Эля ХакимоваДело княжны Саломеи

Глава 1

— Как люди образованные, а не жалкие рабы предрассудков, господа не будут против того, чтобы лишние места в их купе заняли попутчики!

Максим Максимович Грушевский всегда говорил о себе, что он человек Александровской эпохи, то есть либерал и гуманист. Посему прямо возразить на смелое заявление юноши в студенческой тужурке ему было нечего. Так что, хоть и подивившись смелости, которая в его времена называлась бы наглостью, он лишь отчаянно пошевелил своими роскошными белоснежными усами и прокряхтел нечто вроде «однако же…» и «но позвольте-с…». Чернокосую, всю в родинках спутницу самоуверенного студентика эти маневры впечатлили настолько, что краска сошла с ее круглого лица и сделала вполне видимыми россыпи веснушек по щекам и вздернутому короткому носику.

Поскольку поезд уже отправлялся, а кондуктор бегал по вагону с ополоумевшим видом погорельца, Грушевский смирился с непрошеными попутчиками и опасливо устроился на бархатной скамье напротив молодых людей. Второй законный обитатель купе по своему обыкновению не произнес ни слова, хотя именно он и выложил по семь рублей двадцать пять копеек за первый класс в международном вагоне. Он совершенно не выказал никаких признаков недовольства, и даже не вполне оставалось ясным, заметил ли он прибавление в их обществе. С задумчивым видом он сидел у окна и рассматривал закорючку на билете, поставленную кассиром Петергофского вокзала, с которого по Варшавской железной дороге в данный момент отъезжал поезд в Лужскую губернию.

— Не трусьте, Сонечка, — покровительственным тоном успокоил свою знакомую студент. — Я же говорил, что капиталисты тоже люди. Как просвещенные индивидуумы, они понимают, что это нелепо и деспотизм, ехать одним в таком просторном купе, когда всякие другие страдают третьим классом. Господа, позвольте представиться! Это Соня Колбаскина, студентка высших женских курсов при Психоневрологическом институте. — Студент на всякий случай ткнул пальцем в сторону единственной особы в купе, которая могла бы носить женское имя. — Я Николязд. Николай Зданевич, футурист.

Максим Максимович, как всегда, когда с ним приключалось что-то ошарашивающее, принялся мысленно философствовать — на основании подмечаемых в действительности мелких примет идти от деталей к общему. Новое поколение казалось ему странным и чуждым, но отчего-то страшно симпатичным. Вот, например, сии молодые люди даже выглядели непривычно. Барышня в круглых очочках, черной соломенной шляпе с прямыми полями и в скромном темном институтском платье крепко прижимала к животу свою сумку, будто защищаясь ею от разбойников. Юноша, совсем напротив, воинственно задирал голову, как гладиатор на арене цирка. На рукаве студенческой тужурки была повязана траурная лента. Грушевский с сочувственным уважением покосился на вялый букет черных цветов в его руках.

— Она объелась конфет и совершенно не в состоянии перенести двух часов дороги третьим классом, — продолжал разглагольствовать юноша, не обращая внимания на запунцовевшую девушку, которая незаметно пнула его по ноге. — Формально у всех пассажиров равные права, ведь мы тоже заплатили за проезд! Еще и подороже вашего, если учесть разницу в доходах.

Внимательнее оглядев непрошеных гостей, Максим Максимович не заметил никаких следов недомогания на румяной физиономии девушки. Наоборот, вид она имела цветущий, как и полагается юным здоровым девицам с толстой черной косой, плотной, как колбаска, фигурой и ясными чистыми глазенками. Вся она была, как свежий выборгский крендель с пылу с жару в булочной Андреева. Барышня, правда, страшно стеснялась и смотрела все больше на свои остроносые ботинки с резиной по бокам и с ушками, чем на спутников.

Коля оказался юношей весьма общительным и разговаривал с подкупающей прямотой и юношеской горячностью. Его энтузиазм невольно увлекал Максима Максимовича, истосковавшегося в добровольном уединении, почти схимническом затворничестве, на которое он обрек себя после кончины горячо любимой супруги и выхода в отставку. Отставной патологоанатом, титулярный советник Максим Максимович Грушевский так привык к однообразной своей жизни, что рядовое событие, обычное для недальних путешествий, было одним из самых ярких пятен в его теперешней жизни. Прежде, еще до смерти Пульхерии Ивановны, все казалось цветным: будни четвертого участка Рождественской полицейской части Санкт-Петербурга, тихие вечера в уютной квартирке на Гороховой, летние вакации на дешевенькой дачке в Сестрорецке… Детей им с Пульхерией Бог дал двоих, да тут же и прибрал еще во младенческом возрасте, так что доживали свой длинный век они с женой вдвоем, в любви и полном согласии.

Поэтому, когда супруга оставила его, однажды тихо отойдя во сне, Максим Максимович почувствовал, что закончилась и его собственная жизнь. Но по какой-то ошибке мертвец продолжил проживать чей-то чужой век в незнакомом мире. Он все еще куда-то ходит, чем-то дышит, что-то говорит. Воспоминания и тени прошлого не утешали, работа не приносила удовлетворения, прожитое и заслуги не внушали гордости. Не став даже слушать уговоры начальства, он вышел в отставку, когда пришел его срок, и засел в пустом доме в ожидании, когда и он, так же во сне, тихо отойдет в мир иной, где встретит свою ненаглядную Пульхерию.

Днями и ночами напролет сидел он в своем стареньком продавленном кресле и смотрел в противоположную стену. Взгляд уныло застывал на цветке в пыльной кадке, увядшем без заботливых рук милой хлопотуньи. С тоскою замирал на образах с давно не горевшей лампадкой. Перебирался на «Ночь» — гипсовый барельефик Торвальдсена под стеклом. Был еще некогда парный к нему — «День», да потерялся в длинной череде переездов. На оставшемся барельефе женщина с ангельскими крылами летела куда-то, прижимая к груди двух спящих малюток. Наверное, так сейчас Пульхерия летит где-то с их умершими детками… А затем тоскующий взор невольно застревал на полочке с тонкими брошюрами и книжками поэтических сборников. В свое время немало потешался он над женой за любовь к современной поэзии, и как, бывало, по-девичьи краснела Пульхерия Ивановна и махала на мужа пухлой ручкой. От неизбывной ипохондрии он стал читать собрания сочинений, которыми так увлекалась покойная. Поначалу просто перелистывал тоненькие книжки и журналы, чтобы хоть как-то приблизиться к покинувшей его супруге. Но постепенно он увлекся свежими незнакомыми голосами и непонятными песнями, льющимися со страниц с россыпями черных буковок. Сердце трепетало при виде отметок у неровных столбцов или потертых уголков страниц, некогда часто перелистываемых другой читательницей.

Сонечка немного освоилась в незнакомом обществе и сразу же заметила книжку, отложенную Грушевским в сторону. Зачитанный томик «Стихов о прекрасной даме» с белыми колокольчиками над вязью названия. Разговор зашел о современной поэзии. Коля категорически отрицал ценность символистов, проча будущее исключительно новаторским экспериментам в области языка. Продекламировал наизусть манифест Маринетти, вождя европейского футуризма. По его признанию, Коля и сам баловался стихами — Дай найти мне любовь средь исканий, Очаруй, увлекая, пьяни! Ха-ха! — но сейчас пишет все больше прозу (вместе с Васей Крученых он решил написать книгу без единого старого русского слова!) и устраивает художественные акции. Он живо изложил свои взгляды буквально на все на свете. В том числе и на любовь. Любовь? А как же, естественно, надел студенческую тужурку и влюбился. Но все это уже в прошлом, ткнул он в траурную повязку на рукаве и неотвратимо увядающие тюльпаны черного цвета, которые небрежно теребил в руках.

— Удивительная молодежь пошла, — не сдержавшись, воскликнул Максим Максимович. — То ли было в наши времена! Вам всего четырнадцать… пятнадцать… с половиной…

Он споткнулся, заметив недовольную мину на лице оратора, который нехотя поправил:

— Шестнадцать. Будет через полгода. Но возраст не имеет никакого значения.

— Совершенно никакого, — зардевшись, подтвердила Соня и продекламировала: — Сбейте оковы, дайте мне волю, я научу вас свободу любить!

— А сама окурки за Блоком собирает! — перебил ее Коля.

— Как вы можете, Николай… это подло!

Под укоризненным взглядом Максима Максимовича Коля извинился перед барышней и продолжил рассказ о своей артистической деятельности. Но ведь и правда, искусство уже пережило все эти ваши шелка и туманы, оно должно отражать современность, иначе оно не искусство! Скандал — вот цель и даже содержание его. Вот сейчас, например, в Москве его хорошие товарищи устраивают замечательную в этом смысле выставку «Ослиный хвост». Смелые художники Миша Ларионов и Наталья Гончарова.

— Тезка той самой?! — ахнул Грушевский.

— Потом будут про жену Пушкина говорить как об однофамилице «той самой», — раздраженно отмахнулся Коля, отчего на пол посыпались крашеные лепестки несчастных тюльпанов. — По-моему, изображение полуботинок и дороже, и выше, и полезней всех мадонн Леонардо да Винчи. Надо изображать жизнь большого города! Надо писать пощечины и уличные драки!

Вот, например, он и еще несколько футуристов задумали акцию с целью театрализации жизни — раскрашивание живых людей. Мужчин раскрашивать несложно, было бы желание художника, а вот с женщинами труднее. Мало кто из них настолько сознателен, чтобы позволить нанести черную краску на половину лица. Правда, они получили согласие одной смелой дамы предоставить для нужд современного искусства все свое тело. Но по доносу тупой и отсталой мещанской публики им запретили раскрашивать обнаженные женские груди. Просто позор!

— Позвольте поинтересоваться, — Грушевскому с трудом удалось вставить слово в поток праведного гнева, исторгнутого несовершенствами мира из благородной футуристической груди юноши. — А нельзя ли, mademoiselle Колбаскина, взглянуть хоть одним глазком на Блоковские эээ… раритеты?

— Нну, хорошо, — с сомнением протянула барышня и стала копаться в саквояже. На самом дне, под пачками каких-то прокламаций, лежал белый платок с вышитыми вензелями. Развернув его, она продемонстрировала три-четыре сморщенных окурка, удостоенных лобызаний священных уст. Правда, вид у них был такой же жалкий, как и у всех остальных выкуренных недорогих папирос.

— Глупости какие в головах у девиц! — презрительно скривился Коля. — Это же надо, шпионила за несчастным поэтом до самого дома, собирала брошенные папиросы, еще и к ручке его двери небось в поцелуе прикладывалась, тьфу!

Жаркая волна, захлестнувшая несчастную барышню, выдала ее с головой.

— А сам-то хорош! Знаете, куда он едет? На свадьбу своей богини в шелках и туманах! Нужен он там больно, его никто не приглашал!

— Помолчите, Софья, — резко парировал Коля, — а не то вы не довезете свои прокламации до крестьян, которые и читать-то не умеют!

— Очень даже умеют! Зачем бы тогда Зимородову школу открывать? Ага, съели!

— Господа, господа, — осуждающе проворчал Грушевский и покачал головой. Пристыженная молодежь перестала пререкаться.

— Действительно, Сонечка, — усовестил все же барышню Коля, — постеснялись бы иностранца.

Он имел в виду спутника Максима Максимовича, который до сих пор не произнес ни слова, хотя, как только увидел платочек с окурками, достал инкрустированный портсигар и задымил гаванской сигарой на все купе.

— Вообще-то принято спрашивать у присутствующих дам разрешения закурить, — отважилась Соня сделать замечание незнакомцу.

— Но ведь вы собирали окурки, — резонно заметил тот на чистейшем русском языке, чем опровергнул романтичную версию о своем возможном иностранном подданстве.

— Не затем же, чтобы курить!

— А зачем?

Грушевский, будто только что вспомнив о своем товарище, сначала бросил осуждающий взгляд на курильщика, а затем, заметив, что Соня начинает покашливать, просто потушил сигару сам, для чего аккуратно вынул ее из длинных пальцев спутника. Курильщик лишь грустно вздохнул и уставился в окно на пролетающие поля с поднявшейся уже зеленой порослью пшеницы, живописные рощи и сосновые полянки.

— Тюрк Иван Карлович, — запоздало представил товарища Грушевский.

— Тот самый?! — воскликнула девица, с интересом поедая глазами странного попутчика, будто он только что материализовался из пустого воздуха, а не ехал с ними в одном купе всю дорогу.

— Это конгениально, — расширил глаза и Коля. — Придет время, и всех безумцев выпустят на волю, они смешаются с нормальными людьми, а в домах умалишенных и тюрьмах будут сидеть варвары мещане и скучные фармацевты!

— Сомневаюсь, — возразила Соня. — Сумасшедших не будет вообще. Потому что не из-за чего будет сходить с ума, так как в будущем искоренят социальную несправедливость, самодержавие и все в этом роде.

И будто за подтверждением этих смелых прогнозов все хором уставились на Ивана Карловича.

Загрузка...