простоять больше двух часов. Еще не следует ехать через Лион, там просто гибель. Лучше всего по шоссе номер шесть, а после какого-то там Ла-Деми-Люна перебраться на номер семь. Я сказала: «Конечно, я так всегда и езжу». Он был военный врач в чине полковника. «Мой отец тоже был полковником, — заявила я, — но только немецкой армии: моя мать согрешила во время оккупации. Ну и, сами понимаете, ей обрили голову». Они сочли, что я обладаю большим чувством юмора, и совершенно очарованные, попрощались со мной, нацарапав свой адрес на листке из записной книжки. Я сожгла его в пепельнице, закуривая сигарету.

Мамуля нашла, что я пьяна, что положение становится угрожающим и я хорошо бы сделала, если б ушла в туалет, прежде чем разревусь. Но я не разревелась. Я решила, что верну машину во вторник вечером или даже в среду утром. На обратном пути, на станции обслуживания, я ее вымою. Анита не из тех, кто проверяет спидометр. И никто ничего никогда не узнает.

На улице я снова закурила и прошлась по обочине дороги. Под ярким солнцем моя тень резко выделялась на земле, и, когда я села в машину, сиденье было раскалено. Я поехала в Фонтенбло. Там приткнула у тротуара машину, надела правую туфлю и вышла. Я купила платье, которое показалось мне красивым на витрине и которое оказалось еще лучше, когда я его примерила: из белого муслина, с воздушной юбкой. В том же магазине я приобрела ярко-желтый купальный костюм, лифчик, две пары трусов, бирюзовые брюки, белый свитер со стоячим воротником и без рукавов, два больших махровых полотенца и две перчатки для ванны в тон полотенец. Вот и все. Пока мне подгоняли платье к фигуре, я перешла на другую сторону улицы и подобрала к брюкам пару босоножек, с золотыми ремешками. Ни за что на свете я бы не вернулась к себе на улицу Гренель, чтобы взять все это дома. И не столько потому, что мне было жаль потерять два часа на дорогу туда и обратно, сколько из опасения, что снова начну раздумывать, и тогда уже у меня не хватит мужества уехать.

С большими бумажными мешками, в которые упаковали мои покупки, я зашла в магазин кожаных изделий, выбрала чемодан из черной кожи и все уложила в него. Я не стала подсчитывать сумму выданных мною чеков. Мне ни капельки не хотелось заниматься этим. Впрочем, я настолько привыкла контролировать себя в расходах, что у меня в голове появился своеобразный счетчик, и если бы я настолько растратилась, что это могло бы сорвать мой отдых, он обязательно сработал бы.

Я положила чемодан в багажник, но тут же пожалела, что он не рядом со мной, вынула его и поставила на заднее сиденье. Часы на щитке показывали четыре. Я развернула Анитину карту, прикинула, что если я не буду останавливаться до темноты, то к ночи доберусь до окрестностей Шалона-сюр-Сон или, может быть, Макона. Я отвернула нижнюю часть карты и увидела названия, от которых у меня трепетно забилось сердце: Оранж, Саль-де-Прованс, Марсель, Сен-Рафаэль. Надев на голову платок, я сняла правую туфлю и поехала.

Выезжая из Фонтенбло, я вспомнила слова полковника и спросила у лоточницы с цветами, как проехать к шоссе номер шесть. Я купила букетик фиалок и пристроила его у ветрового стекла. Чуть дальше, на перекрестке, я увидела несколько жандармов на мотоциклах, которые о чем-то болтали. И в эту секунду у меня мелькнула мысль: «А вдруг Каравай вернется до конца праздника? Что-нибудь случится, и он прилетит уже сегодня вечером?» Я невольно замедлила ход.

Не обнаружив машины, он решит, что произошло несчастье, и, конечно же, позвонит ко мне (только есть ли у него мой телефон), а не найдя меня, обратится в полицию. Я представила себе, как на все дороги сообщают мои приметы, а вдоль дорог устанавливают посты жандармов. Нет, глупости. Каравай не я, он, как все нормальные люди, если говорит, что сделает что-то, делает это. Он не вернется до среды. С ним жена и ребенок, и он не станет портить им праздники. Он будет гулять с дочкой, чтобы она дышала свежим воздухом, катать ее на лодке по озеру. Да и зачем им возвращаться в Париж? До среды никто не работает. В праздники ко всему подходят с иной меркой, и я похитительница автомобиля лишь на время танцев по случаю 14 июля, так что нечего себя запугивать и делать из себя преступницу. Однако тревога, притихшая было, но упорно не оставлявшая меня, снова проснулась в самом затаенном и мрачном уголке моей совести и по самому пустячному поводу, а то и вовсе без вдруг принималась буйствовать, словно растревоженный зверь или какое-то существо, сидящее во мне самой и мечущееся во сне.


Я пересекла долину Ионны. Помню, что остановилась в Жуаньи около бара, купила сигареты и зашла в туалет. В баре над стойкой висела цветная афиша праздничных развлечений и фотографий, на которых были изображены разбитые в автомобильных катастрофах грузовики. Несколько шоферов с грузовиков болтали у стойки, потягивая пиво. Когда я вошла, а один из них, увидев, что я, выпив фруктовый сок, положила на стойку деньги, сказал хозяину, что он платит за меня. Я не хотела этого, но шофер — он говорил с южным акцентом — возразил: «Еще не хватало, чтобы вы отказались», — и я взяла обратно свою мелочь. Когда я включила мотор, он вышел вместе с приятелем из бара и, проходя к своему грузовику, остановился около меня. Это был молодой — примерно моего возраста — брюнет с беспечным видом и ослепительной улыбкой с рекламы зубной пасты «Жибс». Переводя взгляд с капота машины на вырез моего костюма, он сказал мне все с тем же южным акцентом: «С таким мотором вы, небось, гоните вовсю». Я в знак согласия тряхнула головой. «В таком случае, — с сожалением проговорил он, — мы никогда больше не увидимся». Когда я тронулась с места, он открыл дверцу своего грузовика и взобрался в кабину. Помахав мне рукой, он крикнул: «Если увидимся, я вам его верну». Он что-то держал в руке, но я была уже слишком далеко, чтобы разглядеть, что именно. Я догадалась только тогда, когда посмотрела на ветровое стекло, — он ухитрился стащить мой букетик фиалок.

После Оксера я свернула на шоссе, где еще велись работы, и погнала по нему. Я и сама не ожидала от себя такой прыти. На юге от Аваллона я снова выехала на шестое шоссе. Солнце уже село довольно низко, но жара еще не спала, а меня почему-то знобило. В голове у меня было пусто и шумно. Наверное, от возбуждения, от страха, который я испытывала, все сильнее и сильнее нажимая ногой на акселератор. Думая, что этим же объясняется и то преувеличенное значение, которое я придала небольшому происшествию, случившемуся вскоре. Если меня будут допрашивать, о нем не следует упоминать. Это только собьет всех с толку, они подумают, что у меня не все дома, и перестанут верить моим словам.

Это было в первой деревушке, которую я проезжала после того, как свернула с автострады. Мне она действительно показалась знакомой. Это правда. Но ведь любая деревня с рядом серых домов, с уходящей в серое небо колокольней, с холмами на горизонте, летним солнцем, которое вдруг бьет в лицо в длинном коридоре улицы, таком длинном, что у меня заболели глаза и я с трудом могла ехать, — любая такая деревня создала бы у меня впечатление, что я уже здесь бывала, но бывала давно, очень давно, слишком давно, чтобы можно было вызвать в памяти связанную с нею какую-нибудь деталь или чье-то имя.

У двери кафе, узкой, похожей на темную щель, на складном стульчике сидела худая старуха с изможденным лицом, в черном фартуке. Ослепленная солнцем, я ехала очень медленно, и что-то вдруг словно подтолкнуло меня обернуться. Я увидела, что старуха машет мне рукой и зовет меня. Я остановилась у тротуара. Женщина, с трудом передвигая ноги, медленно приближалась ко мне. Я вышла из машины. Говорила она громко, но хриплым, свистящим голосом астматика, и я с трудом ее понимала. Она сказала, что я утром забыла у нее свое пальто. Помню, что в руке она держала стручки зеленого гороха, а когда она сидела, у нее на коленях стояла корзинка. Я ответила, что она ошибается, я не забывала у нее никакого пальто хотя бы потому, что я никогда не была здесь. Но она стояла на своем: да, утром она мне подала кофе и хлеб с маслом, и она тогда уже поняла, что я не в себе, и ни капельки не удивилась, обнаружив после моего ухода на спинке стула мое пальто. Я сказала, конечно, большое спасибо, но это ошибка, и поспешно вернулась к машине.

Она внушала мне страх. Ее глаза с какой-то злобой скользили по моему лицу. Она не отступила, а вцепилась в дверцу машины своей морщинистой, темной рукой с узловатыми пальцами и повторяла, что я выпила у нее кофе и съела бутерброд с маслом, пока на станции обслуживания занимались моей машиной.



Я никак не могла всунуть ключ в замок зажигания. Помимо своей воли я принялась оправдываться: утром я была в Париже, бог знает в скольких километрах отсюда, она просто спутала две похожие машины. Ее ответ, сопровождаемый отвратительной старческой улыбкой, был ужасен или, во всяком случае, в ту минуту показался мне ужасным:

— Машину-то обслужили, я даже не видела ее. А вот вас я видела.

Не знаю, что на меня нашло, но я скинула ее руку с дверцы, крикнула, чтобы она оставила меня в покое, что я ее не знаю, что она меня никогда не видела и пусть не плетет, будто она видела меня, не плетет никогда, никогда… Тут до меня дошло, что мой крик могут слышать и другие жители деревни. Кто-то уже смотрел в нашу сторону. Я уехала.

Вот так. Все это произошло четверть часа тому назад, может, чуть меньше. Я поехала прямо, стараясь думать о Мамуле, о чем-нибудь успокоительном, о своей квартире, например, о море, но не смогла. По левую сторону дороги я увидела станцию обслуживания автомобилей. В Орли я проверила уровень горючего, стрелка была у самой верхней шкалы. Сейчас она опустилась лишь наполовину, и я могла бы проехать еще много километров. Но все же я предпочла остановиться.

Мужчина, который подошел ко мне, до этого весело болтал о чем-то с двумя автомобилистами. На нем не было ни форменной фуражки, ни спецовки. Я пошла к белому домику, сняла свой платок. Помню, как у меня под ногами скрипел гравий, и особенно солнечные блики, пробивавшиеся сквозь ветви деревьев на холмах. Внутри было сумрачно, тепло и тихо. Я причесалась, отвернула кран умывальника. И вот тут страх, дремавший во мне, проснулся и стал кричать, вопить изо всех сил, потому что меня схватили сзади, да так неожиданно, что я даже не успела шевельнуться, — и хладнокровно, упорно — я знаю, ибо за какое-то бесконечное мгновение я все поняла и умоляла этого не делать, — мне стали ломать руку.

II. Автомобиль

Мануэль мог бы абсолютно точно сказать им, что это была за машина: «тендерберд» последнего выпуска с автоматическим переключением передач, мотор «V8» в 300 лошадиных сил, максимальная скорость — 180 миль, бензобак — 100 литров. Мануэль имел дело с автомобилями с четырнадцати лет — а сейчас ему было уже около сорока — и интересовался всем, что мчится на четырех колесах, не меньше, чем теми, кто ходит на двух ногах и высоких каблуках. Читал он только «Автомобильный аргус» и рекламы женской косметики, которые лежали обычно на столике в аптеке.

Мануэль не любил навязывать кому-либо свое мнение, тем более клиентам. Он уже на опыте знал, что владелец французской машины спрашивает вас об американской лишь для того, чтобы узнать, сколько она стоит. А техническая сторона француза не интересует, он обычно уже заранее убежден, что с этой точки зрения она не стоит ничего. Это, естественно, не относится к знатокам, но те и не задают вопросов. Вот почему Мануэль, когда его спросили о «тендерберде» с сиденьями золотисто-песочного цвета, коротко ответил:

— Она должна стоить не меньше пятидесяти тысяч монет. Сущие пустяки.

Мануэль наполнил бак бензином и теперь протирал ветровое стекло. Рядом с ним стояли деревенский виноградарь Шарль Болю и агент по продаже недвижимого имущества из Солье, долговязый и худой обладатель малолитражки, который заезжал на станцию три раза в неделю, но имени его Мануэль не знал. В эту минуту они услышали крик. Мануэль, как и его собеседники, несколько секунд продолжал стоять, застыв на месте, хотя он, пожалуй, не мог бы сказать, что этот крик был для него неожиданным. Во всяком случае, менее неожиданным, чем если бы это произошло с другой женщиной.

Едва он увидел эту молодую даму, как подумал почему-то, что она не совсем в своем уме. Может, дело было в ее темных очках, ее немногословности (она произнесла всего одну-две фразы, самые необходимые) или в ее манере во время ходьбы — то ли от усталости, то ли от апатии — склонять голову набок. У нее была очень красивая, очень своеобразная походка, словно ее длинные ноги начинались у талии. Глядя на нее, Мануэль невольно подумал о раненом животном, хотя затруднился бы сказать, на кого она больше походила — на хищную рысь или беззащитную лань. Но, как бы там ни было, животное это вырвалось из ночного мрака, потому что под светлыми волосами дамы угадывались темные, мрачные мысли.

И вот в сопровождении троих мужчин она идет к конторе Мануэля. Когда они выходили из туалета, мужчины хотели взять ее под руки, но она отстранилась. Теперь она уже не плакала больше. Она прижимала к груди раздувшуюся руку с широкой синеватой полосой на ладони. Даже несмотря на испачканный белый костюм и немного растрепанные волосы, для Мануэля она была олицетворением изящного животного, принадлежащего какому-нибудь господину с туго набитым кошельком.

Мануэль почувствовал себя слегка уязвленным, понимая, что ему не удалось бы обольстить такую женщину, да и вообще такие не для него. Но еще больше его огорчало другое. На пороге дома рядом со своей матерью стояла и смотрела на них девочка. Ей было семь лет, и хотя Мануэль ни на минуту не забывал, что она его дочь, он больше всего на свете дорожил этой девочкой. И она платила ему тем же. Она даже восхищалась им, потому что когда у отцов ее школьных подруг что-нибудь не ладилось с мотором, они смиренно обращались к нему, а в его руках машина снова становилась машиной. Мануэлю было очень неприятно, что девочка видит, что он попал в затруднительное положение.

В конторе он усадил даму из «тендерберда» у широкого окна. Все молчали. Мануэль не осмелился отослать девочку, боясь, что она на него обидится. Он пошел в кухню, достал из стенного шкафа бутылку коньяку и из раковины — чистую рюмку. Миэтта, его жена, вошла вслед за ним.

— Что случилось?

— Ничего. Я сам не знаю.

Прежде чем вернуться в контору, он хлебнул коньяку прямо из горлышка. Миэтта не упустила случая сказать ему, что он слишком много пьет, на что он по-баскски ответил, что благодаря этому он скорее умрет и она сможет еще раз выйти замуж.

Мануэль налил полрюмки коньяку и поставил ее на обитый железом стол конторы. Все молча смотрели на рюмку. Дама из машины лишь отрицательно помотала головой. Мануэлю неприятно было начинать разговор, прежде всего из-за девочки и еще потому, что он знал: его баскский акцент вообще вызывает удивление, а в такой момент он будет просто смешон. И тогда он решил перейти в наступление и, раздраженно взмахнув рукой, сказал:

— Вы уверяете, что на вас напали. Но ведь здесь никого не было больше. Вот кто был, тот и остался. Лично я, мадам, не знаю, почему вы говорите, будто на вас напали, просто не знаю.

Она смотрела на него через свои темные очки, и он не видел ее глаз. Болю и агент по продаже недвижимого имущества продолжали молчать. Наверное, они думали, что она эпилептичка или что-нибудь в этом роде, и им было не по себе. Но Мануэль знал, что это не так. Однажды ночью, как раз в тот год, когда он приехал во Францию, на станции обслуживания под Тулузой у него украли сумку с инструментами. И сейчас у него было ощущение, хотя он и не смог бы объяснить — почему, что он опять влип в какую-то историю.

— Кто-то туда вошел, — утверждала дама. — Вы должны были его увидеть, ведь вы стояли неподалеку.

Говорила она так же неторопливо, как и ходила, но голос у нее был спокойный, и в нем не чувствовалось никакого волнения.

— Если бы кто-нибудь вошел, мы, конечно, увидели бы, — согласился Мануэль. — Но в том-то и дело, мадам, никто туда не входил.

Она повернулась к Болю и агенту. Болю пожал плечами.

— Вы же не станете утверждать, что это был кто-то из нас? — спросил Мануэль.

— Не знаю. Я вас в первый раз вижу.

Все трое от неожиданности онемели и с глупым видом уставились на нее. Предчувствие Мануэля, что снова на него надвигаются какие-то неприятности, как той ночью в Тулузе, еще более усилилось. Правда, его успокаивало то, что он не покидал своих клиентов все время, пока она была в туалете (сколько это длилось — минут пять, шесть?), но по наступившей вдруг зловещей тишине он понял, что и они насторожились. Тишину нарушил агент.

— Может, вашей жене следовало бы увести девочку, — обратился он к Мануэлю.

Мануэль сказал по-баскски своей жене, что Рири не должна оставаться здесь, да и сама она, если не хочет получить такую взбучку, о которой будет долго помнить, пусть лучше пойдет подышать свежим воздухом. Она вышла, уводя девочку, которая, повернувшись, переводила взгляд с дамы на Мануэля, пытаясь понять, кого в чем обвиняют.

— Никто из нас троих туда не входил, — проговорил Болю, обращаясь к даме, — не утверждайте того, чего не было.

У большого, тучного Болю и голос был под стать ему. Мануэль нашел, что Болю сказал именно то, что надо. Нечего возводить на них напраслину.

— У вас украли деньги? — спросил Болю.

Дама снова помотала головой и сделала это не задумываясь, без колебаний. Мануэль все меньше и меньше понимал, к чему она клонит.

— Как же так? Зачем же тогда на вас напали?

— А разве я сказала — напали?

— Но вы намекали именно на это, — возразил Болю и сделал шаг в сторону дамы.

И вдруг Мануэль увидел, как она изо всех сил впилась в спинку стула, и понял, что она боится. Из-под ее очков выкатились две слезинки и медленно поползли по щекам, оставляя на них полоски. На вид ей было не больше двадцати пяти лет. Мануэль испытывал какое-то смешанное чувство любопытства, неловкости и возбуждения. Ему тоже хотелось подойти к ней, но он не решался.

— И вообще снимите ваши очки, — продолжал Болю. — Я не люблю разговаривать с людьми, когда я не вижу их взгляда.

И Мануэль, и агент, наверное, тоже, да, пожалуй, и сам Болю, который нарочито преувеличивает свой гнев, чтобы казаться грозным, могли поклясться, что она не снимет очков. Но она сняла их. Она сделала это сразу же, словно испугавшись, что ее силой заставят повиноваться, и на Мануэля это произвело такое же впечатление, как если бы она перед ним разделась. У нее были большие темные глаза, совершенно беспомощные. Видно было, что она с трудом сдерживает слезы. И, честное слово, черт побери, без очков она выглядела еще более привлекательной и безоружной.

Видимо, и на остальных она произвела такое же впечатление, так как снова воцарилось тягостное молчание. Потом, не говоря ни слова, она подняла вдруг свою раздутую руку и показала ее мужчинам. И тут Мануэль, отстранив Болю, шагнул к ней.

— Это? — спросил он. — Ну нет! Вы не посмеете сказать, что это вам сделали здесь. Сегодня утром так уже было.

И в то же время он подумал: «Какая-то чушь!» Только что он был уверен, что разгадал подоплеку и вот сейчас ему в голову пришел один довод, который опрокинул все. Если она, предположим, действительно хотела заставить поверить, что ее ранили здесь, у Мануэля, и вытянуть у него некоторую сумму, пообещав не сообщать полиции, какого же черта она утром примчалась сюда с покалеченной уже рукой?

— Это неправда.

Неистово тряся головой, она порывалась встать. Болю пришлось помочь Мануэлю удержать ее. В вырез ее костюма было видно, что на ней нет комбинации, а только кружевной белый лифчик и что кожа у нее на груди такая же золотистая, как и на лице. Наконец, она отказалась от мысли встать, и Мануэль с Болю отошли в сторону. Надевая очки, она снова твердила, что это неправда.

— Что? Что неправда?

— Сегодня утром у меня ничего не было с рукой. А если бы даже и было, то вы не могли этого увидеть, я находилась в Париже.

Ее голос снова зазвучал звонко, а в манере держаться опять появилось что-то надменное. Но Мануэль понимал истинную причину этой надменности: молодая женщина еле сдерживала слезы, но в то же время старалась выглядеть великосветской дамой.

— Мадам, вы не были в Париже, — спокойно возразил Мануэль. — Вам не удастся заставить нас поверить в это. Я не знаю, чего вы добиваетесь, но никого из присутствующих вы не убедите, что я лжец.

Она подняла голову, но посмотрела не на него, а куда-то в окно. Они тоже посмотрели в окно и увидели, что Миэтта заправляет какой-то грузовичок. Мануэль сказал:

— Сегодня утром я чинил задние фонари вашего «тендерберда». Там отошли контакты.

— Неправда.

— Я никогда не говорю неправду.

Она приехала на рассвете, он пил на кухне кофе с коньяком, когда услышал гудки ее автомобиля. Когда он вышел, у нее было такое же выражение лица, как и сейчас: спокойное, но в то же время настороженное, напряженное. Казалось, тронь ее, и она заплачет. И в то же время всем своим видом она как бы говорила: «Попробуйте только тронуть меня, я не дам себя в обиду». Мануэль сказал ей: «Извините. Сколько вам налить?» Он думал, что ей нужен бензин, но она коротко объяснила ему, что не в порядке задние фонари и что она вернется за машиной через полчаса. Она взяла с сиденья белое летнее пальто и ушла.

— Вы принимаете меня за кого-то другого, — возразила дама. — Я была в Париже.

— Вот тебе и на! — сказал Мануэль. — Ни за кого другого, кроме как за вас!

— Вы могли спутать машины.

— Если уж я чинил машину, я ее не спутаю с другой, даже если они похожи, как близнецы. Больше того, я могу вам сказать, что, когда я закреплял провода, я сменил винты и сейчас там стоят винты Мануэля, можете проверить.

Сказав это, он резко повернулся и направился к двери, но Болю удержал его за руку.

— Но ты ведь где-нибудь записал, что произвел этот ремонт?

— Знаешь, мне некогда заниматься всякой писаниной, — ответил Мануэль. И добавил, желая быть честным до конца: — Сам понимаешь, я буду записывать два каких-то винтика, чтобы Феррант заработал еще и на них!

Феррант был сборщиком налогов, жил в этой же деревне, и по вечерам они все вместе пили аперитив. Будь он сейчас здесь, Мануэль сказал бы то же самое и при нем.

— Но ей-то я дал бумажку.

— Квитанцию?

— Да вроде того. Листок из записной книжки, но со штампом, все как полагается.

Она смотрела то на Болю, то на Мануэля, поддерживая правой рукой свою вздутую ладонь. Наверное, ей было больно. Не видя ее глаз, трудно было понять, что она думает и чувствует.

— Во всяком случае, есть один человек, который может это подтвердить.

— Если она хочет доставить вам неприятности, — сказал агент, — то ни ваша жена, ни ваша дочь не могут выступить свидетелями.

— Оставьте мою дочь в покое. На черта мне еще ее впутывать в эту историю. Я имею в виду Пако.

Пако были владельцами одного из деревенских бистро. У них обычно завтракали рабочие с автострады на Оксер, и мать с невесткой вставали рано, чтобы обслужить их. Туда Мануэль и послал даму в белом костюме, когда она спросила, где можно перекусить в такое время. Он настолько был поражен, что женщина одна путешествует ночью, да еще в темноте ехала в черных очках (тогда он не догадался, что она близорука и скрывает это), настолько поражен, что только в последний момент обратил внимание на повязку на ее левой руке. Белую повязку в сумраке занимающегося утра.

— Мне больно, — сказала дама. — Дайте мне уехать. Я хочу показаться врачу.

— Минутку, — остановил ее Мануэль. — Простите меня, но вы были у Пако, они это подтвердят. Я сейчас позвоню им.

— Это бистро? — спросила дама.

— Совершенно верно.

— Они тоже спутали.

Наступила тишина. Дама сидела, не двигаясь, и смотрела на мужчин. Если бы они могли видеть ее глаза, они прочли бы в них упорство, но они не видели их, и Мануэль вдруг окончательно поверил, что у нее не все дома, что она действительно не хочет ему зла, а просто она ненормальная. И он сказал ей ласковым голосом, удивившим его самого:

— Сегодня утром у вас на руке была повязка, уверяю вас.

— Но сейчас, когда я приехала сюда, у меня же ничего не было!

— Не было? — Мануэль вопросительно посмотрел на мужчин. Те пожали плечами. — Мы не обратили внимания. Но какое это имеет значение, если я вам говорю, что сегодня утром ваша рука была перебинтована.



— Это была не я.

— Ну, так зачем же вы снова приехали?

— Не знаю. Я не приехала снова. Не знаю.

По ее щекам опять покатились две слезинки.

— Дайте мне уехать. Я хочу показаться доктору.

— Я сам отвезу вас к доктору, — сказал Мануэль.

— Не надо.

— Я должен знать, что вы там ему наговорите. Надеюсь, вы не собираетесь причинить мне неприятности?

Она с раздражением покачала головой: «Да нет же!» — и поднялась. На этот раз они не стали ее удерживать.

— Вот вы говорите, будто я спутал, и Пако спутал, и все спутали, — сказал Мануэль. — Я никак не могу понять, чего вы добиваетесь.

— Оставь ее в покое, — вмешался Болю.

Когда они все вышли — впереди она, за нею — агент, затем Болю и Мануэль, — они увидели, что у бензоколонок собралось много машин. Миэтта, которая никогда не была слишком расторопной, буквально разрывалась между ними. Девочка играла с детьми на кучке песка у шоссе. Увидев, что Мануэль садится вместе с дамой из Парижа в свою «фрегату», она, размахивая ручками, подбежала к нему. Личико у нее было в песке.

— Иди играй, — сказал ей Мануэль. — Я только в деревню и скоро вернусь.

Но девочка не ушла, а молча стояла у дверцы машины, пока он прогревал мотор. Она не спускала глаз с дамы, сидевшей рядом с Мануэлем. Разворачиваясь у бензоколонки, Мануэль заметил, что агент и Болю уже рассказывают о происшествии собравшимся автомобилистам.

Солнце зашло за холмы, но Мануэль знал, что скоро оно снова выкатится с другой стороны деревни и будет как бы второй закат. Чтобы прервать тягостное молчание, он рассказал об этом даме. «Верно, поэтому деревня и называется Аваллон-Два заката». Но, судя по отсутствующему виду дамы, она его не слушала.

Мануэль отвез ее к доктору Гара, кабинет которого находился на церковной площади. Доктор осмотрел руку дамы, заставил ее пошевелить пальцами, сказал, что, по его мнению, перелома нет, а лишь повреждены сухожилия ладони, но он все-таки сделает рентгеновский снимок. Он спросил, как это произошло. Мануэль стоял в стороне, потому что кабинет врача подавлял его так же, как и церковь напротив, да и к тому же никто и не предложил ему подойти поближе. После некоторого колебания дама коротко ответила, что это несчастный случай.

— Дней десять вы не сможете работать. Могу дать вам освобождение.

— Мне не нужно.

Он провел пациентку в другую комнату, окрашенную белой краской, где стояли стол для обследований, стеклянные банки и большой стенной шкаф с медикаментами. Мануэль прошел с ними до двери и остановился. На фоне белой стены резко очерчивалась высокая фигура дамы. Она сняла с одного плеча жакет, оголив левую руку, и Мануэль увидел ее обнаженное плечо, гладкую загорелую кожу. Он отвел глаза, не решаясь ни смотреть на даму, ни отойти от двери, и в то же время — почему это? — его охватила глубокая грусть, собачья грусть.

Гара сделал снимок, вышел, чтобы проявить его, и, вернувшись, подтвердил, что перелома нет. Сделав обезболивающий укол, он положил опухшую ладонь в шины и начал бинтовать, сначала пропуская бинт между пальцами, а потом туго затянув им всю кисть, до запястья. Процедура длилась минут пятнадцать, и за это время никто из троих не произнес ни слова. Возможно, даме и было больно, но она этого не показала. Несколько раз она указательным пальцем правой руки поправляла за дужку сползавшие на нос очки. В общем, она выглядела не более ненормальной, чем кто-либо другой, скорее даже менее, и Мануэль решил отказаться от мысли понять ее.

Они вернулись в приемную. Пока Гара выписывал рецепт, она, порывшись в сумочке, достала расческу и правой рукой пригладила волосы. Вынула она и деньги, но Мануэль сказал, что рассчитается с доктором сам. Она пожала плечами — не от раздражения, а от усталости, это он понял — и сунула в сумку деньги и рецепт.

— Когда я себе это натворила? — спросила она.

Гара удивленно посмотрел на нее, потом перевел взгляд на Мануэля.

— Она спрашивает, когда она покалечилась.

Это совсем сбило с толку Гара. Он разглядывал сидевшую перед ним молодую женщину так, словно только сейчас увидел ее.

— Вы этого не знаете?

Она не ответила ему ни словом, ни жестом.

— Но я полагаю, что вы обратились ко мне сразу?

— А вот мосье утверждает, что уже сегодня утром рука у меня была такая же, — сказала она, подняв забинтованную руку.

— Весьма вероятно. Но ведь вы-то должны это знать!

— Но могло быть и утром?

— Конечно!

Она встала, поблагодарила. Когда она уже была в дверях, Гара, удержав Мануэля за рукав, вопросительно посмотрел на него. Мануэль беспомощно развел руками.

Он сел за руль, чтобы отвезти даму к ее «тендерберду», и с недоумением подумал, что же она теперь будет делать. Пожалуй, она может вернуться домой поездом и прислать кого-нибудь за машиной.

— Вы не сможете вести машину.

— Смогу.

Она посмотрела ему прямо в глаза, и прежде чем она раскрыла рот, он уже знал — так ему и надо! — что она скажет:

— Я же вела ее сегодня утром, вы меня видели? А моя рука, она ведь была такая же, не правда ли?

До самой станции обслуживания они больше не обмолвились ни словом. Миэтта уже зажгла фонари. Когда они подъехали, она стояла на пороге конторы и смотрела, как они выходят из «фрегаты».

Дама пошла к своей машине, которую кто-то видимо, Болю отвел в сторону от бензоколонки, бросила на сиденье сумочку и села за руль. Мануэль увидел, что из-за дома выбежала его дочка и внезапно остановилась, глядя на них. Он подошел к «тендерберду», мотор которого уже был включен.

— Я не заплатила за бензин, — сказала дама.

Он уже не помнил, сколько она ему должна, и назвал сумму наугад. Она дала ему пятидесятифранковую бумажку. Он не мог отпустить ее так, тем более при девочке, но ни одно слово не шло ему на ум. Дама повязала голову платком, включила подфарники. Ее била дрожь. Не глядя на него, она сказала:

— А все-таки сегодня утром была не я.

Голос ее звучал глухо, напряженно, в нем слышалась мольба. И в тот же момент, глядя на нее, он понял, что, конечно же, это ее он видел сегодня на рассвете.

Но какое это имело значение теперь? И он ответил:

— Право, не знаю. Может, я и ошибся. Каждый может ошибиться.

Она, должно быть, почувствовала, что он и сам не верит ни единому своему слову. За его спиной Миэтта крикнула по-баскски, что его уже три раза вызывали по телефону на место какой-то аварии.

— Что она говорит?

— A-а, ничего особенного. Вы сможете с повязкой вести машину?

Она кивнула головой. Мануэль протянул ей в дверцу руку и тихо, скороговоркой проговорил:

— Прошу вас, попрощайтесь со мной по-хорошему, это ради моей дочки, ведь она смотрит на нас.

Дама повернулась к девочке, которая неподвижно стояла в нескольких шагах под светом фонарей, в своем фартучке в красную клетку, с грязными коленками. Мануэль был потрясен тем, как быстро эта женщина все поняла и вложила свою правую руку в его. Но еще больше его потрясла ее неожиданная, внезапно появившаяся, впервые увиденная им на ее лице улыбка. Она ему улыбалась. Улыбалась, хотя ее бил озноб. Мануэлю так захотелось сказать ей в благодарность что-нибудь необыкновенное, что-нибудь хорошее, чтобы снять неприятный осадок от этой нелепой истории, но он не смог ничего придумать, кроме одной фразы:

— Ее зовут Морин.

Дама нажала на акселератор, выехала с дорожки и повернула в сторону Солье. Мануэль сделал несколько шагов к шоссе, чтобы подольше не терять из виду два удаляющихся слепящих красных огня. Морин подошла к нему, он взял ее на руки и сказал:

— Видишь огоньки? Вон они… Ну так вот, они не горели, и их починил Мануэль, твой папа.


Рука у нее не болела, вообще ничего не болело, все в ней словно окаменело. Ей было холодно, очень холодно в машине с откинутым верхом, и это тоже действовало на нее оцепеняюще. Она смотрела прямо перед собой, на самый яркий участок освещенного фарами пространства, чуть впереди той сероватой полосы, за которой сами фары уже тонули в темноте ночи. Когда появлялись встречные машины, ей приходилось тратить полсекунды на то, чтобы включить подфарники, и эти полсекунды она удерживала руль только тяжестью своей забинтованной левой руки. Она ехала осторожно, но упорно не снижая скорости. Стрелка спидометра все время держалась около сорока миль, во всяком случае, она касалась большой металлической цифры «четыре». Париж понемногу оставался все дальше и дальше, и вообще было слишком холодно, чтобы раздумывать. Все в порядке.

Темные, кое-где освещенные дома, петляющая вниз дорога, вырисовывающаяся на фоне неба церковь — вот это и есть Солье. Она проехала по одной улице, по другой, потом внезапно остановила машину меньше чем в метре от серой стены церкви. Выключив зажигание, она положила голову на руль и, наконец, дала волю чувствам. Глаза у нее оставались сухими, но в груди клокотали рыдания, и хотя она не пыталась удержать их, они никак не могли вырваться наружу и лишь вызывали у нее какую-то странную икоту. Посмотри на себя: губы прижаты к повязке, волосы спадают на твои проклятые совиные очки… Вот такая ты и есть на самом деле… И у тебя нет ничего кроме правой руки и измученного сердца, но ты не отступай, не задавай себе лишних вопросов, не отступай.

Она разрешила себе посидеть так несколько минут — три-четыре, а может, и меньше, потом решительно откинулась на спинку сиденья и сказала себе, что мир велик, жизнь длинная и вообще она хочет есть, пить и курить. Над ее головой было ясное ночное небо. На карте, которую она в любую минуту могла достать здоровой рукой, по-прежнему заманчиво красовались такие названия, как Салон-де-Прованс, Марсель, Сен-Рафаэль.

Она нажала на кнопку, и верх машины, как по волшебству, поднялся над ней, закрыв небо и звезды, отгородив ее от всего мира.

Мимо нее прошли какие-то люди — гулко раздался звук их шагов по мостовой, потом она услышала бой часов: половина. Но половина чего? Если верить часам на щитке «тендерберда» — половина девятого. Дани зажгла свет — в ней все вспыхивало, в этой машине, нельзя было нажать ни на одну кнопку, чтобы вас тут же не ослепило, — и обшарила ящичек для перчаток, наскоро еще раз просмотрев бумаги, которые она уже смотрела несколько часов назад. Квитанции за ремонт, произведенный на станции обслуживания в Аваллоне-Два заката, она не нашла. Впрочем, она и не ожидала ее найти.

Она вывалила содержимое своей сумки на соседнее сиденье. Тоже ничего нет. И тут ей стало не по себе. Зачем она все это делает? Ведь она-то великолепно знает, что никогда ноги ее не было у этого человечка с баскским акцентом. Так зачем? Она снова запихнула все в сумку. Сколько американских легковых машин проехало за день по дороге Париж — Марсель? Наверняка несколько десятков, а может, и больше сотни. Сколько женщин в июле одеваются в белое? Сколько из них — о боже мой! — носят темные очки? Если бы не покалеченная рука, все это было бы просто смешно.

Кстати, владелец станции обслуживания только и делал, что врал. А вот то, что ей покалечили руку, — это правда, тут уже ничего не скажешь, она перед ее глазами, забинтованная, и объяснение этому Дани видит только одно, во всяком случае, она не может найти другого: один из двух автомобилистов, а может, и сам хозяин станции, вошел вслед за нею в туалет, чтобы ограбить ее или еще с какой-то целью, хотя в последнее ей что-то не верилось. Впрочем, разве тогда, в кабинете врача, когда она сняла рукав своего жакета, ей померещился его взгляд — омерзительный и в то же время жалкий? Да, так вот, наверное, она стала вырываться, он почувствовал, что ломает ей руку, и испугался. А потом, чтобы отвести подозрение от себя или от своих друзей, он стал в конторе плести невесть что. А рюмка коньяку на столе? А угрозы краснолицего толстяка! Они прекрасно видели, что она в панике, и воспользовались этим. И, конечно, хотя они не знали, что машина не ее, они все же догадались, что есть какая-то причина, мешающая ей вызвать полицию, как она должна была бы сделать.

Да, бесспорно, так оно и есть. И все-таки ее не оставляло ощущение, что она немножко плутует, потому, что она не могла забыть морщинистое лицо и злые глаза старухи там, на узкой, залитой солнцем улочке. Чепуха, это просто совпадение, это какое-то недоразумение. Став коленями на сиденье, она раскрыла черный чемодан, стоявший сзади, и вынула оттуда белый полувер, который купила в Фонтенбло. Он был очень мягкий, от него исходил запах новой вещи, и это подействовало на нее успокаивающе. Она потушила свет и, глядя в зеркальце, поправила высокий воротник. Каждое ее движение — они были очень осторожны и медленны из-за больной руки — все больше отдаляло от нее и старуху, и станцию обслуживания, и вообще всю омерзительную вторую половину дня. Она снова стала Дани Лонго, красивой блондинкой в изящном костюме, правда, нуждающемся в стирке (но он высыхает за два часа), которая мчится в Монте-Карло, умирая от голода.

При выезде из Солье на щите было указано, что до Шалона восемьдесят пять километров. Она ехала не спеша. Дорога шла в гору, и без конца петляла. Пожалуй, в темноте этот путь займет у нее не меньше чем полтора часа. Но она стала на поворотах ориентироваться по задним фонарям идущих впереди машин, и дело пошло веселее. И вот как раз в ту минуту, когда она решила не останавливаться больше, ни за что не останавливаться, ее вынудили это сделать. У нее похолодело сердце.

Как раз перед этим на том месте, где шоссе пересекает дорога на Дижон, она увидела на левой обочине, под деревьями, две плотные фигуры жандармов на мотоциклах. Впрочем, она даже не могла бы сказать с уверенностью, была ли на них форма. Но что, если это действительно жандармы и они следят за нею? Когда она отъехала уже наверняка метров на двести, она увидела в зеркало, как один из мотоциклистов круто развернулся и ринулся вслед за нею. Она слышала рев мотора, видела, как все увеличивалась в зеркале его фигура: вот уже отчетливо видны и его шлем и большие защитные очки, и ей казалось, что это какой-то беспощадный робот мчится за ней на своем мотоцикле, робот, а не человек. Дани пыталась успокоить себя: «Нет, не может быть, он никого не преследует, сейчас он обгонит меня и поедет своей дорогой». Мотоцикл с ревущим во всю свою мощь мотором поравнялся с ней, обогнал, и жандарм, обернувшись и подняв руку, притормозил. Она остановилась на обочине метрах в двадцати от него, а он, отведя в сторону мотоцикл, снял перчатки и направился к машине. Освещенный фарами машины, он шел медленно, нарочито медленно, словно хотел доконать ее. Итак, все кончилось, не успев начаться. Исчезновение «тендерберда» обнаружено, все — и ее приметы и ее фамилия известны полиции. И в то же время, хотя до сих пор она ни разу в жизни не разговаривала ни с одним полицейским, если не считать тех случаев, когда в Париже ей нужно было узнать, как пройти на ту или иную улицу, у нее было странное ощущение, что все это уже знакомо ей, словно ее воображение заранее уже подробно нарисовало эту сцену или же она переживала ее вторично.

Поравнявшись с нею, жандарм сперва проводил взглядом с ревом пронесшиеся мимо них в ночи машины, вздохнул, поднял очки на шлем, тяжело облокотился на дверцу и сказал:

— Итак, решили проветриться, мадемуазель Лонго?


Этот жандарм был человеком долга. Звали его Туссен Нарди. У него была жена, трое детей. Он недурно стрелял в тире из пистолета, обожал Наполеона, был обладателем четырехкомнатной квартиры при казарме с горячей водой и мусоропроводом и сберегательной книжки, проявлял необычайное трудолюбие, добывая из книг те знания, которые ему не успели дать в школе, и жил надеждой, что наступит время, когда он станет дедушкой, получит офицерский чин и поселится в каком-нибудь солнечном городке.

Он слыл человеком, которому лучше не наступать на любимую мозоль, но в целом славным малым, если вообще это определение применимо к жандарму. За пятнадцать лет службы ему так и не представилось случая проявить умение стрелять без промаха, если не считать тренировочных мишеней да глиняных трубок на ярмарках. Это его радовало. Он тоже ни разу — ни в штатском, ни в полицейской форме — не поднял ни на кого руку. Только старшему сыну несколько раз дал хорошую взбучку. Но что делать, если в тринадцать лет парень носит прическу под «Битлзов» и прогуливает уроки математики? Не призовешь его вовремя к порядку, он совсем, отобьется от рук. Единственной заботой Нарди, заботой не менее важной, чем стремление не ввязываться ни в какие истории, был уход за мотоциклом. Машина всегда должна быть в порядке. Во-первых, этого требует дисциплина, а во-вторых, неисправный мотоцикл может раньше времени отправить тебя на тот свет.

Кстати, именно о мотоциклах он и беседовал со своим коллегой Раппаром на перекрестке шоссе № 6 и 77-бис, когда увидел проезжавший мимо белый с черным верхом «тендерберд». Нарди сразу же узнал его. Он ехал довольно медленно, и Нарди успел заметить номер — 3210-РХ-75. А ведь последние два часа у Нарди было какое-то смутное предчувствие, что он обязательно увидит эту машину. Почему — он не смог бы объяснить. Он коротко бросил Раппару: «Поезжай на восьмидесятый, посмотри, как там дела, встретимся здесь».

Нарди не видел, кто сидит за рулем, но, обгоняя, он все-таки успел поймать взглядом белое пятно и понял, что это она, что белое пятно — бинт на левой руке. Когда он поднял руку, чтобы остановить машину, он, несмотря на свою прекрасную память, никак не мог вспомнить фамилию этой дамы, а ведь он прочел ее, как и год рождения и остальные данные. Но пока он шел к ней, она вдруг всплыла в памяти — Лонго.

О, пожалуй, не сказал бы, в чем, но сейчас женщина показалась ему какой-то другой, не такой, словно видела его впервые в жизни. Но потом он понял, что изменилось — утром на ней не было белого, как и ее костюм, пуловера с высоким воротником, на фоне которого ее лицо казалось более округлым и более загорелым. Но в остальном дама была такой же, как утром: взволнованная, непонятно почему, она с трудом выдавливала слова, и у него опять мелькнула мысль, что перед ним человек с нечистой совестью.

Но в чем она могла провиниться? Он остановил ее на рассвете недалеко от Солье, на шоссе в Аваллон, за то, что у нее не горели задние фонари. Дело было к концу его дежурства, за целую ночь он оштрафовал достаточное количество идиотов, которые заезжали за желтую линию и обгоняли на подъемах, короче говоря, плевали на жизнь других автомобилистов, чтобы быть сытым по горло, и поэтому ей он лишь сказал: «У вас не горят задние фонари, почините их, до свидания, и чтобы впредь этого не было». Ну, хорошо, пусть она женщина, предположим, даже впечатлительная женщина, но все равно нельзя же впадать в такую панику от того, что падающий с ног от усталости жандарм просит привести в порядок задние фонари.

Только потом, когда удивленный ее поведением, он спросил у нее документы, он заметил повязку на ее левой руке. Разглядывая ее права — она получила их в восемнадцать лет, в департаменте Нор, когда была воспитанницей приюта при монастыре, — он чувствовал, хотя она сидела молча и неподвижно, как возрастает ее нервозность, и ему казалось, что еще чуть-чуть — и с ним случится какая-нибудь беда.

Да, это было необъяснимо, во всяком случае, лично он, несмотря на те проклятые учебники психологии, которыми он забивал себе голову перед экзаменами, не смог бы этого объяснить, но у него было отчетливое предчувствие нависшей над ним опасности. В конце концов разве так уж невероятно, что эта женщина, потеряв самообладание, откроет ящичек для перчаток, достанет револьвер и присоединит его, Нарди, к числу тех, кто погиб при исполнении служебных обязанностей. И надо ж было так случиться, что он один: Раппара он отпустил пораньше, чтобы тот успел выспаться к обеду, который состоится в честь крестин его племянницы. Одним словом, в этой истории Нарди выглядел отнюдь не безупречно.

Да, так документы у нее вроде в порядке. Он спросил даму, куда она едет. «В Париж». «Профессия?» «Секретарь рекламного агентства». «Откуда выехала сейчас?» «Из Шалона, там немного и отдохнула в гостинице». «В какой гостинице?» «Ренессанс». Отвечала она как будто без колебаний, но еле слышным голосом, в котором угадывалась растерянность. В сумраке только зарождающегося утра он не мог разглядеть ее как следует. Ему хотелось предложить ей снять очки, но такое требование, тем более по отношению к женщине, превысило бы его права.

Машина принадлежит рекламному агентству, где она работает. Вот телефон шефа, он часто дает ей машину. Можете проверить. Ее бил озноб. Никаких сигналов об угоне «тендерберда» не поступало, и Нарди подумал, что если он без всякого повода выведет из себя эту даму, у него могут быть неприятности. Он отпустил ее. А потом пожалел об этом. Надо было все же убедиться, что у нее нет оружия. Но почему вдруг ему на ум пришла такая нелепая мысль, что оно у нее есть? Вот именно это и не давало ему покоя.

Теперь же он совсем ничего не понимал. Это была она — такая же перепуганная, странная, но за день что-то в ней изменилось: стерлась, если можно так сказать, та агрессивность, которую он в ней почувствовал на рассвете. Впрочем, нет, это не совсем точно. Не агрессивность, а отчаяние… Нет, опять не то, наверное, нет слова, чтобы определить ее утреннее состояние, когда она была на грани чего-то, и вот это «что-то» теперь осталось позади. Нарди мог поклясться, что если на рассвете в машине было оружие, то теперь его там нет.

Честно говоря, потом, выспавшись после дежурства, Нарди испытал какую-то неловкость, вспомнив о молодой даме в «тендерберде». Он нарочно не взял с собой Раппара, когда снова увидел эту машину, — боялся оказаться в еще более глупом положении. И теперь был рад, что так поступил.

— Похоже, мадемуазель Лонго, что мы с вами обречены на ночное дежурство. Вы не находите?

Нет, она ничего подобного не находила. Она даже не узнала его.

— Я вижу, задние фонари у вас уже в порядке. (Она молчала). Наверное, отошли контакты? (Она продолжала молчать.) Во всяком случае, сейчас они горят. (Молчание, как ему показалось, длилось целую вечность.) Вы их починили в Париже?

Загорелое лицо, наполовину скрытое большими темными очками и освещенное светом приборного щитка, маленький рот, пухлые дрожащие губы, словно она с трудом сдерживает рыдания, светлый локон, выбившийся из-под бирюзовой косынки… И молчание… Что же она натворила?

— Эй, послушайте, я же с вами разговариваю! Вы починили фонари в Париже?

— Нет.

— А где?

— Не знаю. Где-то под Аваллоном.

Слава богу! Заговорила! Он даже нашел, что по сравнению с утром ее голос сейчас звучал громче, тверже. Выходит, она немного успокоилась.

— Но вы были в Париже?

— Да, кажется.

— Вы в этом не уверены.

— Уверена.

Нарди провел указательным пальцем по губам, стараясь на этот раз как следует разглядеть ее, хотя ему всегда было неловко пристально смотреть на женщин, даже на проституток.

— Какие-нибудь неприятности?

Она лишь слегка покачала головой. И все.

— Вас не затруднит, если я попрошу вас на минутку снять очки?

Она сняла и поспешила объяснить, словно в этом была необходимость:

— Я близорука.

Она была настолько близорука, что, сняв очки, явно не видела ничего. И, судя по всему, не пыталась видеть, потому что не щурила глаза, как это делала дочка Раппара, которая после кори тоже стала близорукой. Наоборот, едва она сняла очки, как глаза ее широко раскрылись и стали какие-то беспомощные, пустые, совершенно изменив ее лицо.

— И с таким зрением вы ухитряетесь вести машину в темноте?

Он постарался сказать это мягко, но тут же подосадовал на себя за эту фразу, типичную для какого-нибудь тупого флика, твердолобого блюстителя порядка. К счастью, она сразу же снова надела очки и вместо ответа слегка кивнула головой. Но Нарди не давала покоя еще и ее перевязанная рука.

— А ведь это неблагоразумно, мадемуазель Лонго, тем более с больной рукой. (Молчание.) Помимо того, насколько я понимаю, вы весь день за рулем? (Молчание.) В оба конца, это сколько же получается? Километров шестьсот? (Молчание.) Вам так необходимо ехать? Куда вы направляетесь сейчас?

— На юг.

— А точнее?

— В Монте-Карло.

Нарди присвистнул.

— И вы собираетесь совершить этот путь без остановки?

Она энергично замахала головой. Наконец-то в первый раз она ответила на его вопрос вполне определенно.

— Я скоро остановлюсь в какой-нибудь гостинице.

— В Шалоне?

— Да, в Шалоне?

— В гостинице «Ренессанс»?

Она снова непонимающе взглянула на него.

— Вы же мне говорили, что ночевали в «Ренессансе». Разве это неправда?

— Правда.

— Ваш номер остался за вами?

— Нет, не думаю.

— Не думаете?

Она покачала головой и отвернулась, избегая его взгляда. Держа перевязанную руку на руле, она сидела неподвижно, но в ее позе не было того вызова, как у некоторых водителей, которые, слушая нравоучения жандарма, думают при этом: «Валяй, валяй, все это безумно интересно, а когда ты кончишь паясничать, я наконец смогу ехать дальше». Нет, она просто производила впечатление человека, потерявшего почву под ногами, растерянного, которому на ум не приходит ни одна мысль, ни одно слово, и вид у нее был такой же беспомощный, как тогда, когда она сняла очки. Если бы он потребовал, чтобы она проехала с ним в жандармерию, она не стала бы противиться и, наверное, даже не спросила бы зачем.

Он зажег свой фонарик и пошарил лучом в машине.

— Можно посмотреть, что у вас в ящичке для перчаток?

Она открыла его. Там лежали только документы, и она примяла их рукой, показывая, что больше там ничего нет.

— Вашу сумочку.

Она раскрыла и сумку.

— А в багажнике есть что-нибудь?

— Нет. Чемодан здесь.

Он посмотрел содержимое ее черного чемоданчика: одежда, два полотенца и зубная щетка. Просунувшись в открытую дверцу, Нарди навис над передним сиденьем. Она отодвинулась, чтобы дать ему место. Нарди чувствовал себя болваном, к тому же надоедливым болваном, но его не оставляло предчувствие, что он упускает нечто необычное, серьезное, в чем он должен был бы разобраться.

Вздохнув, он захлопнул дверцу.

— Мадемуазель Лонго, мне кажется, у вас какие-то огорчения.

— Просто я устала, больше ничего.

За спиной Нарди с шумом пролетали машины, жесткие блики, проскальзывали по лицу молодой женщины, все время меняя его.

— Давайте сделаем вот что: вы дадите мне слово, что остановитесь в Шалоне, а я позвоню в «Ренессанс» и закажу для вас комнату.

Таким образом, он сможет проверить, была ли она там накануне, не обманывала ли она. Он просто не представлял себе, что можно предпринять еще.

Она кивнула в знак согласия. Нарди посоветовал ей ехать осторожно — перед праздниками на шоссе много машин — и, поднеся палец к шлему, отошел, но какой-то внутренний голос все время твердил ему: «Не отпускай ее, вскоре ты убедишься, что ты шляпа».

Она даже не сказала ему: «До свидания». Он остановился на шоссе, широко расставив ноги, чтобы машины, ехавшие в том же направлении, что и она, замедлили ход и дали ей возможность влиться в их колонну. Возвращаясь к своему мотоциклу, он следил за ней глазами и уговаривал себя, что в конце концов не может он отвечать за поступки других, а себя ему не в чем упрекнуть.

Включив дальний свет, она неслась по шоссе. Сейчас ей было ясно одно — нужно спешить в гостиницу, где она якобы уже была, чтобы успеть туда до того, как там скажут жандарму, что она никогда у них не останавливалась. Или, наоборот, останавливалась.

Говорят, что когда человек сходит с ума, он не считает себя сумасшедшим, ему кажется, что сумасшедшие — те, кто его окружает. Видно, так оно и есть. Она сошла с ума.

После Арне-ле-Док она нагнала длинную вереницу грузовиков, которые тянулись друг за другом. Ей пришлось тащиться за ними, пока не кончился подъем. Когда она наконец обогнала один грузовик, за ним — второй и затем все остальные, ее охватило чувство невероятного облегчения. Оно было вызвано не столько тем, что она обогнала грузовики и теперь перед ее глазами была лишь черная дорога да тихая ночь, сколько запоздалой радостью, что ее не посадили в тюрьму за угон автомобиля. Значит, ее не разыскивают. Она спасена. Ей казалось, что она только сейчас рассталась с жандармом.

Хватит. Надо перестать делать глупости и немедленно вернуться в Париж. О море не может быть и речи. К морю она поедет в другой раз. Поездом. Или же пожертвует остатки своих сбережений на малолитражку, треть внесет сразу, а остальные — в течение полутора лет. Давно нужно было это сделать. И поедет она не в Монте-Карло, а в какую-нибудь дыру для безвольных слюнтяев, где будет не огромная гостиница с бассейном, с ласкающей слух музыкой и нежными свиданиями, а вполне реальный семейный пансион, с видом на огород, где пределом мечтаний будет возвышенная беседа в послеобеденный час о пьесе Ануйя с женой какого-нибудь мясника, перед которой нельзя ударить в грязь лицом, или же в лучшем случае с молодым человеком, который страдает дальнозоркостью и натыкается на все шезлонги, но зато они, он и Дани Лонго, составят подходящую пару, и какая-нибудь сводница, глядя на них, растроганно скажет: «Это очень мило, но грустно, ведь если у них будут дети, они разорятся на очках».

Шаньи. Черепичные крыши, огромные грузовики, растянувшиеся по обочине перед дорожным ресторанчиком. До Шалона семнадцать километров.

Боже, как она могла этими глупыми рассуждениями, не стоящими выеденного яйца, вогнать себя в такую панику. Ну, взять хотя бы Каравая. Неужели она действительно верит в то, что он, каким-то чудом раньше времени вернувшись из Швейцарии, немедленно бросится в полицию и, таким образом, растрезвонит на весь свет, что среди его сотрудников есть преступники? Больше того, он никогда не решится раздуть эту историю, ведь Анита его засмеет, Анита, конечно бы, расхохоталась — ее реакция не могла быть иной, — представив себе, как ее бедная трусливая совушка со скоростью сто тридцать километров в час мчится прожигать жизнь.

В сумасшедший дом. Только там ее место. Единственное, что ей угрожает, когда она вернется, — это услышать от Каравая: «Рад вас видеть, Дани, вы чудесно выглядите, но, как вы сами прекрасно понимаете, если каждый из моих служащих будет пользоваться моей машиной по своему усмотрению, мне придется купить целую колонну автомобилей». И он выгонит ее. Нет, даже не так. Просто он заставит ее написать объяснительную записку, возместить издержки, а потом мило попросит уйти из агентства по собственному желанию. И она уйдет, приняв предложение другого агентства, которое каждый год приглашает ее к себе, и даже выиграет на этом, так как оклад там больше. Вот и все, идиотка.

Жандарм знал ее фамилию. Он тоже утверждал, будто видел ее утром. На том же месте. И этому должно быть какое-то объяснение. Если бы она вела себя с ним и с тем маленьким южанином на станции обслуживания как нормальный человек, она уже получила бы это объяснение. Впрочем, сейчас она пришла немножко в себя и начинает кое о чем догадываться. Правда, пока еще не скажешь, что ей ясно все, абсолютно все, но даже то, о чем она догадалась, давало ей возможность заключить, что это дело не может напугать даже кролика. Сейчас она испытывала только чувство стыда.

Подумаешь, к ней подошли, чуть повысили в разговоре тон, а она уже потеряла голову от страха. Сказали снять очки — сняла. Она настолько ударилась в панику, что, наверное, скажи он ей снять не очки, а платье, она бы подчинилась. И стала бы плакать, да, да, и умолять его. Только на это она и способна.

А ведь она умеет и огрызнуться и защититься, да еще как яростно! В этом она убеждалась не раз. Однажды, когда ей было всего тринадцать лет, она изо всех сил влепила звонкую пощечину монахине Мари де ла Питье, которая любила направо и налево раздавать оплеухи воспитанницам. Никто, кроме нее, не знал, что, казалось бы, без всякой видимой причины она способна перейти от состояния безмятежного покоя к полному отчаянию. Правда, и в этом отчаянии она все время помнила, что не должна терять веры в себя, что пройдет немного времени и она, как феникс, возродится из пепла. Она была убеждена, что те, кто ее знал, считали, что она замкнута, так как стесняется своей близорукости, но тем не менее человек с характером.

Когда она была уже недалеко от Шалона, у нее снова разболелась рука. Может быть она невольно крепче сжала пальцы на руле, а может, просто перестал действовать укол. Это еще не была резкая боль, но рука в лубке давала себя чувствовать. А до этого она даже забыла о ней. Она решила, что, приехав в гостиницу, примет ванну и ляжет спать, а отдохнув, немедленно вернется в Париж. Если у нее действительно есть характер, то вот теперь она и должна его проявить. У нее еще есть возможность утереть нос тем, кто утверждает, будто видел ее здесь. Этот шанс — гостиница «Ренессанс», в которую послал ее жандарм. А название, между прочим, символическое, и пусть именно там возродится феникс.

Она заранее убеждена, что там ей скажут, будто видели ее накануне. Она даже убеждена, что им уже известно ее имя. Впрочем, естественно, ведь жандарм позвонил туда. Но теперь-то она не растеряется, она накрепко вобьет в голову, что за угон машины ей ничто не угрожает, и сама перейдет в наступление. «Ренессанс». Что ж, «Ренессанс» так «Ренессанс». Она чувствовала, как в ней поднимается восхитительная ярость. Только вот как жандарм узнал ее фамилию? Наверное, она назвала ее у врача или, может, на станции обслуживания. Вообще-то она не болтлива — или, во всяком случае, считает, что это так, — но все же вечно что-нибудь да сболтнет по легкомыслию. А вот в том, что инцидент с рукой имеет непосредственную связь со всем остальным, она неправа. Рука — просто какая-то непредвиденная случайность в этом… — и вот сейчас ей пришло в голову правильное определение — розыгрыше. Ее решили разыграть, мистифицировать.

Где это началось? В Аваллоне-Два заката? Со старухи? Нет, раньше, наверняка раньше. А с кем она общалась до этого? С парочкой в ресторане, с продавщицами в магазинах, с шофером грузовика, который так очаровательно улыбался и стянул у меня букетик фиалок… Ах, Дани, Дани, неужели твоя голова существует лишь для того, чтобы накидывать на нее косынку? Шофер! С него началось! Ну нет, даже если ей придется посвятить этому остаток своей жизни, она найдет парня с улыбкой, как на рекламе зубной пасты, она даже набьет чем-нибудь тяжелым свою сумку и ею пересчитает его великолепные зубы.

В Шалоне уже начали украшать улицы к празднику трехцветными бумажными флажками и гирляндами из маленьких лампочек. Дани пересекла город и выехала на набережную Соны. Прямо перед собой она увидела острова и на самом большом из них — какие-то строения, судя по всему, больницу. Она поставила машину на тротуар у реки, выключила мотор и потушила подфарники.

Ее не покидало странное чувство, что все это она уже видела, все это уже было в ее жизни. Лодка на черной воде. Огни кафе на противоположной стороне улицы. И даже «тендерберд», неподвижный, но еще с неостывшим мотором, стоящий в летний вечер в ряду других машин, еще больше усиливал это чувство, и ей казалось, что она точно знала, что сейчас произойдет. Наверное, это было вызвано усталостью, нервным напряжением, которое не оставляло ее весь день, и вообще всем.

Она сняла косынку, тряхнула головой, чтобы немножко взбить волосы, пересекла улицу, получая наслаждение от ходьбы, и вошла в залитое светом кафе, где под аккомпанемент звонков электрического бильярда Баррьер пел о своей жизни, а посетители рассказывали друг другу о своей, хотя их голоса тонули в общем гуле, и ей тоже пришлось повысить голос, чтобы спросить у кассирши, где находится гостиница «Ренессанс».

— На улице Банк, идите прямо, потом налево, но там дорого, предупреждаю вас.

Дани заказала фруктовый сок, но потом передумала — надо подбодриться! — и выпила рюмку очень крепкого коньяка, после которого все внутри у нее запылало. На рюмке были нанесены деления и нарисованы розовые поросята разных размеров. Она оказалась ничтожным поросенком. Кассирша, по-видимому, прочитала ее мысли, даже несмотря на темные очки, потому что она звонко и дружелюбно рассмеялась и сказала:

— Не огорчайтесь, вы и так очаровательны.

Дани не решилась заказать вторую рюмку коньяка, хотя ей хотелось выпить еще. Она взяла со стойки пачку соленой соломки и, грызя ее, стала отыскивать на табло музыкального автомата пластинку Беко. Опустив монету, она нажала кнопку «Один со своей судьбой», и кассирша сказала ей, что эта пластинка на нее тоже очень действует, — и она кончиками пальцев похлопала себя по левой стороне груди.

Дани вышла в ночь и немножко прошлась — свежий воздух приятно обвевал ей лицо. Стоя у реки, она подумала, что ей уже не хочется ехать в «Ренессанс». А что хочется? Хочется бросить пачку соломки в воду — и она ее бросила! — хочется поесть спагетти, хочется, чтобы ей было хорошо, хочется оказаться сейчас в Каннах или еще где-нибудь, хочется надеть свое воздушное платье, которое она купила в Фонтенбло, и быть рядом с каким-нибудь приятным молодым человеком, который бы успокоил ее, а она бы целовала его, целовала… И чтобы этот молодой человек был похож на ее первого любовника, из-за которого она уже никого по-настоящему не могла полюбить. Они познакомились, когда ей было двадцать лет, и встречались два года, но у него, как говорится, было свое гнездо, жена, которую он продолжал безнадежно любить, ребенок — Дани видела его фотографии… Боже, до чего она устала! Который же час?

Она направилась к машине. Вдоль набережной росли одуванчики или, как их иногда называют, ангелы. В детстве она дула на них, белые пушинки разлетались, и ей казалось, что она девушка с обложки словаря «Ларусс». Она сорвала одуванчик, но не решилась подуть на него, потому что на нее смотрели прохожие. Ей захотелось, чтобы сейчас она встретила ангела, но ангела мужского рода, без крыльев, но красивого, спокойного и веселого, одного из тех ангелов, которых так опасалась Мамуля, и пусть бы он держал ее в своих объятиях всю ночь напролет. И завтра она забыла бы свой дурацкий сон, и они вместе мчались бы на ее Стремительной птице… Остановись, наивная дурочка…

Ее молитвы редко приносили ей удачу, но оттого, что она увидела, раскрыв дверцу машины, можно было завыть. Ангел или нет, но он сидел в машине — совершенно незнакомый, довольно-таки темный, довольно высокий и довольно шпанистого вида. С сигаретой во рту, одной из тех сигарет с фильтром, что она оставила на щитке, он удобно устроился на переднем сиденье, задрав ноги, упершись подошвами своих мокасин в ветровое стекло, и слушал радио. С виду он был ее ровесник. На нем были светлые брюки, белая рубашка и пуловер без воротника. Он посмотрел на нее сверху вниз своими большими черными глазами и сказал глухим, приятным голосом, но с легким раздражением:

— Где вы пропадали? Так мы никогда не уедем.


Филипп Филантери, по прозвищу Плут-плут (потому что два плута лучше, чем один), обладал по меньшей мере одной из основных добродетелей: он твердо знал, что в тот момент, когда он умрет, мир рухнет и, стало быть, все остальные не имеют никакого значения, они существуют только для того, чтобы снабжать его всем необходимым, а потому нечего ломать себе голову над вопросом, достойны ли они хоть чего-нибудь, тем более что много думать глупо — ведь умственное напряжение может отразиться на здоровье и сократить срок его жизни, те шестьдесят или семьдесят лет, которые он рассчитывал прожить.

Накануне ему исполнилось двадцать шесть лет. Воспитывался он у иезуитов. Смерть его матери — она умерла несколько лет назад — была единственным событием в его жизни, действительно причинившим ему боль, и он до сих пор не мог смириться с этой утратой. До недавнего времени он был хроникером одной эльзасской газеты, а сейчас в его кармане лежал билет на теплоход до Каира, контракт с каирским радио и несколько су. С точки зрения Филиппа, женщины по своей натуре существа низшие и обычно не требуют большого умственного напряжения, а потому они самая желательная компания для такого парня, как он, которому надо два раза в день поесть, время от времени переспать с кем-нибудь и до четырнадцатого числа этого месяца добраться до Марселя.

Если бы сейчас было утро или хотя бы суббота, он бы зашел в любой дом с дешевыми квартирами, познакомился с какой-нибудь домашней хозяйкой, измученной, с непонятной душой, но сторонницей де Голля. Пока ее муж не пришел со службы, а ребятишки из школы, он взял бы у нее интервью для «Прогре де Лион», и их разговор закончился бы в супружеской постели, а она бы потом объяснила мужу, что потеряла свой кошелек в магазине стандартных цен. Или же он отправился бы сам в этот магазин и обработал бы там какую-нибудь продавщицу… Но в субботу, тем более к вечеру, головы у продавщиц забиты ошибками кассирши и чепухой, которую несут покупательницы, так что у него не было никакой надежды на удачу.

Он зашел в кафе и, глядя в темноту сквозь стекло витрины, съел рубленный бифштекс. Кафе выходило на набережную Мессажери. Он долго сидел там, понимая, что пойти куда-нибудь в другое место обойдется еще дороже, и, кроме того, он по опыту знал, что после наступления темноты надо уметь ждать упорно, на одном месте, иначе прозеваешь свое счастье. Часов около одиннадцати он увидел, как на набережной остановился белый «тендерберд». Филипп как раз доедал второй бифштекс и допивал новый графинчик вина. Он разглядел в машине косынку — то ли зеленую, то ли голубую, — сзади — номер департамента Сены. «Наконец-то», — подумал он с облегчением и встал.

В тот момент, когда он открыл дверь кафе, из машины вышла молодая женщина. Высокая, в белом костюме. Она была уже без косынки, и ее золотистые волосы блестели, освещенные светом фонарей. Левая рука у нее была перевязана бинтом. Женщина перешла улицу и скрылась за дверью другого кафе, чуть подальше. Ее настороженная и в то же время размашистая походка понравилась ему.

Прежде чем заглянуть в кафе, Филипп тоже пересек улицу, только в обратном направлении, прогулялся вокруг машины, проверяя, не сидит ли кто-нибудь в ней. Там никого не было. Он открыл дверцу у руля. В машине пахло дамскими духами. Над приборным щитком он обнаружил пачку сигарет «житан» с фильтром, вынул одну и закурил от зажигалки в машине. Открыв ящичек для перчаток, он осмотрел его, потом, — стоявший сзади чемодан: две пары кружевных нейлоновых трусиков, светлое платье, брюки, купальный костюм и ночная рубашка, пахнувшая теми же духами, в то время как все остальные вещи производили впечатление новых. На всякий случай он положил в машину и свой чемоданчик.

В кафе он входить не стал, а лишь заглянул туда через стекло. Молодая женщина выбирала пластинку у автоматического проигрывателя. Во рту она держала соленую соломку. Он обратил внимание, что ее темные очки были оптические и забавно отражали свет. Близорука. Лет двадцать пять. Правой рукой орудует неумело. Имеет мужа или любовника, способного на рождество подарить ей «тендерберд». Когда она нагнулась к проигрывателю, юбка плотно облегла ее тело — крепкое, упругое, с длинными ногами. Он заметил на юбке пятна грязи. У женщины была скромная прическа, небольшой ротик и такой же миниатюрный нос. Когда она заговорила с толстой рыжей покорительницей сердец, сидевшей за кассой, он по ее мимолетной грустной улыбке понял, что у нее какие-то неприятности или даже горе. Мужчины, иными словами, все посетители кафе, украдкой бросали на нее быстрые испытывающие взгляды, но она явно этого не замечала. Она слушала песенку Беко (Филипп тоже слышал ее на улице), в которой певец говорил ей, только ей, что она одна на своей звезде. Все ясно, ее бросил любовник и рана совсем свежая. Таких не обведешь вокруг пальца.

Она явно небогата, а если у нее водятся денежки, то недавно. Почему он так решил, он бы и сам не смог сказать. Может, потому, что богатая девушка не станет одна разгуливать по Шалону в одиннадцать часов вечера. Впрочем, а почему бы и не погулять? А может, он так решил потому, что слишком убого было содержимое ее чемодана. Как бы там ни было, но он понимал, что женщина такого рода не находка для него, с таким же успехом он может хоть сейчас остановить какой-нибудь грузовик.

Филипп вернулся к машине, сел в нее и стал ждать, включив приемник на радиостанцию «Европа-1» и закурив вторую сигарету. Он видел, как она вышла из кафе, пересекла улицу и, пройдя немного вперед, остановилась у парапета набережной. Пока она шла от реки к машине, он, глядя на ее своеобразную, но красивую походку, подумал, что она, должно быть, женщина степенная, рассудительная, но в то же время в ней было и что-то такое, что дало ему основание заключить, что наверняка под этим строгим костюмом таится страстная натура и поэтому ей от него не уйти.

Нельзя сказать, что она очень удивилась, открыв дверцу машины и услышав его упрек, что он слишком долго ждет ее. Она лишь слегка отпрянула, но тут же села за руль, одернула юбку, чтобы прикрыть колени, и, вынимая ключи из сумочки, и сказала:

— Только не говорите мне, что вы меня уже видели. Я больше не могу этого слышать.

У нее был поразительно четкий выговор, казалось, она отчеканивает каждый звук. Не придумав ничего лучшего, он ответил:

— Ладно, разговаривать будете потом. Знаете, который час?

Больше всего его смущали очки. Два овальных черных стекла, за которыми могло скрываться все что угодно. Ее голос прозвучал так же четко:

— Убирайтесь из моей машины.

— Это не ваша машина.

— Да?

— Я видел бумаги в ящичке.

Она пожала плечами и сказала:

— Будь так любезен, выйди. И поскорее.

— Я еду в Канны.

— Великолепно. Но все-таки вытряхивайся. Знаешь, что я сделаю, если ты не уберешься отсюда?

— Вы отвезете меня в Канны.

Она даже улыбнулась. Шлепнув его по ногам, чтобы он снял их со щитка — и он сел как полагается, — она бросила на него быстрый взгляд:

— Я не могу отвезти тебя в Канны.

— Меня это очень огорчает.

— Так чего тебе от меня надо?

— Чтобы ваша паршивая таратайка тронулась наконец, черт возьми.

Она кивнула, словно соглашаясь с ним, и включила зажигание. Но он знал, что это еще далеко не согласие. Его ничуть не удивило, когда она изящно развернулась на тротуаре и поехала к центру города. Он подумал, что она, пожалуй, способна, не говоря ни слова, отвезти его в полицейский участок. Впрочем, нет, это на нее не похоже.

Она свернула в какую-то узкую улочку налево и остановилась, чтобы прочитать табличку с ее названием. Она так вытянула свою тонкую шею, что встречная машина вынуждена была тоже остановиться. Водитель, приоткрыл дверцу, сказал ей какую-то глупость, но ни она, ни Филипп не ответили. Они проехали еще чуть дальше и остановились у неоновой вывески «Ренессанс». Ему пришла в голову одна мысль, правда, несколько наивная, но он ее отогнал.

— Мне остаться в машине или пойти с вами?

— Это твое дело. Хочешь — иди, не хочешь — оставайся.

Он вышел из машины и стал рядом с ней. Она была на голову ниже его. Он глупо сказал ей, что если она будет продолжать говорить ему «ты», то и он последует ее примеру.

— Попробуй. Я разбужу весь Макон.

— Но мы еще не в Маконе, а в Шалоне.

— Вот именно, но меня услышат и в Маконе.

Она подняла к нему свое лицо, оно выражало полное безразличие. Казалось, она готова ко всему, ее уже ничем не удивишь, но в то же время у Филиппа появилась уверенность — он почти физически ощущал это, — что уже сегодня ночью она окажется в его объятиях, он, наконец, увидит ее глаза и завтра они вместе будут нежиться на пляже. Она в нерешительности стояла перед застекленной дверью. Должно быть, она думала о том же, о чем и он, потому что вдруг, не спуская с него глаз, сказала изменившимся, каким-то усталым голосом:

— Не беспокойся, я не буду тебе в тягость.

И вошла в гостиницу.

То, что произошло там, совсем повергло его в недоумение. Она спросила у элегантного мужчины, который сидел за конторкой администратора, а потом и у его жены, подошедшей к ним, была ли по телефону заказана для нее комната — ее фамилия Лонго — и действительно ли она ночевала здесь накануне. Хозяин и его жена, обескураженные вопросом, в замешательстве тупо переглянулись.

— Простите, мадемуазель, вы разве сами этого не знаете?

Нет, лично они ее не видели. Ее оформлял ночной дежурный, а сегодня вечером, как и каждую субботу, он не работает.

— В самом деле? Как все просто!

— Но разве вчера вечером были не вы?

— Об этом-то я вас и спрашиваю.

Филипп стоял рядом с нею и машинально водил вокруг подставки для шариковой ручки пепельницей, которую он взял с конторки. Эта возня, по-видимому, раздражала ее, и она, не глядя на Филиппа, положила правую руку на его локоть. Она сделала это как-то мягко, по-дружески. Пальцы у нее были тонкие, ногти коротко подстрижены и покрыты лаком. «Машинистка», — подумал Филипп. А она в это время говорила, что если она действительно ночевала в гостинице, то должна сохраниться карточка или ее фамилия в книге регистрации приезжих.

— У нас есть ваша карточка, и мы сказали это жандарму, когда он звонил. Правда, вы приехали так поздно, что она помечена сегодняшним днем.

Хозяйка, начиная нервничать, рылась в бумагах на полочке над конторкой. Достав карточку, она положила ее перед странной посетительницей, но та лишь мельком взглянула на нее и даже не взяла в руки.

— Это не мой почерк.

— Как же вы хотите, — тотчас же вмешался хозяин, — чтобы это был ваш почерк, если карточку заполнял дежурный? Он нам сказал, что вы его сами попросили, потому что вы левша, а левая рука у вас была забинтована. Вот она и сейчас в повязке. Вы ведь левша, не так ли?

— Да.

Хозяин гостиницы взял карточку и стал читать ее. Голос его слегка дрожал.

— Лонго, Даниель, Мари-Виржини. Двадцать шесть лет. Рекламное агентство. Приехала из Авиньона. Место жительства — Париж. Француженка. Разве это не вы?

Она с удивлением переспросила:

— Из Авиньона?

— Так вы сказали дежурному.

— Какая чушь!

Хозяин только молча развел руками. Он-де не виноват, если она сама сказала эту чушь.

Она царапала ногтями пуловер Филиппа, и он взял ее теплую руку в свою.

— Вы не приезжали сюда? — тихо спросил он.

— Нет, конечно, нет. Но все разыграно как по нотам!

— Если хотите, можно найти ночного дежурного.

Она задумчиво посмотрела на него, потом пожала плечами, сказала, что это ни к чему, и, не попрощавшись, молча направилась к застекленной двери.

— Так вы не берете номер? — визгливо спросила хозяйка.

— Беру, — отвечала она. — Как и вчера. Я сплю в другом месте, но я здесь. Это для того, чтобы вызвать к себе интерес.

В машине она закурила, устало выпустила дым и глубоко задумалась. Филипп решил, что сейчас ему уместнее помолчать. Прошло минуты две, не меньше, когда она включила мотор и, покрутившись по улицам, привезла его на набережную, где они встретились.

— У меня нет желания ехать сегодня ночью. И я не могу отвезти тебя в Канны. Извини, из-за меня ты потерял время.

Быстрым движением она наклонилась и открыла дверцу с его стороны. Он даже не попытался взять ее за плечи, а тем более поцеловать — он заработал бы только пару пощечин, а когда ты находишься в таком положении, что не можешь ответить тем же, это неприятно. Он предпочел сказать, что наврал ей и в Канны не едет.

— Врать некрасиво.

— Я должен четырнадцатого сесть на теплоход в Марселе. — И снова соврал: — Уплываю в Гвинею.

— Пришлешь мне открыточку. Прошу тебя, выйди.

— Я заключил контракт на работу в Гвинее. Реактивные двигатели для самолетов. Когда был на военной службе, я защитил диплом. Могу рассказать вам кучу потрясающих вещей о реактивных двигателях. Знаете, это очень интересно.

— Как тебя зовут?

— Жорж.

— Ты кто, цыган или испанец?

— Немного цыган, немного итальянец, немного бретонец. Я из Меца. Могу рассказать кучу потрясающих историй о Меце.

— У меня аллергия к экзотике. А про Гвинею и реактивные двигатели — это правда?

Он поднял правую руку, сделал вид, будто плюет на пол, и сказал:

— Да, там нужны техники.

— А мне казалось, что они приглашают только китайцев.

Он пальцами растянул глаза в стороны.

— Я ведь немножко и китаец.

— Слушай, поверь мне, я собираюсь поставить машину и поспать. И долго никуда не поеду.

— Я могу подождать вас в машине.

— Об этом не может быть и речи.

— В таком случае я мог бы поспать вместе с вами.

— Исключено, я во сне брыкаюсь. На юг едет много машин. Хочешь, я дам тебе совет?

— Я совершеннолетний.

Она покачала головой, вздохнула и снова тронулась. Филипп предложил ей, если она не возражает, завтра вести машину. Ведь ей, наверное, трудно с больной рукой. Она ответила, что дорогой птенчик может не беспокоиться, до завтра она обязательно найдет способ избавиться от него.

На самой окраине города она остановилась в саду какой-то роскошной гостиницы. Сад был забит машинами с номерами департамента Сены и заграничными. Она вышла, он остался в «тендерберде».

— У тебя нет денег на номер?

— Нет.

— Ты ел?

— Я как раз ужинал. Но появились вы и лишили меня аппетита.

Она сделала три-четыре нерешительных шага по направлению к освещенному подъезду. В раскрытые окна она увидела несколько запоздалых посетителей, которые ужинали за столиком. Она остановилась и обернулась к машине.

— Ну, идешь ты или нет?

Он пошел за этой утомленной очаровательной длинноногой блондинкой. Она взяла номер с ванной для себя и этажом выше комнату для него. В лифте он сказал:

— Но мне тоже нужна ванна.

— Обойдешься. Завтра утром помоешься в моей. Если хочешь, потру тебе спинку. Ты долго еще будешь дурить мне голову?

Он вошел вслед за нею в большую комнату с задернутыми шторами. Следом за ними швейцар в синем фартуке внес багаж. Увидев чемоданчик Филиппа, она удивленно воскликнула:

— Это не мой! Вы его взяли в машине?

— Это мой, — сказал Филипп.

— О, я вижу, ты все предусмотрел.

Она достала из сумки деньги для швейцара — это было нелегко из-за больной руки, — и попросила его передать, чтобы в ресторане им приготовили что-нибудь поесть, пусть даже холодное. На двоих. Они спустятся через четверть часа. Когда швейцар ушел, она, тихонько пнув ногой чемоданчик Филиппа, указала своему гостю на открытую дверь.

Он оставил ее. Было уже за полночь, но снизу доносился хохот какого-то полуночника. Комната Филиппа оказалась гораздо меньше, чем ее, и не такая уютная. Окно выходило в сад. Он посмотрел на «тендерберд», постоял в задумчивости, потом открыл свой чемоданчик, умылся, почистил зубы и решил, что переодеваться не стоит, иначе он будет выглядеть дураком.

Когда он без стука вошел к ней в номер, она стояла босая, в белых трусиках и лифчике, и старательно раскладывала у окна на сдвинутые вместе два стула выстиранный костюм. На ней были обычные очки с металлическими дужками, и он, наконец, увидел открытым все ее лицо. Сейчас оно понравилось ему еще больше. Да и тело ее было именно таким, каким он представлял его себе, — гибким и восхитительным. Она спросила, видит ли он граненую вазу, что стоит около двери в ванную комнату. Он ответил, что видит.

— Если ты немедленно не выйдешь, я разобью ее о твою башку.

Он спустился и стал ждать мисс Четыре глаза в ресторане. Она пришла в тех самых бирюзовых брюках, которые он видел у нее в чемодане. Как и белый пуловер, они весьма откровенно облегали ее. На ней снова были ее варварские темные очки.

Есть ему не хотелось. Он смотрел, как, она сидя против него с обнаженными руками, ковыряла ложечкой ледяную дыню, и нарезал ей мясо маленькими кусочками. Она говорила медленно, и голос у нее был немножко грустным. Она руководит рекламным агентством, а сейчас едет к друзьям в Монте-Карло. Она рассказала ему какую-то путаную историю о том, как в пути ее повсюду узнавали незнакомые люди и утверждали, будто видели ее накануне. Он заметил, что она уже не «тыкает» ему больше.

Когда, наконец, до него в общих чертах дошел смысл всей этой истории, он расхохотался. И правильно сделал. Он сразу же увидел, что она благодарна ему за это.

— Вам тоже кажется это смешным, да?

— Господи, конечно. Над вами просто посмеялись. Где этот ваш шофер стибрил у вас фиалки?

— Не доезжая автострады на Оксер.

— Он наверняка часто ездит по Шестому шоссе, и у него там повсюду знакомые. Он предупредил их по телефону, и они устроили спектакль по мотивам сказочки про Мальчика-с-пальчика, только в нем все наоборот.

— А жандарм? Вы думаете, жандарм тоже может поддаться на такую глупость?

— А если он друг или родственник хозяина станции обслуживания? Разве этого не может быть? А потом, вы думаете, жандармом становятся от большого ума?

Она смотрела на свою забинтованную руку, и у нее было такое же выражение, как в кафе в Шалоне, когда он наблюдал за ней через стекло. Ресторан опустел. Филипп сказал, что шутки иногда оборачиваются неприятностью, что она, наверное, сильно сопротивлялась там, на станции обслуживания, когда ее хотели просто напугать, и сама повредила себе руку. Или же ей стало дурно, и она упала на нее.

— Я никогда в жизни не падала в обморок.

— Но это совсем не означает, что вы не можете упасть.

Она кивнула. Он увидел, что ей нужно только одно — чтобы ее успокоили. Было около часа ночи. Если они не перестанут обсуждать эту нелепую историю, он так и не ляжет к ней в постель. И он сказал ей, что хватит, те, кто сыграл с нею эту злую шутку, были бы счастливы, если бы узнали, что она до сих пор думает о ней.

— Улыбнитесь-ка лучше, я еще не видел, как вы улыбаетесь.

Она улыбнулась. Она явно старалась забыть все, что произошло с нею, но даст ли ей забыть рука, ведь она болит? Рука, пожалуй, может оказаться серьезным препятствием. Глядя на маленькие, ослепительные белые зубы своей спутницы — два передних слегка расходились в стороны, — Филипп робко спросил:

— А ваши глаза я тоже могу увидеть?

Она кивнула, но улыбка сошла с ее лица. Он протянул руку над столиком и снял с нее очки. Она не противилась, она сидела молча, не шелохнувшись, она даже не прищурилась, чтобы попытаться видеть, и глаза ее были непроницаемы, в них отражался лишь свет ламп. Смущенно, только потому, что он понимал — нужно прервать это молчание, он спросил:

— Как я сейчас выгляжу?

Она могла бы ответить: расплывчато, неясно, в стиле Пикассо, или, защищаясь, могла сказать, что он выглядит как типичный прихлебатель, или еще что-нибудь в этом роде. Но она сказала:

— Пожалуйста, поцелуйте меня.

Он знаком попросил, чтобы она приблизила к нему свое лицо. Она повиновалась. Он нежно поцеловал ее. Губы у нее были теплые, неподвижные. Он надел ей очки. Она смотрела на скатерть. Он спросил ее, все с тем же непонятным ему смущением в голосе, сколько в ее номере ваз, которые будут разбиты. В ответ, словно подтрунивая над самой собой, она лишь усмехнулась и поклялась ему тихим, изменившимся голосом, что она будет послушной, «это правда, обещаю вам», потом вдруг подняла на него глаза, и он понял, что она хочет сказать ему что-то, но слова не идут с ее губ. Она только сказала, что такие вот цыгане-бретонцы-китайцы родом из Меца в ее вкусе…

Утром она приняла ванну. Тихим голосом заказала по телефону кофе, в дверях взяла у горничной поднос с завтраком и отдала ей погладить свой костюм, который уже высох. Она выпила две чашки безвкусной бурды, разглядывая лежавшего на ее кровати чужого мужчину, который уже стал ей близок. Потом, не выдержав, она заперлась в ванной комнате и изучила содержимое его бумажника. Он оказался не Жоржем, а Филиппом Филантери, родился в Париже и был моложе ее ровно на шесть дней. Ей было приятно узнать, что оба они родились под одним знаком зодиака, а следовательно, их гороскопы хотя бы не будут противоположными, но когда она увидела билет на пароход, ее охватила паника. Он действительно отплывал четырнадцатого, в одиннадцать часов, с набережной Жёльет, только не в Гвинею, а в Каир. Так ей и надо, нечего было лезть в бумажник.

Она приготовила ему ванну и заказала плотный завтрак, который он проглотил с большим аппетитом прямо в ванне. Дани, завернувшись в простыню, сидела на ее краю, рядом с ним, и он время от времени целовал ее. Он был спокоен. Она смотрела на его мокрые волосы, огромные черные жуликоватые глаза, невероятно длинные ресницы и крепкие мускулы, ходившие под кожей, и, как могла, уговаривала самое себя. Да, у него нет ни су, встреть он не ее, а любую женщину, все было бы так же. Тогда чего же она хочет? Она говорила себе: боже мой, сегодня уже воскресенье, двенадцатое июля, но он может передумать и не уехать…

Он попросил по телефону, чтобы ему принесли его чемоданчик, который он оставил в своем номере, достал из него помятый светлый летний костюм и надел его, повязав черный галстук. Он сказал, что носит только черные галстуки, так как у него недавно умерла мать. Потом он помог одеться Дани. Он попросил ее остаться в простых очках, но она соврала, что это невозможно, так как они слишком слабые. Он сказал, что мог бы сам вести машину. Она осталась в простых очках.

Ночью шел дождь и его блестящие жемчужины лежали на кузове Стремительной птицы. Когда они проезжали Турнюс, показались первые лучи солнца. Макон встретил их звоном колоколов — звонили к обедне. Она сказала, что если он не возражает, она не поедет к своим друзьям в Монте-Карло, а останется с ним до его отплытия. Но он повторил, что никуда не уплывает.

Они откинули верх машины. После Вильфранша, чтобы не ехать через Лион, он свернул на какую-то дорогу, которая вилась между скалами. Навстречу им попадались почти одни грузовики. Он свободно ориентировался на этой трассе, видно, ездил по ней не раз. Подъезжая к Тассен-ла-Деми-Люн, она вспомнила о парочке, которую встретила накануне в придорожном ресторане около Фонтенбло, и в памяти сразу всплыла вся вчерашняя история. Сейчас она казалась ей какой-то фантастикой, и все же в ней снова проснулся страх. Она придвинулась к своему спутнику, на минутку прильнула головой к его плечу, и все прошло.

О себе он говорил мало, но без конца задавал вопросы ей. Самые щекотливые из них — чья у нее машина и кто ее ждет в Монте-Карло — она обходила как могла. Туманно рассказала о своем «рекламном деле», точно описав агентство, в котором она работала, только без Каравая. Стараясь переменить тему, она стала вспоминать приют. А где-то в глубине ее души Мамуля в это время говорила: «Будь я жива, он бы сейчас не выглядел таким красавчиком, уж поверь мне. И я бы его наказала не за то, что ты сразу легла с ним в постель, а за то, что он хочет причинить тебе зло. А пока скажи ему, чтобы не гнал так, иначе вы оба отправитесь на тот свет без покаяния да еще разобьете чужую машину».

После Живора они переехали через Рону и оказались на Седьмом шоссе, которое шло вдоль реки, пересекая празднично украшенные городки Сен-Ранбер д’Альбон, Сен-Валлье, Тен-д’Эрмитаж. Не доезжая нескольких километров до Баланса, они остановились пообедать.

Солнце уже грело по-южному жарко, вокруг говорили с южным акцентом. Дани изо всех сил старалась не выдать ни жестом, ни взглядом то, что вдруг захлестнуло ее. Наверное, вот это и есть счастье. Они сидели за столиком в саду — именно так сидеть она мечтала вчера, — и она даже нашла в меню спагетти. Он рассказывал ей о таких местах, о которых, она призналась в этом, она и не слышала. Там они смогут вечером любить друг друга, купаться и завтра снова любить, и так — столько дней, сколько она пожелает. Она заказала себе малину и сказала, что они поедут в Сент-Мари-де-ла-Мер, что это, наверное, самое подходящее место для цыгана, даже если он и не настоящий цыган.

Он ушел на несколько минут, чтобы позвонить «одному приятелю». Когда он вернулся, она догадалась, что он чем-то озабочен. Даже улыбка его стала какой-то иной. Оплачивая счет, она поняла, что он звонил не в Мец и не в Париж, это стоило бы гораздо дороже. Неуклюже орудуя правой рукой, она не смогла скрыть, что вынимает деньги из фирменного конверта, в котором выдают жалованье, но он ни о чем не спросил ее, может, и не заметил этого. «Вместо того, чтобы рыться в чужом бумажнике, надо было заранее все предусмотреть и вынуть деньги из конверта», — упрекнула она себя.

Они проехали через Баланс, светлый городок с высокими платанами, и оказались в совершенно новом для нее краю, более солнечном и, пожалуй, более близком ей, чем все, где она бывала до сих пор. Дорога шла над Роной, обмелевшей, высыхающей между песчаными косами, и после Монтелимара и земля, и скалы, и деревья казались грубым детищем солнца.

Рука у Дани больше не болела. Филипп вел машину быстро и, судя по его лицу, которое всегда будет стоять перед ее глазами, о чем-то сосредоточенно думал. Она раскуривала для него сигареты, иногда снова брала их у него, чтобы сделать несколько затяжек той же сигаретой, что и он. Она радовалась, когда ему приходилось замедлять ход, потому что он тогда поворачивался к ней, целовал ее или же, как бы ободряя ее, клал ей на колени руку.

Оранж. Они миновали Авиньон и поехали по прямой дороге, обсаженной платанами. Через реку Дюране был перекинут широкий мост, по которому движение шло в несколько рядов. В Салоне они остановились у пивной и, пока им заправляли машину, выпили у стойки по стаканчику. Мокрые волосы прилипли у него ко лбу, у нее — тоже. Они рассмеялись, молча глядя друг на друга, потому что одновременно вспомнили прошлую ночь.

Они отмахали еще километров десять или двадцать, но теперь он ехал медленнее, чаще целовал ее и все нежнее сжимал ее колени. Она поняла, что это неминуемо, и сердце ее тревожно забилось.

Он свернул на проселочную дорогу, которая вела в Мирама, но остановил «тендерберд» на обочине и попросил Дани выйти из машины. Он хорошо знал эти места, что было и без слов ясно. Они шли по сосновому лесу под оглушительный концерт цикад и, взобравшись на какой-то холм, увидели вдали Беррский пруд, неподвижные воды которого напоминали большое солнечное пятно.

Мысли в голове Дани путались. Ей было жарко. Стыдно. Страшно. Она сама не понимала, чего она боится.

Он усадил ее рядом с собой на большой камень, поросший сухим мхом. Потом он спросил ее о чем-то, спросил так тихо, что она не расслышала, но все поняла. Она только не могла взять в толк, зачем ему это знать, это было непохоже на него, и почему вдруг его лицо стало чужим, замкнулось и он избегает ее взгляда…

Она понимала, что при таком обороте дела это было оплошностью с ее стороны — ответить так, но она не могла отречься от всего и сказала:

— Я и сейчас продолжаю его любить.

— Он бросил тебя?

— Никто никого не бросал.

— Тогда что же? Почему бы вам не пожениться и не иметь кучу детей?

— Двоеженство запрещено.

— Но существует развод.

— Есть еще и другое, — тихо проговорила она. — Дети, он уже обзавелся ими.

— А его жена, что она за женщина?

— Очень хорошая. Очень милая. Я никогда ее не видела.

— Откуда же ты знаешь, что она милая?

— Знаю.

— А ты его видела с тех пор, как вы расстались?

— Да, да, да. Два раза. — Она нервничала, все это было так глупо. — Хочешь знать точно, когда? Одиннадцатого сентября, два года назад, и семнадцатого августа прошлого года. Получил?

— И все-таки он не бросил из-за тебя жену.

Она ничего не сказала. От жары у нее запотели очки, она сняла их и вынула из сумки платок, чтобы протереть. И застыла с очками в правой руке. Она пыталась ни о чем не думать, она чувствовала, что он смотрит на нее, потом она услышала, как он сказал изменившимся голосом:

— Прости меня, Дани. Я пойду возьму сигареты в машине.

Он нагнулся и нежно, как накануне в ресторане, поцеловал ее в губы.


У нее были такие же теплые, неподвижные губы, такие же непроницаемые глаза, как и тогда в ресторане. Он ушел, не оборачиваясь. Только когда деревья скрыли его от Дани, он побежал. Теперь успех дела решает быстрота. Дани не сразу удивится его долгому отсутствию. Сначала она объяснит это их ссорой. Таким образом, по его расчетам, она не заметит исчезновения машины раньше чем через четверть часа. Кроме того, он хорошо знает эти места, а ей придется потратить минут тридцать — сорок, прежде чем она доберется до телефона.

Если он ошибся и машина действительно принадлежит ей, она заявит о пропаже в полицию. Тогда он проиграл. Еще минут десять уйдет на то, чтобы поднять на ноги первых жандармов. Прежде всего известят тех, что дежурят на северной автостраде и у въезда в Марсель. Они, конечно, заметят промчавшийся мимо них «тендерберд», на него нельзя не обратить внимание. Значит, сцапают его на дороге в Касси.

Итак, в лучшем случае у него есть один час для спасения. Маловато! Единственная его ставка была на то, что Дани Лонго не обратится в полицию или же, если и обратится, то не сразу. История, которую она рассказала ему вчера ночью за столиком, и впрямь какая-то непонятная, если, конечно, она не скрыла ничего.

Ведь когда человеку калечат руку, он поднимает скандал, если жандарм говорит ему, будто видел его утром, а это неправда, то он с ним не соглашается. Да и вообще у этой мисс Четыре глаза много и других странностей.

Филипп, слегка запыхавшись, вскочил в машину, вставил ключ в замок зажигания, почти в ту же секунду нажал на акселератор и рванул с места. За стеной деревьев, оглушенная стрекозами, она наверняка не могла услышать шум мотора. Он осторожно развернулся, дважды при этом съехав в кювет, так как машина была слишком длинная. Подумав о том, что в вещах Дани нет ничего, что могло бы ему пригодиться, а ее это здорово обременит и она задержится еще дольше, он вытащил ее чемодан, раскрыл его и отбросил как можно дальше. Вещи разлетелись по траве вдоль дороги. Брюки, которые были на ней накануне, образовали какое-то причудливое бирюзовое пятно, и он вдруг почувствовал, что ему неприятно видеть это. Он сказал себе, что сбрендил и даже хуже, но все же вышел из машины, поднял брюки, скомкал их, чтобы сунуть обратно в чемодан, и вдруг оцепенел: Дани неподвижно стояла перед ним, он не слышал, как она подошла. Потом он увидел, что это всего-навсего ее белое муслиновое платье, которое, зацепившись, повисло на одном из колючих кустов. Чертыхнувшись, он отшвырнул в сторону брюки, сел за руль и ринулся вперед.

Выехав на шоссе, он с радостью отметил, что на проселочной дороге, где он бросил Дани, ему навстречу не попалась ни одна машина. Южнее, меньше чем в двух километрах от этой дороги, проходила другая, пошире и в лучшем состоянии, и поэтому все предпочитали пользоваться ею. Кто знает, может быть, мисс Четыре глаза потеряет даже больше времени, чем он предполагает, прежде чем ей удастся сесть на попутную машину.

Филипп ненавидел женщин, всех женщин, но все-таки те, которые были наделены некоторой простотой, вызывали у него смутное чувство симпатии. А Дани Лонго трижды вызвала у него настоящую симпатию. В первый раз, когда при входе в гостиницу сказала: «Я не буду тебе в тягость, не беспокойся». Потом — когда они стояли перед конторкой, и она положила ему руку на плечо, словно он был ее братом и они находились во враждебном мире. И больше всего, когда за столиком он снял с нее очки. У нее было такое же беззащитное лицо, как сердце его матери, которая умерла в сорок лет, незамужней, не имея никакого утешения, кроме сидевшего у ее больничной койки ублюдка-сына, а он не сумел бы утешить даже паршивую бродячую собаку.

Надо поскорее забыть Мари-Виржини Дани Лонго, он ее и так достаточно одарил. Он подарил ей ее сумочку, чтобы она могла выпутаться из этой истории, ссору, чтобы впредь не верила басням первого встречного, и один час времени, чтобы отомстить ему. Что ж, у нее есть шансы на удачу.

Он стремительно спустился по северной автостраде, которая идет под уклон до самого Марселя, проехал по окружным бульварам и помчался по шоссе на Обань.

Прошлым летом толстяк Поль дал ему за новую «ДС», которую он угнал таким же способом, сотню тысячефранковых бумажек. Теперь, по телефону, за «тендерберд» он пообещал триста, но — намеками, конечно, — заставил его поклясться, что Филипп не угнал его просто с улицы или еще откуда-нибудь, и спросил, уверен ли он, что владелица этой машины, как и прошлогодняя дама, не заявит о пропаже в полицию.

Когда он свернул на Касси, на «тендерберд» явно обратили внимание жандармы, но не остановили его. Было пять часов двадцать минут. У него появилась надежда, что четырнадцатого он сядет на теплоход с деньгами в кармане, не имея судимости, и в каюте первого класса будет развлекаться с какой-нибудь очередной богатой идиоткой.

Четверть часа спустя он уже ни на что не надеялся. «Тендерберд» стоял у моря, рядом с пристанью, у мыса Канай. Опершись обеими руками о кузов автомобиля, Филипп изо всех сил старался удержаться от рвоты. В одну секунду вся его жизнь превратилась в кошмар, и он стоял под палящим солнцем, изнемогая от ярости и страха. Судимость он заработал, это точно.

Она собрала свои разбросанные вещи. Тщательно уложила их в черный чемодан. Она не пошла по пустынной дороге, по которой они приехали сюда, а снова взобралась на холм, расстелила на плоском камне, где они сидели, бумажный мешок из-под босоножек, разорвав его по шву, и губной помадой крупными буквами вывела дрожащей правой рукой: «Сегодня в десять вечера у дома номер десять на улице Канебьер». Все, что она знала о Марселе, — название одной улицы, да еще то, что жители этого города лгуны, как, впрочем, и повсюду. Она придавила свое послание большим камнем, хотя великолепно понимала, что оно абсолютно бессмысленно. Но не следует ничем пренебрегать: ведь не исключена возможность, что этот парень вернется сюда после ее ухода.

Минут через пять, спустившись с холма с другой стороны, она вышла на дорогу, которую раньше заметила сверху сквозь деревья. На этой дороге было оживленное движение. Первая машина остановилась. В ней сидели мужчина и женщина, на заднем сиденье в полотняной люльке спал грудной ребенок. Дани села рядом с ребенком, положив на колени чемодан.

Ее довезли до небольшого кафе у поворота на шоссе, ведущего к Марселю. Рассыпаясь в благодарностях перед своими попутчиками, она заставила себя улыбнуться. В кафе она выпила стакан минеральной воды у стойки, потом дала официанту счет из ресторана под Балансом, где они обедали с Филиппом, и попросила соединить ее по телефону с этим рестораном.

Будки не было, и ей пришлось разговаривать при посетителях, которые даже понизив голоса, прислушивались к ее словам. К телефону подошла, видимо, сама хозяйка. Да, она помнит даму в белом костюме и молодого человека с нею. Да, она помнит, что к концу обеда молодой человек вышел позвонить. Он вызвал Касси, департамент Буш-дю-Рон, но бумажка, на которой был записан номер, где-то затерялась. Она очень сожалеет.

Повесив трубку, Дани попросила список телефонов департамента Буш-дю-Рон. В Касси не было абонента под фамилией Филантери.

Она спросила официанта, не едет ли кто-нибудь из посетителей в Марсель. Мужчина без пиджака, со светлыми усами предложил ей место в своей малолитражке и всю дорогу перечислял знакомые ему бистро в Париже: он провел там три месяца во время прохождения службы. В Марселе, в этом, наверное, приветливом и приятном для жизни городе, в котором она пока видела только грязные предместья, он высадил ее на большой, залитой солнцем площади, сказав, что эта площадь называется Рон-Пуан дю Прадо. За площадью начинался парк, от нее же в разные стороны тянулись длинные, обсаженные деревьями улицы. Он объяснил ей, что здесь она сможет сесть на автобус, идущий в Касси. Когда он уехал, Дани на автобусной станции прочитала вывешенное на столбе расписание и увидела, что ей предстоит ждать полчаса. Она перешла площадь, неся чемодан и сумочку в правой руке, и села в такси. Шофер, огромный краснолицый мужчина в кепке, посетовал: «Бедняжка, вам это дорого станет», — но, увидев, что она не расположена к разговорам, включил мотор.

За одним из поворотов на извилистой дороге, ведущей на Жинест — название она прочла, когда они поднялись на перевал, — она впервые в жизни увидела Средиземное море. Голубое, как на открытках, переливающееся, раскинувшееся до самого горизонта, который был чуть бледнее его, оно оказалось еще прекраснее, чем она ожидала. Дани заставила себя смотреть в другую сторону.

В Касси, небольшой приморский курортный городок, она приехала в половине седьмого, через два часа с небольшим после поцелуя Иуды, полученного на холме над Беррским прудом. По обе стороны длинной улицы по тротуару густой рекой двигались люди — босиком в шортах или купальных костюмах. Такой толчеи не бывает даже около универсального парижского магазина «Галери Лафайет». Шофер сказал: «Бедняжка, здесь и в будни не протолкнешься, а в воскресенье просто сумасшедший дом».

Дани попросила остановиться у пристани, неподалеку от разукрашенных разноцветными флажками лодок и яхт. Расплатившись за проезд, она вышла на шоссе, поставила чемодан у ног, да так и застыла, ничего не соображая от солнца и гама, но шофер, разводя руками, сказал певучим голосом:

— Да вы не огорчайтесь, все устроится, это уж закон.

Он еще не успел договорить, как Дани, оглядевшись и поняв, что это и есть центр Касси, сразу же увидела волнующее знакомое белое пятно «тендерберда». Он стоял метрах в двухстах от нее, у пляжа, среди других машин, но Дани узнала бы его среди тысячи подобных ему, хотя бы уже по тому, как при взгляде на него забилось ее сердце. У нее так сжало горло, что она не могла дышать, ее охватило какое-то прелестное чувство благодарности ко всему: к Касси, к морю, к солнцу, к толстому шоферу такси и к себе самой за то, что она не пролила ни слезинки и приехала прямо туда, куда следовало.

Ничего не видя вокруг, она шагала к своей Стремительной птице. Не чувствуя усталости, она, как в замедленной съемке, продвигалась сквозь толстый слой пустоты. Машина стояла с опущенным верхом. Филипп Филатери так и не поднял его. Судя по всему, он оставил машину не из-за того, что с ней что-то случилось. Дани положила чемодан на заднее сиденье и наконец внимательно осмотрелась.

В замке зажигания ключей не было. Открыла ящичек: там лежали все ключи и документы на машину. Она села за руль и несколько минут мучительно размышляла, пытаясь понять этого парня из Меца. У него не было денег, но он оставил ей сумочку. Он угнал машину, но бросил ее через какие-то пятьдесят — шестьдесят километров. Нет, она решительно отказывается что-либо понимать. Возможно, в его поступках и есть какой-то смысл, но это уже больше не интересует ее. Может, он сейчас где-то здесь, в Касси, в своем полотняном костюме и черном галстуке, может, он еще вернется, но это тоже ее не интересует больше. Внезапно в ней спало напряжение, словно мягко отошла какая-то пружина в ее груди, и она вдруг увидела себя как бы со стороны, такой, какова она есть: воровка, угнавшая машину, одинокая дура, вдали от дома, с неподвижной рукой в лубке. Дани заплакала.

— Хочешь сыграть в карты? — услышала она чей-то голос.

На ней были темные очки, и маленький мальчик, стоявший у дверцы, показался ей особенно загорелым. Ему было лет пять. Белокурый, с большими глазами, очень красивый, в синих эластичных трусиках в широкую белую полоску и красной майке из эпонжа, он стоял босой, держа в одной руке ломтик хлеба с маслом, а в другой — маленькую колоду карт. Дани вытерла слезы.

— Как тебя зовут? — спросил мальчик.

— Дани.

— Хочешь сыграть в карты?

— А тебя как зовут?

— Титу, — ответил он.

— А где твоя мама?

Он неопределенно махнул рукой, в которой держал хлеб.

— Там на пляже. Можно, я сяду в твою машину?

Она распахнула дверцу и подвинулась, уступая ему место у руля. Это был очень серьезный, степенный человечек, отвечавший на вопросы коротко и сдержанно. Однако она все же узнала, что у его отца тоже есть машина, голубая — и уж она то с крышей! — что в воде он нашел морского ежа и положил его в банку. Он рассказал ей правила своей игры («Это очень сложная игра»). Каждый получал по три карты, и тот, у кого оказывалось больше «картинок», выигрывал. Первую партию они сыграли просто так, без ставки, и выиграл мальчик.

— Поняла? — спросил он.

— Кажется, да.

— На что играем?

— А надо обязательно, что-то ставить?

— Без этого неинтересно.

— А ты что поставишь?

— Я? — переспросил он. — Ничего. Ты должна ставить. Хочешь, поставь свои очки?

Тщательно, отобрав, он дал Дани три карты: две семерки и одну восьмерку. Себе он взял трех королей. Она сказала, что так, конечно, выиграть легко и теперь сдавать будет она. Однако он все-таки опять выиграл. Она сняла свои очки и надела их ему, придерживая за дужки, чтобы они не сползли на нос. Он сказал, что в очках все получается какое-то сломанное, ему это не нравится. Она дала мальчику вместо очков пятьдесят сантимов.

— А теперь доешь свой бутерброд.

Он куснул два раза, не сводя с Дани внимательных глаз. Потом спросил:

— А кто этот мосье у тебя в машине?

Она невольно оглянулась на заднее сиденье.

— Никакого мосье нет.

— Нет, есть. Там, куда кладут чемоданы. Ты же знаешь.

Она рассмеялась, но сердце у нее дрогнуло.

— Какой мосье?

— Который спит.

— Что ты несешь?

Мальчик ответил не сразу. Откинув голову на спинку сиденья, он жевал свой бутерброд и меланхолично смотрел вперед сквозь ветровое стекло. Потом вздохнул и сказал:

— По-моему, он спит.

III. Очки

Мамуля.

Однажды вечером, в Рубе, я посмотрела на ее морщинистое лицо сквозь фужер, наполненный эльзасским вином. Мы сидели в кафе, неподалеку от вокзала. Слышались гудки паровозов.

Убейте меня.

Цюрих, восьмое октября. С тех пор восьмое октября скоро наступит уже четвертый раз. Тогда тоже были поезда. И комнаты в гостиницах. И много света!

Как это мы говорили, когда я была маленькая? Светлы мои волосы, черны мои глаза, темна моя душа, и холоден ствол моего ружья. Господи, что я несу…

Со вчерашнего дня я повидала столько кипарисов. Прованс — сплошное кладбище. Покончив со всем счеты, я буду покоиться здесь, вдали от мирской суеты.

Гостиница «Белла Виста», недалеко от Касси. На одной из улочек капля воды упала мне на лицо. Автобусная станция в Марселе. Высокие стены с бойницами в Вильневе. Боже, сколько же я металась, чтобы оказаться снова один на один с собой.


Стекла моих очков, и без того темные, запотели, и я ничего не увидела, когда открыла багажник. Вечернее солнце, стелясь вдоль эспланады, светило прямо мне в лицо, и внутри багажника, который оказался против света, было темно, как в пропасти. Чудовищный запах ударил мне в нос.

Я вернулась к мальчику по имени Титу, попросила его дать мне сумочку и переменила очки. Я держалась на ногах, и если у меня и дрожали руки, то самую малость. Я ни о чем не думала. Мой мозг словно парализовало.

Я снова раскрыла багажник. Мужчина был завернут в коврик, он лежал с подогнутыми коленями, босой. Голова высовывалась из пушистой красной ткани коврика, притиснутая к стенке багажника ко мне в профиль. Я увидела его открытый глаз, гладкие волосы, поседевшие на виске, почти прозрачную кожу, натянувшуюся на выпирающей скуле. Он казался лет сорока, а может, и нет — его возраст невозможно было определить. Я тщетно пыталась не дышать и все равно задыхалась. Забинтованной рукой я откинула угол коврика, чтобы получше рассмотреть труп. На нем было что-то вроде халата, шелковое и светлое, то ли голубое, то ли зеленоватое, со стоячим воротником более темного цвета. Из-под халата виднелась мертвенно-бледная грудь с двумя ужасными дырками между сосками. Они так отчетливо выделялись на теле, словно были нанесены киркой. Кровь, вытекшая из ран, черной коркой облепила тело до самого горла.

Я захлопнула крышку багажника, ноги у меня подкосились, и я рухнула на нее. Я помню, что пыталась встать, старалась перебороть себя, даже чувствовала щекой и правой рукой, как жжет меня раскаленный солнцем кузов машины. Потом до моего сознания дошло, что маленький мальчик Титу стоит рядом, что он напуган, и я хотела сказать ему: «Подожди, сейчас, ничего страшного не случилось», — но не смогла выдавить из себя ни слова.

Он плакал. Я слышала, как он плакал, и слышала громкий смех, доносившийся издали, с пляжа. Девушки в бикини носились друг за другом по эспланаде. Никто не обращал на нас внимания.

— Не плачь. Все прошло, смотри.

Его карты валялись на песке. Стараясь удержать рыдания, он обхватил ручонками мои колени и уткнулся носом мне в юбку. Я нагнулась к нему и, успокаивая, поцеловала его в волосы.

— Видишь уже все в порядке. Я просто споткнулась, и у меня соскочила туфля.

Из закрытого багажника он едва ли мог чувствовать запах, который у меня все еще вызывал тошноту. Но я на всякий случай отвела мальчика к передней дверце. Он потребовал свои карты и монету в пятьдесят сантимов. Я собрала все с земли. Когда я снова подошла к нему, он на крыле машины пальцем рисовал какие-то кружочки. Мне он объяснил, что это морские ежи.

Я села на край тротуара, чтобы не наклоняться к нему, притянула его к себе и спросила, как он мог увидеть, что находится в багажнике. Я говорила очень тихо, ласково и почти беззвучным голосом. Наверное, он лучше слышал удары моего сердца, чем мои слова.

— Ты ведь не мог сам открыть багажник? Кто его открыл?

— Мосье, — ответил Титу.

— Какой мосье? Тот, который вел мою машину?

— Не знаю.

— И вы вместе смотрели туда?

— Нет, я был там, за машиной.

Он показал на «дофин», стоявший рядом с «тендербердом».

— Давно это было?

— Не знаю.

— После этого ты ходил к своей маме?

Мальчик подумал. Рукой я стерла следы слез на его щеках.

— Да. Два раза.

— А мосье, который открывал багажник, он не видел, что ты смотришь?

— Видел. Он мне сказал: «Убирайся!»

— Послушай меня. Как выглядел этот мосье? У него был галстук? Волосы у него черные?

— У него был черный галстук. И чемодан.

— Куда он ушел?

Мальчик снова задумался. Он по-взрослому пожал плечами и неопределенно махнул то ли в сторону пристани, то ли городка, то ли еще чего-то другого.

— Идем, тебе пора к маме.

— А завтра ты приедешь сюда?

— Договорились.

Я встряхнула подол юбки, повела его по эспланаде. Он показал мне свою маму, она была самая молоденькая в группе женщин, лежавших в купальных костюмах на пляже. У нее были светлые волосы и очень загорелая кожа. Я слышала, как они смеялись. Вокруг них валялись журналы и стояли флаконы с кремом для загара. Увидев сына, она приподнялась на локте и позвала его. Я поцеловала Титу и помогла ему спуститься по ступенькам на пляж.

Я не хотела возвращаться к машине, к этому человеку с пробитой грудью. Я понимала, что единственное, что я могу сделать разумное, — это пойти в полицейский участок. И, уж во всяком случае, нужно поскорее убраться с пляжа. Я рассуждала так: «Если Филипп знает, что маленький Титу видел в багажнике человека, он, должно быть, бродит где-то поблизости, следит за мальчиком. А может, он следит и за мной? Ну что ж, тогда я заставлю его выйти из засады».

И в то же время я понимала всю нелепость моих рассуждений. Ведь если он, Филипп, засунул труп в машину, которую считал моей, то ему уже плевать на то, что потом буду рассказывать я. И тем более ему наплевать на свидетельские показания пятилетнего ребенка.

Я шагала по пристани, среди безразличной толпы, и сердце мое замирало каждый раз, когда кто-нибудь случайно толкал меня. Потом я бродила по пустынным улочкам. Солнце давно уже зашло, и мне было холодно. На окнах сушилось белье. Я остановилась, чтобы посмотреть назад, и на лоб мне упала капля воды, отчего я вздрогнула всем телом и чуть не закричала. Однако сомнения не было: за мной никто не шел.

Потом я спросила, как пройти к полицейскому участку. Он находился на маленькой площади, обсаженной платанами. Я издали посмотрела на здание, на пороге которого стояли два полицейских. Мне казалось, что я насквозь пропитана омерзительным, тошнотворным запахом, исходившим от неизвестного мертвого мужчины, который лежал в «тендерберде». У меня не хватало смелости подойти к полицейским. Что я могла сказать им? «Я угнала машину моего хозяина, молодой человек, о котором я ничего не знаю, украл ее у меня, а потом я нашла ее здесь с трупом в багажнике. Я ничего не могу вам объяснить, но я не виновата». Кто же мне поверит?

В пиццерии напротив полицейского участка, сидя у окна на втором этаже, я дождалась темноты. Я надеялась немного прийти в себя, попыталась представить себе, что же могло произойти за те два часа, что машина была у Филиппа. Скорее всего случилось что-то непредвиденное, неожиданное, потому что, когда он уходил от меня, его взгляд не выражал ни малейшей тревоги. В этом я уверена. Почти уверена. А впрочем, совсем не уверена.

Я заказала коньяку, но, когда поднесла рюмку к губам, мне стало нехорошо, и я его не выпила.

Если я сейчас перейду площадь, на которую я смотрю через окно, и войду в полицейский участок, то меня уже не выпустят оттуда до конца следствия, а оно может продлиться много дней или даже недель. Перед моими глазами одна за другой возникали картины: меня отвозят в марсельскую тюрьму, меня раздевают, на меня напяливают серый халат, мне мажут пальцы правой руки чернилами, меня бросают в темную камеру. Начнут ворошить мое прошлое, выволокут из него на свет некрасивый поступок, единственный, подобный которому, наверное, есть на совести у многих женщин, но этого будет достаточно, чтобы очернить меня, и моих знакомых, и человека, которого я люблю.

Нет, я не пойду.

Кажется, больше всего сил я потратила на то, чтобы убедить себя, что все случившееся со мной — неправда. Или в крайнем случае, что сейчас вдруг что-то произойдет и этот кошмар кончится.

Я вспомнила один вечер в Рубе. Это было после сдачи устных экзаменов на аттестат зрелости. Результаты вывесили поздно вечером. Я несколько раз просмотрела списки, но своей фамилии не нашла. Я долго бродила по улицам, на лице моем было написано отчаяние, но в душе я лелеяла безумную надежду: произошла ошибка, но справедливость будет восстановлена. Уже шел одиннадцатый час, когда я пришла к Мамуле, в аптеку ее брата. Она дала мне вволю выплакаться, а потом сказала: «Пойдем посмотрим списки вместе, я вижу лучше тебя». И вот в пустынном дворе лицея в полной темноте мы, зажигая спичку за спичкой, принялись снова перечитывать список, ища там мою фамилию, убежденные, что она должна там быть, что в конце концов она там окажется. И она оказалась, даже с пометкой «отлично».

В тот вечер в ресторане напротив вокзала, после ужина с эльзасским вином «в честь такого события», я дала Мамуле обещание, когда ее не станет, советоваться с ней, как с живой. И я всегда держала свое обещание, нарушив его только один раз, четыре года назад, во время моей поездки в Цюрих, потому что мне было стыдно и я опротивела себе еще больше, если бы усыпляла себя воспоминаниями о Мамуле.

Сидя у окна в пиццерии, я думала о ней, о Цюрихе, думала о сыне того человека, которого я люблю, и, конечно, о маленьком Титу, и все это смешалось в одну кучу, и я видела дочку Аниты и даже девочку со станции обслуживания в Аваллоне-Два заката. Как же ее зовут, ведь отец говорил мне?.. И я подумала, что все эти дети, встретившиеся на моем пути, их взгляды, их игрушки — лысая кукла, колода карт — предзнаменование чудовищного наказания, которое меня ждет.

Женщина, что приносила мне коньяк, стояла около моего столика. Наверное, я заметила ее не сразу. Терпеливо, видимо, уже повторяя свои слова, которые донеслись до меня даже не издалека, а просто из другого мира, она спросила:

— Простите, вы мадемуазель Лонго?

— Да.

— Вас просят к телефону.

— Меня?

— Вы мадемуазель Лонго?

Казалось, меня уже ничем нельзя было удивить, но, как это ни странно, я все же удивилась. Я встала и направилась вслед за женщиной. Только когда мы проходили через зал, я вдруг увидела, где просидела больше часа: скатерти в красную клетку, много, очень много посетителей, запах горячего теста и майорана. Телефонная будка находилась на первом этаже, рядом с плитой, где готовили пищу, и воздух в ней был гнетуще сухой.

Его голос показался мне немного другим, но это был он.

— Ты еще долго будешь так сидеть, Дани? Мне уже осточертело, я сейчас на все плюну! Дани? Ты меня слышишь?

— Да.

— Дани, можно договориться.

— Ты где?

— Недалеко.

— Ты видел меня, когда я вошла сюда?

— Да.

— Филипп, пожалуйста, скажи, где ты?

Он не ответил. Я слышала в трубке его дыхание. Я поняла, что он боится, тоже боится. Наконец он заговорил каким-то свистящим голосом, от которого в трубке начала дрожать мембрана:

— Откуда ты знаешь мое имя?

— Сегодня утром я просмотрела твой бумажник.

— Зачем?

— Чтобы знать.

— Ну и что же ты знаешь?

Теперь не ответила я.

— Дани, послушай, если ты точно выполнишь то, что я тебе скажу, мы можем где-нибудь встретиться.

— А если нет?

— Тогда я немедленно отправлюсь в участок, который ты видишь напротив. Ты меня слышишь?

— Слышу, но не понимаю.

Снова молчание.

— Филипп?

— Не называй меня по имени.

— Где ты хочешь встретиться?

— В конце пристани есть дорога, которая ведет в бухту Пормия. Если не знаешь, спроси. Так вот, километрах в двух — трех от городка ты увидишь гостиницу, это — «Белла-Виста». Там для тебя заказана комната.

— Для меня?

— Я звонил туда. Я бы предпочел комнату здесь, в Касси, но нет ни одной свободной. Поезжай туда на машине.

— Я не хочу больше садиться в эту машину.

— А я хочу, чтобы ты ее угнала отсюда и чтобы тебя видели в ней. В гостинице ты переоденешься, снимешь свой костюм. Я позвоню туда через двадцать минут, чтобы убедиться, что ты уже там. И тогда мы встретимся.

— Где?

— Сначала поезжай туда. И учти, Дани, не пытайся надуть меня, твое положение гораздо опаснее моего.

— Ты так думаешь?

— О да! И не забудь: сними этот костюм.

— Я не буду ничего делать.

— Как хочешь, тем хуже для тебя… Значит, я звоню через двадцать минут.

— А почему бы нам не встретиться здесь, сейчас?

— Ты хочешь, чтобы мы встретились? В таком случае условия ставлю я, а не ты.

— И все-таки я ничего не понимаю.

— Тем лучше.

Он повесил трубку. Я тоже, дрожащей рукой.


Было уже совсем темно, когда я села в «тендерберд». За моей спиной, по краям огромной площади, шумели освещенные ярмарочные балаганы. Сквозь звуки венского вальса из тира доносились выстрелы. Чуть дальше я увидела эстраду для оркестра, украшенную к завтрашнему вечеру гирляндами лампочек.

Пахло морем и анисом. По шоссе, край которого занимали террасы кафе, тянулась беспечная толпа, которая неохотно расступалась передо мной. Я спросила дорогу. За городком шоссе круто поднималось, потом шло мимо новых домов, где на балконах ужинали люди, а дальше тянулось над освещенным луной пустынным пляжем из белой гальки.

Гостиница «Белла Виста» с башнями в мавританском духе возвышалась на высоком мысу, среди сосен и пальм. Здесь было очень многолюдно и очень светло. Я поставила «тендерберд» у въезда в парк, отдала чемодан портье с золотыми галунами, подняла верх машины, заперла на ключ багажник и обе дверцы.

Какая-то молодая женщина помогла мне заполнить карточку для приезжих. Отвечая на вопрос, кто я и откуда приехала, я вспомнила о гостинице в Шалоне, и перед моими глазами всплыло обезоруживающее красивое лицо Филиппа. Это немного приободрило меня. Нет, решительно я законченная психопатка.


Комната была маленькая, с ванной комнатой, облицованной кафелем в цветочки, с новой мебелью, с вентилятором, который охлаждал горячий воздух, и с видом на море. Окно было открыто и я бросила взгляд вниз, на освещенный бассейн, где с громкими криками плескались какие-то юнцы, потом разделась и, стараясь не замочить волосы и забинтованную руку, приняла душ.

Когда я вытиралась, в комнате зазвонил телефон.

— Ты готова? — спросил Филипп.

— Через несколько минут. Что мне надеть? У меня нет большого выбора.

— Что хочешь, только не костюм.

— Почему?

— Меня и так уже достаточно видели в его обществе. Через час встречаемся в Марселе.

— В Марселе? Это нелепо. Почему не здесь?

— Меня достаточно видели здесь. К тому же я в Марселе.

— Я тебе не верю.

— Веришь или не веришь, но это так. Ты знаешь Марсель?

— Нет.

— Черт побери! Дай мне подумать.

— Филипп, — тихо сказала я ему, — я назначила тебе встречу, она на холме, на том месте, где ты бросил меня.

— Встречу?

— На случай, если бы ты вернулся. В десять часов на улице Канебьер у дома номер десять.

— Ты знаешь, где она находится?

— Нет, но, наверное, ее не трудно найти.

— Ладно. В половине одиннадцатого. Машину оставишь на другой улице, а сама придешь пешком. Я буду тебя ждать.

— Погоди, не вешай трубку.

Но он уже повесил. Я спросила у телефонистки, откуда мне звонили. Из Марселя. Поколебавшись, что надеть — брюки, в которых была вчера или белое муслиновое платье, — я надела платье. Я выбрала его потому, что поняла: он не хотел, чтобы его видели с дамой из «тендерберда». Не будь я в таком смятении, предосторожности этого жулика показались бы мне смешными. Я причесалась и посмотрела на себя в зеркало: никаких сомнений, там была я, да-да, я, все было настолько реально, что я закрыла глаза.


Марсель — самый растянутый, самый непонятный из всех городов, которые я когда-либо проезжала. Улочки, еще более узкие, чем парижские, расходятся в разные стороны, и с какой бы стороны ты в них не въезжал, они все равно никуда не приводят. Я несколько раз останавливалась у тротуара, чтобы спросить дорогу, и ничего не могла понять из объяснений, кроме того, что я бедняжка. Мне говорили: «бедная девушка», «бедная мадемуазель», «бедняжка вы, бедняжка». И. все время выяснялось, что я еду в противоположную сторону от улицы Канебьер.

Наконец около здания, которое здесь называли биржей, я нашла огромную стоянку машин. Я закрыла «тендерберд» на ключ и пошла прямо, куда глаза глядят, и эта первая же улица, по которой я пошла, сразу же привела меня на другую, очень широкую, ту самую, оказалось, что я искала, да еще почти напротив дома, где было назначено свидание. Дом номер десять находился в нижней части улицы, у Старого порта, и на нем висела вывеска агентства путешествий. Рядом был большой ресторан — «Сентра», на тротуаре толпились люди, по мостовой сновали голубые автобусы, на зданиях горели неоновые рекламы.

Филиппа не было, но я знала, что он откуда-нибудь следит за мной. Я подождала его несколько минут, прохаживаясь взад и вперед, рассматривала — ничего не видя! — выставленные в витрине оптические приборы, потом почувствовала на своем плече его руку. На нем был все тот же светлый костюм с черным галстуком. Стоя в снующей толпе, мы долго молча смотрели друг на друга. Мне кажется, что, увидев его осунувшееся лицо, я сразу поняла, что он никого не убивал и, что эта история его потрясла не меньше, чем меня.

— Где машина? — спросил он.

— Там, на площади.

— Он все еще в ней?

— Где же, по-твоему, ему быть?

— Дани, кто он?

— Я должна спросить это у тебя.

— Не кричи. Пойдем.

Схватив за локоть, он потащил меня в сторону порта. Мы пересекли ярко иллюминированную площадь, переходя от одного переходного островка к другому, лавируя между идущим сплошным потоком машин. Филипп крепко держал меня за руку. Мы долго шли по набережной, которая называлась Рив-Нев. Ни разу не повернув ко мне головы, он тихим голосом рассказывал, что угнал «тендерберд», чтобы продать его, что до Касси ехал без остановок, а в Касси, осматривая его перед тем, как передать одному владельцу гаража, открыл багажник и увидел в нем труп. Он испугался, он стал следить за маленьким Титу, он не знал, что предпринять. Он решил, что этого человека убила я и теперь воспользуюсь ситуацией, чтобы свалить вину на него, Филиппа. Он был уверен, что никогда больше не встретит меня. Мой приезд окончательно сбил его с толку.

Мы сидели с ним в конце набережной в темноте, на куче изъеденных морской водой досок. Филипп спросил меня, как я напала на его след, после того, как он бросил меня у Беррского пруда.

— Я позвонила в ресторан, где мы обедали.

— Молодец, ты не потеряла голову.

— В Касси ты следил за мной? Почему ты сразу не подошел ко мне?

— Я не знал, что у тебя на уме. Чья эта машина?

— Моего шефа.

— Он тебе одолжил ее?

— Нет, не одолжил, он даже не знает, что я ее взяла.

— Хорошенькое дельце!

Я видела по его глазам, что ему еще о многом надо спросить меня. Наверное, и в моем взгляде он прочел то же желание. Он по-прежнему держал меня за руку, но нас обоих парализовало недоверие. Первым нарушил молчание он.

— Ты правда не знаешь этого человека?

— Правда.

— И не знала, что он в багажнике?

— Ты сам видел, как я открывала багажник в Касси. Похоже было, что я знала об этом?

— Ты могла ломать комедию.

— Ты тоже можешь ломать комедию. В этом ты, кажется, большой мастак, не правда ли?

— Но ведь кто-то засунул его туда, и это не я. Подумай, немножко, Дани. Когда я тебя встретил, он уже был мертв.

— Откуда ты знаешь?

— У меня есть глаза. Он умер по крайней мере двое суток назад.

— Ты мог засунуть его в багажник и через двое суток после того, как убил.

— Когда, например?

— В Шалоне, вчера вечером.

— Ну, представь себе на минутку, как бы я мог целый день шататься по городу с трупом? Хватит фантастики, вернись на землю. Кстати, извини, мне неприятно тебе угрожать, но у меня полно свидетелей, которые могут показать, что я делал вчера и позавчера. Не спорю, я таскался с чемоданом, но попробуй убедить кого-нибудь, что в нем можно спрятать труп человека. Не думаю, чтобы тебе это удалось.

Он встал и сделал несколько шагов прочь. Я торопливо проговорила:

— Филипп, умоляю, не бросай меня.

— Я не бросаю…

Повернувшись ко мне спиной, он стоял около разбитой лодки и смотрел на неподвижную черную воду, изрезанную полосами света. Шум города казался очень далеким.

Наконец он заговорил:

— А твой шеф, что он за тип? Убийца с большой дороги?

Я пожала плечами и ничего не ответила. Он обернулся, по его напряженному лицу я видела, что он раздражен и нервничает.

— Черт побери, я ничего не понимаю… Я только хочу сказать, что, когда ты угнала машину, труп мог быть уже там.

— Нет. Багажник был пустой. Я точно знаю, я заглядывала в него.

— Вот как! А по дороге ты его открывала?

— Кажется, да.

— Где в последний раз?

Я подумала. Я восстановила в памяти весь свой путь. Я мысленно ехала по Седьмому шоссе, потом по Шестому, до Фонтенбло. Я вспомнила, что там открывала багажник, намереваясь положить в него чемодан, который я купила, но потом передумала и положила его на заднее сиденье.

— В Фонтенбло он был пустым.

— Это было давно. А потом где ты останавливалась?

— В Жуаньи, заходила в бистро. Там я и встретила шофера грузовика, который стянул у меня букетик фиалок. Но это было днем, и машина стояла у дверей. Тогда не могли засунуть труп.

— А ты уверена, что до Касси не открывала багажник?

— Я бы вспомнила об этом.

— А где ты останавливалась после Жуаньи?

— На станции обслуживания, неподалеку от Аваллона. Там я оставила машину надолго. Ее даже перегнали на другое место, пока я была у доктора.

Он посмотрел на мою забинтованную руку. По его глазам я видела, что он вспоминает мой рассказ о том, как мне искалечили руку, как незнакомые люди утверждали, будто видели меня накануне на шоссе и будто я ехала в Париж, тогда как я уверяла, что в это время находилась в Париже.

Но он только сказал:

— Знаешь, что-то не очень мне верится во все это.

Я не знала, что еще добавить в свое оправдание. Да мне и не хотелось оправдываться. Филипп заметил, что я дрожу в своем белом платье, и, сняв пиджак, накинул его мне на плечи. Дыша мне прямо в лицо, он спросил шепотом:

— Ты говоришь правду, Дани?

— Клянусь.

— Даже если это ты выстрелила в него, я тебе помогу, понимаешь?

— А разве в него стреляли? Разве он убит выстрелом?

Сама того не желая, я почти прокричала эти слова визгливым, срывающимся голосом. Это прозвучало смешно. Не знаю почему, но у меня на глазах выступили слезы.

— Да, я так полагаю, поскольку оно лежит в багажнике рядом с трупом.

— Что — оно?

— Да ружье же, черт побери! Блестящее, новенькое! В твоем багажнике! Ружье! Скажи, меня-то ты узнаешь по крайней мере?

Сжав руками мою голову, он принялся раскачивать ее из стороны в сторону, словно пытаясь разбудить меня.

— Подожди! Я не видела ружья!

— Интересно, что ты вообще видишь! Ковер ты видела? Мертвеца видела? Ну так с ним еще и ружье!

Филипп отпустил меня, резко повернулся на каблуках и пошел, сунув руки в карманы и подняв плечи. Я видела белое пятно его рубашки. Я встала и нагнала его. Он повел меня через шоссе, сказав, что у него нет больше сигарет, нет ни одного су и что он голоден.


В переполненном бистро, стены которого были украшены неводами и ракушками, я купила пачку сигарет «житан» и спички. Филипп за стойкой выпил кружку пива и съел сандвич. Он молчал, даже не смотрел на меня, я спросила:

— Как ты добрался до Марселя?

— Не твоя забота.

— А где твой чемодан?

— Тоже не волнуйся.

Когда мы выпили, он обнял меня за плечи и притянул к себе. Мы пошли, прижавшись друг к другу, по тротуару, на котором валялись пустые ящики. От них далеко расходился запах водорослей. У Старого порта мы пересекли площадь. Проходя мимо какого-то ресторана, я в зеркальной витрине увидела, как там на мгновение промелькнули наши лица, мое белое платье, его пиджак на моих плечах, короче, мы оба, обнявшиеся, освещенные неоновыми рекламами, в тысяче километров от моей жизни. Да, правда, в тысяче километров, и это показалось мне тогда более нереальным, чем все остальное, чем вся история с трупом.

Когда мы вышли на улицу Канебьер, на нас стали оглядываться прохожие. Я спросила Филиппа, куда мы идем.

— К машине. Нужно узнать, кто этот тип. Нужно еще раз посмотреть на него.

— Не надо, прошу тебя, у меня не хватит больше духу.

— А у меня хватит.

Мы подошли к «тендерберду», который я оставила на стоянке среди доброй сотни других машин, и несколько минут неподвижно стояли рядом. Я вынула из сумочки ключи и протянула Филиппу, но он не взял их. Мимо нас, жестикулируя и галдя, прошла ватага подростков, потом, озабоченно шевеля губами и понурив голову, одиноко пробрела какая-то женщина в измятом платье. Филипп велел сесть мне за руль: нужно найти более укромное место и там открыть багажник.

Мы поехали по набережной Рив-Нев, повторяя тот путь, что перед этим прошли пешком. Когда я повернула на улицу, которая, пересекая город, карабкалась вверх, он вдруг сказал:

— Знаешь, Дани, у нас, кажется, есть способ выпутаться. Если тебе подсунули этого типа по дороге, то никто о нем не знает, кроме той сволочи, которая это сделала. Тебя с ним ничто не связывает. В таком случае мы поступим также. Выбросим где-нибудь этот подарочек и забудем о нем. И нас это не касается.

Я свернула на одну улицу, потом на другую, все еще продолжая лезть вверх. Затем Филипп велел мне ехать по дороге с каменной оградой, ведущей на Руа-Блан. Здесь мы не встретили ни машин, ни прохожих, и улочка была настолько крутая и узкая, что в одном месте мне пришлось остановиться и поворачивать в несколько приемов. Больной рукой я с трудом крутила руль, и Филипп помог мне. Когда мы поднялись еще выше, в пролет между двумя облупившимися стенами я увидела сверкающий огнями город — он лежал внизу, вдоль моря.

Положив руку мне на колени, Филипп дал знак остановиться. Дом номер семьдесят восемь. Я запомнила его потому, что этим номером в приюте было отмечено мое белье. В темном дворе виднелся новый дом. Прислушиваясь, мы немного переждали, потом, приглушив мотор, въехали в ворота. Фары машины осветили блестящие двери гаражей, выстроившихся в ряд, листву деревьев, лестницу. Одна машина стояла прямо во дворе. Я поставила свою позади нее, выключила мотор и фары. Двор был тихий, но узкий, и я с тревогой подумала, что если нам почему-либо придется спасаться отсюда бегством, я не смогу быстро развернуться.

Я отдала Филиппу его пиджак, и мы вышли из машины. Несколько окон над нашей машиной были освещены, за одним из них, занавешенным шторами, угадывался голубоватый свет телевизора. Я раскрыла багажник и тут же отпрянула, даже не взглянув на него. Чудовищный запах ударил мне в нос, и я была в каком-то полуобморочном состоянии, когда услышала, что Филипп просит дать ему платок. Он задыхался, лицо его исказилось, сразу стало каким-то старым, заострившимся и чужим. Наши взгляды встретились — я никогда не забуду, какой ужас я прочла в его глазах.

Я слышала, как совсем рядом он ворочал труп. В отчаянии я уставилась взглядом в ворота, и это было совсем не потому, что я боялась, как бы кто-нибудь не появился. Я даже не думала об этом. Вдруг Филипп прошептал:

— Посмотри, Дани.

Он показал мне ружье, длинное ружье с черным стволом.

— На прикладе инициалы.

— Инициалы?

— Да. «М. К.».

Филипп заставил меня посмотреть на ружье и даже потрогать пальцем выгравированные на дереве буквы.

— Винчестер. В обойме не хватает трех пуль.

— Ты в этом разбираешься?

— Немножко.

Он вытер ружье моим платком и положил его обратно на коврик, в который был завернут мертвец. Я увидела освещенное матовой лампочкой багажника его лицо с отвисшей челюстью. Филипп обшаривал карманы его халата. По наступившей тишине я догадалась, что он что-то обнаружил и потому затих. Вдруг он выпрямился. Он хотел что-то сказать и не мог. Он словно окаменел от потрясения. Я только успела увидеть, что в левой руке он держит какую-то бумажку. Потом он закричал. Я уже не помню, что он кричал. Наверное, что я сумасшедшая, а он поддался бреду сумасшедшей, во всяком случае, как я теперь понимаю, его взгляд выражал именно это. Мне кажется также, что по его глазам я догадалась, что сейчас он меня ударит. Кажется, я подняла руку, чтобы защититься от удара.

В тот же момент от резкой боли под ложечкой у меня перехватило дыхание, и я скрючилась. Но прежде чем я успела упасть, он обхватил меня и потащил к дверце машины. Помню, как скрючившись, задыхаясь, я лежала на переднем сидении машины, помню звук захлопываемого багажника и удаляющиеся шаги Филиппа. Что было потом, не помню.

Много позже я очнулась. Кругом тихо. Я в машине одна. Мне удалось придвинуться к рулю. Я жадно ловила ртом ночной воздух, я плакала. Мои очки оказались в ногах на коврике. Когда я их надела, я увидела, что часы на щитке показывают час ночи. Одергивая на коленях платье, я увидела бумажку, которую Филипп извлек из халата мертвеца.

Я включила свет.

Это была телефонограмма, принятая, судя по бланку, аэродромом Орли. Она была адресована некоему Морису Кобу, пассажиру «Эр Франс», рейс 405. Принята десятого июля в 18 часов 55 минут. Я не сразу высчитала, что это было в пятницу, двое с половиной суток тому назад, но, когда я это поняла, все, что происходило со мной в течение последних двух дней, всплыло в моей памяти как сплетение ужасов в кошмарном сне.

Острым почерком на бланке было написано: «Не уезжай. Если ты не сжалишься надо мной, я поеду за тобой в Вильнев. Я в таком отчаянии, что мне уже все равно».

И подпись: «Дани».

В графе «отправитель» был указан мой телефон в Париже.

Дорога, освещенная луной, без конца петляла над морем. Это все, что я помню. Не знаю, как я доехала до гостиницы «Белла Виста». Не знаю даже, понимала ли я, что возвращаюсь туда. Было холодно. Я мерзла. Кажется, я даже не вполне осознавала, что нахожусь на юге. Скорее, я была на дороге в Шалон, я только что рассталась с доктором, который наложил мне на руку лубок, с владельцем станции обслуживания, с жандармом на мотоцикле. Сейчас я встречусь с Филиппом на набережной Соны, но теперь уже все будет иначе.

И еще я думала о своем белом костюме. «Нужно забрать его, обязательно!» — эта мысль не покидала меня. Я ехала и думала об этом оставленном в гостиничном номере костюме как о чем-то таком, что поможет мне вернуть утраченное равновесие: костюм — это то, что принадлежало мне до пятницы, десятого июля, и, обретя его, я вновь обрету себя.

В Касси, в районе пристани, кое-где еще горели огни, из открытого бара доносились звуки электрической гитары, несколько молодых людей стали бесноваться перед моей машиной, и мне пришлось остановиться. Один из них перегнулся через дверцу и, дыша на меня табаком и вином, поцеловал прямо в губы. Потом я проехала вдоль пляжа с белой галькой и, наконец, увидела мавританские башни гостиницы. Сквозь листья пальмы дрожала круглая, полная луна.

Ночной дежурный в белой униформе с золотыми галунами дал мне ключ от моего номера. Кажется, он что-то говорил о лошадях, о том, какая выиграла скачки, и я отвечала ему вполне естественным голосом. Только заперев на ключ дверь своей комнаты, я снова разрыдалась. Слезы из моих глаз текли ручьем, и я не могла их остановить, словно это были не мои слезы. Я взяла с кровати жакет от костюма и крепко прижала его к своей груди. От него исходил запах духов, моих духов, которыми я душусь уже много лет, запах моего тела, но это не ободрило меня, скорее наоборот.

Я разделась и, расстелив костюм в изножье кровати, легла в постель, держа телефонограмму в правой руке. Прежде чем погасить свет, я перечитала ее несколько раз. Некоторое время спустя я снова зажгла ночник и опять прочла ее.

Я не знала никакого Мориса Коба. Я не посылала этой телефонограммы. В пятницу, десятого июля, в восемнадцать часов пятьдесят пять минут, я находилась в квартале Монморанси, я как раз начинала свою работу и была с Караваями и их девочкой. Значит, в это время кто-то проник в мою квартиру на улице Гренель и, воспользовавшись моим телефоном и моим именем, отправил телефонограмму. Это совершенно очевидно.

На прикладе ружья, обнаруженного в «тендерберде», стоят инициалы «М. К.», то есть инициалы Мориса Коба. Все это — и ружье и телефонограмма — доказывало, что труп в мою машину подсунули не случайно, как можно было бы подумать, что в этот кошмар меня, Дани Лонго, ввергли совершенно сознательно.

Не знаю, спала ли я. Время от времени подробности моей поездки, начиная с Орли, врывались в мой сон так отчетливо и грубо, что я открывала глаза. Белый прямоугольник карточки на конторке в гостинице «Ренессанс». Раздраженный голос администратора: «Лонго, Даниэль Мария-Виржини, двадцать шесть лет, служащая рекламного агентства, разве это не вы?» Кто-то появляется за моей спиной в туалете станции обслуживания. Жандарм шарит по моей машине лучом фонарика и требует, чтобы я раскрыла свою сумочку. Все утверждают, что видели меня, говорили со мной, что в субботу на рассвете я ехала в Париж.

Наступил рассвет. Я лежала с открытыми глазами, смотрела, как утро постепенно просачивается в мою комнату, и думала: «Нет, это не просто глупая шутка, которую сыграл со мной шофер грузовой машины, случайно встретившийся мне, это какой-то заговор против меня. Не знаю, для какой гнусной цели, но кому-то необходимо доказать, что в субботу на рассвете я была на шоссе Макон — Аваллон. И этот кто-то воспользовался не только моим телефоном, но и моим именем и, одевшись так же, как я — белый костюм, темные очки, — выдал себя за Дани Лонго. Все, кто уверяли, что видели меня, говорили правду. Они действительно видели, но не меня, а другую женщину, в другой машине, которая…»

Я лихорадочно пыталась нащупать следующее звено цепи, но цепь обрывалась…

Я вскочила на кровати и чуть не закричала. Это — безумие. НИКАКОГО ЗАГОВОРА НЕ БЫЛО И НЕ МОГЛО БЫТЬ. Как бы я себя ни утешала, но никто не смог бы, если он не обладает какими-то сверхъестественными способностями, заранее связать меня телефонограммой с каким-то неизвестным, которого потом, почти через двое суток, где-то у черта на рогах, в сотнях километров от моего дома, мертвым засунут мне в машину. Тем более никто не мог заранее предложить какой-то женщине на одном из отрезков Шестого шоссе выдавать себя за меня, Дани Лонго, за двенадцать, а может, даже за пятнадцать часов до того, как я там появлюсь. Никто, никто на свете не мог знать в пятницу, в шесть часов пятьдесят пять минут да и в субботу на рассвете, что на меня найдет такое безрассудство и я, как идиотка, угоню машину шефа и поэтому действительно буду ехать вечером по Шестому шоссе в сторону моря. Никто. Я сама этого не знала.

Я говорила себе: «Подожди, подожди, подумай еще, этому наверняка есть — должно быть! — какое-то объяснение». Но его не было. Самое страшное заключалось в том — у меня голова шла кругом от ужаса — что я сама еще не знала, что поеду. Значит, все началось помимо меня и вообще помимо кого бы то ни было, ни одно человеческое существо не могло послать эту телеграмму, не могло выдать себя за Дани Лонго. Остается только думать, что еще за сутки до того, как я неожиданно для себя решила воспользоваться «тендербердом», на меня пал жребий, и какая-то сверхъестественная сила подчинила меня своей воле, и вообще весь мир обезумел.

Остановили свой выбор на мне. Подчинили своей воле. Кто-то, кто неожиданно оказался за моей спиной, искалечил мне руку. Она болит. Болит и под ложечкой, в том месте, куда ударил меня Филипп. Это — наказание. Наказание за моего сына, который четыре года назад, в Цюрихе, был убит еще до того, как появился на свет. Кто-то бдительный и беспощадный преследует меня из иного мира, преследует, не давая ни минуты передышки.

Понедельник, тринадцатое июля. Утро.

Цветочки на обоях в моей комнате. Голубые с красными тычинками. Грязная повязка на руке. Часы на правой руке тикают у самого уха. Из-под простыни торчат мои голые ноги. Я спускаю их на горячий коврик, как раз на то место, куда бьет солнце. Под моим окном, в бассейне, две светловолосые девушки плывут рядом, широко и бесшумно взмахивая руками. Сквозь неподвижные листья пальм виднеются раскаленное небо и море, то самое море, которое я так мечтала увидеть. Все такое ясное, светлое.

Я нашла на умывальнике кусочек рекламного мыла и выстирала белье, которое сняла с себя накануне. Чем пахло мыло? Теперь уже не помню. Как не помню и того, что я пережила в это утро. Некоторые детали вдруг отчетливо всплывают в моей памяти, остальное навеки ушло. А может быть, и эти отчетливые воспоминания — плод моей фантазии? Теперь-то я знаю, что безумие именно в этом и состоит, в точных подробностях — голубые цветочки с красными тычинками, грязная повязка, солнце среди пальм — во множестве четких деталей, которые не связаны между собой и ни к чему не приводят.

Я могла бы провести в этом номере весь день, а потом еще один и еще один, не сходя с места, до тех пор, пока не исчезло бы все, и ребенок, и кровь, и не нужно было бы лгать самой себе.

Время от времени со мной разговаривала Мамуля. Это она заставила меня заказать кофе в номер, она заботилась обо мне, она говорила за меня моими устами по телефону, она словно вселялась в меня. Это она сказала мне: «Дани, Дани, очнись, посмотри, что с тобой стало». Я взглянула на себя в зеркало над умывальником. Я старалась прочесть, что кроется за моим взглядом, понять, что за тайна скрыта в моей голове, в моей душе, тайна, которая бьется, как птица, попавшая в неволю.

Потом я выпила две чашки черного кофе, приняла холодный душ, и мне стало легче. Время — лучший лекарь. Надо только переждать, как подводная лодка, уйти под воду, и потом я снова услышу голос Мамули. Что-то во мне словно погружается в глубокий сон, и я на некоторое время успокаиваюсь. Да, мне становится легче.

Я надела белый костюм, темные очки, перевязала руку мокрым бинтом. Когда я искала в сумочке гребенку, я обнаружила, что Филипп, покидая меня во второй раз, забрал мои деньги. И конверт и кошелек были пусты.

Я не помню, чтобы пропажа огорчила меня. В конце концов его поступок естественней, это я могу легко объяснить. Мало того, если бы Филипп остался со мной, я все равно бы отдала ему деньги. У него не было ни су, и я рада за него. А теперь пусть убирается к черту.

К тому же, поскольку до этого ни одна мысль, кроме как мысль о том, что мне делать — идти ли в полицию и во всем сознаться, или же броситься в море, — не приходила мне в голову, то кража Филиппа даже помогла мне, действительно помогла. Я подумала, что прежде всего мне нужно отыскать отделение Национального банка и получить деньги по чеку. Мамуля сказала: «Это разумнее, чем сидеть в номере и терзаться. Благословляю тебя».

Я спустилась в холл, спросила у администратора, как проехать в отделение банка, и предупредила, что оставляю номер за собой. «Тендерберд» был на том же месте в саду, где я его поставила, раскаленный от солнца, и я обругала себя за то, что не отвела его в тень, но, сев за руль, однако, не почувствовала запаха, которого так боялась. Я изо всех сил старалась не думать о том, во что должен превратиться в такую жару труп человека, убитого около трех суток назад. Я привыкла подавлять свои мысли. Сколько я себя помню, мне всегда приходилось бороться против какой-нибудь ужасной картины, которую рисовало мне мое воображение. Моя рыдающая мать, которой сбривают волосы, за несколько минут до того, как она выбросилась на улицу с третьего этажа; ее распростертое на тротуаре тело. Кричащий под вагоном внезапно тронувшегося товарного состава отец. И я твержу себе: хватит, остановись, дуреха…

Всюду солнце. Я поставила машину на теневой стороне главной улицы Касси, которая вела на пристань. Я опустила верх машины, чтобы ветер развеял дурной запах и мои страшные сновидения. В банке, куда я вошла, было чисто и спокойно. Мне сказали, что я могу получить со своего счета в Париже семьсот пятьдесят франков, но так как я уже потратилась в Фонтенбло, то взяла всего пятьсот франков. Мамуля сказала мне: «Возьми все, что можно, эти деньги пропадут, беги за границу, исчезни». Но я ее не послушалась.

Ожидая, когда мне оформят получение денег, я увидела большую дорожную карту на стене и вспомнила одну фразу в телефонограмме: «Я поеду за тобой в Вильнев». Я посмотрела, нет ли Вильнева в районе Шестого или Седьмого шоссе, между Парижем и Марселем. Были Вильнев-Сен-Жорж, Вильнев-ла-Гияр, Вильнев-сюр-Иони, Вильнев-л’Аршевек, Вильнев-лез-Авиньон, и много еще других городков с этим названием, не считая, конечной, деревушек, которые не помечены на карте. Сперва у меня опустились руки.

Я взяла на заметку Вильнев-ла-Гияр, который находится сразу после Фонтенбло, где я в последний раз открывала багажник и видела, что он пуст, а также Вильнев-сюр-Иони, около Жуаньи, где я встретилась с похитителем фиалок. Но скорее всего оба эти городка не имеют никакого отношения к моей истории. Мамуля сказала: «Совершенно никакого, если вспомнить телефонограмму. Она была адресована пассажиру самолета. Кто же полетит самолетом в Вильнев-ла-Гияр, который находится в пяти сантиметрах от Парижа, можешь сама измерить».

Я получила деньги, спрятала их в сумочку и спросила, есть ли в Касси агентство путешествий. Оказалось, есть, в соседнем доме, мне нужно всего лишь выйти из одной двери и войти в следующую. Это я приняла за хорошее предзнаменование, тем более что на объявлениях, почти одинаковых, вывешенных на дверях банка и агентства, я прочла, что сегодня, в понедельник, тринадцатого июля, они работают до девятнадцати часов. Бог дал мне возможность получить деньги, и у меня оставался еще целый час. Мамуля спросила: «Зачем?» Я и сама не знала. Просто чтобы двигаться, чтобы сделать еще что-то, что свойственно живому существу, чтобы побыть на свободе до того, как в моей машине обнаружат труп и меня схватят, бросят в темную камеру, где я буду сидеть скрючившись, обхватив голову руками, как младенец во чреве матери, как в те времена, когда меня носила в своем теле Рената Кастелляни, Лонго по мужу, родом из Сан-Аполинера, провинция Фрозинон.

Я попросила дать мне расписание «Эр Франс» и, выйдя из агентства, принялась изучать его, стоя на залитом солнцем тротуаре, по которому толпой шли на пляж курортники. Четыреста пятый рейс, указанный в телеграмме, был рейс Париж — Марсель. Обслуживали его «каравеллы». Самолет вылетал по пятницам, если это не совпадало с праздником, из Орли в девятнадцать часов сорок пять минут и прибывал в Марсель (аэропорт Мариньян) в двадцать часов пятьдесят пять минут. Я сразу же подумала: «Вильнев, который я ищу, должен быть Вильнев-лез-Авиньон, так как другого южнее на карте нет». В то же время в моей памяти зашевелилось что-то смутное и гнетущее, я никак не могла определить, что, не могла вытащить это на поверхность.

Я поискала глазами «тендерберд». Он по-прежнему стоял у противоположного тротуара. И вдруг мне вспомнилась карточка на конторке в гостинице «Ренессанс» в Шалоне, и я поняла, что это и угнетает меня. Ведь именно в «Ренессансе» мне сказали, что когда я якобы останавливалась у них в первый раз, я ехала из Авиньона, и я им ответила, что это чепуха. «Вот видишь, — сказала мне Мамуля, — все специально подстроено, чтобы погубить тебя, все предусмотрено заранее. И если в твоем багажнике обнаружат труп, кто же тебе поверит, что ты ни при чем? Умоляю тебя, беги, беги куда глаза глядят, и никогда не возвращайся». И я опять не послушалась ее.

Я пошла на пристань. Накануне, когда я спрашивала дорогу в гостиницу «Белла Виста», я заметила в конце набережной почтовое отделение. Сейчас, проходя мимо, я вспомнила, как там же у пристани, только поздно вечером, какой-то подвыпивший молодой человек чмокнул меня в губы, и инстинктивно обтерла рот забинтованной рукой. Я ответила Мамуле: «Не волнуйся, подожди, я еще не начала защищаться. Я совсем одна, это правда, но я ведь всегда была одинока, и пусть даже весь мир ополчится против меня, словом, я собиралась с силами.

В почтовом отделении было темно, особенно после яркого солнца улицы, и мне пришлось сменить очки. Я увидела прикрепленные к покатой конторке несколько телефонных справочников всех департаментов. Я раскрыла справочник абонентов департамента Воклюз. Некий Морис Коб действительно проживал в Вильнев-лез-Авиньон.

В глубине души, видимо, я на это не рассчитывала. Сердце мое тяжело застучало. Я не могу объяснить, что почувствовала в тот момент. Его имя было напечатано, и это было нечто отрезвляюще холодное, реальное, гораздо более реальное, чем телефонограмма, переданная из моей квартиры, чем труп, запертый в багажнике машины. Любой человек — и не только в последние два дня, но много месяцев раньше — мог раскрыть толстую телефонную книгу и прочитать эту фамилию и этот адрес. Да, я не могу объяснить, что я почувствовала в этот момент.

В книге значилось: «Морис Коб, инженер-строитель, вилла Сен-Жан, улица Аббеи».

И я опять почувствовала, как во мне зашевелилось какое-то воспоминание, или бог его знает что, зашевелилось, пытаясь добраться до моего сознания. Вилла Сен-Жан. Шоссе Аббеи. Инженер-строитель. Вильнев-лез-Авиньон. Нет, это не будило во мне никаких ассоциаций, а то смутное воспоминание, которое пробивало себе дорогу к моему сознанию, замерло где-то на полпути, и у меня вообще уже не было уверенности, что оно появлялось.

Я раскрыла еще один справочник. Справочник департамента Ионн. Там я прочла, что в Жуаньи есть несколько бистро, но на Шестом шоссе только одно — «Ветеран дороги» и его владелец — Т. Поззон. Это, должно быть, то самое бистро, где я останавливалась и где водитель грузовика похитил у меня фиалки. Я запомнила номер телефона 5-40 — «пять-сорок» и вышла на улицу.

Когда я вернулась к машине, солнце было уже высоко, и тень прикрывала ее только наполовину, но я даже не успела встревожиться по этому поводу. Перед машиной стояли два жандарма в формах цвета хаки.

Я увидела их в последнюю минуту, когда чуть не натолкнулась на них. Я всегда хожу, глядя в землю, из страха, что не замечу какого-нибудь слона и споткнусь о него. До восемнадцати лет у меня не было очков с такими хорошими стеклами, как сейчас, и я то и дело оказывалась вверх тормашками, почему меня и прозвали «летающей самоубийцей». И особенно часто я сталкивалась — о, это кошмар! — и до сих пор сталкиваюсь с какой-нибудь большой детской коляской, оставленной у дверей дома. Однажды потребовались три человека, чтобы уладить этот конфликт.

И вот, подняв глаза и увидев — удар, от которого можно грохнуться в обморок, — около «тендерберда» двух жандармов, я чуть было не бросилась бежать прочь. Мамуля сказала мне: «Да что ты! Не останавливайся, не глядя на них, пройди мимо». Но я остановилась.

— Это ваша машина?

Я сказала «да», я попыталась это сказать, но не смогла издать ни единого звука. Оба жандарма были высокого роста, и тот, который выглядел помоложе, как и я, носил темные очки. Он-то и заговорил первым, попросив меня предъявить документы. Я обошла машину, чтобы взять их из ящичка для перчаток, а в это время жандармы, не говоря ни слова, направились к багажнику. Мамуля сказала мне: «Ну, что же ты стоишь, как чурбан, нужно удирать, спасайся, беги скорее, делай же что-нибудь». Я подошла к жандармам и протянула конверт с документами на машину. Он вынул их, взглянул на техталон и сказал:

— Водительские права, пожалуйста.

Я вынула их из своей сумочки и дала ему. Он посмотрел их, снова взглянул на техталон и спросил:

— Что это значит — МРК?

— МРК?

С некоторым раздражением он усталым жестом сунул мне талон под нос. В графе «фамилия, имя» стояло: «Общество МРК». Впрочем, это я прочла еще в Орли, но я не знала, что означали эти буквы, и после небольшой паузы объяснила:

— Рекламное агентство.

— А более точно?

Я ответила первое, что мне пришло на ум: «Международное рекламное агентство Каравая».

— Кто такой Каравай?

— Основатель агентства. Но теперь оно принадлежит мне. Вернее, я управляю им, ясно?

Он пожал плечами и ответил:

— Мне ясно главным образом то, что прямо перед вашей машиной висит знак, запрещающий стоянку. Вы давно в Касси?

— Я приехала вчера вечером.

— В следующий раз будьте внимательнее. Эта улица и без того достаточно узкая, и если все будут следовать вашему примеру…

И тут уж он как пошел, как пошел… А я наконец смогла с облегчением вздохнуть. Он вернул документы, снял кепи, чтобы вытереть платком пот со лба, и, переглянувшись со своим напарником, сказал мне:

— Ведь вы думаете, что если вы красивая девушка и у вас такая длинная машина, то вам все дозволено. Вот так-то…

И тут случилось то, чего я боялась больше всего на свете: второй жандарм, который за все время так и не произнес ни слова, а только с легкой усмешкой внимательно слушал и машинально водил большим пальцем по замку багажника, вдруг нажал на большую металлическую кнопку. И кнопка поддалась под его рукой. Прошлой ночью, возвращаясь из Марселя, я была как сомнамбула и забыла запереть багажник на ключ. В Марселе я открыла его по просьбе Филиппа. И замок так и остался незапертым.

На моих глазах большой палец жандарма надавил на кнопку, оторвался от нее и снова надавил, уже сильнее. Я услышала, как щелкнул замок, и торопливо придавила крышку багажника правой рукой. Я сделала это с такой лихорадочной поспешностью, что жандарм в темных очках вдруг в недоумении замолк. Он посмотрел на багажник, потом на меня и, несмотря на темные стекла своих очков, наверняка заметил, как я побелела. Он спросил меня:

— Вам нехорошо?

Я кивнула. Я безнадежно пыталась что-нибудь сказать, чтобы отвлечь его внимание от машины, на которую он устремил взгляд, но не могла ничего придумать. Второй жандарм тоже смотрел на мою правую руку, словно прилипшую к крышке багажника.

Я убрала ее оттуда. После нескончаемого молчания тот, что помоложе, наконец, сказал, уже уходя:

— Ничего, держитесь. А в следующий раз ставьте машину на стоянку.

Он тронул указательным пальцем свое кепи, и оба они, не оборачиваясь, пошли по тротуару к пристани.

Дрожащими руками я отыскала в сумочке ключи. Заперла багажник. Затем, сев за руль, застыла на несколько минут, уставившись неподвижным взглядом в пространство, и только потом нашла в себе силы тронуться с места. Меня трясло. Я очень чувствительная психопатка.


В номере гостиницы «Белла Виста» жужжал вентилятор, поднимая пыль, особенно заметную в лучах солнца, и не принося никакой прохлады. Я закрыла ставни, разделась и легла на застланную постель, поставив телефон рядом с собой.

Я попросила коммутатор заказать мне два номера: 5-40 в Жуаньи и домашний телефон одного художника из агентства, некоего Бернара Торра, с которым я была дружна. К тому же он несколько раз сопровождал шефа в Женеву на встречу с представителями фирмы Милкаби. Он должен знать, в какой гостинице обычно останавливается Каравай. Я позвоню Аните, признаюсь, что уехала на ее машине, и скажу, что мне нужны ее свидетельские показания, чтобы вызволить меня из беды. Анита мне поможет.

Бистро в Жуаньи мне дали первым, так удачно, почти сразу же. Я попросила к телефону хозяина. Он не сразу припомнил меня. Белый костюм, светлые волосы, темные очки, американская машина. Нет, это ничего ему не говорит. Но когда я сказала, что какой-то шофер грузовика с ослепительной улыбкой настоял, чтобы заплатить за меня, и спросила, знает ли он его, хозяин ответил:

— Высокий брюнет, что ездит на «сомюа»? Еще бы я его не знал! Это Жан, Жан на «сомюа». Он проезжает здесь каждую неделю.

— Простите, Жан, а как дальше? Я не расслышала.

— Жан на «сомюа». «Сомюа» — это марка грузовика, на котором он ездит. А фамилии его я не знаю. Знаю только, что он марселец и его прозвали Рекламной Улыбкой.

Как смешно, ведь и я прозвала его так же. Я рассмеялась. Я была довольна. Наконец я нащупала какую-то нить, и мне уже казалось, что все мои неприятности, как по волшебству, скоро рассеются.

— Вы говорите, он марселец? Вы не знаете, сейчас он в Марселе? Где бы я могла найти его?

— Вы слишком много хотите от меня. Я знаю только, что в субботу он ехал на юг. Но где сейчас, понятия не имею. Если хотите, я могу ему передать что нужно, когда он будет возвращаться.

Я ответила, что тогда будет слишком поздно, что мне нужно разыскать его немедленно. «Ах, вот как»! — воскликнул хозяин, а потом так долго молчал, что я даже подумала, не повесил ли он трубку. Но он не повесил. Он вдруг сказал мне:

— Подождите, мадемуазель, я кое-что придумал. Одну минутку.

Теперь я слышала в трубке гул голосов, стук посуды. Я пыталась восстановить в памяти это бистро, в котором была два дня назад. Длинная деревянная стойка, фотографии разбитых грузовиков, трехцветная афиша, объявляющая о праздничном гулянье. Я представила себе клеенчатые скатерти с красными кругами — следы от стаканов с вином, сидящих за столами шоферов. И сама внезапно почувствовала сильный голод и жажду. Со вчерашнего дня я выпила только две чашки кофе.

— Алло! Кто у телефона? — раздался в трубке чей-то голос, уже не хозяина.

— Меня зовут Лонго, Даниель Лонго. Я сказала мосье, который разговаривал со мной…

— Что вы хотите от Рекламной Улыбки?

Мой новый собеседник тоже говорил с южным акцентом, как-то присвистывая, и, видно, любил поесть, потому что, судя по тону, он явно был недоволен, что его оторвали от обеда. Я снова изложила с самого начала, беспрерывно повторяя «простите, мосье», «сами понимаете, мосье».

В ответ он сказал:

— Рекламная Улыбка — мой товарищ по работе. Поэтому я хочу знать, с кем имею дело. Если вы в него втюрились, это одно, но если речь идет о чем-то еще — в конце концов я не знаю, что там у вас на уме, — то я не хочу подводить друга. Вы понимаете меня? Вот встаньте на мое место…

В общем, он как завелся… Я думала, что у меня будет нервный припадок. Но все же, когда мне удалось вставить слово, я сумела сохранить, все тот же смиренный тон. Я сказала, что он угадал, я действительно хотела повидаться с его другом, потому что он назначил мне свидание, но я не пришла, а теперь, конечно же, сожалею об этом, — одним словом, да, он угадал.

— Ладно, я не настаиваю. Коли это любовное дело, я молчу. Уж, во всяком случае, не я буду лишать приятеля удовольствия.

Вот зануда! В конце концов он все же сообщил, что его друга зовут Жан Ле Гевен, что живет он в квартале Марселя, который называется Сент-Март, что точного адреса он не знает, но я могу позвонить фрахтовщику Рекламной Улыбки, дом Гарбаджио, бульвар де Дам, телефон Кольбер 09–10. У меня бы ушло слишком много времени, чтобы записать это правой рукой, и я попросила его повторить, чтобы запомнить номер. Но потом он не дал мне сразу повесить трубку и еще целую вечность бубнил:

— Да, заодно передайте ему, что когда он поедет обратно, пусть заберет четыре тонны на улице Лувр. Скажите, что это я ему передал. Сардина. Он поймет. Четыре тонны груза. На улице Лувр. Ну, валяйте, желаю удачи.

Коммутатор гостиницы ответил мне, что Париж еще не дали. Я попросила соединить меня с Кольбер 09–10, а также подать мне обед в номер. Контору Гарбаджио мне дали сразу.

— Ле Генева? — спросил женский голос. — Вам не повезло, дорогая, он уже уехал. Подождите-ка, он должен был грузиться у причала. Позвоните Кольбер 22–18, может, застанете его. Но дело в том, что сегодня вечером он должен забрать свежие овощи в Пон-Сен-Эспри, так что едва ли он задержался.

— Вы хотите сказать, что он едет в Париж? На своем грузовике?

— А вы полагаете, что он отправится туда поездом?

— Разве он работает четырнадцатого июля?

— Простите, мадам, не мне вам, конечно, объяснять, судя по вашему парижскому произношению, но парижане едят каждый день. Даже четырнадцатого июля.

Я попросила дать мне Кольбер 22–18. В тот момент, когда меня соединили, я услышала стук в дверь. Прежде чем пойти открыть ее, я спросила в трубку, нельзя ли мне поговорить с Жаном Ле Гевеном. Мне просто ответили: «Пожалуйста», — и он сразу же подошел к телефону. Я ожидала, что его долго будут искать, и от неожиданности даже онемела.

— Да? Алло! Алло! — кричал он в трубку.

— Это Жан Ле Гевен?

— Да.

— Здравствуйте, я… мы с вами встретились в субботу; помните, в Жуаньи, после обеда? Белая машина, букетик фиалок?

— Нет, вы шутите…

— Я серьезно. Помните?

Он рассмеялся. Я узнала его смех, перед моими глазами всплыло — очень четко — его лицо. В дверь снова постучали. Он сказал:

— Вы знаете, а фиалки-то завяли, придется мне купить вам другой букетик. Где вы сейчас?

— В Касси. Я вам звоню не из-за букетика, вернее, нет, именно из-за него. Я… подождите минуточку, прошу вас. Вы можете подождать? Только не вешайте трубку.

Он снова рассмеялся и сказал, что подождет. Я соскочила с кровати, подошла к двери и спросила, кто там. Мужской голос ответил, что принес обед. Я взяла поднос, сказала «спасибо, большое спасибо» и тут же захлопнула дверь. Когда я снова взяла трубку, Рекламная Улыбка еще был у телефона. Я сказала:

— Извините меня. Я в гостинице, у себя в номере. Ко мне постучались, принесли обед.

— Что у вас вкусненького сегодня?

— Что принесли? Сейчас. — Я взглянула на поднос. — Жареную рыбу. Кажется, барабульку.

— И все?

— Нет. Еще что-то вроде рататуя, салат, креветки. Я звонила в Жуаньи, чтобы разыскать вас.

— Мне повезло. А зачем? Из-за фиалок?

— Нет, не только.

Я не знала, как ему объяснить. Молчание затягивалось, и я спросила:

— Скажите, после того, как мы с вами расстались, вы ведь ничего не сделали мне плохого?

— Вам?

— Да. У меня были неприятности по дороге. Я подумала, что это надо мной подшутили, одним словом, что это вы. Я подумала, что вы меня разыграли.

— Нет, это не я. — Он говорил, спокойно, но его тон стал лишь капельку менее дружеским, менее веселым. — А какие неприятности?

— Я не могу рассказывать вам по телефону. Я бы хотела встретиться.

— Чтобы поведать мне о ваших неприятностях?

Я не знала, что ответить. Несколько секунд мы молчали, потом я услышала, как он вздохнул и сказал:

— Ваша барабулька остынет.

— Пусть.

— Слушайте, я уже погрузился — сейчас мне как раз оформляют накладные — и должен буду ехать. А ваше дело нельзя отложить на два-три дня? Сегодня вечером мне надо быть в Пон-Сен-Эспри, обязательно.

— Я вас очень прошу.

— Через сколько времени вы можете приехать ко мне в Марсель?

— Не знаю, через полчаса, минут через сорок пять.

— Ладно. Постараюсь. Отсюда я еду на грузовую автостанцию. Это в Сен-Лазаре. Спросите любого флика, каждый покажет. Я буду вас ждать до четверти второго. Дольше не смогу.

— Я приеду.

— Грузовая автостанция в Сен-Лазаре. Я вам тогда сказал, в субботу, что вы красивы?

— Нет. То есть да. Но не так прямолинейно.

— Надеюсь, ваши неприятности не очень серьезны. Как вас зовут?

— Лонго. Дани Лонго.

— Имя у вас тоже красивое.

Дальше я все делала одновременно. Натягивая на себя костюм, жевала листики салата, а впихивая ноги в туфли, выпила стакан минеральной воды. В тот момент, когда я уже уходила, зазвонил телефон. Меня соединили с Парижем. Я совершенно забыла, что вызывала своего друга художника.

— Это ты, Бернар? Говорит Лонго.

— Послушай-ка, ну и задала ты мне ребус. О боже, где ты?

— На юге. Сейчас я тебе все объясню.

— А почему ты тогда, ночью, вдруг бросила трубку?

— Ночью?

— Конечно, уже была ночь. Сначала разбудила, а потом…

— Когда это было?

— Да в пятницу, боже мой! Или, можешь считать, в субботу. Ведь было уже часа три ночи.

Он кричал на меня. Я его уверяла, что не звонила. Я снова села на кровать, положив сумочку на колени. Кошмар начинался сызнова. Только что, пока я разыскивала шофера грузовика, разговаривала с ним и даже упоминала о своих неприятностях, у меня появилось такое чувство, будто всего, что произошло за эти два дня, в действительности не было. Я забыла о трупе в машине, о ружье, о телефонограмме в Орли, словом, обо всем. Я слышала спокойный, доброжелательный голос, меня с интересом спрашивали, что мне принесли на обед, я была в мире, где не было места ни убийству, ни страху…

А оказывается, это никуда от меня не ушло. Даже Бернар Торр — мой давнишний, самый верный мой друг, которого я посвящала во все свои дела, и тот вдруг оказался втянутым в этот кошмар. Я перестала его понимать. Он тоже не понимал меня. Мы несколько минут кричали друг на друга, прежде чем каждый из нас сумел объяснить, что он хочет сказать. Бернар — что я ему звонила в ночь с пятницы на субботу и то ли говорила издалека, то ли плохо работал телефон, но уже тогда он ничего не мог понять из моих слов и у него создалось впечатление, что я была не в себе, тем более, что я неожиданно бросила трубку. Я, в свою очередь, с каким-то остервенением повторяла, что не звонила ему ни днем, ни ночью, вообще не звонила. Потом я спросила:

— А ты уверен, что это была я?

— Что?! Конечно, ты. Правда, я плохо тебя слышал, в трубке что-то чертовски трещало, но это могла быть только ты.

— Это была не я.

— Боже мой, в таком случае ты была пьяна! Скажи, что происходит? Где ты?

— Я тебе говорю, это была не я!

— Даже то немногое, что ты мне сказала, не мог знать никто, кроме тебя, не делай из меня…

— О чем я говорила?

— О Цюрихе. Короче, это была ты.

Я снова заплакала. Я плакала так же, как вчера вечером, когда я вернулась в свой номер: слезы текли из моих глаз сами, независимо от меня, словно это были не мои слезы. Это он, Бернар Торр, помог мне четыре года назад: нашел справки, одолжил мне денег на операцию и на больницу. А ведь в то время он был для меня просто товарищем, и я о нем вспоминала, лишь когда видела его. Он один знал о моей поездке в Цюрих. Я колебалась почти четыре месяца из какого-то фанфаронства, из глупости, лгала себе и тому, кого люблю, в душе прекрасно зная, что у меня не хватит мужества сохранить этого ребенка. В общем, все кончилось так ужасно, что хуже не может быть. Думаю, что даже доктор, делавший мне операцию, презирал меня.

— Дани, Дани. Ты слышишь меня?

Я ответила, что слышу.

— Ты плачешь?

Я ответила, что плачу.

— Дани, где ты?

— Я тебе потом все объясню. Мне нужно знать, где останавливается Каравай, когда он бывает в Женеве.

— Ты же ночью уже спрашивала меня номер их телефона. Ты до сих пор не узнала его? Да ты сначала скажи…

— Я тебе повторяю, это звонила не я! Ты уверен, что я?

— Боже мой, это ужасно! Ведь ты должна сама знать!

Все время я слышала этот ответ. Все время. Я сама должна знать, была ли у меня забинтована рука, хотя она не была забинтована. Я сама должна знать, ночевала ли я в гостинице, в которой я никогда не бывала. Я сама должна знать, звонила ли я, чтобы спросить номер телефона того, у кого я в тот момент находилась. И все говорили правду. Это я, я спятила.

Проклятые слезы продолжали катиться из моих глаз.

— Бернар, в какой гостинице обычно останавливается Каравай?

— В «Бо Риваж». Дани, послушай…

— У тебя есть его телефон?

Он на несколько секунд положил трубку, чтобы взять свою записную книжку. Он продиктовал мне, номер телефона. Я открыла свою сумочку и правой рукой нацарапала его на клочке бумаги.

— Дани, прошу тебя, только не бросай опять трубку.

— Мне необходимо повидаться с одним человеком, который может уйти, Бернар, я не могу больше разговаривать.

— Боже мой, но что же все-таки произошло в ту ночь?

— А что тебе сказали по телефону?

— Кто? Ты? Какой-то бред, просто бред. Что тебе покалечили руку, про Вильнев-лез-Авиньон, а потом — погоди, погоди! — ты сказала: «Бернар, знаешь, он в ковре, я покончила с Цюрихом». Вот, кажется, все. И бросила трубку. Ах, нет, ты еще сказала, что в цюрихской истории виноват я, что я не должен был… Я уже не помню, что… и все в том же духе. Бред, сущий бред!

— Но если я столько всего сказала, ведь ты же должен был узнать мой голос!

Я снова перешла на крик. Наверно, меня было слышно в другом конце коридора. В комнате было душно, я вся покрылась испариной, и в то же время меня знобило.

— Боже мой, неужели ты думаешь, я сейчас узнаю твой голос? — Бернар тоже начал кричать. — Похоже, что ты свихнулась. Скажи хотя бы, что…

— Где тебя найти сегодня вечером?

Он сказал, что будет у себя. Я обещала ему позвонить. Я бросила трубку в тот момент, когда он снова кричал: «Не клади трубку!». Я вытерла лицо и глаза в ванной комнате. Я не желала ни о чем думать. Я хотела увидеть шофера грузовика. Сейчас я особенно остро почувствовала необходимость этой встречи. Разговаривая по телефону с Бернаром, я вдруг поняла, что во всех этих кознях, так искусно подстроенных против меня, есть один пробел, одна ошибка. И тут ни при чем ни потусторонние силы, ни черт, ни дьявол. Ведь дьявол, с тех пор как он существует, никогда не допускал ошибок.

Я гнала, что было мочи. На каждом повороте меня заносило, я в отчаянии крутила руль, и острая боль из левой руки расходилась по всему телу. На одном из прямых участков шоссе я увидела, что от него отходит какая-то пустынная дорога. Я притормозила. Указатель гласил, что это дорога в военный лагерь «Карпиани». Мамуля сказала мне: «Сверни туда, ты найдешь местечко, где можно избавиться от той мерзости, что лежит у тебя в багажнике». Я заколебалась. Но совета не послушалась.

Я говорила себе: да, все, кто на Шестом шоссе думал, что узнает меня, видели на рассвете женщину в белом костюме, в темных очках, видимо, такую же светловолосую, как я, примерно моего роста, но двойников не бывает, и она, конечно, не была моей точной копией. Но внимание всех было настолько приковано к белой машине, что они уже не видели остального, кроме разве того, что у той, которая выдавала себя за Дани Лонго, была забинтована левая рука. Вот в этом-то и заключался промах. Повязка — это хитро придумано, чтобы втереть всем очки, но она вынужденная, она не была предусмотрена заранее, если уж после пришлось ломать руку мне в туалете станции обслуживания. Уже не та женщина должна была походить на меня, а я — на нее. Вот поэтому меня и покалечили.

Я могла бы пойти в полицию и все рассказать. Не исключена возможность, что мне поверят. Свидетельство одних Караваев, с которыми я хорошо знакома и которых поэтому могут заподозрить в том, что они выгораживают меня, предположим, вызовет у недоверчивых стражей законности сомнение, но у меня есть еще один свидетель, он все подтвердит. Последний человек, который посмотрел на меня более или менее внимательно, как раз перед тем, как я приехала на станцию обслуживания, был Жан Ле Гевен. Он вспомнит, что у меня была здоровая рука. И все мне поверят.

И еще я подумала: может, в этом заговоре жертва не ты одна, и скорее даже истинная жертва не ты. Конечно, копировали именно тебя, но есть здесь одно необъяснимое обстоятельство, которое связано с тобой только случайно: это «тендерберд». Он принадлежит Караваям. И самое главное — то, что труп подложили в машину Караваев.

Ну, продумай все. Надо было в субботу на рассвете пустить по этому шоссе такую же машину. Если б она была хоть чуть иной, владелец станции обслуживания не спутал бы. Не спутал бы и жандарм на шоссе в Шалон, если б на ней был другой номер. Похоже, что это один и тот же «тендерберд». Его ночью вывели из гаража Караваев и утром пригнали обратно. Выходит, как ни крути, а втянуть в это грязное дело хотели именно Караваев.

Но почему тогда женщина выдавала себя не за Аниту, а за меня, ведь меньше всего можно было предположить, что на юг в этой машине поеду я?

Какой-то бред!

Я сказала себе: есть еще одна версия. Я должна остерегаться всех. И в первую очередь самих Караваев. Ведь для того, чтобы так хорошо разыграть мою роль, чтобы знать, как я одеваюсь, что я левша и еще много других подробностей, та, что выдавала себя за Дани Лонго, должна быть близким мне человеком. А кому я рассказала о Цюрихе?

Все это знает Анита. Правда, она немного ниже меня ростом, да и облик у нее несколько иной, но она тоже блондинка, и уж ей-то обо мне известно все. Она могла бы подражать некоторым моим жестам, в этом я уверена, и даже моей походке, которую пятнадцать или двадцать лет борьбы с близорукостью сделали очень своеобразной. Она также сумела бы точно передать мою манеру говорить, вставить в разговор мои излюбленные словечки, которые у меня наверняка имеются, и даже, хотя трудно подражать чужому голосу, могла бы, пользуясь помехами на линии, создать по телефону впечатление, что это говорит действительно Дани Лонго, пусть несколько странным голосом, что объяснялось бы ее нервным состоянием, но все же она, Дани. Кроме того, Анита знакома с Бернаром Торром, который служил вместе с нами еще в первом агентстве, где я работала с Анитой, и она знает о наших отношениях.

До прошлого года он был для меня просто милым юношей, который оказал мне большую услугу и с которым мы время от времени ходили вместе поужинать, в кино или посидеть где-нибудь и поболтать за рюмкой вина, после чего он провожал меня до дверей моего дома.

Однажды в агентстве я стояла, склонившись к его столу, и смотрела, как он подправляет макет рекламы. Сама не заметив того, я опустила руку ему на плечо. Не отрываясь от работы, он положил левую руку на мою — его любимый жест — и долго держал ее нежно, по-дружески. Мы словно вместе унеслись куда-то, далеко-далеко. И мне вдруг так захотелось его ласки, что я подумала: с прошлым покончено навсегда, наконец-то я в самом деле полюбила.

Я припоминаю, что об этом и о многих других глупостях я рассказала Аните несколько месяцев тому назад, в субботу перед сочельником. Я встретила ее в отделе игрушек «Галери Лафайетт», и мы зашли в бистро около площади Опера выпить по чашке кофе с молоком.

С тех пор я не видела ее до пятницы десятого июля, до того вечера, когда ее муж привез меня к ним работать.

Кстати, почему он повез меня к себе? Чтобы на всю ночь отрезать от мира и потом иметь возможность утверждать, будто я была не в квартале Монморанси, а на Шестом шоссе. Каждая деталь усиливала мои подозрения. Меня заставили сидеть в доме одну с девяти часов вечера до двух ночи, за это время они могли вдвоем сделать все что им угодно.

Господи, какой бред!..

«Остановись, — приказала мне Мамуля, — остановись».

У самого Марселя я съехала на обочину и выключила мотор. Надо немного прийти в себя. Часы на приборном щитке показывали половину второго. Чтобы добраться до грузовой автостанции, мне, возможно, придется пересечь весь город, а Жан Ле Гевен, конечно, уже уехал.

Ну, разве можно себе представить, что Анита кого-то убила? Разве можно представить, что она разыграла на шоссе всю эту чудовищную комедию? Наверное, я и впрямь спятила.

Если рассуждать здраво — насколько вообще способны рассуждать такие тупицы, как я, — то все мои доводы повисают в воздухе. Ну, как можно додуматься до того, что Караваи убили кого-то и, чтобы снять с себя подозрения, сунули труп в свою же собственную машину? Кроме того, у женщины, которая выдавала себя за меня, наверное, и в самом деле что-то было с рукой, если оказалась необходимость покалечить меня, чтобы я походила на нее. А у Аниты рука была здоровая. И потом — вот тут-то и кроется основное опровержение — как можно было додуматься до того, что она уже в пятницу вечером выбрала место, где будет играть мою роль, в то время как я сама еще даже не подозревала, что окажусь там на следующий день?..

С таким же успехом я могла бы обвинить Бернара Торра или другого моего возлюбленного, с которым когда-то была близка, но он уехал к себе на родину, на другой край земли. Или того, кого я люблю? В общем, кого-нибудь из трех мужчин Дани Лонго. Или, в конце концов, того же Филиппа, моего злополучного четвертого возлюбленного. Или соседку по лестничной площадке. («Она хочет выжить меня, чтобы расширить квартиру»), или одну редакторшу из агентства («Она капельку менее близорука, чем я, но, наверное, жаждет быть единственной в своем роде»), или же всех их вместе («Им осточертела эта Дани Лонго, и они объединились»).

В самом деле, почему бы и нет?

Оставалось еще одно объяснение, единственное, в котором все было логично, но над ним я не хотела даже задумываться — ни за что! — его я начисто отменила. Мне потребовался весь остаток дня, пока я все же пришла к выводу, что оно верно.


К грузовой автостанции я добралась с опозданием на сорок минут, то и дело спрашивая дорогу у всех прохожих, которых я просто чудом не сшибала на пешеходных дорожках. Марсельцы — чудесный народ. Во-первых, если вы пытаетесь переехать их, они выливают на вас не больше брани, чем жители других городов, но, кроме того, они считают необходимым взглянуть на ваш номер и, увидев, что он парижский, понимают, что с вас и требовать нечего, и без злобы, без возмущения, просто для порядка, покрутят пальцем у виска, а если вы в эту минуту говорите: «Я запуталась, я ничего не могу понять в вашем паршивом городе, где на каждом шагу висит «кирпич», и они все ополчились против меня, а я ищу грузовую автостанцию в Сен-Лазаре, если она только вообще существует», — они начинают выражать вам свое сочувствие, говорят, что вам не повезло, и целая дюжина марсельцев окружает вас и каждый дает совет. Поверните направо, потом налево и, когда доедете до площади с Триумфальной аркой, берегитесь троллейбусов, это убийцы, вот сестра жены моего кузена засадила одного водителя в тюрьму, а сама лежит в семейном склепе, на кладбище Кане, а оно так далеко, что и цветов ей не отнесешь.

Рекламная Улыбка, вопреки моим опасениям, ждал меня. Он стоял в стороне от бензоколонок, прислонившись к борту грузовика, видимо, своего, спасаясь от солнца в его тени, и разговаривал с каким-то мужчиной, который сидел на корточках у колеса. На нем была выцветшая голубая рубашка, расстегнутая у ворота, брюки, которые тоже, видимо, были когда-то синими, а потрясающая красная клетчатая каскетка, высокая, с большим козырьком — «последний крик моды».

Грузовая автостанция была похожа на обыкновенную станцию обслуживания автомобилей, только, пожалуй, побольше, и здесь было полно грузовиков. Я круто развернулась и резко затормозила на самом солнце, рядом с Рекламной Улыбкой. Не поздоровавшись, даже не сделав приветственного жеста, он спокойно сказал мне:

— Знаете, как мы сейчас поступим? Маленький Поль поедет вперед с товаром, а мы нагоним его по дороге. И вы дадите мне повести вашу красотку. Кроме шуток, мы, правда, опаздываем.

Маленький Поль, напарник Жана, оказался тем самым человеком, что проверяет давление в шинах. Когда он поднял голову, чтобы приветствовать меня, я его узнала. В Жуаньи они были вместе.

Я вышла из машины. На какое-то мгновение я заколебалась, боясь отойти от нее из-за трупа в багажнике, потому что когда я останавливалась, мне казалось, будто я ощущаю его запах, и хотя мое замешательство было очень коротким, оно стерло улыбку с лица Жана. Я подошла к нему и несколько секунд неподвижно стояла рядом, потом он протянул руку и похлопал меня по щеке.

— Видно, у вас крупные неприятности, — сказал он. — Вы хоть успели перекусить немного?

Я ответила: «Нет, нет», — слегка покачав головой. Он провел рукой по моим волосам. Ростом он был немного выше меня, нос у него был какой-то странной формы, словно перебитый, глаза темные и внимательные, и я сразу почувствовала, что в нем есть все то, чего мне так не хватает: сила, спокойствие, душевное равновесие — и что он — об этом можно было догадываться уже по тому, как он гладил меня по голове, по улыбке, которая вновь появилась на его лице, — хороший человек, хотя это глупое определение, но я не знаю, как сказать иначе, одним словом, что он человек. С невообразимой красной каскеткой на голове.

Он сказал Маленькому Полю, что все, мол, решено, до встречи, но если до какого-то там моста мы его не нагоним, пусть он ждет нас. Рука Жана опустилась мне на плечо, он обнял меня, словно мы с ним старые друзья, и, перейдя улицу, мы вошли в кафе, где обедали шоферы.

Мы сели друг против друга за столик у окна, которое выходило на улицу. Из-за грузовика Жана виднелся хвост моего «тендерберда», и я могла следить, не подойдет ли кто к багажнику. А впрочем, мне было наплевать на это. Мне было хорошо. До чего же я хотела, чтобы мне было хорошо, чтобы меня ничего больше не волновало, чтобы все оказалось дурным сном! Я сказала Рекламной Улыбке, что мне нравится его каскетка, она напоминает шапочки французских лыжниц, я видела по телевизору нечто подобное. Он рассмеялся, снял каскетку и надел ее на мою голову. Я посмотрела на свое отражение в стекле, идет ли она мне. Она была немного сдвинута на затылок, но я не поправила ее — так, по крайней мере, я впервые в жизни показалась себе забавной.

Вокруг нас все, казалось, ели одно и то же блюдо — зразы, которые Рекламная Улыбка назвал «безголовыми жаворонками». Он спросил, люблю ли я зразы, повернулся к стойке, за которой стояла толстая женщина в черном платье, и, подняв палец, показал, что заказывает одну порцию. Никто никогда не узнает, как легко и светло стало у меня на душе в этот момент. И тут он спросил:

— Что у вас с рукой?

Ведь я только собиралась заговорить об этом, я собиралась сделать это первой. Я хотела перебить его, но было уже поздно. Уточняя, он добавил:

— А тогда у вас уже было так?

— Но вы же видели меня! Разве тогда у меня была забинтована рука? Скажите. Это как раз то самое, о чем я хотела вас спросить.

Мой плаксивый тон и, наверное, напряжение, которое он прочел на моем лице, сбили его с толку. Он явно силился понять, чего я от него хочу, долго разглядывал лежавшую на столике мою руку в грязной повязке и в конце концов, как и следовало ожидать, сказал:

— Послушайте, но, насколько я понимаю, вы сами должны это знать лучше.


Посетители кафе постепенно расходились. Рекламная Улыбка заказал графинчик розового вина для меня и кофе для себя. Время от времени он говорил мне: «Покушайте хоть немного, остынет». Я рассказала ему все с самого начала. Что я служу в одном рекламном агентстве, что шеф пригласил поработать меня у него дома, а на следующий день доверил мне свою машину, и мне взбрело в голову уехать на ней на четыре дня. Я перечислила всех, кого встретила по дороге: парочка в ресторане на шоссе, продавщицы в Фонтенбло, он сам в Жуаньи, старуха, которая утверждала, будто я забыла у нее свое пальто, владелец станции обслуживания, на которой мне покалечили руку, и два его приятеля, жандарм на мотоцикле, хозяин гостиницы «Ренессанс». Я шаг за шагом во всех подробностях рассказала об этих встречах. Я умолчала лишь о трупе в багажнике и — это было ни к чему и как-то смущало меня — о Филиппе Филантери. Короче говоря, мой рассказ обрывался на Шалоне.

— А дальше?

— Дальше — ничего. Я поехала в Касси, взяла номер в гостинице.

Он долго смотрел на меня. Я ковыряла вилкой зразу, но не взяла в рот ни кусочка. Он закурил сигарету, кажется, четвертую за это время, пока я говорила. Стрелка часов уже приближалась к трем, но он ни разу не взглянул на них. Да, Рекламная Улыбка — настоящий человек.

Я уж не помню, по какому поводу, но еще в начале нашего разговора он сказал, что наделен сообразительностью и хорошо еще, что умеет читать и писать, ведь он даже не закончил начальную школу, и что-то еще в том же духе. Но, когда он теперь заговорил, я поняла, что он скромничал, потому что он сразу же угадал, что я чего-то недоговариваю.

— Одного я не понимаю. Ведь теперь уже все кончилось. Вас оставили в покое. Почему же вы так волнуетесь?

— Просто я бы хотела разобраться.

— Зачем? Может, и впрямь над вами подшутили, но не я, — тогда к чему так уж усердствовать, лезть из кожи вон…

— Я и не лезу…

— Ах так, тогда простите. Значит, вы звонили в Жуаньи и приехали сюда только ради моих прекрасных глаз? Что ж, я не возражаю. — И, помолчав, он проговорил. — Скажите мне, что вас тревожит?

Я пожала плечами и ничего не ответила. Моя тарелка так и осталась полной, он заявил, что если я буду продолжать в том же духе, то ребрами поцарапаю свою ванну, и заказал мне кофе. После этого мы сидели некоторое время молча. Когда женщина в черном платье принесла мне кофе, он сказал ей:

— Слушай, Ивонна, закажи-ка мне в Жуаньи 5-40 и постарайся, чтобы дали поскорее. И принеси счет, а то Маленький Поль совсем врастет там в землю, он уехал вперед.

Она что-то невнятно пробормотала по поводу прогулки на свежем воздухе и ушла к телефону. Я спросила Рекламную Улыбку, зачем он вызывает Жуаньи.

— Так. Одна идея пришла в голову. Все, что там говорили ваш владелец станции обслуживания, ваш жандарм, — все это слова, пустые слова. И даже карточка в гостинице Шалона тоже ничего не доказывает, раз она заполнена не вами. Вам могли наплести что угодно. А вот пальто, забытое у старухи, это уже нечто реальное. С него и надо было начинать. Не так трудно узнать, ваше оно или нет, и если оно и впрямь принадлежит вам, значит, это вы несете бог знает что.

Так, получила. Он говорил очень быстро, и теперь я улавливала в его голосе легкое раздражение. Наверное, ему было обидно, что я что-то скрываю от него. Я спросила его (надо было слышать, каким плаксивым тоном!):

— Вы хотите сказать, что подозреваете — нет, это ведь неправда? — подозреваете, будто женщина, которую видели на шоссе, — я, действительно я? Вы думаете, я обманываю вас?

— Я не сказал, что вы обманываете меня, наоборот, я уверен, что нет.

— Тогда вы считаете меня сумасшедшей.

— И этого я не говорил. Но у меня есть глаза, и я за вами наблюдал. Сколько вам лет? Двадцать четыре, двадцать пять?

— Двадцать шесть.

— В двадцать шесть лет не заливают за галстук. Разве вы много пьете? Нет, вот сейчас вы даже не притронулись к вину. Так в чем же дело? Когда я вас увидел впервые, я сразу подумал, что у вас здорово что-то не клеится. Чтобы понять это, не нужен аттестат зрелости. А с тех пор дело пошло еще хуже, вот и все.

Я не хотела плакать, я всеми силами старалась сдержать слезы. Я закрыла глаза и теперь уже не видела Рекламной Улыбки, я крепко сомкнула веки. И все-таки слезы появились. Перегнувшись через стол, Жан склонился ко мне и взволнованно сказал:

— Ну, вот видите, вы же дошли до точки. Что случилось? Поймите, я вас спрашиваю не из праздного любопытства. Я хочу помочь вам. Скажите, что случилось?

— Это была какая-то другая женщина. Я была в Париже. Это была не я

Я открыла глаза. Сквозь слезы я увидела, что он внимательно смотрит на меня и что во взгляде его сквозит огорчение. А потом он, как и следовало ожидать, сказал, предупредив меня, что я могу как угодно отнестись к его словам, но он не может иначе:

— Вы очень милая, очень красивая, вы мне нравитесь, но ведь может быть только одно из двух: или это был кто-то другой, или вы. Я не представляю, как это возможно, но если вы так упорно стараетесь убедить себя, что на шоссе был кто-то другой, значит, в душе вы все-таки сомневаетесь в этом.

Не успев даже подумать, я замахнулась левой рукой, чтобы ударить его по лицу. К счастью, он успел отстраниться. И тут я разрыдалась, опустив голову на руки. Я психопатка, буйная психопатка.


В Жуаньи к телефону подошел хозяин бистро. Жан назвал себя и спросил, не уехал ли Сардина. Да, уехал. Он спросил, нет ли там кого-нибудь из шоферов, кто едет в Марсель.

— Нет, никто не едет.

Тогда он сказал:

— Слушай, Тео, посмотри у себя в справочнике номер телефона бистро в Аваллоне-Два Заката и дай его мне. — И спросил у меня (я стояла рядом, приложив ухо к трубке с другой стороны): — Кто хозяин этого бистро.

— Я слышала на станции обслуживания, будто их зовут Пако. Да, да, Пако.

Хозяин бистро из Жуаньи нашел нужный телефон. Рекламная Улыбка сказал: «Молодец, привет» — и сразу же заказал Аваллон-Два Заката. Нам пришлось ждать минут двадцать. Мы пили кофе — уже по второй чашке — и молчали.

К телефону, судя по голосу, подошла молодая женщина. Рекламная Улыбка спросил, у нее ли пальто, которое забыли в бистро.

— Пальто блондинки с перевязанной рукой. Конечно, у меня. Вы кто?

— Друг этой дамы. Она рядом со мной.

— Но в субботу вечером она снова проезжала здесь и сказала моей свекрови, что это не ее пальто. Как-то странно это выглядит.

— Не кипятитесь. Лучше скажите, какое оно из себя.

— Шелковое летнее пальто. Белое. Подождите минутку.

Она, видимо, ушла за пальто. Рекламная Улыбка снова обнял меня за плечи. За его спиной через окно я видела «тендерберд», он снова стоял на самом солнцепеке.

— Алло? Оно белое, на подкладке в крупных цветах, — сказала женщина на другом конце провода. — С небольшим стоячим воротничком. Есть марка магазина — «Франк — сын». Улица Пасси».

Я устало кивнула головой, давая понять Рекламной Улыбке, что, возможно, это мое пальто. Как бы придавая мне мужества, он сжал мне плечо и спросил в трубку:

— А в карманах ничего нет?

— Что вы, я не осмелилась рыться в карманах.

— Ладно. А теперь все-таки поройтесь.

Наступило молчание. Казалось, что эта женщина стоит рядом с нами, так ясно мы слышали ее дыхание, шелест бумаги.

— Есть билет на самолет «Эр Франс», вернее, то, что осталось от него. Вроде обложки от книжечки, представляете? А внутри листки вырваны. На обложке стоит фамилия: Лонго, мадемуазель Лонго.

— Билет из Парижа?

— Из Парижа-Орли и Марсель-Мариньян.

— А число стоит?

— Десятое июля, двадцать часов тридцать минут.

— Вы уверены?

— Я умею читать.

— И все?

— Нет, есть еще какие-то бумаги, денежки и детская игрушка. Маленький розовый слоник на шарнирах. Если его надавить снизу, он вроде шевелится. Да, маленький слоник.

Я всем телом навалилась на стойку. Рекламная Улыбка, как мог, поддерживал меня. Забинтованной рукой я делала ему знаки, чтобы он продолжал, что нужно продолжать, что я чувствую себя хорошо. Он спросил:

— А что из себя представляют остальные бумажки?

— Помилуйте, да неужели этого недостаточно, чтобы она узнала свое пальто? Что вы хотите там найти, наконец?

— Вы ответите мне или нет?

— Да здесь много всего, я даже не знаю… Есть квитанция из гаража.

— Из какого?

— Венсен-Коти, в Авиньоне, бульвар Распай, счет на семьсот двадцать три франка. Число то же самое — десятое июля. Чинили американскую машину — я не могу разобрать марку — под номером 3210 РХ75.

Рекламная Улыбка сперва повернул голову к окну, чтобы посмотреть номер «тендерберда», но с того места, где мы стояли, его не было видно, и он вопросительно взглянул на меня. Я кивнула в знак того, что это тот самый номер, и оторвала ухо от трубки. Я не хотела больше слушать. Мне удалось добраться до стула, и я села. Дальнейшее я помню очень смутно. Я чувствовала себя опустошенной. Рекламная Улыбка продолжал еще несколько минут разговаривать по телефону, но уже не с женщиной, а с каким-то автомобилистом, кажется, немцем, который остановился, чтобы выпить с семьей по рюмке вина. Рекламная Улыбка с трудом объяснялся с ним.

Потом он вдруг оказался рядом со мной и сжимал ладонями мое лицо. Я не помню, как он подошел, у меня в сознании произошел какой-то провал. Мгновенный провал. Я попыталась улыбнуться Рекламной Улыбке. Я увидела, что это его немного успокоило, Мне казалось, что я его знаю давным-давно. И женщину в черном, которая молча стояла за его спиной, тоже. Он сказал мне:

— Я вот что думаю. Кто-нибудь мог проникнуть к вам, когда вас не было дома, и украсть это пальто. Оно было там?

Я помотала головой. Я уже ничего не знала. Но в то же время я подумала, что, может, Рекламная Улыбка и правда не очень сообразителен, но мне-то уж, во всяком случае, пора перестать лгать себе. В моей квартире на улице Гренель два замка и дверь очень толстая, очень крепкая. Взломать ее можно только топором, переполошив всех соседей. Значит, нужно разгадать, обязательно разгадать, каким образом похитили мое пальто и как была отправлена телефонограмма Морису Кобу… Хватит валять дурака!


Который может быть час? Который теперь час? Я брожу из комнаты в комнату по этому дому, где все началось. Я брожу взад и вперед. Время от времени я откидываю штору на одном из окон и смотрю на звезды, которые сверкают в темноте. Я даже попыталась было их сосчитать. Иногда я ложусь на кожаный диван и лежу там, долго лежу в полумраке — свет в комнату пробивается из прихожей, — крепко прижав руками к груди ружье.

Мамуля перестала со мной разговаривать. И я больше не говорю с собой. Я только повторяю про себя присказку моего детства: «Светлы мои волосы, темны мои глаза, черна моя душа, холоден ствол моего ружья». Я повторяю ее снова и снова.

Если кто-нибудь придет за мной, я не спеша прицелюсь в темноте, я прицелюсь прямо в голову, кто бы это ни был. Одна вспышка — и все.

Я постараюсь его убить сразу, чтобы не тратить зря пуль. Последнюю пущу в себя. И меня найдут тут избавившейся от всех мук. Я буду лежать с открытыми глазами, словно глядя на свою неудавшуюся жизнь, лежать в белом костюме, запятнанном кровью, и буду нежной, чистой, красивой, одним словом, такой, какой я всегда мечтала быть.

Один раз, только один раз я хотела на праздники вырваться из той унылой жизни, которой я жила, и вот все у меня не получилось, потому что у меня вообще ничего не получается. Никогда ничего не получается.


Мы ехали очень быстро, дорогу он знал как свои пять пальцев. Он явно был встревожен и обескуражен разговором с Аваллоном-Два Заката, но в то же время я чувствовала, что он наслаждается тем, что сидит за рулем новой для него машины, и его простодушная детская радость раздражала меня. Он почти все время вел машину на предельной скорости с легкостью и уверенностью профессионала.

Когда мы проезжали через какой-то городок, кажется, через Салон, ему пришлось сбавить скорость, и он, воспользовавшись этим, достал из кармана рубашки сигарету. Он мало разговаривал со мной. Что-то рассказал о своем детстве, о работе, и ни слова — о пальто и вообще обо всей моей истории. Наверное, хотел, чтобы я хоть ненадолго забыла о том, что со мной случилось. Оказывается, он не знает своих родителей, рос в приюте, а когда ему было лет десять, его взяла оттуда крестьянка из деревни неподалеку от Ниццы, и он, говоря о ней, называл ее «моя настоящая мама». Видно было, что он ее боготворит.

— У нее была ферма неподалеку, от Пюже-Тенье. Вы бывали в этих местах? Ох, и здорово мне там жилось! Здорово, черт побери! Когда мне было восемнадцать лет, умер муж мамы, но она все продала, чтобы поставить меня на ноги. Купила мне старенький «рено», и я перевозил минеральную воду в Вальсе. Ну, в нашем деле, чтобы хорошо зарабатывать, приходится крутить баранку днем и ночью. Я с виду балагур, но когда нужно серьезно поработать, то обращаются ко мне. Теперь у меня две машины — «сомюа» и «берлие». На «берлие» возит товар в Германию один мой товарищ по приюту. Он мне как брат, он за меня даст отрезать себе обе руки, и из него не выжмут ни одного слова, которое могло бы повредить мне. Его зовут Баптистен Лавантюр. Ох и парень! Я вам не рассказывал, что мы с ним решили стать миллиардерами? Он считает, так будет легче жить.

Он снова увеличил скорость — спидометр показывал сто миль — и замолчал.

Немного погодя я спросила его:

— Ле Гевен — бретонская фамилия?

— Что вы! Я родился в департаменте Аверон. Меня подобрали, как в «Двух сиротках», на церковной паперти. Ну, надо же было дать мне какое-то имя. Может, из газеты взяли или еще откуда…

— А вы так и не нашли свою родную мать?

— Нет. А я и не искал ее. Да и какое это имеет значение, кто вас родил, кто вас бросил. Все это чепуха.

— А сейчас вы простили ее?

— Кого? Ее? Знаете, я думаю, что у нее тоже не все ладилось, если она бросила своего ребенка. Да и потом — я живу, правда ведь? Она дала мне главное — жизнь. И я доволен, что появился на свет.

Больше мы не разговаривали до самого моста через Дюране. По этому мосту я вчера ехала с Филиппом. Машины здесь двигались в несколько рядов. «Сомюа» ждал нас на обочине, под палящим солнцем. Рекламная Улыбка остановил «тендерберд» за грузовиком, и мы вышли. Маленький Поль дремал в кабине. Он проснулся от шума открываемой дверцы и тут же выпалил, что никогда в жизни им не успеть сегодня взять груз в Пон-Сент-Эспри, а завтра все будет закрыто.

— Ничего, успеем, — возразил Жан. — Сорок столбиков до шести вечера я отмахаю, это при желании можно, а там суну им в лапу, чтобы они немного задержались. Так что не волнуйся, спи себе на здоровье.

Прощаясь со мной на краю шоссе, около «тендерберда», он сказал:

— Я договорился по телефону с одним туристом, который сидел в том бистро в Аваллоне-Два Заката. Он захватит ваше пальто. Он рассчитывал быть в Пон-Сент-Эспри часов в девять или в половине десятого, и я условился встретиться с ним около грузовой автостанции. Если хотите, я, когда погружусь, приеду к вам. Ну, хотя бы в Авиньон, это рядом. Идет?

— А в Париж вы разве не поедете?

— Почему не поеду? Поеду. С Маленьким Полем я договорюсь, он отправится вперед. А сам потом найду какого-нибудь дружка, и мы с ним нагоним Поля. Но, может быть, вам тоскливо будет болтаться здесь до вечера?

Я покачала головой и сказала, что не возражаю. Он назначил мне встречу в Авиньоне, в пивном баре напротив вокзала, в половине одиннадцатого. Уходя, он сунул мне в руки свою клетчатую каскетку. «В залог, чтобы вы не забыли. Вот увидите, все устроится».

Я смотрела, как он шел к своему грузовику. На его спине синело большое пятно от пота, оно резко выделялось на светлом фоне рубашки. Я нагнала его и схватила за руку. Я и сама не знала, что еще хотела ему сказать. Я, как дура, стояла перед ним и молчала. Он покачал головой, и как тогда, на грузовой автостанции в Марселе, приложил свою ладонь к моей шее. На ярком солнце он казался еще смуглее.

— Значит, в половине одиннадцатого, ладно? Знаете, что вам надо бы сделать до этого? Во-первых, пойти в Авиньое к врачу, чтобы вам сменили грязный бинт. А потом сходите в кино, все равно на что, а если останется время — еще в одно. И постарайтесь до моего возвращения ни о чем не думать.

— Почему вы такой? Я хочу сказать, что ведь вы меня не знаете, я отрываю вас от работы, а вы со мной такой милый, вы мне… Почему?

— Вы тоже очень милая, только вы этого не понимаете. И, кроме того, у вас великолепная каскетка.

Я надела ее на голову.

Когда грузовик, исчез из моих глаз где-то вдали, я подняла свою перебинтованную руку и поклялась себе так или иначе, но покончить с этой историей прежде, чем встречусь с Жаном… а потом — пусть бог будет мне свидетелем — я помогу Жану стать миллиардером, ему и его другу Баптистену Лавантюру, даже если для этого мне придется всю мою жизнь работать сверхурочно.


Авиньон.

Солнце все еще светило прямо мне в глаза. Я увидела зубчатые крепостные стены, за ними началась длинная улица, вдоль которой тянулись террасы кафе, а флаги, вывешенные по случаю 14 июля, образовали бесконечный разноцветный туннель. Я тащилась за машинами, которые ехали в два ряда, то и дело останавливаясь, разглядывала разноязыкую толпу на тротуарах — немцы, англичане, американцы — их можно было отличить по виду, загорелые руки и ноги, нейлоновые платья, такие прозрачные, что женщины казались голыми. Приятная тень, когда я проезжала мимо домов, чередовалась с беспощадным солнцем… Где я, Мамуля, куда я попала?

Бульвар Распай выходил на эту же улицу, слева. Пока я поворачивала, машины за мной устроили настоящий концерт. Я забыла название гаража, который назвала по телефону женщина из Аваллона-Два Заката, и запомнила только, что он находится на этом бульваре. Я проехала метров триста, попеременно вглядываясь в обе стороны бульвара. Наконец над воротами, выкрашенными в канареечный цвет, я увидела вывеску: «Венсен-Коти, концессионер «Форда», любые иностранные марки машин». Рядом находилась гостиница «Англетер».

Я остановилась у ворот гаража. Под аркой какой-то мужчина вынимал камеру из покрышки. Он взглянул в мою сторону, увидел «тендерберд» и, когда я вышла из машины, встал, разогнул спину и сказал с сильным южным акцентом:

— Неужели опять поломка? Не может быть!

Я подошла к нему, держа сумку в правой руке, с каскеткой на голове, в мятом костюме, который прилип к моему вспотевшему телу, подошла, стараясь не думать о том, какой у меня жалкий, растерянный вид. Это был человек небольшого роста, в спецовке на застегнутой до самого верха «молнии», с какими-то выцветшими желтыми глазами и густыми светлыми взлохмаченными бровями.

— Вы знаете эту машину?

— Знаю ли я ее? Да она находилась у нас две недели, мы перебрали весь мотор. Я мало машин знаю так же хорошо, как эту, уж поверьте мне. Что ж теперь не ладится?

— Ничего, все в порядке.

— Может, не тянет?

— Нет, тянет. Я хотела спросить… Вы знаете хозяина этой машины?

— Мосье из Вильнева? Не очень. А что?

— Ему нужна копия счета, который вы ему дали. Можно ее получить?

— Ах, вот как! Ему нужна копия. А зачем? Он что, потерял счет? Вот видите, на что приходится тратить время: вместо того, чтобы работать. Пиши и пиши без конца.

Он провел меня через гараж, где работали несколько механиков, в какую-то застекленную клетку. Там сидели две женщины в желтых халатах. Мы все вчетвером принялись просматривать конторскую книгу записей. Со мной они были очень любезны и не выразили мне никакого недоверия. Одна из женщин, брюнетка лет тридцати с высокой белой грудью, которая виднелась в широкий вырез ее халата, поняв по моему произношению, что я парижанка, рассказала, что она пять лет жила в Париже, неподалеку от площади Насьон, но ей там не понравилось, так как парижане какие-то дикари, каждый живет в своей скорлупе. Наконец, мы нашли то, что искали, и я прочитала собственными глазами, что некий Морис Коб оставил «тендерберд» в этом гараже в конце июня, чтобы отремонтировать, бог его знает, какой-то опрокидыватель и коробку передач. Забрал он машину десятого июля вечером, заплатив наличными семьсот двадцать три франка.

Первой заподозрила что-то неладное та самая женщина, что болтала со мной, когда я сказала, что хочу видеть того, кто имел дело с хозяином машины. Она сразу нахмурилась и, поджав губы, спросила меня:

— А собственно говоря, что вы хотите от Роже? Вы просили счет, да? Вы его получили? Что же еще? И вообще кто вы такая?

Но тем не менее она сходила за молодым человеком, довольно высоким, довольно толстым, с лицом, перемазанным маслом, которое он обтирал на ходу грязной тряпкой. Да, он помнит мосье Коба, тот приходил за своим «тендербердом» в пятницу вечером, и в половине десятого. Он утром звонил из Парижа, чтобы справиться, готова ли машина и застанет ли он кого-нибудь в гараже вечером.

— Если я правильно понял, он приехал сюда на праздники. Он мне сказал, что у него в Вильневе вилла. А что именно вы хотите узнать?

Я не нашлась, что ответить. Они вчетвером окружили меня, и внезапно я почувствовала, что мне не хватает воздуха в этой конуре. Брюнетка пристально разглядывала меня с ног до головы. Я сказала: «Ничего, спасибо, благодарю вас». И поспешно вышла.

Пока я проходила через гараж, они не спускали с меня глаз, и я чувствовала себя так неуютно под их взглядами, мне так хотелось побежать, что под аркой я споткнулась о валявшуюся покрышку и выполнила свой коронный акробатический номер под названием «Полет Дани Лонго — Двойная петля с приземлением на все четыре конечности». Вислоухая собака у гостиницы «Англетер» облаяла меня, как сумасшедшая, призывая всех на помощь.


Серые арки домов, узкие улочки, вымощенные крупным булыжником, дворы, в которых сушится белье, большая площадь, украшенная для вечернего гулянья гирляндами разноцветных лампочек, свадьба — вот чем встретил меня Вильнев. Я остановила машину, чтобы пропустить свадебный кортеж. Невеста, высокая брюнетка с непокрытой головой, держала в правой руке красную розу. Подол ее белого платья был в пыли. Все выглядели изрядно подвыпившими. Когда я пробивалась через эту толпу к табачной лавочке, которая находилась на другой стороне улицы, двое мужчин схватили меня за руки и стали уговаривать потанцевать на свадьбе. Я сказала: «Нет, нет, спасибо», — и с трудом вырвалась от них. Покупатели из лавочки высыпали на улицу, чтобы подбодрить жениха, и в зале не осталось никого, кроме белокурой женщины, которая сидела за кассой, погруженная в воспоминания. Она и рассказала мне, как проехать на виллу Аббеи. Я выпила стакан фруктового сока, купила пачку сигарет «житан», достала одну и закурила. Я не курила тысячу лет. Кассирша спросила меня:

— Вы дружны с мосье Морисом?

— Нет. То есть да.

— Вот и я смотрю, что он одолжил вам свою машину.

— А вы его знаете?

— Мосье Мориса? Немножко. Здравствуйте, до свидания. Иногда они с моим мужем вместе охотятся. А сейчас он здесь?

Я не знала, что ответить. Впервые мне пришло в голову, что мужчина в багажнике «тендерберда», может быть, и не Морис Коб, а кто-то другой. Я неопределенно тряхнула головой, что могло означать и «да» и «нет». Потом расплатилась, поблагодарила ее и вышла на улицу, но она окликнула меня и сказала, что я забыла на стойке сдачу, каскетку, сигареты и ключи от машины.


Вилла Сен-Жан — это чугунные ворота, за ними длинная дорожка, покрытая розовым асфальтом, и в конце аллеи — большой приземистый дом с черепичной крышей, который я увидела, еще подъезжая, сквозь кусты виноградника и кипарисы. На этом шоссе были еще видны виллы, они возвышались над Вильневом, словно сторожевые посты какой-то крепости, но я не встретила ни одного человека, и только когда я уже стояла у ворот, освещенных заходящим солнцем, чей-то голос за моей спиной заставил меня обернуться:

— Мадемуазель, там никого нет. Я заходила уже три раза.

По ту сторону дороги, перегнувшись через каменную ограду, стояла молоденькая, лет двадцати, блондинка, довольно красивая, с лицом треугольной формы и очень светлыми глазами.

— Вы к мосье Морису?

— Да, к Морису Кобу.

— Его нет дома. (Девушка провела пальцем по своему курносому носику.) Но вы можете войти, дом не заперт.

Я подошла к ней в тот момент, когда она, выпалив мне все это, неожиданно вскочила на ограду. На ней было розовое платье с широкой юбкой. Она протянула мне руки:

— Вы поможете мне спуститься?

Я, как могла, постаралась помочь ей, поддерживая ее за ногу и за талию. Наконец она спрыгнула на свои босые ноги, а я, как это ни странно, удержалась на своих. Она оказалась немного ниже меня. Волосы у нее были длинные и совсем светлые, как у шведских кинозвезд. Нет, она не шведка и даже не уроженка Авиньона, а родилась в департаменте Сены, в Кашене, училась в Экс-ан-Прованс, и зовут ее Катрин, или просто Кики Мора. «Только, умоляю, молчите, все остроты по поводу моего имени я уже слышала, и они сводят меня с ума». Все это и еще многое другое она выложила, не дав мне вставить ни слова, пока мы шли к машине. Потом, несколько раз вздохнув, она добавила, что месяц назад, в июне, каталась на «тендерберде» с мосье Морисом. Он дал ей вести машину до Фокалькье, а была уже ночь и на обратном пути она, естественно, чувствовала какое-то необычное возбуждение, но мосье Морис вел себя как истинный джентльмен и не воспользовался случаем, чтобы навести порядок в ее психологии. Потом она спросила, не сержусь ли я на нее?

— За что?

— Но вы же его любовница?

— Вы меня знаете?

Я все еще стояла рядом с нею и увидела, как ее щеки покрыл легкий румянец.

— Я видела вас на фотографии, — ответила она. — Я нахожу вас очень, очень красивой. Правда. Честно говоря, я была уверена, что вы приедете. Скажите, вы не будете смеяться, если я вам что-то скажу? Вы еще прекраснее голая!

Да она просто сбрендила! Передо мной настоящая сумасшедшая!

— Вы в самом деле знаете меня?

— Мне кажется, я вас видела несколько раз, когда вы приезжали сюда. Да, конечно. Мне очень нравится ваша каскетка.

Мне нужно было собраться с мыслями, постараться понять эту девушку. Я села за руль и попросила ее отворить ворота. Она отворила их. Когда она снова подошла ко мне, я спросила, что она делает здесь. Она рассказала, что приехала на каникулы к своей тете и живет в доме, который отсюда не видно, он за холмом. Я спросила, почему она так уверена, что в доме Мориса Коба никого нет. Поколебавшись и почесав пальцем кончик своего короткого носика — видно, у нее была такая привычка, — она ответила:

— В общем-то вы не должны быть ревнивы, уж вы-то знаете, каков он, мосье Морис.

Так вот, в субботу днем она приводила к нему одну женщину, которая приехала из Парижа, рыжую такую, что выступает по телевидению, ну ту, что говорит с ужасным акцентом: «А топер, мадам, повыселимся, поговорым а а сердечным делах». Ее зовут Марите, ну, как ее там дальше… Так вот, все в доме было открыто, но нигде ни души. Уехала эта телезвезда, потом попозже вернулась — и опять никого. Так она и убралась восвояси, понурив плечи, на своих высоченных, как ходули, каблуках, с чемоданчиком из кожи телезрителей.

— А из прислуги тоже никого нет? — спросила я девушку.

— Нет, сегодня утром я заходила в дом и никого не видела.

— Вы опять заходили?

— Да, я немного беспокоилась. Мосье Морис приехал в пятницу вечером, это точно, я сама слышала. А потом мне не дает покоя еще одна вещь, хотя это, конечно, глупо.

— Что именно?

— В пятницу вечером в его доме стреляли из ружья. Я была в оливковой роще, это как раз за домом. Слышу — три выстрела. Правда, он вечно возится со своими ружьями, но тогда шел уже одиннадцатый час, и это меня обеспокоило.

— А вы бы просто пошли и посмотрели, в чем дело.

— Видите ли, я была не одна. Короче говоря, моя тетя — она уже в возрасте Мафусаила — такая святоша, что, когда я хочу с кем-нибудь поцеловаться, мне приходится убегать в рощу. У вас такой вид, будто вы не понимаете. Это правда, или вы просто разыгрываете из себя бесстрастную, непроницаемую женщину?

— Нет, я понимаю, очень хорошо понимаю. С кем вы были?

— С одним парнем. Скажите, а что у вас с рукой? Только не отвечайте, как Беко, а то я покончу с собой.

— Да ничего страшного, уверяю вас. А с субботы никто не появлялся на вилле?

— Ну, знаете, я не сторож здесь. У меня есть своя жизнь, к тому же очень насыщенная.

Треугольное лицо, голубые глаза, розовое платье… Она мне нравилась своей живостью и в то же время вызывала во мне грусть, сама не знаю почему. Я сказала ей:

— Ну, спасибо, до свидания.

— Знаете, вы можете называть меня Кики.

— До свидания, Кики.

Проезжая по розовой асфальтовой дорожке, я наблюдала за этой босой девушкой со светлыми волосами в зеркале машины. Она снова потерла пальцем свой носик, а потом вскарабкалась обратно на ограду, с которой я ей перед этим помогла спуститься.


Остальное, конец этих поисков, когда я вновь обрела себя, произошло три или четыре часа назад, я сама уже не знаю точно. Я вошла в дом Мориса Коба, дверь была открыта, кругом ни души, тишина. И все знакомо мне, настолько знакомо, что я уже на пороге поняла, что я сумасшедшая. Я и сейчас в этом доме. Прижав к себе обеими руками ружье, я лежу в темноте, на кожаном диване, который приятно холодит мне голые ноги, и, когда кожа согревается от моего тела, я отодвигаюсь, ища прохлады.

То, что я увидела, войдя в этот дом, до странного напоминало мне то, что осталось в моей памяти — а может быть, в моем воображении, — о доме Караваев. Лампы, ковер с единорогами в прихожей, комната, в которой я сейчас лежу, — все это я уже видела раньше. Потом я обнаружила на стене экран из матового стекла, и, когда я нажала кнопку, на экране возник вид рыбачьей деревушки, затем еще один пейзаж, а за ним еще. Это были цветные диапозитивы. И тут я тоже сразу определила, что они сделаны на пленке «агфа-колор». Да, в этом я разбираюсь.

Дверь в соседнюю комнату была отворена. Там, как я и ожидала, стояла широченная кровать, покрытая белым мехом, а напротив нее, на стене, висела наклеенная на деревянный подрамник черно-белая фотография обнаженной девушки, прекрасная фотография, которая передавала даже пористость кожи. На этом снимке девушка уже не сидела на ручке кресла, а стояла спиной к снимавшему, и только плечи и лицо были повернуты к объективу. Но это была не Анита Каравай и не какая-то другая женщина, на которую можно было бы свалить все грехи. Это была я.

Я подождала, пока меня перестала бить дрожь, потом сменила очки — очень медленно, с трудом, потому что пальцы мои были словно парализованы, а горло сжал какой-то тошнотворный комок, который, казалось, сейчас вырвется наружу. Я еще раз внимательно рассмотрела девушку на фотографии, ее шею, плечи, ноги, и убедилась, что это действительно я, а не какой-нибудь фотомонтаж. Уж в этом-то я тоже разбиралась. И вообще я с абсолютной ясностью сознавала: это я.

Я думаю, что просидела так, на кровати, глядя на эту фотографию и ни о чем не думая, час, а может, и больше, во всяком случае, уже стемнело, и мне пришлось зажечь свет.

После этого я сделала такую глупость, от которой мне и сейчас стыдно: я расстегнула юбку и подошла к двери, которая, как я знала, ведет в большую, с зеркалом, ванную комнату — вопреки моим ожиданиям она оказалась облицованной не черной плиткой, а красной и оранжевой, — чтобы убедиться, что я действительно такая, какой представляю себе. И вот так по-идиотски стоя раздетой в этом пустынном доме, я вдруг встретилась с собственным взглядом, которого всю жизнь избегала: на меня сквозь очки смотрели чьи-то чужие глаза, пустые глаза, еще более пустые, чем дом, в котором я находилась, и все же это была я, да, я.

Я оделась и вернулась в комнату с черными креслами. Проходя через спальню, я снова взглянула на фотографию. Насколько я понимала — если я вообще еще могла доверять себе, — снимок был сделан в моей квартире на улице Гренель. Объектив поймал меня в ту минуту, когда я шла от стенного шкафа, где висят мои платья, к кровати: я обернулась, и на моем лице застыла улыбка, полная то ли нежности, то ли любви.

Я включила повсюду свет, заглянула в шкафы, поднялась на второй этаж. Там, в одной из комнат, служившей чем-то вроде фотолаборатории, в ящике тумбочки я нашла две большие мои фотографии, снятые при плохом освещении, они лежали среди кучи других фотографий незнакомых мне девушек, тоже обнаженных. На этих двух снимках на мне еще была кое-какая одежда. В какой бы комнате я не раскрывала шкаф, я всюду обнаруживала свои следы. Я нашла свои комбинации, старый пуловер с высоким воротником, черные брюки, два платья. Рядом с разобранной постелью, от простыней которой исходил запах моих духов, валялась моя серьга, на столике лежали листки, исписанные моим почерком, и мужской пояс, очень широкий, — единственный предмет, который не вызывал у меня никаких воспоминаний.

Я собрала все свои вещи (и где-то забыла их, пока спускалась на первый этаж) и снова вернулась в кабинет, где лежу сейчас. На стене напротив освещенного экрана в специальной подставке стоят несколько ружей. На полу, на середине синего ковра, я заметила большое квадратное пятно, более темное, чем остальная часть ковра, словно раньше там лежал маленький коврик, который потом убрали. На стуле — мужской костюм, тоже синего цвета. Пиджак аккуратно повешен на спинку, брюки положены на сиденье. Я достала из кармана пиджака бумажник, бумажник Мориса Коба. По фотографии на водительских правах я поняла, что это был тот самый скуластый мужчина, с гладкими волосами, который разлагался в багажнике «тендерберда». Никаких других воспоминаний он у меня не вызывал, ничего нового не дало мне и тщательное обследование остального содержимого бумажника.

Когда я входила в дом, у двери я видела телефон. Я достала из сумочки клочок бумаги, на котором был записан номер телефона в Женеве, где остановились Караваи, и заказала его. Мне ответили: «Ждать придется час». Я вышла в сад, села в машину и отвела ее за дом, к какому-то строению вроде хозяйственного сарая, где стояли трактор, большой пресс для винограда, вилы. Совсем стемнело. Мне было очень холодно. Меня била дрожь. И в то же время холод бодрил меня, во мне появилось какое-то бешенство, упорство, какое-то незнакомое мне дотоле чувство нервного напряжения, которое поддерживало меня, придавало каждому моему движению необычайную уверенность. И, несмотря на полный сумбур в голове, мне казалось, что я соображаю быстро и правильно. В общем, со мной происходило что-то очень странное.

Я открыла багажник и, не думая о зловонии, которое могло исходить оттуда, не обращая внимания на острую боль в левой руке, схватила в охапку труп, завернутый в коврик, и стала тянуть его изо всех сил, потом передохнула и снова принялась тянуть до тех пор, пока он не вывалился на землю. Затем я втащила его в сарай, запихнула в дальний угол, к стене, снова завернула его в коврик, а сверху накидала все, что было под рукой: доски, плетеные корзины и какие-то инструменты. Потом я вышла из сарая и закрыла обе створки двери. Они заскрипели. Я помню этот скрип и помню также, что в правой руке я держала ружье с черным стволом, что я не хотела расстаться с ним, даже когда закрывала дверь, и вообще ни за что на свете не согласилась бы с ним расстаться.

Позже, когда я уже поставила машину перед домом, погруженным во мрак и тишину, вдруг зазвонил телефон. Я стояла у аппарата, прислонясь к стене, закрыв глаза и левой рукой прижимая к себе ружье, и с замиранием сердца думала, принесет ли мне этот звонок тот единственный шанс, который может спасти меня от безумия. Я протянула руку и сняла трубку. Женский голос сказал:

— Женева на линии. Говорите.

Я поблагодарила. Я еще была способна произносить слова. Потом я услышала другой голос, это ответила гостиница «Бо Риваж». Я спросила, у себя ли мадам Каравай. Да, мадам у себя. Мне ответил третий голос — живой, удивленный и дружелюбный — голос Аниты. И тут у меня снова полились из глаз слезы, мною овладела надежда — а может быть, лишь страстное желание обрести надежду — с неведомой мне дотоле силой.

Я разговаривала с Анитой так, как могла бы говорить с ней до того, как попала в этот дом.

Я начала рассказывать все Аните, но она не понимала из моего рассказа ни слова и заставляла меня по три раза повторять одно и то же слово. Я сказала, что после того, как я печатала у нее в квартале Монморанси, я уехала, воспользовавшись ее «тендербердом». «Чем? Чем?» Она не знала, что это такое, она даже не могла разобрать это слово. Единственное, что она слышала хорошо, это мои рыдания, и все время спрашивала: «Боже мой, Дани, где ты? Что с тобой, Дани?» Она не видела меня после нашей ссоры в кафе на площади Опера, перед рождеством. Она никогда не жила в квартале Монморанси. «Боже мой, Дани, это какая-то шутка? Скажи мне, что это шутка. Ты не знаешь, где я живу». Она живет на авеню Мозар, М-О-З-А-Р — она говорила, это по буквам, — да и вообще если бы Мишель Каравай привел меня печатать к ним на машинке, она бы меня увидела, она бы об этом узнала. «Умоляю тебя, Дани, скажи мне, что происходит».

Мне кажется, что сквозь слезы, сквозь икоту, которая не давала мне говорить, я засмеялась. Да, засмеялась, это был смех, хотя и несколько странный. Теперь уже она была растеряна. Она кричала: «Алло! Алло!» — и я слушала в трубку ее прерывистое дыхание.

— Дани, где ты? Боже мой, умоляю, скажи хотя бы, где ты?

— В Вильневе-лез-Авиньон. Анита, послушай, я тебе все объясню, не волнуйся, мне кажется, все обойдется, я…

— Где ты, повтори, где?

— В Вильневе-лез-Авиньон, департамент Воклюз, в одном доме.

— Боже мой, но как… Дани, в каком доме?.. С кем ты? Как ты узнала, что я в Женеве?

— Наверное, слышала на работе. Сама не знаю. Наверное, слышала.

— Кто-нибудь есть рядом с тобой, передай ему трубку.

— Нет, никого нет.

— Боже мой, но ты же не можешь оставаться одна в таком состоянии. Я не понимаю, Дани, я ничего не понимаю.

Я почувствовала, что теперь плачет и она. Я попыталась ее успокоить, сказала, что после того, как я услышала ее голос, мне стало легче. Она мне ответила, что Мишель Каравай с минуты на минуту вернется в гостиницу, он что-нибудь придумает, как мне помочь, они мне позвонят. Она взяла с меня слово, что я никуда не уйду и буду ждать их звонка. У меня в мыслях не было ждать кого бы то ни было, но я все же пообещала ей не уходить и, когда повесила трубку, и с истинным облегчением вспомнила, что Анита от волнения даже не спросила меня номер телефона, куда мне звонить, и она не будет знать, как меня найти.

Освещенный прямоугольник — дверь в переднюю. Я в темноте. Время растянулось, как старая, негодная пружина. Я знаю, что время может растягиваться, я хорошо это знаю. Когда я потеряла сознание на станции обслуживания в Аваллоне-Два Заката, сколько это длилось? Десять секунд? Минуту? Но эта минута такая долгая, что действительность растворилась в ней.

Да, именно тогда, когда я, придя в себя, стояла на коленях на плиточном полу, и началась ложь. Я рождена для лжи, и нет ничего удивительного в том, что настал день, когда я сама стала жертвой своей самой отвратительной лжи.

Что произошло в действительности? Я, Дани Лонго, преследовала любовника, который меня бросил. Я послала ему телефонограмму, содержащую угрозы. Через сорок пять минут после того, как он сел в самолет, я полетела за ним. Я настигла его здесь, в этом доме, сразу после того, как он получил в гараже из ремонта свою машину. Между нами произошла ссора, я схватила одно из ружей, стоящих на подставке в комнате, и пустила из него три пули в этого человека, две из которых попали ему прямо в грудь. Потом, насмерть перепуганная, я была одержима лишь одной мыслью — подальше увезти труп, спрятать его, уничтожить. Я подтащила его к машине, завернула в коврик и почти в невменяемом состоянии всю ночь напролет гнала машину по шоссе в сторону Парижа. В Шалоне-сюр-Сон я попыталась несколько часов поспать в гостинице. На дороге меня остановил жандарм за то, что у меня не горели задние подфарники. В кафе около шоссе, ведущего на Оксер, я забыла свое пальто. Наверное, из этого кафе я и звонила Бернару Торру. В дальнейшем, так как я не знала, как мне избавиться от трупа, и, кроме того, поняла, что все равно, когда труп обнаружат, разыскать меня не представит труда. Усталостью, и страхом доведенная до полубезумного состояния, я повернула обратно. Левая рука у меня уже тогда была покалечена. Скорее всего, это произошло во время ссоры с моей жертвой. Я вернулась на станцию обслуживания, где уже была утром, вернулась, возможно, без всякой цели, как автомат, который все время делает одно и то же, не в силах делать что-либо другое. Там, около умывальника, из крана которого текла вода, что-то внезапно оборвалось во мне, и я потеряла сознание. И вот здесь-то и началась ложь.

Когда я открыла глаза — через десять секунд или через минуту? — у меня в голове были одни лишь варианты алиби, которые я придумывала в течение всей последней ночи. Видимо, я с такой силой, с таким отчаянием хотела, чтобы события последних дней оказались неправдой, что и в самом деле поверила в это. Я ухватилась за придуманную, за сочиненную от начала до конца легенду. Какие-то детали того, что создало мое воображение, переплелись с деталями того, что действительно произошло: освещенный экран, постель, покрытая белым мехом, фотография обнаженной женщины — все это существовало, но самого Мориса Коба и все, что случилось с ним, я начисто отмела и с логикой безумца пыталась чем-то заполнить это белое пятно. Одним словом, опять, как всегда, когда я оказывалась перед лицом событий, которые были мне не по плечу, я спасалась от них бегством, а теперь мне некуда было бежать, и я, как страус, засунула голову под собственное крыло.

Да, я сама знаю, что ничего другого от меня нельзя ожидать.

Но кто же такой Морис Коб? Почему он не пробуждает во мне никаких воспоминаний, хотя сейчас я готова согласиться, что все это произошло в действительности? На одной из фотографий, которые я нашла наверху и разорвала, на мне блузка, которую я не ношу уже года два. Вероятно, я бывала в его доме не один раз — об этом свидетельствуют мои вещи, которые я здесь оставила, об этом говорила светловолосая девушка, что живет напротив. И потом, если я разрешила этому человеку фотографировать меня в таком виде, значит, у нас были настолько близкие отношения, что их нельзя так просто выкинуть из головы, вычеркнуть из жизни. Нет, я ничего не понимаю.

Но что, собственно говоря, я должна понять? Я знаю, что существует болезнь — безумие. Я знаю, что такие больные не понимают, что они потеряли разум. Вот, пожалуй, и все, что мне известно об этом. Мои знания ограничиваются чтением по диагонали женского журнала да уроками философии в последнем классе лицея, которые уже давным-давно выветрились из моей головы. Я не могу себе объяснить, путем каких оберраций я пришла к таким выводам, но, во всяком случае, наверное, факты не так уж далеки от того, как я представляю себе все.

Кто такой Морис Коб?

Надо встать, зажечь повсюду свет и тщательно осмотреть дом.

Я подошла к окну, раздвинула шторы и вдруг почувствовала себя еще более беззащитной. Это потому, что я оставила ружье на диване. Какая нелепость, кто может появиться здесь в такой поздний час! На дворе уже почти ночь, светлая ночь, которую кое-где пробивают мирные огоньки. Впрочем, кому я нужна? Только себе самой. Цюрих. Больница. Вот так-то. Тогда я тоже хотела умереть. Я сказала доктору: «Убейте меня, прошу вас, yбейте». Он этого не сделал. Если в течение многих лет живешь с уверенностью, что ты преступник, то в конце концов привыкаешь к этой мысли и теряешь разум. Наверное, в этом все дело.


Когда умерла Мамуля, меня оповестили слишком поздно, и я опоздала на похороны, а одна из монахинь сказала мне: «Ведь надо было предупредить и других бывших воспитанниц, вы же не единственная». В тот день я перестала быть единственной для Мамули и никогда уже не была единственной ни для кого. А ведь я могла бы стать единственной для одного маленького мальчика. Не знаю почему — врачи мне ничего не сказали, — но я всегда была уверена, что ребенок, которого я носила в себе, был мальчик. Я храню его образ в своем сердце, как будто он живет. Сейчас ему три года и пять месяцев. Он должен был родиться в марте. У него черные глаза отца, мои светлые волосы и широко расставленные два передних зуба. Я знаю его походку, манеру говорить, и я продолжаю, все время продолжаю его убивать.

Я не могу больше оставаться одна.

Надо выйти отсюда, убежать из этого дома. Мой костюм совсем грязный. Я заберу свое пальто, которое должен привезти Жан Ле Гевен. Пальто прикроет грязь. Я присвою эту машину, я поеду прямо к итальянской или испанской границе, я удеру из Франции и, воспользовавшись оставшимися у меня деньгами, уеду как можно дальше… Надо вымыть лицо холодной водой… Мамуля была права, мне следовало забрать из банка все деньги и сразу же удрать. Мамуля всегда права. Сейчас я была бы уже далеко от всего этого. Который час? Мои часы стоят. Надо причесаться.

Я вышла, включила фары машины и взглянула на приборный щиток — больше половины одиннадцатого. Рекламная Улыбка, должно быть, уже ждет меня. Я знаю, что он будет меня ждать. Я поехала по асфальтовой дорожке. Ворота так и остались раскрытыми. Внизу виднелись огни Авиньона. Ветерок, обвевавший меня, доносил шум праздничного гулянья. Трупа в машине уже нет, не так ли? Да, нет. Кстати, чтобы пересечь испанскую границу, нужен паспорт? А там — Андалузия, теплоход, Гибралтар. Красивые названия, новая жизнь где-то далеко-далеко. На этот раз я покидаю саму себя. Навсегда.


Жан Ле Гевен уже ждет меня. Поверх рубашки на его плечи накинута кожаная куртка. Он сидит в пивном баре за мраморным столиком. На диванчике рядом с ним лежит пакет, завернутый в коричневую бумагу. Пока я иду к нему через зал, он мне улыбается. Больше я не буду никого беспокоить. А сейчас надо держаться.

— Вы не сменили повязку?

— Нет. Я не нашла врача.

— Что вы делали? Расскажите-ка. Были в кино? Хорошая картина?

— Да. А потом прогулялась по городу.

Я держусь молодцом. А он за это время с Маленьким Полем погрузил пять тонн ранних овощей. Немецкие туристы, которые привезли мое пальто, подкинули его на своей машине сюда, к вокзалу. Он записал их адрес, на днях заскочит к ним и еще раз поблагодарит. Они едут на Корсику. Там красотища, столько пляжей. Он сидит против меня и наблюдает за мной своими доверчивыми глазами. Он поедет поездом в одиннадцать пять и в Лионе встретится с Маленьким Полем. Так что, к сожалению, у него всего четверть часа.

— Вы столько для меня сделали!

— Если бы я этого не хотел, я бы не стал ничего делать. Напротив, я очень рад, что вижу вас. Знаете, в Пон-сент-Эспри, когда мы ворочали там ящики, я все время думал о вас.

— Мне уже лучше. Все в порядке.

Он подмигнул мне и хлебнул глоток пива. Потом попросил сесть с ним на диванчик. Я села. Он положил свою ладонь мне на плечо и, тихонько сжав его, спросил:

— У вас есть друзья, ну, кто-нибудь, кому вы можете сообщить?

— О чем сообщить?

— Не знаю. Обо всем этом.

— У меня нет никого. Единственного человека, которого бы я хотела сейчас видеть, я называть не могу. Это невозможно.



— Почему?

— У него жена, своя жизнь. Я уже давно поклялась себе оставить его в покое.

Он развернул лежащий на диванчике пакет, вынул из него аккуратно сложенное мое белое пальто и протянул его мне.

— Может, вы сами что-то напутали с субботой, — сказал он, — это бывает от усталости. Вот я как-то после бессонной ночи вздремнул часа два и потом, вместо того чтобы ехать в Париж, покатил в обратную сторону. У меня напарником тогда был Баптистен. Он когда проснулся, я уже успел отмахать километров сто. И упрямо уверял его, будто мы уже побывали в Париже. Еще бы немножко, и он бы разбил мне физиономию, чтобы навести порядок в моей башке. Вы не хотите выпить чего-нибудь?

Я не хочу ничего пить. Я нахожу в кармане своего пальто авиабилет, конфетно-розового слоника на шарнирах, пятьсот тридцать франков в фирменном конверте для жалования, квитанцию из авиньонского гаража, еще какие-то бумажки, которые явно имеют отношение ко мне. Рекламная Улыбка смотрит на меня, и, когда я поднимаю глаза, чтобы поблагодарить его и подтвердить, что все это в самом деле принадлежит мне, я читаю в его взгляде дружеское беспокойство и внимание. И в эту самую минуту, перекрывая гвалт пивной, перекрывая стук моего сердца, до меня опять доносится — такой ужасный и такой чудесный — голос Мамули.

И Мамуля сказала мне, что я не убивала Мориса Коба, что я не сумасшедшая, нет, Дани Лонго, нет, все, что со мной случилось, — это не плод моей фантазии, и я в самом деле впервые провожу вечер в этом городе. И все в моей душе вдруг озаряется ярким светом, победно трубят трубы. Истинный ход событий последних двух дней предстает передо мной с такой ясностью, что я даже вздрагиваю. Мысли в моей голове так быстро сменяют одна другую, что, должно быть, даже лицо мое преображается. Рекламная Улыбка удивлен и тоже улыбается:

— О чем вы думаете? Что вас так обрадовало?

А я не знаю, как ему объяснить. И тогда я неожиданно целую его в щеку и своей покалеченной рукой крепко жму ему руку. Боль пронизывает меня. Но мне не больно. Мне хорошо. Оковы спали. Или почти спали. Улыбка застывает на моем лице. Меня осеняет еще одна мысль, такая же ошеломляющая, как и все остальное: а ведь за мной следят, и сейчас с меня тоже не спускают глаз, за мной должны были шпионить от самого Парижа, иначе вся моя гипотеза рушится.

«Дани, родная моя, — говорит мне Мамуля, — есть надежда, что тебя потеряли из виду, иначе ты уже была бы мертва. Ведь тебя хотят убить, неужели ты не понимаешь?»

Надо оградить от опасности Рекламную Улыбку.

— Может, пойдем? Я вас провожу. Как бы вам не опоздать на поезд.

Мое пальто, которое он помогает мне надеть. Моя сумка — я ее раскрываю, чтобы удостовериться, что она моя. Все правильно, теперь я не ошибаюсь. Мною опять овладел страх. На улице Рекламная Улыбка доверчиво обнимает меня, и я не могу отделаться от мысли, что подвергаю его опасности. Я невольно оглядываюсь. Сначала бросаю взгляд в сторону «тендерберда», который я поставила у бара, потом вдоль этой бесконечной, сейчас расцвеченной огнями улицы, по которой я проезжала сегодня днем.

— Что с вами?

— Ничего. Просто смотрю. Ничего.

Я обняла его рукой за талию, он засмеялся. И вот — вестибюль вокзала. Перронный билет. Подземный переход. Платформа. Я все время оборачиваюсь. Чужие люди, озабоченные своими делами. По радио объявляют поезд Рекламной Улыбки. Вдали слышится танцевальная музыка. Он стоит передо мной, держит меня за руку и говорит:

— Знаете, что мы сделаем? Завтра вечером я буду в Париже, в гостинице, где всегда останавливаюсь, это на улице Жан-Лантье. Дайте мне слово, что вы мне позвоните.

— Обещаю.

— Моя каскетка у вас?

Каскетка лежит у меня в сумке. Рекламная Улыбка шариковой ручкой записывает номер телефона на каскетке, на внутренней стороне околыша, и возвращает ее мне. За моей спиной раздается паровозный гудок, от которого чуть не лопаются барабанные перепонки, вагоны со скрежетом начинают плыть вдоль платформы. Рекламная Улыбка что-то говорит, кивает головой, хватает меня за плечи и крепко сжимает их своими ручищами. И все. И в то время, как он, навсегда уходя из моей жизни, высунулся из окна, чтобы помахать мне рукой, смуглый, улыбающийся мне такой чудесной улыбкой, уже далекий, уже потерянный для меня, я вдруг вспомнила, что дала слово помочь ему и его другу Лавантюру стать миллиардерами. «Не потеряй каскетку, — сказала мне Мамуля. — И потом, если ты хочешь разоблачить этот заговор против тебя, не теряй зря времени».

Стоя на тротуаре около вокзала, я прежде всего достаю билет на тот самолет, на котором я никогда не летала. Оглядываюсь по сторонам, я рву его на мелкие клочки. Чтобы успокоить себя, я твержу, что мой след давно уже потерян, но я убеждена в обратном. Мне даже кажется, будто я чувствую на себе чей-то неподвижный, беспощадный взгляд.

И снова «тендерберд», в последний раз. «Не возвращайся туда», — умоляет Мамуля. Я проезжаю по иллюминированным улицам, огибаю площади, на которых идут праздничные гулянья. Придется снова спросить дорогу на Вильнев. В зеркало машины я наблюдала за автомобилями, которые едут сзади. Музыка и толпа действуют на меня успокоительно. До тех пор, пока я среди людей, мне ничто не угрожает, в этом я уверена.

В Вильневе тоже танцы. Я останавливаюсь у того же бистро, где была днем. Там я покупаю большой конверт из простой бумаги и почтовую марку. Затем я возвращаюсь в машину и среди праздничной суматохи пишу несколько слов на случай, если я умру. Заклеив конверт, я адресую его себе, на улицу Гренель. На площади я опускаю его в почтовый ящик. Мне страшно, но сквозь толпу никто за мной не крадется.

Бесконечная дорога на Аббеи, поворот за поворотом. Но теперь я неотступно вижу за собой две фары. Ворота все еще раскрыты. Я останавливаюсь в аллее. Тушу огни. Фары проплывают мимо меня и удаляются. Я жду, пока мое сердце перестанет бешено стучать. Еду по аллее дальше. Останавливаюсь у дома — в нем темно. Проверяю, не оставила ли что-нибудь из своих вещей в машине. Тщательно вытираю косынкой руль и приборный щиток. Я покидаю Стремительную птицу с таким же щемящим чувством, с каким уезжала на ней в Орли, — горло сжимает комок, я с трудом двигаюсь. «Не ходи туда, не ходи», — умоляет Мамуля. Но я должна пойти, я должна хотя бы сорвать со стены фотографию, забрать свои вещи. Я вхожу. Зажигаю в передней свет. Сейчас уже не так страшно. Закрываю за собой дверь. Я даю себе пять минут на то, чтобы привести все в порядок и уйти. Я перевожу дыхание.

В тот момент, когда я переступаю порог комнаты, где находится кожаный диван, я слышу какой-то шорох. Я не кричу. Даже если бы я захотела крикнуть, ни один звук не вырвался бы из моей груди. Свет горит у меня за спиной. Впереди — черная дыра. «Ружье, — напоминает мне Мамуля. — Ты оставила его на диване. Если он еще не зажигал света, он его не заметил». Словно парализованная, я молча застываю на месте, не в силах сделать шаг. Снова шорох, уже гораздо ближе. «Дани, Дани, ружье!» — кричит Мамуля. Я тщетно пытаюсь вспомнить, в каком углу стоит диван. Я бросаю на пол сумочку, чтобы освободить здоровую руку. Совсем рядом я слышу чье-то дыхание, прерывистое дыхание загнанного зверя. Я должна добраться до дивана.

IV. Ружье

Я сел в свою машину и поехал в квартал Монморанси. Это был незнакомый мне дом. Дверь открыла Анита. Она плакала. Она сказала, что выстрелила из ружья в одного человека. Она сказала, что, возможно, он еще жив, но у нее не хватает смелости посмотреть. Я спустился в подвал, он был оборудован под тир. Там висели пробковые мишени. Тяжелым, неторопливым шагом я шел по подвалу. Я вообще человек грузный и все делаю неторопливо: и разговариваю, и хожу. Все принимают это за самоуверенность. Но дело не в этом, просто в таком темпе течет у меня в жилах кровь. Я увидел лежащего на полу мужчину и рядом с ним — ружье. Я разбираюсь в оружии, когда-то сам слыл недурным охотником. Это был винчестер, калибр 7.62, с нарезным стволом. Начальная скорость пули — более семисот метров в секунду. Значит, он не может быть жив. Если бы даже одна из попавших в него пуль угодила ему в голову, она бы снесла ее начисто.

Прежде всего я осмотрел ружье. И понял: все потеряно, нормальной жизни не будет. Да, я уже не знаю, что такое нормальная жизнь. Если бы Анита стреляла из автоматического ружья, я тотчас бы вызвал полицию. Мы все свалили бы на несчастный случай. Но на винчестере затвор стоит на предохранителе. Перед каждым выстрелом нужно отвести назад рукоятку затвора и потом подать ее вперед. Наверное, вы это видели в ковбойских фильмах, Дани. Вы, должно быть, видели, как красавец киногерой наповал косит краснокожих. И Анита, по-видимому, справилась с затвором именно благодаря подобным фильмам. Она выстрелила три раза. Нет; в несчастный случай никто не поверит.

Я осмотрел убитого. Я знал его. Его звали Морис Коб. Мы несколько раз встречались на приемах. У него в двух местах оказалась прострелена грудь. Я откинул полы его халата, чтобы рассмотреть раны. Анита стреляла в упор. Оглядевшись, я увидел, куда попала третья пуля — на бетонной стене рядом с трупом была маленькая черная черточка. В углу подвала я нашел кусочек свинца — расплющенную пулю — и положил его себе в карман.

Анита продолжала плакать, все время как-то нелепо икая. Я спросил, почему она убила этого человека. Она ответила, что уже много лет была его любовницей, а теперь он отверг ее. Она была знакома с ним еще до нашей женитьбы. Я ударил Аниту по лицу. Она отлетела к стене. Она трясла головой, запутавшись в своем красном платье и нижней юбке. Я взял ее под мышки и заставил подняться по лестнице. Из носа ее текла кровь. Так, почти волоча, я довел ее до комнаты, где вы потом писали на машинке, чуть ли не втолкнул в кресло и открыл дверь в соседнюю комнату, чтобы принести воды. Там на стене я увидел фотографию Аниты, обнаженной. Я долго плакал, прислонившись к этой стене. Я думал о своей маленькой дочке. Вся моя жизнь в ней. Вы должны меня понять, Дани. С тех пор, как она родилась, я, наконец, познал истинную, безграничную привязанность, фантастическую привязанность. Я понял, что такое абсолют. И, чтобы защитить свою дочь, прежде всего свою дочь, Дани, я решил убить вас. Это главное, что вы должны понять, в этом вся суть.

Мой выбор объясняется тем, что я знал вас. Я наблюдаю за вами гораздо дольше, чем вы думаете. Я наблюдаю за вами с того самого дня, как увидел вас, когда вы пришли в агентство оформить трудовое соглашение. Мне помнится — хотя, может быть, я и ошибаюсь, — на вас было очень светлое, золотистого цвета платье, совсем как ваши волосы. Вы показались мне красивой, даже волнующей. Я вас ненавидел. Ведь я очень осведомленный рогоносец, Дани. Мне известны все похождения моей жены до нашей свадьбы, похождения в той квартире на улице Гренель, куда я поднялся с вами в пятницу вечером. Одним своим видом вы постоянно напоминали мне о том, что мне хотелось забыть, вы неизбежно присутствовали в тех моих чудовищных сновидениях, которые порождала моя ревность. Вы были для меня монстром.

Я всегда украдкой наблюдал за вами, Дани. Украдкой, но жадно. Я смотрел, как вы орудуете левой рукой. Мне всю жизнь казалось: левши сумасшедшие, злые и скрытные, как те, кто грызет ногти. Я думал о том, что, наверное, при встречах со мной вы смеетесь про себя, вспоминая, сколько подонков побывало в объятиях Аниты. И я сходил с ума. Она, конечно же, продолжала изменять мне, и вы об этом знали. У меня не было власти над вами, но я мечтал, чтобы вас тоже втоптали в грязь, чтобы нарушилась наконец удивительная гармония ваших черт, ваших слов, вашей походки.

Я люблю Аниту, я всегда ее любил. Я знаю, что думают в агентстве по поводу нашей женитьбы. Что она сразу, как только пришла ко мне на работу, решила забеременеть от патрона и женить его на себе. Но это не так, Дани. Чтобы добиться положения и денег в том мире, куда она стремилась, ей никто не был нужен. Наоборот, она вовсе не поощряла моих ухаживаний, я ее не интересовал. Несколько раз мы выходили из агентства вместе. Я предлагал ей поужинать где-нибудь. Я рассказывал ей о своем детстве, о том, как меня боялись ребята, я старался выставить напоказ свою физическую силу, поразить ее этими воспоминаниями. Но она просто считала, что я слишком большой, слишком толстый, и тоскливо зевала. После ужина, который явно не доставлял ей ни малейшего удовольствия, я не знал, куда ее повести. Я не танцую и не бываю ни в каких модных заведениях. И я провожал Аниту на бульвар Сюше, к ее матери. Восемь месяцев спустя я женился на Аните.

Убийство Коба потрясло меня потому, что оно ставило под угрозу будущее Мишель. И тогда я придумал: нужно убить вас, чтобы снять подозрения с Аниты. Клянусь вам, мне ни на секунду не пришла — и никогда не придет! — мысль бросить ее, дать запрятать за решетку, оставить страдать одну.

Когда в тот день, в пятницу, я вернулся в комнату, куда я позже привел вас, Анита уже не плакала. Мы долго говорили с нею, она сидела, прижавшись щекой к моему лицу и обвив руками шею. Она монотонным голосом рассказывала мне о своей связи с Морисом Кобом: после нашей женитьбы они время от времени встречались, она не могла порвать с ним. Анита выстрелила в него потому, что во время очередной их ссоры — он собирался ехать в Вильнев-лез-Авиньон, где его ждала другая женщина, — ружье оказалось под рукой. Я слушал ее исповедь, думал, как избежать полиции, но не находил выхода. Анита сказала мне, что, встречаясь с Кобом, она боялась меня, держалась очень осторожно. Они бывали у него, только когда прислуга уходила, — так было и в этот раз, — а если случалось, что ей необходимо было назвать себя, она всегда называла чужую фамилию. Вашу, Дани. Вот так. Вы знаете, я вообще-то медлителен, но голова у меня работает быстро. Я взглянул на часы — было четверть пятого. Когда Анита мне позвонила в агентство, со слезами умоляя меня приехать в квартал Монморанси, было три часа. Значит, с момента смерти Коба прошел час с четвертью. Еще несколько минут у меня ушло на то, чтобы хотя бы в общих чертах разработать план нашего спасения. Мне кажется, я достаточно убедительно дал вам понять, что ваша судьба меня не волновала. Главное для меня теперь было — время. В одной книге, в «Алисе в стране чудес», говорится, что время — действующее лицо. И вот с этого момента я все свои силы бросил на то, чтобы оно было за нас, против вас и против всех. Это была основная моя цель.

В первую очередь я решил отодвинуть час убийства Коба для тех, кто будет вести следствие, и таким образом выиграть несколько часов, которые окажутся в полном моем распоряжении, получить, так сказать, чистые страницы и вписать в них новую, свою версию убийства. Для этого прежде всего потребовалось, чтобы вскрытие было произведено только через несколько дней. Значит, следовало спрятать труп Коба до тех пор, пока время его смерти можно будет установить лишь приблизительно. Кроме того, по моим планам, он должен был еще пожить, прежде чем умереть вторично. Вот почему я перенес место убийства из Парижа в Вильнев. Коб собирался поехать туда. Так пусть поедет. В его бумагах я обнаружил билет на самолет. Я знал, что в Авиньоне он собирался взять свой «тендерберд», который находится там в ремонте, утром в присутствии Аниты он звонил в гараж, чтобы проверить, будет ли машина готова, и сказал, что заберет ее. Я просил Аниту описать мне дом в Вильневе. Анита бывала там раза два или три, ценой лжи, в которой у меня уже не было сил упрекнуть ее. Она сказала, что дом стоит довольно уединенно, но неподалеку находится еще несколько вилл. Она была убеждена, что если произвести три ружейных выстрела и на сей раз не в подвале с бетонными стенами, а в комнате с открытыми окнами, то соседи их услышат и смогут затем дать показания. Этого мне было достаточно.

Я принялся торопливо осматривать вещи в комнате, где мы находились с Анитой, потом в спальне Коба, которую она мне показала. Пока я занимался этим, голова моя лихорадочно работала. Знакомясь с тем, что представлял из себя этот человек, я в то же время во всех подробностях разработал план действий, который должен был доказать, что это убийство совершили вы и к тому же в тысяче километров от Парижа. Я пока ничего не говорил Аните, так как пришлось бы потерять драгоценное время на то, чтобы добиться ее согласия. Я раскрывал свой план постепенно, в течение всей ночи, по мере того, как мне нужна была ее помощь. Только в аэропорту, в самый последний момент я сказал ей, что вы должны будете погибнуть. Я внушил ей, что действую уверенно и твердо, как всегда. Когда я уехал из дома в квартале Монморанси, у меня вызывали сомнение лишь несколько деталей. Самое сложное заключалось в том, что, если не считать нескольких случаев, когда Анита при довольно туманных обстоятельствах называлась вашим именем, вас связывала с Морисом Кобом лишь одна нить. И я тогда еще не мог определить, насколько она ценна для меня. Анита, рассказывая мне о своем романе, упомянула о нескольких снимках, которые она по просьбе Коба сделала тайком у вас дома крошечным, почти как зажигалка, аппаратом для любителей миниатюрных безделушек. Она добавила, что он увлекался «подобными глупостями» и умел делать превосходные отпечатки с самых плохих негативов. Но, насколько она помнила, все снимки, за исключением одного, сделанного утром при ярком свете, когда вы были без очков и поэтому она могла действовать более смело, оказались либо слишком темными, либо явно свидетельствовали о том, что они произведены против вашей воли, и поэтому были не только непригодны, но даже опасны для задуманного мною плана. К тому же Коб увез их в Вильнев, и Анита сомневалась, сохранились ли они. Коб видел вас еще до нашей женитьбы, всего один раз, да и то мимолетно, в подъезде вашего дома, когда вы возвращались к себе, а Анита выходила с ним из вашей квартиры. Вы настолько привлекли его внимание, что он убедил Аниту сфотографировать вас, когда она будет у вас ночевать, — он это сделал главным образом из желания унизить ее. А вы, насколько она помнит, едва обратили на него внимание.



Я оставил труп Коба в тире и запер дверь на ключ. В его спальне я собрал всю одежду, которая была на нем в тот день. Взял его бумажник с разными бумагами, среди которых оказались рецепт на дигиталис, адрес гаража в Авиньоне и авиабилет на Марсель-Мариньян. Я позвонил на телефонную станцию и попросил, когда будут вызывать его номер, отвечать, что абонент вернется после праздника. Аните я дал ключи Коба, чтобы она, когда будет уходить, все заперла. Я сказал ей, что привезу вас сюда и таким образом изолирую на одну ночь, и объяснил, под каким предлогом сделаю это. Я поручил Аните распихать по ящикам те вещи, которые могли бы навести вас на мысль, что вы не в нашей квартире. Анита была уверена, что вы знаете, где мы живем. Но в общем, то, что вы могли подумать, уже не играет никакой роли, так как назавтра вы должны были умереть.

Я предупредил Аниту, что через полчаса позвоню ей на авеню Мозар. Она должна переодеться, чтобы поехать на фестиваль рекламных фильмов, где мы намеревались быть. Я по телефону опишу ей, что вы наденете, чтобы она приготовила что-нибудь похожее для себя.

Она никак не могла понять, зачем это. Ее бледное лицо было испещрено черными полосками растекающейся туши для ресниц. Она была как потерянная. Я сказал, что ей необходимо сейчас хорошо выглядеть, естественно держаться, взять себя в руки.

Я сел в свою машину, которая стояла на улице в пятидесяти метрах от ворот Коба, и направился прямо в агентство. По дороге я закурил сигарету, первую сигарету с тех пор, как уехал с работы. Было уже около пяти часов. В моем кабинете сидел Моше, он хотел показать мне несколько объявлений. Я быстро утвердил их и отослал его. Наверное, этому бездарному недотепе впервые в жизни привалило такое счастье. Я буквально вытолкал его за дверь, достал из ящика справочник воздушных сообщений и выписал часы отлета и прибытия тех самолетов, которые могли мне понадобиться в течение ночи. Потом я вызвал свою секретаршу и попросил ее заказать два билета на швейцарский самолет в Женеву на завтра, на четырнадцать часов. Пусть их доставят вечером мне домой. Я также дал ей указание подобрать для меня дело Милкаби. После этого я выпил рюмку водки, да, кажется, водки, и поднялся этажом выше, в ваш кабинет.

С тех пор, как эта комната стала вашим рабочим кабинетом, я впервые вошел туда. Вас не было, и я хотел было попросить, чтобы вас разыскали, но потом решил, что не стоит зря привлекать внимание. Воспользовавшись вашим отсутствием, я осмотрел комнату, заглянул в ящики стола, в вашу сумочку, которая лежала на нем. Меня, конечно, не оставляла мысль найти какие-нибудь дополнительные детали для осуществления моего плана, но главное, я старался при помощи вещей, которые окружали вас, которыми вы пользовались в вашей повседневной жизни, ближе узнать вас. Чем дольше вы не приходили, тем больше я страшился той минуты, когда вы появитесь. Я уже не понимал, с кем мне придется иметь дело. Я посмотрел на ваше белое платье, висевшее на плечиках на стене. Я потрогал его. От него пахло теми же духами, какими пользовалась Анита, и это сначала неприятно удивило меня, а потом обрадовало. Если, паче чаяния, обратят внимание на то, что в доме квартала Монморанси или Вильневе чувствуется запах этих духов, — а Анита на днях ездила с Кобом в Вильнев, — то с одинаковым успехом могут приписать это и вам и ей. Но ваша комната вызвала во мне еще какое-то чувство, неопределимое и в то же время очень четкое, и оно занимало меня больше всего и даже страшило. Вы знаете, Дани, сейчас кажется, что это было предчувствие того, что случилось потом, вопреки всем моим расчетам — бесконечная гонка без сна и отдыха, днем и ночью, до самого конца, бесконечная гонка, в которой я был как одержимый. Впрочем, я всегда был одержимым.

Белокурое существо, которое внезапно появилось на пороге, было мне совершенно незнакомо, я никогда его раньше не видел. В этом залитом солнцем кабинете, который, как мне казалось, я целиком заполнил своей огромной тушей, ни одна ваша черта, ни одно ваше движение, Дани, ни одна интонация вашего голоса не совпадали с моим представлением о вас. Вы были слишком близкой, слишком осязаемой, я не знаю, как это объяснить. Вы держались так спокойно и уверенно, что я даже усомнился в реальности того, что со мной произошло. Я вертел в руках маленького слоника на шарнирах. Я чувствовал, что моя растерянность не ускользает от вас, что вы тоже делаете какие-то умозаключения, одним словом, что вы живой человек. Вести игру с Морисом Кобом, следуя моему плану, было просто. Я мог, как вещь, по своему усмотрению перебрасывать его куда хочу и даже заставить его совершать поступки, так как он был мертв. Вы же, как это ни парадоксально, вы были полной абстракцией, в вас было заложено несколько миллионов непредвиденных поступков, даже один из которых мог меня погубить.

Я ушел, но тут же вернулся, так как забыл одну важную деталь. Вы не должны говорить своим сослуживцам о том, что вечером будете работать у меня. Потом я зашел в бухгалтерию и взял толстую пачку денег из своего личного сейфа. Я сунул деньги прямо в карман пиджака, как делал это когда-то двадцатилетним юношей во время войны. Между прочим, именно война помогла мне обнаружить единственный мой талант — умение продавать кому угодно все, что угодно, включая и то, что покупается легче и дороже всего, а именно — воздух. Новенькая машинистка, я не знаю ее имени, с глупым видом наблюдала за мной. Я попросил ее заниматься своим делом. Позвонив секретарше, я сказал, чтобы она отнесла ко мне в машину дело Милкаби, пачку бумаги для пишущей машинки и копирки. Я видел, как вы проходили по коридору в своем белом пальто. Я зашел в комнату редакторов, откуда доносился такой знакомый мне гвалт. Это Гошеран раздавал конверты с премиальными. Я попросил его дать мне ваш конверт. Затем я вернулся к вам в кабинет. Я был уверен, что вы оставили записку, в которой объясняете свой неожиданный уход.

Когда я увидел листок, прикрепленный к настольной лампе, я не поверил своим глазам. Вы написали, что вечером улетаете на самолете, а ведь я именно только об этом и мечтал — чтобы все думали, что вы куда-то уехали. Но, как я вам уже сказал, Дани, голова у меня работает быстро, и моя радость была недолгой. Вы уже сделали один шаг, который сверх всякого ожидания совпал с моим планом, и уже один шаг мог все разрушить. Я задумал послать ту знаменитую телефонограмму в Орли от вашего имени, в которой бы говорилось, что если Коб улетит в Вильнев, вы последуете за ним. Но ведь вы не могли решить, что едете, за три часа до того, как узнали, что он наплюет на ваши угрозы и все равно улетит. Конечно, пока что я еще имел возможность выбрать, чем мне воспользоваться — вашей запиской, которую мог увидеть любой служащий в агентстве, или все-таки телефонограммой, которую я задумал отправить. Ведь одно исключало другое. Если бы я об этом не подумал, если бы я вовремя не сообразил, что получается нелепица, которую заметил бы даже самый тупой флик, вы бы, Дани, сразу победили, даже если б я убил вас. Я выбрал телефонограмму. Я сложил вашу записку вчетверо и сунул к себе в карман. Она никому не была адресована и после отправления самолета, на котором должен был лететь Коб, могла мне пригодиться. Да, время — это действующее лицо, Дани, и наша с вами жизнь в течение последних дней была дуэлью, в которой мы пытались завоевать его благосклонность.

Я нашел вас внизу, под аркой. Вы стояли спиной к свету, и ваша высокая, неподвижная фигура была резко очерчена. Под предлогом, что я хочу дать вам возможность захватить необходимые вещи, а на самом деле для того, чтобы побывать в вашей квартире и суметь потом проникнуть туда, я повез вас на улицу Гренель. Помню, как мы ехали, ваш спокойный голос, ваш профиль с коротким носиком, неожиданно упавший луч солнца, который осветил ваши волосы. Я боялся самого себя. Я понимал, что, чем меньше я буду с вами разговаривать и смотреть на вас, тем меньше я буду думать о том, что за этими темными очками, за этим гладким лбом ритмично бьется чужая жизнь.

К вам домой мы приехали позже, чем я рассчитывал. Едва я переступил порог вашей квартиры, как в моей памяти всплыли все подробности Анитиного признания и тех кошмарных снов, которые мучили меня по ночам. Вы скрылись в ванной комнате. Я позвонил на авеню Мозар и тихо сказал Аните, чтобы она с Мишель ждала нас в квартале Монморанси. Она с беспокойством спросила: «С Мишель? Почему с Мишель?» Я ответил, что так лучше. Больше я ничего не мог сказать, потому что лично я прекрасно слышал каждое ваше движение за стенкой. Мне подумалось, что вы отнесетесь ко всему с большим доверием, если, войдя в «наш» дом, увидите в нем нашу дочь. Но не только это руководило мною: я хотел, чтобы Мишель была рядом со мной. Я, по-видимому, боялся, что если дело примет дурной оборот, то в тот момент, когда у нас еще останется возможность удрать за границу, ее не окажется с нами. И это была правильная мысль. Ведь сейчас и Анита и Мишель в надежном укрытии.

Самый неприятный момент был тогда, когда вы вернулись в комнату. Анита требовала, чтобы я ей все объяснил, а я не мог ничего ответить. Мне надо было в вашем присутствии описать ей, как вы сейчас выглядите, и в то же время не вызвать у вас подозрений. И я стал говорить так, как будто она спросила меня что-нибудь в этом роде: «Я уже шесть месяцев не видела Дани, она изменилась?» Вы сидели на ручке кресла и надевали белые лодочки — одну, потом другую. Узкая костюмная юбка, короткая, как и полагается по нынешней моде, весьма откровенно демонстрировала ваши длинные ноги, и я обратил на них внимание, хотя сам удивился, что в такую минуту способен на это. Я продолжал говорить и, кажется, говорил своим обычным голосом, но мысли в моей голове расплылись, так же как недавно тушь для ресниц на лице Аниты. Впервые я физически ощутил, что мне предстоит вас убить, лишить жизни живое существо, сидящее сейчас рядом со мной, и сделать это надо не путем каких-то расчетов и умозаключений, но просто-напросто собственными руками, как убивает свою жертву мясник. Я пережил паршивые минуты, Дани. Но потом все прошло. И что бы мне ни говорили по этому поводу, как бы ни пытались меня убедить, что это не проходит, — все ложь. Проходит. Вам не хочется, до тошноты не хочется что-то делать, но это нежелание — самая его наивысшая точка, когда вам кажется, что лучше умереть самому, — это нежелание в конце концов проходит навсегда, а тот осадок, что остается, постепенно стирается. Убивать легко, и умирать легко. Все легко.

По пути в Отей я послал вас купить пузырек дигиталиса по рецепту Коба, который находился у меня. Сначала я думал использовать это только как еще одно доказательство вашей связи с Кобом, но, пока вы ходили, я поразмыслил и мне пришло в голову, что в нужный момент, завтра утром, это лекарство может стать тем самым оружием, которое я искал, чтобы вас убить. Я решил создать такую версию: привезя труп вашего любовника в багажнике его «тендерберда» из Вильнева в Париж, вы, не зная, как скрыть свое преступление и потеряв всякую надежду, покончили с собой. Выпить пузырек дигиталиса, мне показалось, — вполне правдоподобный способ самоубийства для женщины. А добиться, чтобы вы это сделали, я сумел бы без особого труда: я достаточно силен, а вы слишком слабы, чтобы оказать мне сопротивление.

Дом Коба в квартале Монморанси не вызвал у вас ни малейшего удивления, вы явно были убеждены, что находитесь у нас. Когда я, поднявшись на второй этаж к Аните, рассказал ей об этом, она не поверила. А вы уже сели за машинку покойного хозяина и принялись печатать. Мишель была с нами, она сидела тут же на площадке лестницы в кресле с высокой спинкой и держала на коленях куклу. Теперь, когда она была рядом, я чувствовал себя хорошо. Анита сказала мне: «Я знаю Дани лучше тебя, я уверена, что она не поддалась на обман. Просто никогда нельзя понять, что у нее там, за ее темными очками». Я пожал плечами. Лично мне в эту минуту не давал покоя ваш белый костюм. Раз он был сшит в ателье, с которым связано мое агентство, я не мог позвонить туда и заказать, чтобы мне немедленно доставили такой же. Правда, у Аниты был белый костюм, но он ни капельки не походил на ваш. Она мне сказала, что посмотрит ваш и тогда что-нибудь придумает. Белые лодочки у нее есть, а уже причесаться, как вы, она сумеет. Я объяснил ей, что она должна сделать: отвезти девочку к своей матери, купить на аэровокзале билет до Марселя-Мариньян, затем поехать на фестиваль рекламных фильмов, где мы должны были быть вдвоем, и дать понять окружающим, что я тоже там, потом отправиться на авеню Мозар, переодеться, взять такси до Орли, сесть в самолет компании «Эр Франс», который улетает часов в одиннадцать и делает посадку в Лионе. В Лионе мы встретимся. Мы тщательно обсудили все детали этой встречи, а также вашего пребывания в доме Коба.

Снизу до нас доносился стук машинки. Анита сказала, что, зная вас, она убеждена, что вы не остановитесь, пока у вас не заболят глаза, и вы не из тех, кто станет рыскать по чужой квартире. Но я все же предпочел принять меры предосторожности. Мы нашли у Коба несколько таблеток снотворного и растворили их в вине, которое Анита поставила потом для вас на стол вместе с холодным ужином. Чтобы снотворное оказало свое действие, его надо было положить побольше, так как Анита сказала, что больше одной рюмки вина вы никогда не пьете. Я кинул его в вино на глазок. Все это мы проделали на кухне, в то время как вы считали, что я уже уехал. На самом же деле, когда Анита показывала вам спальню, я прошел в комнату, где вы печатали, вынул из вашей сумочки ключи от квартиры на улице Гренель, водительские права и — эта идея мне пришла в голову внезапно — вашу бирюзовую шелковую косынку. Нежно поцеловав уснувшую на кухне Мишель, я взял один из чемоданов Коба, в который заранее уложил наверху его одежду, — ту, что он носил в свой последний день, — и спустился в подвал.

Он лежал в нелепой позе, как повергнутая статуя, освещенный резким светом лампочки. Я сказал ему про себя, что наконец мы поменялись местами — теперь он в более дурацком положении. Сейчас Анита и я защищаем только свою семью — себя и Мишель, — и Анита больше чем когда-либо стала мне женой. Что он мог ответить на это? Бедный дурак, да, бедный, несчастный мерзавец. Я поднял винчестер и положил его наискосок в чемодан. На столике я обнаружил коробку патронов и ее тоже взял с собой. Убедившись, что одна гильза осталась в магазине ружья, я разыскал на полу остальные две. Затем я запер дверь на ключ и вышел, через черный ход в сад. Анита ждала меня на улице, прислонясь к стене. Я дал ей денег. Все ключи Коба я оставил у себя, мне некогда было разыскивать в связке, который из них от дома в Вильневе, Анита меня поцеловала — у нее были горячие губы. Она сказала мне, что будет такой, какой я хочу, чтобы она была, и еще сказала, что я верный человек и она меня любит.

Когда я сел в свою машину, было уже больше половины седьмого. Последнее мое воспоминание о доме Коба в тот вечер — это освещенное окно на первом этаже, за которым смутно виднелось ваше лицо и светлые волосы. Я поехал на улицу Гренель. На лестнице мне никто не повстречался. Я открыл дверь, вошел и запер ее за собой. Первым делом я передал по телефону телефонограмму в Орли. Потом я засунул в чемодан Коба два платья, черные брюки, нижнее белье и еще кое-какие вещи из ваших ящиков. Я взял также белое платье и одну серьгу — вторая закатилась куда-то под тахту. Было уже десять минут восьмого. Самолет Коба вылетал в семь сорок пять, но я все-таки заглянул в ванную комнату — там еще валялось платье, в котором вы были в агентстве, — и взял флакон ваших духов.

И вот началась гонка по южной автостраде: одна стрелка подходила к половине восьмого, вторая показывала сто шестьдесят километров в час. Машину я оставил у сторожа стоянки перед аэровокзалом. Извинившись перед приемщиком багажа за опоздание, я сунул ему свой чемодан и чаевые. Я мчался что было духу. У выхода на летное поле мне вручили «вашу» телефонограмму. Чтобы меня запомнили, я дал десять франков на чай. В «каравелле» у меня не спросили фамилию, но я под разными предлогами дважды повторил стюардессе, что меня зовут Коб, Морис Коб, и что я лечу в Вильнев-лез-Авиньон. Я выпил рюмку водки, взял предложенную мне газету. Лететь предстояло час с небольшим. Я принялся размышлять. Меня совершенно не волновало то, что я нисколько не похож на Коба. Среди такого количества пассажиров никто не запомнит, как выглядел один из них. Могут примерно запомнить фамилию, да еще может запасть в голову название города — Авиньон, — и этого достаточно. Вот как раз в это время, пока я летел и думал об Аните, о том, что ей тоже предстоит выдавать себя за другую, но у нее возникнут гораздо большие трудности, чем у меня, она должна будет оставить о себе абсолютно четкие воспоминания, вот тогда-то мне в голову и пришел трюк с забинтованной рукой. Это чисто рекламный трюк. Такие подробности запоминаются лучше всего: «Это была дама на «тендерберде», и у нее была забинтована рука». Я сразу же оценил, сколь выгодна будет эта инсценировка, тем более если забинтовать левую руку. В гостинице Анита сможет не заполнять карточку, поскольку вы левша. А так как сама она не левша, то ей повязка не помешает. Ваше самоубийство само по себе явится свидетельством вашей вины. А если у вас будет покалечена рука, никто не удивится, что вы не оставили никакой записки, которая бы пролила свет на ваш поступок.

В Марселе-Мариньян было уже темно. Получив свой чемодан, я купил в зале аэропорта все необходимое для повязки. Потом я сел в такси и поехал в Авиньон. По дороге я рассказывал шоферу о своей работе, выдавая себя за инженера-строителя. Поговорили мы и о бедняках, которые живут в трущобах. Потом я снова углубился в свои мысли. Мы остановились у ворот гаража Коти. Я щедро отвалил шоферу чаевые — восемьдесят километров он промчал за пятьдесят минут. Позже я подумал, что совершенно не помню его, даже не могу сказать, какого цвета были у него волосы. Что бы вам ни говорили, Дани, но это так: в действительности никто ни на кого не обращает внимания. Именно на это я рассчитывал, когда собирался обвести вокруг пальца тех, кому поручат вести следствие. И хотя бы в этом, мне кажется, я был прав.

В гараже были тишина и полумрак. У застекленной будки ко мне подошел мужчина. Я заплатил ему за ремонт «тендерберда». Он выдал мне счет. Я сказал, что у меня вилла Сен-Жан в Вильневе. «Тендерберд» стоял с поднятым верхом, только что вымытый. Мужчина подогнал его к воротам. Я сел за руль, лихорадочно думая, как же тронуть эту машину с места. Мне кажется, что я уехал, не вызвав никаких подозрений.

Мне пришлось спросить дорогу в Вильнев, который оказался гораздо ближе к Авиньону, чем я предполагал. Было десять часов пятнадцать минут, когда я раскрыл ворота виллы Сен-Жан. Едва войдя, я сразу достал из чемодана винчестер и сделал три выстрела. Две пули я пустил в раскрытое окно, одну в стену в большой комнате. Чтобы сбить с толку какого-нибудь дотошного эксперта, я подобрал пустые гильзы, а на пол, под стол, бросил те, что нашел в квартале Монморанси. В магазин вложил три новых патрона. После этого я стал вслушиваться в ночную тишину. Я уже заранее решил, что, если кто-нибудь появится, я скроюсь, оставив здесь костюм Коба, ваши вещи и машину. Но никто не появился. За четверть часа я сделал все что нужно. Большую фотографию, на которой вы сняты обнаженной, я нашел наклеенной на деревянный подрамник, наверху, в этой порнографической фотостудии. Я просмотрел все папки со снимками, вынул вещи — за исключением двух, которые вполне подходили для моего плана, — и Анитины, от которых хотелось выть. Вот Аниту снимали с ее полного согласия, Дани. Все это я разорвал, сунул в большой бумажный мешок и потом увез с собой. Я отыскал и нужные мне негативы — они оказались в ящике, пронумерованные и занесенные в каталог, как почтовые марки. Были там и рамки для контактной печати. Я снес вниз вашу большую фотографию и повесил ее на стену, взамен другой, на которой была изображена какая-то девица лет двадцати, не старше. Прежде чем снова подняться в мастерскую, я впервые вгляделся в ваше лицо. Я не могу вам объяснить, отчего, но у меня вдруг появилось такое чувство, что вы в нашем лагере, что вы тоже, как и я, преисполнены жалости к нам. Ваше лицо на этом снимке выражало нескрываемую нежность к той, что в ту секунду предавала вас, потакая гнусным порокам подонка, пользуясь тем, что вы полуслепая. Короче, на этом снимке был запечатлен момент, который поразительно предопределил все дальнейшее. Я оставил фотографию на стене, хотя прекрасно сознавал, что я мерзавец.

Я разложил в спальне ваши вещи, опрыскал вашими духами простыни, которые, быть может, еще хранили запах духов Аниты. Постель была в беспорядке. Я перенес в машину бумажный мешок, ваше белое пальто, коврик, в котором вы потом обнаружили труп Мориса Коба, и еще коробку с патронами и ружье. Дверь в дом я оставил открытой. Я двигался, как робот, но я сделал все, чтобы ввести в заблуждение следствие.

Включив дальний свет, я мчался на предельной скорости, сосредоточившись только на дороге, не обращая внимание на то, что слеплю встречные машины. К часу ночи я был около аэропорта Лион-Брон, оставалось двадцать минут до отправления самолета, которым я заранее решил лететь в Париж. Это был последний ночной рейс. Анита ждала меня не в назначенном месте, а немного дальше, на обочине шоссе. При свете фар я увидел, что она в белом костюме. Я открыл ей дверцу, и мы помчались обратно.

Оказывается, она ждала меня больше часа. Она все время дрожала от страха и холода. Я свернул с шоссе и остановился на проселочной дороге, под деревьями. Здесь я объяснил, что она должна сделать. Я отдал ей ваши водительские права, косынку, белое пальто. Наложил ей на левую руку повязку. Я вырвал из обложки неиспользованного аэробилета, который она купила на ваше имя до Марселя-Мариньян, внутренние листки, а обложку положил в карман вашего пальто вместе со счетом из авиньонского гаража и конвертом с премиальными. Из конверта я вынул часть денег — стоимость билета на самолет. На Аните был новый костюм, похожий на ваш. Она купила его, даже не примерив, в какой-то лавке в районе Этуаль, которая оказалась еще открытой. Она показала, как ей пришлось закатать и скрепить на талии двумя английскими булавками юбку, чтобы она держалась. Мы подъехали к аэропорту. Прежде чем уйти, я объяснил Аните, как управлять этой машиной. Расставаясь я долго целовал ее.

И она снова сказала, что любит меня.


Наше следующее свидание должно было состояться по телефону в половине пятого утра. Мы посмотрели на карту, которая оказалась в машине Коба, и высчитали, что к этому времени Анита будет в районе Аваллона. С бумажным мешком в руках я подбежал к кассе и купил билет на имя Луи Каролля. И снова час в воздухе на винтовом самолете, летевшем с Ближнего Востока. Я забылся в полудреме, и перед моими глазами несколько раз всплывала ваша фотография на фоне белой стены. В Орли я не воспользовался своей машиной, а взял такси и около трех часов уже был в квартале Монморанси. Пока я шел к дому Коба, я не видел ни одного освещенного окна. В доме Коба тоже было темно. Войдя, я громко заговорил, якобы обсуждая с Анитой этот скучный вечер. Я подошел к комнате, где вы должны были лечь, и тихо позвал вас. Вы не спали. Бутылки с вином в гостиной не оказалось, я обнаружил ее на кухне вместе с вашим прибором, который вы, к сожалению, вымыли. Пусть, все равно в этом доме останется достаточно других следов вашего пребывания, и я облегченно вздохнул, увидев по отметке, которую я сделал, что уровень вина в бутылке поубавился примерно на стакан. Видимо, доза снотворного была недостаточна, чтобы сразу свалить вас с ног, но я убедил себя, что надо немного подождать.

Я вышел в сад перед домом, так как во внутренний садик выходило ваше окно. Я курил и представлял себе Аниту за рулем «тендерберда», мчащуюся по шоссе среди ночи. Я мысленно перебрал каждый свой шаг после смерти Коба, проверяя, не ошибся ли где-нибудь, не забыл ли чего. Нет, кажется, я недурно сварганил это грязное дело. Часа в четыре я опять подошел к вашей комнате и тихонько окликнул вас. На этот раз вы не ответили. Я тихо вошел. Вы лежали на спине; рассеянный свет, проникавший из гостиной через раскрытую мною дверь, освещал на подушке ваш профиль. Глаза ваши были закрыты. Теперь, когда я удостоверился, что вы спите, мне надо было как можно скорее вернуться на авеню Мозар. И все же я не удержался и, хотя это было безрассудством, сделав несколько шагов, подошел к вам настолько близко, что услышал ваше дыхание. Я впервые увидел вас без очков, и вы показались мне еще более незнакомой, чем днем. Наверное, с минуту я рассматривал вас. И вот тут случилось такое, что у меня замерло сердце. Вы заговорили. Вы отчетливо, как наяву, произнесли несколько слов. Вы сказали в ритм своего дыхания: «Убейте меня, прошу вас, убейте». Не спуская с вас глаз, я медленно попятился к двери. Я ушел. До авеню Мозар я добрался пешком, неся в руках свой бумажный мешок.

Дома я разыграл ту же комедию, что и у Коба, на сей раз для прислуги, которая спит в задней комнате. Я громко разговаривал с Анитой, которая якобы была рядом. А она как раз в это время должна была позвонить. С минуты на минуту я ждал звонка в нашей спальне. У меня было еще много дел, но я заставил себя караулить у телефона, чтобы прервать звонок, как только он раздастся. Но вот уже часы показывали пять, сквозь шторы в комнату стал просачиваться утренний свет, я услышал первые звуки просыпающегося города. С Анитой что-то случилось. Чем больше проходило времени, тем яснее я понимал, насколько безумна была наша затея. И вдруг звякнул телефон, лишь едва нарушив тишину. Я схватил трубку и услышал в ней какое-то бульканье. Это была Анита, но далеко, так далеко от той жизни, которой я желал для нас, о которой я мечтал для нас, для Мишель. Она разыграла все, как я ей сказал на случай, если нас будут подслушивать. Она сказала, что говорит Дани Лонго, что она сейчас находится под Аваллоном на машине, и добавила условленную фразу, которая означала, что все идет по предусмотренному плану, а именно: «Мосье Каравай, ковер лежит у меня в багажнике». Она сказала также, что позвонила Бернару Торру, чтобы узнать от вашего имени, Дани, мой номер телефона. Я знаю, что это художник — самый близкий человек вам, если не считать того подражателя Гарри Купера, который, после того как вы забеременели, бросил вас.

Закончив разговор с Анитой, я сжег все разорванные в клочки фотографии и негативы, которые были у меня в бумажном мешке, и выбросил пепел в мусоропровод на кухне. Потом я торопливо сложил три чемодана, один для Мишель, другой для Аниты и третий для себя. Я запихнул туда те вещи, которые, на мой взгляд, могли понадобиться в первую очередь. В чемодан Аниты я сунул ее драгоценности и чек на все деньги, которые лежат у меня в парижском банке. Основная часть моего состояния находится в швейцарском банке, там же оформлены доверенности на Аниту. Я думаю, что тех денег и ценных бумаг, которые у меня есть, достаточно для того, чтобы в случае самого печального исхода дела обеспечить моей дочери жизнь принцессы. Кроме того, Анита будет яростно защищать оставленное мною богатство. В тот момент, когда я уже собирался уехать, из своей комнаты в халате вышла Мария, наша горничная, испанка. На своем ломаном французском языке она писклявым голосом спросила, не нужна ли мне. Я ответил, что мы с женой уезжаем на праздники в Швейцарию, и, извинившись, отослал ее спать.

Я взял два чемодана в одну руку, в другую — третий и пешком вернулся в дом Коба. Было уже светло. Официанты кафе, не жалея воды, мыли тротуар около своего заведения. Мне хотелось и пить и есть, но я не стал задерживаться. Подойдя к двери вашей комнаты, я прислушался, но там царила абсолютная тишина. Видимо, вы еще спали. Я отнес чемоданы на второй этаж и устроился в кресле, чтобы немного подремать. Я боялся, что если лягу, то крепко засну. В половине восьмого на первом этаже по-прежнему было тихо. Я разделся и ополоснул над умывальником лицо и руки, потом достав из чемодана халат, надел его и спустился вниз. Я приготовил кофе на кухне, выпил две чашки сам, отнес чашку вам. Стрелки часов показывали восемь, утро было ясным. Пусть даже Анита запаздывает по сравнению с моим планом, все равно сейчас она уже едет по южной автостраде. Через час, не позже, она должна быть здесь. Я очень тревожился, так как сам чувствовал большую усталость и понимал, что она, наверное, устала еще больше. Я вышел раскрыть ворота и гараж, чтобы Анита могла сразу въехать. Потом я постучался к вам, и вы мне ответили.

Было больше половицы десятого, когда появилась Анита на «тендерберде». Вы уже давно снова сидели за машинкой. Я направился к вам, чтобы отвлечь ваше внимание от сада. Анита вошла в дом. Поднявшись на второй этаж, я увидел ее сидящей на краю ванны, в которой оба крана были открыты. Анита, естественно, осунулась, но выглядела гораздо менее утомленной, чем я ожидал. Повязку и черные очки она уже сняла. У нее было одно желание — помыться. Она говорила: «Смыть с себя все это». Глаза ее были широко раскрыты, взгляд застыл в неподвижности. Все время, что она рассказывала о своей поездке, которая длилась восемь часов, она не выпускала мою руку. Анита оставила следы «вашего» пребывания в Маконе, Турсюне, Шалоне-сюр-Сон, Аваллоне и еще у въезда на южную автостраду, где заправляла машину. Единственным событием, которого не предусматривал мой план, была встреча с жандармом на мотоцикле, остановившем ее за неисправность заднего фонаря. Я помог ей раздеться и, пока она принимала ванну, заставил ее повторить весь рассказ. В Шалоне, в гостинице, она сняла номер на ваше имя, оплатила его вперед и через полчаса незаметно выбралась на улицу и уехала. Непредвиденная встреча с жандармом произошла километрах в ста от Шалона, по дороге в Париж, возле Солье. Анита сказала, что нервы у нее были настолько напряжены — да еще она знала, что в багажнике у нее лежит винчестер, — что она наверняка выстрелила бы в жандарма, если б он захотел осмотреть машину. Даже в тот момент, вспоминая об этом, она вздрогнула. И я тоже. Бернару Торру, а затем и мне она звонила из деревенского бистро, пока чинили фонарь на «тендерберде», там же она оставила и ваше пальто. В общем, из ее слов я понял, что она разыграла свою роль отлично.

Я вынул из чемодана Аниты махровое полотенце и чистое белье и вытер ей спину. Стоя в белой комбинации, она попросила у меня сигарету. Она несколько часов не курила. Мы спустились на первый этаж. Воспользовавшись тем, что она разговаривает с вами, я положил в вашу сумочку все, что достал оттуда. Затем вышел в сад. В гараже я старательно протер сиденья «тендерберда». Коврик из Вильнева, ружье и коробку с патронами я отнес в подвал. Потом я вернулся в дом, поднялся на второй этаж, побрился, надел чистую рубашку, костюм и поехал на такси в агентство. Там, в пустынной мастерской, я отыскал папку со старыми макетами реклам для фирмы Милкаби, затем прошел в бухгалтерию и заполнил на ваше имя конверт для жалованья, вложив туда премиальные и еще триста франков, обещанных мною за срочную работу. Я позвонил нескольким коллегам, чтобы обменяться с ними впечатлениями о вчерашнем фестивале во дворце Шайо. Перед тем как вернуться в квартал Монморанси, я поехал к вам, на улицу Гренель. Я поднялся наверх и на двери вашей квартиры, на видном месте, прикрепил записку, в которой вы сообщали, что улетаете. В Отее в каком-то кафе, куда я приехал уже на другом такси, я съел сандвич, выпил еще две чашки черного кофе и рюмку коньяку. Мне показалось, что конец моим мытарствам близок. Я считал, что уже одержал победу

Было немногим больше одиннадцати, когда я вернулся в дом Коба. Анита была готова к отъезду, вы закончили работу. Я дал вам конверт с деньгами, рассчитывая его у вас позже, когда вы вернетесь на «тендерберде» обратно забрать. Мне совершенно необходимо было посадить вас за руль этой машины, иначе весь мой план, так удачно воплощаемый до сих пор, рухнет. Следователи прежде всего тщательнейшим образом осмотрят «тендерберд». Не знаю, какие у них есть приспособления для этого, но думаю, что весьма эффективные. И мой план рухнет потому, что вы не могли проехать в машине около семисот километров, ничего не оставив в ней — ни отпечатка пальцев, ни ворсинки от вашего белого костюма, ни волоска. И в то же время, хотя я и почистил сиденья машины, я сделал это наспех, и они могли обнаружить там следы другой женщины. Далее, обследовав ваш труп, они могли легко убедиться, что на вас нет даже пылинки из машины, что вы в машине не были. Мне с трудом удалось убедить вас сесть за руль, Дани. И вообще, когда я разговаривал с вами, я заколебался, мне даже кажется, что было мгновение, когда у меня вдруг пропала охота продолжать игру. Я не знал, откуда я возьму силы, чтобы вернуться сюда вслед за вами, покалечить вам руку, заставить вас выпить пузырек дигиталиса и — главное — выдержать те несколько минут, когда вы, ничего не понимая, обезумев от ужаса, будете умирать. И все же я не остановился. В Орли мы оставили вас в «тендерберде». Вам я сказал, что наш самолет улетает в полдень, но в действительности у меня было еще два часа на то, чтобы поехать вслед за вами, убить вас, навести порядок в доме Коба, а затем встретиться с Анитой и Мишель в ресторане аэровокзала.

Я сдал наши вещи в багаж. До тех пор, до той минуты, когда я прощался с Анитой в переполненном зале, она не знала, что я вас убью. Если же ей и приходила в голову такая мысль, то она убеждала себя, что придумывает бог знает какой бред, что у меня другой план. А там она спросила, что я собираюсь сделать. Узнав, что вы должны погибнуть, она молча замотала головой, держа на руках нашу девочку, и вдруг из ее глаз брызнули слезы. Я сказал, чтобы она ждала меня в ресторане до двух часов, если же я не вернусь к тому времени, то пусть она с Мишель улетает в Женеву. Я к ним прилечу. Она все мотала и мотала головой. Я ушел. В этот момент я увидел, что вы тронулись с места. Я поспешил на стоянку за своей машиной. Сначала я потерял вас из виду, но вскоре вы вдруг оказались метрах в пятидесяти впереди меня. Вы просто поставили «тендерберд» на новое место. Я видел, как вы вышли из машины, пересекли проезд перед зданием аэропорта и вошли в вокзал. Я ничего не понимал. Впервые я растерялся, Дани.

Я отправился вслед за вами. Я боялся, что вы встретитесь там с Анитой и Мишель. В окна третьего этажа я видел, как они ходят по залу Но вы были поглощены какими-то своими мыслями. Вы долго сидели за столиком бара. Я стоял метрах в двадцати сзади, за кабиной фотоавтомата. Я обдумал все, что может случиться, пока «тендерберд» находится в ваших руках, включая даже какую-нибудь катастрофу, которая приведет к вмешательству полиции. Однако я знал, что вы по вашей близорукости не станете гнать, вы вообще делаете все обстоятельно, и поэтому решил: можно не сомневаться, вы доставите машину в полном порядке. Как видите, я все предусмотрел. Дани, решительно все. Но одно оказалось для меня сюрпризом, и когда я с этим столкнулся, то чуть не сошел с ума: как выяснилось, ни один ваш поступок нельзя было предсказать заранее.

Теперь вы понимаете меня, Дани? Так вот, вы снова сели в «тендерберд», а я поехал вслед за вами на своей «ДС». Вы должны были отправиться в Париж, а вы взяли направление на юг. Я сначала подумал, что вы ошиблись на развилке автострады, но нет, вы так и не повернули. Я смотрел на вас в окно, когда вы обедали в ресторане под Фонтенбло. Я не верил своим глазам и кипел от ярости. Я вернулся в машину, которая стояла невдалеке, и там ждал, когда вы выйдете. Стрелки на моих часах продолжали бежать. Я понимал, что мне уже не успеть на швейцарский самолет и Анита и Мишель улетят без меня. В отчаянии я старался что-нибудь придумать. Я еще надеялся, что после обеда вы вернетесь в Париж, в квартал Монморанси. Я подумал, что вы решили немного прокатиться, доставить себе удовольствие и посидеть за рулем шикарной машины. Но не тут-то было. Безумная карусель, пленником которой я стал, продолжала крутиться. Вы въехали в Фонтенбло. Я видел, как вы купили какую-то одежду и чемодан. Пот струился у меня по спине. Происходило нечто ужасное. По вашей воле мы внезапно поменялись ролями. Всю эту ночь я составлял план действий, не принимая вас в расчет, словно вы были пустое место, а теперь выяснилось, что у вас есть свой план, которому вы следуете, совершенно не заботясь обо мне. Все время, что вы ехали в Жуаньи — а я за вами, буквально в двухстах метрах от вас, то и дело в зависимости от вас меняя скорость, — я строил всевозможные догадки, одну невероятнее другой. И самая бредовая была такая: Анита вчера вечером оказалась права, когда говорила, что вас провести невозможно. А если так, значит, вы сейчас знаете, что я следую за вами по пятам. И только одна версия не пришла мне в голову — это то, что было на самом деле. Ваша уверенность росла с количеством проделанных километров, и мне приходилось усиленно работать головой и в то же время не забывать о педалях, чтобы не потерять вас из виду. Никто никогда не наблюдал за вами так пристально, как я, и все же вы то и дело ставили меня в тупик. Например, около бара Жуаньи я лишь в последнюю минуту заметил, что вы останавливаетесь. Потом, когда вы снова поехали, меня мучила мысль, кто этот шофер грузовика, с которым вы разговаривали. Тогда, Дани, я еще не знал, какая удача сопутствует вам, но я чутьем понял, что эта встреча, как и все остальные, обернется против меня. К концу дня на шоссе под Оксером, где вы начали гнать со скоростью больше ста шестидесяти километров в час, я безнадежно отстал от вас. Вот тут-то мне стало ясно, что эта гонка, эти покупки в Фонтенбло можно объяснить только одним — вы решили воспользоваться машиной не для небольшой прогулки, а на все праздники, и вы мчитесь прямо к неведомой мне цели. Необходимо было вас остановить. Кроме того, я вдруг понял, что вы точно повторяете путь Аниты, но только в обратном направлении, и это было самое ужасное. Я чуть было не наткнулся на вас и не выдал своего присутствия, проезжая через деревню, которая стояла у выезда с автострады. Сидя в машине, вы разговаривали с какой-то старухой, стоявшей рядом. Я поджидал вас неподалеку от станции обслуживания, на которой я прочел название деревни: «Аваллон-Два заката». Мне показалось, что я окончательно сошел с ума. Как сказала мне Анита, именно в этой деревне она оставила ваше белое пальто. Вы совершенно сознательно, упорно сокрушали весь мой план. В этом я окончательно убедился, снова увидев «тендерберд» и бирюзовое пятно вашей косынки у станции обслуживания автомобилей. Бесспорно, это была та самая станция обслуживания, у которой останавливалась Анита. У меня в кармане лежала квитанция за ремонт. На ней был штамп, и я сверил адрес. Я разорвал ее с какой-то идиотской яростью, сидя за рулем своей машины. Затем я достал пузырек дигиталиса, который лежал у меня в ящичке для перчаток, и, не обращая внимания на то, что было светло, пошел за вами, прячась в высокой траве и за деревьями. Сделав порядочный круг, я очутился позади белого здания, в которое вы вошли. У одной из бензоколонок стояли какие-то люди и болтали. Все мои мысли были направлены только на то, каким способом незаметно настичь вас и убить так, чтобы никто не видел меня, не услышал никакого шума. Туалет, куда вы вошли, оставив незакрытой дверь, был подходящим для этого местом. Я последовал за вами и вдруг увидел вас со спины, ваш белый костюм, ваши светлые волосы. Вы неподвижно стояли меньше чем в трех метрах от меня. Перед вами было зеркало. Я отпрянул к наружной стене и, едва переведя дыхание, тут же ринулся на вас. Я обхватил вас сзади, поднял над полом, закрыв своей широкой рукой вам рот. Ваши очки упали, отлетев к противоположной стене этой тесной конуры. Мои действия были так же сумбурны, как и мои мысли. Вы уцепились левой рукой за косяк двери. И я увидел эту руку. Я смотрел на нее всего лишь какую-то секунду, но эта секунда показалась мне самой длинной в моей жизни. Я вдруг с предельной ясностью понял, что сам разрушаю весь мой план. У женщины, которую видели на шоссе, была перевязана левая рука. А у вас — нет. Я мог вас убить, но вы не были бы той женщиной, что ехала ночью по шоссе! Я схватился за ручку двери и с силой захлопнул ее. В мою ладонь, которой я зажимал ваш рот, словно ударил немой вопль. И тотчас же ваше тело обмякло в моих руках, соскользнуло на колени, и вы так и остались в этой странной позе — упершись лбом в пол. Ваши рассыпавшиеся волосы закрыли лицо. Не знаю почему, то ли испугавшись, что я наделал шума, то ли от страха, что стоящие неподалеку мужчины — их голоса доносились снаружи — заметят меня, то ли при виде вашей руки, которая раздувалась с поразительной быстротой, а может быть, оттого, что я просто сообразил, что если убью вас сейчас, то судебно-медицинский эксперт сразу же определит, что рука была покалечена перед самой смертью, но я бросился бежать. Только очутившись в своей машине, я немного отдышался.

Я мог бы убить вас, Дани. Но я сделал бы глупость. Мне следовало вас убить у трупа Коба или же сначала убить, а потом мертвой отвезти вас к нему. А там, на станции обслуживания, я не смог бы незаметно вывезти вас. И я поступил правильно. Много раз потом я пожалел о том мгновении, когда вы были в моих руках, но думаю, что поступил правильно.

Поставив машину невдалеке от станции обслуживания, я дождался вечера. Я заранее развернулся по направлению к Парижу. Я был уверен, что после того, что произошло, вы поедете в Париж. Мне не давала покоя мысль, видели ли вы меня. Я был голоден, мне хотелось выпить чего-нибудь и лечь спать. Я еще не знал, насколько велико ваше упорство, не знал вашей поразительной способности черпать мужество из того, что, казалось должно было вас сломить. Тогда я еще не понимал, какие преимущества дают вам эти ваши качества.

Когда вы наконец тронулись в путь, вы поехали совсем не туда, куда я предполагал. Было уже темно. Я снова развернулся. Ехали вы медленно. Вы опять навязывали мне свою волю, заставляя ехать с той же скоростью, что и вы. Задние фонари «тендерберда» слепили меня. В Солье вы неожиданно свернули с шоссе на какую-то улочку, и я потерял вас из виду. Я несколько раз пересек город, чтобы найти вас, но тщетно. Тогда я поехал дальше на юг, остановившись на минутку, чтобы заправить машину, выпить стакан вина и купить сандвич. Километры убегали из-под колес моей машины, я был один с ощущением такого одиночества, какого я никогда не испытывал.

«Тендерберд» я обнаружил на набережной в Шалоне. Я остановился на той же стороне улицы, метрах в пятидесяти впереди. Мне кажется, я засмеялся, увидев его. Осторожным шагом я в темноте направился к «тендерберду», у которого теперь был спущен верх. Фары неожиданно зажглись. Я увидел, что с вами сидит мужчина. «Тендерберд» тронулся с места. Я побежал к своей «ДС». Я говорил себе, что вы совершаете все эти необъяснимые поступки из чистого садизма, что вы решили сначала до конца сломить меня, а потом уже прикончить. Мне все же удалось вас нагнать, я увидел вашу перевязанную руку, увидел, как вы с этим парнем в сером пуловере вошли в гостиницу «Ренессанс». Я все равно тоже пошел бы туда, потому что Анита сказала мне, что именно в этой гостинице она ночью сняла номер. Теперь уже у меня не оставалось никаких сомнений, что вы сознательно, пункт за пунктом, начисто разбиваете весь мой план. Я дождался, пока вы вышли. Я дал вам уехать из Шалона с этим сутенером, который понравился вам исключительно потому, что он олицетворял собой именно тот тип мужчин, который я ненавидел. Вы не можете себе представить, Дани, до чего я был измучен.

Я долгое время провел в саду той второй гостиницы, где вы сидели с ним в пустом зале ресторана Я наблюдал за вами, как и днем во время обеда, через окно. На вас были брюки цвета вашей косынки — такое же бирюзовое пятно, за которым я гнался весь день. Кажется, я рассуждал в эту минуту, словно вы действительно были любовницей Коба, кажется, я сам поверил в то, что придумал для других. Я ждал долго, очень долго. Потом я увидел, что вы поднялись в ваш номер, отдав себя во власть этому мерзавцу, увидел полоску света, пробившуюся из-за тяжелых штор, за которыми вы решили провести с ним ночь.

Я поехал обратно, в Париж. Ярость придавала мне силы. Я опять включил дальний свет, не думая о встречных машинах. До Парижа триста сорок километров. Я должен добраться туда до пяти часов утра. Я доберусь. Я заверну труп Коба в коврик и увезу его вместе с ружьем. Я уничтожу фотографию Аниты, которую я забыл сорвать со стены. Я не буду спать. Я выдержу, я поборю свою усталость, свое отчаяние. В Шалон мне придется возвращаться уже на рассвете, я одолею сотни километров, как одолеваю их сейчас, я приеду в этот сад при гостинице, приеду до того, как вы снова сядете в «тендерберд». Часам к десяти, возможно. Мне необходимо вернуться в десять часов. Вы, пресытившись развратом, уж во всяком случае, до этого времени проспите за тяжелыми шторами, не подозревая, что толстый увалень опередил вас. Я найду способ даже днем перенести труп Коба и ружье в багажник «тендерберда». А потом все равно где, но я вас убью, влив в рот пузырек дигиталиса, и, зажатое в моей ладони, ваше сердце перестанет биться, как у птенца. Когда я был подростком, я видел, как другие мальчишки убивали птиц. Я кричал и бил их всех. В тринадцать лет я уже был выше среднего мужчины, я был толстый, и мальчишки давали мне прозвища, которые приводили меня в бешенство. Но я всех их бил. Они смеялись над моими родителями за то, что те бедные. Но я их всех бил. Я бы хотел сейчас снова стать мальчишкой. Я хотел бы… я сам не знаю чего… Наверное, чтобы не было грязи, все было чистым, спокойным и незыблемым. Я больше не могу, Дани.

Я приехал в Париж позже, чем рассчитывал. Погода мне не благоприятствовала. Кроме того, оказалось, я потерял ключи от дома Коба, и мне пришлось вынимать замок из двери, которая вела в сад, а затем ставить его на место. Я отнес завернутое в коврик тело Коба в багажник своей машины. Мне с трудом удалось втиснуть его туда. Затем я вернулся в дом за ружьем, потом — чтобы сжечь фотографию Аниты и еще раз проверить, не оставили ли мы где-нибудь следов нашего пребывания. Когда я посмотрел на кровать, в которой вы спали ночью, я вдруг лег на нее, уткнувшись лицом в подушку. Я дал себе слово, что отдохну всего несколько минут. Но я заснул. Не знаю, какая сила разбудила меня через полчаса. Я мог бы проспать целый день. Я ополоснул водой лицо и пустился в обратный путь.

После Фонтенбло я вынужден был остановиться на обочине дороги. Было около восьми часов утра. Шел дождь. Машины вихрем проносились совсем рядом со мной, и моя «ДС» сотрясалась. Я уснул, положив руки на руль и уткнувшись в них лицом. Я проспал всего четверть часа, а может, и того меньше. Я ругал себя, мне казалось, что каждый раз, когда я закрываю глаза, жизнь Мишель ускользает от меня. Еще раз я остановился неподалеку от Шаньи, около грузовой автостанции, чтобы выпить кофе. Когда кто-нибудь проходил мимо багажника моей машины, я вздрагивал.

Было уже за полдень, когда я подъехал к гостинице в Шалоне. Вы улетучились, Дани. Я не знал, куда вы поехали и насколько вы меня опередили. Я не рискнул расспросить о вас. Я двинулся дальше на юг. В Балансе я понял, что всякая надежда найти вас потеряна. Я позвонил в Женеву, Анита плакала и говорила со мной нежным голосом. Она тоже уже отчаялась. Я сказал: «Она угнала машину и едет на юг, но фотограф со мной, еще ничего не потеряно». Анита переспросила: «Кто? Кто с тобой?» Я сказал, чтобы она меня ждала и любила. И обещал ей позвонить вечером. Потом я поехал дальше. От солнца у меня стучало в висках.

Я снова наткнулся на вас в Шалоне. У бензоколонки стоял «тендерберд», его заправляли. Верх у машины был опущен. Немного погодя вы вышли из кафе в обнимку со вчерашним вашим типом. Я даже не почувствовал облегчения, увидев вас. Я думал только о том, как бы избавиться от трупа Коба и ружья, которые лежали у меня в багажнике. Мне это удалось сделать полчаса спустя, уже недалеко от Марселя, на пустынной дороге, где вы остановились. Я видел, как вы оба скрылись на холме за деревьями. Не раздумывая, я подогнал свою «ДС» к самому «тендерберду» и при ярком свете дня раскрыл ваш и свой багажники. Пиджак я снял уже давно, рубашка на мне была мокрая от пота. Казалось, что у меня сейчас лопнет голова. Переложив труп и ружье, я отвел свою машину за поворот. Воздух был наполнен стрекотом цикад. Я развернулся, решив, что после прогулки на свежем воздухе вы поедете в Марсель, вышел из машины и стал поджидать вас на обочине. Я не остановился бы даже перед тем, чтобы убить вас обоих любым способом, хотя бы кулаками, и тем самым вконец запутать следователей. Но потом я понял, что в таком случае они обязательно будут разыскивать убийцу и нападут на мой след.

И вдруг я увидел, что ваш приятель сел в машину один, тоже развернул ее в сторону Марселя и, раскрыв ваш чемодан, швырнул его на дорогу. Таким образом, я снова потерял вас. Мало того, получилось, что, с одной стороны, «тендерберд», в котором находился груз, подобный бомбе, уезжал от меня, с другой — вы оставались на холме. Я никак не мог сообразить, что важнее — найти вас или следовать за «тендербердом». Я решил, что, так как вы без машины, мне легче будет разыскать потом вас, чем машину, и пустился вслед за парнем к автостраде, которая ведет на Марсель. И вот тут-то он развил такую скорость, что моей «ДС» это оказалось не под силу, и он все дальше и дальше уходил от меня. Но я упорно преследовал его. Я понимал, что он угоняет машину. При въезде в город он исчез. В этом месте движение идет по карусели. Несколько раз, увлекаемый потоком машин, я объехал ее, рискуя обратить внимание регулировщика, который стоял на повороте с автострады. Наконец я решил вернуться обратно. Усталость парализовала мои мысли, мою волю, я действовал наугад, глупо. Я подумал: «Она должна быть в таком же состоянии, как я, и я найду ее на том же месте в полной растерянности. Ее я прикончу, а что касается этого сукина сына и «тендерберда», то, что бы ни произошло, черт с ними». Но опять оказалось, что я плохо знал вас, Дани. Я нашел на холме только вашу записку, несколько слов, нацарапанных правой рукой: «Сегодня вечером в десять часов на улице Канебьер, у дома номер десять». У меня хотя бы оставалась надежда найти вас. Я разорвал бумажку и не спеша поехал в Марсель. Я думал о вас. Мне казалось, что я начинаю понимать ход ваших непонятных поступков, но пока еще довольно туманно. Мне надо выспаться, и тогда я окончательно все разгадаю. Я снял номер в гостинице у вокзала Сен-Шарль. Не раздеваясь, я бросился в постель и уснул как мертвый.

Меня разбудили, как я просил, вечером, в начале десятого. Я заказал в номер ужин и принял ванну. Лицо у меня заросло черной щетиной, рубашка была совершенно грязная, но я отдохнул, и голова моя стала ясной. И я наконец понял, что вы ничего не знали ни об убийстве, ни о моем преследовании, а то, что вы взяли машину, — просто взбалмошный поступок, вот и все. По бумагам машина числилась за обществом Коба, сокращенно МРК. Этого вы наверняка не поняли. Не знаю, каким образом вы напали на одну или две вехи, оставленные Анитой предыдущей ночью, но в чем можно было не сомневаться, так это в том, что нападение на вас в туалете станции обслуживания и несчастье с рукой — для вас загадка. И наверняка сейчас вы всецело поглощены мыслью, как вернуть машину. Быть может, вы знали, каким неведомым мне способом вы найдете своего сутенера. Этим, не считая присущего вам мужества, объяснялось то, что там, на холме, вы не потеряли голову.

Из телефонной кабины в гостинице я позвонил Аните. Она совсем раскисла. Она ясно, без обиняков сказала мне — а ведь нас могла слышать любая телефонистка, — что лучше признаться в убийстве и отдать себя в руки полиции. Я как мог уговаривал ее взять себя в руки. Я уверял ее, что у меня есть еще одна идея, что все устроится. Я слышал голосок Мишель, она спрашивала: «Это папа-котик? Это папа?» Я пообещал Аните, что завтра буду с ними в Женеве.

В десять часов я стоял напротив дома 10 на улице Канебьер. Через полчаса я шел за вами и вашим прохвостом, решив во что бы то ни стало докопаться, что же вы замышляете. Я понял только одно: вы оба знаете, что в багажнике «тендерберда» лежит труп. Я ожидал увидеть вас одну, без машины, даже предполагал, что вы не придете вообще, — ведь он не знал о вашей записке на холме. И уж совсем был ошеломлен, когда увидел, как вы возвращаетесь на Канебьер: он опять обнимал вас за плечи. Свою «ДС» я оставил на соседней улице. Когда я увидел вас обоих около «тендерберда», я быстро помчался к ней, и конечно, потерял вас из виду — на сей раз окончательно.

Я наугад поездил немного по городу. Не потому, что рассчитывал напасть на ваш след, нет. Просто так. Перед моим мысленным взором стояли вы, встревоженная, с забинтованной рукой, белом муслиновом платье, с накинутым на плечи мужским пиджаком. Только потом до меня дошло, почему вы до сих пор не заявили в полицию о вашем открытии: машина не принадлежала вам, и вы ее угнали без моего ведома. Постепенно я сумел поставить себя на ваше место. И тогда я сказал себе, что сегодня вечером или в крайнем случае завтра вы позвоните в Женеву и попросите у нас помощи. У вас был еще один выход — избавиться от трупа, не пытаясь выяснить, кто засунул его в багажник. Но, что бы вы ни сделали, все равно вам не выбраться из западни, которую я для вас подготовил. Я положил в карман халата Коба телефонограмму, отправленную от вашего имени в Орли. Эта бумажка приведет следствие к вам. Аните и мне нужно будет только отрицать, что мы видели вас в пятницу. Наши показания будут звучать правдоподобно, так как ни дом в квартале Монморанси, ни «тендерберд» нам не принадлежат.

Я проспал в номере гостиницы до полудня. По моей просьбе дежурный по этажу принес мне электрическую бритву и местные газеты. Просмотрев во время бритья газеты, я убедился, что об убийстве Коба никаких сообщений нет. Не нашел я и сообщения о том, что где-нибудь в этих местах найден труп неизвестного мужчины. Я позвонил Аните. Я предупредил ее, что буду ждать здесь до вечера, потому что не исключена возможность, что вы ей позвоните. Я еще повторил, что, как бы ни обернулось дело, мы будем стоять на том, что ничего не знаем. Я оставил ей номер телефона гостиницы, чтобы она могла со мной связаться. Наши телефонные переговоры могли нас здорово подвести, но иного способа я не видел. После обеда я пошел побродить по Марселю. Я купил рубашку и надел ее в магазине. Бумажный пакет со старой рубашкой я выбросил в трубу для стока нечистот. Подняв голову, я увидел свое отражение в огромной зеркальной витрине какого-то магазина. Да, это был я, Мишель Каравай, преуспевающий делец, владелец многообещающего рекламного агентства, безупречный муж и отец, которого в обществе считают человеком хорошо воспитанным, короче, я увидел того, кто сейчас находится перед вами, Дани. Вы его не узнаете, и он сам тоже не узнает себя. Так кто же есть кто в конце концов?..


Я мчался сюда в темноте, мчался как сумасшедший, и когда стал подниматься по дороге Аббеи, то увидел вас — вы спускались мне навстречу. Я доехал вслед за вами до пивной напротив Авиньонского вокзала. Я увидел шофера, увидел ваше белое платье, и это для меня было просто каким-то чудом. Я и сейчас не понимаю, путем каких упорных поисков вам удалось найти этого парня. Но, впрочем, не все ли равно теперь! Я видел, как, порывшись в карманах пальто, вы достали конверт с деньгами, в то время как первый конверт, тот, который я должен был изъять у вас и еще не сделал этого, наверняка находился у вас в сумочке. Я вошел в пивную. Я смотрел на вас и вдруг понял, что за вашими темными очками ваш взгляд снова посветлел. В это мгновение вы прозрели, вы поняли все, поняли, что не могло быть двух конвертов на ваше имя с премиальными, и вы поцеловали в щеку вашего друга. Вы были прекрасны, Дани. Вы были прекрасны, слов нет, но в то же время для меня вы стали самым опасным существом. Я инстинктивно отпрянул к стене, чтобы не попасться вам на глаза.

Издали я наблюдал, как вы провожали на вокзал вашего шофера, но решил не идти за вами. Это был риск с моей стороны и шанс на выигрыш для вас: вы могли уехать поездом с шофером и бросить «тендерберд» у пивной. И я дал вам этот шанс. Я приоткрыл крышку багажника и увидел в щелку, что трупа Коба там нет. Я пошел к своей «ДС», которая стояла с другой стороны крепостной стены. Немного погодя я увидел оттуда, как вы вышли с вокзала и поискали меня взглядом, потом сели в «тендерберд». Вы проехали мимо меня. Я последовал за вами. Когда я убедился, что вы возвращаетесь в Вильнев, я помчался по параллельным улочкам, чтобы приехать сюда раньше вас.

Мне пришлось ждать вас дольше, чем я предполагал. Я сидел в темноте, держа в руках винчестер, который вы оставили на диване. Вы вошли, зажгли в вестибюле свет. Должно быть, я слишком шумно шагнул в вашу сторону. Вы застыли на месте. В проем двери я видел ваш освещенный сзади силуэт. Вы меня не видели. Но мне надо было подойти к вам близко и выстрелить в упор, чтобы это походило на самоубийство. Я сделал еще один шаг. Я старался догадаться, что вы сейчас сделаете. Я был убежден, что вы прокрадетесь к дивану и попытаетесь схватить ружье, чтобы защитить себя. Но его там уже не было. Я двигался наперерез вам. Но до самого конца, Дани, ни один ваш поступок нельзя было предугадать. В тот самый момент, когда я считал, что вы уже рядом, я понял — но понял слишком поздно, — что вы не направились к дивану, а остались у самой двери и потом вдруг ринулись обратно в вестибюль, к лампочке. Стало темно. Я услышал, что вы разбили лампочку, услышал ваши быстрые шаги и принялся на ощупь искать штепсель, чтобы включить свет в комнате, но тщетно. Потом до меня донесся какой-то непонятный шум. А затем ваш голос. Такой же четкий и спокойный, как всегда: «Мосье Каравай, ни с места. Я только что опустила в ящик письмо, в котором находятся оба конверта для жалованья и мое краткое объяснение. Я его адресовала себе, но если я умру, его вскроют. Я не стала посылать его кому-нибудь другому, потому что Анита моя подруга, я ее люблю и хочу ей помочь. И не пытайтесь зажечь свет, в этом балагане я выдернула все пробки». Может я что-нибудь забыл, Дани? Да, забыл. Вы мне сказали, чтобы я положил «свое ружье», в противном случае вы боитесь, что вам придется «заставить меня сделать это». Я даже не задумался, каким образом. Я мог не сомневаться, что вам пришла в голову какая-нибудь очередная невероятная идея. Но меня заставили расстаться с винчестером не ваша угроза, а то, что вы сказали раньше о письме. Я сел на диван. Вы сели напротив меня, на ручку кресла. Пока я говорил, я все время смотрел в вашу сторону. Постепенно я привык к темноте и видел светлое пятно вашего платья, смутное очертание вашей фигуры.

Дани, вы выслушали меня, не прерывая. Мне бы хотелось, чтобы вы сказали, где труп Коба. А потом собрали бы свои вещи и вернулись домой. Мне бы хотелось, чтобы вы вели себя так, будто ко всей этой истории вы не имеете никакого отношения. Мне бы хотелось, чтобы вы молчали и разорвали оба конверта. Что же касается меня, то я выберу тот вариант, который принесет мне меньше неприятностей. Я все приведу здесь в порядок и пойду с повинной в полицию. Ведь вы понимаете, что я гораздо дешевле заплачу за убийство, чем Анита. Я выступлю в роли оплеванного мужа, который, узнав о том, что он обманут, в припадке отчаяния губит свою жизнь. Скажу, что двое суток я находился в смятении, но в конце концов во всем добровольно признаюсь. Я найму лучших адвокатов, и уж теперь-то я сделаю все, чтобы выкрутиться. О, я блестяще проверну это дело, можете мне поверить. Я даже надеюсь вырвать лишь условное осуждение.

Вот и все. Я старался, Дани, совершенно искренне рассказать вам о себе. Я хотел бы, даже если у вас создалось обо мне отвратительное представление, чтобы вы поняли, что добро и зло — это всего лишь две стороны одной медали, имя которой — страсть. Я долго наблюдал за вами, и все же я не знаю вас. Но вы должны меня понять, ведь был же какой-то момент, когда вы поверили, что сделали то, что сделала Анита. А теперь прошу вас, отдайте мне пробки, пусть в этом «балагане» зажжется свет. И еще — позвоните в Женеву и скажите Аните, что все в порядке, пусть она ждет меня, а я сделаю все возможное, чтобы приехать к ней не слишком поздно. Вот так, Дани, зажгите свет. Спасибо за праздники. Вот так-то.


Молодая женщина с перевязанной рукой занимала восемнадцатый номер в гостинице «Ноай». Она попросила принести ей кофе и газеты. От строки до строки она прочитала хронику во всех марсельских газетах, где рассказывалось, что один известный владелец рекламного агентства убил любовника жены и ночью сам явился с повинной в полицию города Авиньон. В одиннадцать часов утра эта молодая женщина села в такси и поехала на набережную Жёльетт, в порт. Стоя за оградой, она дождалась одного молодого человека, отплывавшего в Каир, схватила его за рукав, сказала ему, что хотя она и простофиля, но не надо все-таки переходить границу, заставила его вернуть деньги и отпустила на все четыре стороны. Потом она автобусом доехала до Касси, забрала в гостинице «Белла Виста» чемоданчик, расплатилась за номер и, воспользовавшись случаем, обновила в бассейне свой купальный костюм золотистого цвета. Не одеваясь, она пообедала на террасе, выставив ноги на солнце и любуясь морем сквозь темные очки. Во второй половине дня, когда она ждала автобуса на Марсель, она увидела шедшего за руку со своим отцом знакомого ей маленького мальчика. Она поцеловала его, называя Титу. Но в пять лет память у мальчика еще короче, чем когда он становится старше, и Титу ее не узнал. Она не утерпела и, держась метрах в двадцати, пошла вслед за ним по улице. Ей нравилось вот так просто провожать его, но старая женщина, которая никогда с нею не расставалась, сказала ей: «Несчастная ты дурочка, зачем ты мучаешь себя? Подними голову». Молодая женщина остановилась, достала из сумочки красную клетчатую каскетку, надела ее на свои белокурые волосы, слегка сдвинув на затылок, и спокойным шагом, с чемоданчиком в руке пошла назад к пристани. Два часа спустя она впервые в жизни села в самолет в Марселе-Мариньян. Все время, что она находилась в воздухе, ей было страшно. В Париже тоже сияло солнце. Улицы были украшены флагами. Она поехала домой, позвонила одному художнику и попросила его держать язык за зубами, если он прочтет кое-что в газетах. После этого она принарядилась и набрала номер, записанный на околыше каскетки.

Примерно пять месяцев спустя она вышла замуж в Марселе, но не за шофера — похитителя фиалок, как предположил бы всякий (он был на свадьбе шафером и стал ей братом), а за лучшего его друга, самого чудесного, самого красивого, самого умного, самого интересного, самого очаровательного, самого утомительного, самого прелестного из всех мужчин, которых она когда-либо знала. Он ездил по шоссе на грузовике «берлие», намеревался стать миллиардером, ибо, по его мнению, так будет легче жить, и звался Баптистен Лавантюр. Она стала Дани Лавантюр. Таким образом, ей не пришлось менять инициалы на приданом, которое она, щуря свои близорукие глаза, с надеждой вышивала в приюте.

Загрузка...