Господину барону Джемсу Ротшильду, генеральному австрийскому консулу в Париже, банкиру.
Слово «лоретка» было придумано для того, чтобы дать пристойное название некоему разряду девиц, или же девицам того трудноопределимого разряда, который Французская академия, по причине своего целомудрия, а также ввиду возраста своих сорока членов, не сочла за благо обозначить точнее. Когда новое слово вполне выражает общественное явление, говорить о котором без околичностей невозможно, жизненность такого слова обеспечена. Так, слово «лоретка» проникло во все слои общества, даже в те, куда сама лоретка никогда не проникнет. Слово это родилось только в 1840 году, по всей вероятности, вследствие скопления гнезд этих ласточек по соседству с церковью Лоретской божьей матери. Наше объяснение предназначено только для грамматиков. Сии господа не оказались бы в таком затруднении, если бы писатели средневековья так же тщательно изображали нравы, как делаем мы, в наш век анализа и описаний.
Мадемуазель Тюркэ, или Малага, — ибо под этим боевым именем она гораздо более известна (см. «Мнимая любовница»), — одна из первых прихожанок этой очаровательной церкви. Девица веселая, остроумная и не имевшая иного богатства, кроме красоты, Малага в то время, к которому относится наша история, составляла счастье одного нотариуса; супруга его была женщиной, пожалуй, чересчур набожной, чересчур чопорной, чересчур сухой для того, чтобы он мог вкушать блаженство у домашнего очага. Итак, однажды вечером, на масленой, достопочтенный Кардо угощал у мадемуазель Тюркэ стряпчего Дероша, карикатуриста Бисиу, журналиста Лусто и Натана, — их имена, столь хорошо известные по «Человеческой комедии», делают излишней какую бы то ни было характеристику. Юный ла Пальферин, чей старинный графский титул можно было сравнить с древней скалой, увы, лишенной малейшей прожилки благородного металла, почтил своим присутствием незаконный приют нотариуса. За обедом у лоретки не угощают патриархальной говядиной, тощим супружеским цыпленком или семейным салатом, не услышишь здесь и лицемерных речей, какие произносят в салоне, украшенном добродетельными женами буржуа. Ах! Когда же наконец добрые нравы станут привлекательными? Когда наконец светские дамы будут меньше показывать плечи, но выкажут больше ума и простодушия? Маргарита Тюркэ, эта Аспазия из цирка Олимпик[1], принадлежала к числу непосредственных и живых натур, которым прощают все за наивность в грехе и за лукавство в раскаянии, которым говорят: «Обманывай меня ловчее!» — как ей и говорил Кардо, человек довольно остроумный, хотя и нотариус. Не вообразите, однако, чего-нибудь уж слишком дурного. Просто Дерош и Кардо, как люди весьма покладистые и ловкие дельцы, почитали за благо держаться на дружеской ноге с Бисиу, Лусто, Натаном и молодым графом. А эти господа, нередко прибегавшие к услугам обоих должностных лиц, слишком хорошо их знали, чтобы, выражаясь языком лореток, их обставлять.
Беседа, благоухавшая ароматом семи сигар, сначала игривая, словно выпущенная на свободу козочка, остановилась на стратегии, выработавшейся в Париже в результате непрекращающейся войны между должником и заимодавцем. И если вы соизволите припомнить обстоятельства жизни гостей, собравшихся у Малаги, то, конечно, согласитесь, что в Париже с трудом найдешь людей более осведомленных в этой области: одни — завзятые крючкотворы, другие — свободные художники, они походили на пересмеивающихся между собой судей и ответчиков. Серия рисунков, которые Бисиу посвятил долговой тюрьме Клиши, послужила поводом для нового оборота разговора. Была полночь. Собеседники, непринужденно рассевшиеся в гостиной вокруг стола и перед камином, обменивались остротами, которые, мало того, что понятны и возможны только в Париже, но даже и в самом Париже возникают и могут быть поняты лишь в одной определенной части города, очерченной улицами Фобур-Монмартр и Шоссе д'Антен, возвышенной частью улицы Наваррен и полосой бульваров.
Глубокие мысли, серьезные и пустяковые поучения, все прибаутки на эту тему, исчерпанную, впрочем, Рабле уже в 1500 году, были вновь исчерпаны за десять минут. Отказаться от такого фейерверка — заслуга не шуточная; завершила его Малага, пустив последнюю ракету.
— Все это оборачивается на пользу поставщикам, — сказала она. — Я отказала модистке, которая испортила мне две шляпки. Разъярившись, она двадцать семь раз прибегала ко мне за двадцатью франками. Ей и в голову не приходило, что у нас никогда не бывает двадцати франков. Можно иметь тысячу франков, можно послать за пятьюстами к своему нотариусу; но двадцать франков — таких денег у меня вовек не было! Моя кухарка и горничная, быть может, и наберут вместе двадцать франков. У меня же нет ничего, кроме кредита, и я его потеряю, едва лишь возьму в долг двадцать франков. Если я попрошу двадцать франков, то уж ничем не буду отличаться, от своих товарок, прогуливающихся по бульварам.
— Модистке уплачено? — осведомился ла Пальферин.
— Да в уме ли ты, дружок? — воскликнула она, прищурившись. — Сегодня утром она явилась в двадцать седьмой раз, — вот почему я вам об этом рассказываю.
— Как же вы поступили? — поинтересовался Дерош.
— Мне стало жаль ее, и... я заказала крохотную шляпку, которую сама в конце концов придумала, чтобы получилось что-то необыкновенное. Если мадемуазель Аманда справится, то уж ничего больше у меня не потребует: судьба ее обеспечена.
— Мне довелось наблюдать поразительные случаи такого рода борьбы, — заявил Дерош, — и, по-моему, они гораздо лучше объясняют деловым людям Париж, чем художественные произведения, где всегда изображается Париж фантастический. Вот вы, — продолжал он, окинув взглядом Натана, Лусто, Бисиу и ла Пальферина, — вы воображаете себя ловкачами, а всех вас затмил на этом поприще некий граф, занятый сейчас завершением своей карьеры; в свое время он считался самым ловким, самым искусным, самым хитрым, самым умелым, самым дерзким, самым изворотливым, самым непреклонным, самым предусмотрительным из всех пиратов в желтых перчатках, с кабриолетом и отменными манерами, из всех пиратов, которые когда-либо бороздили, бороздят и будут бороздить бурное море Парижа. Лишенный совести и чести, он в своих делах следовал всегда принципам, каким следует английский кабинет министров. До женитьбы жизнь его была непрестанной борьбой, как у... Лусто, — прибавил Дерош. — Я был и до сих пор состою его поверенным.
— А какая первая буква его имени?.. Погодите, это — Максим де Трай! — воскликнул ла Пальферин.
— Тем не менее и он все заплатил, никого не введя в убыток, — продолжал Дерош. — Но, как только что заметил наш друг Бисиу, требование уплаты в марте, когда хочется заплатить в октябре, — это посягательство на свободу личности. Поэтому, согласно некоей статье своего собственного кодекса законов, Максим считал мошенничеством хитрость, на которую отважился один из его кредиторов, чтобы добиться немедленной уплаты. Вексель со всеми его последствиями, прямыми и косвенными, был давным-давно изучен Максимом. Однажды некий молодой человек, в гостях у меня, назвал в его присутствии вексель «мостом ослов». «Нет, — заметил Максим, — это «мост вздохов»[2]: оттуда не возвращаются». Надо добавить, что коммерческую юриспруденцию он знал досконально, ни один стряпчий не мог бы ничему научить Максима. Как вам известно, имущества у него тогда никакого не было, ездил он в наемной карете и на наемных лошадях, жил у своего лакея, в чьих глазах, говорят, навсегда останется великим человеком — даже после брака, в который собирается вступить! Он состоял членом трех клубов и обедал в одном из них в тех случаях, когда не бывал приглашен в какой-либо знакомый дом. Вообще он редко пользовался своим жилищем...
— Да, он мне сказал однажды, — воскликнул ла Пальферин, перебивая Дероша: — «Единственная моя слабость — это делать вид, будто я живу на улице Пигаль!»
— Таков один из двух противников, — продолжал Дерош, — а вот и другой. Вы, верно, что-нибудь слышали о некоем Клапароне...
— Волосы у него торчали вот этак! — воскликнул Бисиу, взъерошив свою шевелюру.
И, одаренный тем же талантом копировать людей, каким в высокой степени обладал пианист Шопен, он мигом, с поразительным сходством изобразил Клапарона.
— Разговаривая, он вот так вертит головой, он был коммивояжером, перепробовал все ремесла...
— Надо полагать, он родился путешественником, ибо в эту самую минуту находится на пути в Америку, — сказал Дерош. — У него только и осталось надежды, что на Америку: в ближайшую сессию он, верно, будет заочно осужден за злостное банкротство.
— Человек за бортом! — воскликнула Малага.
— Клапарон этот, — продолжал Дерош, — в течение шести или семи лет был ширмой, подставным лицом, козлом отпущения для двух наших друзей, дю Тийе и Нусингена; но в 1829 году его роль стала настолько известна...
— ...что наши друзья вероломно его бросили, — вставил Бисиу.
— Они попросту предоставили его собственной судьбе, — пояснил Дерош, — и он скатился в грязь. В 1833 году он сошелся, чтобы обделывать разные делишки, с неким Серизе...
— Как! С тем, который в пору увлечения коммандитными обществами задумал такую миленькую комбинацию, что шестое отделение судебной палаты упрятало его на два года в тюрьму? — спросила лоретка.
— С тем самым, — подтвердил Дерош. — Во время Реставрации, с 1823 по 1827 год, профессия этого Серизе состояла в том, чтобы бесстрашно подписывать газетные статьи, которые яростно преследовали министерство внутренних дел, и садиться за это в тюрьму. Приобрести известность было тогда легко. Либеральная партия называла своего присяжного бойца «отважный Серизе». Его ревностная деятельность была расценена в 1828 году как «общественное благо». «Общественное благо» — было своего рода гражданским лавровым венком, присуждавшимся газетами. Серизе решил пустить в оборот «общественное благо»; он явился в Париж и открыл под покровительством банкиров «левой» частное агентство, занимавшееся, между прочим, и банковскими операциями над капиталом одного человека, слишком ловкого игрока, который сам себя отправил в изгнание: в июле 1830 года все его деньги ухнули вместе с государственным кораблем.
— А! Это тот, которого мы прозвали «искусством карточной игры»!.. — воскликнул Бисиу.
— Не говорите о нем дурно! — вскричала Малага. — Бедняжка д'Этурни был славный малый.
— Вы понимаете, конечно, какую роль в 1830 году должен был играть разорившийся человек, которого в политических кругах называли «отважный Серизе». Его послали в один весьма приятный округ, — продолжал Дерош. — К несчастью для Серизе, власть не так наивна, как партии, склонные во время борьбы все превращать во взрывной снаряд. Продержавшись месяца три, Серизе был вынужден подать в отставку. Уж не вздумалось ли ему снискать популярность? К тому времени он еще ничего не натворил такого, чтобы лишиться своего благородного титула («отважный Серизе»!), и правительство, в порядке возмещения, предложило ему пост редактора одной оппозиционной, a in petto[3] правительственной газеты. Таким образом, само же правительство совратило этого достойного человека. Чувствуя себя в этой должности слишком уж похожим на птицу, сидящую на гнилой ветке, Серизе устремился в очаровательное коммандитное общество и заработал, несчастный, как вы только что изволили заметить, два года тюрьмы, в то время как более ловкие обрабатывали публику.
— Нам известны эти «более ловкие», — сказал Бисиу, — не будем же злословить насчет бедного малого — он попал в ловушку! Кто бы мог допустить, что Кутюр даст себя облапошить!
— Впрочем, Серизе — человек мерзкий, ожесточенный к тому же передрягами, в которые он попал, предаваясь грубому разврату, — продолжал Дерош. — Обратимся же к обещанному поединку. Итак, никогда еще двое более низкопробных дельцов, более безнравственных и низких пройдох не объединялись для более грязных дел. Своим оборотным капиталом они считали особый жаргон, усвоенный ими в гуще парижской жизни, дерзость, обретенную в невзгодах, изворотливость, приобретенную привычкой к делам, и заученные на память сведения о всех парижских состояниях, их происхождении, а также родственных связях, дружеских отношениях и подлинной ценности всех и каждого. Такое содружество двух «жучков» — простите мне словцо из биржевого жаргона, но только оно и поможет их определить — длилось недолго. Как два голодных пса, они грызлись из-за всякой падали. Первые спекуляции товарищества «Серизе и Клапарон» были довольно удачны. Два плута стакнулись с разными Барбе, Шабуассо, Саманонами и другими ростовщиками и скупили у них безнадежные векселя. Агентство Клапарона занимало тогда пять комнат на антресолях, в небольшом доме на улице Шабонне; плата за это помещение не превышала семисот франков. Каждый из компаньонов спал в отдельной комнатушке и запирал ее из предосторожности так крепко, что мой старший письмоводитель ни разу не мог туда проникнуть. Контора состояла из передней, приемной и кабинета, всю ее меблировку на аукционе не оценили бы и в триста франков. Вы достаточно знаете Париж, чтобы представить себе обстановку обеих официальных комнат: стулья, набитые волосом, покрытый зеленым сукном стол, грошовые часы на камине, по бокам их два подсвечника под стеклянными колпачками, уныло торчащие перед маленьким зеркалом в позолоченной рамке, а в камине головешки, которые, по выражению моего старшего письмоводителя, уже пережили две зимы! Что до кабинета, то вы легко его вообразите: гораздо больше папок, чем дел!.. У каждого компаньона простой стол с выдвижными ящиками; посреди комнаты секретер с задвигающейся крышкой, такой же пустой, как и касса; два рабочих кресла по обе стороны камина, топившегося каменным углем; на полу — ковер, купленный, как и векселя, по случаю. Словом, вся та обычная обстановка красного дерева, которая вот уже лет пятьдесят продается в наших конторах бывшим владельцем его преемнику. Теперь вы знаете обоих противников. В первые месяцы своего содружества, закончившегося в конце седьмого месяца потасовкой, Серизе и Клапарон приобрели векселей на две тысячи франков, подписанных Максимом (тут-то и выступает на сцену Максим!) и набитых в две папки (приговор суда, вызов, заключение, опись, прошение); короче говоря — векселей на три тысячи двести франков с чем-то; все это им обошлось в пятьсот франков. Чтобы избежать издержек, они действовали от имени одного частного лица, давшего подпись и особую доверенность произвести взыскание... В то время у Максима — мужчины уже в летах — завелась причуда, свойственная обычно пятидесятилетним...
— Антония! — вскричал ла Пальферин. — Антония, чье счастье началось с письма, в котором я потребовал у нее обратно свою зубную щетку!
— Ее настоящее имя — Шокарделла, — сказала Малага, которую раздражало это изысканное имя.
— Да, это она, — подтвердил Дерош.
— Максим за всю жизнь сделал одну только эту ошибку; но что вы хотите?.. Даже порок не всегда — совершенство! — сказал Бисиу.
— Максим не представлял себе, какую жизнь приходится вести с девчонкой, которой вздумалось очертя голову ринуться из своей честной мансарды, чтобы угодить в роскошный экипаж, — продолжал Дерош, — а государственные деятели должны знать все. Как раз в ту пору де Марсе начал привлекать своего и нашего друга к участию в высокой комедии политической жизни. Человек блестящих побед, Максим знал лишь титулованных женщин: поэтому в пятьдесят лет он имел полное право вкусить от простенького, так сказать, дикого плода, подобно тому, как охотник делает привал под яблоней крестьянского сада. Граф нашел для мадемуазель Шокарделлы довольно элегантный кабинет для чтения, разумеется, как всегда, по случаю...
— Ну! Она не просидела там и полугода, — сказал Натан, — она слишком была хороша, чтобы держать кабинет для чтения.
— Ты не отец ли ее ребенка? — спросила лоретка Натана.
— Однажды утром, — продолжал Дерош, — Серизе, который со времени покупки векселей Максима понемногу приобрел осанку старшего письмоводителя судебного пристава, был, после семи неудачных попыток, допущен к графу. Сюзон, старый лакей, хотя и тертый калач, в конце концов поверил, что Серизе — проситель, явившийся предложить Максиму тысячу экю, если тот согласится выхлопотать для некоей молодой дамы контору по продаже гербовой бумаги. Сюзон уговорил графа принять этого мелкого плута, нимало не заподозрив в нем настоящего парижского выжигу, проученного наказаниями в исправительной полиции и набравшегося там осторожности. Представляете себе этого делового человека с мутным взором, редкими волосами, облысевшим лбом, в потрепанном черном фраке, в забрызганных грязью сапогах...
— Каков портрет заимодавца! — воскликнул Лусто.
— ...Граф вышел к нему (это уже портрет наглого должника), — продолжал Дерош, — в голубом фланелевом халате, в туфлях, вышитых какой-нибудь маркизой, в белых суконных панталонах, в ослепительной сорочке, с прелестной шапочкой на черных крашеных волосах, поигрывая кистями своего пояса...
— Это настоящая жанровая картинка, — сказал Натан, — для всякого, кто знает прелестную маленькую приемную, где Максим завтракает, увешанную драгоценными полотнами, обитую шелком, где ступаешь по смирнскому ковру, восхищаясь расставленными на этажерках диковинками и редкостями, которым позавидовал бы и саксонский король...
— Затем вот какая последовала сцена, — сказал Дерош.
При этих словах рассказчика наступила глубокая тишина.
— Граф, — сказал Серизе, — я послан господином Шарлем Клапароном, бывшим банкиром.
— А! Что ему от меня нужно, бедняге?..
— Но ведь он стал вашим кредитором на сумму в три тысячи двести франков семьдесят пять сантимов, считая основной долг, проценты и издержки...
— Вексель Кутелье, — заметил Максим, знавший свои дела, как лоцман — родные берега.
— Так точно, граф, — ответил Серизе, поклонившись. — Я пришел узнать, каковы ваши намерения.
— По этому векселю я заплачу, когда придет охота, — ответил Максим, позвонив Сюзону. — Клапарон, видно, очень осмелел, если покупает мой вексель, не посоветовавшись со мной! Досадно за него — ведь он так долго был образцовым подставным лицом моих друзей. Я говорил о нем: «Право, нужно быть глупцом, чтобы за столь малое вознаграждение так преданно служить людям, хапающим миллионы!» И что же! Сейчас он лишний раз доказал мне свою глупость... Да, люди заслуживают свою участь! Надеваешь ли корону, или волочишь за собой пушечное ядро, становишься миллионером или привратником — все справедливо! Что вы хотите, любезнейший? Ведь я — не король, и я придерживаюсь своих принципов. Я беспощаден к тем, кто вводит меня в расходы или не понимает, как должен себя вести кредитор. Сюзон, чаю! Видишь ты этого господина?.. — сказал он лакею. — Тебя провели, старина. Сей господин — кредитор, ты бы должен был узнать его по сапогам. Ни мои друзья, ни нуждающиеся во мне посторонние, ни мои враги не приходят ко мне пешком. Понимаете, милейший господин Серизе? Вам больше не придется вытирать свои сапоги о мой ковер, — прибавил он, глядя на грязь, покрывавшую подошвы его противника. — Передайте мое глубокое соболезнование бедняге Бонифасу де Клапарону, ибо я положу это дело в долгий ящик.
(Все это было произнесено тем простодушным тоном, от которого у добродетельных буржуа делаются колики.)
— Вы ошибаетесь, граф, — ответил Серизе, мало-помалу приосаниваясь. — Мы все получим сполна, и притом таким способом, который может вас раздосадовать. Ведь я пришел к вам по-дружески, как и подобает людям благовоспитанным...
— А! Вы так полагаете?.. — отозвался Максим, которого взбесило последнее притязание Серизе.
В этой наглости заключался почти что талейрановский ум, если вы как следует уловили разницу двух одеяний и двух характеров. Максим нахмурил брови и в упор посмотрел на Серизе, который не только выдержал этот поток холодного бешенства, но даже ответил на него той ледяной злобой, что излучается из пристально устремленных на вас глаз кошки.
— Прекрасно, сударь! Извольте выйти вон...
— Прекрасно. Прощайте, граф. Не пройдет и полугода, как мы будем квиты.
— Если вам удастся обокрасть меня на сумму этих векселей, которые я признаю вполне законными, я вам буду весьма признателен, сударь, — ответил Максим, — вы меня научите кое-каким новым предосторожностям... Ваш покорный слуга...
— А я — ваш, граф, — ответил Серизе.
Все было четко, исполнено силы и предусмотрительности и с одной и с другой стороны. Два тигра, присматривающиеся друг к другу, прежде чем вступить в борьбу из-за лежащей между ними добычи, не проявили бы больше ловкости и хитрости, чем два этих человека, оба одинаково бесчестные, один — вызывающе элегантный, другой — покрытый броней из грязи.
— На кого вы ставите? — спросил Дерош, взглянув на своих слушателей, никак не ожидавших, что этот рассказ так сильно их заинтересует.
— Вот так история! — сказала Малага. — Прошу вас, дорогой мой, продолжайте; меня прямо за сердце хватает!
— Между двумя такими матерыми волками не должно произойти ничего заурядного, — заметил ла Пальферин.
— Эх! Куда ни шло! Ставлю счет моего столяра, который не дает мне покоя, что это ничтожество, эта жаба утопила Максима! — воскликнула Малага.
— А я держу за Максима, — заявил Кардо, — его врасплох не застанешь.
Дерош помолчал и, опрокинув стаканчик, который поднесла ему лоретка, продолжал:
— Кабинет для чтения мадемуазель Шокарделлы находился на улице Кокнар, в двух шагах от улицы Пигаль, где жил Максим. Названная мадемуазель Шокарделла занимала маленькую квартирку, выходившую окнами в сад и отделенную от читальни большой темной комнатой, где находились книги. Распоряжалась в кабинете для чтения тетка Антонии...
— У нее уже завелась тетка? — вскричала Малага. — Черт побери! Максим все делал с умом!
— Увы! То была настоящая тетка, — сказал Дерош. — И звали ее... постойте!..
— Ида Бонами, — подсказал Бисиу.
— Итак, Антония, освобожденная этой теткой от множества забот, вставала поздно, ложилась поздно и появлялась за своей конторкой только между двумя и четырьмя часами дня, — продолжал Дерош. — Ее присутствия оказалось достаточно, чтобы с первых же дней привлечь посетителей в салон для чтения; приплелись проживавшие поблизости старички, и между ними бывший каретник, по имени Круазо. Увидав в окошко это чудо женской красоты, бывший каретник повадился ежедневно ходить в салон читать газеты; примеру его последовал и отставной начальник таможен, по имени Денизар, награжденный крестом, в котором Круазо вздумал заподозрить соперника и которому он впоследствии говаривал: «Сударь, вы мне немало причинили докуки!» Словечко это должно пролить для вас некоторый свет на данное лицо. Господин Круазо принадлежал к тому разряду старичков, которых, со времен Анри Монье[4], следовало бы называть «старичками в духе Кокреля» — так хорошо Монье сумел в образе своего Кокреля из «Нечаянного семейства» передать этот тоненький голосок, сладенькие ужимочки, жиденькую косичку, маленькие живые глазки, семенящую походочку, умильный наклон головы и сухонькую речь. Сей Круазо, жеманно протягивая Антонии свои два су, говорил: «Пожалуйста, прекрасная барышня». Госпожа Ида Бонами, тетушка мадемуазель Шокарделлы, скоро разузнала через кухарку, что бывший каретник, редкостный скряга, считался в своем околотке (он жил на улице Бюффо) обладателем капитала в сорок тысяч франков ренты. Через неделю после водворения прекрасной обладательницы романов он разрешился таким каламбуром: «Вы меня ссужаете книжками, а я вас ссужу деньжишками...» Несколько дней спустя он с понимающим видом сказал: «Я знаю, что вы заняты, но мой час придет: я вдовец».
Круазо появлялся всегда в великолепном белье, василькового цвета фраке, в светлом шелковом жилете, в черных панталонах, в башмаках на толстой подошве, завязанных черными шелковыми лентами и поскрипывающих, как у аббата. В руках он неизменно держал свой четырнадцатифранковый шелковый цилиндр.
— Я стар и детей у меня нет, — сказал он молодой женщине через несколько дней после визита Серизе к Максиму. — Родичей своих я терпеть не могу. Все это мужичье, на то только и годное, чтобы землю пахать. Представьте себе: я пришел сюда из деревни с шестью франками, и вот — составил себе здесь состояние. Я не гордец... Красивая женщина мне ровня. Не лучше ли некоторое время побыть мадам Круазо, чем год — служанкой какого-нибудь графа?.. Рано или поздно он вас бросит. И тогда вы обо мне вспомните... Ваш слуга, прекрасная барышня!
Все это он подготовлял потихоньку. Малейшая любезность говорилась им тайком. Никто на свете не подозревал, что этот чистенький старичок влюбился в Антонию, ибо он вел себя в салоне для чтения так благоразумно и сдержанно, что ничем не выдал бы сопернику своих чувств. Два месяца Круазо остерегался отставного начальника таможен. Но в середине третьего месяца он имел случай убедиться, насколько необоснованны были его подозрения. Устроив однажды так, чтобы выйти вместе с Денизаром, он пошел с ним рядом и, расхрабрившись, сказал ему:
— Прекрасная погода, сударь!
На что бывший чиновник ответил:
— Погода, как при Аустерлице, сударь; я там был... и даже был ранен, этот крест я получил в награду за свое поведение в тот славный день...
Так, мало-помалу, слово за слово, полегоньку-потихоньку между этими двумя обломками Империи установились дружеские отношения. Маленький Круазо был связан с Империей благодаря своему знакомству с сестрами Наполеона: он был их каретником и частенько донимал их своими счетами. Поэтому он выдавал себя за человека, хорошо знакомого с императорской фамилией.
Максим, узнав от Антонии, что приятный старичок — так тетка прозвала рантье — позволяет себе делать ей разные предложения, пожелал его увидеть. Война, которую Серизе объявил ему, заставила этого надменного щеголя обдумать свое положение на шахматной доске, учитывая всякую пешку. И рассудок подсказал ему, что появление приятного старичка — это удар колокола, предвещающий несчастье. Однажды вечером Максим спрятался во второй, темной комнате, у стен которой стояли библиотечные полки. Оглядев в щелку между двумя зелеными портьерами семерых или восьмерых завсегдатаев салона, он одним взглядом проник в душу маленького каретника, оценил его страсть и был очень рад убедиться в том, что, когда его собственная прихоть пройдет, довольно роскошное будущее, как по приказу, откроет перед Антонией свои лакированные дверцы.
— А этот? — спросил он, указывая на дородного, красивого старика, украшенного орденом Почетного легиона. — Кто это такой?
— Бывший начальник таможен.
— Какая подозрительная внешность! — пробормотал Максим, пораженный осанкой господина Денизара.
В самом деле, отставной воин держался прямо, как колокольня; голова его привлекала внимание напудренной и напомаженной шевелюрой, почти такой же, какие бывают на костюмированных балах у возниц почтовых карет. Под этим подобием белого войлока, плотно облегавшего удлиненный череп, вырисовывалась старческая физиономия, чиновничья и вместе с тем солдатская, своим высокомерным выражением довольно схожая с той, которою на карикатурах наделили газету «Конститюсьонель». Этот бывший таможенный чиновник, престарелый и дряхлый, выгиб спины которого ясно говорил, что без очков он уже читать не может, выставлял, однако, свое почтенное брюшко с надменностью старца, имеющего любовницу; он носил в ушах золотые серьги, напоминавшие серьги старого генерала Монкорне, завсегдатая Водевиля. Денизар питал слабость к синему цвету: его панталоны и старый сюртук, очень свободные, были из синего сукна.
— Давно ли ходит сюда этот старик? — спросил Максим, которому очки Денизара показались подозрительными.
— О! С самого начала, — ответила Антония, — вот уже скоро два месяца.
«Хорошо: ведь Серизе появился лишь месяц назад», — подумал Максим.
— Заставь-ка его что-нибудь сказать! — шепнул он на ухо Антонии. — Мне хочется услышать его голос.
— Ну это не так-то легко, — ответила она, — он никогда не говорит со мной.
— Зачем же он тогда приходит?.. — спросил Максим.
— Да так, сущая причуда, — ответила прекрасная Антония. — Прежде всего, несмотря на свои шестьдесят девять лет, он имеет «пассию»; но, ввиду тех же шестидесяти девяти лет, он точен, как часы. Старикашка отправляется обедать к своей «пассии» на улицу Виктуар ежедневно в пять часов... вот бедняжка! От нее он выходит в шесть, является сюда, за четыре часа прочитывает все газеты и возвращается к ней в десять. Папаша Круазо говорит, что ему известны основания такого поведения господина Денизара, он одобряет его и на его месте поступал бы точно так же; так что я знаю свое будущее! Если я когда-нибудь стану мадам Круазо, то от шести до десяти буду свободна!
Максим заглянул в «Альманах 25 000 адресов» и нашел в нем такие успокоительные строчки:
«Денизар, кавалер ордена Почетного легиона, отставной начальник таможен; улица Виктуар».
Это его окончательно успокоило.
Незаметно господин Денизар и господин Круазо успели обменяться кое-какими признаниями. Ничто так не сближает мужчин, как известная общность взглядов на женщин. Папаша Круазо отобедал у той, которую называл «красоткой господина Денизара». Тут я должен отметить одно довольно важное обстоятельство. Кабинет для чтения был оплачен графом наполовину наличными, наполовину векселями, подписанными упомянутой девицей Шокарделлой. Подоспел очередной платеж, а денег у графа не оказалось. И вот первый из трех тысячефранковых векселей был галантно оплачен приятным каретником, которому старый прохвост Денизар посоветовал закрепить ссуду, выговорив себе право распоряжаться кабинетом для чтения.
— Я с этими красотками немало красивых историй насмотрелся... — сказал Денизар. — И что бы там ни было — даже когда я голову теряю — с женщинами я всегда начеку. Прелестное созданье, от которого я сейчас без ума, своего добра не имеет, — все принадлежит мне. И контракт на квартиру на мое имя...
Вы знаете Максима: он счел каретника еще совсем молодым! Заплати Круазо все три тысячи — Максим и тогда бы близко его не подпустил: он больше, чем когда-либо, был влюблен в Антонию...
— Ну еще бы! — сказал ла Пальферин. — Ведь она просто средневековая красавица Империа[5].
— У этой женщины грубая кожа! — воскликнула лоретка, — такая грубая, что ваша красавица разоряется на ванны с отрубями.
— Круазо, как и подобает каретнику, с восхищением отзывался о роскошной обстановке, которую влюбленный Денизар подарил своей «пассии»; он с сатанинской вкрадчивостью описывал ее тщеславной Антонии, — продолжал Дерош. — Тут были шкатулки черного дерева, инкрустированные перламутром на золотой сетке; бельгийские ковры, кровать средних веков ценой в тысячу экю, стенные часы работы Буля; в столовой — четыре высоких канделябра по углам, шелковые занавеси из Китая, на которых терпеливые китайские мастера изобразили птиц, на дверях — портьеры, стоившие дороже самих дверей.
— Вот что вам требуется, милая барышня... и что я хотел бы вам предложить... — сказал он в заключение. — Я знаю, что немножко-то вы меня полюбите; но в моем возрасте все делают основательно. Судите сами, как я вас люблю, ежели дал вам взаймы тысячу франков. Говорю честно: в жизни никому столько не ссужал.
И он протянул ей два су за чтение с таким значительным видом, с каким ученый показывает опыт.
Вечером, в Варьете, Антония сказала графу:
— Кабинет для чтения — это все-таки очень скучно. Я не чувствую в себе расположения к подобному занятию и не вижу здесь ни малейшей возможности разбогатеть. Такая доля пристала вдовушке, которая согласна кое-как перебиваться, или отчаянной дурнушке, воображающей, что она подцепит мужа, если чуточку принарядится.
— Однако это то, что вы у меня просили, — заметил граф.
В эту минуту Нусинген, у которого король светских «львов» выиграл накануне тысячу экю (к тому времени «желтые перчатки» уже превратились во «львов»), вошел в ложу и вручил Максиму деньги; заметив удивление графа, он сказал:
— Я полушил решение о сатершании фаших сумм, фынесенное по трепофанию этофо шорта Клапарона...
— А, так вот их способ! — воскликнул Максим. — Не очень-то они изобретательны, эти людишки!..
— Это фсе рафно, — ответил банкир, — саплатите им, потому што они мокли пы опратиться к труким и нателать фам упытку... Перу в сфитетели эту прелестную шеншину, што я фам уплатил утром, то опротестофания.
— Королева цирка, — сказал ла Пальферин улыбаясь, — ты проиграешь...
— Однажды, это было давно, — продолжал Дерош, — в подобном же случае — только тогда слишком честный должник не захотел уплатить Максиму, испугавшись присяги в суде, — мы здорово проучили кредитора, опротестовавшего вексель, подстроив опротестование всех векселей сразу с тем, чтобы судебные издержки по взысканию поглотили всю сумму долга.
— Это еще что такое? — воскликнула Малага. — Что за слова? Для меня они — настоящая тарабарщина. Вам очень понравилась осетрина — заплатите же за соус уроком кляузы!
— Охотно, — сказал Дерош. — Вексель, который один из ваших кредиторов опротестовывает у одного из ваших должников, может сделаться предметом подобного же опротестования со стороны остальных ваших кредиторов. Как поступает суд, от которого все кредиторы требуют постановления об уплате?.. Он справедливо делит между всеми сумму, на которую наложен арест. Этот дележ, произведенный под наблюдением правосудия, называется взысканием. Если вы должны десять тысяч франков, а ваши кредиторы взыскивают по опротестованию тысячу, то каждый из них получает известный процент долга, согласно раскладке по соразмерности, говоря судейским языком, то есть пропорционально сумме векселя; но получают они свою долю только по предъявлении законного документа, называемого извлечением из прописи кредиторов, который выдает им письмоводитель суда. Представляете ли вы себе работу, которую проделывает судья и подготовляют поверенные? На нее уходят вороха гербовой бумаги, исчерченной редкими, неясными линиями, где цифры тонут среди незаполненных граф. Начинают с вычета судебных издержек. А так как издержки при взыскании тысячи франков или миллиона одинаковы, то они легко могут поглотить у вас, например, тысячу экю, особенно если удается затеять тяжбу...
— Поверенному это всегда удается, — вставил Кардо. — Сколько раз ваши собратья спрашивали у меня: «А нельзя ли чем-нибудь поживиться?»
— Особенно легко это удается, — продолжал Дерош, — когда должник прямо толкает вас на то, чтобы долг его был поглощен издержками. Поэтому кредиторы графа ничего и не получили: у них все ушло на беготню по поверенным и на хлопоты. Чтобы заставить заплатить такого опытного должника, как граф, кредитор должен занять чрезвычайно трудно осуществимую законную позицию: он должен стать одновременно и его должником и его кредитором, ибо тогда он, в силу закона, имеет право произвести соединение...
— Соединение чего? — спросила лоретка, во все уши слушавшая эту речь.
— Двух качеств: кредитора и должника — и уплатить себе из собственных рук, — продолжал Дерош. — Наивность Клапарона, который ничего не сумел придумать, кроме опротестования, привела к тому, что граф совершенно успокоился. Провожая Антонию из Варьете, Максим утвердился в намерении продать кабинет для чтения и покрыть этим еще не уплаченные за него две тысячи, тем более что крайне опасался показаться смешным, субсидируя подобное предприятие. Поэтому он принял план Антонии, которой хотелось подняться на высшую ступень своего ремесла, иметь великолепную квартиру, горничную, коляску и потягаться, например, с нашей прелестной хозяйкой...
— Для этого она недостаточно хорошо сложена, — воскликнула знаменитая красотка цирка. — Но все же она недурно обчистила юнца д'Эгриньона!
Дней через десять маленький Круазо, напыжившись от важности, обратился к прекрасной Антонии примерно с такой речью:
— Дитя мое, ваш кабинет для чтения — это дыра; вы тут пожелтеете, газ вам испортит глаза; вам надо бросить это занятие... Давайте же воспользуемся случаем! Я отыскал одну молодую женщину, которая не желает ничего лучшего, как купить ваш кабинет для чтения. Дамочка разорилась — ей впору в воду броситься; но у нее есть четыре тысячи франков наличными, и ей надо употребить их с наибольшей выгодой, чтобы прокормить и воспитать двоих детей...
— Ах, как вы милы, папаша Круазо! — сказала Антония.
— О, сейчас я стану еще милее, — подхватил старик каретник. — Представьте себе, этот бедняга Денизар в таком расстройстве, что у него сделалась желтуха... Да, у него все бросилось на печень как это бывает у чувствительных стариков. Напрасно он так чувствителен. Я ему говорил: «Будьте страстны — куда ни шло! Но быть чувствительным... ну нет! Этак можно себя сгубить...» Я, право, не ожидал, чтобы мог так предаваться горю человек достаточно стойкий и сведущий, способный во время пищеварения не оставаться у своей...
— Но что произошло?.. — спросила мадемуазель Шокарделла.
— Та негодница, у которой я обедал, неожиданно его бросила... да, она покинула его, предупредив письмом — решительно без всякой орфографии.
— Вот что значит наскучить женщине, папаша Круазо!..
— Да, это — урок, прекрасная барышня, — сказал слащавый Круазо. — Я еще никогда не видел человека в таком отчаянии, — продолжал он. — Наш друг Денизар больше не отличает правой руки от левой и не желает больше видеть то, что именует театром своего счастья... Он до такой степени утратил рассудок, что предложил мне купить за четыре тысячи франков всю обстановку Гортензии... Ее зовут Гортензия!
— Красивое имя, — сказала Антония.
— Да, так звали падчерицу Наполеона; я поставлял ей экипажи, как вам известно.
— Что ж, я подумаю, — сказала хитрая Антония, — а вы, для начала, пошлите мне вашу молодую даму...
Антония сбегала взглянуть на обстановку, вернулась совершенно очарованная и заразила своим антикварным восторгом Максима. В тот же вечер граф согласился на продажу кабинета для чтения. Предприятие это, как вы понимаете, было на имя мадемуазель Шокарделлы. Максим потешался над маленьким Круазо, который доставил ему покупателя. Товарищество Максим — Шокарделла теряло, правда, две тысячи франков, но что значила эта потеря по сравнению с четырьмя хрустящими тысячефранковыми билетами!.. Как мне однажды сказал граф: «Четыре тысячи франков наличными!.. Да ведь бывают минуты, когда ради них подпишешь векселей на восемь тысяч!»
На следующий день граф собственной персоной идет смотреть обстановку, имея при себе четыре тысячи франков: продажа кабинета наладилась благодаря расторопности маленького Круазо, спешившего закончить дело; вдову, по его словам, он обставил.
Нимало не заботясь об этом приятном старичке, которому предстояло потерять несколько тысяч франков, Максим пожелал немедленно перевезти всю обстановку в квартиру, снятую на имя госпожи Иды Бонами, в новом доме на улице Тронше. Он заранее нанял несколько больших фургонов для перевозки вещей. Максим был крайне восхищен красотой обстановки, которую любой торговец мебелью оценил бы в шесть тысяч франков. В уголке у камина он разглядел несчастного Денизара: пожелтевший от желтухи, с головой, обвязанной двумя шелковыми платками, поверх которых был надет бумажный колпак, закутанный, как хрустальная люстра, пришибленный, он даже не в силах был говорить и вообще был так развинчен, что графу пришлось объясняться с лакеем. Отдав лакею четыре тысячи франков, чтобы тот отнес их своему хозяину и получил от него расписку, Максим уже собирался было приказать подавать фургоны, как вдруг голос, прозвучавший в его ушах подобно трещотке, крикнул ему:
— Это ни к чему, граф, мы в расчете! Разрешите вручить вам шестьсот тридцать франков пятнадцать сантимов сдачи!
И Максим с ужасом увидел Серизе, который, как бабочка из куколки, выбирался из своих свивальников и, протягивая ему чертовы долговые расписки, говорил:
— Несчастья научили меня играть комедию, и на ролях стариков я стóю Буффе...
— Я в логовище грабителей! — воскликнул Максим.
— Нет, граф, вы у мадемуазель Гортензии, подруги старого лорда Дэдлей, который прячет ее от всех взоров, но у нее дурной вкус: она любит вашего покорного слугу.
«Если когда-либо мне хотелось убить человека, — говорил мне позднее граф, — так именно в ту минуту. Но что поделаешь! Гортензия высунула свою хорошенькую головку, пришлось рассмеяться, и, чтобы сохранить свое превосходство, я швырнул ему шестьсот франков и сказал: «Это для девки!»
— Тут весь Максим! — заметил ла Пальферин.
— Тем более что деньги-то принадлежали маленькому Круазо, — добавил проницательный Кардо.
— Но, — продолжал Дерош, — Максим все-таки был вознагражден, ибо Гортензия воскликнула: «Ах! Если б я знала, что это ты!..»
— Ну и катавасия! — крикнула лоретка. — Ты проиграл, милорд, — сказала она нотариусу.
Вот как столяр, которому Малага была должна сто экю, получил свои деньги.
Париж, 1845 г.