Он проснулся — чужая постель, чужой воздух, чужая женщина рядом… Первым чувством было недоумение, первой мыслью: «Куда это меня занесло?». И тотчас вспомнил: «Ах, да…». Вчерашняя бесконечная дорога с пересадками из одного автобуса в другой — словно долгий полёт из морозного утра через блистающий солнцем день в звездный вечер и ночь; из моторного гула и людского говора, из дорожной тряски в тишину и покой, когда можно слышать, как паучок под потолком в углу прядёт свою паутину.
Та, что спала рядом с ним, повернулась, вздохнула глубоко, поднялась и стала одеваться, не зажигая света. Потом прошла на кухню, щелкнула выключателем и, не опасаясь обеспокоить гостя, звякала ковшиком о ведро, стукала чем-то о стол, может быть, даже намеренно. Вдруг оказалась возле кровати:
— Вставай-вставай, нечего разлеживаться! Мне на работу пора.
Помолчала и добавила сердито:
— Сделал свое дело и уходи.
Соломатин Флавий Михайлович, «сделавший свое дело», пошевелился, давая понять, что уже не спит, но распоряжению её не внял, потому как вставать не хотелось. Он так рассудил: уж раз оказался тут, то зачем спешить? Еще только светает, весь день впереди, нигде его не ждут. И кто она такая, чтоб так-то командовать им? Не мать, не жена и даже не сестра — просто женщина, с которой он волею случая проспал одну ночь. В конце концов он тут гость, а с гостем надо обращаться ласково. Особенно если он того заслуживает.
— Молоко и хлеб на столе, — продолжала хозяйка дома уверенным тоном, который ясно свидетельствовал, что она не сомневается: её распоряжения будут выполнены. — Наружную дверь запри на замок, ключ положь к окну за наличник.
По голосу её можно было понять, что она хмурится, что она раздосадована. Отчего? Чем она недовольна? Не с той ноги встала?
— Обворую дом, — сказал он сонно.
— На здоровье, — отозвалась она, одеваясь и обуваясь у порога, и добавила потише. — Было бы чего красть.
Он понял, что она сейчас уйдёт, и оставаться тут одному вроде как не с руки.
— Самовар. Куриц с нашести.
Она не приняла его шутки, сказала серьёзно:
— Ничего, милиция найдёт.
Чем он провинился? Спали дружно, разговор перед сном вели задушевный. Теперь же она строго и требовательно:
— Постарайся, чтоб тебя никто у нас в деревне не видел. Еще не хватало мне, чтоб сплетни потом плели.
Это вместо «до свиданья», вместе прощального поцелуя, который был бы вполне уместен в данной ситуации. И ушла. Грубиянка… невоспитанная особа… черствая душа.
Флавий Михайлович зябко поёжился под ватным одеялом, словно от подувшего вдруг холодного ветра. Но вчерашнее довольно утомительное путешествие да и чрезвычайные ночные обстоятельства давали о себе знать: вставать не хотелось.
А о самоваре сказал не зря: очень уж он понравился ему вчера: этакий добродушный толстячок — у него замечательное свойство: любое, даже самое скучное лицо зеркально отразит веселым, потому как и сурово сжатый рот на нём улыбается — такая в нем особенность. И шумел забавно, при этом посвистывал — как сверчок.
Флавий Михайлович перевернулся на другой бок и погрузился в полудрёму. Поплыли в памяти события вчерашнего дня: как ехал в междугороднем автобусе из Новгорода в Тверь и познакомился с молодой женщиной, сидевшей рядом; как разговаривали они, чувствуя нарастающее расположение друг к другу. Звали её Ольга, отчества своего она не назвала: молода, мол, еще для отчества. А его имя удивило её настолько, что она переспросила дважды и даже заподозрила, что он иностранец. Соломатин отрицать не стал и несколько развил это её предположение.
— Две тысячи лет назад наш род — род Флавиев в республиканском Риме пользовался большим весом, — объяснил он ей. — Мы дали Риму две императорские династии: первая — Веспасиан, Тит, Домициан — правила лет тридцать; вторая — от Константина Первого до Юлиана — вдвое дольше.
— О Господи! — сказала спутница, пораженная в самое сердце немыслимыми ей именами, и повторила их неуверенно. — Веспасиан, Домициан.
Она была далека от познаний в древней истории — это ясно, и тем более понравилась ему, как понравилась и прояснившаяся вдруг древность его собственного рода.
— Была еще третья династия, которая носила имя Флавиев, — охотно вспоминал Соломатин, — она правила сто лет. Так что я прямой потомок, оттуда и угодил прямо сюда.
Тут она засмеялась:
— А как вас жена зовёт? Флавочка? Или Лава?
— Вот так: приношу тебе, владыка, величайшую благодарность за то, что ты среди важнейших занятий удостаиваешь меня своим руководством, а потому прошу тебя сходить в магазин за хлебом. Или так: не в ущерб величию твоему, владыка, снизойди к моим заботам, раз ты дал мне право обращаться к тебе в сомнительных случаях, а потому подвинься, я лягу.
— Надо же! — простодушно дивилась эта Ольга и вспыхивала смехом.
У неё были редкой красоты зубы — ровненькие, один к одному и сахарной белизны. Она знала это, потому-то столь охотно и улыбалась, и смеялась.
А потом был у них разговор, который ещё более сблизил их. Потому к Твери подъезжали — расставаться не хотелось обоим, и с юношеской безрассудностью Соломатин изменил свой маршрут: сел вместе с нею в другой автобус, поменьше, который повез их в городок районный; а дальнейшее поведение Соломатина было и вовсе дурацким — уже третий автобус, дребезжащий, насквозь простуженный, минут за двадцать доставил их в большое село с церковью, магазином, школой и даже с двумя уличными фонарями; здесь, как выяснилось, его спутница работала в колхозной конторе то ли бухгалтером, то ли экономистом, а вернее, и тем, и другим. Но жила она отнюдь не в этом селе — им предстоял ещё пеший путь.
«Экой я дурак!» — подивился теперь Соломатин, лёжа в постели и вспоминая.
Уже в вечерней темноте шли они по заснеженному полю, по бездорожью до маленькой деревеньки. Тут отперли дверь дома с темными окнами, на ощупь прошли по сеням — женщина впереди, он за нею — и вступили в промерзшее, словно вовсе нежилое помещение, то есть собственно в избу. Печку растопили, самовар разогрели, ужинали.
Сначала-то, еще в автобусе, общение их происходило весело, как шутка или игра; женщина даже смелей его была, все время сохраняя уверенное положение и даже подтрунивая над ним. Но вот когда шли в деревню её и когда уже отпирали дверь дома, обычное женское кокетство перешло в озабоченность, нараставшее смущение становилось растерянностью и даже паникой! Это когда он сказал, уже вставая из-за стола, за которым ужинали вдвоём:
— Ну что, Оля, стели постель, пора.
И вот тут полное смятение отразилось на её лице, она выговорила непроизвольно:
— Ой, я боюсь.
Крупная женщина, в цветущем возрасте — двадцати семи или двадцати восьми лет от роду, уже побывавшая замужем. Она не могла смотреть ему в глаза, не могла найти места рукам и голоса своего не слышала.
— Знаете что, вы тут спите, а я к тетке Вале пойду.
Она и впрямь хотела уйти, но он удержал ее, взяв за руку, и так укоризненно покачал головой, что она смутилась ещё больше.
— Да ты что, Оля!
Она села на лавку, встала, опять села, словно боясь постели, будто не постель это, а плаха для казни. Слышно, прошептала:
— Ой, боюсь.
— Ну, от этого ещё никто не умирал, — заметил он ей ради утешения или ободрения. — И не мы с тобой это вообще-то придумали — спать вдвоём.
На что она отозвалась недоверчиво:
— Да?
Тут уж Соломатин совсем развеселился:
— Уверяю тебя!
Она засмеялась коротко, словно боязливо.
— Чего ты испугалась-то? — укорил он, легонько подталкивая её к кровати, поторапливал, уже в нетерпении. — Я не резать тебя собираюсь. Давай-давай, раздевайся, не девочка по шестнадцатому годику.
Разумеется, надо было её обнять и поцеловать, и сказать пылким шепотом нежные слова, но слова эти и шепот — когда люди соединяются по любви, а тут другое. Он и непонятного и самому себе чувства не хотел произносить торопливых, взволнованных слов — душа его протестовала! Он движим был не сердечным и не плотским влечением, а как бы чувством долга.
Наконец, она превозмогла себя, с обреченным видом разобрала постель, сена на край её и опять произнесла растерянно:
— Боюсь.
Он стал расстегивать пуговицы её кофты. Она его оттолкнула:
— Ещё чего! Я сама.
Выключила свет.
— Зачем?! — запротестовал он.
— Что же я, при свете буду раздеваться? — возмутилась она.
Скрипнули половицы. Это она прошла по комнате и повесила что-то в переднем углу, вернулась и стала раздеваться. Он выждал момент, нашёл выключатель, щёлкнул, — Ольга, совершенно голая, встав на цыпочки, снимала с полки, которую она почему-то называла грядкой, рубашку белую, ночную. Соломатин мгновенным взглядом охватил её, ахнувшую от возмущения, — очень зрелая женщина, этакого крестьянского склада: у неё большие груди, широкие чресла, будто рожала не раз, крупные тяжелые ноги, толстопятая мужичка, одним словом.
— О, тут делов до фигов! — сказал он весело и больше не церемонился с нею; она же сопротивлялась, оборонялась, выставляя ему навстречу руки локтями вперёд и колени.
— Делов до фигов, — проговорил теперь со вздохом Флавий Михайлович, лежа в постели.
И стал разматывать череду событий в обратном направлении, как кинопленку от финальной сцены к начальной.
Разговор за ужином шел у них почти веселый, только нервное напряжение все время чувствовалось, нарастало; то есть Ольга держалась все-таки скованно, не было в ней прежнего воодушевления или приличествующего моменту взволнованного ожидания, а был страх — именно страх, немало удивлявший и забавлявший его.
«А чему тут удивляться? — сказал он теперь себе. — Живет одна, от мужика отвыкла. Для неё решиться на такое — все равно, что украсть. А уходя, сердилась-то от досады не на меня — на себя: зачем, мол, уступила, допустила, как это, мол, с нею могло произойти? Экое, мол, наваждение!»
От таких мыслей стало легче: не в нём причина — в ней. Значит, и не за что себя корить.
Повеселев, вспоминал дальше. Вчера за ужином он пошучивал над нею, она смеялась, и напряжение спадало. Она очень смешлива. Соломатин так считал: коли кто-то склонен к улыбке да смеху, тот и разумом светел, в нём животное начало отстранено дальше, чем у прочих. Флавию Михайловичу всегда не нравились слишком серьезные люди. Ольга же так и вспыхивала улыбкой или смехом на любую, даже незамысловатую его шутку. Наверно, именно улыбающейся и смеющейся она останется у него в памяти.
И еще несомненное достоинство в ней — замечательная способность слушать: она так внимательно слушает и так удивляется всему! Такой в ней непритворный интерес!
Доро́гой он рассказывал ей об устройстве античных городов, о внутреннем убранстве афинских да римских жилищ, каковым оно было два или три тысячелетия назад; об архитектурных достоинствах древних храмов: о мостах, колодцах, кораблях, колесницах, о женских нарядах, о театральных представлениях, о том, что и как продавалось на рынках.
Она ухала, удивлялась самому обыкновенному:
— Откуда вы все это знаете?
Увлечение античностью овладело Соломатиным года три назад, после того, как побывал он в туристической поездке по Средиземноморью. Впрочем, путешествие то было предпринято им потому, что уже «стукнуло» в голову: он незадолго перед тем купил по случаю несколько книг — Светония, Плутарха, Тацита, Плиния Старшего — и успел их прочитать.
Флавий Михайлович вдруг полюбил тот далекий во времени и пространстве мир, и чем мрачнее становился для него день сегодняшний, тем лучезарней тот, утонувший в дали времен. То, что он видел вокруг сегодня и что так больно задевало душу — нищие на вокзалах, спившиеся бродяги. Жалкие старушки-торговки на улицах, тугие загривки молодцев, преуспевших в воровстве и разбое, наглые морды чиновников, вымогающих взятку, — все это отвращало его от окружающей жизни. Хотелось бежать куда-то, тем утешительнее было для него погружение в мир давний, далекий, осиянный благодатным средиземноморским солнцем. Тут как раз и подвернулась эта поездка — Стамбул, Афины, Мальта, Неаполь. Мир нынешний и мир древний совместились чудесным образом; Флавий Михайлович пережил погружение в него так остро, что уже не мог отрешиться.
Он очень живо описал своей дорожной спутнице раннее утро в Помпеях, каким оно было две тысячи лет назад, стук сандалий по каменной мостовой в Афинах, ликование толпы на празднике Великих Дионисий, рёв ослика с тяжелыми корзинами на спине и звуки авлоса (свирели) из тенистого сада… зловоние канализационных канав и аромат роз да гиацинтов из внутренних двориков, пенье девушек под лиру или кифару и воркование голубей на черепичных крышах, свары воробьев в кипарисах.
— Разве и там жили воробьи? — удивлялась Ольга, широко раскрывая глаза. — Такие же, как наши?
— Совершенно такие же! То же самой благословенной породы. Кстати сказать, жареные и вареные воробьи были довольно популярным блюдом у древних греков.
Он со снисходительной улыбкой рассказывал ей о том, какую войну вели с вездесущими воробьями древние греки да римляне, и что птица эта была почитаема в храме богини любви Афродиты, потому как любовный пыл воробьев неукротим, и в этом никто не может с ними сравниться, ни среди птиц, ни среди зверей.
— Про людей не говорю, человек — существо особое, ни с кем не сравнимое.
Ольга опять была повержена в изумление, смех овладевал ею, одолевал её.
— Не только воробьи там жили, но и ласточки, и зяблики, и даже, по-моему, синицы.
— Откуда вы все знаете? — удивленно повторяла она.
— Да я же оттуда! — утверждал Флавий Михайлович. — Что, разве по мне это не видно?
Самое забавное: она верила ему! По мере того, как он ей рассказывал, верила все больше и больше. Он с любопытством приглядывался к ней: отнюдь не красавица, пожалуй, полнолица больше меры, с крупным носом, две большие бородавки — одна на щеке, другая под левой бровью — тоже отнюдь не украшали её. Но ведь и некрасивой не назовешь! Когда улыбалась, очень хорошела, и переход от серьёзного состояния в смешливое происходил в ней легко, мгновенно, она как бы вспыхивала живым светом!
Вчерашнее вспоминалось теперь. Отрадно, и не хотелось Соломатину отгонять эти думы: более того, поймал себя на том, что ему приятно присутствие этой женщины в его сознании. И, поймав, удивился: это ведь при том, что в постели она не проявила ни страсти, ни нежности, а потому не доставила большой радости — просто покорилась и перетерпливала его самоуправство, сосредоточенно сжав губы и постанывая отнюдь не от любовных порывов, а от причиняемых ей неудобств. Именно перетерпливала, даже сказала не без досады: «Долго ещё?» — что сразу охладило его пыл, потому от отступился разочарованно.
Теперь вот ушла, сказав: сделал-де свое дело и — проваливай, больше не нужен.
«Не понравился я ей, что ли? — самолюбиво подумал Соломатин. — Если так, то чем? Трудился слишком азартно? Ну, не как воробей, конечно, а значительно уступая».
А не слишком ли холоден её любовный темперамент? Экая коровища!.. Её можно в натурщицы — когда ваяют богиню плодородия Деметру. Такой только рожать, а в любовницы она не годится. Верно говорят, что иногда встречаются этакие не проснувшиеся натуры, уж не воспылают любовным пламенем: не горит лёд, и всё тут!.. Холоднокровны, как рыбы. Вот и уплыла рыбина, была чужая и осталась чужая.
«А коли так, то незачем было затевать, милая моя! Без вдохновения ребенка зачинать — последнее дело».
Только ради будущего младенца согласилась она на то, что по её глубокому убеждению невыносимо стыдно и предосудительно. «Маленького хочу, — говорила она. — Он мне даже снится». То было не влечение тела, а веление инстинкта — инстинкта продолжения рода. А почему именно его, Флавия Михайловича Соломатина, избрала она в качестве. Да просто потому, что чужой человек, легче будет похоронить свой стыд. Чужой-то уедет, и больше его не увидишь, следовательно, не будет глаза мозолить, лишних пересудов избежишь. Наверно, из-за этих соображений.
А когда она решилась-то? В котором из автобусов? Или уже по дороге из седа в деревеньку свою? Тут она остановилась посреди поля, словно протрезвев:
— Что-то мы с вами не то делаем, Флавий Михайлович.
Он молчал, смотрел выжидательно.
— Знаете что, идите-ка назад, — решительно сказала она. — Извините, конечно, что так получилось. Но вы же сами виноваты… Заигрались мы, не остановились вовремя. Ладно, я глупа, но вам-то в вашем возрасте надо поумнее быть.
Наступил момент, когда они, действительно, могли разойтись в противоположных направлениях, потому что и в нём это было: «Что-то мы не то делаем…». И тогда не быть бы на свете тому ребенку, который теперь, возможно, будет.
— Попроситесь у кого-нибудь в селе переночевать, авось пустят. Скажите, что ищете дом под дачу, или что-нибудь другое соврите, у вас ведь язык хорошо подвешен. Только про меня ни слова, ладно? Вы-то уедете, а мне тут жить. Завтра утром идет рейсовый автобус до города.
Трезвость её суждения, сам тон его были таковы, что кому-нибудь другому не оставалось бы шансов на продолжение дорожного романа. Да и обстоятельства происходящего охлаждали: зимняя ночь, сирое снежное поре, неприветливый ветерок. Так оно и следовало сделать: попрощаться да и повернуть назад, если б речь шла о легкомысленном приключении. Но ведь у них-то иное — решалась судьба будущего человека: быть ему или не быть, жить ему на свете или не жить. Флавий Михайлович Соломатин, человек от рождения целеустремленный, признававший только осмысленные действия, посмотрел вверх, на ясное ночное небо:
— Видишь, звездочка упала — значит, умер кто-то. Этак они все попадают, и будет вверху только чернота.
Она не сразу поняла, о чем это он.
— Кто-то должен зажигать новые звезды, Оля! — сказал он тоном мудреца-звездочёта. — Дело святое. Раз начали, следует довести дело до успешного завершения. Это не в моих правилах. Пойдём.
Её опять рассмешило, с какой серьёзностью он говорит это; она махнула рукой:
— А ну тебя!
И ещё этот взмах руки означал: мол, будь, что будет.
Соломатин сел, спустив ноги на холодный пол, и внимательно огляделся. Кровать, на которой он спал, была деревянная, самодельная, с резными столбиками, и занимала две трети пространства, выгороженного дощатой переборкой. Дверной проём в эту спаленку закрывался занавеской, которая была теперь небрежно сдвинута. В передней неясно проступали очертания еще одной кровати, стола, комода, телевизора под кружевной накидкой, половиков на полу. Странно было видеть окна — они располагались низко, подоконники чуть выше табуретки, и почти вровень с подоконниками врублены в стену широкие лавки. Потолок тоже низок — когда гость встал, чтоб одеваться, едва не стукнулся головой о матицу, хотя ростом не слишком высок — едва выше среднего.
Включил свет и еще раз удивился непривычной обстановке вокруг. В переднем углу икона оказалась завешенной чем-то белым — скатеркой, вроде; это Ольга вчера, перед тем, как разбирать постель, занавесила ее: «Чтоб не видела Богородица мой грех…» Уродливый кованый крюк в потолке озадачил его: для чего он? Фотографии в деревянных рамочках: с одной из них на него, чужого человека в этом доме, смотрели трое парней лет по семнадцати-восемнадцати, в начищенных хромовых сапогах выше колен, в галифе, на каждом нечто вроде френча, с поясным ремешком и без него.
«Ишь, при галстуках. Щеголи!»
Один из парней был явно похож на Ольгу: те же большие глаза, широкие брови.
«Отец? Нет, пожалуй, дед…»
В избе за ночь выстыло. Пол казался просто ледяным. Торопливо одеваясь, Соломатин потрогал бок большой печи — она была холодна, будто мертва. К трубе вдоль матицы и грядки тянулась железная труба от маленькой железной печки, которую топили вчера. По-видимому, эта печка поставлена осенью, а по весне ее убирают; вчера она раскалилась местами добела, труба над нею обрела алый поясок — жарко стало в избе.
— Дров у меня нет, — сказала Ольга, словно извиняясь. — Всего несколько охапок. Не знаю, как и быть.
И упомянула недобрым словом какого-то окаянного Володю, который обещал привезти дров и не привез.
«Холодная, нежилая изба, как холодная женщина, — размышлял теперь Соломатин. — Хоть сколько топи, хоть сколько ласкай, все без толку…»
Постоял он над печкой железной, соображая: если хотя бы обложить ее кирпичами, тепло держалось бы дольше, а еще лучше сложить маленькую кирпичную теплушку. Весной ее можно разбирать, а осенью ставить заново. Хитрость невелика.
Ему даже захотелось приняться за это дело. Знать бы только, где взять глины, кирпич.
Он прошелся по избе, с любопытством разглядывая все, что попадало в поле зрения; никогда раньше не был в таком жилье, но вот удивительно: его посетило ощущение, что все-таки ему это знакомо! Деревенская изба, обмерзлые окна, печка с длинной железной трубой, обмазанной на суставах глиной. Было! Но нет, откуда!? Никогда он не жил в деревне — этот мир для него так же далек, как мир Древней Греции или Рима.
«Во мне память предков, так надо полагать. В генах заложено: кто-то из прадедов моих имел такое жилье, с лавками вдоль стен и с большой печью, может быть, даже с с волоковым окном?».
Отнял заслонку у большой печи, заглянул внутрь и увидел чугун, задвинутый в бок, где зола и угли; а из задней стены выпирали кирпичи, некоторые даже выкрошились.
«Как же она топит ее? — подумал он об Ольге. — Того и гляди обрушится все. Сколько еще может простоять такая печь — месяц или год? И на поду выкрошилось — чугунки как стоят?»
Вообще все в этом доме было как-то ненадежно: изветшало, состарилось, пришло в негодность. Тут явно не хватало хозяйской руки.
Он пошевелил ухваты и сковородник, прислоненные у шестка — рукоятки их от долгого употребления залоснились и обожжены. На залавке — это некое подобие шкафчика называется залавком? — валялась скорлупа сырых яиц; над кухонным столом обои пузырились, трещина в оконном стекле заклеена полоской бумаги.
Еще он отметил, что печь недавно побелена, занавесь у двери выстирана, однако это мало украшало кухню. Бедность проглядывала тут и там. Вон как источена жуком полочка посудная, залавок покосился.
Жалостливое чувство шевельнулось в душе Соломатина. Это было то самое чувство, которое больно отзывалось в нем, когда он видел где-нибудь на рынке или у вокзала старушку, продающую головку чеснока, пару морковок.
Половицы в кухне ходили ходуном, на них отчетливо выделялись черные пятна — небось, не доглядела Ольга за самоваром, вот и просыпались раскаленные угли; но сам самовар — он словно бы смеялся, стоя на скамеечке у печи.
— Да ладно тебе! — сказал ему Флавий Михайлович. — Стой себе где стоишь.
Тут же, в кухне, западня в подпол — ступить на нее было страшновато: она шевелилась под ногами, не провалиться бы.
Соломатин потянул за ввинченное колечко, чтоб поднять западню и посмотреть, что с нею, но кольцо это вдруг выдернулось, не подняв западни. Он покачал головой, нахмурился от досады.
Опять вышел в переднюю, выглянул в окно — перед ним была занесенная снегом дорога, за нею голые, корявые ветлы, на них сидели две сороки; за ветлами сарай и заснеженное поле, за полем лес темным зубчатым забором, а за этим «забором» торчала колоколенка церкви. Тот край неба был уже по дневному ясен и лучезарен: там всходило солнце; день начинался погожий, бодрый. А из бокового окна видна была деревенская улица — несколько домов, каждый на особицу, между ними явно не хватало еще строений. Ольга говорила, что на всю деревню сейчас только три дома жилых, остальные пустуют в ожидании хозяев, а хозяева те — дачники из Москвы да из Твери.
По словам Ольги в середине деревни живет старуха Валентина («тетка Валя») лет семидесяти с лишком — она шибко больна, но еще ходит «на своих ногах»; а в дальнем конце — тех же лет баба Катерина с внучкой-дурочкой. Итого на всю деревню четверо жителей и ни дороги, ни телефона. Некому тушить, случись пожар; и некому лечить, случись с кем-то приступ болезни: никто не поможет, если явится сюда лихой человек.
Соломатин сел на лавку в задумчивости, опять выглянул в окно: сирое небо, сирое поле, сирые деревенские избы. В размышлении прошел в кухонный чуланчик, сел там на шаткий стол, нехотя поел; мысли выстраивались в череду невеселые: «Вчера молоко, сегодня молоко, этак жив будешь, а с бабой спать не захочешь. Буженинки бы или холодной телятинки, тарелочку борща с мозговой косточкой»..
С чего это у Ольги такой здоровый, цветущий вид? От чистой воды да от чистого воздуха? С «теткой Валей» они держат корову «напополам», то есть месяц Красотка стоит во дворе одной хозяйки, на следующий переходит к другой. Ага, значит, молоком питаются. А как же Ольга управляется с коровой, если целый день на работе? Ведь эту Красотку надо доить в полдень, да и кормить, поить, или корова святым духом питается? Воспоминаниями о лете?
Если бы кто-нибудь видел в эту минуту Соломатина — лицо его выражало недоумение и растерянность. Он чувствовал себя, как пресноводная рыба, выпущенная в море, или наоборот, как морская рыбка в реке — непривычная для нее и может быть даже губительная среда обитания.
Его стремительное сближение с Ольгой совершилось все-таки неестественным путем — не обычным и даже обязательным в таких случаях ухаживанием, обманом да обольщением, а, словно речь шла о приобретении Ольгой необходимой вещи: нужен, мол, ребенок, без него ей жизнь не мила. И хоть смягчался их разговор вроде бы шутливым тоном, однако же характер сближения был именно деловой.
«А я подрядился исполнить работу».
Не сказать, чтобы «работника» вчера коробило такое положение, но и не радовало особенно то — он словно возложил на себя исполнение некоей общественной обязанности, которая в его-то годы.
«Но честь и достоинство настоящего мужика обязывало меня, — словно оправдывался он перед кем-то. — А что до моих лет — то это лучший возраст для мужчин».
Он оделся и вышел в сени. В темноте разглядел лестницу на чердак и лампочку электрическую над головой, но не нашел, где включить свет; догадался повернуть лампочку в патроне — зажигалась она именно таким образом. Две приступочки вели к двери с высоким порогом, запертой, судя по замочной скважине, большим внутренним замком — тут прируб, который Ольга называла горницей.
— А что в горнице? — спросил он у нее вчера. — Сундуки с добром?
— Мешок с овсом — кур кормить, бутыль с керосином — для фонаря; есть и сундук, но с таким барахлом, что годится только на огородное пугало, а больше ничего.
— Зачем же такой солидный замок?
— Дом строил мой дед со своим братом, за то их чуть было не раскулачили. Но пронесло, уцелели — жены их были из очень бедных семей.
— Не страшно тебе жить одной в такой хоромине?
— Привыкла. Вот сына рожу, будет мне оборона.
Еще одна дверь вела на «мост» — это уже над коровьим стойлом, с него спуск в одну и другую стороны — во двор и на улицу. И третья дверь была, пройдя которую, он оказался в смежных сенях, где налево еще одна горница, направо — вторая половина избы, тоже с низкими потолками, с русской печью, с лавками вдоль стен. На окнах тут висели пожелтевшие занавесочки, две потолочины косо спускались сверху вниз — Ольга однажды влезла на чердак и ступила там неосмотрительно — рухнули потолочины.
— То ли я тяжела, то ли они гнилые, — сказала она со смехом. — Хорошо, в бедрах широка, застряла, а то провалилась бы насквозь, до полу.
И добавила со вздохом:
— Дом у нас когда-то был самый красивый в деревне. А теперь устарел, того гляди повалится.
— Черт не выдаст — свинья не съест. Чего заранее о том думать. Вот когда повалится, тогда и подумаю.
Опять у него заныло, заныло где-то внутри от вида этой бедности и неустройства. Подошел к рухнувшим потолочинам, глянул вверх: прореха в потолке была закрыта сеном. Все по-бабьи, все неосновательно.
На шестке печи стоял большой чугун, на полу у шестка — широкий тазик, тут же ведро и деревянная бадья; на лавке лежала сухая мочалка и кусок потрескавшегося хозяйственного мыла — Соломатин понял, что вторая половина избы служит хозяевам баней и прачечной. Что ж, если печь натопить пожарче. Он представил себе Ольгу сидящей здесь и охаживающей себя веником, и усмехнулся: «Чем не „Русская Красавица“ Кустодиева»?
Вышел на улицу, остановился на крылечке, оглядываясь. Тропка вела к поленнице дровяной, а в ней охапки три дров, не больше. По словам Ольги какой-то Володя Окаяннов еще летом подрядился привезти на тракторе из лесу целый воз дров и даже взял у Ольгиной матери задаток — на две бутылки водки, но обещанного не исполнил и опять просил денег, говоря, что-де теперь цены повсеместно повышаются, потому и воз еще не привезенных дров подорожал. Ему опять сколько-то дали, а он опять не привез; после чего просил, бессовестный, снова, даже клялся и на колени вставал.
— Окаяннов — это прозвище, что ли? — поинтересовался Флавий Михайлович.
— Да фамилия у него такая! По паспорту.
— Бог шельму метит, — отозвался он хладнокровно.
Рядом с поленницей лежало несколько чурбанов, которые, надо полагать, сама Ольга пыталась колоть, но не одолела.
«Топливно-энергетический кризис», — вздохнул он.
Сухая береза — просто ствол рогатый в толстых обрубках сучьев — у огорода; со ствола уже ободрана береста; березу эту уже пытались подрубить топором, но, по-видимому, испугались: мертвое дерево может упасть на двор, проломит крышу. Еще одно дерево, стоявшее недалеко от дома, удивило Соломатина — это была могучая липа с неохватным стволом, могучей кроной — небось, ей лет двести, не меньше.
Огород завален снегом. Возле двора стоял наполовину разобранный стожок сена. Флавий Михайлович выдернул пучок, понюхал — пахло летом, даже пчелиное жужжанье почудилось; открыл ворота двора — да, тут было пусто, коровы нет: вчера вечером Ольга бегала за молоком к тетке Вале. На скрип ворот отозвались куры — они еще были на нашести, но проснулись. Петух грозно окликнул вошедшего — прозвучало как «кто такой»?
— Да ладно, не ктокай, — сказал ему Флавий Михайлович. — Сиди где сидишь. Чучело гороховое.
В сумраке двора с трудом можно было разглядеть петуха, он казался очень большим.
Флавий Михайлович пошатал загородку коровьего стойла — погнила, облепленная навозом; потрогал стоявшие в углу вилы с погнутым рогом — рукоятка кривая, кое-как обтесана; вздохнул и вышел, закрыл ворота.
Некоторое время он постоял возле переднего угла дома, глядя вдоль улицы. Она была пустынна. Тихо было, только ворона каркала, расхаживая по сугробу. Словно очнувшись, шагом решительным подошел к дровам, поискал, нет ли тут топора дроворубного, нашел его во дворе — щербатый топор, тупой, но дрова колоть годный — и принялся за дело.
Кряжистые чурбаны расколол — они его вогнали в жар и изнеможение. «Сказывается отсутствие практики», — оправдывался он сам перед собой, сидя на ворохе поленьев. Две охапки отнес в дом и затопил большую печь, признаться, не без труда. После чего разыскал напильник, долго точил топор, потом приступил к сухой берёзе. Когда она рухнула в ту сторону, куда ей было назначено, он терпеливо пилил её двуручной пилой, откалывая поленья; то и дело наведывался в дом к топившейся печи. В избе уже потеплело, а выйдешь — веселый дым над крышей!
Работа нравилась Флавию Михайловичу, и чем дальше, тем больше. Дела, казалось, атаковали его со всех сторон, куда ни кинь взгляд — так и просятся: и то надо сделать, и это. Дела бодрили его, азарт уже владел им.
Он раскидал снег вокруг дома, приставил лестницу к крыше, полез сбрасывать его и оттуда. Сверху глянул — внизу старуха стоит в шапке-ушанке, худущая, согбенная, темноликая.
— А ты кто Ольге-то? — спросила она строго, не здороваясь.
Не так ли строго и петух давеча спрашивал?
— Друг, — отвечал ей Соломатин.
— Ишь ты, друг, — сказала она и, помолчав, решила. — Хахаль, небось. Чтой-то Ольга, с ума сошла? Такого раньше за ней не водилось, чтоб какой-то являлся.
— Хахалево дело — хахалить, — возразил ей Соломатин. — Как же, станет он снег с крыши сбрасывать!
— Может и впрямь друг, — сказала она, подумав. — Это хорошо.
— Плохо ли! — отозвался Соломатин.
Он продолжал работу, а когда обернулся опять — старухи уже не было. Наверно, это была тётка Валя, совладелица коровы Красотки.
Окошко в конторе запотело. Ольга потерла его ладонью — сквозь мокрое стекло показалось, что гость её — один из тех пяти или шести пассажиров, садившихся в рейсовый автобус. Она облегченно вздохнула: до этой минуты тяжесть была на душе, а теперь сразу полегчало, Можно забыть, забыть.
День выдался суматошный. Народ в контору шел и шел, словно сговорившись; в коридоре и в бухгалтерии гвалд, ждали обещанную зарплату, новости обсуждали: утром возле Бараньковского моста в ручей трактор свалился, ночью обокрали батюшку Спасской церкви, мука в магазине подорожала чуть не вдвое, а хозяйственное мыло исчезло из продажи, какая-то Надешка выходит замуж в Савелово за спекулянта с большим кошельком, а какая-то Наташка, наоборот, развелась с мужем, уехала на Севера. Тут кассирша позвонила из банка: денег нет. Поднялся ещё больший шум, каждый чего-то требовал, пусть не от неё, бухгалтера, а больше от председателя Акимова: Ольга едва выпроводила посторонних людей из своей комнаты.
За неделю, пока она отсутствовала, в бухгалтерии накопилось столько дел!.. Прислали новые формы отчетности, в которых поди-ка разберись, а сроки все уж вышли, спешить надо. Она звонила в город, Акимов то и дело требовал ее к себе, к нему какие-то хитрые коммерсанты пришли, потом инспектор по налогам явился.
Обедала Ольга чаем с мятными пряниками за своим столом, заваленным бумагами. Вспомнила, что корову придется нынче забрать от тетки Вали, а как теперь успевать с домашними делами? Когда покупала корову, тетка Валя обещалась: «Ничего, я буду доить!» А теперь вот болеет, того и гляди, помрет еще.
Уже в темноте отправилась она в свою деревню, только теперь вспомнив вчерашнего попутчика, ставшего ее гостем и даже — о, Боже! — любовником! Дай Бог, чтоб никто не узнал, и дай Бог самой поскорее забыть, выбросить из памяти насовсем. Не было этого, не было.
С чего у них началось-то? В Новгороде оказались рядом на сидении, на выезде из города автобус приостановился, а как раз напротив их окна шел по улице мужик, пьян-пьянехонек. Шатало его из стороны в сторону, чуть не упал и сел на грязную кучу снега, бессмысленно глядя на лица пассажиров в окнах.
— Эх, болезный, — вздохнула Ольга. — С утра пораньше. Когда успел набраться?
А сосед в ответ ей:
— Много их, таких Иванов, на святой Руси. Каждый выпьет сто стаканов, только подноси.
Ольга рассмеялась, сказала:
— Теперь таких Иванов спонсорами зовут. Скажут: вон спонсор валяется.
— Суть юмора в подмене понятий, — объяснил он как бы сам себе.
По началу разговора, серьезного и неспешного, она поняла, что сосед ее — человек солидный, образованный, с таким отчего и не поговорить. Одет хорошо: в куртке на меху и в бобровой шапке. Шапку эту он держал на коленях, поглаживая, как кошку, зарываясь пальцами в мех.
Ольга вспомнила недобрым словом Володю Окаяннова — рассказала про этого «спонсора» незнакомому человеку.
— Мельчает наш брат, — согласился он. — Есть тому объективные причины! Качество среды обитания ухудшается, а мужик — создание хлипкое.
Она ему в тон:
— Что верно, то верно: мужик нынче пошел мелкий, суетливый, ни на что не годный — пьяница, табашник, разбойник и матерщинник.
— Алкаш, бузотер и бабник, — подсказал он.
— Кабы бабник! — отвечала Ольга ему сквозь смех. — А то ведь, ребенка сочинить не могут.
— А что, у вас с этим проблемы? — спросил он прямо-таки заботливо, чем еще больше рассмешил ее.
Лет ему она определила за сорок, старый уже да и солидного вида, так что пошлого ухаживания можно не опасаться, отчего и не пошутить. Да и вообще он как-то располагал к себе: мужественное лицо, внимательные глаза, спокойный голос. Будь он киноактером, небось, исполнял бы роли любящих отцов да заботливых начальников.
— Да хоть бы и у меня, — сказала она.
— А муж на что?
Ольга поняла вопрос так: он хочет знать, замужем ли она.
— Был муж, вот такой же спонсор.
— Куда же вы его дели?
— Сам делся. Ну, помогла, кулаком в загорбок, коленом под зад.
Этого собеседник ее не одобрил.
— Нехорошо, — сказал он очень серьезно, но глаза улыбались. — Мужа надо холить и лелеять, воспитывать терпеливо и любовно, вовремя кормить, водить в баню, причесывать, утирать слезы, если заплачет. Не умеете вы, женщины, обращаться с такой нежной структурой, как мужик.
— Нежные, верно, — кивнула Ольга. — Не спят, не работают — только пьют.
— Казалось бы, вот телевизор — если его кулаком по темечку да коленом под донышко, разве он лучше станет? — продолжал рассуждать сосед. — Мигнет прощально и заглохнет навеки. Как это вы, женщины, не понимаете, что муж — необходимая вещь в хозяйстве, а электроника и телемеханика в нем посложнее. Следовательно, бережней с ним надо обращаться, бережней!
— Ой, я ли не холила да не лелеяла! — стала оправдываться Ольга. — Авось, думаю, от ласкового обхождения возьмется за ум. Ан, вижу: не в коня корм. Теперь вот об одном жалею: хоть бы ребенок остался, все повеселей было бы. А в другой раз подумаю: слава богу, что не сумел, пьяница несчастный!
— Где ж ему суметь при такой решительной жене! — хмыкнул собеседник. — Он оробел, небось. Не знал, как и подступиться.
— Ну, а робкому-то нечего было и жениться!
— Что верно, то верно, — сказал ей Соломатин. — Это как в анекдоте: пришел мужик в публичный дом, а там все коридоры, коридоры, на каждом указатель: «для сильных», «для решительных», «для уверенных в себе», мужику все не подходит. Дошел до последнего коридора, а там написано: «Выход в город».
Ольга засмеялась.
— Вот-вот, и мой был такой же. В город и уехал.
Тут впереди заскандалили двое, мужчина и женщина: кому сидеть у окна.
— Вот они, мужики-то нынче, — сказала Ольга. — Защитнички наши, заботнички, ухажеры — места не уступят женщине.
— Да откуда нынче настоящему-то мужику взяться! — сказал сосед, словно оправдываясь. — Климат суровый, а женщины круты на расправу. Эва что: мужа в шею. Давно это случилось?
— Давно. Уж забыла, как и кашляет.
— Пять лет назад, — определил он.
— Не меньше.
Они и дальше вели разговор этак же непринужденно, полушутливо-полусерьезно. Он сказал о себе, что работает на военном заводе и должность хорошая, имеет даже степень кандидата каких-то наук, но завод остановился, почти всех отправили в отпуск без сохранения зарплаты. Теперь вот хоть мухоморами на улице торгуй!
— Почему именно мухоморами? — спросила она, готовая засмеяться.
— Говорят, прибыльное дело.
— Странно, — сказала она, отсмеявшись. — Вы же человек с головой, и вдруг не нужны. Как же так?
— Государство заплошало, — объяснил он. — Нынче и доктора наук отхожим промыслом занялись: двери квартир утепляют, полы циклюют, на рынке луком торгуют. Ну, а вы чем заняты?
Она сказала о себе: и как зовут, и где работает, и что ездила к сестре в Новгород отпраздновать Новый год.
Так вот и беседовали.
Ехать им предстояло долго. Во время продолжительной остановки в Валдае, Соломатин вышел размяться, и она, глядя на него из окна, думала, что вот же бывают нормальные мужики: не красавец, не больно складен фигурой и уж годами немолод, но что-то есть в нем такое — спокойное, уверенное, истинно мужское; о таких говорят: за ним, как за каменной стеной. И пошутить с ним можно, и серьезно поговорить. Ведь когда она бухнула: не с кем, мол, ребенка сочинить, он не ответил глупостью и хохотком, а воспринял это очень по-простому, с пониманием, что опять-таки понравилось ей.
«Кому достаются такие мужики? — и тогда, в автобусе, и теперь, шагая в свою деревню, думала Ольга с непонятной для себя обидой. — Небось, дура какая-нибудь владеет, не понимая, как ей повезло. Спокойный такой, серьезный, рассудительный. Да и непьющий, небось! От таких и детишки-то разумные да здоровые получаются».
У старшей сестры, живущей в Новгороде, парнишечка растет, он уже двух с половиной лет, толстенький, румяный, баловник и затейник, зовут Шуриком. А теперь вот сестра второго родила, Максимку, — этот совсем еще младенчик. Пока гостила, Ольга без конца тетешкалась с ним, кормила из сосочки, подгузнички меняла, пеленала снова и снова, без конца гулюкала. Сестра Вера не выдержала, сказала:
— Эх, Оля, вот что я тебе скажу: роди. Наплевать, что мужа нет. Возьми напрокат чужого мужика, он и нужен-то на полчаса, спонсор этот.
Мать услышала, тотчас пристыдила дочерей:
— А вы полно, полно! Чего не дело-то городить!
— Да ладно тебе, мам, — отмахнулась Вера. — Ей вишь как ребеночка хочется. Возьмет моего на руки, так сияет вся.
— Замуж выйдет, заведет четверых, возразила мать. — Все честь честью, успеется. Как это без мужа ребенка? Каково одной вырастит?
— То-то ты нас вырастила не одна!
— Я — иное дело. Я овдовела.
— Ну и Оля вырастит. Что толку вон хоть бы от моего Тимохина? — Вера мужа своего почти всегда называла не по имени, а по фамилии: Тимохин. — Он у меня и сам вместо ребенка. Считай, что у меня не двое, а трое детей.
— Где его, мужа-то, взять? — вздохнула Ольга.
— Найдется! Али ты у меня собой плоха? — обиделась мать за нее. — Подойди к зеркалу, поглядись. Сколько девок похуже тебя, да замуж вышли. И ты выйдешь. Суженого на кобыле не объедешь.
— За Володю, что ли, Окаяннова? Или за Борзова? Или за которого-нибудь из братьев Китайниковых? Эти хоть сейчас в мужья, только помани. Кого из них хочешь в зятья себе? То-то, что никого. А по мне лучше в вековухах остаться, чем за таковских замуж идти.
Вера слушала сестру сочувственно и сказала, что хорошего мужа не найти. Может и есть где-то, да искать долго и недосуг. Вот она за Тимохина вышла — как в омут головой. И рассказала про какую-то свою подругу, которая съездила по путевке то ли в дом отдыха, то ли на турбазу с единственной целью — найти на время подходящего мужика, чтоб с ребенком потом остаться. И нашла, и родила в свой срок, и растет теперь парнишка — ему уж скоро два года. А кто его отец — кому какое дело!
Тот разговор с сестрой и матерью как бы продолжился уже в автобусе с незнакомым человеком. И вот где-то возле Высшего Волочка, когда рассказ о племянниках снова возник, когда Ольга в очередной раз умилилась, вспоминая о Шурике да Максимке, этот Флавий Михайлович засмеялся и сказал вполне серьезно и дружески:
— Ладно, Оля, так и быть, раз уж вы так настроены, помогу я вам решить эту проблему.
Именно очень дружески сказал.
— Как это? — насторожилась она.
— От меня ребятишечки получаются — эт-то, я скажу, хоть на выставку: крепенькие, ясноглазенькие, смышленые. Так что беру эту заботу на себя. А то ишь до чего дело дошло: демографическая ситуация в государстве нашем неблагоприятна — женщины не хотят рожать, а тут наоборот, хочет родить, да помочь некому. Непорядок.
У неё выплеснулся смех, именно выплеснулся; она смеялась неостановимо.
— У нас, Соломатиных, порода хорошая, — продолжал он невозмутимо и убеждающе, словно товар продавал да нахваливал. — Все как один — народ непьющий, некурящий, толковый, и каждый сам по себе что-то значит, чего-то достиг.
И хоть возникла от его неожиданного предложения некоторая неловкость, но рассеялась скоро, и предложение само по себе отнюдь не выглядело странным или пошловатым. И в дальнейшем разговоре эта тема — о будущем ребенке Ольги, который родится от него, Соломатина Флавия Михайловича — всплывала то и дело, неизменно повергая её в смешливость.
— Ну, что же, — сказала она, в очередной раз смахивая выступившие от смеха слёзы. — Я согласна. Раз мне такой специалист попался. Тем более, что порода хорошая. Вы за плату, или за так?
— В порядке гуманитарной помощи, — отвечал он с самым серьезным видом. — Ради поддержания чести и достоинства всего мужского племени.
— А не староваты для такого дела? — напрямик спросила она.
С её точки зрения он, конечно, староват — сорок четыре года Соломатину; а ей-то почти вдвое меньше. У него при желании дочка могла бы быть такого возраста.
— О, не сомневайся, — отвечал он без обиды. — Более того: это теперь я могу что-то, а молодому-то мне цена была не ахти. И, кстати, переходи на «ты», поскольку мы становимся близкими людьми.
Шесть часов были они в пути, за все это время у них не возникало томительных пауз. Напротив, разговор этот сближал их все больше и больше.
Он рассказывал о том, как бывал в Германии, Швеции, Югославии — и не по туристическим путевкам — посылали туда в командировку. Он называл себя «специалистом по пустотам», в этой области у него даже изобретения имеются. По его чертежам изготовили какой-то вакуумный механизм, с помощью которого можно и строить, и разрушать: любая железобетонная плита в мгновение превращается в щебень и любую конструкцию можно приподнять с помощью этого механизма.
Ну, тут Ольга не все поняла, а расспрашивать не стала, тем более, что он и упомянул-то об этом вскользь, а повел речь опять о Греции — не о нынешней, а о той, что была в античном времени.
Он рассказывал, как входят в гавань порта Пирей купеческие корабли, гребцы поют в такт весельным ударам, а на набережной стоят женщины и перекликаются с моряками. Как идёт богатая афинянка в сопровождении рабыни, несущей амфору, — от рынка мимо Акрополя и театра Дионисия — что она при этом думает, что видит, и как пахнет ветер, дующий на неё от залива Фалерон, откуда некогда отчаливали многие мифологические герои.
Он рассказывал, как выглядит этот самый Акрополь с его крепостными стенами, храмами Афины и Августа, говорил, удивляя Ольгу словами «дорические колонны», «эолийские капители», «ионический ордер».
И посреди такой беседы иногда возникало: вот когда родится у Ольги ребеночек от него, от Соломатина, тогда-де, мол, будет то-то и то-то. Например, когда порастет, тоже отправится в Грецию.
На конечной остановке шуткам их должен был прийти конец.
— Ну, куда теперь? — деловито спросил Соломатин на автовокзале в Твери.
— Не знаю, как вам, а мне опять на автобус, — она никак не могла перейти на «ты» — все-таки он много старше её. — И еще полтора часа пути.
— То есть как это «не знаю, как вам»? — строго сказал Соломатин. — Ты что, забыла?
— О чем?
— Ну, ведь договорились. Мы не просто так встретились, тут перст судьбы: у нас должен родиться мальчик или девочка. На четыре сто весом. Так что нам и дальше вместе.
Все это он сказал таким тоном, словно они компаньоны в серьезном предприятии, и один компаньон хотел увильнуть от дела, а второй его укорил.
— Ну что ж, поедем, — сказала она.
Сказала с тем выражением, что-де если хочешь и дальше шутить, так ладно, шути-шути.
И они ехали полтора часа на автобусе, причем Флавий Михайлович невозмутимо вел разговор о том, о сем — ни игривости, ни пошлости, ни галантного обольщения не было в его голосе. В небольшом районном городке, выходя из автобуса, Ольга спросила:
— Ну, ухажер, назад не пора?
— Только вперед.
Тогда она уже грубовато:
— А что, в городе для таких шуток пары не нашел? Вроде, мужик ты из себя видный и не совсем еще стар. Подыскал бы подходящую бабенку да и крутил бы с нею любовь.
Она словно нарывалась на ссору, чтоб таким образом остановить предосудительное, по ее мнению, развитие событий, но это от чувства неловкости, от смущения да и стыда, уже мучившего ее.
— Шутки да развлечения — это не для меня, — строго сказал он. — Я человек серьезный, основательный, люблю доводить всякое дело до конца. А у нас с тобой цель важная, не так ли?
— Ну-ну, — сказала она.
Мол, шалая дурь из тебя еще не вышла?
Ситуация эта хоть и смущала, но в то же время и забавляла ее: чем-то, мол, все кончится? Как он выйдет из положения?
И они сели на третий автобус, который минут через двадцать привез их в село. Выйдя тут, ее спутник сказал: «Ого!» и оглядывался, то ли дивясь увиденному, то ли просто запоминая.
— Ну что? — спросила она. — Еще не созрел, чтоб попрощаться да и назад? Не теряй времени, автобус стоит тут недолго. Садись и — назад!
— Куда идти, говори, — сказал Соломатин деловито. — Где твоя деревня? Где твой дом родной?
Автобус развернулся и уехал. Они стояли посреди сельской улицы, освещенной лишь двумя электрическими лампочками на столбах под абажурами размером в чайное блюдечко. По дороге приближались двое, женщина и мужчина, разговаривая громко. Ольга поспешно отступила в проулок, он не отставал.
Теперь она той же дорогой привычно шагала одна. Улыбалась, вспоминая: где-то возле Торжка пели они, как-то так разговор повернулся, что он спросил, которая из песен у нее любимая. Ольга сказала: «Липа вековая». Оказывается, он не знал такой песни.
— А у меня возле дома липа стоит! — сказала Ольга. — Громадная — страсть. Я возле нее выросла, потому и песню эту люблю.
И запела ему негромко:
Липа вековая
Над рекой стоит.
Песня удалая
Далеко летит…
А он очень быстро усвоил мотив и стал подпевать. Так славно пели, хоть и тихонечко, но на них с улыбками оглядывались соседи. Та же улыбка была сейчас на губах Ольги.
Уже подходя к своей деревне, с замиранием сердца подумала, прислушиваясь к себе: а что, если и вправду забеременела как раз нынче ночью? Что, если в ней уже произошло это сцепление двух клеток в единое целое, которое теперь уж не разорвать; оно будет в ней, как семечко, упавшее в благодатную почву. Ну, да, она забеременела и родит теперь. Какое это чудо! И какое это счастье. Вот удивятся-то все! То-то пересудов будет, когда заметят ее живот. Уж позлословят: Ольга, мол, нагуляла, спуталась. «А и черт с ними, пусть болтают, пусть языками треплют, — подумалось ей весело. — Зато у меня через девять месяцев появится ребеночек, точно такой же, как у Веры».
Она вспомнила маленького племянника, который так славно причмокивал во сне или когда сосал материнскую грудь, и уже улыбался — в глазах его было прояснение просыпавшегося разума! А как он славно лепетал: «Та-та-та».
Вот и у нее будет такой. Не замечая, что и сама улыбается, Ольга подходила к своему дому и вдруг остановилась: в окнах горел свет. Она не верила своим глазам. «Тетка Валя пришла?» — мелькнуло в голове. Нет, та не войдет в дом без хозяйки. «Может, этот, ушел и не выключил свет? И свет горел весь день?» — так она подумала, но уже вспыхнула догадкой: он не уехал, этот самый Флавий Михайлович, любовник чертов! Не уехал.
Тропинки от крыльца к дровяной поленнице, ко двору были расчищены от снега, березовые чурбаны расколоты, уложены в поленницу, а с крыши снег сброшен; изба, словно освободившись от тяжести, смотрела на улицу бодро, вроде бы даже с торжеством. И вот еще чего: сухая старая береза уже не стоит возле огорода, она повалена, распилена.
Опасаясь неведомо чего, Ольга вошла в избу — тут было тепло, ее любовник что-то вытесывал, сидя возле маленькой печки, обложенной кирпичами.
— Ты не уехал? — изумленно спросила Ольга.
Могла бы и не спрашивать: раз сидит тут, значит, не уехал.
— Чего это я поеду! — ворчливо отозвался он, не прерывая работы. — С какой стати?
— Но я же тебе сказала.
— Ты сказала: сделай свое дело и уходи.
— Ну?
— А что ну! — возмутился он довольно благодушно. — Я твоим глупостям не потатчик.
— Как это?
— Мы ж к делу едва-едва приступили — это еще только «здрассьте», это еще, так сказать, холодная закуска, а горячие блюда впереди. Мы ж только сели за стол пировать на празднике жизни, и вдруг: уходи. Это, по-твоему, умно?
«Какие еще „горячие блюда“?» — Ольга даже растерялась.
— Вот уж не ожидал, что ты отнесешься так легкомысленно к серьезному делу.
Он осуждающе покачал головой, а Ольга приходила в себя.
— А это серьёзное дело? — уточнила она и фыркнула от смеха.
— А как ты думаешь? — прямо-таки рассердился он. — Ребенка сочинить — это что, пустяки? Не куклу сделать, не щенка завести — живого человека создать. Че-ло-века! Я ж тебе не папа Карло, чтоб вот так из деревяшки вытесать. О живом человеке уговор был!
— Дурачье дело нехитрое, — возразила Ольга.
— Не хитро распутничать, а у нас дело святое.
И тут он повернул разговор так, что она растерялась ещё больше.
— Что это ты, душа моя, так запустила своё хозяйство. А? — спросил он. — Куда ни глянь, везде непорядок: дверные дужки болтаются, того и гляди оторвутся; калиточка у коровьего стойла на одной петле висит; наличники на окнах перекосились; вон эта полка, которую ты грядкой называешь, она ж вот-вот рухнет, держится на одном гвозде.
Он и дальше перечислял мелкие и крупные неурядицы в её избе да на дворе, а закончил выговором:
— И ты решила обзавестись ребенком в таких бытовых условиях? Как он будет тут жить? Что его встретит в этом доме? Каким он вырастет? Или ты о таких пустяках не задумывалась?
— Нормально будет жить, — уже обиделась Ольга. — Конечно, моя изба — это не твоя городская квартира с ванной да теплой уборной, но и в таком жилье ребятишки вырастают не хуже ваших городских, а может и получше. Топором да рубанком орудовать — это не женская работа, у меня тут ни сноровки, ни силы.
— А что, у женщин рук нет? — тут он так ли строго да взыскательно глянул на неё, что она оробела. — Коли вытолкнула своего мужа в шею, то берись сама за мужскую работу. Другого выхода нет.
Она поняла, что тут не до шуток: «Ишь, избаловался командовать. Небось, жену свою жучит и мучит». Странное дело: хоть и обидно было, но в то же время и понравилось, что он так строго с нею говорит.
— Взяла б молоток да гвоздь, приколотила бы эту, как её? — грядка, да? И дужку дверную, и вешалку, — не унимался он. — Или ты не в состоянии сменить заржавленный патрон и вкрутить в него лампочку? Хитрость невелика.
— Я женщина! — опять напомнила она.
— Ну, раз женщина, тогда…
Тут он стремительно встал, шагнул к ней, не обнял — сильно обхватил руками, прижимаясь всем телом, — у неё дыхание занялось.
— Ты с ума сошел, — говорила Ольга, слабо отбиваясь.
— Соскучился, — объяснил он совсем другим тоном, не рассерженным — ласковым. — Целый день ждал, ждал.
— Да уж ври-ка, — так и вспыхнула она. — Отпусти, вон угли из печки вывалились, пожар устроим.
— Ну ладно, с этим потом, — сказал он, отступаясь. — Раздевайся, садись к столу. И живей.
Отнял заслонку у печи, — в избе явственно запахло лапшой куриной. Да и вкусно так!
— Что это у тебя? Да уж не зарубил ли ты курицу? — насторожилась Ольга.
— Я на такие подвиги не гож, — отвечал он со смехом. — Договорился с какой-то старушкой, у нее купил, она и зарубила, и ощипала, и выпотрошила. Себе взяла курью голову и ноги, сказала: «На холодец», а мне отдала остальное.
— Сколько она с тебя взяла?
— Не твое дело. Ты только представь: я впервые в жизни топил русскую печь и опять же впервые варил лапшу в чугунке.
— Мы тут живем скупо, — заметила Ольга, словно оправдываясь. — Денежку тратим с оглядкой. Привыкли так. Лапшу-то с курицей не варим — сидим на молоке.
— Ну, не одной же простоквашей нам питаться! — он уже наливал из чугунка варево, аромат которого сразу покорил ее: этот мужик справился и с поварским делом. — К тому же следует чтить древнюю русскую традицию: возле брачной постели ставить блюдо с вареной курицей, чтоб любовники вовремя подкрепили угасающие силы.
Ольга смутилась и вспыхнула всем лицом. А он зачерпнул в ковшик воды:
— Я полью тебе, помой руки перед едой, — и проворчал: — Неужели трудно обзавестись рукомойником?
— А где я его повешу? Во дворе?
— Ну, хоть вот здесь.
— Мешать будет. Да, ладно! Я уж привыкла так: умываюсь над ведром.
Он ей строго:
— Оля, привыкнуть можно ко всему. Но надо ли ко всему привыкать?
Сели за стол. Он ей озабоченно:
— Послушай, не могу понять, зачем вбит в потолок этот дурацкий крюк? На случай повеситься, что ли?
— Этот-то? — Ольга глянула вверх. — Для зыбки. Туда вставляется жердинка гибкая, а на конец ее — зыбка для ребенка.
— Вот дубина! — он хлопнул себя по лбу. — Ай да ученый муж: не смог догадаться. Конечно, для зыбки! Для чего же еще?
— И меня в ней качали, и сестренку. Да, небось, и маму мою тоже. Даже бабушку.
— Дом такой старый?
— Крюк еще старее, — усмехнулась Ольга. — Небось, служил и до того, как сюда его вбили.
— Ты и нашего ребенка будешь качать в этой зыбке?
— А почему бы и нет? — ответила она со смехом. — На чердаке стоит, резная, красивая, — не хуже нынешних кроваток.
Эта зыбка почему-то глубоко тронула Флавия.
— Действительно, — пробормотал он.
— Но ребенка еще надо родить, — напомнила она.
— Его еще надо сделать! — живо подхватил он.
— Разве можно так говорить!? — возмутилась Ольга. — Боже мой, вы там в городе, совсем обессовестились.
Далее словно тучка над ними прошла.
— А что, в этом доме нет ни одной книги? — осведомился Флавий Михайлович, и в тоне его голоса был уже упрек. — Или они спрятаны в надежном месте?
Ольга ответила после паузы:
— А вот поживи тут, в деревне, я посмотрю, захочешь ли читать.
— Почему нет?
Она не ответила.
— Как же без книг? — сказал он, пожав плечами. — Я уверен, даже корове иногда хочется уткнуться в любовный или приключенческий роман, вроде «Манон Леско» аббата Прево или, к примеру, «Опасные связи» господина Шодерло де Лакло.
— Корове-то, может, и хочется, да некогда: ей молоко надо нагуливать, теленочка выносить в животе. Поди-ка, потаскай такое брюхо да такое вымя целый день — захочешь ли читать?
— И люди так?
— У людей работа, хозяйство, опять работа, опять хозяйство. Дрова надо заготовить, сена накосить, огород вскопать, посадить, поливать, корову доить, навоз выгребать, а тут еще, глядишь, крыша прохудилась, изгородь повалилась. Крутишься, как белка в колесе.
— Это я понимаю. Но если выпадет минута желанного отдыха.
— А в минуту отдыха месту бываешь рада — сразу спать.
— М-да. А есть прекрасные сочинения — на все времена, для всех поколений: «Золотой осел» Апулея, «Декамерон» Боккаччо, «Жизнеописания» Плутарха, — перечислял Флавий Михайлович, пребывая в задумчивости.
— Вряд ли все это есть в нашей сельской библиотеке, — заметила Ольга.
— Ах, у вас тут библиотека! — оживился он. — Чего же лучше! Принеси мне оттуда что-нибудь, а? Только не детективы и не фантастику. Я их терпеть не могу.
— Ты намерен долго гостить? — спросила она после паузы.
— Накоротке не управиться с главным делом, — отвечал он очень серьезно.
Опять помолчали: разговор важный.
— Может, свежих газет завтра принести? — предложила она нерешительно, тем самым соглашаясь на продолжительное его гощение.
— Избави Бог! Только не их. Последний том какого-нибудь собрания сочинений. Я люблю последние тома: там увлекательнейшие комментарии и примечания.
Он еще поразмышлял и сказал:
— Как же мой сын будет тут взрастать? Без книг.
— Сын? — переспросила Ольга. — Может, дочка? Я вот девочку хочу.
Он даже встал с лавки, возмущенный:
— Как девочку! Мы ж договорились вчера о мальчике! Ну, надо предупреждать. Тогда пойдем переделывать!
И схватил ее в охапку.
Вечером пришлось им забрать Красотку на свой двор. Та была недовольна переселением, даже молока не хотела отдавать. Соломатин при свете слабой электрической лампочки отремонтировал ясли, укрепил ступени лестницы у мосточков под коровьим стойлом и дверцу в это стойло, и стекло вставил в малое окошко двора, которое было просто заткнуто соломой…
— Ишь, как хорошо, — похваливала Ольга и раз, и два.
Он ей на это:
— Мужик — он и в Африке мужик.
Спать легли, словно муж и жена, однако в постели она по-прежнему оборонялась от него, словно от насильника, хоть и не столь упорно, как в предыдущую ночь.
— Ну, хватит, — говорила она. — Уймись.
Одна-единственная мысль пробуждала в ней любовное чувство: «Маленький у меня будет…». И от этой мысли глубинное содрогание отзывалось в ней, заставляло ее делать встречные движения; руки хоть и неуверенно, однако же явно обнимали его, мужчину. Слово это — «маленький» — имело волшебное действие.
А Флавий Михайлович в свою очередь. Ни одна из женщин, которых он знал ранее, не вдохновляла его так, как эта Ольга. При том, что была чуть ли не враждебна к нему в постели. Он не возмущался — его это забавляло.
— Ну что ты лежишь, как дубовая колода! — тормошил он ее со смехом. — Как камень-валун, как глыба ледяная! Когда мужчина и женщина вдвоем, они должны самозабвенно трудиться — это творческое, вдохновенное дело! Грех двоим лениться в постели, это ведь не просто труд, а труд любовный — высшее проявление жизненных сил!
— Никакая не любовь, а обыкновенное распутство, — отвечала она. — Просто молодая баба, потерявши стыд и совесть, привела чужого мужика и уложила в свою постель. Вот и все.
В ответ он читал ей стихи:
Любви очарование исходит
От ваших слов, и я, внимая вам,
Не только вновь пылаю страстью сам,
Но верю — с милой то же происходит.
— Что ты там бормочешь?
— Душа моя, я читаю тебе сонеты Петрарки. Он сочинил их для нас семьсот лет назад.
— Наверно, их надо читать не в постели?
— Отчего же! Место самое задушевное — постель.
— Да не тискай ты меня! И не трогай их, оставь их в покое.
— Там не тронь, тут не тронь, — ворчал он. — Ты ж красивая, цветущая женщина! Как я могу лежать рядом равнодушно? А ты должна вся огнем полыхать!
— Счас, распылалась.
Ночью случилось вот что: в самый ответственный момент подвела кровать. И смех, и грех: сломалась какая-то перекладина — вместе с матрацем и досками под ним любовники рухнули вниз, пружины зазвенели и стоечки деревянные с грохотом упали на пол. На мгновение и непроизвольно Ольга прижалась к Соломатину, словно они полетели оба в пропасть, но тотчас отстранилась, замерла.
— Первое объятие, — отметил он. — Видимо, для того, чтоб ты меня пылко обнимала, нужно землетрясение или извержение вулкана. Ну, что ж, еще не все потеряно.
Насколько ее сконфузило происшедшее — проклятая кровать! — настолько его развеселило. А Ольга встала и ушла от него, говоря в сердцах:
— Господи, что творим! Стыдно-то как! Ишь, кровать сломали.
— В том было ощущение полета! — возразил он.
— Вот навязался на мою голову! Ведь сказала же утром: уходи. Нет, не ушел.
— У меня правило: начатое доводить до конца, — невозмутимо объяснил Флавий Михайлович. — А ты женщина безответственная и легкомысленная: к исполнению святого долга спустя рукава относишься, тяп-ляп, кое-как.
Она не отозвалась на это смехом, а продолжала чем далее, тем сердитее:
— Тетка Валя давеча: друг, говорит, у тебя появился — кто такой? А что я сама-то знаю? Смотри, говорит, небось, мазурик какой. И то сказать, может и мазурик. Ишь, что плетет про древнюю Грецию да про Рим! Ох, дурит он меня, клуху деревенскую! Ох, дурит.
Легла в передней на кровать, проговорила:
— Ой, как холодно тут!
А из спаленки с постели, распластанной на полу, послышалось вдруг задушевное пенье про липу вековую, которая над рекой стоит.
Луг покрыт туманом,
Словно пеленой.
Слышен за курганом
Звон сторожевой.
— Оля, подпевай, — распорядился он оттуда.
И она вернулась к нему, подпевать.
Именно в эту ночь Ольга сказала своему гостю с глубоким вздохом, с облегчением великим, словно исключительно важное дело свершила или словно до правды-истины докопалась:
— Ну вот, я только теперь поняла, что к чему, только теперь что-то расчувствовала.
И засмеялась, прижимаясь лицом к его плечу.
— Деметра, — сказал он, — ты становишься Афродитой.
Утром проснулись — еще только светало.
— Два сна видел, — сказал Соломатин. — Сначала приснилось — будто еду на велосипеде по-над берегом реки, а река внизу, в долине, вьется лентой. Утро будто бы этакое теплое-теплое, парное, с розовыми облаками на небе. А в реке купание по всему течению тут и там люди, крики, смех.
— Ой, и мне снилась река! — подхватила Ольга. — Я купалась, а платье да все прочее будто бы оставила и на том берегу, и на этом.
— Так это была одна и та же река, — решил он. — Ты, небось, видела меня на велосипеде?
— И уж просыпаюсь, думаю: как же я вот сейчас проснусь, а одежу-то свою по берегам не собрала еще! Может, думаю, мне подождать просыпаться, сначала собрать. А на мне будто бы уже платье, а пояска нет. Как же, думаю, без пояска-то? Распояской, что ли, ходить!
— Ты думаешь, это вещий сон? — размышляюще спросил Флавий Михайлович. — Он что-нибудь обозначает?
— Глупых да зряшных снов не бывает, — сказала Ольга. — Не поясок, а себя я потеряла, раз любовника завела.
— Не путай грех со святым делом.
В обед она не пришла, как обещала, — небось, делами ее завалили; или приехал кто-то. Говорила, что комиссию ждут. Или налоговую полицию, есть теперь и такая.
Флавий Михайлович решил подоить Красотку сам, поскольку дело это им не испытанное; значит, надо испытать.
Корова никак не хотела признавать правомерными посягательства чужого человека на ее вымя; он уж угощал Красотку хлебом, подкладывал хорошего сенца — она отходила от него, едва он присаживался сбоку с подойником.
— Ну, мадам, — терпеливо убеждал он ее, — не будьте так строги. Я же не корысти ради, а творческого познания для. По большому-то счету вы не правы, мадам. Каждый из нас должен исполнять свой долг, каждый к чему-то предназначен. И не следует проявлять строптивость там, где это неразумно!
Но опять-таки: он был не из тех, кто отступает перед трудностями, и уговоры его увенчались успехом: покорилась Красотка. Соломатин тискал ее тугое вымя, осторожно потягивал соски, опасаясь, что они могут оторваться. То есть, казалось ему, что вот если потянет сильней — останется сосок в кулаке. Струйка молока попадала ему в рукава, в колени, в полы куртки или просто в навоз, в подойник перепадало мало. И все же маленько он надоил, испытав чувство гордости, словно провел научный эксперимент, принесший ему положительный результат.
Ольга возвращалась с работы в необычном настроении: вот придет сейчас домой, а там уже ждет ее, сильный, умный, ласковый, и пахнет-то от него мужиком — это и не объяснишь. Пошутит, обнимет.
Она так и всколыхнулась вся от этих мыслей, и прибавила шагу. «Боже мой, — сказала чуть не вслух, — какое счастье, когда в доме мужик! Как это хорошо — быть при мужике. Надежно-то как, тепло-то как! И дом не пуст, и душенька-то моя не пуста».
Ей даже думалось, что теперь и ребенка ей не надо, раз есть такая повада — почти муж. Но она тотчас отогнала эту мысль: «Нет-нет, ребеночка я хочу, как же без него?»
Не шла — на крыльях летела. Даже расплакалась счастливыми слезами, подходя к своей деревне, а потом к своему дому: как хорошо, что есть там живой человек, который ждет ее. «Вот уж верно говорится: готова ноги ему мыть и воду пить. Не так, конечно, но почти так».
На крыльцо не взошла — вбежала. Сквозь сени в темноте, дверь распахнула с сильно бьющимся сердцем — все было так, как ожидала: «хозяин» сидел возле печки, которую только что растопил. Обернулся на скрип двери — лицо в играющих отсветах пламени, глаза блестят — он показался ей таким красивым, молодым.
— А-а, — сказал, — вот и ты.
И голос его отозвался в ней раскатистым эхом — небось, так колокольный звон отзывается в молитвенно настроенном человеке.
Она сняла пальто, поправила волосы:
— Так спешила, так спешила!.. Чего торопилась-то, дура! Словно на пожар.
Не в силах больше сдерживаться, шагнула к нему, вставшему возле печи, обняла без смущения, как жена.
— Соскучилась.
— Ишь ты, — он не ожидал такого порыва от нее, даже смутился немного.
Что с нею случилось? Обнимала и целовала, пылая.
— Вот всю дорогу думала о тебе. С ума ты у меня не идешь. Как до сих пор жила? Не жила — существовала.
— Я тебе ужин приготовил.
— Ничего не хочу — ни ужина, ни хлопот этих постылых о корове да курах, хочу к тебе.
— То есть вот так сразу, да? — уточнил он с коротким смехом.
Ответом было страстное содрогание ее тела и шепот горячечный ему в ухо:
— Хочу к тебе.
Раздевались торопливо, помогая друг другу, не легли — упали, словно в азартном поединке сошлись — кто кого одолеет, кто кого поборет, победит.
— С ума сошли, — говорила потом Ольга, отдыхая. — Разве можно так долго!.. У меня сердце останавливалось, ей-богу.
— И у меня. Что ж, красивая смерть.
— Ох, с огнем играем.
— В том было ощущение полета, — возразил он. — Может, для того и живем.
— И почему я совсем не стыжусь тебя? Ну, нисколько! Наверно, это плохо, да?
— Самое время — решать нравственные проблемы, — проворчал он. — Хорошо ли, плохо ли, стыжусь, не стыжусь. То дело не разума, а высших сил! Можно сказать, космических! Нет случайности в том, что мы с тобой встретились: на то была воля богов. Коли что-то не так — то их вина, а не наша.
— Снега кругом, и небо ночное над нами, а мы словно посредине мира, совершенно раздетые, как Адам и Ева. И звезды вокруг, так, да?
— Звезды рождаются на земле, — сказал он, размышляя о чем-то.
— Думаешь, и наша взошла уже?
— Взойдет, — отвечал он уверенно и огладил ее, лежавшую на спине, все ее тело — от двух больших холмов, которые он называл восхитительными, к животу и широкому развалу чресел. — Какая ты все-таки роскошная женщина!
Уж поздно вечером встали — надо было управиться по хозяйству. Опять растопили печку, корову доили вдвоем.
— Да не бойся, не оторвутся, — говорила Ольга, хохоча. — Ты вот так, крепче, сильней. Мужик ты или не мужик? Ой, руки обломать тебе надо, как ты это делаешь.
Потом, когда процеживала молоко в кринку, Соломатин сел рядом, сказал в задумчивости:
— Словно в запредельный мир попал. В другое тысячелетье. Все время вокруг необыкновенные звуки: вот шорох парного молока, скрип половиц, шум самовара, а то было — шелест соломы под ногами у коровы, шорох кур на нашести.
— То-то сласть! — заметила Ольга с улыбкой.
Немного погодя, она вспомнила:
— Я тебе книг принесла! Ты просил, что-нибудь почитать.
Она вынула из сумки три книги, одна из них, толстая, Флавию Михайловичу была знакома. Он открыл книгу, стал читать:
Не отступлюсь от милого, хоть бейте!
Хоть продержите целый день в болоте!
Хоть в Сирию меня плетьми гоните,
Хоть в Нубию дубьем.
У Ольги было странное выражение лица: словно захватившая ее мысль остановила улыбку, и та замерла.
Хоть пальмовыми розгами — в пустыню
Иль тумаками — к устью Нила.
На увещанья ваши не поддамся.
Я не хочу противиться любви.
Очень хорошо читал, последнюю строку повторил задумчиво.
— Вот, Оля, — сказал он, закончив чтение, — эти стихи написаны пять тысяч лет назад. Ты слышишь ли, сколько в них чувства? Тут и нежность, и преданность, и страсть, и торжество, и, счастье. Всего в нескольких строчках.
— Дай-ка я, — сказала она, отбирая у него книгу.
Стала читать, усмехнулась, села на лавку. Еще почитала:
Улягусь я на ложе.
И притворюсь больным.
Соседи навестят меня,
Придет возлюбленная с ними.
И лекарей сословье посрамит,
В моем недуге зная толк.
А Флавий Михайлович ей, не заглядывая в книгу:
Взяла бы хоть в привратники меня!
Ее бы выводил я из терпенья,
Чтоб чаще слышать голос этот гневный,
Робея, как мальчишка, перед ней.
— Пять тысяч лет тому назад? — переспросила Ольга недоверчиво.
— Может, четыре.
Она ему в удивлении:
— Неужели и тогда все было, как теперь? Целовались, обнимались, ревновали, надеялись, страдали в разлуке, рожали детей.
Её, должно быть, поразила эта мысль.
— Четыре тысячелетия — срок пустяковый, — сказал он.
— Ты даже не заметил, как пролетели, да?
— Не заметил, — подтвердил Флавий Михайлович с самым серьезным видом.
Наступил день, когда за завтраком Флавий Михайлович сказал осторожно:
— Знаешь, мне пора уезжать.
Улыбчивое, счастливое выражение на Ольгином лице мгновенно сменилось — тень легла на него.
— Надо ехать мне, — повторил он виновато и погладил ее руку, лежавшую на столе. — Ведь у меня дела.
— У тебя отпуск, — напомнила она. — Завод твой простаивает.
— Это не значит, что и я должен простаивать.
— Но ведь я еще не беременна!
— После такой-то нашей любви? Не может быть, потому что этого быть не может.
— Нет еще никаких признаков! А не ты ли говорил, что всякое дело следует доводить до логического конца?
— Я уже слышу победный звук трубы.
— А я нет. И еще ты говорил, что горячие блюда впереди.
— Горячие блюда уже были, — возразил он. — Мы их уже скушали.
— А сладкое на десерт? — не уступала Ольга.
Она говорила это с улыбкой, а на глаза навертывались слезы от внезапной обиды: он бросает ее, он хочет уехать, она ему больше не нужна.
— Из-за стола надо вставать с чувством легкого голода, — с серьезным видом пошучивал он. — Пресыщение — вот главный враг и здоровья, и любви.
— О тебе все забыли! Ты никому не нужен. Живи у меня.
— Я временно не востребован. Но сказано: стучите, и вам отворят. Поеду, постучу в дверь. У меня славное дело затеяно: одна лукавая частная фирма берется воплотить в материале мое изобретение, желая себя обогатить, а меня объегорить. Так вот, поеду договариваться о вознаграждении, желательно щедром. А то что ж я буду у тебя на содержании!
— О, ты честно отработал свой хлеб!
— Это утешительно.
Тут они разом засмеялись.
— Уезжай, уезжай, — сказала она. — Не думай, что я плакать да рыдать тут стану. Не таковская.
— Вот это разумно. Как ты раньше говорила: пинка под зад.
— Кулаком в загорбок. Только так и надо с вашим братом.
Напряжение спало немного. Он уже пошучивал:
— Вот поеду, в автобусе познакомлюсь с какой-нибудь молодой женщиной, она тоже захочет иметь ребенка, я у нее погощу недельки две. Потом к третьей, четвертой. Так и буду переходить из рук в руки. Славная профессия!
Ольга посмотрела на него: «Что ж, он может так шутить. Вот поедет, и рядом окажется женщина покрасивей да и побойчее меня. Такой-то мужик каждой глянется!»
— Кошке смех, мышке слезы, — вздохнула она.
Попрощались они дома, «чтоб не на людях», и Ольга ушла в село. Но когда увидела его из окна своей конторы на автобусной остановке, не выдержала, накинула на плечи пальто и прибежала к нему. И провожала, и перед тем, как войти Флавию Михайловичу в автобус, не стесняясь никого, обняла, заплакала.
— Я позвоню, — пробормотал он ей в утешение и подумал: «Где-то я уже это слышал: ты мне роди, а я перезвоню».
Тут Соломатин, пожалуй, впервые в полной мере почувствовал, насколько легкомыслен его приезд сюда, насколько легковесен и предосудителен этот поступок. И еще на него повеяло как бы предчувствием беды, а если не беды, то чем-то очень серьезным, что будет иметь очень большое значение в его жизни. Это не конец — то, что он уезжает. Нет, не конец. Не завершение, отнюдь.
— Я обязательно позвоню, — повторил он.
Ей же было ясно, что он говорит затем лишь, чтоб хоть что-то сказать. В растерянности он, в неловкости. Она же почувствовала, как человек, ставший ей таким родным, отдаляется от нее, что уже почужал, и подумала даже, что никогда больше не увидит его, что теперь она осталась одна на веки вечные. Происходило потрясавшее душу отторжение родного — не человека, а целого мира! — от ее души, словно источник света отдалялся, и потому стремительно меркло все вокруг.
Он уехал. Спасаясь от тоски и не находя себе места, особенно, когда приходила домой, где все о нем напоминало, она стала читать толстую книгу со стихами — ту, что принесла для Флавия Михайловича. Там было много непонятного, много странных, непроизносимых имен, но стихи о любви — стихи эти отзывались в душе ее радостью и грустью, тоской и нежностью. В библиотеке сельской оказалась и книга под названием «Декамерон» — Ольга читала ее, дивясь и радуясь, то есть дивясь тому далекому миру, о котором рассказы эти, и радуясь, как все понятно и что «У них» там все так же, как и «у нас».
Библиотекарша по ее настоянию добыла в городской библиотеке и старенькую книжку «Золотой осел» в ветхом переплете, с римскими цифрами года издания на титульном листе. Ольга читала и опять дивилась — дивилась не волшебству превращения человека в осла, а тому далёкому миру в целом. Вот почему Флавий так любит древнюю Грецию — она наполнена в его сознании солнцем, живыми запахами, веселым людским говором. Он любит её, как сказку, как живую историю, волшебно приближенную к нынешнему дню. И она, Ольга, полюбила. Там, во времена давние, библейские, была любовь такая, о какой и мечталось, и вот словно мостик оттуда перекинулся — из древности средиземноморской к ней сюда, в эту деревеньку, и в постылую бухгалтерию тоже.
Теперь, шагая домой с работы, она любила мысленно и вслух повторять стихи, написанные пять тысяч лет назад и запавшие ей в душу: «Ласточки я слышу голос: „Брезжит свет, пора в дорогу!“ Птица не сердись, Не брани меня. Милый у меня в опочивальне. Радуется сердце».
Как счастлива была та женщина, ласточка над нею раным-рано щебечет. «Птица, не гони меня». То есть не напоминай, что пора уходить, расставаться. И как это хорошо: «Милый у меня в опочивальне». То есть не буди его, он спит, он устал. А дальше там: «Стала я счастливейшей из женщин… Сердца моего не ранит милый». Как это опять хорошо: не ранит ее сердца милый.
Ольгу глубоко трогали эти строки, прямо-таки до слёз. И смахнув слезу, она читала вслух, благо никто ее не слышал:
— К воротам обратив лицо —
Вот-вот придет любимый!
С дороги не спускаю глаз.
И каждый звук ловлю.
Любовь моя забота.
Мое занятье — ждать.
Любви — и только ей! —
Я сердцем поклоняюсь…
Это та же или другая женщина? Да не важно! Все они сестры.
«Все мы сестры».
А египтянка эта — богатая госпожа — только тем и занята, что ждет, на ворота смотрит. И это так понятно!
— Послал бы скорохода,
Чтоб вестник быстроногий
Мне без обиняков
Сказал про твой обман!..
По-нынешнему: послал бы телеграмму. Она тревожится, ревнует, та женщина, как ждут и ревнуют ныне:
— Признайся, ты завел другую!
Она тебя прельщает.
Возможно ль кознями своими
Ей вытеснить меня?
От женщины той, что осталось в мире? За пять-то тысяч лет ни косточки, ни горсточки праха, а голос ее звучит, и вздох ее. Почему так? А потому, что горячо любила. Не любила б, так и вовсе ничего не сохранилось. А так — голос ее, счастье ее, душа ее. Не зря жила.
Никогда раньше стихи не интересовали и не волновали Ольгу. И скажи ей кто-нибудь, например, полгода назад, что будет читать их вот так вслух себе самой, — конечно, не поверила бы. Сказала бы: ну, тронулась баба, вовсе сумасшедшая.
При многолюдье в конторе ей вдруг слышался его голос в коридоре за дверью — она вздрагивала, волна радости жаром окатывала ее; но тотчас следовало разочарование: ошиблась. Долго потом не могла успокоиться, была рассержена, не могла сделать и простого расчета. А вечером домой шла всякий раз с надеждой: вот сейчас подойдет к своему дому, а там свет в окнах и дым из трубы, и любимый ею человек сидит перед печкой, мастерит что-то, напевая «Липу вековую». Воображение подсказывало, как он обрадуется ее появлению, как обнимутся они, как потом, весело разговаривая, сядут ужинать — уж верно он что-нибудь приготовит вкусное к ее приходу!
«Какое это счастье — мужик в доме, — снова и снова думала она. — Как это людям везет в жизни! А за что ко мне-то судьба немилостива»?
«Милостива, милостива! — подсказывал кто-то. — Ведь ты его встретила, ты с ним была — и все тебе мало, мало».
«Конечно, мало! — жарко возражала Ольга. — Сколько он у меня и пожил-то? Неделю».
Однажды подумала, будто спохватясь: «Ни разу не вспомнил о выпивке, не завел разговора о водке, что за мужик такой!». Ведь принесла для него бутылку, но он сказал: «Что ты! У нас дело святое. Нам с тобой пить нельзя: малышу это вредно».
— Какому малышу! — засмеялась она. — О чем ты говоришь?
— Звездочка зажглась, — возразил он ей тогда.
Он даже вывел ее на крыльцо, показал ту звездочку, называя дивные имена созвездий, — Кассиопеи, Персея, Андромеды, Пегаса. Где-то возле созвездия с названием Северная Корона он и усмотрел новую звездочку.
— Вот смотри, — объяснил он. — Ты легко найдешь ее — это на полпути от Веги в созвездии Лиры до Арктура в созвездии Волопаса. Как раз между ними. Ее не было, клянусь тебе, а теперь есть.
— Да ну тебя! — смеясь, отмахивалась Ольга. — Там, между прочим, не одна, а две звездочки. Что ж мне теперь, двойню родить?
— Две?.. Я вижу одну.
Шагая через поле, она досадовала, если небо затянуто тучами, и ей не видать звезд.
А в тот вечер он долго рассказывал о созвездиях, и получалось, что звездное небо над ними заселено живыми существами — зверями, богатырями, богами, исписано дивными названиями, загадочными знаками.
«Ну, не может быть, — говорила себе Ольга, — что так уж вот хорош со всех сторон этот Флавий!.. Должен же быть в нем какой-нибудь недостаток!»
И не находила недостатка. Добрый, умный, образованный работящий, непьющий, хозяйственный, улыбка и, взгляд ласковы, голос заботливый, и всегда спокоен, рассудителен, совестлив. Голоса не повысит! Матерно не ругнется! Не обидит ничем.
«Да я и не достойна его, — думала Ольга. — Мне, дуре, только Окаяннов Володька пара. А от Флавия Михайловича и ребенок-то будет, особенный, не как у всех».
«А он старый», — подсказывал хитрый голос.
На это она только улыбалась.
Как он славно ее называл: «Душа моя». Старомодно, даже манерно, а ведь как хорошо, как ласково: «Душа моя».
Он позвонил уже в марте; голос его в телефонной трубке был так отчетлив, словно он находился в соседней комнате. Ольга всколыхнулась радостно:
— Ты где?!
Ей подумалось, что он уже приехал, что уже рядом.
— В Петербурге, — отвечал он ровным голосом, и тем самым как бы отодвинул ее на расстояние. — У меня тут кое-какие хлопоты.
— Ты приедешь сюда? — спросила она, замирая.
— А разве в этом есть необходимость? — озаботился Флавий Михайлович.
Она молчала. О чем он спрашивает? Что подразумевает под «необходимостью» — ее желание видеть его или совсем другое?
— Оля, самый главный вопрос: «Да» или «Нет»?
Такая у них была договоренность: он спросит ее именно так, и она должна будет ему ответить.
— Оля, так что?
— Да, — сказала она и повторила громче. — Да!
— Фирма веников не вяжет, — отозвался он так же ровно. — Поздравляю нас обоих. Как ты себя чувствуешь?
Но тут в разговор их вмешалась городская телефонистка; чей-то голос скандально требовал какую-то Нюру, и неведомая эта Нюра кричала из-за тридевяти земель, ее не слышали, а телефонистка по этому поводу нервничала.
— Да погодите вы! — закричала и Ольга в трубку, рукой замахала на пришедших к ней и базаривших возле нее в бухгалтерии. — Выйдите, дайте поговорить.
— Как ты себя чувствуешь? — настойчиво спрашивал отдалившийся голос Флавия Михайловича. — Все ли у тебя благополучно дома? Ты почему молчишь?
— Хорошо! — крикнула она. — Благополучно! Ты приедешь?
Она хотела жарко попросить его, чтоб обязательно приехал, хотя бы на один день, что ей нужно сказать ему очень важное, но те, что явились к ней в контору, как раз уставились на нее во все глаза, паразиты несчастные.
Он ее, наверно, не услышал. Проклятый телефон! Проклятая контора, откуда не поговорить с человеком!
Несостоявшийся разговор хоть и огорчил, но и обрадовал ее. Не получилось разговора, но как все-таки не порадоваться: раз звонит, значит, помнит, авось позвонит и еще раз.
Чем больше размышляла она, тем тверже убеждалась: он хотел ей сказать, что приедет. Именно так: хотел сказать, но не успел. Иначе зачем было бы звонить?
«А затем, — безжалостно возразила она себе самой, — чтоб узнать, беременна ли. Только это его и заботит. О, Господи! Да конечно же! Как тут не забеременеть! Али я больна, али ты нелюбим? С этим-то все в порядке, милый мой. Но мне тебя надо видеть, тебя!»
Нет, он не считает их отношения законченными. Может быть, даже скучает по ней? Почему бы и нет! Ведь так радовался ей, пока жил тут! Такие слова говорил!
История их нечаянного союза только началась, и продолжение впереди. Ну, не может быть, чтоб больше ничего! После такой-то их пылкой любви уехать, и все? Приедет, никуда не денется. Она подумала, что имеет власть над ним, женскую власть, которая достанет и до Петербурга. Ведь позвонил же!
И стала ждать.
Так прошла неделя, вторая, третья. День ото дня надежда ее таяла, и не было уже прежней уверенности: ее власть над ним, по-видимому, не распространилась дальше деревни, или дома, или постели. Увы, это так.
На исходе третьей недели после неудачного телефонного разговора, Ольга уже знала: все кончено, он не приедет никогда. И даже голоса не подаст. Он специалист по каким-то там пустотам, которому нет равного. За делами забудет о ней. Она никогда его больше не увидит.
На работе у нее было так: то весь день, и второй, и третий особой спешки нет, можно чаи распивать, поболтать с заходящими в бухгалтерию, даже отлучиться куда-нибудь — в магазин, в церковь свечку поставить «к празднику»; к главе местной администрации (раньше была председателем сельсовета) наведаться, посекретничать с нею — подруги со школы, на одной парте сидели. А то вдруг подвалят дела — то отчеты, то зарплатные ведомости — ни минуты отдыха. Как волна — прилив, отлив.
В конце марта «волна» прихлынула. Ольга ездила в город насчет ссуд, которые были обещаны колхозу; ее вызывали для объяснений в налоговую инспекцию; оформляла пенсионные дела сразу на несколько человек. А дома своя череда хлопот: скоро водополица, а там и праздник Пасха — значит в избе генеральная уборка, стирка всего, вплоть до половиков; печь надо побелить, полы вымыть с дресвой. А Красотке пора уже отелиться, но что-то она медлит, хотя все сроки прошли. Еще неделю назад тетка Валя увела корову к себе, но вот наступил день, когда она сказала Ольге:
— Ты, девка, нынче приди засветло — что-то, думается мне, к вечеру отелится наша коровушка.
И верно, не ошиблась тетка Валя: вечером при свете керосинового фонаря (электричество, как на грех, отключили) их Красотка отелилась. Немало помучилась бедная скотинка и хозяек своих помучила, но ничего, все завершилось благополучно.
От этих волнений да от бессонной предыдущей ночи тетка Валя прямо-таки с ног долой. «Ну, что-то я, девка, совсем никуда стала». Конечно, годы не маленькие, да и питание скудное: картошка вареная да свекла пареная. Молока-то не было долго: Красотка в запуске. Откуда силы взять старухе!
Ольга не решилась оставить у нее теленка, а дождавшись, когда корова облизала новорожденного, закутала его в старый тканый половик и понесла домой.
— В санки положь да и вези, — посоветовала тетя Валя.
— А я так донесу.
— Эва, здоровущая какая!
Был легкий морозец, Ольга опасалась, как бы новорожденный не простудился, шла торопливо, запыхалась, ноша была отнюдь не легкая. А подходя к своему дому, остановилась, как вкопанная: в окнах горел свет.
«Мама приехала!» — мелькнуло в голове.
Но нет, раньше мая та не вернется, и уж прежде чем приехать, письмо пришлет.
«Да неужели он!?» — опахнуло ее радостью.
Не веря тому, что сейчас сбудется счастливая надежда, она поднялась на крыльцо, споткнулась о порог, чуть не выронила теленка, прошла сенями, едва нащупала дужку двери — теленок слабо мыкнул у нее на руках — открыла — Флавий Михайлович сидел возле печки — «Любимый мой!» — что-то там мастерил.
— А вот и хозяйка, — сказал он так, словно и не уезжал никуда. — Э-э, да ты не одна, уже с ребеночком. Ничего себе, как быстро-то!
Пошутил, и тотчас подхватил ее живую ношу, опустил на пол — теленок неуверенно встал на ноги. Они смотрели на него оба и друг на друга, от волнения даже не поздоровались.
— Брюнет, — сказал Флавий Михайлович. — Ой, да он кудрявенький!.. Телочка или бычок?
— Бычок, — сказала Ольга, улыбаясь. — Ты давно приехал?
— Давно. Я уж наработался.
Ей хотелось обнять его и не могла. Говорила какие-то глупости. А впрочем он не очень-то и вникал в ее слова.
Нового жителя поселили под голбец, где Соломатин сделал ему выгородку. Теленочек совершенно умилил Флавия Михайловича да и Ольгу тоже: и моргал глупо, и ногами переступал смешно, а всего глупее и смешнее взмыкивал иногда.
— У нас уже был точно такой же три года назад, — озадаченно сказала Ольга. — Ну да, вот же белое пятно под глазом.
Но еще больше озадачился Флавий Михайлович:
— И у нас был точно такой.
— Где?
— В нашем имении, помню, паслось стадо телят, и один из них, тютелька в тютельку похож. Эй, а не ты ли это, приятель?
Признаться, Ольгу смущало, что новорожденную скотинку придется поселить в избе, но Флавий Михайлович отнюдь тому не удивился, и очень серьезно разговаривал с теленком.
— Послушай, а это не ты ли сжевал край моей льняной туники, пока я купался в Тибре, помнишь? Ольге он сообщил деловито:
— Мы владели большим поместьем к северу от Рима, между Фламиниевой дорогой и Тибром. Я ходил в льняной тунике, мне ее выткала рабыня, купленная в Пирее у торговых людей из Кафы, — это на Понте Евксинском. А этот коровий сын сжевал чуть не наполовину, пока я купался, бросив тунику на берегу.
Теленок виновато моргал глазами, словно и в самом деле две тысячи лет тому назад совершил такое преступление. Что касается Ольги, то ей эти названия — Понт Евксинский, Фламиниева дорога, Пирей — ласкали слух. Ее не заботила правдивость его слов, она не настолько глупа, чтоб принимать это всерьез, главное — как увлекательно все, что он говорит!
— Вот ты совершенно напрасно не веришь, — сказал Соломатин улыбающейся Ольге. — Все возвращается на круги своя, уверяю тебя. Может быть, и ты жила там две тысячи лет назад, но не хочешь вспоминать, ленишься.
— Нет, — сказала она убежденно, — если я и жила две тысячи лет назад, то здесь, а не там.
— Как знать, как знать.
— Я даже у вас в Петербурге не могла появиться на свет.
— Вот как, — тут он нахмурился. — Я в этом слышу намек.
— Ни на что я не намекаю. Просто я здесь родилась и не хотела бы больше нигде родиться. Вот и все.
— Вот в этой деревушке, занесенной снегом?
— Именно в этой.
— Душа моя! Да ты только представь: безоблачное небо на все лето, апельсиновые рощи, не кусты, не отдельные дерева, а целые рощи! И на них апельсинов тьма-тьмущая.
— Зачем мне апельсины, у нас картошка есть, — ответила Ольга, смеясь.
— Виноградники наши спускались к Тибру. Идешь по дорожке, а виноградные лозы переплетаются над тобой, смотришь вверх — листья и грозди винограда пронизаны солнечным светом.
Говоря это, он нарезал проворно и сноровисто привезенную им копченую колбасу, сыр, грудинку, тонкие ломтики словно сами собой отделялись от его ножа.
«Что за мужик!» — дивилась Ольга, глядя, как он ловко это делает. А Флавий Михайлович, оказывается, уже и супчик сварил. Когда он успел?
— А мебель там какая была, в твоем имении на берегу Тибра? — спрашивала она. — Из каррарского мрамора, о котором ты рассказывал в прошлый раз? Мраморные кресла, мраморные кровати, так?
— О, лукавая женщина! — возмущался он. — Она смеется надо мной!
И рассказывал ей об украшенных резьбой креслах, о столиках с инкрустациями, о шкафах из палисандрового дерева, с золотыми пластинами и тиснением, о кипарисовых сундуках, о ларцах из слоновой кости и статуэтках из камня, привезенных из библейской страны Офир. Потом о растении под названием мандрагора, особо чтимом в Риме да Афинах; у этой самой мандрагоры, оказывается, корень, как у дальневосточного женьшеня, — в виде человеческой фигурки. Из него делают волшебную настойку — утоляет боль телесную и душевную, исцеляет недуги и помогает в любви.
— Обойдемся, — сказала на это Ольга. — Что нам мандрагора — у нас лопух есть, а у него те же целебные свойства.
На другой день пала теплынь на землю. Да и пора было ей пасть: уже середина марта. Солнце с утра взошло и пригрело по-летнему — хоть раздевайся до рубашки. Куры отчаянно кудахтали и снесли в корзине с соломой над дровяной поленницей пару теплых яичек — Ольга, подоив корову, принесла те яички с ликованием.
Петух, уже прозванный Прометеем за свой огненный хвост, то и дело взлетал на потемневший сугроб и победно горланил; ему откликались двое соперников с другого конца деревни. Флавий Михайлович, выйдя на крыльцо, его урезонивал:
— Ты ведешь себя вызывающе и дерзко. Не провоцируй зиму, а то опять грянет мороз — гребень отвалится.
Прометей поглядывал на него пренебрежительно и высокомерно то одним глазом, то другим.
Едва только Ольга ушла на работу, Флавий Михайлович принялся за дело. У крыльца скопилась талая вода — ни выйти из дома, ни к дому подойти. День теплый, снег подвяливался на глазах, оседая. Флавий Михайлович взял заступ, стал копать канаву мимо двора, через огород, вниз к ручью — по глубокому снегу, под сугробом пробил туннель. Занятие это подогревало в нем детский азарт; когда вода от крыльца тронулась и, шурша снегом, побежала по его канаве да ринулась в туннель и вырвалась опять на волю, под уклон — он даже засмеялся, а петуху с пламенным опереньем сказал:
— Оцени мое могущество, Прометей! Все мне подвластно: и воды, и снеги.
Потом он наведался к ветлам на другой стороне улицы — там выступала из снега обгоревшая печина: Ольга сказала, что дом тут сгорел три года назад. Осмотрев пепелище, Флавий Михайлович остался доволен: можно добыть несколько десятков кирпичей, годных в дело, им задуманное. Еще один дом был разобран на дрова года два назад — тоже осталась печина — если произвести раскопки, и тут можно поживиться.
Ухая в снег, он спустился по огороду в низину. Тут бурлил ручей. Видимо, всю зиму он незримо тек подо льдом, но вот теперь взломал панцирь, и голос его обрел торжествующие ноты. Флавий Михайлович проследил его путь вверх и вниз по течению насколько хватало глаз и вспомнил сказанное вчера Ольгой: в ручей этот вот-вот пойдут нереститься щуки из большой реки; в прежние времена мужики деревенские били этих щук острогами, а теперь вот некому браконьерничать.
Но рыбное браконьерство не занимало Соломатина: тут, у ручья, был глинистый обрыв, про который опять-таки говорила Ольга; глина в нем, уже прогретая солнцем, для задуманного дела была ценнее, чем рыба.
Флавий Михайлович сходил за железной лопатой, выкопал нору в обрыве — в глубине глина была качеством лучше — ее-то и накопал, и наносил к дому старым дырявым ведерком.
Вот после всех этих хлопот он залез на крышу, сбросил снег и стал разбирать кирпичную трубу, спуская кирпичи вниз по скату крыши. Это была труба над нежилой половиной избы, ставшей на время баней и прачечной. Он решил разломать эту печь до основания и поставить на ее месте новую. Да и не кое-какую, а настоящую, как говорится, по последнему слову науки и техники: чертежи такой печи на нескольких листах он привез с собой — не поленился сам начертить их заранее.
Никогда не приходилось ему класть печи, и даже не видел, как это делается. Его и воодушевляла новизна предприятия, потому он взялся за работу решительно и со вдохновением.
С крыши видна была безлюдная деревня, неровная тропка, уходящая к селу с церковью, ручей с красноватыми кустами, околица с протаявшими пригорками, поля еще заснеженные.
«Смотри-ка, грачи прилетели!» — вскинулся Флавий Михайлович: по снегу совсем недалеко расхаживал угольно-черный грач, и еще несколько их сидело на тополях возле старых гнезд, а кричали с исключительным нахальством и радостью.
Ту же радость и, пожалуй, то же нахальство чувствовал в груди своей и Соломатин; было в этом чувстве что-то знакомое, приплывшее к нему издалека, словно мотив забытой песни.
Покончив с трубой над крышей, перебрался он на чердак, там стал разбирать. Тут пришла тетка Валя, окликнула из сеней:
— Эй, Ольга, это ты там? Или домовой?
Соломатин спустился к ней в сени по лестнице, старуха узнала его:
— А-а, опять друг у Оленьки. Ну, не пройдет ей это даром.
— А что может случиться, Валентина, как вас по батюшке?
— По батюшке я Павловна.
— Так от чего вы хотите уберечь Ольгу, Валентина Павловна?
— А говорят: от собак — блохи, от мужиков — дети.
— Ну так хорошо! — сказал он бодро. — Дети — цветы жизни.
— Плохо ли! — вздохнула она. — Только вот ваше мущинское дело — погостил да и уехал. Знамо дело — не рожать. А баба потом мучайся с ребенком.
— Одно теряешь, другое обретаешь, Валентина свет Павловна, — возразил Соломатин. — Так уж устроена жизнь: за все платить надо. И ночи бессонные, и страдания, и нищета прижимают, но и голосок сыновний слышишь, и глазки его сияют тебе навстречу. У всякой женщины должны быть дети, иначе, как ей и на свете жить!
— Так-то оно так, — сказала старуха. — А случись наоборот: погостила баба у мужика — он бы и родил. И валандайся мужик с ребенком. Что ты на это скажешь, герой?
— А то скажу: случись такой порядок вещей, я исполнил бы свой долг.
— Ну-ну, — проворчала она. — На словах-то мы все горазды.
— Слова словами, а тут дело святое, — строго сказал Соломатин.
— Вот я молочка принесла, — сказала тетка Валя уже миролюбиво. — Попоить надо, теленка-то. Ишь, какой! Тоже цветок жизни.
Видно было, что она еле-еле приплелась, и поить теленка сил у нее не было, только распоряжалась:
— Молочко-то погрей, не до горячего, а чтоб только тепленько.
Флавий Михайлович мыл руки над тазом, поглядывал на теленка; мыл тщательно, словно хирург перед операцией.
— В миску налей, — подсказывала тетка Валя, — или в чугунок да сунь в печь, в жараток. Небось, там угольки.
Молоко подогрели, тетка Валя опустила в него палец, как термометр:
— Годится. Ты руку сунь в молоко и с пальцем ему давай, с пальцем, пусть сосет.
Теленок крепко прихватывал соломатинский палец, того и гляди откусит.
— Да не бойся ты его! — ободряла она то ли теленка, то ли Соломатина. — Чай, не волк, не заест тебя. Соломатин улыбался.
Тетка Валя, видя, что дело это им уже освоено, уплелась к себе домой.
Теперь, заходя в жилую половину избы, Флавий Михайлович неизменно встречал дружелюбный взгляд теленка. А тот уже взбрыкивал, подкидывая тощий зад и поскользаясь на мокрой соломке. Ручеек от загородки выписывал загогулину к самому порогу.
Соломатин, проходя мимо, укорял:
— Нехорошо себя ведешь, Фёдор, нехорошо. Не по-мужски, несолидно. Ты извини, я откровенно говорю, с дружеской прямотой. Я ж тебе посудинку подставил, учись быть культурным.
Имя Федор почему-то соответствовало юной скотинке, неведомо почему.
Ольга вернулась с работы вечером и застала великий разор в доме. Пахло печной сажей, кирпичной пылью, глиной, через сени натоптана была грязная дорожка на улицу, у крыльца стояла широкая желтая лужа. Но теленок был напоен, соломка у него постлана свежая, печь истоплена, что-то даже сварено — все путем.
— Ты что тут творишь? — озаботилась хозяйка. — Что ты нагородил?
Все обошла, все оглядела и вынесла решение:
— Правильно, чего тут: ломать — не строить. Ладно, потом печника приглашу, он поправит дело.
Не верилось ей, что ему, «специалисту по пустотам», удастся справиться с таким делом.
А на другой день Соломатин сложил из обмытых кирпичей печку до самого потолка — сложил без глины, как бы понарошку, сверяясь по чертежам, но не на том месте, где ей полагалось быть, — у противоположной стены. Сложенная печка озадачила вернувшуюся с работы хозяйку, потом вызвала ее неудержимый смех.
— Ты что натворил? Разве ей там место?
— Я все делаю по науке, — невозмутимо сказал ей Флавий Михайлович. — Сначала проект, потом макет, а уж потом само сооружение.
— А я подумала.
— Ты не усвоила главного, — сказал он ей, — род Флавиев — славный род! Мы все делаем основательно, не с бухты-барахты и не кое-как. У тебя будет возможность убедиться в этом, когда родишь.
— Не говори так: сглазишь. То же и с печкой: не хвались, идучи на рать, а хвались идучи с рати.
За два последующих дня он сложил печь уже как полагается. Все было в ней — и конфорочки, и вьюшка в трубе, и духовка, и заслонка для этой духовки.
Потом принялся Соломатин за настоящую русскую печь — это уже в жилой половине избы. И ее сложил — хоть хлебы в ней пеки, хоть щи вари, хоть валенки суши; и можно полежать на ней, погреться.
Ольга не могла нарадоваться.
— Погубишь ты меня, — сказала она.
— Это как?
— А вот полюблю так, что и жить без тебя не смогу. Что тогда? В петлю?
— Да уж, другого выхода не будет, — деловито отозвался он.
— Я уже полюбила тебя!..
— Это неудивительно, — так же ровно отозвался Флавий Михайлович. — Я и красив, и умен, и добр, всегда трудолюбив и весел, в меру нахален — все лучшие мужские качества имеются в наличии.
Это он пытался свести все в шутку, но Ольга не расположена была шутить.
— Уезжай, а то у меня плохие мысли зашевелились.
— Обо мне? Гони их прочь!
— Нет, о себе. Знаешь, я нынче поймала себя на том, что не надо мне никакого ребенка, лишь бы ты был рядом. И чтоб удержать тебя, я уже на все готова. Так подумала: зачем ему беременная любовница! Какой прок? Надо избавиться от этого.
Он внимательно посмотрел на нее.
— Вот до чего додумалась. — сказала она сокрушенно. — Так что уезжай. Одно дело, когда женщина хочет ребенка, и совсем другое — когда ей, видите ли, только мужика надо.
— Грубовато ты о себе, — заметил Флавий Михайлович.
— А чего там! Какая есть.
— «Мужика надо» — это, Оля, жажда любви, — сказал он. — Она свойственна каждому человеку. Любовь дело святое. Не казни себя. А мне, действительно, пора.
И подумали оба вот что: прощание их надо сократить во времени, чтоб вся эта история не слишком тяготила потом.
Он уехал. Не обещая впредь ничего.
В конце августа Соломатин получил деньги за свою работу — внедрили очередное его изобретение. Деньги были немалые. Не мешкая, он продал свой старенький «Москвич» и купил последнюю модель «Жигулей». А купив, тотчас засобирался в путь.
Выехал из дома раным-рано, и за все время пути его не смогла обогнать ни одна автомашина. В Твери он хотел остановиться и позавтракать в каком-нибудь кафе, но передумал и отправился дальше. К полудню приехал в районный городок, а еще через десять-пятнадцать минут — в село, где Ольгина контора.
Он подъехал к этой конторе, зашел с деловым видом, — ему сказали: «Оля не работает: она в декрете». Он кивнул в ответ на это и вышел. Никто не задержал на нем любопытного взгляда, никто не заинтересовался, кто именно приехал и для чего спрашивает Ольгу. Мало ли кому нужен колхозный бухгалтер!
Выехав на околицу, он остановился в недоумении, не узнавая места: дороги на Ольгино не обнаружил. То есть видел перед собою поле, засеянное овсом, и лес за ним. Дороги через поле не было. А он помнил, что именно за этим лесом будет деревенька, которой он не знал даже названия, и мысленно называл так: Ольгино. Впрочем, через поле сначала по меже, потом наискось вела тропинка, она едва-едва протоптана была, то есть по ней за день проходили два-три человека, не более.
Поразмышляв, Флавий Михайлович поехал по околице и спустился в низинку, в которой можно было угадать извилистое русло ручья, обозначенное зарослями кустов. Ручей, сделав несколько петель, скрывался за косогором. Тут Флавий Михайлович свернул с дороги и поехал пологим склоном. Справа было поле овса, а слева пойма ручья, кочковатая, заросшая кустами конского щавеля. А само русло заросло ивняком и брединой. Несколько раз Соломатин останавливался, проходил немного вперед, разведывал себе дорогу. Позади оставались две глубокие полосы от колес в высокой траве. От ручья наносило густым медовым ароматом — это от таволги, уже доцветающей. Ручей шумел то сильнее, напористее, а то нежнее, мелодичнее; в одном месте он шумел и вовсе грозно — как водопад.
Флавий Михайлович ехал медленно, как бы шагом, опасаясь, что угодит в яму, не заметив ее в высокой траве. Застрянешь — кто поможет? Полное безлюдье вокруг. И верно, раза два машина нырнула мотором вниз, но ничего, выбралась.
Крыши Ольгиной деревеньки он увидел под горою. Отсюда открывался славный вид, который тронул его душу: дома выглядывали из зелени, на высоких тополях чернели грачиные гнезда. У него почему-то забилось сердце. Поймав себя на этом, Соломатин отметил: «Ишь, отзывается».
Не торопясь, Флавий Михайлович подъехал поближе и вышел из машины. Его поразила тишина — только грачиный грай раздавался над деревней. День был тихий, ветерок не качал веток, а лишь шевелил листву да колыхал травы. Петух пропел.
«Это Прометей», — отметил Соломатин, усмехнувшись.
Под старым бревенчатым мостом ручей разливался широко по песочку, по россыпи разноцветных камушков. Флавий Михайлович разулся, закатал штанины, обувку свою оставил у машины и перебрел мелководье, дивясь каменной мозаике.
«Будет сынишка — прибежит сюда камушками играть», — отметил Флавий Михайлович, словно приходя в себя, и опять усмехнулся.
От ближнего дома донеслись голоса, он увидел мужчину и женщину, и так определил, что это дачники; Ольга говорила, что городские живут в деревне все лето — три семьи. Одна — москвичи, еще из Воскресенска, и третья, вроде бы, из Твери.
Соломатину не хотелось попадать кому-либо на глаза, кроме Ольги, и он пошел не прямо в деревню, а вдоль русла ручья, и тут заросшего таволгой.
Он вышел к старому пруду, почти сплошь покрытому стрелолистом и зелеными клубочками тины, — о нем зимой говорила Ольга, что в нем тьма-тьмущая карасей. Это было истинно лягушиное царство; одна из лягушек спокойно смотрела на подошедшего к берегу Соломатина из воды, и вид у нее был умудренный.
На берегу пруда за кривой ствол ветлы был привязан на длинной веревке черный теленок с белым пятном, съехавшим со лба на глаз и ниже.
— Фёдор! — сказал ему Флавий Михайлович. — Здорово, приятель! Как ты вырос-то! Ну, я не ожидал.
Фёдор смотрел на него, недоумевая, и вдруг кинулся в сторону, пока не натянулась веревка.
— Ты что, не узнал меня? — укорил его Флавий Михайлович. — Нехорошо, брат, не по-дружески. Я ли тебя не поил, я ли тебе баночку не подставлял. Коротка же у тебя память! Неблагодарность — худший из пороков, запомни это.
Он подошел-таки к теленку, погладил — шерсть у него была на удивление шелковиста и тепла. Теленок боднул его — Соломатин покачнулся.
— Не фамильярничай, — сказал Флавий Михайлович. — Как-никак я кандидат наук, а ты кто такой?
Вдруг совсем рядом с пруда поднялась серая цапля и полетела низко, задевая за кусты опущенными длинными ногами.
Боковым зрением Флавий Михайлович заметил движение, обернувшись, увидел женщину, спускавшуюся к пруду с тазом белья: Ольга шла, тяжеловато переваливаясь с ноги на ногу. Живот ее был так велик.
«Да что ж она, четверых решила родить!» — весело подумал Соломатин.
Она не видела его, и он окликать ее не стал, а сел на бережку, в ожидании, когда она посмотрит в его сторону. Вот спустилась к мосточкам, которых он сначала не заметил, поставила таз с бельем, выпрямилась, потуже подвязала платок, осторожно спустилась на одно колено, взяла из таза жгут белья, стала полоскать. Волны полукружьями расходились по пруду, колыхая водоросли и осоку. С противоположной стороны пруда обеспокоенно проквакали лягушки.
Это что же, его, Соломатина, сын будет жить здесь, в заброшенной деревушке? И детство его пройдет среди этой тишины, под грачиный грай?
Какой-то потаенный смысл будоражил ум Соломатина. Какая-то мысль вот-вот должна была родиться.
Конец этой истории таков.
Нынешней зимой я отправился с моим другом Флавием Михайловичем Соломатиным (имя и фамилию мне пришлось немного изменить) в дальнее путешествие. Возвращались мы уже втроем: я сидел за рулем, сзади — мой друг с младенцем, которого он то держал на руках, то устраивал на мягком сидении, как заботливая и любящая мать.
По пути туда и обратно он рассказал мне, как познакомился с Ольгой, как полюбил ее — мужской разговор! — как ремонтировал деревенскую избу и подружился с теленком по имени Фёдор и с петухом по имени Прометей, как сложил настоящую русскую печь, в которой можно не только хлебы испечь, но и помыться!
Все это с подробностями — такой уж у нас был разговор — и только о смерти Ольги он сказал кратко, что для нее «несчастливо сложились обстоятельства». Мне пришлось задать ему несколько вопросов, и он, сделав над собой усилие, пояснил, что когда у нее начались родовые схватки, она отправилась в ближнее село, а была холодная октябрьская ночь с ветром и дождем. В селе уже все спали, едва удалось достучаться до кого-то; в роддом ее повез на колесном тракторе некто Окаяннов, и был он крепко выпивши, потому дорогу потерял и ехал в полной темноте напрямик, по кочкам да канавам, а в роддоме не справились с осложнениями.