Коридоры были полны солнца, бликующего на голубых кафельных плитках. Из открытого окна плыл сильный аромат отцветающей сирени. Несколько уборщиц в белых халатах протирали влажный пол, в котором отражался ряд уменьшающихся в перспективе дверей. Из палат выходили женщины в длинных больничных халатах и медленно направлялись к террасе. Где-то далеко и монотонно звонил телефон. Стефан вышел из лифта. Лампочки за матовыми плафонами источали чайный свет. Тесную кабину еще заполняла темнота ночи и запах йодоформа.
«Наверное, ночью была операция», — подумал он, закрывая за собой двери. Инстинктивно коснулся карманов, проверил их содержимое — в левом стетоскоп, в правом резиновые перчатки. Проходя мимо палаты новорожденных, он услышал хор плачущих голосов. За поворотом коридора, выложенного оранжевым и фиолетовым кафелем, виднелись пластины шероховатого стекла в никелированной раме. Стерегли операционную. За ней продолжался длинный коридор. Стефан открыл ближайшие двери. Тихо шипели стерилизаторы. Поскольку это был первый этаж, кроны деревьев затемняли окна. Там, где сумрак сгущался до синевы, у кровати стояла группа людей. Раздался низкий стон. Две сестры придерживали на высокой кровати голое скорченное тело. Лицо у роженицы было коричневатым и словно раздутым от прилива крови. Третья сестра стояла с другой стороны кровати и держала стерильный компресс. Доктор Гомка опирался на спинку и с трудом сдерживался, чтобы не зевнуть. Его дежурство закончилось. Увидев Стефана, кивнул ему. Душный воздух был пропитан сладковатым запахом.
Глухой, медленный стон.
— Прошу не кричать, набрать побольше воздуха и тужиться, тогда будет не так больно, — острым суровым голосом сказала акушерка. На ее чепце выделялась красная бархатная ленточка.
Стефан подошел поближе.
— Плохой пульс, большие колебания, до восьмидесяти, — шепнула сестра, приподнимаясь на цыпочках к его уху.
— Давно?
— Потуги начались в десять часов.
Он посмотрел на электрические часы.
— Двенадцать часов? И что? Головка прорезалась?
Роженица дрогнула.
— Подходит, подходит, — прошипела она сквозь зубы.
Она зажмурилась, волосы, слипшиеся в черные пряди, упали на лоб. Прижимая подбородок к груди, задрожала от схваток страшной силы. Стефан почувствовал, как под приложенной к животу рукой твердеет маточная мышца. Согнутое тело напряглось, ее трясло, сухожилия выпирали, а сила схваток все росла.
— Ну-ну, тужься, не выпускай воздух, хорошо, еще одно усилие.
Лежащая словно опала. Ее ладонь свесилась с кровати. Белые зубы впились в пересохшие губы. Доктор Гомка оценил взглядом, что на этот раз головка не прорежется, и взглянул в окно. Прикидывал, какая сегодня будет погода, так как собирался выехать за город.
Стефан придерживал мокрое от пота бедро женщины, а когда под рукой почувствовал предел окончательного усилия, к которому она приближалась, сам невольно напряг мускулы.
Головка ребенка, вдавленная в кровоточащий, опухший костный канал, раздирала мышцы, прокладывая дорогу телу, подталкиваемому высоким давлением. Уже показались темные, слипшиеся волосики и снова остановились. Женщина мотала головой, зубы у нее стучали. Тяжело всхрапывая, она втягивала воздух.
— Не… мо-гу уже…
— Можете! — сурово сказал Стефан. — Слушайтесь нас, и сейчас все уже закончится. Кого вы хотите, — задал он стереотипный вопрос, — мальчика или девочку?
Проблеск мысли мелькнул в налившихся кровью глазах женщины.
— Мальчика…
— Начинается схватка? — спросил он, потому что та дернулась.
Она отрицательно помотала головой.
— Ну и если девочка… то… чтобы жила, — прошептала она между первым и вторым свистящими вздохами.
Он кивнул и приложил к животу широкий воронкообразный стетоскоп. Пульс плода: два далеких быстрых тона, голос маленького сердца, которое отправлялось в большое путешествие. Мышцы под стетоскопом вздулись и зашевелились. Он выпрямился. Лицо роженицы искривила гримаса, уголки губ поползли вниз. На шее пульсировала жилка.
— Медленно, медленно выпустить воздух. Черт побери! Выпустить воздух, я говорю. Кричать! Прошу кричать!
Акушерка с компрессом приготовилась. Вся группа зашевелилась, приблизилась, свет никелированного рефлектора падал желтым пятном на склоненные спины. Все четверо объединились в одно общее движение. Раздался высокий болезненный крик. Показались темные спутанные мокрые волосики, синеватый лобик, маленький приплюснутый носик и беззащитная шейка. Акушерка быстро повернула головку, вытащила одно плечо, другое.
Хлынули воды, и ребенок, весь в слизи, синий, беспорядочно дергающийся, перелетел через руки на подстеленный компресс. Акушерские щипцы перехватили пуповину. Один разрез, и акушерка побежала к столу с неуклюже трепещущим тельцем. Загудели краны, послышался шум воды в умывальнике. Акушерка, держа маленького за ноги вниз головой, легко шлепнула по ягодицам раз и другой. Ребенок издал слабенький писк, отличавшийся от других голосов.
— Промойте глаза, — сказал Стефан сестрам, а роженице: — У вас сын.
Он неловко погладил ее по плечу и посмотрел на Гомку. В прошедшую ночь дежурил старый врач, полный, с лысиной, прикрываемой отращенными на висках рыжими волосами. У него было пористое тучное лицо с маленькими глазками. Он отговаривал молодых студентов получать специальность в родильном отделении. Рассказывали о нем, что как-то во время приема он вышел к ожидающим пациентам под руку с запыхавшимся господином и сказал: «Вот, это адвокат Ф., который пришел поблагодарить меня за то, что я спас его жену от смерти». Он принципиально уклонялся от сомнительных операций, поистине мастерской консервативной терапией спихивая решение тяжелых случаев на плечи тех, кто менял его на дежурстве. Сейчас, глядя куда-то за Стефана, он ковырял в зубах зубочисткой из гусиного пера.
— Идет послед, — спокойно сказала акушерка.
В свете лампы блеснули струйки крови. Стефан нежно массировал живот женщины, теперь мягкий и бессильный. Она вдруг охнула, и в окровавленной ране показался пленочный комок, отблескивающий синим, как странная опухоль.
— Судно.
Послед вышел. Сестры обмывали тело женщины, меняли постель. Гомка спрятал зубочистку в черный чехольчик, взглянул на золотые часы и протянул Стефану на прощание четыре пальца:
— Ну, я пойду. Держитесь.
Зазвонил телефон.
— Господин доктор, вас вызывают…
Из-за двери прихожей высунулась акушерка, демонстрируя Тшинецкому свою самую красивую улыбку.
— Состояние роженицы среднее.
— Не давайте ей спать, — сказал Стефан и направился к дверям.
Он поднялся на лифте. Наверху была палата, выложенная фарфоровой плиткой, светившаяся тысячами блесков разгорающегося дня. У входа две сестры поздоровались с ним. Он невольно улыбнулся, увидев хрупкую веточку сирени в маленьком горшочке на столике. Белые квадраты умывальников словно филигранные балконы выдвигались из стены, выложенной зеленоватым кафелем. Между отдельными кроватями рожениц поднимались высокие перегородки, выложенные салатовыми изразцами.
— Где новенькая? В боксе? — спросил Стефан, затушив сигарету и выбросив ее в мусорное ведро.
В боксе было еще светлее. Весь город, словно шахматная доска из клеточек с зеленью, лежал внизу, у подножия клиники, а выше сияло майское небо, синей полоской сливаясь с горизонтом.
Он придвинул к себе столик с чистой родильной картой, поставил на краю большой стетоскоп и машинально начал писать: «18.V.1947…»
«Май кончается, — подумал он, — а я ни разу не был за городом».
— Ваш отец жив? Нет? А отчего он умер?
— Во время восстания.
У него уже был заготовлен вопрос, болел ли отец туберкулезом, но он его не задал.
— А мать?
— Тоже… во время Варшавского восстания.
— У вас есть братья или сестры?
— Был… брат, но… тоже…
— Хм, во время восстания, — закончил он тихо вместо нее. — Это у вас первая беременность?
— Нет, у меня был выкидыш… в Прушкове.
— Ага.
Больше он ничего не спрашивал. Пошел к кранам и, нажав ногой педаль, позволил шумному дождю пролиться на свои руки.
Приступил к осмотру. Ощупывая живот, который временами дергался у него под рукой, толкаемый изнутри ножкой ребенка, он направил невидящий взгляд на голубые плитки кафеля, в которых отражались высокая кровать и крест окна на фоне светящегося прямоугольника. Опустив глаза, глянул в лицо беременной. Она была молодая и старая одновременно. У нее были очень чистые и доверчивые глаза, внимательно следившие за осторожными движениями его рук, с некоторым даже удивлением направленные на живот, в котором двигалось что-то независимое от ее воли и мыслей. Худые пальцы лежали на белой простыне. Они были не намного темнее полотна. Виски и щеки покрывали маленькие веснушки. Губы были накрашены неумело или несмело.
— Все хорошо, — послушал он пульс ребенка, — прекрасно.
Он еще раз подумал о ее Варшаве. Усаживаясь за столик, спросил, мальчика она хочет или девочку. Хотела мальчика.
— Гм… А чем вы занимаетесь?
— Я швея…
— Когда вы перестали работать?
— Вчера…
Он скривился.
— Как же это вы? Врач наверняка запретил вам шить. Вы на машинке шьете?
Веки у нее задрожали.
— Так ведь… у меня болен муж. Лечение дорого стоит…
— Он застрахован?
— Нет… он лежит со времени восстания… Легкие…
— Да-а?
Он достал из кармана спутанные змейки стетоскопа и начал слушать ее сердце. Закрыл глаза. В темноте звучали два тона, хорошо знакомый дуэт неустанной работы: первый голос — напрягающейся мышцы, и второй — эхо крови, волной бьющей в стенки сосудов. Вдруг стетоскоп наполнился тишиной, и новое сокращение, медленнее, чем другие, глухое, запоздавшее, ударило в задрожавшую грудь. Удары сердца стучали то по одному, то по два, напоминая бегуна, который спотыкается. Слушая, он направил лицо с закрытыми глазами в сторону женщины. Она видела его лоб, темный от загара, впалые виски, тонкие дрожащие веки и ладонь, держащую никелированную воронку стетоскопа. На предплечье из-под белого рукава выглядывала синяя татуировка: пятизначный номер.
Он открыл глаза, заморгал, как ослепший.
— Что-то не так, да, господин доктор?
— Ну что вы, все прекрасно, прекрасно, — повторил он и, зная, что голосом владеет лучше, чем лицом, быстро отвернулся.
— Вы очень хотите иметь ребенка? — спросил он и сразу же понял, что этого не нужно было говорить.
Она приподнялась на руках, пронзительно глядя на него, вдруг резко постарела.
— Ну, это я так спросил, — буркнул он и вышел из бокса.
— Сестра ее смотрела?
— Да… устье открыто на пятачок.
— Попрошу подготовить плазму крови, и чтобы были наготове лекарства. Сестра в курсе? Кофеин есть? Эрготамин? Строфантин?
— Строфантина нет…
— Так позаботьтесь, чтобы был. Ну, я пойду наверх. В случае чего, пусть сестра звонит…
— Господин доктор…
— Что?
— Нужно ее подготовить, что ребенок может…
— Вы сдурели! — крикнул он так резко, что сам устыдился. — Прошу ничего не говорить; все будет хорошо, сердце не такое плохое.
Он выбежал.
В его обязанности входил надзор за студентами, отрабатывающими стаж в клинике. Уже в коридоре четвертого этажа он услышал шум голосов. Когда вошел в палату, увидел взъерошенные головы в облаке табачного дыма. На ближайшей кровати сидел Смутек, бывший воспитанник монахов-доминиканцев, высокий, худой, со светло-розовым лицом, украшенным золотой шевелюрой. Он любил водку, и коллеги подпаивали его, чтобы, захмелев, он выбалтывал своим высоким голоском секреты носителей обета безбрачия. Называли его жрецом акушерства или ксендзом-недоноском.
Другой студент умывался, фыркая, под краном. Третий, Абаковский, ходил большими шагами. Из руки в руку он перебрасывал стакан кофе, просвечивавший на солнце вишневым цветом. При его виде у Стефана окончательно испортилось настроение. Он не переносил этого упитанного шатена с его бессмысленными шуточками. Абаковский держался чрезмерно просто, носил пиджак из домотканого сукна в клеточку, шляпу с узкими полями и массивные серебряные запонки в жестких манжетах. Когда он не шутил (после каждой остроты пронзительно хохотал, словно токующий глухарь, утрачивая зрение и слух), то не говорил, а изрекал истины, независимо от того, шла ли речь о том, как погладить носки, или о судьбах Польши. По любому вопросу он имел уже готовое суждение, столь неизменное, словно он с ним на свет появился. Это был глупец, но не слабовыраженный, а категорический эрудит-кретин. Стефан с ужасом думал, сколько пациентов погубит эта его железобетонная самоуверенность. Наивысшие достижения человеческой мысли и законченное тупоумие покоились в его голове рядом, как музейные экспонаты под стеклом. Когда Стефан вошел, Абаковский как раз заканчивал речь:
— …а на первый курс приняли законченных хамов.
Увидев Тшинецкого, он с полным присутствием духа продолжил:
— Ну валяй, Смутнистый. Что там было с попадьей? Слуга господина доктора.
Стефан застыл в центре палаты. Он знал, что его еще не раскусили. Слышали, что он был в лагере. Некоторые называли его красным.
— О чем рассуждаете, коллеги? — спросил он.
— Каждый рассказывает о своей первой любви, — слащаво улыбнулся Абаковский. — Это необходимо акушерам, правда, господин доктор?
Он мило смотрел на Стефана, которого смутило такое нахальство.
— А может, споем? Сидела на липе… — затянул третий медик, высовывая голову из мохнатого полотенца.
— Пойте, господа, но тихо, потому что окна открыты, — сказал Стефан и повернулся к дверям. — Только не слишком вульгарно, — бросил он с порога.
В первой палате рожала семнадцатилетняя девушка, которая сама явилась утром в клинику, смеясь, что немедленно родит. Когда пришли первые схватки, смеяться перестала, а когда схватило серьезно, три сестры и Стефан еле смогли удержать ее на кровати.
В родильной палате верховодила госпожа Сивик, небольшая, энергичная, в обтягивающем белом халате, темноволосая и темноглазая, с пушком над губой. С виду беспечная и рассеянная, свои достоинства она проявляла лишь в критические минуты. Тогда она принимала командование не только над сестрами, но иногда и над растерявшимся врачом, действуя так искусно, что даже самые раздражительные не чувствовали себя обиженными.
На сей раз в этом не было необходимости, потому что Стефан, у которого от визита к медикам осталось неясное чувство злости, всем телом навалился на вырывающуюся девушку, а когда она попыталась укусить его за руку, так рявкнул на нее, что она расплакалась.
Госпожа Сивик молниеносным взглядом проверила, как ведут себя ее хорошо вымуштрованные помощницы, стоявшие на своих местах, и поощрительно, одними уголками губ, улыбнулась Стефану. Девушка перестала кричать, благодаря чему сила потуг значительно возросла. Несмотря на это, роды, а скорее неустанные метания, лягание босыми ногами и визг, продолжались два часа. Едва ребенок — толстая розовая девочка, перемазанная кровью и слизью, — выскочил на простыню с громким писком, малая успокоилась и, заявив, что завтра пойдет играть в футбол, задремала. Стефан погладил ее мокрые волосы, вытер лоб и, наказав, чтобы она не спала, вышел в коридор. Посмотрев на часы — половина первого, — он с некоторым удивлением вспомнил, что еще не ел, и поехал наверх.
С трудом глотая яйца вкрутую, которыми постоянно потчевали врачей клиники, он рассматривал панораму города, открывавшуюся за большим окном. В столовую заглянул адъюнкт Кермала. Стефан узнал от него, что ночью вместо Галецкого будет дежурить Жемих. Это окончательно испортило ему настроение, и он всухомятку глотал яйцо, давясь от злости.
Жемих окончил медицинский курс в том же году, что и Стефан. Начиная обучение, определил себе программы минимум и максимум. Программа-минимум звучала так: получить диплом и не умереть с голоду. Он не ходил в кино, не читал никаких книг, кроме учебных, экономил на хлебе, на сигаретах, даже на дружбе. Женщин обходил издалека. Приступал к очередному экзамену как к схватке с врагом: зубрил, вбивал знания в голову, впитывал всю латинскую ученость, как одержимый носился с лекции на лекцию, делал в городе уколы, сам читал лекции, а по ночам с полотенцем на голове клевал носом над конспектами. Выжимал из собственного тела что только мог, исхудал, у него торчал кадык, зубы испортились, донимали чирьи, стал плохо видеть, но все — в том числе и лечение — он откладывал на потом. Получив диплом и поступив на работу в клинику, сразу же приступил к реализации жизненных планов. Поправлялся из месяца в месяц. Дряблая кожа на лице расправилась, его можно было увидеть в изысканных кафе, как он одиноко сидит над грудой пирожных и мизинцем отправляет в рот осыпавшиеся крошки глазури. Он приобретал себе костюм за костюмом, состоятельность пациентов оценивал по их новому радиоприемнику, тахте, столовым приборам, а недавно выплатил задаток за золотые «шаффхаузен»[1] и теперь ожидал найти какую-нибудь богатую пациентку. И совершенно не скрывал этого. Если другие при встрече спрашивали о здоровье, то он говорил: «Ну и какая там практика?» — и сразу же начинал рассказывать, что сам делал в последнее время. «Этот косит!» — говорили врачи. Во время профессорских визитов в палаты Жемих шел в двух шагах за Чумой Пшеменецким, вытягивая шею, чтобы лучше слышать его слова; словно имея глаза на затылке, отскакивал в сторону, чтобы не толкнуть случайно Тшесновского, обменивался с гигантским доцентом репликами, улыбаясь и показывая темные зубы, на которых уже блестели золотые коронки.
У Тшесновского, бледного, потного, с носом Цезаря над синими губами, были огромные волосатые руки, которых боялись женщины. Жемиха он считал ступенькой, на которую можно встать, а Стефана вообще не замечал.
Несмотря на голод, Стефан не смог съесть третье яйцо и позвонил обслуживающей санитарке, а когда она не пришла, направился по темному коридору в сторону кухни. Маленькая комнатка была пуста. Налил себе воды в фаянсовую кружку, выпил и приподнял крышку кастрюли, стоявшей на газовой плите.
«Опять галушки на обед, — подумал он. — И работа собачья, и есть не дают».
Он вернулся в столовую, отчетливо ощущая давление холодной воды в желудке.
«Никому бы не посоветовал такой диеты, — подумал он и усмехнулся. — И стоило пробиваться в клинику? Университетская — великое дело!»
Говорили, что уже приближается конец господства Чумы Пшеменецкого, а Стефан хотел еще поработать какое-то время с кем-либо из старой гвардии, одним из тех, после которых остаются мраморные бюсты в университетских аудиториях и золотом писанные мемориальные доски. К операционному столу Чуме уже приходилось подходить боком, потому что ему мешал живот, но голосом он еще по-прежнему властвовал над людьми. Его гулкий бас разливался в каскадах довольного гремящего смеха, когда он украшал лекцию своими пикантными историями. Хорошо известно было его потогонное воздействие на окружение во время операций. Мало того что он сам страшно потел во время процедуры, так еще и колкостями, топотом, бросанием инструментов и бранью он весь персонал доводил до седьмого пота. Добродушный в лекционном зале (описывая какой-нибудь исторический факт вроде родов княгини Х., обращался к стоявшей за ним старой акушерке: «Ведь так было, пани Рихтерова?»), в операционной он бурлил, кипел, ферментировал, а когда наконец снимал мокрую от пота маску, на его большое слюнявое лицо с трудом возвращалось довольство и выражение спокойствия. Единственной особой, которая его не боялась, была госпожа Ойчикова, безраздельно царствовавшая в главной операционной уже лет двадцать. Она обозначала берега гудящего профессорского гнева, который умело направляла туда, куда ей было выгодно. Какой-то молодой врач отважился выступить против нее, но расплатился за это скорой утратой места.
Стефан все больше разочаровывался в Пшеменецком. Казалось, что его жизнерадостность — искусственная, шутки, даже лучшие, повторяемые ежегодно в одних и тех местах лекций, скучные. И вообще Чума напоминал ему размашистую театральную декорацию, какой-нибудь исполинский лес с замком, который не следует разглядывать вблизи. Правда, он умел выступать. Свою первую лекцию для еще не оперившихся медиков он начинал с получасовым опозданием. На дно амфитеатра вереницей входили врачи в белых халатах, занимали места у кресел и стоя ждали, когда в дверях появится Чума. Над залом пролетала короткая буря аплодисментов, как весенний ливень. Профессор, тряхнув большой головой с густо посеребренными черными волосами, закладывал большие красные руки за спину и отправлялся в путь по диаметру амфитеатра. «На других кафедрах, — произносил он, — вам рассказывают о земном существовании человека, о его перипетиях и сражениях с собственным телом, с бактериями, этими созданиями сатаны, а я расскажу вам кое-что совсем о другом. Кое-что самое важное! Я буду говорить о человеке — подводном существе. Да-да, — гудел он, как бы втягивая гигантскими ноздрями недоумение студентов, — я буду говорить о подводной жизни человека, о существе, живущем в водах, ибо девять месяцев своей жизни человек пребывает в околоплодных водах, словно водолаз, словно водолаз, — повторял он, радуясь сравнению, — связанный с матерью животворным каналом пуповины».
Стефан стоял у лифта. Самая тихая пора дня, послеобеденная, заполняла коридоры спелым янтарным светом.
«Комедиант», — неприязненно подумал он о профессоре и раздвинул стеклянные двери.
И поехал к «своей» варшавянке, чтобы еще раз послушать ее сердце. Что-то не нравилось ему — не столько аритмия, сколько чертовски глухие тона… Сделал ей укол глюкозы. В клинике царило спокойствие, изредка пролетала мохнатая ночная бабочка, беспомощно трепеща крыльями на солнце. Он зашел во вторую родильную палату. С минуту постоял там у входа, бессмысленно глядя на подносы с последами и кровью. Они стояли рядышком на полу. В нем уже поднималась усталость последних дней, он чувствовал ее в мышцах.
«Может быть, так начинается старость? — подумал он без улыбки, несмотря на свои двадцать девять лет. — Похоже, годы в лагере нужно умножить на четыре».
С приходом ночи голова станет тяжелой, и никакой, даже самый яркий, свет не поможет. Он уже знал, как это бывает.
— Боже… Боже… Боже… — доносился тяжкий, неустанный стон из бокса.
— …купила два метра шифона в горошек и сшила себе прелестную юбочку…
— Дорогая, ты бы принесла ее как-нибудь, — отозвался другой голос, суховатый и писклявый.
— Ох, Боже мой… Боже мой… как больно…
— С оборочками, вот так, сбоку узко, внизу распущено, как сейчас носят.
— О Боже… сестра… о Боже…
Стефан забыл об усталости и влетел в палату как бомба, так что обе акушерки, стоявшие у окна, даже перепугались.
— Святой Антоний Падуанский, что ж вы так влетели? Я даже задохнулась, — сказала Жентыцкая.
— Где у вас болит? — раздраженно спросил он роженицу, зная, что не сможет сделать им выговор: стоят рядом с кроватью, а что не обращают внимания на стоны, неудивительно — они столько их слышали…
Он с минуту размышлял, не сделать ли женщине укол новокаина в область матки. Продолжительные, но редкие боли начались у нее четырнадцать часов назад.
Тут же вспомнил кислую мину профессора. «Это потому, что у коллеги Тшинецкого мягкое сердце», — бросил тогда Жемих. «Ну-ну… коллега, — пропыхтел Чума, — ну-ну… женщины рожают сто тысяч лет подряд, и всегда в болях. Они уже успели привыкнуть! Зачем новые порядки? Можно занести инфекцию, знаете ли».
Стефан знал.
— Ничего нельзя сделать, господин доктор? Ох-ох, о Боже, Боже, никогда больше, никогда…
— Каждая так говорит, а через год снова с брюхом, — затрещала сбоку вторая акушерка. Худая была как щепка, желтая, высохшая, на носу — массивные черные очки.
— Оставьте ее в покое, сестра.
Стефан не говорил «акушерка», как другие, с особенной, подчеркивающей дистанцию интонацией.
— Ну-ну, еще немного вам придется потерпеть. Большое устье?
— С маленькую ладонь.
— Вот видите… сейчас все откроется, и родим.
Велел, чтобы были внимательны, и вышел. На повороте у операционной его встретила госпожа Сивик.
— Как наша маленькая?
— Хорошо, но… — Она бросила на него снизу вверх быстрый черный взгляд. — Но вы что-то не очень… Вам бы подняться, поспать.
— Да что вы, я…
— Пара часов вашего сна в решающую минуту могут сыграть важную роль, — сурово сказала Сивик.
Он почувствовал, что она берет его под руку, вроде бы легонько, но хватка у нее была надежная, усмиряющая самых диких пациенток. Так и шли к лестнице: ее голова в маленьком чепчике едва доставала ему до плеча. Она мягко подтолкнула его, но он остановился и минуту с удовольствием смотрел на ее лицо, немножко округлое, с темными губами и черными глазами в окружении длинных и густых ресниц. «А ведь она красивая», — удивился он, потому что никогда об этом не думал. Знал, что Сивик давно уже работает в клинике. Как давно? Ей не могло быть больше чем двадцать восемь — двадцать девять лет. Столько же, сколько и ему. Она жила наверху, на вершине этого фарфорового острова, отрезанного от мира. Хотя он занимал комнату всего в нескольких метрах от нее, в другом крыле четвертого этажа, помимо работы, видел ее редко. Она не замужем. И такая одинокая… Ему стало ее жаль.
— А вы… — начал он.
— Слушаю, доктор.
Такая была трезвая, вежливая, быстрая.
— Вы умеете танцевать? — спросил он неожиданно для самого себя.
Она улыбнулась, но не так, как обычно. На правой щеке у нее была ямочка, совсем детская, а вторая, поменьше, как бы незавершенная, появилась на подбородке.
— Что за вопрос! Я умею танцевать.
Ему стало стыдно.
— Это хорошо, — сказал он и, хоть лифт был в двух шагах, побежал по лестнице. На повороте заметил, что девушка еще стояла там, где он ее оставил.
Он долго ворочался на кровати. Солнце сползало оранжевым пятном по стене, какие-то пурпурные дымки вились на небе. Где-то он видел такую картину: солнце, опускающееся все ниже, красный свет… где? Он заснул, вглядываясь в бесконечную голубизну. И увидел свой самый страшный сон. Его закрыли в камере с высокими узкими окнами, он чувствовал жар голых тел, потом раздалось чавкающее ворчание машины. Люди начали кричать все громче, все пронзительнее и тоньше. Изо всех сил он пытался вырваться из объятий трупов… весь скорчился от чудовищного отвращения и страха… наконец сон прервался. Что-то настойчиво звенело: телефон. Один прыжок, и он был уже на ногах, развернулся, натягивая халат, схватил стетоскоп. Телефон все звонил. Фрамуга окна розовела в боковом мягком свете.
— Алло? Амбулатория? Уже иду!
«Собственно, мог бы пойти и Жемих… Куда он подевался?» — думал он с неприязнью, торопливо сбегая по главной лестнице. Все было залито медовым сиянием солнечных лучей, пробивающихся сквозь оконные витражи.
«Скорая» привезла из города женщину с приступом эклампсии. Ее приходилось силой прижимать к резиновому матрасу. Стефан бился, пытаясь разжать стиснутые судорогой челюсти, сделал ей один укол, второй, сделал кровопускание. Когда приступ прошел, больная впала в беспробудный сон. Он еще раз проверил пульс и пошел наверх. Здание было совершенно пустым. На пороге дежурки столкнулся с привратником, который как раз выходил из нее.
— Я принес там господину доктору. — Он сделал неопределенный жест в сторону темного помещения.
— Что?
На столике стоял высокий белый предмет — бутылка, завернутая в бумагу. Он потряс ее, забулькало. Бумага соскользнула и полетела на пол. Это был ликер.
— Что это?
— Это… это один тут принес. Которому вы ребенка спасли.
— Не следовало принимать, — скривился Стефан.
— Так я же не знал. Нужно брать, — доверительно добавил привратник, видя смущение Стефана, — когда дают.
Он вышел. Стефан подержал в руке бутылку, поставил ее на стол и подошел к окну. Опускались сумерки, глубокие и чистые. Деревья и цветы уже теряли цвет.
История была глупая. Неделю назад во время его дежурства в третьей палате рожали две женщины. Первая была студенткой последнего курса медицины. С момента прибытия в клинику она стала любимицей врачей и сестер. Рожала она довольно легко, а причиной интереса была ее красота и капризное поведение. Ну и в некоторой степени «мерседес» ее мужа, который неустанно привозил в клинику цветы почти со всего города. Поэтому она лежала в кровати, уставленной сиренью. Стефан безуспешно пытался ее убрать. Когда было больно, она не призывала Бога, как большинство женщин, лишь тихонько постанывала, прижимаясь лбом к руке сестры. В стоне этом было что-то из певучих причитаний. При первой сильной боли она забыла всю свою медицину и стала беспомощным малым ребенком. С изумлением смотрела на то, какие странные вещи творятся с ее телом, и не могла поверить, когда ей показали мальчика, что это ее собственный, самый настоящий сын. Отец тем временем то крутился перед родильной палатой, то сбегал во двор и давил на клаксон, давая знать, что он близко и бодрствует, вот только ему не разрешают войти в палату. Даже Жемих принес ей ветку сирени, и она смеялась в ответ сквозь слезы. В то же время на другой кровати рожала работница фабрики электроприборов. Руки у нее были темные, покореженные работой, лицо и лоб покрыты пятнами. В ее отделении было пусто. Она не стонала, только беззвучно сжимала зубы и кулаки, внимательно глядя в глаза Стефану, который краснел от злости, исследуя ее, потому что так же, как и она, прекрасно слышал разговоры и смех за стенкой из зеленого кафеля. Стефан охотно принес бы ей цветы, но стеснялся, и это еще больше распаляло его гнев. Он ничего не стал говорить сестрам, лишь поставил двух у кровати работницы и сам часто к ней заходил, минуя второй бокс, где и так не был нужен, потому что там постоянно появлялись врачи, даже те, у которых не было дежурства. Он поговорил с работницей. Она рожала в первый раз, а муж работал за городом и не мог в этот день прийти. Она очень мучилась, стараясь этого не показывать. Во время разговора минутами замолкала, и тени ложились у нее под глазами. Ночью начались собственно роды, сестра вызвала Смутека, посчитав, что в этом случае будет достаточно и медика. Лишь когда после рождения ребенка оказалось, что он не подает признаков жизни, подняли с постели Стефана.
Он прибежал в халате, наброшенном на пижаму, и, крепко обругав присутствующих, стал делать маленькому искусственное дыхание, завершившееся успехом: ребенок ожил.
Когда он, залитый потом, скользя по мокрому от воды паркету, с волосами, спадающими на лоб, издали показал ребенка, бесцветные пересохшие губы женщины задрожали в первой улыбке.
Глядя на подарок, он размышлял, сколько может стоить такой ликер. Наверное, злотых шестьсот. Разорились, глупые.
Он поехал на лифте на первый этаж, чтобы проверить женщину с больным сердцем. Очень бледная, она смотрела из синеватого полумрака глазами, которые становились такими большими, словно впитали в себя всю ночь. Ее молчание беспокоило его.
— Все будет хорошо; если будет больно, поставим капельницу… В такой большой клинике обязательно справимся, — обращался он к ней как к ребенку.
— Мама мне снилась, — сказала она вдруг тихо и отчетливо. — Знаю, что ребенок умрет…
— Глупости вы говорите. Вздор! Это всего лишь сон.
Он похлопал варшавянку по плечу, отер ее влажный лоб и направился к двери. На электрических часах было девять. У выхода его догнала сестра.
— Выпейте немного кофе, господин доктор.
Стефан сделал три больших глотка горячей горьковатой жидкости, буркнул что-то и убежал.
В коридоре его объяла холодная темнота. Он с минуту постоял в нерешительности, потом направился к лестнице. После спадающего напряжения вновь наступала усталость. Он сел в маленькое кресло и засмотрелся в темную даль, заканчивающуюся овальным окном. На фоне одиноко светящейся матовой лампы мелькнуло что-то черное: он замигал. Да, в коридоре носилась летучая мышь. Не хватало еще, чтобы залетела в палату, где лежали женщины после родов! Он быстро встал и пошел по коридору, поочередно закрывая двери. У последних ему показалось, что слышит далекий сигнал. Остановился: нет, это этажом ниже гудели водопроводные трубы. Он закурил, глубоко затягиваясь, чувствуя, как дым опускается в глубь легких и нежно их щекочет. Напротив лифта хотел выбросить окурок в урну и вздрогнул. Красные лампочки вдоль коридора вспыхнули и погасли. Сейчас же отозвались установленные в дежурках зуммеры. Вызывали всех врачей.
Такая тревога была редкостью, ему стало жарко. «Везет же мне!» — подумал он, затушил сигарету и рысью побежал к висевшему на стене телефону. Вызывала первая родильная палата. Варшавянка!
Он не стал ждать лифта и помчался наверх, перепрыгивая через три ступеньки. Когда открыл дверь, его ослепил яркий свет: сестры устанавливали у кровати рефлектор.
— Что произошло? — спросил он, одновременно засучивая рукава и хватая поданную щипцами стерильную щетку. Он мылил руки, а акушерка лихорадочным шепотом цедила ему в ухо:
— Кровотечение, сильное кровотечение…
— Преждевременное отделение? — Он сдержал проклятие, бросил щетку и хотел бежать к кровати, когда в зал втиснулся лоснящийся от пота, запыхавшийся Жемих.
— Маску и эфир!
— И еще… — Стефан, схватив вторую щетку, до боли тер руки, с которых стекала мыльная вода. Перекрикивая шум и беготню сестер, кричал: — …Корамин нужен, лобелин, плазму крови… аппарат для трансфузии!
— Нет донора!
— Консервированная есть?
— Нет.
— Тогда только плазму. Как пульс?
— У плода нормальный, а у нее очень нерегулярный.
— Напряжение среднее, — сказал Жемих. Он стоял у кровати и делал лежащей укол.
Часы показывали двенадцать. На полу — кровь вперемешку со слизью. Остро пахло хлором. Ежеминутно кто-нибудь пробегал перед слепящим глаза рефлектором, отбрасывая на стену большую косую тень. Звякали инструменты.
— Давайте наркоз.
Смутек, щуря водянистые, слезящиеся после сна глаза, наклонился над маской, прикрывая ею веснушчатый носик женщины. Из-под марли донесся приглушенный голос:
— Ребенка спаси… те…
Жемих пытался вставить щипцы. Пот лился с него, он дико гримасничал, выворачивая наружу губы. Правая щека инструмента два раза соскальзывала с замка. Сдвинуть рукоять не получилось, поэтому он сильнее вбил в тело блестящий стержень. Женщина застонала под маской. Стефан не мог смотреть, если что-то делал не сам, и убежал за кафельную стенку.
— Плохо с ней, господин доктор? — протяжно, как бы во сне, спросила его вторая женщина, ожидающая родов в боковом боксе. Он даже вздрогнул, напуганный этим неожиданным голосом из мрака. Смутившись, махнул рукой:
— Нет, все хорошо, — и вернулся на свет.
Жемих уперся изо всех сил, выпучил налитые кровью глаза, голову вжал в плечи и потянул.
Стон словно опухал, заполняя воздух. Кровать дрогнула.
— Медленней! — прошипел Стефан.
Три сестры придавили белеющее тело, и вслед за окровавленным никелем щипцов показалась черная головка. Затем восковое тельце упало на резиновую подстилку в потоках крови и воды.
— Вы… ребенка, а я… уж остальное, — с трудом выдавил Жемих, локтем вытирая пот и глаза. Слюна стекала у него по бороде, халат был весь в красных потеках.
Тшинецкий поспешил за акушеркой, которая змейкой извлекала слизь из ротика маленького.
— Сердце бьется?
— Слабо.
Акушерка перебрасывала ребенка из горячей воды в холодную. Длинные сверкающие брызги падали на паркет. Стефан поднял шприц, выпустил воздух, примерился и вбил иглу. Поршень легко шел вдоль фиолетовых делений. Стефан наклонился над беспомощно лежащим тельцем. На удлиненной, словно у мумий майя, головке, которая пробилась сквозь изогнутый костный канал таза, синели эллиптические отпечатки щипцов. Грудь, маленькая как кулачок, была неподвижна.
Он растолкал женщин в белых халатах. В такие минуты его всегда охватывало недоброе, как бы лунатическое спокойствие, как тогда, когда был в двух шагах от газовой камеры. Недрожащими руками он схватил катетер, потащил баллон с кислородом.
— Открутить редуктор, быстро!
Резиновая подушка наполнялась газом. Потом шипение прекратилось. Он посмотрел затуманенным взглядом на манометр. Баллон был пуст. Видимо, стрелку заклинило на ста пятидесяти атмосферах. Почувствовав жгучую ярость, он выпрямился, отбросил трубку и приложил губы ко рту ребенка. Резко выдохнул. Чувствовал, как скользкая от слизи малюсенькая грудь раздувается в его ладонях. Он ослабил напряжение рук: тоненькие ребра скользили под кончиками пальцев, что-то дрожало там, внутри, — еще не угасшая окончательно жизнь.
— Стоит ли мучиться… — шепнул кто-то сзади.
Не поворачиваясь, он рявкнул:
— Прочь!
Он не стал отпиливать шейку ампулы, попросту ударил о металлический бортик стола. Посыпались мелкие стеклянные брызги. Вставил иглу, всосал в шприц жидкость, выпустил воздух и завис над бледным тельцем. Воткнул иглу. Поршень пошел вниз. Смотрел пылающими глазами, не дыша. Если сейчас…
Пальчики с ноготками как маленькие зернышки шевельнулись. Округлый, словно рыльце снулой рыбы, ротик издал сопящий звук. Ребенок закашлял и вдохнул.
— Как кровотечение? — спросил Стефан, поворачивая голову к ближайшей сестре, которая, будто пораженная тем, что увидела в его глазах, даже не смогла сразу ответить.
— Послед отошел… матка сжалась… лед… — доносились до него отдельные слова.
— В сознании? Не спит?
— Нет.
— Скажите ей, что жив… — прохрипел он, вытер куском марли лоб и приказал подать компресс.
После холодного душа Стефан вытерся жестким полотенцем и пришел к выводу, что чувствует себя превосходно. Когда вышел из ванной, заметил далеко во мраке неровный клин света. Он пошел туда. В изоляторе лежала женщина, она была без сознания; больная эклампсией, уже после родов. Простыня была поднята с двух сторон и так привязана к ручкам кровати, что между краями полотнища оставалась лишь двухсантиметровая щель, через которую можно было наблюдать лицо больной. В рот ей было вложено устройство, не позволяющее стиснуть челюсти. Веки были закрыты не до конца, белки блестели узкими полосками, из груди вырывалось медленное, мерное хрипение. По ногам пробегали волны судорог. У маленького столика сидела молодая санитарка, оперев голову на руки. У нее было молочно-белое лицо с необычайно правильными чертами, а из-под чепчика выбивался тяжелый узел золотых волос. Стефан посмотрел в ее фиолетовые глаза и подумал, что ее красота здесь, собственно, совсем не нужна. Спросил ее о состоянии больной.
— А почему вы не закрыли дверь? Оставить так?
Оказалось, что сестра немного боится женщины без сознания. То есть, собственно, совсем не боится, но…
— Как-то так жутковато. Когда она была в сознании, то была самая обыкновенная девка, а сейчас какая-то такая странная. Где она сейчас?
— Ее душа? — спросил Стефан. Ему захотелось смеяться. — Я вам дам какой-нибудь справочник по философии, — сказал он серьезно. — У людей по этому поводу весьма различаются взгляды…
Возвращаясь, заглянул к новорожденным. В белом, сиявшем глазурью стен помещении тремя рядами стояли маленькие кроватки, как клетки на высоких ножках. За перегородкой находились термостаты для недоношенных, которые тихо пищали, обложенные ватой. Воздух был наполнен прерывистым плачем и писком. Щуплая санитарка девичьей красоты, губки бантиком, молниеносными движениями меняла пеленки толстенькому младенцу.
Стефан поискал взглядом другую сестру, стоявшую в проходе между кроватками.
— Как ребенок этой… — он поискал в памяти фамилию варшавянки, но не смог вспомнить, — тот ребенок, что родился последним, там были щипцы.
— Ага… я как раз собиралась звонить господину доктору…
— Ну? Что с ним? — Он сделал шаг вперед.
— У него судороги.
— Гм. Останусь здесь у вас, — сказал он, а когда она показала ему кроватку, присмотрелся к белому личику, торчавшему из пеленок, подтянул к себе кресло и сел, опираясь головой на холодную латунную спинку.
В третьем часу утра Стефан возвращался по коридору первого этажа в дежурку. Последний отрезок пути был в полной темноте; он утратил ориентацию и долго кружил по какому-то закоулку, пытаясь ощупью найти дверную ручку. Наконец взял нужное направление и попал в дежурку. Споткнулся о линолеум, ударился бедром о столик, вытянул перед собой руки и уронил бутылку, которая со стуком покатилась по полу. Это его отрезвило. По-прежнему в темноте он вынул из кармана платок, обернул им дно бутылки и стукнул по паркету. Пробка выскочила, жидкость выплеснулась ему на халат и на руки. Он задрал голову и стал пить — жадно, большими глотками, от которых жгучее тепло расплывалось в груди. Потом поставил бутылку и вышел, не закрывая дверь. Попал к выходу из здания. Его охватил холод ночи. Вокруг был такой мрак, что он едва мог отличить тропки от газона. За черными кронами деревьев застыло мутное зарево города. Он шагал, опустив голову. Потом обернулся. Блок клиники состоял из двух соединяющихся под углом фасадов. Большие окна были темными, лишь в послеродовых палатах пылал ночной голубой свет. Выше, отражая мерцание звезд, темнели выпуклые стекла операционной.
Над входом, иссеченные лучами слабого фонаря, стояли на коленях каменные фигуры в складчатых одеяниях, подняв закрытые лица ввысь, где на притолоку опирался барельеф, голова женщины. Знакомое лицо, обычно спокойное и непроницаемое, сейчас, казалось, кривится в злой усмешке. Он несколько раз потер руки, было холодно. Он пошел к зданию, у входа заметил свет в проходной. Постояв у оконной ниши, наконец открыл дверь.
Всю заднюю стену комнаты занимали щиты предохранителей, от которых шли кабели к размещенным под потолком часам. Сбоку на парапете стояли два телефона, выше был нумератор со светящимися цифрами и шкаф для ключей. У столика на клеенчатом диванчике сидел ночной дежурный и читал газету. Он поднял голову на звук открываемых дверей и внимательно посмотрел на Стефана.
Это был старый человек с беззубым ртом, у которого губы смыкались так, что ястребиные челюсти доходили почти до носа. У него была блестящая, гладко выбритая голова. Его лицо ровно посередине пересекали криво сидевшие большие очки, удерживаемые на носу с помощью бумажного жгутика.
«Это вы здесь, господин Анушко?» — хотел сказать Стефан, но не смог издать ни звука.
Старик встал. Он был ниже Стефана. На нем были старый, удивительно длинный сюртук и белые полотняные брюки, расширенные в коленях. Отложив газету на изголовье диванчика, в котором остался отпечаток головы, он смотрел на врача.
— Господин доктор?.. — тихо шепнул он.
Стефан по-прежнему стоял у дверей. Привратник снял очки, прежде вынув кусочек бумаги, и спрятал их в жестяной футляр. Потом прошлепал за шкаф и вернулся с чашкой горячего чая. Он поставил ее на столик перед Тшинецким. Стефан бездумно сделал несколько больших глотков. Обжег горло.
— Нужно будет позвонить утром в анатомичку, — сказал он, отставляя чашку. — Ребенок умер.
Анушко молчал, неподвижный, словно спал стоя, с открытыми глазами.
Стефан вышел. Лифт с тихим пением поднял его на этаж. Закрылись стеклянные двери, погас рубиновый глазок. Коридор был пуст. В оконных стеклах застыл глубокий, величественный фиолетовый цвет. Из раскрытого настежь окна плыл поток свежего воздуха. Он заглянул поочередно в послеродовые палаты. Все сестры спали, даже дежурные дремали, сидя на металлических стульях, опираясь на холодный кафель: некоторые — положив голову на ладонь, другие — склонившись к кроватям. Тишина колыхалась вместе с дыханием. Он на цыпочках вышел из палаты и тихонько по лестнице спустился в дежурку. Как был, в белом распахнутом халате, упал на кровать и под щебетание пробуждающихся птиц провалился в мертвый сон.