Фаина БААЗОВА
ДЕЛО РОКОТОВА
Летом 1960 года ко мне пришел мой старый знакомый, Яша Паписмедов, и попросил, чтобы я стала его адвокатом в случае, если его привлекут к уголовной ответственности.
Разумеется, тогда ни он, ни я не могли представить себе характер и масштабы дела, в котором он в будущем окажется обвиняемым, а я его защитником.
В этот период, период "гуманизации" советского правосудия, "громкие" дела на практике уже не встречались. Сенсационные политические процессы уже давно отгремели. У нас в Тбилиси последним из этой категории дел был процесс пособников Лаврентия Берии — бывших работников МГБ Грузии — министра Рапава, его заместителей — Рухадзе, Хазане и других — обвинителем на этот раз выступал сам Генеральный Прокурор Союза ССР Руденко.
Яша Паписмедов вряд ли мог оказаться причастным к сколь-нибудь громкому делу.
Я знала его очень давно, много лет. Он работал в одной из организаций "Центросоюза", где пользовался доверием и уважением среди всех сотрудников. Человек тихий, глубоко верующий, как и подавляющее большинство грузинских евреев, он много жертвовал на нужды синагоги, постоянно помогал своим многочисленным родственникам. Он часто приходил ко мне как к своему "фамильному адвокату".
Незадолго до этого я закончила дело его брата, обвинявшегося в совершении сложного запутанного преступления.
Теперь он пришел по вопросу, который касался уже лично его. Он рассказал мне по секрету, что вызван в Прокуратуру Союза в качестве свидетеля по делу его близких знакомых Нади Эдлис и Яна Рокотова.
Вот уже много месяцев как они арестованы в Москве в связи с валютными операциями. Яша сообщил так же, что Надя Эдлис очень часто гостила у них дома в Тбилиси. При этом бывало, что она привозила с собой для продажи царские монеты.
Казалось, он был убежден, что ни Надя Эдлис, ни ее муж, абхазец Сергей Попов, никогда не оговорят его, и все-таки в глубине души допускал, что из свидетеля он может превратиться в обвиняемого, оттого и решил заранее подумать о своей защите.
С профессиональной точки зрения дела о валютных операциях не представляли никакого интереса. Они всегда были небольшими и несложными. До принятия в 1959 году нового уголовного законодательства СССР валютные дела формально регулировались статьей 27 "Положения о государственных преступлениях" от 1927 года, предусматривающей до трех лет лишения свободы. На практике такие дела в суды попадали очень редко. Обычно они разрешались в административном порядке.
Правда, по новому уголовному законодательству наказание за валютные нарушения было значительно усилено. Теперь виновного можно осудить на срок до восьми лет.
Однако, летом 1960 года, когда я впервые услышала о деле Рокотова, еще слишком велико было влияние хрущевской оттепели. Повсюду говорили о преодолении культа личности и его последствий. В широких кругах юристов открыто обвиняли А. Вышинского, игравшего при Сталине роль "теоретической дубинки" и санкционировавшего в качестве Генерального Прокурора нарушения законов и акты произвола.
Теперь снова и снова провозглашаются принципы "незыблемости" закона и справедливости; упраздняются органы, ранее действующие за закрытыми дверьми и наделенные правом внесудебной расправы; реабилитируют репрессированных при Сталине; снижается максимальный срок лишения свободы с двадцати пяти лет до пятнадцати, расширяются права защиты и т.д.
В этой ситуации ни я, ни родственники Паписмедова не ощутили особой тревоги от того, что его предчувствия сбылись и что Яша и вызванный в прокуратуру его младший брат Шалва превратились из свидетелей в обвиняемых.
...Шли месяцы. Неоднократно ездившие в Москву наводить справки в КГБ жены братьев Паписмедовых возвращались с одним и тем же неизменным ответом: "следствие продолжается". Пока однажды, в феврале 1961 года, после очередной такой поездки, жена Яши вернулась необычайно встревоженная. В Приемной МГБ ей официально сообщили, что ее мужу предъявлено обвинение, грозящее лишением свободы сроком до пятнадцати лет.
Казалось, меня, адвоката, хорошо знающего гримасы советского правосудия, трудно было чем-то удивить. Тем не менее, сообщение жены моего подзащитного вызвало у меня глубокое недоумение. Ведь принятый всего год назад уголовный закон о валютных нарушениях предусматривал максимальный срок до восьми лет. Абсолютно исключалось обвинение Яши Паписмедова в каком-либо другом преступлении. Нельзя было допустить, что его жена, человек, в общем, довольно толковый и, уж бесспорно, способный в точности передать ответ следователя, что-то напутала. Так что, сколько я ни ломала голову, откуда взялись эти пятнадцать лет, понять не могла.
А еще через месяц, в апреле, мое недоумение уже переросло в тревогу, когда я, опять же через родственников моего подзащитного, получила от московских адвокатов подтверждение, что действительно Яше Паписмедову (как и другим девяти подсудимым) грозит пятнадцать лет заключения с конфискацией имущества. Будучи занятой в большом процессе в Тбилиси, сама я выехать в Москву для участия в предварительном следствии не могла. Но, помимо воли, начала ощущать, что в этом деле происходит что-то необычное. Но что именно, отгадать было невозможно, сидя в Тбилиси.
Между тем, дело Паписмедова и других назначается к слушанию в Московском городском суде на 27 мая. И 11 мая, закончив, наконец, процесс в Тбилиси, я, вместе с отчаявшейся уже женой моего подзащитного, вылетаю в Москву.
Когда мы приземлились во Внуково, не было еще девяти утра. Я позвонила на работу моему брату Мееру и, сообщив о своем приезде, тотчас же, не теряя времени, поехала прямо на Большую Каланчевку в Московский городской суд.
В канцелярии старший секретарь, прочитав в моем ордере фамилию Паписмедов, как-то смешался и, будто извиняясь, сказал, что дела у него нет и вообще все материалы для ознакомления можно получить только с разрешения председателя Мосгорсуда Громова, который и будет председательствовать на этом процессе.
И это тоже выглядело странно, так как обычные дела всегда находятся в канцелярии, и ими распоряжается старший секретарь суда.
Через несколько минут я уже была в кабинете Громова и предъявила ему свой ордер на защиту.
От меня не ускользнуло, как изменилось его бесстрастное, сухое лицо. Выступившие на нем красные пятна выдавали внутреннюю озабоченность, но, овладев собой, он вежливо произнес:
— Очень сожалею. Но вас побеспокоили напрасно. Паписмедов уже выбрал себе адвоката, который почти две недели знакомится с делом, отстранить его у нас нет оснований.
Только позже я поняла, что тут же высказанный мной, причем очень решительно, протест Громову о нарушении конституционного права подсудимого на защиту, можно было объяснить абсолютным незнанием подоплеки дела. А может быть, у меня, как и у многих в те дни, под влиянием оттепели образовался какой-то запас бесстрашия.
Громов, так или иначе, был смущен. Формально ему нечего было возразить мне. В то же время я почувствовала, что и вопрос о моем допуске к делу не в его компетенции.
В конце концов, он просит меня прийти через три часа. За это время, по его словам, он выяснит "мнение подсудимого" о возможности замены защиты.
Но я уже начинаю понимать, что вопрос о моем участии в деле будет решать отнюдь не Яша Паписмедов — кто-кто, а он первый, узнав о моем приезде, будет решительно возражать против навязанной ему следствием защиты. Так же, как я уже понимаю, что в суде по этому делу хозяином будет не суд, и Громову необходимо согласовать там, где следует, мое участие в процессе.
В те три часа, которые я отсутствую, обо мне запрашивают Грузинский КГБ. Впрочем, знаю, что в Грузии, после полной реабилитации членов нашей семьи — отца и трех братьев,— во всех официальных инстанциях ко мне относятся с горячим, хотя и запоздалым участием. Поэтому там вряд ли ответят "нет". Да и здесь, в Москве, вряд ли пойдут на открытое нарушение права подсудимого на защиту, о котором сейчас так много говорят.
Поэтому я не удивилась, когда спустя три часа Громов, уже вне всякой связи с нашим утренним разговором, протянул мне отпечатанное и оформленное разрешение на свидание с Паписмедовым:
— Сегодня повидаетесь с заключенным, — все так же сухо сказал он, — а завтра с утра прошу приступить к ознакомлению с материалами дела.
Взяв разрешение, я направилась к выходу, и тут Громов неожиданно спросил меня:
— Да, кстати, где вы остановились?
Я ответила, что у меня здесь брат и пока я остановилась у него. Но вообще собираюсь устраиваться в гостинице.
— Это будет удобнее. Оставьте ваш паспорт. Постараемся забронировать вам место в гостинице на все время процесса.
Я снова в недоумении. Судьи никогда не проявляли особой заботы по отношению к нам, адвокатам. Тем более такой заботы не приходилось ждать от этого, без единой кровинки в лице, чем-то напоминающего мумию Громова.
И все же тогда я еще находилась в блаженном неведении относительно истинного характера дела, в котором мне пришлось принять участие.
Как только у входа в здание КГБ на Лубянке я сдаю полученный в приемной пропуск и в сопровождении офицера начинаю подниматься по лестнице, я вдруг чувствую странное раздвоение. Словно некто другой выключает во мне адвоката, идущего на свидание к своему подзащитному и мысленно целиком занятого его делом. И этот другой с необычайной остротой чувствует шаги моего старшего брата Герцеля, которого в ту далекую ночь с 25 на 26 апреля 1938 года привезли сюда из гостиницы "Москва" и водили по этим лестницам и коридорам. С трепетом пытаюсь я, или мой двойник, отгадать, что переживал Герцель. Чувствовал ли он тогда, проходя по этим лестницам, что идет навстречу смерти и что он уже начал отшагивать последние шаги своей недолгой жизни.
Вежливое приветствие вышедшего навстречу мне ответственного чина возвращает к реальности. И я предъявляю ордер на защиту.
В большом пустом кабинете ждать приходится недолго. Примерно минут через двадцать дверь бесшумно открывается, и как "свободный" человек, без охраны, в комнату входит Яша Паписмедов.
Увидев меня, он начал безудержно рыдать. Я не стала его останавливать. Кто знает, что пришлось ему пережить в этом гигантском каземате в течение целого года. И, может быть, прорвавшийся поток слез при первой встрече с человеком, пришедшим из знакомого и близкого ему мира, принесет ему какое-то облегчение.
Немного успокоившись, он начал глазами и руками показывать на телефоны вокруг, давая понять, что разговаривать опасно. Он был до такой степени напуган, что вести с ним беседу по делу было невозможно, тем более в условиях, когда я была совершенно не знакома с материалами. Я ему сказала, что пришла сегодня лишь затем, чтобы уточнить копию обвинительного заключения и сообщить, что дома все в порядке. Он на миг успокоился и зарыдал снова.
Его предупредили, что он идет на свидание с адвокатом и может взять с собой обвинительное заключение. Это был большой толстый том. Как мы обычно и поступаем в уголовных делах, я взяла у него обвинительное заключение. Будучи под рукой, оно всегда облегчает изучение материалов и дает возможность экономить время.
Окончив разговор с Паписмедовым, я по телефону сообщила дежурному, что заключенный "свободен".
Почти у самого выхода из здания я остановилась и заявила сопровождающему меня офицеру:
— Ставлю вас в известность, что я взяла копию обвинительного заключения у своего подзащитного.
Многолетний профессиональный опыт (или какое-то острое чутье) подсказали, что заявить об этом надо, хотя по закону я имела полное право взять у подзащитного обвинительное заключение, не уведомляя об этом ни следствие, ни суд.
— Да, конечно. Это ваше право, — ответил офицер очень любезно и быстро добавил, — но все же скажем об этом генералу.
Он быстро снимает трубку и кому-то докладывает, что адвокат намерен взять с собой обвинительное заключение. И, обращаясь ко мне со словами: "Генерал желает говорить с вами", — передает мне трубку.
На другом конце провода генерал, которого я никогда не видела и фамилию которого не знала, приятным басом говорит:
— Приветствую вас, Фаина Давидовна! Как долетели? Как самочувствие? Взяли обвинительное заключение? Ну, конечно, это ваше право. Но, знаете, мы решили не выносить его пока отсюда. Получите его в суде, хорошо? Договорились?
Когда на второй день, рано утром, я пришла в Мосгорсуд, почти все участвовавшие в деле адвокаты были в сборе. Многие из них знакомились с делом еще на стадии предварительного следствия. Но, узнав о моем приезде, пришли повидаться со мной, заодно и помочь мне освоить огромное количество материалов. Времени до начала суда у меня оставалось очень мало.
Собравшиеся в специально отведенной комнате адвокаты были очень разные люди: пожилой Городецкий, защищавший мужа Нади Эдлис, абхазца Сергея Попова, был "молодым" адвокатом. Уже в чине полковника, в период "дела врачей", его освободили из органов КГБ как еврея, и он был вынужден поступить в адвокатуру. Замечательный юрист и обаятельный человек Владимир Шафир, защищавший свою близкую знакомую Надю Эдлис, в адвокатуру пришел тоже после того, как его в начале пятидесятых годов уволили из Прокуратуры Ленинградского военного округа. Не смог удержаться на прокурорском месте в одном из районов Москвы и безрукий Саша Клибанер. Руку он потерял во время войны в битве за Москву, однако в разгар кампании против "космополитов" был уволен.
Адвокатами "чистой крови", как называли у нас адвокатов, никогда не работавших в судебно-следственных органах, кроме меня, был спокойный и умный В. Хейфец; способный, блестящий, но не в меру самоуверенный Владимир Швейский, а так же защитник брата моего подзащитного и самый молодой из нас — Дмитрий Левинсон. Все они были озабочены и растеряны.
С первой же минуты настоятельно советуют мне "быть осторожней". Я по-прежнему еще не знаю особенности этого дела, как и не знаю обстановки, царящей здесь, в Москве, я всех их называю малодушными, на что Саша Клибанер, ехидно улыбаясь, говорит:
— Возьми шестой том, раскрой лист дела такой-то и тогда поймешь, что происходит.
Я подошла к разложенным на столе толстым томам и в самом первом из них, на первой странице, прочла: "секретно".
В шестом томе, на указанном листе, на государственной гербовой бумаге красовался подлинник Указа Президиума
Верховного Совета СССР за подписью Леонида Брежнева (тогдашнего председателя Президиума Верховного Совета СССР). Этим актом судебно-следственным органам было разрешено, в виде исключения, применить в отношении обвиняемых Рокотова, Файбишенко, Эдлис и других принятый в марте 1961 года Указ, по которому наказание за нарушение правил о валютных операциях повышалось до пятнадцати лет лишения свободы.
Этот закон был издан всего полтора месяца назад, то есть спустя почти полтора года после ареста Рокотова и других. Он грозил им значительно более суровым наказанием, чем тот, что действовал в момент совершения ими преступления.
А ведь всего два года назад с исключительной торжественностью было принято Уголовное законодательство СССР: статья 6 в нем черным по белому устанавливала, что "преступность и наказуемость деяния определяются законом, действовавшим во время совершения этого деяния. Закон, устанавливающий наказуемость деяния, или усиливающий наказание, обратной силы не имеет".
Почти в самый разгар грандиозной кампании по "укреплению советской законности" произошло это открытое и беззастенчивое поругание человеческого права, которое с древних времен у всех народов носило такой естественный и незыблемый характер, — права человека знать, что угрожает ему за совершение того или иного преступного деяния.
Теперь уже мне была понятна атмосфера, царящая вокруг этого дела. Ведь для проведения такого необычайного спектакля, каким было (впервые в истории советского права) придание закону обратной силы, требовался соответствующий сценарий, режиссура, исполнители и... специальный зритель...
Когда я спросила у своих товарищей, какую позицию во время защиты они намерены занять, единственный, кто ответил, был Саша Клибанер.
— О какой позиции можно говорить? В этом тридцатитомном деле никто, кроме Файбишенко, ничего не оспаривает. Но Файбишенко отказался от защиты, и в деле не будет его адвоката. Остальные не только полностью признают себя виновными, но еще и упорно стремятся к саморазоблачению и оговору друг друга, просто с каким-то рвением благодарят следователей КГБ за "спасение" и своевременное пресечение их преступной деятельности.
Они все сходятся на том, что невозможно оспаривать квалификацию деяния. В таком случае защите придется доказывать противозаконность применения к подсудимым закона об обратной силе, то есть вступить в открытую борьбу с Указом Президиума Верховного Совета СССР. А кто решится на это безумие? Если и найдется такой трагикомичный Дон Кихот, то все равно из этого ничего не выйдет. Он просто тихо исчезнет, а "дело пойдет делом", и "суд — по форме".
И не только от самого дела оставалось тягостное впечатление, но и от того, как часто мы ничего не знаем о тех событиях в нашей жизни, которые совершаются вокруг нас и почти на наших глазах. И действительно, мало кто знал правду о том, что происходило в Москве в 1957 году на Всемирном фестивале молодежи и студентов и к каким последствиям он привел, когда впервые так широко открылись двери Советского Союза и впервые так близко встретились советская и западная молодежь. Именно на этом фестивале многие из тех, кого называли советской молодежью, не только делились здесь своими идеями с западными гостями, но и получили возможность без привычного страха покупать и обменивать в прошлом недоступные для них заграничные вещи. Это была какая-то жажда, какая-то охватившая многих страсть ко всему заграничному. (Разумеется, ни на следствии, ни на суде никого не интересовали социальные корни происшедшего).
Для приобретения заграничных вещей нужно было иметь иностранную валюту. Так появились в Москве "фарцовщики", которые сотнями и тысячами рыскали на улице Горького, возле ГУМа, в ресторанах, кафе, везде, где можно было встретить иностранцев и приобрести у них валюту и заграничные вещи.
Из материалов дела узнаем и то, что в этот же период наши "друзья", арабские офицеры, учившиеся в высших военных школах в Москве, контрабандой привозили и наводняли
Москву изготовленными в Цюрихе золотыми монетами "царской чеканки". Монеты они провозили в широких военных поясах. В деле было много фотографий арабских офицеров, снабжавших московских "фарцовщиков" золотыми монетами. На фотографиях были отчетливо видны эти широкие пояса, надетые поверх военной формы.
И ни один из этих сотен арабских офицеров, совершивших, может быть, тысячи валютных сделок в Москве, не только не привлекался к уголовной ответственности, но и не проходил свидетелем по делу.
Даже поверхностная оценка следственных материалов не могла избавить от впечатления, что авторы этого дела при оценке одних и тех же деяний пользовались двумя различными мерками. И, в зависимости от национального происхождения совершившего преступление, применяли то одну, то другую мерку.
Такой вывод напрашивался потому, что из девяти подсудимых, проходивших по этому главному делу — семь были евреи, а в дочерних делах, возбужденных в Тбилиси, Баку, Ташкенте, Риге, Вильнюсе, Киеве, евреи составляли 90 процентов. Из тех же материалов было видно, что следствие, из гуманных соображений закрыло дело в отношении большого количества русских молодых парней, которые много лет занимались скупкой и перепродажей иностранной валюты в масштабах ничуть не меньших, чем это делал Файбишенко.
Следствие решило так же не возбуждать дела в отношении десятков лиц, уличенных в совершении крупных валютных сделок. Все они отделались "искренним" признанием и "глубоким раскаянием". Среди фамилий этой категории еврейские почти не встречаются.
Решение о применении в этом деле обратной силы закона нигде не было обнародовано, и в само "дело" оно было подложено тайком, как бомба замедленного действия. И в предвидении взрывной волны от действия этой бомбы (в особенности за пределами Союза) вокруг обвиняемых создавалась зловещая атмосфера.
За несколько дней до начала процесса, одновременно во всех центральных и республиканских газетах, появились одинаковые по тону и характеру статьи. Видные журналисты и писатели в этих статьях изображали подсудимых как "врагов народа", как "хищников", как "рабов желтого дьявола", которые нанесли большой вред экономической мощи Советского Союза и толкнули молодежь на путь преступления. Статьи эти явно были нацелены на то, чтобы вызывать у "простых советских людей" омерзение и гнев против подсудимых.
И действительно, под влиянием сокрушительного шквала огня, направленного газетами против обвиняемых, "простой советский гражданин" пришел в суд, преисполненный гнева и возмущения, пришел полный решимости тут же, без всякого суда, публично линчевать подсудимых.
Да и всем нам в день начала процесса, когда рано утром мы пришли в Мосгорсуд, стало ясно, что командовать парадом здесь будет отнюдь не председатель суда и официально председательствующий на процессе Громов. Он сидел у себя в кабинете и ни во что не вмешивался. Почти открыто этим делом занимались или, вернее, хозяйничали, как у себя дома, переодетые в штатское работники КГБ. Они занимались не только техническим оснащением процесса, но и зачастую решали вопросы, отнесенные исключительно к прерогативе суда. Именно они заставили Громова пойти на грубейшее процессуальное нарушение и отказать адвокатам в выдаче копии обвинительного заключения. Не кто иной, как сотрудники КГБ, организовали посещение судебных заседаний представителями московских предприятий и учреждений по специальным пропускам. Они же обеспечили и нужных обвинению свидетелей. Впрочем, это ничуть не мешало позаботиться об удобствах адвокатов и относиться к нам очень корректно.
Кроме микрофонов и установок для телевидения, в зале судебного заседания появляются толстые электропровода, назначение которых нам совершенно не известно. Но ясно, что они будут создавать нам много неудобств.
За исключением защитника Рокотова, адвоката Ивана Рогова, который назначен следствием в казенном порядке и старается держаться подальше, всех нас очень волнует судьба Файбишенко. Он единственный из обвиняемых, который, по существу, не дал никакого показания на следствии. Его отец пригласил для защиты сына близкую к их семье адвоката Марию Сергеевну Благоволину. Она член Президиума Московской Коллегии защитников. Опытный адвокат. Добрый и сердечный человек. Но на свидании с ней, еще во время предварительного следствия, Файбишенко категорически отказался от защиты. По нашей настоятельной просьбе, Благоволина перед началом процесса посетила Файбишенко и пыталась уговорить его согласиться на защиту. Со свидания она вернулась взволнованная и расстроенная. Ей так и не удалось уговорить Файбишенко изменить решение.
— Дорогая Мария Сергеевна, — сказал он ей, — вы все равно не сможете защитить меня, а себя поставите в очень трудное положение.
По-видимому, Файбишенко понимал, что защита была действительно в трудном положении. Имея в руках юридические аргументы против примененной следствием квалификации, защита была вынуждена безмолвно обойти этот кардинальный в деле вопрос.
Естественно, внешне все мы старались выглядеть беззаботными, но каждый из нас внутренне был предельно напряжен. Мы великолепно понимали, что в этом спектакле, где каждый шаг участников процесса заранее спланирован составителями сценария, адвокатуре не будет дозволено внести диссонанс самостоятельными, не созвучными общей оркестровке, действиями.
Лучше всех это настроение, пожалуй, выразил заведующий Московской Городской Коллегией защитников адвокат Самсонов, который перед началом процесса "подбодрил" нас:
— Дети мои! В этом деле вы никого не сможете защитить. Так что защищайте лучше сами себя.
Вот в этой обстановке мы и старались делать "веселую мину", когда звонок оповестил о выходе суда и нас пригласили войти в зал судебного заседания.
В зал вводят подсудимых. Поражает враждебность, с какой их встречает приглашенная сюда и специально подобранная публика. За многие годы моей адвокатской деятельности в Грузии (да и в Ленинграде) мне ни разу не приходилось видеть такую ненависть к подсудимым со стороны людей, лично не заинтересованных в исходе дела. Будто и в самом деле перед ними появились не обыкновенные, такие же, как они, люди, а какие-то опасные хищники, которых следовало уничтожить без суда и следствия. Но еще больше, чем реакция зала, меня поразило поведение председательствующего Громова и прокурора Г. Терехова. Они спокойно дали разбушевавшемуся залу излить свой гнев, без всякой попытки прекратить эту истерию. Я поняла, что публика в нашем деле, словно хор в древнегреческой драме, будет сопровождать весь этот спектакль процесса в роли "выразителя всенародного гнева".
Между тем, в зал ввели и посадили за барьер на скамью подсудимых совершенно обыкновенных людей: Рокотов, как и остальные, чисто выбрит, в сером костюме. Он небольшого роста, с маленькими серыми глазами и острым носом. Он сидит спокойно, как отрешенный, ни на кого не смотрит, никого в зале не ищет. Да и нет у него тут близких. Рядом сажают Надю Эдлис. Красивая молодая брюнетка, элегантно одетая, с высокой, красиво уложенной, прической роскошных черных волос. За ней входит молодой, голубоглазый Файбишенко. Он оглядывает зал с большим любопытством.
Во втором ряду барьера сажают остальных. Это — грузинские евреи братья Паписмедовы, которые, заметив среди присутствующих в зале своих жен, начинают тихо плакать. Лагун, кандидат технических наук, обыкновенный советский интеллигент. Бедная Ризванова — простая, серая женщина, очень далекая от того страшного облика, в каком ее представляют газеты.
Кто-то вдруг очень "по-домашнему" приветствует меня на чистом грузинском языке. Это Сергей Попов, муж Нади Эдлис. Предки его приехали из России и поселились в Абхазии; сам Сергей родился и жил в Сухуми, его трудно отличить от грузина-абхазца. Попов — музыкант и в Сухуми считался популярным эстрадным актером. Его сажают отдельно, вдали от подсудимых, даже от жены — Нади Эдлис. В отличие от остальных обвиняемых, настроение у него бодрое.
Нам уже известно, что Попов помог следствию и тем заслужил к себе особое отношение. Для облегчения собственной участи он оговорил даже собственную жену. На процессе, вероятно, для него создадут особый статус. Хотя по степени тяжести обвинения он должен идти вторым после Рокотова, но все мы уверены, что к нему будет применена другая мерка.
Уже с первой минуты после открытия заседания не перестают щелкать кинокамеры. Ходят слухи, что будет снят весь процесс, а по окончании дела фильм покажут по московскому телевидению, и одновременно он будет демонстрироваться в ряде московских кинотеатров.
Наконец, председательствующий начинает читать обвинительное заключение. В это время стороны не вправе покинуть зал, и мы обязаны сидеть в течение многих часов и еще раз слушать то, что знакомо нам в мельчайших подробностях. Если возникают вопросы, объясняемся между собой шепотом подзвуки кинокамер.
Но вскоре понимаем, насколько это неосмотрительно — перешептываться в переплетенном проволоками зале. На второй день, во время перерыва, к нам подошел прокурор Терехов. С большинством участвующих в деле адвокатов он хорошо знаком. Я же встретилась с ним впервые.
— Приветствую представительницу солнечной Грузии.
Он берет меня под руку и всех нас приглашает в буфет.
Приземистый и широкоплечий, Терехов немного грузен. Он хорошо воспитан, исключительно вежлив, с приятными манерами.
По дороге мы разговаривали на посторонние темы. Вдруг он остановился и говорит мне:
— Вы представляете! Вчера Шелепин упрекнул меня, что мои ребята очень шумят, переговариваются между собой и мешают ему смотреть и слушать процесс.
Что это? Почему он вдруг дает понять нам, что Шелепин — председатель КГБ, сидит у себя в кабинете и с помощью особого телевизионного экрана видит наш процесс и слышит каждый наш вздох? Если Шелепин слушает, как перешептываются "его ребята" — группа прокуроров, которые сидят позади Терехова и помогают ему, так, вероятно, слушает и нас. Сомнения не было. Терехов просто предупредил нас. После этого в течение всего длительного процесса мы разговаривали между собой записками, которые тут же рвали и клочки бросали в портфели.
Допрос главного обвиняемого — Яна Рокотова — продолжался два дня.
Удивительным и совершенно непонятным было отсутствие в его показаниях какой-либо заинтересованности. Обычно, даже полностью "раскаявшийся" и "чистосердечно признающийся" обвиняемый, давая показания, подсознательно, помимо своей воли, старается где-то что-то скрыть, где-то что-то смягчить. Рокотов рассказывает о своей "деятельности" так, что, кажется, он бесстрастно читает написанную кем-то чужую биографию.
Опустив руки по швам, он говорит в микрофон, ни на кого не глядя.
Он не спорит с обвинением ни в целом, ни по отдельным эпизодам. Он не защищается и ничего не опровергает. Он рассказывает или отвечает на вопросы без малейшего желания выгородить себя. И если он иногда относительно каких-то эпизодов говорит, что не помнит времени, места или количества совершенных сделок, то с ним никто не спорит. Всем ясно, что он говорит правду. Он не щадит себя, не щадит соучастников своих деяний, хотя нет и тени злобы или какого-либо расчета по отношению к кому бы то ни было из них.
Для всех очевидно, что Рокотов — человек исключительно больших способностей и большого ума, человек, который смог создать в самом центре Москвы — цитадели советского режима — "мозговой центр", откуда по всем республикам разветвлялась хорошо налаженная сложная система купли-продажи иностранной валюты и золотых монет. Вряд ли он строил иллюзии относительно того, что будет осужден ниже чем на максимальный срок, предусмотренный новым законом.
Поэтому невозможно было понять, откуда эта холодная, лишенная всякого волнения или какого-нибудь умысла, готовность отвечать ясно и просто, подробно рассказывать о всех совершенных деяниях.
Лишь один раз, помнится, за все время продолжительного процесса вышел он из этого странно сосредоточенного и безучастного состояния. Когда прокурор Терехов как-то стал не без ехидства расспрашивать, почему он, заработав уже огромное состояние, все еще продолжал совершать незаконные сделки. Рокотов сказал:
— Я создал машину, которая стала сама хозяином в стране и остановить которую я уже не мог.
Он вдруг повернулся лицом к сидящим в первых рядах работникам ОБХС и, похоже, даже с внутренним волнением бросил им:
— Вы ведь хорошо знали все, чем я занимался в течение трех лет. Почему не пришли мне на помощь вовремя? Почему не помогли пресечь то, что я уже не в силах был приостановить?
В эту минуту Рокотов был совершенно неузнаваем. Глаза его отдавали странным блеском. Но сразу же в нем все погасло. Он снова стал серым, безучастным ко всему происходящему вокруг, и тихо сел.
На какой-то миг в зале воцарилась глубокая тишина, когда, казалось, всеми овладела одна мысль, но высказать которую никто не смел.
И, в самом деле, как могло случиться, что в самом центре Москвы, на улице Горького, в условиях нашего режима, он годами встречался с арабскими офицерами и другими иностранцами, с которыми систематически совершал валютные сделки? Как мог пройти незамеченным годами такой широкий образ жизни Рокотова, когда он, по собственному усмотрению, мог открывать и закрывать известный грузинский ресторан "Арагви" в самом центре Москвы и там, среди пьяного веселья, совершать валютные сделки?
На эти вопросы наложено "табу", и их на процессе обсуждать не будут. Ответ на эти вопросы вы могли лишь услышать в кулуарах процесса во время перерыва, где шепотом передаются истинные факты, которые, однако, никогда не станут юридическими фактами. Там вы могли услышать, что начальник московского ОБХС годами получал от Рокотова 70 тысяч рублей в месяц. Но теперь за действия или бездействия начальника ОБХС, "легализовавшего" в свое время правонарушения Рокотова, отвечать будет только Рокотов.
Там же вы могли услышать и настоящую, в корне отличную от той, что живописали газеты, биографию Яна Рокотова. Настоящая фамилия его вовсе не Рокотов. В 1937 году, когда ему было семь лет, арестовали и расстреляли его родителей, одних из самых первых и страстных революционеров большевиков-евреев. Отец был редактором толстого политического журнала, органа ВКП(б). Брошенного на произвол судьбы ребенка взяла на воспитание приехавшая с Украины сестра его матери, которая была замужем за неким Рокотовым. Последний усыновил ребенка и дал ему свою фамилию — Рокотов.
Помня трагедию родителей, Рокотов рос угрюмым и замкнутым и явно не хотел замечать окружающей его "счастливой жизни".
В 1948 году, по решению Особого Совещания, его, еще школьника, несовершеннолетнего, без всякого дела сослали в лагерь на восемь лет. Там он сошелся с другим подсудимым по данному делу — Лагуном, который, подобно Рокотову, отнюдь не чувствовал себя 'счастливым' советским гражданином.
После смерти Сталина, в период "оттепели", Рокотова освободили. Но жизнь была уже сломлена. Годы учебы он провел в лагере. Одаренный природным умом и способностями, обладающий к тому же неисчерпаемой энергией, он вернулся из лагеря к свободной жизни без завершенного образования, без профессии, одинокий, не имеющий никакой твердой почвы.
Именно в этот период ему довелось близко увидеть Запад на проходящем в Москве Международном фестивале молодежи. Он проникся неудержимым стремлением к свободной жизни и поставил себе целью, как следует заработав, вырваться из Союза.
Он почти достиг своей цели. Он накопил большое состояние в результате валютных сделок с иностранцами и собирался бежать через Крым за границу. Но в последнюю минуту мечты его рухнули. Его арестовали. Потом он узнал, что его подруга, Татьяна Усинова, которая была и соучастницей его правонарушений и пользовалась всеми благами их совместной "деятельности", изменила его маршрут — вместо Запада он попал на Лубянку. А теперь он сидел покинутый всеми, одинокий.
Его настоящее было мрачно. Из прошлого на него смотрели тяжелые детские и юношеские годы. Заглядывать в безнадежное будущее было еще страшнее. Он знал, что ему придется отсидеть пятнадцать лет — от звонка до звонка.
...В зале судебного заседания меняются люди. Каждый день со специальными пропусками приходят все новые и новые "представители общественности". Но не меняется на их лицах выражение ненависти к "хищникам и врагам Родины". Подстрекаемые статьями спецкорреспондентов "Из зала суда", приходят они, чтобы продемонстрировать свой советский патриотизм.
В этом отношении наиболее заманчивой мишенью, в особенности для женского состава зала, была Надя Эдлис. Всё в ней вызывало раздражение у "простых женщин". И изящные, со вкусом пошитые платья, и красивая пышная прическа, и вся ее высокая и статная фигура, которая, казалось, упорно не желает согнуться, несмотря на обрушившиеся тяжелые удары. Эдлис стояла перед судом в ожидании сурового, неправосудного приговора, — неправосудного потому, что в момент совершения своих правонарушений она не знала о грозящей каре.
И теперь, глядя на нее, поневоле поражаешься, насколько жестоким и безжалостным может быть "горячий советский патриотизм". Ведь Эдлис не представляла собой никакой опасности.
Одинокая, после крушения в личной жизни, стояла она перед враждебными и полными ненависти людьми.
Вглядываясь в зал, она не находит там знакомых. Брат ее погиб на войне. Отец, после ее ареста, умер, разбитый параличом. Не смогла прийти в суд и тяжелобольная мать. В двух шагах от нее сидит подсудимый Сергей Попов, с которым она незадолго до ареста связала свою жизнь. Человек, который был правой рукой во всех сложных операциях подсудимого Рокотова и который по-хозяйски распоряжался на квартире Эдлис, — сюда он приводил арабских офицеров и других иностранцев для совершения валютных сделок, — Попов постарался выплыть во время следствия на поверхность, утопив при этом Эдлис.
Она великолепно знает, что, хотя формально Попову и предъявлено одинаковое с ней обвинение, для него уже заготовлен выход, через который он невредимый уйдет из этого дела. Судя по всему, Попов не последует за ней в закрытую тюрьму, в которой, по всей вероятности, она должна будет отбывать первые годы своего длительного срока.
Несколько платьев — это то, что осталось у нее. На все ее семейное имущество, естественно, наложен арест.
Но вряд ли кто-то может уловить безнадежность в ее неподвижном сосредоточенном взгляде. Она смотрит в упор в зал, из которого то и дело раздаются выкрики: "Еще суд над ней. И так все ясно: в Москву-реку!"
Временами волну гнева зал обрушивает на нас, адвокатов. Особенно скверно приходится адвокату Шафиру, школьному товарищу и защитнику Эдлис. Ему буквально не дают говорить, и часто под несмолкаемый грохот и угрозы он вынужден отставлять микрофон и прерывать следствие. Правда, председательствующий Громов или прокурор Терехов порой призывают публику к порядку. Но не трудно понять, что зал хорошо понимает, как следует вести себя.
На фоне кающихся подсудимых особенно выделяется В. Файбишенко. На предварительном следствии, по существу, он не дал показаний. И не приходится говорить о каком либо признании с его стороны. Он предан суду на основании оговора сообвиняемых, а также лиц, совместно с ним совершавших валютные сделки, но по делу проходящих лишь в качестве свидетелей.
Все его поведение на следствии — это выражение протеста. На всем протяжении длительного расследования дела идет глухой поединок между одиноким, всеми брошенным обвиняемым и всемогущим КГБ. От него добиваются признания в предъявленном обвинении. Он же требует "равенства перед законом", то есть такого же, как к нему, отношения к лицам, виновным в большей степени, чем он, но обласканным, опекаемым и оставленным следствием на свободе.
Лишенный реальных возможностей отстаивать справедливость и свои законные интересы Файбишенко, говорят, прибегал к самым нелепым формам выражения своего протеста. Так, например, уже порядочно измотанным следователям, которые долго не могли добиться от него ни слова, он вдруг заявил, что решил, "наконец, дать искренние показания".
Казалось достигшие цели, они тут же располагались целой группой, чтобы начать допрашивать этого "подонка", который много месяцев портит им кровь. Между тем, приведенный из камеры Файбишенко, выкурив сигарету в обществе уже готовых записывать показания следователей, неожиданно заявляет: "Я передумал. Сегодня у меня нет настроения"...
Отказавшись от адвоката, Файбишенко на суде сам ведет свою защиту. Он знает все детали дела. У него изумительная память; он приводит наизусть, притом совершенно точно, показания свидетелей, содержание документов и других следственных материалов. Он сопоставляет, сравнивает и анализирует противоречивый обвинительный материал. Полемизирует с прокурором, с председательствующим. Его реплики часто ставят и того и другого в тупик. В такие моменты он поворачивается к нам улыбаясь и ждет от нас одобрения.
Вообще, с самого начала процесса между защитниками и подсудимым Файбишенко установилась невидимая связь. Каждый из нас, кроме Ивана Рогова, косвенно, а часто и прямо защищал не имеющего адвоката Файбишенко.
На суде Файбишенко ведет себя как человек, которому нечего терять. Он великолепно знает, что пощады ему ждать не приходится, и он не старается заслужить милость у суда. Он открыто и безбоязненно срывает маску с "исправившихся" свидетелей. Эти свидетели — десятки проходящих на процессе молодых людей, которые на протяжении трех лет вместе с ним занимались перепродажей валюты, а сегодня под покровительством КГБ стали "честными гражданами" и "преданными родине патриотами".
Наиболее характерным примером тут является свидетель Дубченко. Он, вместе с Файбишенко встречался с иностранцами, бывал в Американском посольстве, заключал множество валютных сделок, а сегодня, на суде, обрушивается на него, характеризуя его как "неисправимого подонка", "чуждого советскому строю элемента", и "врага Советской власти".
— Ты лучше расскажи о себе, — бросает ему Файбишенко.
— Ты расскажи, куда ты спрятал все, что накопил за годы своей спекулятивной деятельности. — И Файбишенко рассказывает правду о его совместной с Сергеем Дубченко "работе". И все явственнее проглядывает применяемая к обвиняемым почти незамаскированная двойная мерка.
На помощь публично разоблаченному свидетелю Дубченко спешит публика в зале. Иные буквально захлебываются в своей злобе к Файбишенко:
— К стенке его, к стенке!
А "исправившегося" свидетеля Дубченко награждают овациями.
Файбишенко спокойно анализирует показания некоторых своих бывших товарищей и соучастников о его, якобы, антисоветских высказываниях в иностранных посольствах, и когда он пытается показать всю их несостоятельность, председательствующий Громов обрывает его на полуслове и говорит:
— Мы судим вас не за политику, а за валюту.
Файбишенко тут же в ответ бросает:
— Я знаю. Судите меня вы за валюту, но осудите за политику. Вернее, за мои национальные настроения. Я не против советской власти. Я только не согласен с ней в национальном вопросе...
Но тут Громов грубо обрывает его и поспешно объявляет перерыв.
На какое-то мгновенье Файбишенко раскрывает кавычки своего обвинения. Он показывает, что содеянное им равно тому, что сделали другие, а в ряде случаев он даже отстал от своих русских товарищей, которые не преданы суду из "гуманных соображений".
Не потому ли журналисты наперебой спешат убедить читателя, что Файбишенко "пустой, необразованный пижон, который даже не помнит, когда он прочел последнюю книгу".
Разумеется, слова Файбишенко в протоколе судебного следствия не зафиксированы. Его выступление слышали только участники процесса, а сам Файбишенко давно уже мертв. И пишу я о нем лишь для того, чтобы лучше восстановить картину судебной расправы над этим еврейским парнем.
В зале присутствовал его отец, перенесший после ареста сына тяжелый инфаркт. Поседевший за эти месяцы, он молча слушает сына, его пагубные публичные признания. Но ни разу не пытается удержать его. Он часто крутится возле нас, смотрит каждому из нас в глаза в надежде, что, авось, кто-нибудь скажет что-либо утешительное о будущей судьбе сына. Но что мы можем сказать?
Мы не ошиблись в своих предположениях относительно подсудимого Попова. В то утро, когда намечался допрос Попова, его в числе остальных заключенных в суд не доставили. Открывая заседание, председательствующий Громов сообщил нам, что у Попова ночью случился сильный приступ аппендицита и его пришлось срочно уложить в больницу. Он зачитал заключение тюремных врачей о необходимости срочно оперировать Попова и добавил, что сейчас, по полученным судом сведениям, он лежит на операционном столе.
Громов попросил стороны высказать мнение о возможности слушания дела в отсутствие подсудимого Попова — одного из главных обвиняемых по делу.
Прокурор Терехов высказался за продолжение процесса, дело в отношении Попова он просил выделить в отдельное производство.
Мы великолепно понимали, что "неожиданный" приступ у Попова был заранее запланирован. Возражать было бессмысленно, поэтому защита присоединилась к ходатайству прокурора о продолжении судебного следствия.
Пока шел допрос подсудимых Рокотова, Файбишенко и Эдлис, в зале царила предельно накаленная обстановка. Напряжены были все — и суд, и публика, и мы, участники процесса. И вдруг... наступила разрядка, начался допрос подсудимого Иустина Лагуна, и судебное заседание потекло спокойно и по-деловому.
Ближайший друг Рокотова и непосредственный участник почти всех инкриминируемых ему действий, кандидат технических наук Лагун до ареста работал старшим научным сотрудником в институте Академии строительства и архитектуры. Дружба их уходила истоками в лагерь, скреплена была лагерной жизнью. После освобождения, уже во время Фестиваля, они вместе скупали валюту у иностранцев.
В показаниях Лагуна снова повторяются все эпизоды, связанные с куплей и перепродажей валюты, уже детально рассказанные Рокотовым и зафиксированные в протоколе судебного следствия. Но реакция зала совсем иная. Никто теперь из публики не кричит и не требует "сбросить его — Лагуна — в Москву-реку" или "поставить к стенке".Прокурор Терехов ведет допрос Лагуна в странно миролюбивом тоне, без той иронии и того сарказма, какими он сопровождал допрос подсудимых Рокотова, Файбишенко и Эдлис. Председательствующий Громов откинул голову назад и закрыл глаза. Кажется, он уснул под звуки монотонного рассказа раскаявшегося подсудимого.
— Как вы низко пали! — сочувственно говорит ему Терехов.
— Да, я низко пал,— соглашается с ним Лагун.
И казалось, в полной тишине зала публика молчаливо выражала свое сочувствие подсудимому Лагуну.
Тем более удивительной казалась та беспощадная ярость, с какой она напала на одного из многочисленных клиентов этого самого Лагуна. Свидетель Михаил Львович Новосимецкий — как выясняется сын синагогального старосты — по масштабам этого дела фигура самая мелкая и ничтожная. Он купил у Лагуна всего двадцать монет. Но на процессе вдруг превратился в те "первые руки", в которые, якобы, в конце концов стекалась валюта.
По делу проходили сотни свидетелей, подавляющая часть которых была изобличена не только в скупке, но и в перепродаже золотых монет в несравненно большем количестве, чем этот злополучный Новосимецкий. Но этот сын синагогального старосты вызвал такую бурю возмущения, какой не вызывал ни один из свидетелей.
А когда в бушующем зале прокурор еще заявил, что следствие располагает данными о том, что работающему на лесном складе свидетелю Новосимецкому "один, очень известный и очень уважаемый детский писатель"дал взятку, то зал пришел в такое неистовство, что председательствующему пришлось объявить перерыв.
Сразу же после перерыва государственный обвинитель сделал заявление, что Прокуратура Союза ССР возбудила обвинение против свидетеля Новосимецкого в получении взятки. Правда, на этот раз ни единым словом не был упомянут "очень известный и очень уважаемый детский писатель", и удовлетворенная публика разразилась громкими аплодисментами, хотя по закону его за дачу взятки также надо было судить. (Мне рассказали, что "очень известный и уважаемый детский писатель" был не кто иной, как Сергей Михалков).
Между обвинением и защитой на этом процессе не было спора ни относительно доказательства совершенных преступлений, ни относительно квалификации. Квалификация была предрешена властями и обсуждению вообще не подлежала. Обвинению не за чем и не с кем было "ломать копья", а защите оставалось только скрупулезно собирать разбросанные по тридцати томам дела крохи смягчающих обстоятельств и на них строить свои довольно хрупкие позиции, рассчитывая лишь на "милосердный" приговор.
На фоне отсутствия этой элементарной для любого процесса состязательности излишними и даже удивительными казались приготовления к предстоящим прениям сторон. И когда в конце концов они начались, зал суда скорее походил на место, где происходит съемка кинофильма, чем на судебный процесс. Трещали камеры, выступающие в прениях ораторы были вынуждены напрягать все силы, чтобы преодолеть сквозь мощные микрофоны стоящий в зале шум и гул. Бесконечные вспышки затрудняли пользование записями.
Эта обстановка сама по себе была малоподходящей для судебных прений. Для адвокатов она усугублялась еще и шумными выкриками в адрес подсудимых, которые беспрерывно неслись из зала во время их выступлений. Приглашенные по спецпропускам многочисленные представители московских предприятий заполнили не только зал заседания, они расположились даже в проходах и коридорах судебного здания и молча, затаив дыхание, слушали длинную речь обвинителя. Рассчитавшись с подсудимыми, он взялся за иностранцев, "которых Москва влечет не своими театрами, музеями и другими объектами русской культуры, а жаждой нажиться на контрабандно ввезенной валюте и стремлением развращать советскую молодежь".
После этого "изящного пассажа" бурные овации сотрясли здание. И совсем по-иному были встречены адвокаты, которым публика устроила настоящую обструкцию. Иногда из зала неслись прямые угрозы. Особенно трудно пришлось защитнику Нади Эдлис — Шафиру, который вынужден был покинуть трибуну, даже не окончив защитительной речи.
Мы великолепно понимали, что приговор давно уже предрешен наверху и почти безошибочно могли представить его себе. Оттого, наверное, ни у кого из нас не было тех драматических волнений, которыми обычно охвачен адвокат в ожидании приговора.
Впрочем, я и мой подзащитный составляли тут исключение. Яше Паписмедову на этом судебном спектакле трудно было приписать первую роль. По всему было видно, что и авторы обвинительного заключения не думали ставить в один ряд с Рокотовым его — отца большого семейства, человека малообразованного и совершенно аполитичного, которого к тому же положительно характеризовали и по месту работы. Но вместе с тем, весьма угрожающе звучала сумма оборотов его сделок, на которую он помог Эдлис реализовать золотые монеты в Тбилиси. Эта цифра — два с половиной миллиона рублей — почти вдвое превышала ту, что инкриминировалась Файбишенко. (Для того чтобы пробудить гнев общественности, все суммы назывались в "старых деньгах", действующих до реформы, то есть в десятикратно увеличенном размере).
Яша Паписмедов понимал, что оснований оспаривать обвинение у него нет и что он непременно будет осужден, потому он и решил на себя взять многие эпизоды обвинения своего брата и таким образом открыть путь к его освобождению.
Явно довольный таким оборотом дела, адвокат В. Швейский щедро "подкидывал" нам сделки своего подзащитного, а мы безоговорочно подбирали их.
К концу судебного следствия оборот сделок Паписмедова разбух до таких размеров, что его судьба уже висела на волоске. Шансы получить восемь или пятнадцать лет почти уравнялись.
Впрочем, эта жертвенность моего подзащитного ни в малейшей степени не облегчила судьбу его брата, хотя, к счастью, не усугубила и положения его самого. Суд, конечно, признал и записал на его счет все добровольно взятые им эпизоды обвинения брата, но осудил их одинаково. Так что мы оба — и я и В. Швейский — "получили" по восемь лет.
В день оглашения приговора, 15 июня 1961 года, Московский городской суд чем-то походил на осажденную крепость. Усиленная охрана внутри и снаружи с трудом сдерживала натиск представителей общественности, наконец суд вошел в зал, и воцарилась мертвая тишина.
С величайшим напряжением, стоя, в течение нескольких часов, мы слушаем приговор, который в своей описательной части почти без изменения списан с обвинительного заключения. Суд добавляет лишь резолютивную часть: Ян Рокотов, Виталий Файбишенко и Надя Эдлис осуждаются на пятнадцать лет лишения свободы, с отбытием первых пяти лет в закрытой тюрьме. Остальные получают по восемь лет каждый. У всех полностью конфискуется имущество.
На осужденных распространяется Указ от 5 мая 1961 года, в силу которого к ним не может быть применено условнодосрочное освобождение или смягчение наказания.
На этом фильм был закончен, и кинооператоры прекратили работу.
На какое-то мгновение, после того как замолк голос председательствующего, в зале наступила мертвая тишина. Но вдруг с задних рядов послышался выкрик: "Мало!"... И еще: "Неправильно!"... И вслед за этим зал, будто опомнившись и оправившись от услышанного, взорвался целой бурей негодования и угроз.
Присутствующие в зале возмущались мягкостью приговора. Говорили, говорили, и вот на тебе... Всего лишь на пятнадцать лет... А сколько шума было, сколько потратили пороху, и ни один не приговорен к смертной казни. Знали "представители общественности", что совсем недавно к десяти-пятнадцати годам приговаривали ни за что! А тут... таких негодяев оставили жить.
На второй день, 16 июня 1961 года, подзаголовком "В Московском городском суде" в "Правде" было напечатано сообщение ТАСС. В сообщении подробно приводились фамилии осужденных, состав суда, формула обвинения и приговор.
В отличие от "представителей трудящихся" совершенно иначе восприняла все это интеллигенция. Не говоря о юристах, которых приговор буквально ошеломил, в глазах людей мыслящих и понимающих суть этого явления он был подобен снаряду убившему только недавно родившуюся надежду на воцарение правосудия и справедливости.
Друзья и знакомые, которые так и не смогли достать пропусков на процесс, звонят ко мне по вечерам и с опаской спрашивают: "Как это все произошло?" Особенно часто звонили мне находившиеся в те дни в Москве грузинские адвокаты и писатели. Как суд решился осудить людей на пятнадцать лет, когда в момент совершения преступления им грозило наказание в три года? — недоумевали они. Были и наивные, которые искренне удивлялись: "А где были вы, адвокаты?" Приходилось отвечать тем же: "А где были вы, писатели?" Кстати, некоторые из них присутствовали на суде. В первом ряду я, например, часто видела Виктора Розова.
Между тем, специальный Указ Президиума Верховного Совета СССР, разрешающий следствию и суду применить к Рокотову, Файбишенко и другим обвиняемым по этому делу новый, более суровый закон, так и не был нигде обнародован. Он секретно был вложен в дело и, кроме участников процесса, никому не был известен.
В этих условиях я и мечтать не могла о лучшем приговоре для моего подзащитного. И все же я решила подать кассационную жалобу. Я, конечно, не рассчитывала на какое-то дальнейшее смягчение приговора. Но поскольку дело направлялось в кассационную коллегию, в Верховный суд РСФСР по жалобам других осужденных, то и мне следовало застраховать приговор от возможного ухудшения.
Бывая в эти дни в суде, я становилась свидетелем явлений, подобных которым за долгие годы моей адвокатской практики мне еще не приходилось видеть. Уже на второй день после оглашения приговора в Московский городской суд стали поступать резолюции и письма трудящихся, принятые на общих собраниях и митингах, проходивших в те дни на многих московских предприятиях. Авторы этих посланий единодушно выражали свой гнев и возмущение "мягкосердечностью", которую проявил суд в отношении "отъявленных врагов Родины", они настоятельно требовали "исправить" приговор осужденным путем замены лишения свободы смертной казнью.
Мы проводили целые дни за изучением протоколов — секретари суда при нас вскрывали пакеты с подобными требованиями, давали нам знакомиться, а потом подшивали их в специальный том, заведенный для "писем трудящихся".
Тогда мы могли только предаваться грустным размышлениям по поводу людской кровожадности. Но мысль о том, что нашим подзащитным может угрожать еще что-то, никому из нас не приходила в голову. Кстати, кровожадности общественности, по-видимому, удивлялись даже работники суда, в том числе и сам председательствующий по делу Громов. Не раз мы замечали, как он заглядывал в том "резолюций рабочих". Он хмурился, и его замкнутое лицо становилось еще более непроницаемым.
Между тем, требования общественности о расстреле подсудимых шли непрерывным потоком в суд. Было невероятным, что на этих митингах и собраниях никто и не подумал разъяснить несведующей толпе всю противозаконность ее требований — что-де не существует закона, разрешающего осудить на смертную казнь за нарушение правил валютных операций, а есть совсем другой закон, и суд, вынесший приговор, не вправе исправлять его.
Никто толком не знал, что происходит за кулисами процесса. Но все причастные к этому делу испытывали какое-то безотчетное волнение. У всех было ощущение, что этот незаконнорожденный приговор знаменует, по существу, рождение новой эры беззакония.
После вынесения приговора осужденных перевели с Лубянки в Лефортовскую тюрьму. Теперь общение с нашими подзащитными уже не столь затруднительно, как это было во время предварительного или судебного следствия. Нам выдали одно общее разрешение, дающее право ежедневно посещать подсудимых в Лефортово для ознакомления их с протоколом судебного следствия и составления кассационных жалоб.
Когда мы в первый раз подъехали к кирпичному зданию Лефортовской тюрьмы, я с трудом сдерживала волнение.
Лефортово — с его мрачными подвалами и лабиринтами и страшными тайнами, о которых его бывшие и случайно уцелевшие узники даже спустя годы не решаются рассказывать близким друзьям, — воскресило во мне со всей остротой одно из самых мрачных событий в жизни нашей семьи. Здесь мой брат Меер провел 1948-1949 годы. Сюда его привезли красивым и полным сил молодым человеком тридцати пяти лет. Отсюда, всего через полтора года, этапом в лагеря отправили его глубоким стариком с совершенно седой головой.
Из четырех "полностью реабилитированных" в нашей семье
— отца и трех братьев — живым остался только Меер. После своего освобождения из спецлагеря в 1955 году он все отпуска регулярно проводил у нас в Тбилиси и тем не менее каждый мой приезд в Москву и каждую встречу со мной воспринимал, как чудо, которому не переставал удивляться. Словно и я, и он как бы жили взаймы. И для меня то, что после всего свершившегося Меер остался жив и невредим, тоже было чудом. Я знала, что в этот день он как обычно после работы пришел ко мне в гостиницу и дожидается моего прихода. Тем не менее, когда открылись тяжелые ворота Лефортово, я с трудом вошла в тюремный двор.
Но нет, ничего страшного там мы не увидели. Сразу и очень любезно пригласили нас в следственный корпус на первом этаже. Мы вошли в широкий и довольно длинный коридор, устланный мягкими дорожками. По обе стороны в коридор выходили двери кабинетов. Почти везде эти двери были приоткрыты. В кабинетах стояли мягкие кожаные кресла, полы были устланы красивыми коврами. У стен — шкафы со стеклянными дверцами. Поражало огромное количество книг в дорогих переплетах. Можно было подумать, что вы не в тюрьме, а в какой-то библиотеке научно-исследовательского института! Зачем в Лефортово столько редких научных книг?
Когда привели осужденных, среди них не было ни Рокотова, ни Файбишенко. Адвокат Рокотова Рогов с самого начала не общался с нами. Поэтому мы не знали, когда и где они с Рокотовым составляют кассационную жалобу, и составляют ли ее вообще. А Файбишенко, отказавшись от адвоката, писал жалобу один в своей камере.
Теперь и осужденные совершенно свободно общаются друг с другом, с защитниками, с работниками тюрьмы, со следователями КГБ, которые стараются держаться с ними на дружеской ноге. Подсудимые свободно разгуливают по коридору, переходят из одного кабинета в другой. Некоторые не устают благодарить своих следователей! Атмосфера непринужденная, спокойная и деловая. Никто из них не скрывает радости, что следствие и суд уже позади, иные упорно стараются показать, что выходят отсюда очищенными, получившими "путевку в жизнь".
Возвратившись вечером к себе в номер, я рассказываю Мееру об обстановке в Лефортово, о царящей там дружбе между следователями и заключенными. Он смотрит на меня, прищурив по обыкновению один глаз, и загадочно улыбается. "Нет, ты была не в Лефортово. Ты была где-то в другом месте. У нас в Лефортово не было книг в красивых обложках, не было ковров и мягких кресел и не было никаких друзей".
Знала ведь я, что для Меера Лефортово было каменной могилой без дневного света, в которой он в одиночку провел почти год, отсюда его два раза в густой ночной тьме увозили под Москву, в поле, для инсценировки расстрела; Лефортово для него — это бесконечные страшные карцеры, куда его помещали, по рассказам его сокамерника, известного еврейского поэта Матвея Грубияна, только за то, что он, пытаясь выключиться из невыносимой тюремной действительности, стоя в камере перед стеной, как перед воображаемой доской, мысленно выводил математические формулы.
В его Лефортово было запрещено думать. И описанная мной дружба следователей с осужденными ему явно напоминает дружбу веревки с повешенным.
Мы не могли постичь настроения наших подзащитных. Где крылся источник их убеждения в том, что следователи, как братья, а генералы КГБ, как отцы, спасли их от окончательной гибели, и за эту их удивительную заботу они должны быть всю жизнь признательны им.
В разговорах с нами все осужденные категорически отрицали применение к ним каких-либо физических мер. По их словам, отношение к ним во время предварительного следствия было исключительно вежливым и заботливым. Кто знает — может быть, это было влияние времени, когда еще звучали слова суровых осуждений злодеяний Абакумова и Берии. Газеты в те дни широко пропагандировали отношение братства и любви между следователем и обвиняемым.
Именно в это время наблюдались случаи, когда следователю на каком-то этапе расследования удавалось доводить подследственного до такого психического состояния, что последний начинал верить, что нет у него на свете более искреннего друга и благожелателя, чем его следователь. В экстазе чистосердечного раскаяния, под диктовку следователя, он собственноручно писал длинные покаяния и делал в них признания в совершенных и несовершенных преступлениях, убежденный, что в этом и есть его единственное спасение. А запоздалое отрезвление на суде не всегда уже помогало.
Поэтому я вовсе не удивилась, когда после окончания нашей работы в Лефортово и подписания кассационной жалобы мой подзащитный попросил меня составить ему благодарственное письмо на имя руководителя следственной группы, генерала Чистякова. В этом письме Паписмедов благодарил генерала за проявленное им душевное отношение к нему, которое помогло ему "по-настоящему разобраться" в совершенном преступлении и дойти до полного раскаяния.
Нам говорили, что в те дни в Лефортово, кроме наших подзащитных, почти не было заключенных. Похоже, что работникам тюрьмы вообще было скучно. Им очень нравилось, что группа адвокатов каждый день приезжала сюда и вносила оживление в их серую и монотонную жизнь. Они так привыкли к нам, что, когда в последний день, расставаясь с нашими подзащитными, мы прощались с ними, они с глубоким сожалением спрашивали: "Как! Вы больше не приедете к нам?"
...Со дня вынесения приговора прошло уже почти две недели, но, несмотря на неоднократные сообщения об этом в газетах, фильм о нашем процессе ни в кино, ни по телевидению не показывали. Пошли разговоры, что Хрущев остался недоволен приговором и поэтому запретил демонстрацию фильма. На фоне окутанного таинственным мраком процесса даже это обстоятельство тоже начинало приобретать характер угрожающего симптома.
А вскоре мы узнали, что председателя Московского городского суда Громова сняли с работы.
Между тем, в суд, когда мы сдавали кассационные жалобы, продолжали поступать, словно направляемые чьей-то неведомой рукой, требования о применении к подсудимым смертной казни.
Мои обязанности в суде в первой инстанции были исчерпаны, и я до рассмотрения дела выше могла вернуться обратно в Тбилиси. Я взяла билет на самолет на первое июля на последний вечерний рейс.
Рано утром в день отлета мне позвонили адвокаты Шафир и Швейский и сказали, что заедут в гостиницу проводить меня.
Они пришли в три часа дня. По их лицам было видно, как они встревожены и расстроены. И далее они рассказали мне, что сегодня утром им стало достоверно известно, что, когда Генеральный Прокурор Союза Руденко доложил Хрущеву о результатах процесса, тот рассвирепел и отчитал его, как мальчишку, обвинив и его и председательствующего на суде в провале этого дела. Хрущев сказал, что следовало расстрелять по этому делу по меньшей мере пять человек.
На миг я почувствовала, как у меня сжалось сердце.
Пятым по списку обвинительного заключения и приговора шел мой подзащитный.
Шафир и Швейский рассказали, что, когда Руденко заметил Хрущеву, что суд не мог вынести смертный приговор, так как нет закона, предусматривающего смертную казнь за нарушение правил о валютных операциях, Хрущев накричал на него и сказал: "Не было закона? Сказали бы мне. Напишем и будет закон".
Мы чувствовали, что над нашим делом нависают черные тучи, и в ближайшее время, возможно, произойдет нечто еще более неслыханное, чем противозаконный процесс, участниками которого нам довелось быть.
В этой угрожающей обстановке оспаривать приговор в отношении моего подзащитного (с его особо крупным размером оборота сделок) казалось явно рискованным. Товарищи решительно уговаривают меня воздержаться от участия во второй инстанции и ждать в Тбилиси их сообщений о дальнейшей судьбе дела.
В самолет я села в тяжелом настроении.
На второй день, утром, второго июля, как только я развернула свежий номер "Известий", мне тотчас же бросился в глаза напечатанный в газете "Указ... "Об усилении уголовной ответственности за нарушение правил о валютных операциях". Указом вводилась смертная казнь за валютные нарушения. И хотя призрак смерти уже отчетливо витал над нашим делом я, как и многие мои коллеги в Тбилиси и Москве, старалась уверить себя, что все мрачные предчувствия до дикости нелепы и беспочвенны. И закон, изданный в дни, когда дело уже находится в стадии кассационного рассмотрения, направлен, как и следует всякому закону, "лицом в будущее", и никто не посмеет повернуть его вспять, чтобы наложить кровавую лапу на лиц, и без того уже незаконно и жестоко наказанных.
Но события, последовавшие за изданием Указа с головокружительной быстротой, доказали обратное.
Через несколько дней мои коллеги известили меня из Москвы, что кассационная инстанция уже рассмотрела дело и приговор в отношении моего подзащитного оставлен в силе без изменения.
Вслед за этим мне сообщили, что Генеральный Прокурор Союза ССР Руденко принес протест в связи с мягкостью приговора Московского городского суда в отношении Рокотова и Файбишенко. Прокурор требовал отмены приговора в отношении этих двух осужденных и направления дела на новое судебное рассмотрение для применения к ним смертной казни на основании нового Указа.
Судебная коллегия по уголовным делам РСФСР удовлетворила этот протест и отменила приговор.
И громоздкое, тридцатипятитомное дело, пройдя засчитанные дни несколько этапов судебного рассмотрения (требующего в нормальных условиях нескольких месяцев), уже было назначено на новое рассмотрение на девятнадцатое июля.
Но на этот раз не было шума. Не было спектакля. Не было телевидения.
В Верховном суде РСФСР дело Рокотова и Файбишенко рассматривалось один день.
Суд был быстрый и неправый.
Их приговорили к смертной казни — расстрелу.
Приговор был окончательный и обжалованию не подлежал.
21 июля 1961 года в "Правде" появилось короткое глухое сообщение о повторном суде над ними в виду мягкости приговора и осуждении их на смертную казнь. На этом умолкли газеты. Умолкли все, и больше их имена не упоминались.
Вот так кончилось это беспрецедентное в истории мирового правосудия дело. Впрочем, кончилось — это не совсем точно. Делом Рокотова началась целая серия таких же неправосудных процессов — в Ленинграде, Риге, Баку, Тбилиси, Фрунзе... Осужденные в Москве теперь проходили свидетелями на других процессах, в других городах.
Судебная статистика в СССР — герметически закрытая область. Тем более окутанными мраком остались дела, подобные рокотовскому. Так что вряд ли кто-то может точно установить общее число осужденных по этим процессам, но достоверно известно, что абсолютное большинство их было евреями. Сама я вскоре по окончании дела Рокотова села в другой процесс — Какашвили, который так же был расстрелян.
Из многочисленных томов дела, которые прошли через меня в те дни, я узнала еще о шестнадцати противозаконных расстрелах, когда к подсудимым так же, как к Рокотову и Файбишенко, была применена обратная сила закона. Это то, что знаю я, а сколько таких судебных расправ и по сей день остались для мира покрытыми тайной.
Что же до подсудимых, то судьба большинства из них мне так же осталась не известной. Разве только слышала я, что абхазец Сергей Попов был выпущен из закрытой тюрьмы через два года и вновь появился на подмостках одного из сухумских баров, а его бывшую жену Надю Эдлис, замученную и истощенную, в каких-то страшных отрепьях, еще долго возили в качестве свидетельницы по судам, чтобы обличала таких же, как она, "фарцовщиков".