Бон-Киун бросил взгляд на часы и покачал головой. Что-то случилось, подумал он. Слишком мало в нашей работе простых случайностей, слишком близко у края мы ходим. Ролли должен был появиться еще в гостинице, он передал, что вылетит утром, и вот его нет, а до начала заседания осталось всего двадцать минут.
Спокойно… Не надо паниковать Нервишки, конечно, разгулялись за эти годы, но ничего, мы еще крепенькие. Спокойненькие мы еще. Умненькие. Мало ли что могло произойти? Начальство задержало или поклонники. У него в последнее время что-то особенно много поклонников. Настырные, как раковыдры, и ведь не соображают ни черта, а за автограф готовы отца родного… Ну вот, я опять волнуюсь, это никуда не годится.
Ну, раскусят кого-нибудь из нас, не убьют же? Хотя, конечно, дело не в этом. Нам здесь, естественно, ничего не угрожает. Уровень развития здешнего общества довольно высок. Довольно, но недостаточно. И поэтому наше разоблачение опасно не нам, а им. Слишком легко многие из них могут превратиться в бездельников, в нахлебников более развитой цивилизации. Допустить этого мы не можем. Не имеем права. А потому никто здесь не должен знать о нас слишком много…
Где-то хлопнула дверь, и в пустом коридоре гулко раздались шаги. «Наконец-то», — облегченно вздохнул Бон-Киун и тут же подумал: «Это удивительно, я уже узнаю его по шагам…»
В комнату вошел резидент службы Односторонних Контактов, верхний инспектор Роллис. Быстро оглядевшись по сторонам, он в знак приветствия шевельнул ухом Бон-Киуну, снял шляпу, бросил ее на стол и принялся расстегивать плащ.
— Все в порядке, — ответил он на вопросительный взгляд прогрессора. — Я задержался из-за «Кадавра».
Бон-Киун оживился:
— Ну и как?
— Они согласны, но не раньше будущего года… Я думаю, нам это подходит.
— Разумеется!
Роллис сел за стол и, подперев голову рукой, надолго задумался.
— Знаешь, Ки, — сказал он наконец. — Мне сегодня вдруг вспомнились дом и наша школа, и Згут, и все-все… Сколько мы там не были?
Бон-Киун промолчал.
— Я иногда задаю себе вопрос, — продолжал Роллис, — не зря ли мы торчим здесь все эти годы? Мы хотим заронить в их мозги маленькое зернышко мысли, мы дошли уже до самых определенных намеков, а для них все это остается набором забавных побасенок.
— Ты просто забегался, Ролли, — сказал Бон-Киун. — Вспомни, ты же сам говорил, что придет время, и они все поймут, начнутся события, и они обнаружат, что такая ситуация уже предусмотрена нами!
— Обнаружат, если начисто не забудут нас к тому времени. Легенда связала нам руки, и теперь мы для них — самые обычные работяги индустрии развлечений.
— Брось, Ролли. Я боюсь, что нам, как раз наоборот, не удается слиться с массой этих «Работяг», несмотря на все усилия.
Бон-Киун замолчал и посмотрел на дверь. Она сейчас же открылась, и в комнату вошел невысокий улыбающийся юноша.
— Все в сборе, — сообщил он радостно. — Можно открывать заседание.
Роллис и Бон-Киун поднялись и последовали за ним в конференцзал. При их появлении из-за длинного, уставленного цветами стола поднялся председатель и, обращаясь к публике, заговорил:
— Дорогие друзья! Сегодня на заседании нашего клуба присутствуют почетные гости. Это хорошо всем вам известные писатели-фантасты…
И до отказа переполненный зал взорвался аплодисментами.
1983 год.
Только к Новому году письма с заграничными штемпелями перестали приходить на крупный железнодорожный узел Кузятин, и почтальонша Вера Никифоровна, дважды подававшая из-за них заявление об уходе, вдруг к удивлению своему обнаружила, что без писем ей чего-то недостает. То же ощутили и другие жители крупного железнодорожного узла, а наиболее дальновидные поняли, что эта непопулярность их городка — только временное затишье перед очередной бурей. Ибо кузятинцы, несмотря на малочисленность — вот уже полвека они безуспешно стараются произвести на свет рокового двадцатитысячного жителя — были людьми к славе привыкшими.
Хорошенький южный город, зимой пушистый от снега, а летом от вишневых садов, Кузятин как стоял десять веков назад на пути «из варяг в греки», так по сей день и стоит, и трудно припомнить какую-нибудь перетурбацию на юго-западе страны, которая бы его не коснулась. Каждая перемена оставляла на памяти городка новую зарубку, а в учебниках истории укладывалась двумя-тремя скромными строчками, но зато по соседству с Екатеринославом, Киевом, а иногда и Москвой. Нет такого кузятинца, который бы, выехав на отдых или по делам службы за пределы города, не преминул между прочим сообщить людям непосвященным, что с обратным билетом ему придется туго: экспресс «Париж — Кузятин — Москва» битком набит французами, а скорый «Вена — Кузятин — Москва» идет через Братиславу и свободные места расхватали чехи.
Вообще, средоточием всей жизни города является вокзал. С тех пор, как в его фундамент был заложен первый кирпич, кузятинцы сохраняют привычку прогуливаться по перрону, как по проспекту, и узнавать здесь новости дня прежде, чем о них сообщит программа «Время».
Местная публика избалована отголосками больших событий и чужой славы. Испугать ее ничем нельзя, удивить почти невозможно. Почти… Ибо раз уж мы начали рассказ о Кузятине и кузятинцах письмами с заграничными штемпелями, нам придется поведать историю, удивившую даже этот крупный железнодорожный узел юго-запада страны.
История началась в июле месяце, когда вокзальный перрон особенно хорош, когда вперемешку с джинсами и маркизетами отпущенной на каникулы учащейся молодежи мелькают здесь серые юбки их бабушек рядом с вишневыми и черничными ведрами, а вокруг фонтанчика — голопузого мальчугана, раскрашенного сочными красками, из которого пил, говорят, Симон Петлюра, удирая от большевиков, — вокруг этого фонтанчика живой клумбой выстроились цветочницы, и в букетах их розы «Мери Пикфорд» перемешались с подвявшими васильками. В те дни васильков и вишен потребовалось особенно много, а три репродуктора, подвешенные к вокзальной стене в стиле псевдоанглийской готики, распевали день и ночь напролет бойкие молодежные песни.
Все вообще было организовано здесь в наилучшем виде, потому что в июле месяце через Кузятин на Москву пошли не какие-нибудь там парижские экспрессы, а поезда дружбы, увозившие в столицу на фестиваль юных французов, немцев, венгров, греков, болгар — словом, всех тех, кто предпочитал ненадежным воздушным линиям стальные рельсы и четкое расписание. В крупном железнодорожном узле поезда ненадолго останавливались, и разноликая, разноцветная, разноязыкая толпа высыпала из вагонов, как спелый горох из стручков. За десять-пятнадцать минут стоянки она успевала протанцевать пару танцев в кругу, скупить цветы и вишни, перезнакомиться со здешними джинсами и маркизетами и даже обменяться с ними адресами. Потом бил вокзальный колокол — кузятинцы, слава Богу, отстояли это свое право — перрон пустел, фестивальные гости махали из уплывающих окон, а бабуси торопились домой за свежими вишнями, потому что до следующего поезда оставались считанные часы.
Так было день и два, и три, и городу уже начинало казаться, что атмосфера праздника сохранится здесь навсегда и поэтому следующий фестиваль Всемирная федерация демократической молодежи постановит непременно провести в Кузятине.
Но за день до открытия фестиваля с последним поездом дружбы из Рима, затесавшись со своей гитарой в веселую итальянскую толпу, уехала в Москву кузятинка Лариса Семар. С перрона проводил ее одобрительным лаем черный пес Бурбон, по праву рождения призванный спасать людей в Швейцарских Альпах, но по иронии судьбы вынужденный сторожить кузятинские сады. Отсутствия Ларисы никто поначалу не заметил, к вечеру всполошилась мать, а утром следующего дня, часов в десять, телеграфный аппарат на почте отстучал срочную телеграмму: «я на фестивале тчк мне нравится тчк целую зпт ваша ляля».
Город пришел в волнение. До сознания кузятинцев, убаюканных весельем фестивальных поездов, только теперь дошло, что они прозевали и не выдвинули на мероприятие своего официального представителя и что самовольный поступок Ларисы Семар может подорвать сложившийся в мире авторитет крупного железнодорожного узла, потому что Семар девочка необычная (так говорит о ней классная руководительница Маргарита Евгеньевна) или девочка «с пунктиком» (так говорят все прочие кузятинцы, за исключением Бурбона и еще одного человека, о котором речь пойдет ниже).
Разве нормальная, без «пунктика» девочка, скажем, Зоя Салатина, могла бы написать в сочинении по «Герою нашего времени»: «Если бы Печорин слетал в космос, а Онегин занялся генетикой, у них не возникли бы вопросы „как жить?“ и „стоит ли жить вообще?“. Они бы поняли — жить стоит. Жить, но не прозябать. Иначе не стоит».
Маргарита Евгеньевна, женщина молодая, но сдержанная, проверяя сочинение, пожала плечами и подумала: «Девочку, конечно, заносит, но обсуждать сочинение в классе не стану; это может сказаться на ее психике. Зачитаю-ка я лучше выдержки из умненькой Салатиной». И стала зачитывать: «Типичный представитель своего класса, Печорин переезжает с места на место, ищет ответ на вопрос: „стоит ли жить?“. Он человек хотя и образованный, но знания применить не может и потому оказывается „лишним человеком“…»
На дворе стоял тогда октябрь, в оконных рамах жужжала муха, недалекие пути стонали под тяжелыми товарняками, а голос Маргариты Евгеньевны и то, что она читала, сливался в монотонный осенний гул, от которого сами собой выплывали изо рта зевки и глаза слипались в электрическом желтом свете, тоже ненужном и скучном. Лариса за последней партой слышала только этот осенний гул и пыталась переложить его на стихи и одновременно на музыку. Припев выходил ничего, смесь «лишнего Печорина» с колесным тарарамом, и поэтесса так увлеклась, что Маргарита Евгеньевна из другого конца классной комнаты вдруг услыхала довольно мелодичное, задушевное пение. Она на полуслове прервала выдержку из Салатиной и выразительно посмотрела на последнюю парту. Проснувшийся от тишины класс дружно обернулся в том же направлении. Мечтательная Семар продолжала напевать, рисуя на запотевшем стекле октябрь, Маргариту Евгеньевну и далекую страну Элладу, где сочинения детям разрешали писать стихами.
Вообще, если бросить на чашу весов все то, что пережила и перестрадала из-за Семар Маргарита Евгеньевна, то на другую чашу придется положить десять лет жизни и тысячу седых волос. Из ее сочинения «Пусть всегда будет солнце» Маргарита Евгеньевна, к примеру, поняла, что не сегодня-завтра Лариса собирается в Америку, чтобы серьезно поговорить с президентом по поводу предотвращения ядерной катастрофы. Вызванная в школу мама-Семар слезно клялась, что никаких денег на билет дочка у нее не просила и разговоров о заграничных поездках в последнее время не вела.
Но даже эта история оказалась цветочком по сравнению с той ягодкой, которую преподнесла Маргарите Евгеньевне Семар однажды весной, когда весь Кузятин утопал в абрикосовом розовом цвете и дразнящих запахах. Они вливались в распахнутое окно учительской, и непреклонная Маргарита Евгеньевна позволила им себя одурманить. Поэтому, когда прозвонил телефон и прозаичный голос из районо потребовал ее, она сначала игриво хихикнула в трубку и, только узнав, откуда звонят, пообещала прийти к назначенному времени. В районо ей пришлось позабыть весну со всеми ее прелестями. Листок из школьной тетрадки, исписанный ЕЕ почерком, в довольно витиеватых выражениях просил получше думать над названиями сочинений, прежде чем давать их старшеклассникам, потому что такое название, как «Чацкий — передовой человек своего времени» или «Жизненный путь Онегина» скоро им вообще «опротивеет» и они откажутся писать.
— Вас понять трудно, — сказали в районо и пристально взглянули на Маргариту Евгеньевну. — Почему вы вдруг решили пожаловаться нам на себя? Названия сочинений ваши?
— Мои…
— Почерк ваш?
— Почерк мой, но…
— И к тому же вам, передовой учительнице района, стыдно делать три ошибки на одной страничке. Не «опротивеет», а опротивит… Как вы можете?
Маргарита Евгеньевна не могла. Но она знала человека, который мог и который не знал, что названия сочинений дает учитель, а не районе И этот человек решил, что к авторитетной Маргарите Евгеньевне прислушаются скорее, чем к никому неизвестной школьнице. Он захотел сделать доброе дело, воспользовавшись одним из талантов, которыми его так щедро одарила природа. И этим талантом было безупречное подделывание почерков. А этим человеком была Семар.
В каком мире, какими понятиями жила эта «чокнутая», никто толком не знал. Она была бы даже ничего, если бы аккуратно постриглась «под пажа» или еще под кого-нибудь на манер прочих кузятинских старшеклассниц, если бы не пялила на себя необъятные балахоны, в которых могли уместиться сразу три Семар, и если бы зимой и летом, в жару и дождь не таскала за собой повсюду гитару и пса Бурбона, как какой-нибудь средневековый бард, а не нормальная советская школьница. Ежедневно она оглядывала себя в сотне зеркал, витрин и автомобильных стекол, но ни одно из отражений не подсказало ей, что следует немного преобразиться, чтобы люди перестали показывать на нее пальцами. Она жила с матерью, добропорядочной, усталой женщиной, и со старшей сестрой, усталой, добропорядочной и незамужней. Обе ее жалели, стыдились — и совсем не умели оправдывать перед соседками, которые говорили о Ларисе разное.
В начале каникул их вывезли в совхоз «на клубнику». Поле раскинулось впереди такое вкусное, что Ларисе захотелось лежать на нем ничком, снимать губами ягоды и не делать над собой никаких усилий, потому что всякое усилие портит наслаждение. Но под строгим взглядом Маргариты Евгеньевны Семар взяла свой ящик и двинулась с ним к горизонту, стараясь не отставать от спорой Салатиной. Ряды, как рельсы, не имели конца, и если бы сейчас, по прошествии времени, кто-то сказал Ларисе Семар, что клубника ягода вкусная, она бы трижды рассмеялась тому человеку в лицо.
Поначалу рядом с ней что-то мурлыкал окопавшийся в клубничных зарослях Кактус. В младших классах он был не Кактус, а простой Репей, заработавший свое прозвище за прилипчивость и любопытство. В Кактусы он переименовался год назад, когда на орбиту тяжелого рока, от которого теряли пульс многие юные кузятинцы, вышла группа с таким незаурядным названием. Напев две-три мелодии из репертуара группы, Кактус куда-то направился с ящиком, потом вернулся, набросал в него клубнику с верхом и понес на весы. Со вторым ящиком он проделал то же самое, и с третьим тоже. Тогда Лариса Семар, у которой пот со лба капал прямо на ягоды, отчего они блестели, как лакированные, решила проследить, куда это он ходит. И проследила. Оказалось, метрах в тридцати от поля на проезжей дороге насыпан желтый речной песок, и половину ящиков Кактус набивал этим песком, а сверху притрушивал клубникой, и когда он насыпал очередной ящик и уже распрямился, чтобы его поднять, Лариса Семар загородила дорогу и сказала:
— Слушай, Кактус, сам будешь высыпать или тебе помочь?
Не то чтоб Кактус был трусоват, просто ему не захотелось связываться с этой «чокнутой». Поэтому он только собрался высыпать обратно песок, как рядом оказалась яростная Маргарита Евгеньевна. За ее пунцовой, раскаленной на солнце косынкой маячили ласковые глаза Салатиной, которая тоже видела, как Семар поднялась с грядки и отправилась куда-то следом за Кактусом.
— Кто?! — вскричала Маргарита Евгеньевна и брезгливо толкнула ящик ногой. — Кто?! Она насыпает, а он, видите ли, таскает! Да таких вредителей совхоз к себе больше на пушечный выстрел не подпустит!..
Семар не понимала, что говорит Маргарита Евгеньевна, хотя знала — классный руководитель всегда справедлив и тысячу раз прав. Она просто слушала вибрации ее голоса и думала: эта женщина похоронила в себе великого прокурора. В ее речи было столько пафоса, блеска и благородного гнева, что Ларисе хватило бы этого запаса на целую жизнь.
— …Им честь школы не дорога! А если бы эту клубнику прямо с машины отправляли на варку джема и выбрасывали в чаны с сахаром!
— А разве ее перед варкой не моют?
Ну скажите, какому нормальному человеку пришла бы в голову мысль задать такой вопрос в такой момент? А Семар задала. И тогда косынка Маргариты Евгеньевны из пунцовой сделалась багровой, а сама она спросила, глядя в карие Ларисины глаза:
— И это интересуешься ты?
— Я, — ответила Лариса, глядя в холодные глаза Маргариты Евгеньевны.
— Вот и чудненько. Вместо того чтобы шататься по ярам со своей гитарой, будешь теперь совхозу убыток отрабатывать.
И пошла прочь. Ласковые глаза Салатиной и честные Кактуса тоже переглянулись за учительской спиной, а Маргарите Евгеньевне показалось, будто какая-то догадливая птица на дереве у дороги прокаркала ей вслед:
— Позор-р-р!!! Позор-р-р!!!
Так что весь июнь и половину июля Лариса проторчала то на редиске, то на укропе, и там же, посреди грядок, сочиняла она грустные куплеты про неумеху, которая хочет сделать как лучше, а выходит черт знает что, и только нечаянно может получиться что-то стоящее. Все сочиненное на грядке распевала она потом в глубоком пустом яру, где прежде кузятинцы с окраины выпасали скот, а теперь росла высокая, в пояс, трава, которую некому было жевать. Частные дома недавно снесли, а в новостройке корову можно держать разве что в гараже. Кое-где из земли выходили на поверхность гладкие, как дельфиньи спинки, рыжие от дождей валуны. Ларисе было известно одно место, где они располагались друг за другом рядами, ее вечные, терпеливые слушатели. Перед ними она и усаживалась в траву и, воображая себя великой француженкой Эдит Пиаф, то скорбно, то весело напевала валунам обо всем, что случилось с ней сегодня, вчера, и что завтра, вероятно, случится, если за ночь на земле не произойдет какой-нибудь глобальной катастрофы.
Конечно, жители новостроек слышали ее песни. Конечно, мальчишки подкрадывались сзади исподтишка и стреляли в Семар из рогаток или выпускали неожиданно из-за спины голубей. Каждый считал делом чести дернуть ее за длинные лохмы или попасть по гитаре из рогатки. Но это мало кому удавалось. Пес Бурбон, лохматое чудовище без опознавательных признаков начала и конца, дружелюбно клал им на плечи мягкие лапы, и от этого касания «герои» чувствовали себя Ильями Муромцами, наполовину ушедшими в землю. Семар их почти не замечала. Куда больше злила их упорная непонятливость, от которой хотелось поднять к небу голову и завыть, как пес Бурбон, грустно и протяжно.
А следующей весной на старой заброшенной колокольне десятиклассник Сева-Севастьян начал репетиции рок-группы из числа самых одержимых кузятинских «рокеров» и пригласил к себе в солистки Ларису Семар. Прочие незадействованные претендентки, удивленные нелепым выбором, поджали нижние губки и сказали: «Он еще на коленях перед нами поползает». Зоя Салатина, выучившая за два месяца ради Севы-Севастьяна весь репертуар «Айрон мэйден»,1 отказалась пропускать его впереди себя в буфете на большой переменке. Остряк Боря из строительного ПТУ прозвал ее «железной девчонкой», ибо только железные мозги зубрилы могли выдержать такую нагрузку, а Кактус, влюбленный в Салатину с додетсадовского периода и тоже за свой объект обиженный, решил действовать более тонкими методами. Лариса же приняла приглашение с достоинством, будто ничего другого и не ждала, будто ее каждый день зовут солировать в какой-нибудь группе.
Забравшись впервые на колокольню с собственной гитарой и псом, она деловито потрогала инструменты, прочитала начертанные на стенах имена кумиров тяжелого рока и, подняв кусок угля, добавила к «Black sabbat»2 букву «h».
— Так будет правильно, — заявила она и перегнулась через перила вниз. — Ну и высотища! Десятый этаж! А впрочем…
Ответственный за надписи Кактус, человек весьма рассудительный, прежде чем связаться с «чокнутой», приоткрыл свой «кейз» и взглянул на обложку диска. Так и есть: «sabbath». Будь она неладна, эта грамотная солистка…
А солистка об ошибке уже и думать забыла. Она увлеченно обсуждала с руководителем репертуар и все пыталась его убедить, что петь для кузятинского зрителя по-русски куда интересней, чем по-английски, потому что магия песни не только в синтезаторе или, скажем, бас-гитаре, но и в хороших словах.
— Да ты что, Ларка, немытой редиски объелась? — не выдержал наконец добродушный Сева-Севастьян. — Не думаешь, что слова твои публике до лампочки? Их и слушать никто не станет.
— Никто?
— Никто.
— А что тогда на нашем концерте делать?
При этих душеспасительных речах Кактус отбросил назад белобрысый чуб — «попер» и сплюнул с досады через передний зуб и через перила колокольни прямо на девственный в ромашках луг, еще не ведающий, что за муку ему придется вскорости претерпеть из-за этого дьявольского оркестра. А Сева-Севастьян взял себя в руки.
— Значит так, — обратился он к Семар, — или ты подчиняешься нашим законам, или забираешь свою семиструнную и вперед, в яры! Распевай там куплеты камням и лютикам!
— За позволение спасибочки.
Семар согнулась в три погибели, и блуза ее, со всех сторон подхваченная ветрами, надулась, как парашют. Севе-Севастьяну вдруг показалось, что если она обидится по-настоящему, то не пойдет по длиннющей лестнице вниз, а возьмет и улетит на персональном воздушном шаре и еще сделает им на прощание ручкой. В душе Сева-Севастьян был настоящим артистом, и не стой сейчас рядом ехидный Кактус, он бы, пожалуй, согласился с Семар. Но ударить лицом в грязь перед единомышленниками из-за этой «чокнутой»…
— Сейчас все группы исполняют что-то такое… ну, человечное, что ли… чтобы их поняли, поддержали, и сами хотят понять… чтобы не просто так, — вела свою, линию Семар.
— Ищут дешевой популярности, — снова сплюнул на луг Кактус и подумал при этом, что еще пара таких заявок и путь Салатиной в группу будет расчищен.
— А как вы собираетесь называться?
— «Звонари», — гордо произнес Сева-Севастьян, потому что название это — плод его бессонной ночной фантазии — соответствовало месту репетиций и сочетало в себе что-то в стиле «ретро» с чем-то в стиле «а ля рюс».
— Ха! — сказала насмешливо Семар. — И правда — звонари. Звону много — толку чуть. Ну, я пошла.
Как будто договор может утратить силу только потому, что солистке не нравится название группы. И хотя они не были связаны контрактом и этой выпендрехе не грозила неустойка, у Севы-Севастьяна нехорошо екнуло сердце. В самой глубине его творческой души жила уверенность, что лохматая поэтесса — единственная в Кузятине личность, способная вместе с ним приблизить «Звонарей» к уровню мировых стандартов. У него даже мелькнула мысль: а не спеть ли ей на пару с Бурбоном? У пса определенно имеется слух, он так красноречиво и вовремя подвывает своей хозяйке. Нет сомнения, дуэт пришелся бы по вкусу пресыщенным кузятинцам. Но как все хорошие артисты, Сева-Севастьян был плохим администратором, и он ответил Семар так, как совсем бы не стоило отвечать:
— Скатертью дорожка, мисс редиска, — сказал обидчивый Сева-Севастьян. — Идите и пойте свои идейные песни где-нибудь в другом месте. Желаю успеха.
И приподнял при этом хипейную кепочку с козырьком, привезенную на прошлой неделе из Риги услужливым Кактусом.
И тогда случилось непонятное. Нет, если об этом рассказать, так нормальные люди в жизни не поверят. Кузятинцы по сей день не верят и утверждают, что это Сева-Севастьян с Кактусом вместе договорились и плетут небылицы, потому что Лариса утерла им нос. Но это не так. Ребята, они тоже себе не враги и врать бы такое не стали, такое и придумать нельзя, потому что кто бы это интересно додумался, что кузятинская девочка-как-девочка Лариса Семар может раздуться в шар диаметром один метр, взять под мышку громадину Бурбона, сунуть ему в зубы шнурок от гитары, встать на перила колокольни и со словами «я пошла» нырнуть втроем сначала в облако, а потом преспокойно опуститься на девственный ромашковый луг.
Свидетели минут на десять потеряли дар речи, а когда его вновь обрели, Кактус взглянул исподлобья на руководителя и полусказал-полуспросил:
— Hy, так я за Салатиной сбегаю? Она по лестницам… ходит.
И побежал. А Сева-Севастьян продолжал смотреть на опустевший луг и размышлять, что лучше: летающая солистка с собственной точкой зрения или ходячая по лестницам Салатина Зоя.
Теперь, читатель, когда вы немного вошли в курс дела, можете понять, что пережили кузятинцы, узнав, что их крупный железнодорожный узел будет представлен на фестивале Ларисой Семар. Они с повышенным вниманием следили за прессой, радио и телевидением, чтобы не пропустить сообщения о какой-нибудь ее выходке. Маргарите Евгеньевне, к примеру, мерещилось воззвание к молодежи мира, написанное якобы рукой Переса де Куэльяра, а на самом деле — Ларисой Семар. Кактусу так и виделось, как она «увековечивает» свой город прыжками-полетами с Останкинской телебашни, а Зое Салатиной так и слышалось, как Семар распевает на всех подряд московских эстрадах от Лужников до Большого театра шутовские куплеты о том, что она делала вчера и что станет делать завтра. А гости фестиваля посматривают на нее ласковыми глазами и хихикают украдкой в кружевные платочки, как это любила делать сама Салатина. И только задумчивый Сева-Севастьян и привязавшийся к нему в эти дни пес Бурбон не осуждали Семар и надеялись, что все обойдется.
Каким поездом, в котором часу вернулась она в Кузятин, установить так и не удалось. Но факт остается фактом — на следующий день после торжественного закрытия фестиваля по улице Конармии, главной улице города, шагала как ни в чем не бывало Лариса Семар и, что-то напевая, разглядывала себя во всех витринах и автомобильных стеклах. Рядом трусил счастливый Бурбон, язык его от гордости и жары свешивался куда-то вбок из черных зарослей, и кузятинцы, наконец, установили, где у этого зверя находится голова. Вызывающая дневная прогулка и Ларисино пение под вечер на пустыре, словно ничего не произошло, словно никто никуда не ездил, вынудили городок прибегнуть к крайней, не свойственной ему мере. Делегированные смельчаки остановили Ларису по дороге домой и спросили напрямик:
— Где ты была?
— Везде, — сказала она.
— Что ты там пела?
— Все.
Исчерпывающие ответы Семар вернули кузятинцам покой и, вероятно, этот фестивальный вояж так бы и числился в истории города событием волнительным, но последствий не имевшим, если бы…
О, это «если бы»! Все неприятности в жизни начинаются с него, но и все приятности тоже.
Утром седьмого августа кузятинский телетайп отстучал следующий текст: «Организуйте завтра вокзале 12 часов встречу общественности делегацией Великобритании тчк Обеспечьте явку певицы Семар тчк Комсомольским приветом зпт Комитет фестиваля».
Городское начальство вполне могло понять, что делегация Великобритании, проезжая транзитом через крупный железнодорожный узел, намерена воспользоваться случаем и получше познакомиться с его историко-архитектурными памятниками, ибо народная мудрость гласит: лучше раз увидеть, чем сто раз услышать. Администрация могла также понять, что англичан интересует рядовой кузятинец, условия его жизни, труда и отдыха. Но администрация никак не могла взять в толк, почему это непременно следует делать в присутствии Семар и на каком основании официальный телекс называет ее певицей. Решено было проконсультироваться с Маргаритой Евгеньевной, как с человеком, больше других пострадавшим от этой незаурядной личности. Маргарита Евгеньевна сразу все поняла.
— Я предупреждала, — сказала она голосом, в котором звенела сосулька, — Кузятин будет расхлебывать эту поездку еще не один год. В телексах не принято ставить кавычки. Имелась в виду «певица» Семар.
Но так или иначе в одиннадцать тридцать следующего дня вся кузятинская общественность выстроилась на перроне в ожидании делегации из Великобритании с флажками, шарами, гладиолусами, абрикосами и яблоками. Кактус блестел на солнце грудью-иконостасом из местных значков, которые он собирался выменять на заграничные. Сева-Севастьян нервничал потому, что, во-первых, знал из газет, что в английской делегации едет король тяжелого рока Джей Риверс со своей свитой, а во-вторых, ему не нравился зеленоватый оттенок лица Ларисы Семар, установленной как раз по центру перрона между Маргаритой Евгеньевной и Салатиной.
Но вот три репродуктора объявили, что поезд прибывает, и общественность, вздохнув с облегчением, подняла вверх флажки и гладиолусы. Гости высыпали из вагонов точно так же, как по дороге на фестиваль, — шумно, весело и многолико. Они сразу смешались с хозяевами и превратили установленный на перроне порядок в полную неразбериху. Кузятинцы задарили их цветами и фруктами, они нюхали, жевали, показывали на часы, что-то кричали и в отчаянии, что их здесь не понимают, хлопали себя по бедрам и поднимали к небу глаза. Наконец, очень высокий и очень кудрявый молодой человек, в котором Сева-Севастьян узнал Джея Риверса, сложил руки в умоляющем жесте и произнес, как заклинание, имя Семар. Тогда все всё поняли, и между молодым человеком и Ларисой Семар образовался узкий коридор, и, увидев Ларису, Джей Риверс закричал от восторга так, как не кричал даже в Лас-Вегасе, когда завоевал первый приз. А потом заговорил быстро-быстро, обращаясь уже не к ней, а к Кузятину, и где-то к середине речи подоспел переводчик и тоже заговорил быстро, но, к удовольствию кузятинцев, понятно.
— Мы все о вас знаем, — говорил переводчик тоном Джея Риверса, — мы знаем, что вам пошла вторая тысяча лет и строители до сих пор находят в земле украшения ваших славянских красавиц, — кузятинцы удивленно переглянулись, но возражать не стали. — Мы знаем, что Кузятин стоит на семи дорогах… простите, холмах… простите, ветрах, — переводчик раскраснелся в поисках русского эквивалента, — в общем, в центре событий, и за последние сто лет вы совершили такое, чего не упомните и за тысячу. Вы всегда оставались верны себе, из всех передряг вышли с честью… в общем, вы такие же, как они, и как они, как они…
С этими словами длинный Джей воздел над толпой руки-семафоры, и все высыпавшие на перрон чехи, французы, австрийцы тоже подняли руки, потому что им понравился Риверс и речь, которую он сказал, хотя они в ней мало что поняли. Но так бывает: диктор, к примеру, на телевизионном экране что-то старается, говорит, а звук выключен, но так она по-доброму вам улыбается, что вы тоже улыбаетесь ей в ответ из кресла напротив неизвестно почему и для чего. И не надо объяснять. Есть вещи, которые невозможно объяснить. А Джей Риверс тем временем прошел по узкому коридорчику к Ларисе Семар, погладил ее расчесанные по случаю митинга волосы, и всем чехам, французам и австрийцам тоже захотелось их погладить, но желающих было слишком много, а Лариса Семар одна. Потом англичанин снова заговорил, обращаясь к Кузятину:
— Нам все пропела о вас эта девочка Семар. Она пела на всех подряд московских сценах от Лужников до Большого театра и перед каждым выступлением обязательно представлялась: Семар из Кузятина. Забавные все-таки дают у вас девочкам имена. — Прищурился Джей Риверс, прищурился вслед за ним переводчик. — Но это даже хорошо, это помогло нам ее разыскать. Знаете, что она пела? Она пела о радостных пассажирских поездах и недовольных судьбой товарняках и… восьмиклассниках, которым учительница Маргоша, — весь Кузятин может присягнуть, что переводчик сказал именно так, — учительница Маргоша не позволяет писать сочинения в стихах. И о Севе-Севастьяне, мальчике с большим, но нерешительным сердцем она тоже пела, и, если хотите знать, каждый из нас подумал, слушая эту девочку Семар, что и в его жизни была своя Маргоша, свой Сева-Севастьян и пес Бурбон тоже, конечно, был…
А вот Бурбона лучше было не вспоминать. В эти самые минуты он изнывал от любопытства и безделья, сидя по приказу хозяйки по ту сторону перрона. Но когда он услыхал свое имя, он ринулся прямо к Джею Риверсу, расталкивая общественность и лотки от ресторана «Полет». Он добрался до короля тяжелого рока и по обычной ласковой своей привычке поставил лапы ему на плечи и дружески облизал лицо. Лариса попыталась образумить пса, сказала что-то понятное только им двоим, но ньюфаундленд, питавший, как видно, слабость к людям талантливым, не собирался Риверса выпускать. Тогда Лариса подошла к ним вплотную и начала петь прямо в лохматое ухо Бурбона, и он снял одну лапу с плеча Джея и переложил ее на плечо Ларисы, а потом поднял морду к синему августовскому небу и начал подвывать хозяйке с чувством, толком, расстановкой, и Джей Риверс тоже не выдержал и запел.
Так они стояли втроем — Джей Риверс, пес Бурбон и кузятинка Лариса Семар — и пели каждый на своем языке и все об одном, а кузятинцы, чехи, французы, австрийцы смотрели на них и улыбались, и городская администрация улыбалась, потому что, несмотря на неразбериху, митинг удался, потому что так и должны общаться люди, так и будут они общаться, если не произойдет глобальных катастроф на Земле.
Если вы думаете, что этот послефестивальный экспресс был единственным экспрессом, пожелавшим встретиться с певицей Семар, то вы так же далеки от истины, как Маргарита Евгеньевна от поэзии. Экспрессы шли на запад каждый день, два раза в день, у кузятинской телетайпистки скопилась целая стопка, одинаковых телексов, разнящихся только датами. В каждом была фраза: «Обеспечьте явку певицы Семар». Ларисе пришлось переехать вместе с Бурбоном на вокзал и даже ночевать там в комнате дежурного, потому что некоторые экспрессы проходили через крупный железнодорожный узел ночью.
Но к концу августа все фестивальные поезда ушли, а вместо них пошли письма в таком количестве, что почтальонша Вера Никифоровна чуть было не уволилась из-за них по собственному желанию. Зато на письма можно было отвечать в домашних условиях и без всяких митингов. Кузятин понемногу приходил в себя. Школу к 1 сентября побелили, а в известном яру начали рыть котлован под торговый центр и нашли украшения древних славянских барышень. Салатина сшила себе новую форму, Семар слегка порозовела, и, встретив ее однажды на улице, Сева-Севастьян обратился не своим, деревянным, голосом:
— Ты… это… приходи. Ребята ждут. Даже Кактус согласился, что ты была права…
Когда он услыхал, что она придет, он не поверил своим ушам. Но все же на следующий день собрал рок-группу на колокольне и стал нетерпеливо посматривать сверху вниз на ромашковый луг. Время бежало, как на контрольной. Кактус кололся, как шприц.
— И ты поверил, что она придет? Ты поверил, что после Джея она станет распевать с Севой-Севастьяном? Чудак!
Конечно, чудак. Разве нечудак отпустил бы ее месяц назад на все четыре стороны? Разве позволил бы сбежать в Москву одной? Разве… разве ему бы сейчас послышалось, что снизу, с луга, но вовсе не со стороны лестницы приближался голос Семар:
— Освободите площадку-у-у!.. Лечу-у-у!..
И хотя, с одной стороны, Сева-Севастьян предполагал, что он чудак, а чудакам все только чудится, он на всякий случай потеснил своих рокеров и освободил площадку. Потому что, с другой стороны, он знал, с кем имеет дело. Не успела площадка расчиститься, как над ней взмыла вверх Лариса Семар с гитарой и псом Бурбоном. Они описали в воздухе три полукружья и с размаху шлепнулись на колокольню.
— Отлично, — сказала Лариса Семар и улыбнулась такой нежной улыбкой, какой Сева-Севастьян никогда прежде за ней не замечал. — Давайте репетировать.
— Гав-гав, — поддержал пес Бурбон.
Вот так. Если вам случится когда-нибудь проезжать крупный железнодорожный узел Кузятин, послушайте моего совета: сойдите с поезда и задержитесь здесь на сутки. Любой прохожий, к которому вы обратитесь, расскажет вам эту историю с куда более живыми подробностями. И, если захотите, познакомит с Ларисой Семар.
Вы никогда об этом не пожалеете.
Был вечер, солнце медленно скрывалось за горизонтом. Закат — в багровых сумерках — тускнел. Широкая мощеная дорога, пересекавшая пустынную равнину, тянулась, как казалось, прямо к солнцу. Массивные каменные плиты, истертые множеством ног и колес, были покрыты трещинами, сколами, а кое-где между камнями виднелась чахлая трава.
Шел по дороге одинокий путник. Ветер трепал его черные с проседью волосы и раздувал полы плаща. Путник устал, шагая целый день без остановки.
…Проснувшись еще затемно, он по привычке тщательно побрился и долго, пристально смотрелся в зеркало, затем, вздохнув, переоделся пилигримом — посконный длинный плащ, сандалии, веревка вместо пояса, — надел на правый безымянный палец массивное железное кольцо, украшенное крупным черным камнем, надвинул капюшон на самые глаза, вновь повернулся к зеркалу… и тотчас вышел из каморки, спустился по скрипучей лестнице и сел за общий стол. Хозяйка, подавая ему завтрак, испуганно молчала. Поев, но отказавшись от вина, путник сходил проведать Серого, поддал ему овса, потрепал по нечесанной спутанной гриве и вышел к воротам, где его уже нетерпеливо поджидал хозяин — добродушный заспанный толстяк.
— Вы не боитесь, господин? — спросил хозяин.
В ответ он лишь пожал плечами, достал из-за пазухи туго набитый кошель и отдал со словами:
— Это за ночлег.
— А как же лошадь?
— Хорошо корми ее. И если не вернусь, она твоя, — путник подумал и добавил: — Латы и оружие…
— Конечно, господин, как можно! — воскликнул толстяк. — Отправить в замок, сыну, я все помню.
— Благодарю тебя, прощай, — сказал путник и вышел с постоялого двора, носившего печальное название «Последняя ночь».
Он шел весь день. Один. Палило солнце. По обеим сторонам дороги расстилалось бесконечное поле пожухлой травы. Жаль, что он не взял с собой воды — ведь жажда мучала его сильнее неизвестности.
…Но вот наконец-таки солнце зашло, стало быстро темнеть. Путник, решив передохнуть, остановился, оглянулся. Дорога, как и целый день до этого, была безлюдна. А если так, то, значит, еще можно возвратиться. Ведь он еще не стар, ему неполных тридцать восемь лет, он знатен и богат, не обделен здоровьем — прошедшей осенью был первым на турнире. Там у него есть всё, а здесь…
Вот-вот наступит ночь. Пустынная дорога. Тишина. И вдруг…
Неподалеку от себя путник увидел старого монаха. Но что это? Не призрак ли? Полупрозрачный и светящийся холодным тусклым светом, монах не шел, а как будто скользил над дорогой. Перебирая четки, что-то бормоча, монах, не замечая путника, неспешно миновал его и растворился в поздних сумерках.
Путник провел рукой перед глазами…
И увидел всадника. Рыцарь с опущенным забралом, раздраженно понукая лошадь, проехал мимо. Копыта выбивали искры из камней, а топота не было слышно.
Трое окровавленных ландскнехтов, забросив алебарды за плечи, прошли, обнявшись и шатаясь, выкрикивая песню.
Просеменила дряхлая старушка.
Пробежал босоногий мальчишка.
А вот несут знатную даму в портшезе. Красавица с любопытством посмотрела на путника, кокетливо улыбнулась ему и тут же, как и прочие, исчезла в темноте.
Путник стоял, не шевелясь, и ждал. Никто не появлялся. Стемнело окончательно. Поднялся сильный ветер. На небе показались звезды. А далеко на горизонте, там, где садилось солнце, теперь горело темное багровое пятно. Да, это страшно, раньше так никто не поступал; все, как могли, цеплялись за последнюю надежду и лишь потом… Но кто-то же должен оказаться первым! И путник, поплотнее запахнувшись в плащ, пошел вперед, навстречу поднимавшемуся ветру.
Багровое пятно росло и становилось ярче. Страх подкатился к горлу, ноги заплетались. Конечно, он не повернет назад, но, может, лучше не спешить и подождать рассвета? Нет, что это с ним?! Как он смеет! И путник шел вперед — вначале медленно, потом быстрей, еще быстрей…
Пока дорога не уперлась в массивные каменные ворота, разбитые створки которых были распахнуты настежь. Багровый огнедышащий туман стелился за воротами. Ну что ж, примерно так он все себе и представлял. Путник немного постоял, собрался с духом и шагнул вперед.
Нестерпимый жар дохнул ему в лицо, стало нечем дышать, но путник шел в пылающем тумане. На нем горели волосы, дымился плащ, глаза слезились…
И вдруг туман рассеялся, остался позади. Путник стоял на пустынном песчаном холме. Вокруг, насколько было видно, темнели пятна чахлого кустарника, обломки скал. Земля едва светилась тусклым серым светом, а небо было чистое, но черное — без звезд и без луны. Так вот оно какое, царство мертвых! Смерть — это тишина и пустота. Должно быть, души умерших легко находят здесь дорогу, но как же быть ему? Путник неспешно поднял руку и осторожно взялся за железное кольцо…
Тотчас же откуда-то раздалось пение. Путник с опаской оглянулся… и увидел в стороне, на косогоре, какие-то развалины, на миг задумался и поспешил к ним, то и дело спотыкаясь в темноте.
Подойдя к развалинам, путник остановился и осмотрелся. Стены, сложенные из дикого камня и увитые плющом, местами поднимались до второго этажа и зияли провалами окон, а кое-где от них остался лишь фундамент. Наверное, когда-то здесь был замок… Нет, рва не видно, а вместо подъемных ворот — высокая узкая арка, из которой лился приглушенный серебристый свет.
Путник, подумав, вошел в арку — и оказался в тесном дворике. Во дворике было светло. Давно не стриженый кустарник едва ли не полностью скрывал развалины беседки, в разбитых окнах кое-где блестели осколки разноцветных стекол. Было тихо. Когда-то, в такую же теплую летнюю ночь он крался вдоль стены таким же двориком, а позади него оруженосец нес Дары…
И он опять услышал пение и звуки арфы, оглянулся — в каких-то нескольких шагах от него на большом и пушистом ковре возлежала полуобнаженная красавица и гребнем из слоновой кости расчесывала свои длинные распущенные волосы. Рядом с нею на серебряном блюде лежали спелые гроздья винограда, стояли две чаши с вином. Увидев путника, женщина едва заметно улыбнулась — и музыка, и пение умолкли. Путник с опаской отступил назад. Женщина еще раз улыбнулась и сказала:
— Садитесь, угощайтесь. Вот фрукты, вино.
— Спасибо, я не голоден, — стараясь не выказывать волнения, ответил путник.
— О, вы невежливы! — И женщина шутливо погрозила пальцем.
Путник был вынужден присесть на край ковра.
— Признаться, я вас не ждала, — сказала женщина. — Вы первый, кто пришел сюда по доброй воле. Жена, наверное, оплакивает вас.
— Моя супруга вот уже пять лет как умерла, — нахмурившись, ответил путник.
— Да-да, — кивнула головою женщина. — Теперь я вспоминаю. Она болела всего восемь дней, а на девятый, рано утром… Но если вы пришли ее искать, то ведь она не здесь, а там, — и женщина кивнула вверх, на небо.
Путник, мгновенно побледнев, спросил:
— К-кто вы?!
— Я? — удивилась женщина. — Одна из многих. А что это у вас? Железное кольцо! Позвольте…
— Нет! — путник испуганно отдернул руку.
— Вы суеверны, — улыбнулась женщина. — Надеетесь, что этот талисман поможет вам. Напрасно.
Путник вскочил, а женщина, любезно улыбаясь, продолжала:
— Поверьте, я желаю вам добра. Я знаю, что вас привело сюда, а потому и говорю: остановитесь!
— Нет! — зло ответил путник. — Никогда! Не для того я шел сюда…
Вдруг женщина вскочила. Теперь она уже не улыбалась; лицо ее, преобразившись, стало властным.
— Остановись! — повторила она. — И подумай о сыне. А думать сразу обо всех, живущих и умерших на земле, бессмысленно. Всех любить невозможно, зачем же тогда…
— Нет! — крикнул путник. — Нет! Ты лжешь! Пытаешься разжечь во мне сомнения, напрасно!
— Ты спрашивал, кто я такая, — тихо продолжала женщина. — Ну что ж, я назову себя. Я та… которая приходит позже всех. Я не спешу. У каждого свой срок. Никто не вправе сократить его, и потому я выведу тебя отсюда. Ты будешь жить, забудешь о кольце. Потом мы снова встретимся — я обещаю. А сейчас… Прошу тебя, одумайся! Неисполнимо то, что ты задумал совершить. Добро и зло должны быть в равновесии, ведь так устроен этот мир.
Путник, нахмурившись, долго молчал, потом спросил:
— Кто погубил мою жену?
— Нет, то была не я, — сказала женщина. — У каждого своя судьба и своя смерть. Но есть и общая, всемирная судьба, и никому ее не изменить. Какой бы силы ни было твое волшебное кольцо, оно не сможет отделить добро от зла. Погубишь зло, погубишь и добро…
— Молчи! — не выдержав, воскликнул путник.
— Что ж, — грустно улыбнулась женщина, — я умолкаю, поступай, как знаешь, — и, подняв руки, хлопнула в ладоши…
И растворилась в воздухе. И наступила тьма — кромешная. Путник немного постоял, прислушался, однако же не уловил ни звука… и нерешительно спросил:
— Смерть… где ты?
— Здесь, — тихо прошептала женщина. — Ты мне не веришь, уходи. Но знай: лишь только ты поймешь, что я права, и позовешь меня, я тотчас же явлюсь к тебе на помощь. Ну, а пока прощай, — и замолчала.
Путник стоял в кромешной тьме, не зная, что и делать. О, как ему казалось всё понятным там, в царстве живых! Жизнь — это свет и радость, смерть — тьма и зло. Смерть — это гадкая и безобразная старуха, а царство мертвых… Но… как же не поверить собственным глазам? И как не поразиться тем словам, которые услышал он — и от кого? — от смерти! Она сказала, что… Нет, это морок, наваждение! Он столько лет готовился и размышлял, изобретал волшебный порошок, выковывал железное кольцо и, главное, он видел столько зла, которому не место на земле живых — оно должно вернуться в царство мертвых и… Да, конечно, он не повернет назад и не попросит помощи у смерти. Путник наощупь сделал шаг, второй…
И покатился вниз, с обрыва.
Очнулся он среди камней на дне глубокого и полутемного ущелья. Вокруг, куда ни глянь, теснились толпы изможденных рудокопов, одетых в грязные и ветхие рубища. Одни из них крушили кирками скалы, другие ползали меж ними на коленях и что-то искали в отвалах, а третьи отвозили тачки, груженые щебнем. Пыль, грохот, скрип несмазанных колес…
Что ж, он теперь по крайней мере знает, где находится. Падение доставило его в Ущелье; теперь дальнейший путь лежит вниз по нему к Реке, а там и к Городу. Прекрасно! Не зря он все же столько лет провел за расшифровкой тайных еретических писаний; мир мертвых для него открыт, он знает здесь все тропы, все колодцы, все пристанища! Путник тронул кольцо, улыбнулся…
— Встать! — крикнул кто-то.
Путник замер. Раздался резкий свист плети, щелчок… и злобный смех. Путник поспешно глянул вверх — над ним стоял надсмотрщик; широкоплечий и рослый урод в двурогом шлеме и стальном нагруднике, начищенном до блеска. Надсмотрщик снова замахнулся плетью и хрипло крикнул:
— Н-ну? Я жду!
Путник вскочил и, гневно улыбаясь, потянулся к поясу, да спохватился — он был без меча… И в тот же миг надсмотрщик хлестнул его по голове, сшиб с ног и, не давая встать, стал бить лежащего и злобно восклицать:
— Мерзавец! Тварь! Ничтожество!
Те рудокопы, что были поблизости, оставили работу и безучастно наблюдали за расправой. Надсмотрщик, в последний раз ударив путника, самодовольно посмотрел по сторонам… и вновь рассвирепел.
— Работать! — крикнул он, замахиваясь плетью. — Всем работать!
Толпа зашевелилась. Ударила одна кирка, вторая, третья, двинулись тачки, и эхо тотчас подхватило и умножило удары, скрипы, топот, вздохи. Путник, придя в себя, с трудом встал на колени, схватил обломок камня и исподлобья глянул на надсмотрщика. Тот, хищно ухмыляясь, крикнул:
— Р-раб! — и поднял плеть.
Рука у путника сама собой разжалась, и камень шлепнулся на землю. Надсмотрщик прав — он раб; он раб своей мечты. Он был рожден свободным и свободным же прожил всю жизнь; никто не смел ни оскорбить его, ни унизить… Ну, а теперь он сам себе избрал эту дорогу, и он пойдет по ней и не свернет, и вынесет любые унижения — ради мечты. А если так…
Путник поднял еще один камень, повертел его в руке и отбросил, взял второй, уронил. Зачерпнул горсть песка — песок просыпался сквозь пальцы. Стоявший рядом с ним рудокоп бил киркой по скале, а путник подбирал осколки, рассматривал их и отбрасывал. Рассматривал, отбрасывал, рассматривал, отбрасывал. Зачем, кому все это нужно, что здесь ищут — он не знал. Он поступал так, как и все. Он выжидал, надеясь, что со временем найдется хоть какое объяснение и он тогда решит, что делать дальше.
Но время шло, и ничего не изменялось; клубилась по ущелью пыль, гремели кирки и скрипели тачки, надсмотрщик кричал:
— Негодяи! Работать!
И вдруг…
На ладони у путника вспыхнул ослепительно-желтый свет. Путник осторожно сдул песок и поначалу не поверил собственным глазам — кусочек золота лежал в его руке! Замысловатой формы, маленький, он тем не менее сверкал так ярко, что путник зажмурился, словно от яркого солнечного света, и улыбнулся. Ему почудилось, будто он снова наверху, среди живых. Любуясь неожиданной находкой, путник удобней развернул ладонь, коснулся самородка… и тот, немедля превратившись в прах, протек меж пальцев. Что это — снова наваждение?
— Глупец! — раздался рядом чей-то голос. — Здесь невозможно ничего найти, здесь только пыль и тлен.
Путник поспешно обернулся. Стоявший рядом рудокоп взмахнул киркой, ударил по скале и повторил:
— Да, пыль и тлен.
— Тогда зачем… зачем все это? — удивился путник.
Рудокоп повернулся к нему и спросил:
— Ты что, недавно здесь?
— Да.
— Ничего, привыкнешь, — и рудокоп опять ударил по скале.
Он бил, рубил, отскакивал, опять рубил… и говорил, с трудом переводя дыхание:
— Да, это тяжкий и ужасный труд. Но знай: там, ниже по ущелью, страдания еще страшней. Там нет надежды. Здесь… Если эти, с тачками, не будут успевать, ущелье переполнится осколками, и мы поднимемся наверх. Да, только так. Возможно, всё это безумие, но я буду рубить. Быстрей. Еще быстрей. Еще…
Вдруг грянул гром — один, второй раз, третий. Путник в испуге глянул вверх…
Скала, нависавшая над ущельем, дрогнула, покачнулась — и, крошась на куски, стала медленно падать в ущелье.
Рудокоп на мгновение замер, потом…
— Зря! — дико вскрикнул он. — Зря! Зря! Обман! — и отшвырнул кирку.
— Обман? Обман! — вскричала вся толпа и бросилась бежать.
Путник, захваченный всеобщей паникой, бежал среди толпы. Вокруг кричали и толкались, падали, вставали, вновь бежали, топтали упавших, визжали от страха…
А сверху на них рушились огромные обломки. Вниз по ущелью с грохотом катились камни и текла лавина щебня, в которой ослепительно сверкали золотые самородки. Обвал настиг толпу и стал давить, заваливать и засыпать бегущих. Бегущие еще кричали, но теперь был слышен только гром обвала, который продолжал катиться вниз все медленней и медленней…
И вскоре замер. Пыль улеглась, настала тишина, которая, казалось, никогда не кончится.
Полузасыпанный песком, придавленный камнями, путник лежал не шевелясь. Проклятие! Да, он остался жив, но как?! Он, победитель девяти турниров, кричал от страха и отталкивал, топтал других! Он, тот, который вознамерился очистить всех от слабостей и скверны… Путник брезгливо мотнул головой и попытался встать один раз, второй — бесполезно. Призвать на помощь? Лучше подождать, собраться с мыслями и вновь попробовать. Он повернулся на бок и…
Увидел, что над ним стоит надсмотрщик — без шлема, в искореженном нагруднике. Надсмотрщик склонился к путнику, взял его за плечи и одним рывком освободил из-под камней. Путник благодарно улыбнулся ему, встал и, шатаясь, побрел вниз по ущелью. Там, дальше, где-то есть река, за нею город…
— Стой! — крикнул вслед ему надсмотрщик.
Путник оглянулся. Надсмотрщик, злобно ухмыляясь, приказал:
— Работать! Стой!
Остановиться? Ну, уж нет! Теперь их только двое, и если что, то уж никто не помешает…
Надсмотрщик шагнул к нему и повторил:
— Работать! — Подумал и добавил: — Р-раб!
Ах, раб! И путник сделал шаг назад.
— Бей! Бей его! — раздались чьи-то голоса.
Путник шагнул еще, потом еще, приблизился к врагу и замер.
— Бей! Не щади! — кричали тени, обступая их. — Бей! Или ты не воин?! Трус! Ничтожество!
Путник не выдержал и бросился вперед…
Они схватились яростно; душили, били, падали на камни, расползались, обливаясь кровью, и бросались вновь… А тени обступали все тесней и кричали все громче:
— Бей! Бей его!
Путник схватил врага, поднял… и с диким выкриком швырнул на камни! Надсмотрщик дернулся и замер, а толпа — теперь уже не тени, а действительно толпа — взревела от восторга и, затоптав надсмотрщика, сомкнулась вокруг путника. Возбужденные потные лица кричащих то освещались ярким светом факелов, то исчезали в темноте.
— Бей! Без пощады! Бей! — выли они, потрясая мечами.
Путник инстинктивно поднял руки, пытаясь оградить себя от всеобщего безумия… Но тут чья-то рука подала ему меч, он взял его… И тотчас стал словно невидим для толпы; стоявшие вокруг него уже тянулись заглянуть туда, где ниже по ущелью над всеми возвышался некто в черном рубище — должно быть, предводитель, — который что-то торопливо, яростно выкрикивал. Толпа время от времени взрывалась ревом одобрения и возгласами:
— Бей! До единого! Всех! Не щадить! Бей! Мятеж!
О, ужас! Кто они такие и откуда? Ведь только что их не было, всех рудокопов погубил обвал! И как они похожи на него — такие же ослепшие от гнева! Гнев… Неужели это его гнев призвал их, дал им плоть и жажду крови?!
Вдруг предводитель дико закричал и указал мечом вперед, на выход из ущелья. Толпа завыла от восторга и пришла в движение. Зажатая в тесном ущелье, она поначалу шла медленным шагом, а затем — все быстрей и быстрей, пока не перешла на бег.
— Бей! Всех! На город! Бей! — кричали мятежники и с грохотом стучали по щитам мечами.
Путник бежал среди мятежников. Он понимал — противиться толпе бессмысленно. Да, снова он унижен, сломлен, подневолен, но на сей раз не поражен безумием толпы; просто его, словно песчинку горного обвала, несет судьба. К тому же чем скорей он сможет оказаться в городе, тем лучше. Ну а там…
Седой низкорослый мятежник, давно уже бежавший рядом с путником, слегка толкнул его в плечо и ободряюще сказал:
— Смелее, желторотый! Шире шаг, не отставай!
Толпа, гремя мечами по щитам, неистово кричала:
— Бей!
— Бей! — подхватил седой и снова обратился к путнику: — Я в пятый раз уже иду на штурм. Они не сдерживают натиск и бегут. Держись меня, все будет хорошо.
Да, так надежнее, вернее. Ему нет дела до того, из-за чего и с кем мятежники затеяли войну. Любой ценой он должен оказаться в городе — вот его цель.
И он бежал. Седой время от времени подталкивал его и что-то восклицал, но в общем шуме слов нельзя было расслышать.
Ущелье вскоре кончилось, толпа скатилась на просторную равнину, покрытую черной сожженной травой. Вдали, извиваясь, пролегала, ослепительно желтая лента реки, а сразу же за ней возвышались высокие стены и башни.
— На город! Бей! Мятеж! — ревела толпа и бежала к реке.
Завидев реку, путник невольно сбавил бег и начал отставать.
— Стой! Ты куда?! — вскричал седой и замахнулся на него мечом.
— Я… Нет! Ты что?! — И путник побежал быстрей.
— Боишься? Пустяки! — сказал седой. — Держись меня, не отставай.
— Что там? Откуда этот жар? — спросил, с трудом переводя дыханье, путник.
— Как что? Река! — сказал седой.
— Но почему я задыхаюсь?
— С непривычки. Это река огня. Они надеются, что мы не сможем перейти через нее… Скорее, желторотый! Шире шаг!
Толпа бежала, не сбавляя шага. Река неумолимо приближалась, жар от нее все более стеснял дыхание, Седой подбадривал:
— Скорей! Скорей! Все будет хорошо… — и вдруг остановился, крикнув: — Ты куда?! Ослеп?
Путник, толкнувшись в чью-то спину, замер, осмотрелся. Толпа вокруг него остановилась и кричала:
— На штурм! Бей! Не щадить! На штурм… — и вдруг все разом замолчали.
Путник вопросительно посмотрел на седого, и тот сказал:
— Готовятся. Сейчас пойдут.
— Но как? Ведь там огонь!
— Значит, пойдут в огонь. Перегородят реку. Будет мост… Вот почему я никогда и не бегу в первых рядах, — и, оглянувшись, седой крикнул: — Где таран? Таран сюда! За мною, желторотый!
Таран — огромный и тяжелый брус ржавого железа — с трудом подняли над толпой и понесли к реке. А там…
Стоял многоголосый дикий крик; мятежники с упорством муравьев бросались с берега и исчезали в огненной реке, но им на смену подбегали новые и новые — и через реку начал подниматься мост — запруда из сгоревших тел. Мятежники бежали, падали, сгорали — мост удлинялся и тянулся через реку к городу. Со стен на мост летели камни, стрелы — а мост все удлинялся… и, наконец, достиг другого берега. Толпа немедля расступилась, и по телам сгоревших понесли таран. Среди несущих был и путник. Запыхавшийся, потный, весь в копоти и саже, он думал, как и все, лишь об одном — скорей, скорей, скорей!
Ударили тараном в стену раз, другой — стена не поддавалась. Сверху на мятежников бросали камни, лили кипящую смолу, и кое-кто из осаждавших падал, но другие били в стену. Стена трещала и дрожала. Крики, вопли, ругань, толкотня, удары. И…
Стена раскололась и рухнула. С радостными воплями мятежники бросились в пролом, вбежали в город…
И остановились, смолкли. Город был пуст, словно вымер. Пустая площадь, выложенная черным камнем, черные дома… и черный же, мрачный, высокий дворец, вдоль лестницы к которому возвышались статуи кошмарных, безобразных чудищ.
Седой, хромая, вышел из толпы и поднял меч. Ближайшее из чудищ со скрежетом раскрыло пасть и злобно зашипело. Из пасти вырвался огонь, глаза зажглись зеленым светом. Седой ударил чудище мечом — оно истошно завизжало и, оживая, стало медленно сползать с пьедестала. Седой неловко отскочил. Чудище, рванувшись вслед за ним, не удержалось и с грохотом упало на мостовую. Седой призывно закричал:
— Бей! Бей его! Чего вы ждете?! Эй, желторотый, помоги!
Путник, стоявший к нему ближе всех, не шелохнулся, зато на помощь бросились другие. Поверженное чудище лежало на боку и неуклюже отбивалось лапами, размахивало крыльями — напрасно. Его крошили, разбивали по частям, топтали. Собратья чудища, стоявшие вдоль лестницы, пытались побороть оцепенение и расползтись, укрыться; все они корчились и извивались… но поздно — их и самих уже рубили, сталкивали вниз, и они падали на площадь, где разбивались вдребезги. Пыль, грохот, стоны умиравших чудищ…
А победители уже бежали вверх, по лестнице дворца, побоище катилось все дальше и дальше, и вскоре шум его стал понемногу затихать. Путник, оставшийся один на площади, печально улыбнулся. Безумная, бездумная толпа, ослепшая от гнева! Что толку в разрушении кумиров?! И зачем… Зачем он вместе с ними шел на город, таранил стену, бил мечом? И чем тогда он лучше тех, которые сейчас буквально на его глазах сжигают город?! Лишь тем, что он пришел сюда затем, чтобы… Но это же смешно! Стремясь к добру, он умножает зло. Вся площадь перед ним усеяна обломками — куски ужасных лап, крыльев, чешуйчатых спин…
И маленькая ящерица — каменная, черная и совершенно невредимая. Она лежала неподвижно, лишь едва сверкали ее бордовые глаза. Путник отбросил меч, склонился и взял ящерицу на руки, прижал к груди. Ящерица, словно котенок, тихо заурчала и свернулась клубком. Путник ласково гладил ее, а она благодарно лизала ему руку… и постепенно превращалась из маленького каменного уродца в пушистого зверька с добродушной острой мордочкой.
Вдруг послышался топот. Зверек вздрогнул и замер в испуге. Путник хотел было прикрыть зверька рукой, да не успел — отряд мятежников во главе с седым, толкаясь, обступил его.
— Что это у тебя? — спросил седой.
Путник не ответил.
— Я спрашиваю, что?! — седой с угрозой поднял меч.
— Это… живое существо, — ответил путник.
— Живое? — И седой громко рассмеялся. — Сейчас посмотрим. Дай!
Путник попытался увернуться, но седой все же вырвал у него зверька, схватил за хвост, встряхнул. Зверек, вновь превратившись в ящерицу, повис вниз головой.
— Не трогайте! — воскликнул путник, которого держали за руки. — Прошу…
Седой поднял ящерицу, с размаху бросил ее на мостовую — и каменный уродец разлетелся вдребезги. Все рассмеялись.
— Звери! Что вы натворили?! — крикнул путник, бросился к осколкам…
Его ударили по голове, и он упал.
— Глупец! — сказал седой. — Я еще там, в ущелье, понял: ты не наш. Лазутчик! Бей его!
Мятежники набросились на путника, в глазах стало темно… и он лишился чувств.
Очнувшись, путник поднял голову и осмотрелся. Он лежал в каком-то мрачном подземелье, заполненном густым, тускло светящимся туманом. Вдоль стен виднелись силуэты путников, с поросших мохом сводов капала вода, и отовсюду слышалось неровное, утробное мычание. Путник встал на колени, оглянулся, увидел низкую, обитую железом дверь, вскочил — и дверь исчезла! Теперь вокруг были лишь каменные стены… да узники сидели на полу. Все они по-прежнему были неподвижны. Мычание то становилось громче, то вовсе замирало. Со сводов капала вода.
— Эй! — шепотом окликнул путник, немного подождал, окликнул еще раз…
Никто из узников не шелохнулся. Путник, подумав, двинулся к сидящим. Пещера была низкая, он едва ли не полз на коленях.
Узники сидели плотно, касаясь один другого локтями. Все они были в лохмотьях, а лица у них — словно опухшие от голода или неведомой болезни; щели заплывших глаз были зажмурены, а губы страдальчески сжаты. Все лысые, безбровые, они едва качали головами и мычали. Путник с опаскою полз, пригибаясь, дальше…
И вдруг замер, отшатнулся. Узник, сидевший перед ним, был вовсе без лица. Бесформенная голова покато — безо всякой шеи — уходила в плечи. Путник зажмурился, прислушался. Со всех сторон неслось безумное мычание, со сводов капала вода. Что ж, он, похоже, обречен; отсюда не выходят, а превращаются… И если так, то… Путник схватился за железное кольцо, стал медленно снимать его…
И тотчас на плечо ему легла чья-то рука, послышался старческий голос:
— Не бойся, я не причиню тебе зла. Я сам такой же узник, как и ты.
Путник дернул плечом, и рука отпустила его, но раздался еще один голос, на сей раз молодой:
— Помоги нам. Вместе будет легче.
Путник поспешно отпустил кольцо и обернулся. Перед ним сидели двое, старик и юноша. У них были простые человеческие лица.
— Кто вы? — чуть слышно спросил путник.
Вместо ответа старик и юноша лишь горько улыбнулись. Путник, кивнув на узников, опять спросил:
— Что с ними?
— Их уже нет, — сказал старик.
— А… мы?
— Придет и наш черед. Туман всех делает безликими, в тумане все похожи.
— А вы… пытались выбраться отсюда?
— Нет, — нехотя ответил юноша. — Хотя вполне могли бы это сделать, — и, посмотрев на старика, добавил: — Покажи.
Старик недовольно вздохнул и, порывшись в своих отрепьях, достал из-за пазухи нож. Путник взял нож и улыбнулся. Резная костяная рукоятка была удобная и легкая, а лезвие блестело, словно зеркало. С таким ножом…
— Не верь ему, — сказал старик. — Он принесет несчастье.
Путник, не слушая его, взмахнул ножом, спросил:
— Откуда он у вас?
— Нашли, — ответил юноша. — Здесь, на полу.
Путник нахмурился, еще раз посмотрел на нож. В зеркальном лезвии мелькнула чья-то тень. Путник поспешно отвел руку от лица. Нож, неизвестно кем сработанный и, более того, подброшенный, не может внушать должного доверия.
— Очень крепкая сталь, — сказал юноша, с надеждой глядя на путника.
Путник молчал.
— Что, и ты тоже испугался? — воскликнул юноша. — Чего?! Послушай, незнакомец…
. — Оставь его, он прав, — сказал старик. — Это не нож — проклятие.
Путник еще раз — пристально — всмотрелся в лезвие, закрыл глаза, задумался. Нож, без сомнения, подброшен с умыслом. Кто-то желает не спасти их, а низвергнуть еще ниже. Что ж, он и сам того желает; его путь…
— Судьба! — сказал старик. — Пройдет еще немного времени, и мы, как и другие узники…
Но путник уже встал и, сжимая в руке нож, вновь двинулся вглубь пещеры.
Он долго пробирался вдоль сидящих узников и кашлял, задыхаясь от тумана, пока не очутился в тесном низком гроте. Путник ощупал каменные стены, обернулся… Так и есть — старик и юноша, с надеждой глядя на него, стояли рядом. Глупцы! Они надеются спастись. Ну что ж, он им потом все объяснит. Путник еще раз посмотрел на лезвие ножа — там вновь мелькнула тень — и, резко развернувшись, ударил по стене. Нож отскочил, стена не поддалась. Путник провел рукой по лезвию, ударил еще раз — и снова бесполезно.
— Оставь, — сказал старик.
Но путник, словно одержимый, бил по стене — без перерыва, задыхаясь. В глазах метались красные круги, пот лился по лицу…
Вдруг лезвие со звоном обломилось едва ли не у самой рукоятки.
— О! — в ужасе воскликнул юноша.
— Напрасно, — прошептал старик. — Я ж говорил…
Но тут раздался громкий скрежет, и стены грота, задрожав, раздвинулись. В образовавшемся проеме зияла тьма. Пахнуло холодом. Путник, стирая пот со лба, сказал:
— Я должен вас предупредить. Здесь нет пути наверх, а только вниз; туда, где…
— Нет! — злобно крикнул юноша. — Ты лжешь! Ты просто хочешь убежать один, без нас! — и, оттолкнувши путника, полез в проем.
— Глупец! — в сердцах воскликнул путник, обернулся к старику…
И вскрикнул в ужасе! У основания стены лежало лезвие ножа, которое, теряя блеск, стремительно, с шипением ржавело. Путник застыл, не зная, что и делать. Старик же, словно завороженный, склонился к лезвию… и изможденное лицо его вдруг исказилось; глаза погасли, шея и щеки стали быстро опухать. Путник, опомнившись, схватил его за плечи и поволок в проем.
Снаружи было так темно, что путник ничего не видел. Он попытался сделать шаг вперед-нога повисла в пустоте — и тут же отступил, подобрал мелкий камешек, бросил… и только где-то очень далеко внизу раздался звук падения. Старик, стоявший рядом, тяжело дышал.
И вдруг раздался голос юноши:
— Эй, незнакомец, где ты?
— Здесь, — нехотя ответил путник.
— Будь осторожен, рядом пропасть.
— Знаю.
Юноша умолк. Он, путник, говорил ему, предупреждал. Теперь пусть поступает так, как знает. Ну а старик…
— Что делать? — вновь раздался голос юноши.
Путник молчал. Один, с кольцом, он мог еще дойти до цели, а втроем… Годы надежд, раздумий — прахом! Так что же, бросить тех, кому он, пусть и против своей воли, подарил надежду? Ну уж нет! Пусть будет так, как суждено судьбой. А посему…
— Что делать? Уходить! — воскликнул путник и, пробираясь наощупь, полез вниз по скале.
Старик и юноша послушно двинулись за ним.
Беглецы, помогая друг другу, долго спускались по крутому, едва ли не отвесному ущелью. Камни крошились под ногами и то и дело сыпались вниз, в непроглядную тьму. Где-то там, наверху, едва виднелись огоньки. Там, наверху, был город, а внизу…
Путник, неловко ступив, не удержался, соскользнул, упал… И тут же встал среди густой травы.
— Сюда! — позвал он с радостью. — Не бойтесь, мы уже спустились.
Старик и юноша, бредя наощупь, подошли к нему. Вокруг было по-прежнему темно. Едва шелестела под ветром трава, журчал ручей. Что, если… Быть того не может, но…
Путник поспешно, спотыкаясь, двинулся на шум ручья. На берегу он опустился на колени, протер глаза водой… и снова закричал:
— Ко мне! Скорей! Здесь свет!
Ведь, окропив глаза волшебною водой, он видел в темноте! Да, это тот ручей и та долина; он наконец-таки почти у цели!
Старик и юноша склонились над ручьем, омыли лица…
— О! — радостно воскликнул юноша. — Я вижу! Вижу!
Старик, прищурясь, осмотрелся и сказал:
— И я прозрел. Теперь я знаю, кто ты, незнакомец. Ты один из них.
— Я? — отшатнулся путник. — Что ты говоришь? Одумайся!
— Нет, — продолжал старик, — я не ошибся. Ты жаждешь нашей гибели. Ты заманил нас, ты… — и замер.
На противоположном берегу ручья показалась тощая собака и тотчас же, толкнув ее, из тростника вышла вторая, третья, четвертая собака — и вот уже вся свора тяжело дышала, скалилась, вертела головами…
А беглецы не смели шелохнуться.
Но вот послышался тяжелый мерный топот, затрещал, раздвигаясь, тростник — и к своре подошли двое кентавров. Но если б это были просто полулюди-полулошади! Кентавры, словно латами, были покрыты толстыми блестящими пластинами, за спинами у них вздымались крылья — полупрозрачные, в прожилках. Чудовища были подобны саранче невиданных размеров; в руках они наперевес держали копья. Заметив беглецов, один из них самодовольно ухмыльнулся, склонился к своре и крикнул:
— Ату их, ату!
Собаки с диким лаем дружно бросились в ручей…
И началась погоня. Песчаный берег, камни, лабиринт огромных валунов, болото, вновь ручей, высокая трава, кустарник… И старик упал. Путник и юноша остановились.
— Нет! — крикнул старик. — Убегайте!
Путник хотел было склониться к старику, но юноша схватил его за руку, потянул — и путник побежал за ним… потом остановился, обернулся и увидел…
Как свора бросилась на старика, но тут к ним подскакал кентавр и, криком отогнав собак, встал на дыбы, взмахнул копьем, ударил — и старик, весь извиваясь, захрипел, завыл… и обернулся страшным псом. Пес подскочил и, обгоняя свору, первым бросился в погоню.
И вновь высокая трава, песок, ручей, кусты, обломки скал…
— Быстрей! — то и дело выкрикивал путник. — Быстрей!
Но юноша, мотая головой, все отставал и отставал… пока в изнеможении не прислонился к валуну.
— Беги! — сказал он, задыхаясь. — Ведь кто-то должен… — и, махнув рукой, замолчал.
Путник стоял, не шевелясь. Собаки быстро приближались.
— Беги! — крикнул юноша. — Мне будет легче, если ты спасешься. Ну!
Путник, сгорбившись, медленно пошел прочь.
Собаки подбежали к юноше, он замахнулся камнем — и они отпрянули. Но тут с двух сторон подскакали кентавры, не дали юноше укрыться за скалой, одновременно замахнулись копьями…
И вот уже другой вожак — поджарый, длинноногий — возглавил свору.
Путник петлял, продираясь сквозь чащу, лез вверх по осыпи, прыгал в овраг, бежал… и наконец упал. Силы оставили его, собаки лаяли все ближе, настигали. Сейчас они его… Ну, нет! Путник схватился за кольцо…
И тотчас перед ним возник колодец — широкий, каменный, бездонный. Ряд вбитых в его внутреннюю стену ржавых скоб терялся в глубине. Прекрасно! Путник поспешно бросился в колодец. Вверху истошно лаяли собаки, а здесь, в кромешной тьме… Мелькнула молния! Нет, то кентавр метнул в него копье, но промахнулся.
Путник, не глядя вверх, спускался вглубь колодца. Вдруг скобы кончились. Путник повис на руках, осмотрелся… и прыгнул на каменный выступ в стене, прошелся по карнизу — и ему открылась узкая галерея, в конце которой брезжил свет и слышался неясный шум. Путник пошел по галерее. Все громче раздавалось лязганье, уханье, скрежет. Светлело.
Путник прошел еще немного и оказался в огромной, залитой огнем пещере, в которой в разных направлениях сновали бронзовые штоки, гремели выбираемые цепи, вращались каменные шестерни, из труб хлестала вниз кипящая вода, а ей навстречу поднимался едкий пар.
Остановившись, путник поднял руку, попробовал, легко снимается ли с пальца железное кольцо, поднялся вдоль стены по шаткой лестнице, нащупал низкую, битую свинцовыми листами дверь, толкнул ее, вошел… и замер. Прямо перед ним безумная толпа, топчась по кругу, вращала огромный мельничный ворот. Путник, чтоб не оказаться в общей толчее, поспешно отступил назад, прижался спиною к двери, осмотрелся. Со всех сторон толпу сжимали скалы.
— Ну вот ты и пришел, — раздался у него над ухом чей-то голос.
Путник резко обернулся — никого. А голос продолжал:
— Глупец! Ты думал обмануть меня. Надеялся пробраться незамеченным. Как бы не так!
Путник схватился за кольцо… и посмотрел наверх. Он был на самом дне огромной каменной воронки, и только где-то очень высоко вершины скал вонзались в черный купол неба.
— Чего ты ждешь? — опять раздался тот же голос. — Срывай свое кольцо!
Путник стоял, не шевелясь.
— Спеши! — нетерпеливо крикнул голос. — Ты наконец-таки на самом дне моих владений, перед тобою Перводвигатель, причина всех несчастий на земле. Ведь это он дает движение всем злым и подлым помыслам!
Путник закрыл глаза, пот лился по его лицу.
— Что? — тихо удивился голос. — Ты пожалел эту толпу? Так знай — здесь нет невинных душ, здесь собраны одни лишь страшные злодеи… Ну что же ты?! Бросай свое кольцо, бросай! Ведь ты же для того и шел сюда, чтоб одним разом уничтожить корень всех зол. И вот он, корень — Перводвигатель — теперь перед тобой!
Путник открыл глаза и, глядя на толпу, на Перводвигатель, спросил:
— Зачем… зачем ты хочешь своей гибели?
Голос долго молчал, а потом едва слышно ответил:
— Я устал.
И наступила тишина. Толпа по-прежнему вращала Перводвигатель, но путник ничего уже не слышал — ни топота, ни скрипа. Он взялся за кольцо и, глядя вверх, стал медленно снимать его. Вверху теснились скалы — черные, холодные, чужие. Вдруг…
Где-то очень высоко сверкнул едва заметный огонек, послышалось тихое пение и звуки арфы. Путник прислушался… и вспомнил! Ночь, тишина, развалины, печальные глаза…
Но тотчас же раздался гром, неведомая сила подхватила путника, подняла над толпой — и опустила на гигантский ворот Перводвигателя. Вокруг него, пыля и топоча, брела толпа, а рядом, внутри ворота… со скрежетом вращались каменные жернова, их заливали алые кипящие потоки.
— Ты видишь? Это кровь! — опять раздался голос. — Бросай свое кольцо! Бросай! Пусть разлетится на куски проклятый Перводвигатель!
Но путник, глядя вверх, вскричал:
— Смерть! Где ты? Я не знаю, что мне делать; помоги!
И… скалы ожили. Неподалеку от себя — едва ли не над самой головой — путник увидел двух кентавров, над ними — взятый штурмом город, чуть выше города — ущелье рудокопов, над ним развалины, ворота в огнедышащем тумане, пустынную дорогу, постоялый двор, поля, селенья, города, леса, заснеженные горы… и голубое, ясное, безоблачное небо. Но небо — это где-то там, в недостижимом далеке, а мир, который он покинул, и мир, в который он спустился, располагались много ниже и медленно вращались вместе с Перводвигателем; возведенные на одной и той же тверди, они сливались меж собой. А его смерть… она, внезапно появившись на одном из склонов, закричала:
— Не верь ему! Он хочет, чтобы ты обрушил вниз, в его объятия, весь мир! Твое кольцо не сможет отделить добро от зла. Разрушив Перводвигатель, оно погубит всех, лишив опоры правых и неправых,
Вдруг прямо перед ней сверкнула молния — и смерть исчезла, скалы снова погрузились в темноту. Толпа по-прежнему вращала Перводвигатель, внутри которого со скрежетом вертелись жернова.
— О, почему я бестелесен?! — крикнул голос. — Имей я… Нет! Ты должен снять кольцо по доброй воле. Ну?!
Путник стоял и улыбался. Он наконец-таки прозрел, он понял, что земля, два ее мира — мертвых и живых, — неразделима точно так, как и его душа. О, как же в ней переплелись добро и зло! Он шел сюда ради добра, но сколько на пути содеял зла! В ущелье, в городе, в ужасном подземелье и долине он убивал и предавал, обманывал, бросал товарищей… Ну а теперь посмел судить других?!
— Нет! — крикнул путник. — Никогда! — и прыгнул вниз, на жернова…
…Очнувшись, путник поднял голову и осмотрелся. Он лежал на пустынном песчаном холме. Неподалеку над распахнутыми настежь воротами вставало солнце. Путник ощупал руку — на безымянном пальце было по-прежнему надето массивное железное кольцо, украшенное крупным черным камнем. Путник нажал на камень, повернул его — и снял с кольца, затем тряхнул самим кольцом — и из него просыпался мельчайший грязно-серый порошок, который, падая на землю, вспыхивал серебряными искрами и тут же погасал. Отбросивши с руки кольцо, путник поднялся и двинулся к воротам.
— Глупец! — опять раздался голос. — Надеешься, что, выбросив кольцо, ты успокоишься. Как бы не так! Я уничтожил твою смерть; теперь ты будешь вечно — вечно! — вечно жить и вечно мучаться в сомнениях. Вернувшись в замок, ты опять запрешься в подземелье и будешь рыскать в лабиринтах тщетных знаний. Тебе всегда будет казаться, что еще совсем немного, и истина окажется в твоих руках… А может, ты останешься? Я научу тебя, как сделать новое кольцо.
Но путник, ничего не отвечая, медленно шел прочь.
…Хозяин постоялого двора, подав ему обильный завтрак, немного помолчал, затем спросил:
— Вы… были там?
Путник нахмурился и нехотя сказал:
— Мы все там. Изначально. Наш мир и ад — едины.
Хозяин, побледнев, воскликнул:
— Так как же людям жить? В чем их спасение?
— Не опускаться вниз. Они и только лишь они вращают Перводвигатель… А ведь их путь — наверх.
Хозяин долго ничего не говорил, смотрел на путника, в окно, опять на путника… и наконец сказал:
— Вы говорите — «их». А… как же сами вы?
— Я еду в замок, к сыну… А потом… по всей земле ко всем на ней живущим. Я должен рассказать им об увиденном.
— Да-да, конечно, — подхватил хозяин. — Но ведь на это же не хватит самой долгой жизни!
— Надеюсь, я успею, — грустно улыбнулся путник. — Ведь мне отпущен… бесконечный срок.
Соньку Клюшину — бойтесь. Она, чай, знат чего-нибудь. Вы думаете, она просто так? А вот она, може, и не просто так. Ну, вам, конечно, не сказыват… Дед-то ее, Гаврила, поди-кось и ей передал. Когда помирал — конёк ведь на крыше подымали. Вот как мучился. Душа-то сё не отлетала. Земля его не брала. А мучилси что? — передать некому. Взрослы-большея к нему не подходют. Знают: колдун помират, кабы не передал. В сторонке все стоят. Похитрея. Он, чай, глядит — одна токо мнука глупа окыл него туды-суды бегат. Ждал-ждал кого поболе — нету. Да вот може ей и передал-успел, пока мужики-то конёк лезли-подымали.
И мать ее, Наталья кривая, знат — и Сонька ваша, чай, знат. Даром что девчонка. Не больно дружитесь. Бойтесь маненько. Рты-то не раскрывайте. Она роду плохого. Хуже не быват.
Вот на что Захаркины слабее колдуны были, а и то. В девках-робятах за мной Петяня Захаркин сё бегал. У ворот догонит — и канфетку в руку скорей сунет. А баушка Груня наша сразу эту канфетку у меня — цоп! «Дай-ка, — баит, — мне, она наговорена». И сама с моей канфеткой сё чаю напьется. «Я стара, — баит. — Эта канфета мне не дойствоват, меня уж ни один колдун не приворожит, а тебе не нады — тебе влият».
Правильно. Вы шибко грамотны. Вам про что в книжке не пропишут — вы думаете, того и нету. А вот и не знаете вы ничего. Молодая, мелко плавали. И спина у вас — наружи была. А только если ваша правда, а не моя, тогда и скажите: это что же Гаврила-то всё об заборы головой стукалси? В проулке подойдет, за доски уцепится да и колотится-бьется?.. Чай он колдун, а это его бесы доняли. Оне, колдунищи, когда не колдуют, то нечиста сила трясет-мотат, не отступатся. Колдовать заставлят. Оне если не наколдуют — хворают. А бесу душу как продал, так уж он доймет: «колдуй!» Вот как. Вот он об доски-то и колотилси. Гаврила-то. Да чай он самому Барме брат!
А с Бармой еще дедянька в парнях дружился, сказывал. Барма-то, знашь, сам русскай был, а это его татары эдак прозвали. Татары перед базарным днем приезжали да у них всё и останавливались. Двор-от широкай пустой, и в том двору сроду былки единой не росло. Изба темна, никто к ним не ходит, одне татары на полу вповалку по субботам спят, бывало. Им, татарам, и не страшно — сами без креста, без пояса, им чего? Вечером из Тат-Шмалака наедут, а утром до зорьки уж на базаре стоят, лошадей продают. Ну, татары сё у нёво и спрашивают — то про вёдро, то ище про чего: «барма?» да «барма?» Так за нём и пошло: Барма.
Ну и вот, в парнях молоденьких сходил дедянька к Барме. А старичище, бармин отец, только один раз на дедяньку-то и поглядел. С печки свесилси, бородища до поясу, брови шишками сведет — страшнай.
Ну. Возвращатся дяденька домой — и вот ведь как у нёво зубы зачили болеть! Никакого спасу нету. Он в баню скорей — пропарю. А уж когда наколдуют, знай от тепла-жара сразу хуже становится, сама перва примета. Дяденька оттудова, как пуля, выскочил, с голиком березовым в избу влетел, и не больно оделен. А оне, зубы, сильней да сильней. Всё шибче и шибче! Дедянька-то до самого вечеру по избе на карачках ползал, по печке кубарем каталей. И вот кататся дедянька по печке, плачет в голос, криком кричит — опух. И Барма всходит:
— Васятк! Айда к девкам!
А оне в робятах ходили к Паньке Курмышенской: она на Курмыше жила и губы медом мазала. Вот она губы медом намажет, а оне ее цолуют.
Дедянька-то с печки уж и не калякат:
— Како «к девкам», Барма? Я ведь с зубами на стенку лезу.
А Барма и засмеялся:
— Э-э-э!.. Айда, собирайси. Щас всё пройдет. Это ище тятька пошутил!
Ну и что? Шагнул дяденька с Бармой за вороты — и вот быдто рукой сняло! Барма — он ведь много чего умел.
Вот раз в парнях пошли они с дедянькой в караулку. В лесу, в Едельном клину, караулка стояла, в ней сторож лес ухранял. Ну а когда сторожа нету, дедяньку посылали. Оне с Бармой соберутся и пойдут. И вот, дедянька сказыват, ночью стоят оне в лесу. Барма ему и показыват:
— Погляди-ка, Васятк.
А оттудова Долгу гору видать. Глядит дедянька на Долгу гору — она далёко, ночью не разглядишь. И видит: на самой вершине быдто кто костер большущай раздул. И костер этот так видать, как и не быват сроду. И огонь видать, и дым видать, а вокруг костра вроде темны люди ходют. Глядит дедянька — вот сыматся этот костер большущай вместе с людьми, над лесом подымется и летит прямо на них, и всё больше да больше делатся. И люди с костром летят и так же в небе вокруг костра ходют, как вроде переговариваются. Дедянька-то испугался: «свят, свят…» А Барма-то тут и засмеялся. Ну. И костер вместе с людями на полнеби рассыпалси.
Ладно. В караулку взошли, свет в лампе вздули. Дедянька взял граненай стакан, самогону налить. Барма-то и говорит:
— Глянь, Васятк. Стакан-то — с трещиной. Лопнул.
Дедянька глядит — а как раз по середке по самой вроде надрезано: трещина.
— Эх! Чуть ведь не налил! — баит. — Донышко-то отвалилось ба…
Ну и выкинуть стакан-то хотел. А Барма смеется:
— Погоди, не бросай.
Глянул дедянька — а стакан целай!
— Барма! Да только щас трещина была!
А он:
— Наливай, Васятк. Не бойси.
…Да-а, Барма сильнай колдун был. Что Барма, что Гаврила. Ну не сильней, конечно, свово отца. Наталья-то, это Соньки вашей мать, а Барме племянница, она уж потом, позжее переняла. Она ведь молоденька замуж выходила. Мясник муж-то был, квартирешка у него в Сызране окыл вокзала. А оне там, в этих домах, как ведь живут? Под замком и день и ночь. Каждай в своей скворешне сидит, из окошечка высовыватся и на протуар оттудова сверху смотрит. Наталья-то, чай, тогда в театре работала. Артистам одежу кой-какую нарошинску шила и их убряжала. Ну не больно ее там приголубили. Не приветили что-то. Разжаловали. Я, мол, там ее на первом же случае раскусили. Не утерпела, чай, да, може, какому артисту килу и посадила. А там ведь терпеть-то не будут: проштрафилась — айда, ступай. Ну и выгнали. А муж, мясник-то, здоровай-краснай был, не пил, не гулял. Не латрыга, не табашник. Ну — баптист вскорости оказалси! Она от нёво — ба-а-а! — скорея ноги в руки, да и убежала, опять в отцову избу.
И уж когда Наталья от мужа вернулась, да когда стареть начала, тут уж про нее сильнай разговор пошел. Это перед Гаврилиной смертью. Тут много подтверждениев-то было: молоко у коров отымат. А вот оно не сплетни. И раз у Шароновых случилось. Коровушка-матушка мычит, места себе не найдет, и день и два и три. Ее доют — а молока капли нету. А уж сроду ведерница была! Оне, Шароновы, сколь время ума не приложут: что с Дочкой да что с Дочкой? Корову иху Дочкой звали… Только что-то вышел Янька-то Шаронов во двор середь ночи, а дело зимой было, рождественским постом. Мороз как раз несусветнай, бревны в избах трещат. Вот он вышел, да потихоньку — батюшки-светы! Наталья кривая прям наспроть крыльца гола-раздета на снегу стоит и — босиком! Вороты кругом изнутри на запорах, и как она во двор попала — не знай. А корова в сарае прям в стенки бьется, мечется и не мычит, а как человек стоном стонет. И вот глянула Наталья на Яньку, увидала ёво — глядит Янька, а уж на том самом месте никакой Натальи нет: огненнай шар закрутилси, завертелси. И вот шар-то как рассыпится вдребезги! На весь двор только искры до небу. Как только дом не подожегси, Янька-то дивится. Разбилси шар, а под ним вдруг кака-та черна свинья поджара оказалась. Что за свинья? Янька-то стоит-кумекат, в толк не возьмет. Тут свинья захрюкала, дурниной завизжала да к воротам кинулась. А под самыми воротами под землю и провалилась. И ни следов тебе нету, ничего. Снег ровный лежит. А это не свинья черна была, а сама Наталья. Оборотень.
Думал Янька думал: чово делать-то? И вот все же сыбразил. Укараулил Наталью, когда она в бане на заднем огороде мылась. Да кочергой дверь-то и подпер. Он в предбаннике сидит ждет, а там, в бане, жарища, долго не просидишь. Наталья-то — торк в дверь. А Янька ей из предбанника:
— Не выпущу! Испортила Дочку нашу, живая теперя не выйдешь! Угорай! — и матерно прибавил.
А колдуны матерно слово больно не любют. Чем матернее слово, тем, знай уж, тижельше им делатса.
Наталья видит — плохо дело. И стала она Яньку уговаривать:
— Открой, Яньк. Не узоруй. Какая такая Дочка? Я и не знаю. Люди про меня хвастают, а ты веришь. А у меня в печке дома пироги не вынуты, я уж и так скорея парилась, вполсилы, и пару хорошего — не дождалась.
А Янька знай матерно ругатся, не открыват.
— Видал тебя! — баит. — Знаю! Выправляй Дочку, такая-сякая, немазана-сухая!..
Ну, Наталья-то и поубещалась:
— Ладно, Яньк… Ступай домой. По-твоему пускай будет…
И опять ее Янька изругал по-всякому — и кочергу убрал, ушел.
Ну и что вы думаете? С того самого дня коровушка у Шароновых повеселела-повеселела, а к вечеру Марья уж ведро надоила: доиться корова стала! А то ведь беда им была. Она, Наталья-то, чай, прикинула: ага, Янька-то что? — смирнай. Да из плену, знашь, кантуженай пришел. Его ведь и на работу всё никуды не брали. Это уж потом он в ДОСААФ устроилси. В ДОСААФе стал роботать, по стрельбе. А то одна надёжа — на корову. Тихай мужичок — думала, с рук-то и сойдет. Вот она до коровы-то и добралась.
А вот в другой раз повадилась эта Наталья к Самойловым ходить. А у них, у Самойловых, тогда баушка Оляга помирала. И принесла ей эта сама Наталья блюдо капусты из погреба. «На-ка, — говорит. — Поешь-ка, — говорит, — кислого!» И нет бы Ташке-то, Олягиной дочери, либо капусту не брать — ведь знают весь век, что колдунищи! — либо взять, да наотмашь в огород с левой руки закинуть, да Богородицу три раза прочитать. Нет. Ну, Оляга-то и поела. И вот в ночь — что ты будешь делать! — начала Оляга по-собачьи лаять. Все вокруг Оляги бегают:
— Мамань-мамань! Да ты что? Господь с тобой. Уймись. Это ты что теперь как лаишь? Мамынька, не лай!..
А она — пуще заходится, и вот ведь как лаит — на весь дом!
И уж как ей отходить, чего-то вдоль горницы ка-а-ак пролетит! И — в печную трубу. Заслонка-то — звяк-бряк! — грохнулась. А в трубе-то и завыло!.. Ой. Ой. У них у всех волосы дыбом.
Потом уж Ташка с перепугу маненьких бумажоночков нарвала, на каждой аминь написала да во все щелки посовала. И под оксшки, и под стол, под стулья, и под дверь, и в подпол подоткнула. Всю избу как есть зааминила. Это чтобы Оляга потом из бору, с могилков, в дом ба не летала мертва. Порчена, знашь, умерла…
А Наталья и потом к Самойловым нет-нет да и зявится. Щас дело приищет — идет. Таз ей дай — белильну кисть дай. Ничего ей не дают — «у нас у самих нету!» — все равно идет. Ташка-то думала «ну — и не отважу!»
Ташку маненько сгодя стары люди, правда, научили. Подсказали ножницы растопырить. Растопырить — и в растопырку в невидно место стоймя спрятать. Или ухват окыл печки наоборот поставить, рогами вверх. Колдунищи от этого как опутаны становются: тут же чуют. Или в дом не взойдут, а если взошли, то уж не выйдут, покуда ножницы, ухват ли, не опустишь. И вот как просить будут, рожки-то вниз убрать — прям на коленках ползать станут, в ногах все изваляются. А вот если рано почуяли да в дом еще не взошли — эх и ругаться начинают! Так и кидыются с кулаками, что их бесом — рогами, значит, — дразнют. А сделать-то ничего и не могут: злость есть — а силы тогда у них нету. Ну только вот эдак вот Самойловы Наталью и отвадили…
Рядом с нашими могилками Олягу-то ведь похоронили. На хорошем месте, на бугорке, на солнышке. Вот всё же лучше нашего кладбища — нету. И в бору, и в сосёнках, и место сухое, с песочком. Весной-то как птички поют!.. Не зря которы под старость, где ни живут, а помирать суды едут… Вон Маня Сахалинска уж пять разов приезжала. Думат, время подошло, тычьма оттудова летит, с полгода поживет — нет! рано приехала! — глядишь, опять на Сахалин закатилась. Больно боится, кабы ее в Сахалине не зарыли. Никак не хочет.
И вот, Ташка-то говорит, ни разу Оляга из бору не прилетала. Бог все же миловал. А это ведь не сам покойник прилетат, а бес. Покойником обернется и прилетит… А что, быват, и летают!
А быват, и нету ничего — узоруют узорники. Вот жила раньше на Зайке Катенька-дурочка. Ну, не дурочка, а маненько глупа. Зато уж сестра ее была такая умна-разумна, такая самостоятельна, что и замуж ни за кого не шла. Катенька-то сестру всё няней звала. Они, как отца похоронили, всё вдвоем и жили, две сестры. Уж она Катеньку не бросала. Не убижала. Ну и тоже умерла. Осталась Катенька в избёнке одна. И вот парнищи — какея ведь есть хулиганы! Разбойной жизни! Витька-та Игнатьев — он любой голос мог подобрать — и не утличишь. Много озоровал. Сроду, знашь, негоднай был, орясина вот какой — до потолка, и голова у нёво роботола только ба как где схулиганить. И вот уж сорок дён прошло, как старша-то сестра померла, эти самые парнищи и спрятались под окошком. А Витька белой простынкой накрылси. И подкараулили, когда Катенька-то уж свет задувать собралась да спать ложиться. И вот она свет задула, а Витька в простынке к ней в окошко и всунулси. Да и зовет тоне-е-нечко, вроде как сестриным голосом, точь-в-точь:
— К-а-атя! Где твой тятя-а?..
И вот она глупа-глупа, а не больно испугалась. К окошку-то подошла да Витьке-то в лицо как крикнет:
— Мой тятя в бору! А ты, няня, бес!!!
Ну-у, оне со смеху-то как закатились — и с заваленки все попадали.
Дура-дура — а другой умнай так сказать не скажет. Не догадатся, право слово. Не растерялась!
Это ведь только вы не знай что! — боитесь-трясетесь. А она — не больно… А подумали ба головой: что трястись? Свет горит, дома сидят-трясутся. Чай вот поглядите на меня: я уж век доживаю, и что же я ни одного оборотня не видала? Ни оборотня, ни беса? А вы, девки, прям и не знай что. Чуднэя какея!
Вон-вон — поглядите: вон из-под печки вам бес хвост кажет. …Да как над вами не смеяться? Комсомольцы, ни во что не верют — а сами боятся. Незнай что!..
Фантастическая литература в нашей стране в последние два-три года вступила в бурный рост. Общая обстановка общественной перестройки — раскованность мышления, освобождение от застарелых идеологических шор — сказались в фантастике, пожалуй, и резче, и ярче, чем в других областях художественной литературы. В период застоя фантастика была под прессом запретительных мер. Для недалеких чиновников, командовавших литературой, любое фантастическое произведение виделось подозрительным, если не прямо опасным. Фантастика, нацеленная либо на будущее, либо на необычность в настоящем, в принципе отрицает наличную обыденность. Живописуя фантастическое, почти невероятное, она выводит сознание из созерцания рядового быта и факта в царство вымысла и свободной мысли. Фантастика по природе своей наиболее интеллектуальная отрасль литературного творчества, ибо всегда содержит попытку осознания новых, еще не описанных возможностей. И, естественно, больше всех иных отраслей литературы несовместима с душной атмосферой общественного застоя.
Именно поэтому она преследовалась и искоренялась. С трудом допускалось то, что называлось фантастикой научной, а под наукой подразумевались лишь изобретения и открытия не дальше скудного технического прогресса. Фантастика без особой фантазии — таково было требование к узкому кругу допущенных в печать писателей. Нередко подвергалась сомнению и правомочность самого такого названия — научная фантастика. Я сам слышал на съезде писателей РСФСР, как С. В. Михалков, сказав в обширном докладе буквально несколько слов о советской фантастической литературе, вдруг оторвался от писанного текста и заявил:
— Между прочим, я не понимаю этого странного термина — научная фантастика. Если она фантастика, то причем здесь наука? А если научная, то какое отношение к ней имеет фантастичность?
Неудивительно, что в такой душной среде подвергся гонению и на несколько лет был запрещен к печати классик нашей фантастики Иван Ефремов, писатель широкой эрудиции и глубокого философского ума.
Однако никакие преследования фантастики в издательствах, полное игнорирование ее в официальной критике не могли заглушить у читателей неизменного к ней интереса. Она всегда оставалась любимейшим жанром художественной литературы — особенно у юных читателей, жадных ко всему необычайному, ко всему, выводящему чувство и мысль за межи окружающей обыденности. Человеку, только приступающему к самостоятельному творению собственной жизни, жгуче важно знать, что ждет его в грядущем, каково оно вообще будет, это загадочное грядущее, а художественный ответ на такой вопрос могла дать только фантастика, для которой будущее — одна из любимых тем, к тому же трактуемая в форме сюжетно увлекательных повествований. И несмотря на официальные гонения на этот жанр, все больше появлялось молодых писателей, самозабвенно творящих фантастические произведения. В большинстве случаев авторы работали «в стол», а не для печати. Я хорошо помню, какое уныние охватывало нас, старых писателей, когда мы встречались с начинающими даровитыми авторами на ежегодных, так называемых, «малеевских семинарах молодых фантастов» и в кружках фантастики в разных городах, читали и рецензировали их произведения, признавали их вполне достойными напечатания, обещали авторам соответствующую таланту известность у широкого читателя, а про себя знали, что не будет выхода к читателю, что почти никому не удастся преодолеть запретных барьеров, поставленных свирепой цензурой. Всего, если не ошибаюсь, было проведено восемь ежегодных семинаров молодых писателей фантастики, достойных опубликования произведений признали, по крайней мере, на двадцать-двадцать пять талантливых книг, но ни один сборник этих произведений так и не увидел в те годы света.
Все это, надо надеяться, ныне в прошлом. Положение в фантастике радикально переменилось. Одно ВТО — Всесоюзное творческое объединение молодых фантастов — при «Молодой гвардии» издает в год по несколько десятков сборников, многочисленные издательские кооперативы в Москве, Ленинграде и других городах добавляют к этим еще десятки своих изданий советских и зарубежных фантастов — библиотека фантастики, освобожденная от жестокой цензуры, полнится с каждым месяцем. И соответственно, молодые писатели, ранее творившие ночами после кормившей их основной работы, обычно не связанной с писательским трудом, становятся писателями-профессионалами, забрасывают все остальные занятия, кроме единственно важного — свободно создавать новые художественные произведения. В результате быстро складывается новая советская школа фантастики, со своим художественным стилем, со своим идейным характером, вполне претендующая на то, чтобы стать особым, своеобразным явлением в мировой фантастической литературе. И хотя эту молодую советскую школу фантастики пока еще тяготят детские хвори разных, чаще всего придуманных, а не реальных направлений, взглядов и вкусов, но все более определяются новые мастера жанра, по одной силе своего таланта становящиеся выше мелочных дрязг местничества и мышиной грызни искусственно противостоящих течений. Новая художественная советская фантастика, все более освобождающаяся от должности служанки идеологии и узко партийных мнений, складывается как отрасль общемирового искусства, соединяющая в себе разнообразие творческих стилей и своеобразных лиц ее творцов.
Эйфория, вызванная внезапным бурным ростом фантастики, невольно заставляет обращать основное внимание на молодые творческие фигуры, нетерпеливо возникающие перед глазами. Но настоящее искусство никогда не бывает сборищем Иванов, не помнящих родства. Никакие новые достижения не отменяют успехов, завоеванных в прошлом, но только становятся в их ряд. Шекспир не отменил Еврипида, Пушкин не опроверг Шекспира и Гете, Маяковский с Пастернаком не затенили Пушкина и Лермонтова. Новые успехи молодой советской фантастики основываются на достижениях тех, кто в труднейших условиях несправедливой цензуры и унифицированной идеологии создавал фундамент того, что ныне вправе называться особой советской школой фантастической литературы.
Видным представителем таких предшественников и фундаторов современного бурного развития советской фантастической литературы является замечательный, до сих пор не оцененный в полную меру своих заслуг, писатель Север Феликсович Гансовский.
В XX столетии в нашей стране мало кто из старшего поколения может похвастаться безмятежной биографией. Но того конгломерата бед и лишений, какие выпали на долю Севера Гансовского, судьба удостаивает только особо отмеченных. В написанной им, сдержанной по тону, автобиографии он отмечает только основные события, почти не комментируя ни чувств, ни обстоятельств места и времени — я постараюсь кое-что восполнить, черпая из того, что он сам мне рассказывал.
«Я, Гансовский Север Феликсович, — пишет он, — родился 15 декабря 1918 года в городе Киеве. Мать, Элла-Иоганна Ивановна Мей, была дочерью зажиточной латышской крестьянки, училась в гимназии в Либаве (Лиепая). С отцом, Феликсом Павловичем Гансовским, наполовину русским, наполовину поляком, она встретилась в Петрограде в 17-м году. Его я не помню, он умер в 20-м году. В этом же году мать со мной и моей сестрой перебралась в Петроград к родным. Работала кондуктором, вагоновожатым — мы с сестрой ездили вместе с ней в трамвае маршрута № 10. Он ходил в Ржевку, и там в те времена действительно росла рожь. Потом мать окончила курсы счетоводов, после них — курсы бухгалтеров, вышла замуж, и мы, дети, стали жить у тетки с бабушкой. Мать присылала из разных городов деньги, в 1938 году умерла».
Надо пояснить сообщение о том, что детей — десятилетнего мальчишку и его сестру — забрала бабушка, а мать сперва посылала деньги из разных городов, а потом умерла. Север Феликсович рассказывал мне, что его мать не просто уезжала из Ленинграда в другие города, а была выслана во время великих ленинградских репрессий середины тридцатых годов, потом арестована, а в 1938 году расстреляна в тюрьме. Я спрашивал, почему он умолчал о такой трагедии, он отвечал, что ему страшно даже вспоминать, что его мать, далекую от политических схваток тех лет, так жестоко покарали только за то, что она представлялась классово чуждой по происхождению, к тому же женой репрессированного второго мужа. Он бледнел и сжимался, вспоминая через сорок лет ужасную судьбу своей матери, — можно понять, какой мучительный, какой неизгладимый отпечаток положила эта трагедия на душу впечатлительного мальчика.
«Учился я в 20-й средней школе Куйбышевского района, — продолжает Гансовский автобиографию. — В 1933 году с грехом пополам окончил семь классов. Поехал в Мурманск — там были знакомые, работал матросом, электромонтером, грузчиком. В 1937 году решил поступить в Морской техникум в Ленинграде, но из-за нерусской фамилии, вероятно, не прошел мандатную комиссию. С горя отдал документы в Ленинградский электротехнический техникум на Васильевском. Кончил отличником два курса, понял, что не люблю эту специальность. Ушел из техникума, работал опять грузчиком, монтером и ходил в вечернюю школу для взрослых. В армию в положенный срок меня не взяли — думаю, что снова из-за фамилии. В 1940 году поступил в ЛГУ на филфак. Проучился год, началась война. Тут уж на фамилию не обращали внимания, просто пришел во двор университета, где формировалось народное ополчение, и отправился на фронт».
И опять в краткой сводке событий самостоятельной жизни юноши Гансовского нет того, что наполняло эту жизнь драматическими переживаниями. Пятнадцатилетний мальчик не просто уехал в Мурманск искать работы, а бежал после высылки матери из охваченного репрессиями Ленинграда, чтобы самому не угодить в ссылку, а в Мурманске попутно добыть несколько лет рабочего стажа, гарантирующего иной социальный статус. Современному юноше непонятны такие термины, как лишенец, социально чуждый элемент, сын репрессированного, но в годы юности Гансовского они определяли все возможности жизни. И накопив три года рабочего стажа, то есть перейдя в иное социальное положение, молодой Гансовский с радужными надеждами возвращается в Ленинград. Но тут встает новое — и неожиданное — препятствие — неблагонадежная фамилия. В устных рассказах Севера Феликсовича отчетливо звучало то, что лишь упомянуто в написанной автобиографии, — овладевшее им тогда отчаяние, чувство обреченности — всегда оставаться человеком не только второго сорта, но хуже того — вообще нежеланной для общества человеческой категорией. И вступление в ополчение, после отказа призыва в армию, Гансовский воспринимает с облегчением, — теперь он снова как все, допущенные к вольному существованию люди.
Война была общей трагедией всего советского народа, частной трагедией каждого фронтовика. Север Гансовский внес в нее и свои особенности. Он пишет: «Часть нашу — 169-й отдельный пулеметно-артиллерийский батальон — разбили скоро. Попал в новую, такую же недолговечную. Осенью 41-го года на подступах к Ленинграду отступали, держались, снова отступали — незначительная контузия, легкое ранение в счет не шли. Присоединился к морской пехоте, воевал под Ораниенбаумом, возле нового Петергофа. В конце августа был ранен посерьезней. Лежал в госпитале в университете, в здании исторического факультета. Оттуда, уже „законно“, в составе 4-й морской бригады КБФ пошагал на Невскую Дубровку. Там было чрезвычайное происшествие. Приданная бригаде рота, сформированная из уголовников, во время атаки пошла сдаваться в плен. Мы стреляли по ним. Прибыла потом комиссия, построила тех, кто после боя остался в строю, стали на выдирку беседовать. Обнаружили мою польскую фамилию, имя, сказали, что должен ехать в Киров, где формировалась тогда польская армия. Мне неловко стало перед товарищами. Киров-то из Невской Дубровки выглядел санаторием — попросил остаться. Тогда было приказано в краснофлотской книжке переделать национальность с поляка на русского — им и являюсь. Через несколько дней в новой атаке был тяжело ранен. Блокадная зима 1942 года прошла в госпитале. В марте вывезли в Тюмень, там зимой 42-го демобилизовали по инвалидности. Так кончилась для меня война — отвоевал ее в пехоте и морских частях рядовым».
Но если фронт для молодого инвалида кончился сравнительно благополучно, то другие жизненные испытания пошли густым строем. Еще не вполне оправившийся от наскоро залеченных ран, будущий писатель метался по Сибири в поисках посильной работы и защиты от голода, царствовавшего во всем тылу. И хоть физических сил оставалось не густо, неистощимая жизненная энергия принуждала почти непрерывно менять места обитания — своеобразный рудимент того, что в иное, более благополучное, время называлось «ветром дальних странствий». Он со сдержанным юмором так описывает свои тогдашние географические скитания. «Въезда в Ленинград тогда не было. Взял направление в Узбекистан. В Фергане поступил было в Московский институт восточных языков, проучился несколько месяцев и решил поехать в Алма-Ату, где был тогда филфак Московского университета. Но заболел тифом, оголодал, пошел работать почтальоном в совхоз № 1 НКВД под городом. Был там год. Надоело. Был и учителем семилетки, потом поехал в горы, на конный завод № 55 „Дегерез“. Был там секретарем конной части, ездил по табунам зиму и лето, жил в юртах, все время верхом. Но уже шел 1945 год, Россия была освобождена, по селам местные девушки и женщины пели: „Голубчик ты мой, возьми меня с собой!“. Всех тянуло на запад, начинался обратный исход инвалидов и эвакуированных в родные места. Но в Ленинград пропуска все не давали. Захотелось к морю, решил посмотреть Одессу. Добрался туда, провел в Одессе два года, то там, то здесь работая как инвалид 2-й группы, но больше тянул на пенсии. В 47-м заскучал по Ленинграду, решил возвратиться в университет. Родные, кто был, погибли в блокаде. На старой квартире вселившиеся туда соседи дали мне присланные по адресу две похоронки на меня — одна, с Невской Дубровки, до сих пор сохранилась. Вдруг нашлась сестра. Она воевала, теперь была больна и с маленьким сыном. Снова стал студентом, к стипендии пришлось прирабатывать грузчиком. А с 1949 года начал печатать в газетах статьи и рассказы».
Последняя фраза в автобиографии, звучавшей в этой части как исповедь, а не только как сводка обязательных сведений о себе, особо знаменательна: Гансовский делает, вероятно, самый крупный поворот в своей жизни — становится писателем. Все жизненные обстоятельства подталкивали именно к такому решению своей судьбы: во-первых, огромный жизненный опыт, накопленный в жизненных передрягах до войны, во время войны и особенно в послевоенных скитаниях по разрушенной, оголодавшей стране — этим опытом, которого с лихвой хватило бы на десяток, а не на одного, жгуче хотелось поделиться с другими людьми; и во-вторых, молодого инвалида всегда тянуло к литературе, он с жадностью читал, мечтал о литературе не только как о профессиональном занятии, но как, что было еще важней, о духовном самовыражении, о единственном способе донести до всех те мысли, те чувства, те надежды, которые бурно наполняли его самого.
И студент Ленинградского университета Север Гансовский, рекомендованный в аспирантуру, отказывается от научной карьеры, оставляет без защиты уже написанную диссертацию «Исторические романы Говарда Фаста», бросает предложенную чиновничью должность и весь погружается в литературную работу — пишет очерки, рассказы, рецензии, одноактные пьесы, которые неоднократно получают премии на конкурсах. Сперва все это — чисто реалистические произведения, некоторые — особенно одноактные пьесы — в той лакировочно-парикмахерской манере, которая получила наименование «социалистического реализма». Но все больше Гансовским овладевает тяга к фантастической литературе, она постепенно становится главной, а потом и единственной темой его литературного творчества.
Для такого поворота к фантастике были важные социальные психологические предпосылки.
Гансовский в который раз остро сталкивался с проблемой, искусственно и безжалостно раздуваемой сталинизмом, — проблемой национальности.
С чувством глубокой горечи, с сознанием творимого ему и миллионам таких, как он, жестокого, ничем не оправдываемого оскорбления, он так пишет об этом в очерке, выразительно названном «Государственная неполноценность»:
«Шел февраль 1953 года. В стране после первых арестов „убийц в белых халатах“ с целью отделить „чистых“ от „нечистых“ негласно проводилась кампания „по установлению истинной национальности“. Воздух тогда повсюду сгустился, в нем зависла напряженность, ожидание катастрофы. На улицах, в учреждениях люди замолчали. Только по коммуналкам шепотом передавали слухи, будто в Ленинграде и других крупных городах уже приготовлены составы, чтобы вывести евреев, поляков, полуполяков, латышей и всяких такого же сорта инородцев в дальневосточную тайгу… Народ к этому времени был окончательно разделен на две части. Принадлежность к первой, малой, делала данное лицо всегда и во всем правым. Отнесенные к части второй, включавшей едва ли не всю нацию, были постоянно виноваты. Прежде всего в том, что плохо стараются расплатиться за величайшее, только советским людям выпавшее счастье иметь такого руководителя, как Сталин. Каждый на своем рабочем месте обязан был сознавать, что в ответ на ниспосланное ему сверху почти божественное благо он не делает все, что надо. А если делает, то не так, и по справедливости должен когда-нибудь понести наказание — может быть, вплоть до расстрела… В счет не шли героизм на прошедшей войне, отлично выполняемая работа, талант, совесть… На банкете в честь победы Генералиссимус произнес двусмысленный, с усмешечкой тост за долготерпение русского народа. Тотчас существенным для выживания сделалось быть или числиться чисто русским. Однако, если в анкете были пометки „состоял“, или „имел колебания“ или, к примеру, тетку, родившуюся на бывшей румынской территории, они отбрасывали владельца испачканного документа неизвестно куда».
В этом сильно написанном горьком документе прояснены давние причины того неистовства национальных распрей, недалеких от прямой гражданской войны, которые раздирают сегодня наши окраинные республики. Национальная политика сталинизма, гонение на нежеланные ему народы, высылка целых республик с родных искони мест, разделение наций на низшие и высшие — создавали почву для глухой внутренней вражды, которая теперь проявляет себя жестокими национальными раздорами.
Гансовский продолжает свою исповедь:
«С 47-го года, когда вернулся в университет, постоянно привыкал к мысли, что низший сорт. И привык, понимал, что виноват во многом. В том, что не комсомолец и не член партии, что имя-фамилия не русские, что родился в городе, а не в селе — тогда особую цену получили выходцы из деревни как наиболее близкие к народу — и в том даже, что во время войны не дошел до Берлина, а демобилизовался в сорок втором».
Гансовский получил повестку, вызывающую в милицию для выяснения «истинной национальности». «Допрос в кабинете вел майор, примерно моего возраста, крепкий, широкоплечий. Когда нагибался, выдвигая ящик стола, или тянулся к телефону, на груди тихонько звякали боевые ордена».
Гансовский с мрачным юмором описал картину допроса:
«— Твоя фамилия — Гансовский?
— Да, Гансовский.
— Тебя звать — Север?
— Север.
— Отчество — Феликсович?
— Да.
— А в паспорте — русский. Как же так?
— Ну и что? Не африканец, не индеец. Родился в России. Все мозоли, все шрамы местные, потому что жил, работал, воевал здесь и нигде больше. Родной язык — русский, только на нем говорю и думаю. Раз такое положение, меня же никакая другая нация в свои не примет. Куда же мне податься, ответь?
— Но подожди! Твоя фамилия — Гансовский?
— Гансовский.
— Звать — Север, отчество — Феликсович. Какой же ты русский?
— А кто я?
— Вот это и надо выяснить».
В ходе дальнейшего выяснения майор узнал, что латышка бабушка Гансовского вышла замуж за цыгана, что мужем матери, полулатышки-полуцыганки, был полуполяк-полурусский, и что в крови самого Севера смешались гены латыша, цыгана, поляка и русского, — и совершенно растерялся: какую же национальность внести ему в пятую графу анкеты допрашиваемого?! И еще он узнал, что среди прочих мест на фронте Гансовский воевал и на Невской Дубровке, самом кровопролитном пункте Ленинградского фронта, был там тяжело ранен, получил орден Отечественной войны, несколько медалей, имеет и две похоронки, потому что его, вынесенного с поля боя без сознания, сочли погибшим, — и уже не растерялся, а растрогался. Боевое сердце майора не могло не почувствовать родного товарища в человеке с непонятной национальностью. И еще погоняв Гансовского по разным местам в поисках нужных документов, он потом набрал по телефону номер и доложил своему начальнику, закончив:
— Считаю, что если солдат стал русским во время блокады в сорок первом на Невской Дубровке, значит, так и есть.
На далеком конце провода держались, однако, иного мнения. Майор начал разговор сидя, а теперь стал подниматься, выпрямляясь. Долго слушал, потом сказал:
— Но я, товарищ полковник, уже закрыл дело. Отпустил человека.
Снова что-то гневное неслось из важного кабинета. Лицо майора окаменело. Стоя в положении «смирно», он лишь изредка вставлял:
— Понятно, товарищ полковник… Слушаю, товарищ полковник… Никогда, товарищ полковник…
Опустил наконец трубку, сел, посидел, глядя в стол. Затем поднял голову.
— Все в порядке. Иди… И не думай больше об этом. Счастливо.
И я пошагал через мост к университету, чтобы успеть на последнюю лекцию».
Счастливо наконец утвержденная душевным майором «истинная национальность», которую биологически гарантировала лишь четвертая часть имевшихся в теле генов, положила конец загадкам происхождения, мучившим писателя-инвалида. И во многом определила его влечение к фантастической литературе, самому интернациональному, самому свободному от националистических предрассудков художественному жанру мировой литературы. Герои его главных произведении прежде всего просто люди с общечеловеческими лучшими чертами, с тем, что называется «человечностью», а конкретная их биологическая национальность скорей формальное название, а не существенная черта характера. И это вполне совпадает с природой и духом фантастической литературы.
Почти сорок лет Север Гансовский работает как писатель, с каждым годом приобретающий все большую популярность у широкого, особенно у молодого, читателя. Каждый год-два появляются его рассказы и повести в разных сборниках и авторских книгах.
Перечислю только главные напечатанные им книги, не включая отдельные брошюры с одноактными пьесами и очерками.
1. «В рядах борцов», рассказы. Детгиз. 1951 г.
2. «Надежда», рассказы и повесть. 1955 г.
3. «Шаги в неизвестное». Детгиз, повести и рассказы. 1963 г.
4. «Шесть гениев», повесть и рассказы. Знание. 1965 г.
5. «Три шага к опасности», рассказы. Детгиз. 1969 г.
6. «Идет человек», повести и рассказы. Мол. гвардия. 1971 г.
7. «Человек, который сделал Балтийское море». Мол. гвардия. 1981 г.
8. «Инстинкт», повести. Мол. гвардия. 1988 г.
В 1967 году Север Гансовский был принят в Союз писателей СССР, но не как создатель фантастических произведений, а как автор военных рассказов и пьес (в приведенном списке их почти нет).
Севера Гансовского, автора почти десятка фантастических книг, широко известного писателя, ни разу не выпускало официальное издательство Союза писателей «Советский писатель» — видимо, по твердому убеждению тогдашних руководителей издательства, что фантастика стоит вне пределов художественной литературы.
Зато почти все книги Севера Гансовского переводились на иностранные языки и нашли своего читателя во многих странах.
Первые фантастические произведения Гансовского относятся к тому жанру, который называется научной фантастикой и даже уже того — научной фантастикой «ближнего прицела», то есть опирающейся на научные свершения довольно частного характера. Вначале их было трудно отличить от обыкновенного научно-популярного очерка, если не обращать внимания на важную творческую особенность писателя — они всегда художественны, в них всегда главным героем является человек, совершающий открытие, а не открытие само по себе. Даже в этих первых фантастических произведениях герой никогда не рисуется лишь деловой, научно-технической функцией с человеческой фамилией — это обычно своеобразный характер, живой человек среди жизненных обстоятельств места и времени. Главная особенность «большой» художественной литературы — человековедение — составляет отличительную характеристику письма Гансовского даже в первых, «чисто научных» произведениях.
Типичным в этом смысле является один из самых ранних рассказов Гансовского «Новая сигнальная». Солдат Коля Званцев видит «вещие» сны. Он вдруг превращается в приемник телепортируемых ему издалека чужих переживаний, молчаливых надежд и тайных действий разных людей на невидимом отдалении. Проблема психологического телесознания, естественно, из разряда чисто научных, недаром на этот рассказ откликнулись со своими оценками специалисты психологи, но и для писателя — и для читателя — еще важней сами герои рассказа — и Коля Званцев, внезапно превратившийся в ясновидца во время подготовки к бою и в бою, и старый крестьянин, и его глухонемая дочь, хитро замаскированные немецкие шпионы из местных жителей, и товарищи Коли, воспользовавшиеся его видениями для успеха в сражении, — рассказ воздействует на читателя и острым сюжетом, и четко выписанными характерами персонажей, а не только умело использованным явлением из разряда «научных проблем».
Еще острей зависимость технического открытия от характера героя видна и во всех дальнейших повестях и рассказах. Так в «Ослеплении Фридея» сам Фридей, многократный изобретатель разных механизмов, придумывает темновидение, умение различать предметы в полной тьме, но зато при дневном свете сам слепнет. Его товарищ Беккер пытается применить изобретение для военных целей ради наживы, но Фридей, узнав об этом, уничтожает механизм темновидения, заодно погубив себя и покалечив Беккера. Изобретение ночного видения — кстати первые приборы такого рода реально разрабатывались еще во время войны физиками, которых я лично знал, а ныне приняты на вооружение в главных армиях мира — служит для писателя лишь отправной точкой для раскрытия двух борющихся характеров — бескорыстного изобретателя и корыстного приобретателя.
Точно так же в «Шагах в неизвестное», напоминающем известный рассказ Г. Уэллса «Новейший ускоритель», разряд шаровой молнии порождает у интеллигента Коростылева и уголовника Жоры ускорение всех их движений сперва в 300, потом в 900 раз. Они становятся практически невидимы для окружающих. Но все, что случается затем с ними, определяется различием их характеров. Коростылев выхватывает девчонку из-под колес паровоза, Жора уносится грабить магазины и банки, но затем, измученный собственной стремительностью, мчится к Коростылеву просить спасения от себя самого. Все действия совершаются в течение обычных тридцати минут, но для героев они растягиваются на десятки часов их мучений, совершенно особых у каждого.
Север Гансовский написал не один десяток рассказов, в сюжетной основе которых лежит какое-либо техническое изобретение, либо открытие, но само развитие сюжета в каждом представляет взаимодействие и борьбу разных характеров их героев. Человек в фантастических обстоятельствах — таково их литературное содержание. От этого строгого художественного канона «большой» литературы Гансовский никогда не отступает — и потому даже самые ранние его произведения являются продуктами настоящего искусства.
Но если он никогда не изменял законам художественности в своем творчестве, то его отношение к тем научно-фантастическим фактам, какие он делает отправной точкой сюжета, непрерывно и закономерно меняются — от восхваления и признания до критики и осуждения. Оценивая его литературное наследие в широком плане, можно сказать, что Гансовский начал с восхищения техническим прогрессом и постепенно пришел к мысли, что в современном его исполнении он способен принести больше горя для человека, чем радостей.
Такое категорическое суждение нужно дополнить важным разъяснением. Дело в том, что Гансовский никогда не выступает примитивным противником технологического развития. В наше время в литературе появились открытые враги НТР, современные продолжатели луддитов — древних, XVIII века, разрушителей машин в Англии. Гансовский с такими узколобыми людьми не только не имеет ничего общего, но, даже включая последние свои произведения, является их принципиальным противником. И в ранних, и в поздних его вещах чувствуется глубокое уважение к человеку, обладающему способностью к техническому творчеству, он открыто любуется его созданиями. Таков, например, рассказ «Идет человек», где пещерные люди, изобретая рог, имитирующий рев пещерного льва, спасают этим себя от уничтожения гигантскими свирепыми обезьянами. Или «Соприкосновение», где некий Коростылев создает способность дышать в воде, открывающую огромные возможности для расширения границ человеческого существования. Или «Пробуждение», где герой Пряничников, заглатывая изобретенную кем-то пилюлю, развивает дремлющие в нем таланты живописца, музыканта и математика. И даже если изобретение видимой пользы не приносит, как создание черного пятна, поглощающего все волны видимого спектра в одном из лучших рассказов Гансовского «Шесть гениев», то он все равно восхищается этим творением физика Георга Кленка, как образцом вдохновенных усилий гениального человеческого разума.
Таких примеров можно привести десятки. От начала своей писательской деятельности до последних вещей Гансовский неизменно восхищался творческими способностями создателя необыкновенных вещей, удивительных открытий, поразительных изобретений. Человек, умножающий активные силы природы, реализующий таящиеся в ней потенциальные возможности, — такова любимая главная тема всех фантастических произведений Гансовского.
Но изобретения человека — каждое плод его творческого гения — осуществленные начинают жить своей собственной жизнью, и эта их новая жизнь очень часто отлична от той цели, какую ставил перед собой их творец. Восхищение создателем необходимо должно соединиться с общей оценкой результатов его творчества. Индивидуальное любование изобретателем превращается в философское понимание последствий общего числа непрерывно творимых изобретений. Гениальный одиночка поглощается тем общим явлением эпохи, которое называется научно-технической революцией — НТР. И тут перед писателем раскрывается неожиданная картина. Тысячи создателей по-прежнему покоряют Гансовского силой своего интеллекта, но общий итог их деятельности — эта самая НТР — все больше вызывает в нем сперва мучительные сомнения, потом прямые опасения, наконец, открытую критику.
Эволюцию Гансовского в понимании НТР можно отчетливо проследить в цепочке последовательно печатающихся его произведений.
Сперва он начинает с сомнения в практической нужности некоторых изобретений, хотя они сами по себе по-прежнему восхищают его своим остроумием и творческой изощренностью. Особенно это видно в рассказе «Электрическое вдохновение», который сам Гансовский считал настолько важным для себя, что несколько раз переиздавал в разных сборниках. Изобретатель гарантирует режиссеру театра, что при помощи излучения сконструированного им волнового прибора он вызовет в бездарной актрисе, играющей старуху-мать в «Бешеных деньгах» Островского, такое вдохновение, что она станет вровень с великими мастерами сцены. И точно, актриса играет вдохновенно и мастерски. Но потом выясняется, что волновой прибор тут ни при чем, он был даже не включен, а удивительный подъем у старой актрисы вызван счастливыми событиями у ее сына, а еще больше тем, что всегда ругавший ее режиссер — для облегчения испытания прибора — впервые похвалил ее перед спектаклем.
От сознания ненужности иных изобретений и открытий, хоть и неизменно являющихся успехом человеческого гения, Гансовский постепенно приходит к пониманию того, что одно дело — демонстрация творческих возможностей, совсем другое — результаты использования открытий и изобретений в повседневной практике. Не только ненужность, но и возможность прямого вреда таят в себе множество достижений человеческого гения. Это относится, прежде всего, к использованию их в военной области. И Гансовский, живописуя иные блестящие изобретения, кончает тем, что столь же изобретательно старается их уничтожить. Тема уничтожения результатов своего творчества самими героями в произведениях Гансовского становится очень важной. Так Георг Кленк в повести «Шесть гениев» (названной «Башней» при переиздании) ликвидирует поглощающее все излучения темное пятно, когда убеждается, что его замечательное достижение уже нацелились использовать в качестве военного средства. Так Фридей в «Ослеплении Фридея» уничтожает свой аппарат темновидения, а заодно и себя, чтобы не дать своему другу Беккеру извлечь выгоду из применения темновидения в военных действиях. Так в рассказе «Полигон» изобретатель, открывший телепсихологическое управление механизмами, уничтожает полигон, где производятся испытания машин с психокомпьютерами, а заодно гибнет и сам. А в рассказе «Восемнадцатое царство» гибнут вместе со своим изобретением люди, научившиеся командовать муравьями, собирая их в окрестности телеимпульсами в опасные воинственные стаи.
Таких примеров, где уничтожаются опасные разработки, сами по себе восхищающие как продукт высокого интеллекта и таланта, можно найти в произведениях Гансовского очень много.
Однако этот своеобразный прием — оценить самое вдохновенное изобретение по возможному вреду от его применения и потому заранее его уничтожить — в принципе весьма примитивен. Он годится — писатель это ясно понимает — только в редких случаях. В большинстве же всякий механизм и открытие, однажды порожденные, начинают дальнейшую жизнь и предотвратить вред от их практического применения не удается.
И тут Север Гансовский поднимается от живописания отдельных частных случаев до высот философского понимания действительности. Нельзя простым приемом, единоличным актом ликвидировать весь попутный вред, порождаемый неограниченным и зачастую безрассудным успехом НТР. Следовательно, нужно, по крайней мере, открыть на него глаза всему человечеству, предупредить всех людей, что успехи технологии несут не только очевидные всем блага, но и невидимые сразу опасности.
Так появляются новые, особенно ярко написанные произведения Гансовского.
В прекрасной повести «День гнева», вероятно, самом известном произведении Гансовского, развивается сюжет, в какой-то степени повторяющий знаменитый роман Карела Чапека «Война с саламандрами». Ученые биоконструкторы из чистой любви к творению новых живых организмов выводят породу крупных животных — отарков — со столь высоким интеллектом, что они быстро научаются по-человечески говорить, изучать науки и даже — это особенно подчеркивает писатель — осваивают такие сложные математические дисциплины, как теорию относительности. Вместе с тем, они не избавляются от грубых инстинктов, с охотой поедают друг друга и даже покушаются на людоедство. Естественно, человечество вступает с ними в борьбу и поначалу одерживает победу над бестиями, так неосторожно ими созданными «в день гнева». Но отарки, хитрые и изобретательные, удаляются в своеобразные резервации и, быстро там размножаясь, начинают свою охоту за людьми. Они захватывают и поедают нескольких персонажей повести. И автор книги предупреждает, что людям предстоит жестокая борьба за собственное существование с мыслящими зверьми, опрометчиво созданными в пароксизме вдохновенного творчества и теперь грозно выступившими против собственных создателей.
Не менее ярко показана опасность безмерной технизации жизни в повести «Три шага к опасности». В некоем обществе, социальном продукте высокой НТР, люди полностью покидают автоматизированные производства, томятся от безделья, теряют все жизненные способности — только искусственные препараты энергины способны поддерживать их жизнедеятельность. И единственное заполнение свободного времени — предаваться в специальном месте, бывшем вокзале, оставшемся от времен, когда еще существовали какие-то поездки, восхитительному занятию, искусственно создаваемым сновиденьям, в которых люди посещают запретный мир, где можно не только бездельничать, но и работать. Один из любимых героев многих рассказов Гансовского со странным именем Пмоис организует в этом по своему совершенном, но бесконечно нудном обществе тайную группу для бегства в желанные, менее обеспеченные в быту запредельные страны.
Вершиной такого художественно-философского неприятия уродливого развития НТР является одна из последних повестей Гансовского «Часть этого мира». В ней он дает обширный простор воображению, создавая самое сложное сюжетное произведение. Общество достигло такого развития, что люди свободно меняются интеллектами и телами, почти каждый представляет собой не единичную личность, а целый их конгломерат и может соответственно называться многими именами. Лех, который одновременно Кисч, а также любимый Гансовским Пмоис, попадает к старому приятелю, тоже Кисчу, который вместе с тем и Лех и Пмоис, да еще и владелец двух сидящих на одной шее голов, причем одна из них, сыновняя, выращены им самим — в соответствии с техническими возможностями далеко ушедшей вперед цивилизации. В фундаменте этого общества — в буквальном смысле, то есть в обширном, полном механизмов, подземелье — расположена Схема, чудовищное переплетение машин, трубопроводов и кабелей. Схема — автоматизированный гигантский завод, творящий все достижения и обеспечивающий мучительные «удобства» копошащимся на его поверхности людям. Обстоятельства складываются так, что Лех — Кисч — Пмоис вынужден бежать из высокоцивилизованного общества и попадает в Схему, где его пытается спасти местная девушка Ниоль и преследует стража с грозным псом Бьянки, почти сказочным чудовищем. Многочасовые метания в безмерно запутанном, автоматизированном аду принадлежат к лучшим страницам из всего, написанного Гансовским. Их с полным основанием можно отнести к самым сильным образцам мировой фантастической литературы. Драматургические скитания многоличностного Леха завершаются выходом на природу и возвращением к нормальному человеческому существованию.
Прекрасная повесть «Часть этого мира» логически завершает тот раздел творчества Гансовского, который отдан типичной «научной» фантастике. Знаменательно само название повести — общество механизмов, общество автоматизированного существования, искусственная цивилизация роботов, целостно опекающая людей, — лишь часть нашего мира и далеко не лучшая его часть, возвещает читателю автор. И тем самым Север Гансовский из «певца НТР» превращается в ее критика. Уже в самой повести дается картина духовного возрождения многоличностного человека, когда он вырывается из тенет механизированного существования. Все становится простым и естественным в окружении простых вещей, существующих сами по себе, а не в качестве винтика автоматизированного мира. И Лех — Кисч — Пмоис освобождается от надоевшей ему многоипостасности — теперь он просто Лех. И загадочная Ниоль, мчавшаяся за ним в аду механизмов и трубопроводов, отныне только влюбленная в него девушка. И страж подземелий свирепый пес Бьанки превращается из грозного врага в мирного друга и слугу, крепко привязанного к бывшему беглецу, а ныне своему хозяину. А некий встреченный ими Грогор, ранее их выбравшийся из механизированного общества, с рвением отдается примитивному, запретному в машинной цивилизации искусству — выращивает овощи и плоды, сеет зерно, строит себе жилище.
С узкой «научной фантастикой» решительно покончено.
В последней своей книге «Инстинкт», вышедшей за три года до его смерти, Гансовский демонстрирует новую фантастику — не научную, не фольклорную, не мистическую, а свободную от всяких рамок и предписаний, не признающую никаких требований и запретов жанра. Его последние произведения — вольная мысль, переносящаяся из эпохи в эпоху при строгой реалистичности в описаниях окружающей обстановки.
В книге две повести — «Инстинкт» и «Побег». Первая начинается с того, что землянин-астронавт попадает на планету Иоакату. И обнаруживает, что там имеются нормальные крестьяне и горожане, являющиеся иждивенцами у гигантской машины, выдающей им единственную пищу — кашу «букун». Каша порождает у горожан инстинктивные действия — красить, строить, чистить, купаться в море, снова есть… Вся жизнь — повторение однажды предписанного. Город, потерявший импульс к новому, должен вымереть. Землянин обнаруживает, что в лесу имеется усадьба, где живет странным обществом тысяча избранных — раз в год на усадьбе господа меняются своим положением со слугами, слуги на год становятся господами, господа на тот же срок — слугами. Такая периодически повторяемая общественная конверсия предохраняет от возможных революций и гарантирует избранным мирное существование. Землянин побуждает горожан к сопротивлению против вымирания. Его поддерживает горожанка Вьюра, тайный агент избранных. Вначале она пытается уничтожить землянина, потом влюбляется в него и спасает. Кормящая машина разрушена, спасающихся уводят в лес. Землянин возвращается на Землю, но тоскует по Иоакате и Вьюре. Инстинкт любви и желание помочь нуждающимся побуждают его вернуться на Иоакату.
Еще свободней фантастика в «Побеге». Некто в далеком будущем совершает страшное преступление — в пылу спора наносит другому пощечину. Его осуждают карой Агасфера — скитаться по разным сменяющимся временам и эпохам, нигде не находя постоянного пристанища. Но если Агасфер блуждал по разным странам среди разных народов только от смерти Христа, которому он отказал в глотке воды, до нашего времени, то при наказании героя повести учли все гигантские технические возможности грядущей цивилизации — преступника для начала отправили в одних трусах за несколько сотен миллионов лет в кембрийский период. Он много месяцев бодро шагает и плывет в мелководном Кембрийском море, затем переносится в меловой период. Одна за другой сменяются выразительно написанные сцены — герой попадает в Хмызник, на Бойню, где сражаются и погибают множество живых существ, встречается со страшнейшим из когда-либо существовавших хищников — тиранозавром, спасается и от других зверей, нападавших на него, но не избавляется от очередного переноса во времени, предписанного программой наказания за оплеуху. Новый Агасфер отдыхает на голой вершине спящего вулкана среди других дымящих и полыхающих гор. Но вулкан внезапно пробуждается, и громовой взрыв переносит Агасфера, гарантированного свыше — из дальнего грядущего — от физического уничтожения, на несколько сот миллионов лет вперед, в XVIII век нашей эры, в Екатерининскую Россию, где он становится помещиком-вольнодумцем. Передовой по воззрениям помещик собирает окрестных мальчишек, обучает их, они быстро добираются до глубоких знаний, готовы уже изобрести атомную бомбу. Но такое опережение своего времени сулит уже не добро, а зло, во всяком случае, является недопустимым анахронизмом — нового Агасфера немедля возвращают в его натуральный век. И он с радостью узнает, что наказание кончилось и он может существовать в своем времени, не потрясая своими поступками другие эпохи.
Если говорить о литературной стороне повести, то она принадлежит к лучшим произведениям писателя — написана живо, ярко, захватывает разнообразием приключений героя, живописностью непрерывно меняющейся обстановки.
Еще на одну важную особенность творчества Гансовского мне хотелось бы обратить внимание читателя. Ибо именно эта особенность больше всего роднит его с общим характером «большой» русской литературы. Я говорю о роли природы в произведениях писателя. Ни для кого не секрет, что в фантастической литературе, особенно в западной, природа не принадлежит к числу значительных элементов повествования. Возможно, это объясняется тем, что почти все фантастические произведения строятся динамично, с диковинными приключениями, быстро меняющимися событиями, а природа чаще всего рисуется не сюжетно, а пейзажно, она статична, лишь мало меняющийся фон для действия, а не само действие. Имеет значение и то, что в фантастике чаще всего описываются высокомеханизированные общества будущего, вообще ослабившие былые связи с природой. Некий машинный мир звездолетов, автоматов, роботов — типичное окружение человека, почти единственного представителя былой живой природы в такой искусственной среде.
Но вся русская литература, и былая, и современная, немыслима без тесной связи с природой, без глубокого, внутреннего слияния с ней. От Пушкина и до наших дней природа в русской литературе не фон, не статичный пейзаж, а живой герой повествования. Только у писателей северных стран, особенно в гениальных созданиях Кнута Гамсуна, природа играет такую же главенствующую роль — божественный Пан, то лучший Друг, го хмурый противник человека, без общения с которым немыслим и сам человек. И эта особенность русской литературы очень зримо — особенно в последних, наиболее зрелых произведениях — представлена в творчестве Гансовского. В уже упомянутой повести «Три шага к опасности» Пмоис организует побег Леха и Ви с группой товарищей из общества высокой НТР в дикую окружающую природу. И писатель рисует незнакомый героям в машинном царстве, естественный мир — леса, воды, болота, равнины, горы, бури и тишину с такой силой и значением, что этот естественный мир становится главным действующим лицом повести, а сами люди проявляют себя лишь в борении и дружбе с ним. И в «Побеге» природа разных эпох, не нарушенная человеком, становится во многих главах основным персонажем, лишь принимающим в свою среду странствующего по ней и покоряющегося ей нового Агасфера. А в уже упоминавшейся «Части этого мира» многоипостасный человек Лех — Кисч — Пмоис, вырвавшийся в естественный мир, быстро сам преображается. Природа его окружения скудна, почти пустыня — никакого сравнения с роскошной автоматизированной цивилизацией, которую он покинул. Но та цивилизация превратила его в диковинного урода, нищего пленника среди таких же диковин механизированного ада, а на бедной природе он возрождается, очеловечивается, становится просто Лехом, самим собой, из искусственного создания, совместившего в себе несколько чужих интеллектов.
Эта ярко показанная Гансовским животворящая, возрождающая роль природы, которая ликвидирует уродства искусственного мира, больше всего роднит его творчество с духом и обычаем художественной литературы. Прежде всего, как я уже указал, русской, а также с лучшими образцами литературы мировой. Haпомню, что в знаменитой пьесе Шекспира «Как это вам понравится?» группа изгнанных аристократов скрывается в густом Арденнском лесу, а их преследователи вступают в тот же лес, чтобы довершить уничтожение врагов. Но волшебная природа леса меняет души его обитателей. Сердца беглецов и преследователей смягчаются, недавние враги становятся искренними друзьями.
Замечательный русский фантаст Север Гансовский, истинный представитель художественной литературы), заслуживает того, чтобы выйти к читателю полным собранием своих произведений — а для начала хотя бы солидным сборником избранных лучших вещей.
— …Нет, месье, это был не плезиозавр. И вообще не из породы тех гигантских ящеров, о которых теперь говорят, будто они сохранились в болотах Центральной Африки. Совершенно особое животное… Если вам действительно интересно, я расскажу, как мы с ним встретились. Ваш самолет опаздывает на час, мой — на целых полтора. Только что объявляли по радио. По-моему, лучше посидеть здесь, в ресторане, чем жариться на солнцепеке. А мне особенно хочется с вами посоветоваться после того, как я узнал, что месье — биолог по профессии… Нет, нет, это был и не моллюск…
Итак, месье, ваше здоровье, и я начинаю свое повествование. Впрочем, простите… Что это за орден у месье в петлице? Орден Великой Отечественной войны. Значит, месье — участник войны. Тогда, если позволите, еще рюмку за ваш орден и за наших доблестных союзников… Что вы говорите?.. Ах, медаль! Действительно, я участник Сопротивления и получил медаль, когда был в маки… Благодарю вас, благодарю…
Да, надо сказать, что я не в первый раз в Индонезии. Именно здесь все и произошло десять лет назад. То есть не совсем здесь, не в Джакарте, конечно. На Новой Гвинее или в Западном Ириане, как его теперь называют.
Не буду долго рассказывать, как я там очутился. По специальности я кинооператор, и в 1950 году вышло так, что мы с товарищем отправились в Индонезию. Одна французская фирма хотела получить видовой фильм о подводной жизни в тропических морях.
В первый раз об этом животном мы услышали возле маленькой деревушки. Не то Япанге, не то Яранге, что-то в этом роде. Один папуас сказал нам, что недалеко к западу от Мерауке обитает чудовище, которого еще ни разу не видел никто из белых. Что этого морского зверя невозможно ни застрелить, ни поймать в сеть, и что местные жители панически боятся его и называют «хозяином». Что питается «хозяин» огромными акулами, и сильнее его нет на свете живого существа.
Нельзя сказать, чтобы мы очень к этому прислушались: папуасы большие мастера фантазировать. Но так или иначе, наш маршрут шел как раз мимо Мерауке, на запад, диким побережьем Арафурского моря. И вот 15 июля мы бросили якорь возле деревни с названием Апусеу. Не знаю, что это означает на папуасском или на каком-нибудь другом наречии. Помню только, что деревушка называлась так по довольно большому острову, который лежал неподалеку.
Остров Апусеу и деревушка того же названия — тут-то нас и ожидало то, о чем я хочу рассказать… Еще по одной рюмке, месье. Ваше здоровье. Благодарю вас…
Нам было известно, что в деревне вместе с папуасами постоянно живет один белый. Мы только не знали, что это за человек — чиновник, назначенный голландскими властями, или какой-нибудь авантюрист. Во всяком случае, мы собирались попросить его помощи для съемок охоты на крокодила. (В числе всего прочего фирма потребовала, чтобы мы сняли подводную охоту на крокодила. Дурацкая мысль, не правда ли? Папуасы действительно охотятся в воде. Но в Париже никому не пришло в голову, что крокодилы-то живут в болотах и речках, где вода такая мутная, что собственных ног не увидишь.)
Помню, что деревушка произвела на нас странное впечатление. Папуасы, вообще говоря, народ шумный и общительный, но тут с моря все казалось вымершим, а на берегу это впечатление еще усилилось. Первые две хижины, куда мы заглянули, были пусты. Потом мы обнаружили несколько женщин и мужчин. Но все они выглядели чем-то запуганными, и мы от них ничего не добились. Один мужчина бормотал что-то о желтом туане и показывал на отдаленный край деревни, где одиноко стояло довольно большое для этих мест строение.
Добрались мы туда около двенадцати. Постройка представляла собой большой сарай, запертый на замок, — верный признак того, что он принадлежал белому. Рядом было несколько грядок маниокового огородника.
Мы уселись в тени и стали ждать.
В июле в тех краях стоит совершенно адская жара, месье. Сидишь, не двигаясь, в тени и все равно непрерывно потеешь. А этот пот тут же испаряется. То есть на своих собственных глазах сам переходишь сначала в жидкое, а потом в газообразное состояние. Противное чувство.
Прямые солнечные лучи сделали все вокруг белым, и от этой белизны болели глаза. У меня начался очередной приступ малярии, и я забылся каким-то полусном. Потом проснулся и помню, что подумал о том, как хорошо было бы очутиться сейчас в парижском кафе, в подвальчике, где прохладный полумрак и на мраморных столиках лежат выпуклые лужицы пролитого вина.
Я проснулся и увидел, что рядом стоит папуас. Крепкий парень, широкогрудый и коренастый. На теле у него была одна только набедренная повязка — чават. Да еще маленький лубяной мешочек, повешенный на грудь. В таких мешочках лесные охотники носят свое имущество.
В отличие от других туземцев он не выглядел испуганным.
И тут появилась акула.
Парень держал акулу в руках и бросил ее на песок.
— Пусть туаны посмотрят. Туаны никогда такого не видели.
— Чего тут смотреть? — проворчал Мишель (моего друга звали Мишель Сабатье). — Обыкновенная дохлая акула.
Это была голубая акула около полутора метров длины. Мощные грудные плавники, откинутые назад, делали ее похожей на реактивный самолет. Спина была шиферного цвета, а брюхо белое. И вся нижняя часть тела, начиная от грудных плавников, была у нее как бы сдавлена гигантским прессом.
Вы понимаете, месье, передняя часть рыбы осталась, как она и должна быть, а задняя вместе с хвостом представляла собой длинную широкую пластину не больше миллиметра толщиной. Как будто акула попала хвостом в прокатный стан.
— Она не дохлая, — сказал папуас. — Она живая. Петр принес живую акулу.
(Он говорил о себе и обращался к собеседнику только в третьем лице. Как офицер старой прусской армии.)
Папуас присел на корточки, вынул из лубяного мешочка нож и ткнул в жаберное отверстие хищницы. Акула дернулась и щелкнула челюстями.
Мы просто рты разинули. Вы понимаете, месье, акула была жива и в то же время наполовину высушена.
— Кто ее так? — спросил Мишель.
Бородатый папуас гордо посмотрел на нас. (Вообще папуасы не носят растительности на лице, но у этого была черная густая бородка.)
— Это хозяин.
— Какой хозяин?
И тут мы вспомнили о «хозяине», о котором говорил папуас из Яранги.
— Это хозяин бухты, — сказал бородатый Петр. — Он может съесть и не такую акулу. Он сожрет и ту, которая в три раза длиннее человека. Сожмет лапами и выпьет кровь.
Папуас еще раз ткнул акулу ножом. Она шевельнулась, но уже совсем слабо.
— А какой из себя хозяин? Он живет в воде?
— В воде. Он все, и он ничего. Сейчас он есть, а сейчас его нету. — Петр помолчал и добавил: — Только один Петр не боится хозяина бухты. Петр не боится ничего, кроме тюрьмы.
— Он большой — хозяин?
— Большой, как море. — Петр обвел рукой полуокружность.
— А ты можешь его показать?
— Петр все может.
Мы стали уговаривать Петра отправиться смотреть «хозяина» сейчас же, но оказалось, что, во-первых, для этого нужна лодка, а во-вторых, к «хозяину» безопасно приближаться только завтра. Почему именно завтра, Петр не объяснил.
Потом папуас ушел, пообещав вечером принести еще одну раздавленную акулу.
Мы вернулись на шхуну, приготовили аппарат для подводной съемки и акваланги, а позже, к вечеру, отправились навестить голландца. Мы были страшно возбуждены и всю дорогу рассуждали о том, как нам повезло и какая это будет сенсация, если мы заснимем чудовище.
Месье, не знаю как кто, но я не люблю людей, которые ничему не удивляются. Я просто испытываю боль, когда вижу такого человека. Мне кажется, что своим равнодушием ко всему он старается оскорбить меня. Ведь на свете есть множество удивительных вещей, не правда ли? В конце концов, удивительно даже то, что мы с вами живем. Что бьется сердце, что дышат легкие, что мыслит мозг. Верно, а?
Белый человек, голландец, к которому мы пришли, нисколько не удивился нашему появлению. Как будто все происходило где-нибудь на улице Богомолок в Париже, а не в этом диком месте, где киноэкспедиции не было от самого сотворения мира.
Возле сарая на обрубке железного дерева сидел здоровенный детина лет сорока пяти, в брюках и куртке цвета хаки. Впрочем, о цвете приходилось лишь догадываться, так как под слоем грязи его было не разобрать. У детины была рыжая борода и лысина, которую обрамлял венчик огненно-красных волос. Огромные руки он свесил с колен. Взгляд у него был тяжелый и неприязненный.
Рядом, на маниоковом огороде, копалась молодая папуаска с угрюмым темным лицом.
Когда мы с Мишелем подошли, детина даже не поднялся и только мрачно посмотрел в нашу сторону.
Мы поздоровались, неловко помолчали, а затем спросили, не слышал ли он о морском чудовище, которое обитает в этих краях, о «хозяине».
На ломаном французском он ответил, что не слышал, а потом сразу заговорил о другом. О том, что, мол, некоторые воображают, будто в этих краях деньги сами сыплются с неба. Ничего подобного. Деньги тут достаются еще труднее, чем в других местах. Папуасы ленивы и думают только о том, чтобы нажраться саго и петь свои песни. А работы от них не дождешься, нет. Паршивенький огород вскопать и то только из-под палки.
Он начал говорить громко, а потом сбился и забормотал, как бы для самого себя, глядя в сторону.
Молодая женщина на огороде в это время повернулась, и я увидел, что вся спина у нее в шрамах и рубцах.
— Ну, а как все-таки насчет зверя? — спросил Мишель. — Нам тут показали акулу, половина которой была выжата, как лимон. Вы таких не видели?
Нет, он не видел. А если и видел, то не запомнил. Он такими вещами не занимается. Акула или не акула — это еще ничего не доказывает…
Женщина снова повернулась к нам спиной, и Мишель тоже увидел ее рубцы. Рыжеволосый перехватил взгляд Мишеля и, нахмурившись, крикнул женщине по-малайски, чтобы она убиралась прочь. Та прижала к груди кучку корней маниоки и ушла за сарай.
— Да, — сказал я после неловкой паузы, — значит, этот зверь вас совершенно не интересует?
— Абсолютно, — отрезал рыжий.
Солнце уже почти закатилось за горизонт. Там, где небо смыкалось с океаном, громоздилась полоса черных туч. Над ними небо было розовым, выше — бледно-серым, еще выше — сине-серым. В джунглях немыслимым голосом кричала птица-носорог.
С ума можно было сойти от этой красоты!
По песчаному берегу, держа в руках большой банановый лист, шел папуас. На фоне розовой полоски неба он выглядел, как высеченный из черного камня.
Папуас подошел ближе и оказался бородатым Петром.
— Петр принес еще акулу, — сказал он. — Петр обещал и принес.
Он бросил на песок свою ношу. Это был не банановый лист, а раздавленная акула метра в два длиной. Она упала с сухим треском.
Мы с Мишелем склонились над этим чудом. Вы понимаете, месье, даже зубы были раздавлены и превратились в какое-то крошево, которое рассыпалось под пальцами. Она была так сплющена, эта огромная рыбина, что ее можно было бы просунуть под дверь, как письмо.
— Там таких много? — спросил Мишель. — Где ты их находишь?
— Петр может принести таких акул сколько угодно. Петр смелый. Он два года учился у белых в Батавии, Петр ничего не боится, кроме тюрьмы…
Тут папуас замолчал. А у сарая стояла молодая женщина и смотрела на него.
Рыжеволосый вскочил. Он замахнулся на женщину и разразился градом ругательств. Женщина отступила на шаг, продолжая смотреть на Петра.
Голландец схватил ее за руку и толкнул в темноту. Потом он повернулся к Петру:
— А тебе какого дьявола здесь надо?
— Потише-потише, — сказал Мишель, поднимаясь с корточек. — Петр пришел к нам.
— Петр не пришел к желтому туану, — с достоинством сказал папуас. — Петр пришел к двумя туанам. — При этом он все же отступил на шаг.
— А ну, пошел вон! — закричал рыжий. — Проваливай, пока я тебе брюхо не прострелил!
Он вытащил из кармана револьвер и взвел курок.
Дело запахло убийством, и я почувствовал, что у меня вдруг вспотела спина.
— Петр придет к двум туанам на шхуну, — сказал папуас. — Завтра можно ехать смотреть хозяина. Петр придет со своей лодкой. — Он повернулся и быстро пошел прочь.
— Вот-вот, — крикнул ему вслед голландец, — близко сюда не подходи! — Он обернулся к нам: — Совсем обнаглели, свиньи! Никакого уважения к белому человечку!
— А может быть, и не надо, — сказал Мишель. Он набивался на драку.
Но детина уже не слушал его. Он бормотал что-то свое.
Мы подобрали акулу и пошли к себе. Когда мы были уже довольно далеко от сарая, сзади послышался топот и тяжелое дыхание.
— Послушайте, — сказал рыжий, догоняя нас, — послушайте, может быть, у вас на судне есть ром или виски. Я могу взамен дать копал.
— У нас у обоих язва желудка, — объяснил Мишель. — На шхуне нет ни капли спиртного.
— А-а, — сказал голландец и отстал.
Ночь я почти не спал из-за малярии, задремал только к утру, а когда проснулся, увидел, что у борта шхуны качается на волне папуасская лодка. Пока мы спускали туда акваланги и аппарат — у нас был Пате с девятимиллиметровой пленкой, — Мишель успел рассказать мне то, что выведал у нашего бородатого друга. Выяснилось, что все окрестные папуасы находятся здесь в полном подчинении у рыжего голландца. Он появился в этом краю сразу после войны, вооруженный, остервенелый, злой, и заявил, что будет вождем всей округи. Тотчас погнал папуасов в горы за копалом и стал забирать для себя в деревнях лучших девушек. Когда трое парней попробовали протестовать, рыжий с помощью голландских властей засадил их в тюрьму в Соронге. (По мнению Мишеля, наш Петр тоже побывал за решеткой.)
— И понимаешь, — сказал Мишель, — вот что меня озадачивает. Оказывается, этого рыжего с револьвером папуасы тоже зовут «хозяином».
Тут мы посмотрели друг на друга. А что, если папуас из Япанги или Яранги, говоря о ненасытном чудовище, имел в виду как раз этого гнусного типа? Но раздавленные акулы! Но Петр, который явился со своей лодкой, чтобы ехать к «хозяину»!
Одним словом, я был несколько ошарашен этой новостью. Однако размышлять было уже некогда.
Петр стал на корме с большим однолопастным веслом — пагаём — в руках. Папуасская техника кораблестроения не предусматривает в лодках скамеек, поэтому сидеть там чертовски неудобно. Кое-как мы устроились на корточках, вцепившись в борта руками.
Мне трудно рассказать, месье, об этой первой поездке к «хозяину». Эти вещи нужно пережить, чтобы иметь о них представление.
В тех краях по всему побережью тянется полоса коралловых рифов, которые порой отстоят от берега на три — пять километров, а порой прижимаются к нему вплотную. В рифах есть проходы, иногда широкие, иногда узкие. Через эти проходы во время прилива (да и во время отлива) вода несется со скоростью электрички. Кроме того, у берега постоянное морское течение с юга на север, да еще реки, скатывающиеся с гор, да еще ветер, который тоже дует куда ему вздумается.
Пока мы были возле шхуны, стоявшей в затиши, мы всего этого не чувствовали. Но Петр вел лодку левее и левее от деревни, ближе к рифу, который грохотал, как десяток товарных поездов. И вот тут-то оно началось. Лодка была легкая, как яичная скорлупа, и волны делали с ней что хотели. То горизонт взлетает над твоей головой, как будто весь мир взбесился (а ты уже насквозь мокрый), то солнце вдруг очертя голову, стремглав кидается вниз, а где-то возле сердца сосет и подташнивает, потому что твое чувство равновесия не поспевает за всеми этими скачками. Впереди то черная кипящая пропасть, то мощная зеленоватая стена, окаймленная белой пеной, — бесчисленные сотни тонн тяжелой соленой воды, которыми море играет шутя, как ребенок игрушкой…
Но ко всему привыкаешь, месье, привыкли и мы к этой каше. А Петр только скалил зубы на корме, глядя на наши скорчившиеся фигуры.
Так мы и плыли около часа, подошли совсем близко к ревущему рифу, обогнули песчаный мыс. И неожиданно вышли в тихую воду.
Прямо на нас медленно двигался большой скалистый остров — остров Апусеу. Теперь риф был уже позади него. Справа, примерно в километре, остался берег, где зеленые занавеси джунглей перемежались с известковыми скалами.
Вдруг сделалось тихо. Грохот рифа доносился издалека, как проходящая стороной гроза. Петр греб осторожно и внимательно вглядывался в воду. У нас с собой было двухствольное нарезное ружье «голланд» тринадцатимиллиметрового калибра. Папуас кивнул, чтобы мы его приготовили.
Сердце у меня сжалось от волнения. «Хозяин» был где-то здесь. Кто такой, наконец, этот зверь? На что он похож?
Мы переглянулись с Мишелем, и он облизнул пересохшие губы.
Остров Апусеу был перед нами, потом оказался слева. Это было удивительное место в том смысле, что тут совсем не было волнения. Позади, в каких-нибудь трехстах метрах, бесновались кипящие валы, у берега — мы видели это отсюда — волны пенились барашками, а тут поверхность воды была как зеркало, как кристалл. Тихое, спокойное озеро среди моря. И ничем не отделенное от моря. Какой-то каприз течений, прибоя и ветров.
Петр последний раз опустил весло, и лодка остановилась.
— Здесь, — сказал он. — Хозяин здесь.
— Как — здесь?
— Пусть туаны посмотрят на берег.
Петр показал рукой на узкую песчаную кромку у подножия скал на острове. Мы туда взглянули и охнули. Десятки раздавленных и высосанных акул валялись на белом песке, и еще несколько вода качала у самого берега.
Какой там аппарат! Мы и думать забыли про съемки. Я сжимал ложе ружья с такой силой, что у меня пальцы побелели.
— А где должен быть сам хозяин? — спросил Мишель. Он перешел на шепот. — Там, на берегу?
— Здесь, — папуас ткнул пальцем вниз, на воду. — Он здесь, под лодкой.
Мы стали вглядываться в воду, но там ничего не было. Отчетливо мы видели мелкие камешки, водоросли, всевозможных ракообразных (так отчетливо, как бывает только в очень прозрачной воде в солнечную погоду). А дальше дно уходило вниз.
Петр сделал еще несколько осторожных гребков. Теперь дна уже не было видно, под нами мерцала зеленоватая глубина.
Небольшая, сантиметров в десять, полосатая рыбешка вильнула возле самой лодки, замерла на миг, а потом как-то косо, трепеща, стала опускаться и исчезла внизу во мраке. И одновременно в воздухе раздался какой-то слабый треск. Даже не треск, а щелчок.
Мы сидели очень тихо и ждали. Ружье было приготовлено. Нам казалось, что вот сейчас со дна начнет подниматься нечто страшное.
Мишель вдруг положил руку на маску акваланга!
— Я нырну.
— Нет, — сказал Петр.
— Да, — сказал Мишель.
— Нет, — повторил Петр. — Это опасно.
— Ну и пусть — Мишель кивнул мне. — Страхуй. Он натянул на лицо маску, сунул в рот резиновый мундштук и перекинул ногу через борт. Через мгновение он был уже в воде, и мы видели, как он стремительно погружается, сильно работая руками.
Мы переглянулись с папуасом. Петр был испуган, но не очень. Только сильно возбужден.
Прошла минута. Мишель исчез, гроздья пузырьков поднимались из зеленоватой тьмы… Еще минута… Еще одна…
Нервы мои были напряжены до предела, месье. Надеюсь, вы меня поймете. Что-то жуткое было разлито кругом. Эта тишина, такая странная и в бушующем море, мертвые скалы острова, остатки акул на песке…
Не знаю, что это со мной случилось, но после трех минут ожидания я вдруг неожиданно для себя поднял ружье и наискосок выпалил в воду из обоих стволов.
Выстрелы грохнули, и в ту же минуту мы с Петром увидели, как Мишель поднимается из глубины. Он стремился наверх отчаянными рывками, как человек, за которым кто-то гонится. Он вынырнул метрах в пяти от лодки и тотчас поплыл к нам. Я помог ему перелезть через борт, а Петр навалился на противоположный, чтобы лодка не перевернулась.
Мишель сдернул маску, и скажу вам, он был серый, как шкатулка. Несколько мгновений он молчал, стараясь наладить дыхание, потом сказал:
— Я здорово испугался.
— Чего?
Он пожал плечами:
— Сам не знаю чего.
— Но ты спустился до дна?
— Да, до самого дна.
Петр тем временем осторожными движениями стал выгребать к бурливой воде.
Мишель глубоко вздохнул несколько раз.
— Там что-то было, — сказал он, — только я не знаю что. Понимаешь, в какой-то момент стало ясно, что я не один там, в глубине. Что-то следило за мной. Что-то знало, что я здесь. Я это ощутил всей кожей. Здорово испугался.
— А что это такое было?
— Не знаю. Я опустился на дно, и сначала ничего не было. Дно как дно. Такой же песок, как везде. И отличная видимость — прекрасные условия для съемки… А потом я это почувствовал. Очень ясно. Что-то там есть.
Рыбка, похожая на окуня, мелькнула у весла. Вода возле нее вдруг помутнела, и опять раздался щелчок, который мы уже слышали. Рыбка косо пошла ко дну.
Петр кивнул:
— Хозяин позвал ее к себе.
Как — позвал? Что же такое этот «хозяин»? Где он прячется?
Мы накинулись на папуаса с вопросами, но он ничего толком не мог нам ответить. Вы понимаете, месье, по-малайски мы знали всего несколько десятков самых простых фраз, и этого оказалось недостаточно.
По словам Петра выходило, что «хозяин» иногда бывает огромным, как море, а иногда маленьким, как муравей. Но что это такое, было непонятно…
На том собственно говоря, и закончилась наша первая поездка к «хозяину» в район острова Апусеу. Довольно долго — теперь уже часа три — Петр выгребал прочив течения, и мы вернулись на шхуну совсем замученные. Петр сказал, что снова поедем к «хозяину» через день.
Вечером к нам на судно вдруг неожиданно пришел голландец. Удивительный визит, месье! Было абсолютно непонятно, зачем он пришел, этот рыжий. Появился на берегу, посигналил, чтобы за ним выслали шлюпку, поднялся на борт и уселся на бухту каната.
Даже нельзя сказать, что мы разговаривали. Просто он сидел, смотрел в сторону и время от времени начинал бормотать что-нибудь вроде того, что все папуасы, мол, свиньи и что жить в этом раю очень тяжело.
Мы с Мишелем подчеркнуто не обращали на него внимания, а занимались своим делом, то есть сортировали и упаковывали отснятую раньше ленту. Когда ветерок дул от голландца к нам, то несло такой кислой и душной вонью, что нас обоих передергивало. Видимо, этот человек не мылся и не купался в море по крайней мере год.
Мы, не сговариваясь, решили, что ни при каких обстоятельствах не пригласим его ужинать, и действительно не пригласили.
Когда он говорил, то сначала как будто бы обращался к нам и первые слова произносил явственно, но потом тотчас сбивался и переходил на свое невнятное бормотание.
Этот вонючий полусумасшедший с револьвером в кармане казался мне живым воплощением колониализма. Серьезно, месье. Эта ненависть к «цветным» и в то же время нежелание уезжать отсюда, эта тупость и этот запах гниения…
Мы с Мишелем еще раньше подумали, что рыжий детина у себя на родине сотрудничал с гитлеровцами, наверняка был одним из «моффи», как голландцы называли фашистов, и приехал в Новую Гвинею, чтобы избежать суда. Я его спросил:
— Чем вы занимались в Голландии во время войны, при немцах?
Что-то юркнуло у него на лице, и он промолчал.
А деревня на берегу выглядела совсем вымершей. Ни костров, ни песен и плясок, на которые так охочи папуасы.
Голландец ушел так же неожиданно, как и появился. Встал и полез в шлюпку. И уже снизу сказал, что хочет поехать вместе с нами к острову Апусеу. Хочет набрать там черепашьих яиц.
Я ответил ему, что относительна поездки он должен справиться у Петра, а не у нас. Лодка принадлежит Петру, и он командует всем предприятием.
По-моему, голландец меня не понял. Наверное, у него в голове не укладывалось, что белый о чем бы то ни было может спрашивать разрешения у туземца.
Он еще раз сказал, что хочет набрать яиц. Ему нужны черепашьи яйца, а папуасы боятся выходить в море.
Ночью мне приснился рыжий детина. Он обхватил Петра руками и ногами и сосал кровь из горла.
Мишель и я ожидали, что Петр не захочет брать голландца на остров. Но папуас проявил неожиданный энтузиазм.
«Желтый туан» хочет поехать к «хозяину»? Очень хорошо. Тогда лодка пойдет не завтра, а сегодня. Пусть два туана собираются, а Петр побежит за «желтым туаном». Пусть два туана торопятся, выехать надо как можно скорее.
Петр бегом отправился за голландцем, а мы принялись стаскивать в лодку акваланги, аппарат, ружья.
Рыжий детина появился почти тотчас же. Он тащил с собой большую корзину. Карман брюк у него оттопыривался. Очевидно, он в этом краю не расставался с револьвером ни днем, ни ночью.
По указанию папуаса мы уселись в лодку. Мишель — на носу, затем я, потом голландец и, наконец, сам Петр на корме. Все сели лицом к движению. Папуас принес еще одно весло, и я должен был помогать ему грести. Кроме того, Петр спросил, есть ли у нас динамитные патроны. Мы взяли с собой три штуки.
На этот раз Петр гнал лодку так быстро, что в район острова мы добрались минут за тридцать. Снова сильно качало, и голландец за моей спиной всякий раз ругался при сильных ударах волн. Снова волнение прекратилось, когда мы оказались вблизи острова. Опять поворачивались перед нами белые скалы, у подножия которых валялись остатки пиршеств чудовища.
Но тихое озеро среди моря было теперь несколько другим. Вода рябила. Какие-то птицы с криком носились над нами. Повсюду слышалось характерное потрескивание. И пузыри, месье. В разных местах под нами возникали гирлянды крупных пузырей, торопились к поверхности, здесь собирались в гроздья и лопались.
Казалось, море дышит.
Во всем этом было какое-то ожидание, какая-то тревога. И мы эту тревогу почувствовали.
Мишель вынул из кармана динамитный патрон, я взялся за ружье. Петр на корме пристально вглядывался в воду, глаза у него заблестели.
Голландец отложил корзину в сторону и сунул руку в карман. На лице у него появилось выражение тупой недоуменной подозрительности…
То, что произошло дальше, заняло не больше двух минут.
Петр вдруг поднял весло и с силой ударил плашмя по воде. Мы еще не успели удивиться, как вдруг прозрачная вода начала мутнеть, в глубине обозначились какие-то ветвистые белые трубки, которые тянулись к лодке. И одновременно раздалось сильное щелканье. Как будто кто-то ударил бичом.
Вода сделалась еще темнее, побурела. Лодку сильно толкнуло. Вода загустела, на наших глазах она превратилась в какое-то желе, а через мгновение это была уже вообще не вода, а что-то твердое, живое.
Месье, в это трудно поверить, но лодка вдруг оказалась лежащей на живой плоти, на чьем-то гигантском теле, бесформенном, безглазом, безголовом, которое корчилось под нами и пыталось схватить лодку, но только выдавливало ее наверх.
Сзади раздалось ругательство рыжего, затем мои уши ожег револьверный выстрел. Я услышал чей-то слабый крик.
Но ни я, ни Мишель не могли оглянуться. Лодка так накренилась, что мы чуть не вывалились наружу, в объятия этой плоти, которая корчилась под нами.
Мишель схватился за борта, а я уперся дулом ружья во что-то упругое, пульсирующее. Это упругое вдруг подалось под моим напором и потянуло ружье. Я бросил ружье и попытался оттолкнуться руками от этой плоти и так боролся какие-то мучительные мгновения, стараясь сохранить равновесие. А скользкие мускулы ходили под моими ладонями.
В этот момент чья-то рука схватила меня за волосы и потянула наверх. Тут же надо мной мелькнуло тело Мишеля в стремительном изгибе.
Где-то неподалеку раздался грохот взрыва. Я понял, что Мишель кинул динамитный патрон.
И тотчас все быстро пошло обратным порядком. Бурая плоть превратилась в желе. Желе мгновенно растаяло. Лодка выпрямилась. Вокруг снова была вода, мелькнули и пропали белые трубки.
Прошло две или три секунды, и лодка уже качалась на спокойной, прозрачной воде.
«Хозяин» появился, и «хозяин» исчез.
Мы с Мишелем, тяжело дыша, смотрели друг на друга. Мы были так ошеломлены случившимся, что не сразу поняли, что на нашей лодке что-то изменилось. Но что? Почему нас только трое, а не четверо?
Рыжего голландца не было.
Мы повернулись к папуасу.
Он развел руками:
— Желтый туан упал. Петр хотел вытащить желтого туана, но хозяин веял его к себе.
Тут Мишель вдруг вздохнул, глаза его расширились.
Я взглянул туда же, куда уставился он, и почувствовал, что все волоски у меня на коже встают дыбом, один отдельно от другого.
Месье, я был на войне и видел много страшных вещей, но такого я не видел никогда.
Внизу под лодкой, немного в стороне, медленно опускалось что-то похожее на большой лист бумаги, вырезанный в форме человека. Там было все — и рыжая борода, и розовое лицо с рыжим пушком на макушке, и куртка, и брюки цвета хаки. Только все это было не толще газеты, и, как мокрая газета в воде, все это складывалось и сминалось, опускаясь на дно.
«Хозяин взял его к себе».
У меня к горлу подступила тошнота, и я присел, чтобы не упасть.
Следующие несколько часов как-то выпали у меня из памяти. Помню только, что в лодке открылась трещина, и мы с Мишелем по очереди откачивали воду футляром киноаппарата, а Петр все взмахивал и взмахивал своим пагаём. Потом был пляж, деревня, Петр, окруженный толпой папуасов, которых вдруг оказалось очень много в деревне…
Окончательно мы пришли в себя только на борту шхуны. Пришли в себя и принялись обдумывать то, что видели. Нас не занимала смерть рыжего негодяя, нет. Этот человек заслужил свое. Мы думали о том, что такое «хозяин».
Вы понимаете, месье, гигантское животное — а оно было именно гигантским, поскольку живая плоть простиралась на несколько метров кругом, — это животное не поднялось со дна. Нет. Просто вода превратилась в живое тело.
Оно не пришло к нам. Оно стало, а затем его не стало. Оно ассоциировалось как будто бы из ничего, а затем растворилось, распалось на какие-то мельчайшие, даже микроскопические частицы.
Сначала оно возникло и образовало эти белые трубки, мышцы страшной силы, способные раздавливать кости, а потом, когда Мишель бросил заряд, оно снова превратилось в прозрачную воду.
Я много размышлял об этом впоследствии, когда мы уже покидали Индонезию. Может ли существовать животное, которое состоит из отдельных частей, объединяющихся в случае необходимости? Ведь мы привыкли к тому, что животное — это всегда цельный, неделимый организм. Мы привыкли, что делить организм на части — означает убивать его.
Все это так, месье, но я пришел к выводу, что у нас тем не менее есть животное, которое состоит из отдельно существующих частей. Муравей… То есть, простите, как раз не муравей, а муравейник. Муравьиная семья.
В самом деле, что такое отдельный муравей? Можем ли мы считать его самостоятельным организмом, отдельным животным? Чтобы ответить на этот вопрос, зададим себе сначала еще один: а что же такое животное?
По моему разумению, месье (я ведь не специалист), животное — это такой организм, который способен к самостоятельному существованию, хотя бы и паразитическому, и участвует в акте продолжения рода. Конечно, это не полное и не научное определение. Но так или иначе, животным мы называем то, что живет, то есть питается — так или иначе поддерживает свою жизнь, — и что воспроизводит себе подобных.
Так вот, с этой точки зрения отдельно взятый рабочий муравей не есть животное. Ведь он не участвует в продолжении рода. Не воспроизводит себе подобных. Только обслуживает матку. Он как бы мускул муравейника, его рабочий орган, точно так же как муравьиная матка является органом воспроизводства.
Ведь если б матка была обыкновенным животным, ей следовало бы рождать только самцов и таких же маток, как она сама. Так ведь получается у львов, у свиней, у кого угодно. Но матка рождает еще и бесполых, бесплодных рабочих муравьев и солдат. Другими словами она создает еще и отдельно существующие рабочие защитные органы своего тела. Рождает мускулы.
Таким образом, я хочу сказать, что муравейник — это организм, который состоит из отдельно существующих частей. Причем это не механическое собрание отдельных единиц. Именно организм, который всегда действует согласованно и управляется общим и очень сложным инстинктом.
Мне кажется, что именно таким же было и чудовище, с которым вы встретились у острова Апусеу.
По-видимому, «хозяин» — это животное, состоящее из невообразимо большого числа микроскопических частиц (то, что они микроскопические, доказывается прозрачностью, воды возле острова). В состоянии покоя частицы пребывают взвешенными в воде. Но, когда животное приступает к охоте, по какому-то сигналу взвешенные частицы мгновенно объединяются и образуют стальные мышцы, которые схватывают и сдавливают добычу, создают трубки, которые высасывают из жертвы кровь и соки, образуют аппарат, который с фантастической быстротой распределяет пищу и наделяет ею каждого участника охоты.
Вы понимаете, по всей вероятности, животное, когда оно голодно, реагирует на появление в своей среде инородного крупного тела. Например, акулы. И нашу лодку оно тоже приняло за акулу. Пожалуй, нас спасло только то, что папуасские лодки имеют очень малую осадку. «Хозяин» попытался ее схватить, но вместо этого выдавил на поверхность.
Папуас из Янаги, который первым рассказал нам о чудовище, был прав, утверждая, что его нельзя ни застрелить, ни поймать в сеть. Попробуйте попасть в него пулей или поймать, если животное просто перестает существовать в качестве целого в момент опасности…
Мы много думали с Мишелем о том, как могло возникнуть и развиваться такое чудовище. Наверное, вначале были какие-то «водяные муравьи», которые в процессе эволюции, приспосабливаясь к окружающей среде, делались все мельче и мельче и дошли наконец до микроскопических размеров. И вместе с этим шел процесс специализации. Одни из этих мельчайших существ стали служить только для того, чтобы в нужный момент составлять трубки, другие — мускулы, и так далее. И тогда они уже окончательно утеряли самостоятельность, перестали быть организмами, а сделались одним организмом.
Очень может быть, что где-то на дне в бухте у острова прячется и общая матка этого животного, которая и сейчас порождает миллионы составляющих его частиц…
Что вы сказали?.. С муравьями? Да-да, я тоже задавал себе этот вопрос. Муравьи тоже охотятся скопом. Особенно тропические муравьи. Нападают и раздирают на части даже довольно крупных животных. Но разница в том, что муравьи при этой охоте не образуют никакой структуры. А «хозяин», насколько я все это понял, образует.
Вообще говоря, все это сложные и интересные вопросы, месье. Иногда я думаю о том, какие удивительные и принципиально новые формы жизни могут быть еще открыты наукой. Пожалуй, где-нибудь в Космосе, на других мирах, людям могут встретиться и такие организмы, которые смогут ассоциироваться и возникать из мельчайших частичек и диссоциироваться в случае необходимости. И не обязательно они окажутся низшими животными. Возможно, это будут и мыслящие существа…
Вы не согласны? Мозг… Да, возможно. Действительно, мыслящее существо должно иметь мозг. Но тогда это могут быть животные с чрезвычайно сложным и развитым инстинктом. Такой сложности, что мы даже и представить себе не можем.
Я не утомил вас этим рассказом? Нет?.. Благодарю вас. Но мне все равно осталось рассказать уже очень мало.
Мы пробыли в этой деревне еще три дня. Экспедиция должна была заканчиваться, и срок, на который мы зафрахтовали наше суденышко, тоже истекал.
Удивительно переменилась деревня после гибели голландца. В тот же вечер на берегу зажглись костры. Из хижин вышли папуасы, множество молодежи. Начались песни и танцы. И все радостно кричали о том, что «хозяин» умер.
Утром на шхуну пришел Петр. Вид у него был несколько смущенный. Он поздоровался с нами, пожал нам руки, а затем спросил, не можем ли мы написать ему бумагу. Какую бумагу? Зачем?
Выяснилось, что если в деревне не окажется написанного белыми документа о том, что голландец погиб в результате несчастного случая, половина жителей будет арестована и посажена в тюрьму.
Месье, положа руку на сердце, я не могу сказать, был ли тут виноват несчастный случай. Я слышал за спиной выстрел. Кроме того, Петр как-то слишком заторопился, когда узнал, что рыжий поедет с нами. Как будто хотел попасть к определенному часу.
Все это с одной стороны. Но с другой… Одним словом, мы написали такой документ. И, чтобы не создавать трудностей для следствия, не стали упоминать ни о выстреле, ни о крике. В конце концов, вся история с рыжим голландцем была суверенным делом жителей деревни…
Были ли мы еще раз у «хозяина»?.. Нет, не были. Это оказалось просто невозможным. Папуасы устроили пир, который длился все время, что мы там оставались, и должен был длиться еще неделю. Петр праздновал свадьбу с той самой молодой женщиной, которая… Одним словом, вы понимаете, с какой. Да, кроме того, нам самим, честно говоря, не очень хотелось ехать тогда к острову. Слишком живы были воспоминания о том, что чудовище сделало с голландцем. Мы теперь собираемся отправиться на остров. Мишель ждет меня в Мерауке.
Но я не сказал вам еще об одной детали. Вы понимаете, когда мы, испуганные и потрясенные, возвращались в тот второй раз, Мишель, оказывается, набрал фляжку воды из бухты.
Мы вылили эту воду в стакан и поставили на стол в каюте. Месье, в тропиках открытая вода зацветает буквально через несколько часов. Но эта вода не зацветала. Прошел день, другой, третий. А вода в стакане оставалась такой же кристально прозрачной. И стенки стакана на ощупь были даже холодными — это при сорокаградусной-то жаре. В конце концов, Мишель взял да и сунул туда палец. И представьте себе…
Месье, простите! Это ваш самолет. Да-да, осталось пять минут. Бегите! Бегите… Нет, позже. Я просто напишу вам. Бегите, а то вы не успеете… Нет, бегите. Взаимно, месье, взаимно… Да, обязательно. Я записываю. Напишу сразу, как вернемся… Записываю. Москва… Так… Так… Я вам непременно напишу.
До свиданья!
Снизу приглушенно доносились крики и кашель слоночеров. Вернее, не совсем снизу. Просто звукоискатель-автомат, бесцельно шаривший вокруг, поймал этот шум и донес сюда, в прозрачную просторную кабину.
На стометровую высоту.
Андрей, не вставая, протянул руку, тронул рычажок под микрофоном.
Звук чуть стих.
Все было в порядке.
Венерианское вечереющее небо бескрайним куполом стояло над головой. В зените оно было белесо-зеленым — того нездорового оттенка, который впервые отметили здесь около пятидесяти лет назад. К западу зеленый переходил в белесо-синеватый, затем синий, фиолетовый и, наконец, над самым хребтом Эйнштейна, в пурпурный. Солнце скрылось за гигантской неподвижной тучей, его лучи кое-где радужно пробивали плотные карминные массы, вырывая внизу из полумрака отдельные склоны и пики горной системы, голые, безжизненные. Было чуть туманно, в воздухе стояла тяжесть.
Атмосфера расположилась в несколько этажей и так застыла.
Казалось, эту неподвижность можно даже потрогать рукой.
Рельеф внизу выглядел как жеваная, мятая, темная бумага. Только поверхность озера в пяти километрах от Центра отражала небо, была светлой, напоминая жидкий, застывающий металл из домны — яркое пятно среди чересполосицы, среди окаменевшей сумятицы провалов и возвышений.
Все было в порядке вокруг, и все равно ощущение тревоги не покидало Андрея.
Предчувствие надвигающейся беды.
Страх, который тем сильнее, чем меньше для него логических оснований.
Дежурный подумал, что так могло быть, вероятно, у солдат во время войны: фронт замер, ни выстрела, ничего не известно, но тишина предвещает…
Он опять осмотрелся.
Ожидалось, правда, землетрясение, но Центр был готов к нему. Система блоков, талей, стрел, тысячетонные (и такие легкие на вид) ажурные конструкции сбалансировали бы так, чтоб оставить в неприкосновенности и научные, и жилые, и производственные блоки. Центр выдержал тут уже десятки сбросов.
Впрочем, и разрушься Центр, это не имело бы большого значения. Он был брошен, не нужен, так же как и другие центры и опустевшие города. Люди ушли, покинули планету, и только два человека оставались пока здесь. Он сам, Андрей, и Вост (второй дежурный). Лишь они двое и погибли бы на Венере, вспучись она землетрясением вся сразу. Но такого-то не могло быть.
Андрей посмотрел сквозь прозрачный пол на стадо слоночеров, коричневой массой расположившееся километрах в трех от него у подножия опорных башен. Слоночеры пришли, и не было силы, способной сдвинуть их теперь с места. Будут есть ползучую траву. Будут мотать тяжелой головой, выдирая стебли из почвы, проглатывая их вместе с землей, и уберутся на другое пастбище, лишь когда ни кустика не останется на этом. Хорошие звери, добрые, могучие, но с одним недостатком, который состоял в том, что они ничего не боялись. Любое животное на Земле можно перегнать с одной территории на другую, пугая его. Но со слоночерами это не действовало. Андрей знал, что, если он спустится сейчас вниз и войдет в стадо, крупные сильные существа будут поглядывать на него с любопытством, некоторые подойдут, чтоб осторожно обнюхать, но ни одно не побежит прочь. Можно махать руками, кричать, можно взорвать гранату перед самым носом слоночера, устроить пожар, и животное будет гореть, но шагу не сделает в сторону. Человек оказался бессильным перед этим спокойным, уверенным равнодушием. Если слоночеры приходили, они приходили, и всё тут. Оставалось смотреть на это, как на солнечные пятна, которые либо есть, либо нет… Когда-то слоночеры бегали, но с каждым годом они двигались все медленнее. Главный дежурный не застал той прежней эпохи. Он был знаком лишь с рассказами первых исследователей планеты, с описаниями могучего прекрасного бега огромных стад. Он никогда не слышал и трубного звука, похожего на пение органа, которым вожак поднимал своих сородичей. Слоночеры делались всё более вялыми, они мельчали, какие-то болезни убивали их, а топот неисчислимых стад и органное пение ушли в прошлое время с лесами, которые когда-то покрывали горы вокруг.
Андрей вздохнул: может быть, и не тревога терзает его. Просто тоска. Вот пришли слоночеры, съедят в окрестности всю траву — без остатка, невосполнимо, так, что она уже никогда не будет расти здесь. А потом потянутся дальше, оставив мертвых и больных. Побредут, чтоб в другом месте тоже вытравить пастбище и еще сократить то пространство, на котором только и могут существовать.
Но ведь слоночеры появились вчера, а тогда это не повергло его в уныние. Наоборот, с интересом следил, как они приближаются. Стадо выходило из-за холмов над озером. Животные появлялись по одному, двигаясь гуськом в узком проходе, — темные пятна, как бусинки, нанизанные на объединяющую их голубоватую ниточку тени. В бинокль можно было разглядеть каждое подробно. Вожак, гордый зверь, вышел первым в долину. Он покачивался, осматриваясь, переступал с ноги на ногу в своем непробиваемом роговом панцире, сочленения которого заставляли вспомнить о средневековых рыцарских латах. Подошли другие вожаки, казалось, они совещаются. И потом все двинулись к башенным опорам Центра…
Андрей вздрогнул. Страх снова волной прокатил по груди. Что за дьявольщина?!
Он протянул руку, передвинул рычажок на панели.
— Вост…
— Что?
Ответ пришел мгновенно, будто Вост знал, что главный дежурный сейчас обратится к нему, и ждал.
— Что ты делаешь?
— Ничего… Слушаю слоночеров.
Голос был рядом, как если б Вост сидел тут в двух шагах от Андрея, а не в километре от него, в такой же прозрачной кабине.
— Скажи, тебе страшно?
— Да. Тебе тоже?
— Ага. Может быть, так и должно — от одиночества. Как представишь себе: крикни, и звук так и пойдет и пойдет над черными пустынями, и никто не услышит.
— Да брось ты! И так тоска… — Вост помолчал, а потом добавил: — В общем, мне тоже страшно не так, как бывает перед землетрясением. По-другому…, Ну ладно, подождем.
Андрей кивнул, хотя Вост не мог этого видеть. Передвинул рычажок в прежнее положение. Затем повернулся в кресле и включил Книгу Погибших.
По-настоящему то была не книга, а магнитофонная запись. Полстолетия назад потерпела аварию экспедиция «Юпитер-1». Корабль должен был сделать облет планеты, но оказался втянутым в гигантский газовый шар. С самого начала три члена команды понимали, что от рокового мгновения, когда изменилась орбита полета, им остается считанный срок. Они летели навстречу гибели, им предстояло долго лететь. Некого было винить в случившемся, они никого не винили. Молодые, полные энергии, трое были обречены, человеческая помощь не могла дотянуться до них через миллионы километров черного космического вакуума. Трое оказались один на один с равнодушным мирозданием, и эти последние недели они наговаривали свои мысли на пленку, транслируя наобум. У них прервалась связь с Землей — радиационный экран «Юпитера» не пропускал. Они не знали, дойдет ли что-нибудь до людей. Но автоматическая станция на Ганимеде поймала большую часть передач, и так Книга Погибших вошла в мировой фонд классики.
Спокойно, непретенциозно, понимая, что сказанное уже никак не повлияет на их собственную судьбу, трое — с той, окончательно объективной стороны, из-за грани — говорили о судьбах человечества. Андрей особенно любил Третьего — члены погибшей команды не поставили имен под своими текстами, и, хотя позже анализ показал, что кому именно принадлежит, записи были изданы так, как сделаны.
Чуть глуховатый голос диктора-чтеца заполнил кабину.
«…Сегодня двенадцатые сутки. Сделали расчет, и ясно, что осталось еще восемнадцать. Если, конечно, ничего не случится раньше. Каждый тут же подумал, что лучше, если б раньше и внезапно, но все промолчали. Вообще я жалею теперь о нашем решении не обсуждать проблему смерти, вовсе не упоминать о ней. Сгоряча мы взяли на себя этот обет, теперь он гнетет, как всякая догма. Приходится притворяться, будто мы не думаем о гибели, хотя она неизбежна. Лицемерие утомляет, но все равно каждый поглядывает на другого, думая про себя: „Уж я — то не нарушу слова, пусть лучше он“… Так или иначе, настроение „утром“ в 6.00 было неважным. Прозвучали цифры, стало тихо, никак было не придумать, о чем говорить. И тут нас снова выручил наш бельчонок, Белк. Все разрядил. Белк вспрыгнул на панель стигометра, сел, сложив на животике лапы и выставив вперед одну заднюю ногу. И стал похож на толстенького монаха-францисканца из Рабле или Шарля де Костера, который после плотного обеда лукаво размышляет о греховности всего земного. У Белка есть очень много поз, но такой мы еще не видели. Третий показал на него, и мы все улыбнулись — ладно, пока еще живем.
Даже странно, как много он нам дает — маленький живой комочек. Присутствие зверька постоянно напоминает нам о том, что мы люди. Наверное, если бы на Земле с самого начала не было живого, кроме человека, он никогда не стал бы Человеком с большой буквы. И наоборот, час — если такой придет, — когда на нашей планете не останется живых существ, кроме людей, будет началом гибели человечества. Для понимания того, кто мы, нам нужно постоянно сравнивать себя с тем, что не есть мы.
Здесь, в бездонных глубинах космоса, особенно отчетливо понимаешь, как ценно это тончайшее, хрупкое и такое редкое образование — жизнь. Теперь, когда известно, что ее нет на Марсе, что ближайшие звезды лишены планет, мы оказываемся едва ли не одинокими во всей Вселенной. Когда-то на Земле было важным одно, когда-то — другое, но сейчас бесспорно, где главнейшее для судьбы человечества — это сумеет ли оно спасти и сохранить основной капитал, то количество видов и оттенков живого, которое мы, люди, застали, сделавшись хозяевами Солнечной системы. Вероятно, в будущем пройдут (к несчастью, запоздало) процессы над теми, кто превращал плодородные земли в пустыню, уничтожал леса, отравлял реки, гонясь за минутным успехом, и на тысячелетия вперед ограбил идущие поколения. Мне вспоминается столетней давности фотография в каком-то журнале — английский лорд-охотник в тропическом шлеме сидит на груде черепов. Ужасно! Антилопа рождается только от антилопы, носорог — только от носорога. Тут ничего не сделаешь другим путем, и если уничтожить последнюю носорожью пару, их уже никогда-никогда не будет. Они произошли от каких-нибудь бронтотериев, те, в свою очередь, от палеотапируса, и так дальше в глубь времен от самых первичных клеток живого. А ведь процесс эволюции неповторим. Даже когда гибнет великое произведение искусства, мы можем его частично восстановить или найти похожее. Но исчезнувший отряд животных — это другое. В природе если теряешь, то навсегда.
Поэтому меня все больше беспокоит положение на Венере».
Андрей закусил губу. Он не напрасно беспокоился, тот Третий. Человечеству пришлось пережить катастрофу, перед которой побледнели нашествие Чингис-хана и ужасы гитлеризма. Трагедию, наложившую тень на несколько поколений. Потому что с Венерой что-то не вышло.
Первые отряды застали цветущий мир. Ярко сияли небеса, ползучие травы переходили с одного склона на другой, леса медлительно путешествовали, умирая в одном месте и возрождаясь в другом. Здесь все было движущимся — и растения, и животные. Бродили неисчислимые стада слоночеров, сопровождаемые небольшими ласковыми копытными, похожими на земных лам. Стаи белых бабочек закрывали порой небо от горизонта до горизонта, полные живности моря плескались о континенты. Первооткрыватели прорубались сквозь чащи, выходили к берегам полноводных рек. Вернулись времена Колумба и Магеллана, дрожал в синем мареве край зубчатых зарослей: что там дальше, иди узнай! Оглушали, ошеломляли яркость красок, пьянящее изобилие всего. Травы были ошарашивающей густоты — стояли, как щетка. Временные дороги иногда прокладывали прямо по верхушкам стеблей. Лес налезал на выстроенные здания, не давая опомниться. Подобно некоему сверхорганизму живое на планете зализывало любую рану, насылая полки растений и животных на обнажившееся место. Здесь, ближе к Солнцу, чем на Земле, вечерами замирали труды на всех широтах, и умолкали люди — такими были закаты на небесах. Резко, решительно наступало серое, красное боролось и отражало, само теснимое золотым, оранжевым, красным, фиолетовым. Солнечные лучи пронзали тучи и гасли, встреченные сияниями. Час любования этой безмерной по масштабам битвой снимал любой степени усталость. Нервные выздоравливали — это было как пить сказочную живую воду. И только сначала мешали декабры. Жуткие звери, целиком уничтожившие несколько первых экспедиций, с когтями алмазной твердости, которые на бегу складывались в копыта. Свирепые, хитрые, они могли и красться, и скакать. Декабр сокрушал даже металл — не могло быть речи о защитном костюме. Миллионы лет здесь между мирными слоночерами и хищником шло соревнование. Первые все укрепляли свою роговую броню, у второго тверже становились зубы и кинжальные когти. Декабр врезался в стада спокойных гигантов, как меч, резал слабых и непроворных, прорубая те панцири, что даже и лучшие стали с трудом могли взять. Человек оказался бессильным перед этой всепобеждающей яростью. Колонистам пришлось вооружиться специальными сжигающими пистолетами. Их никто не снимал с пояса, и тогда декабров истребили так быстро, что даже не успели изучить. Да они и не поддавались исследованию — все равно что изучать молнию в тот момент, когда она на поле ударяет в тебя. А зверь как раз и бил подобно молнии. Никто не видел его иначе, как нападающим — даже фотографии сохранились лишь мертвых, сожженных декабров. Только через десятилетия, по следам и рассказам, стали исследовать их зоологию и образ жизни. Один ученый установил, что черепа декабров свидетельствовали о богатой изощренной мимической мускулатуре. Спохватились — не начало ли тут Разумного? Но нет, декабр был слишком физически специализирован, чтоб развиваться. Тупиковая ветвь, которой надлежало сгинуть через миллион, может быть, лет, уступив место чему-нибудь другому. Долго удивлялись, что все убиваемые звери — самцы, Потом обнаружилось, что ласковое животное, бродившее вместе со слоночерами, было самкой декабра. Спутала полная непохожесть — самка травоядное, а самец хищник. Маленькие ламы сами вымерли лет за пятнадцать, и опять-таки лишь позднее обратили внимание на то, что, согласно первым свидетельствам, слоночеры не обижали нежных копытных, а напротив, оберегали их в тяжеловесной гуще стад.
А поток переселенцев струился на Венеру, несмотря на трудности транспортировки. Открылся новый мир. Круг биологической жизни здесь представлялся сначала более простым, чем на Земле. Ползучая трава — побег дает новые корни в полуметре от старых, которые затем отмирают. Передвигающиеся леса и слоночеры. Конечно, было много еще всякой живности и растений, но первые три фактора выглядели основными. Далее, с годами, картина несколько изменилась. Не то чтоб на Венере отсутствовала земная сложность, просто она была другой. Некий нервический потенциал, биорадиационная связь объединяли все живое, и вторжение цивилизации что-то пресекло. Это не сразу заметили. Шла эпоха великого завоевания, в ходе которого не замечались мелочи. Земля сама не была еще объединена, соперничали страны и группировки стран.
И нарушилось нечто тонкое. От неведомых причин стали гибнуть слоночеры. Мор хлестал с материка на материк. Был случай, когда у моря Павлова самолет обнаружил миллионное скопище умиравших гигантов — смрад распространялся на сотни километров вокруг. Трава постепенно переставала ползти, новые корни тут же уходили в почву, истощая ее. При первых исследователях стебли стеной поднимались на высоту человеческого роста, а Андрей застал только слабые кустики. Обнажались равнины и горные склоны, планета лысела на глазах. Неделями подряд дули пыльные бури, однажды засыпало целый городок. Начал меняться состав атмосферы, небо делалось белесым. Великолепные закаты ушли, жара донимала, делалась невыносимой. Сначала люди покинули экватор, затем стали уходить с умеренных поясов.
И наконец — это было при Андрее — Всемирный Совет принял решение об эвакуации. Эксперимент не удался. За шестьдесят лет было разрушено то, что создавалось на Венере в ходе пятидесяти миллионов веков, — биосфера…
А голос, нарочито безличный, неэмоциональный, тек из микрофона:
«…Сегодня мы расстались с цветком африканской фиалки. Трудно установить причину его гибели. Мы прошли холодный слой атмосферы, за бортом сейчас около 200°C. В кабине жарко, с каждым днем температура повышается. Но растение было у нас под колпаком с повышенной влажностью, и ртутный столбик там ни разу не показывал выше 25°. Тем не менее листки поблекли и опустились. Цветок был с нами около двух лет, стал другом, поэтому похороны устроили торжественные. Извлекли растение из почвы со всеми корешками, положили на диск электрической печки и подвергли кремации. Второй включил что-то из Мендельсона, и под эти звуки то, что осталось от фиалки, сгорело. Мы теперь несколько сентиментальны, пожалуй. Стало грустно. Второй сказал: „Все-таки это был смелый кусочек жизни. Как далеко он забрался“».
Это верно. Мы уже в 500 000 000 километров от источника животворного света — Солнца. Сейчас кабина еще выдерживает возрастающее внешнее давление газов, кое-что мы увидим до тех пор, пока нас не сомнет. В 15.00 в третий раз попали в прозрачную освещенную зону. Фантастические пейзажи. Пары метана здесь светятся ярко — красным и коричневым. Другой свет бьет снизу, как бы из центра планеты: что там светится — неизвестно. Несколько часов неслись, как в туннеле с бахромчатыми стенками, затем развернулся простор, и мы оказались над бесконечным красным морем. Внизу были пляжи, чуть седоватые, и красные волны. Слева стояла, уходя в бесконечность, коричневая стена, и у всего этого был масштаб, создававшийся облачками водорода, которые, чем ближе, тем были больше. Справа били радуги — и не одна, а несколько перекрещивающихся — и тоже подчеркивали размеры разряженности. А небо сверху висело сталактитами, которые на наших глазах превращались в руки и головы каких-то чудовищ. Одна из рук стала расти-расти, затмила радуги, дошла до „моря“ и рассеялась.
Жаль, что никто не увидит этого так, как увидели мы. Однако горько делается оттого, что все это бессмысленно, что массы материи и титанические движения не сознают себя, миллиарды лет не будучи оживлены ничьей оценкой. Вообще говоря, удивительны сияния, туманности, кроны далеких светил, но это мир, который в ответ на твое любопытство не выскажет своего. Все перемещается, но все мертво и равнодушно.
Снова начинаешь думать о редкости жизни. Вся Солнечная система — газ, плазма и камень, за счастливым исключением нашей родной планеты и Венеры, где на границе адских холодов создалась пленочка жизни. Здесь, в холодном блеске равнодушных спектаклей мертвого, особенно чувствуешь случайность ее порождения. Миллионы чудес миллиарды раз должны были свершиться, чтоб сформировался какой-нибудь жучок, и мы до сих пор еще не знаем, чему нас могут научить тончайше сбалансированные структуры этого существа.
Через три часа тьма опять поглотила нас, я подозвал бельчонка — он ткнулся носом мне в руку. Да, недаром в эпоху Великих Открытий в дальнее плавание обязательно брали собаку. Паруса она не могла убирать, но чему-то важному помогала. У человека разум, у животного другое, но без этого другого Земля и Вселенная были бы пустее, скучнее, безнадежнее. И вообще развитие живого зависит, видимо, от живой среды, от того биохимического, электрорадиационного и, в конечном счете, нравственного обмена, который идет между различными видами существ…
А до конца нам осталось примерно восемь суток».
Андрей поежился в кресле. Вот так они и неслись тогда к гибели, пятьдесят лет назад. И думали о том, как уберечь жизнь. С Землей-то все в порядке. Последние капли нефти упали в моря и реки еще в 70-х годах. Начиная с 1980-го порча природы рассматривалась как тягчайшее преступление.
Но вот с Утренней Звездой не вышло.
Он огляделся. Солнце уже опустилось за хребет Эйнштейна, наступили светлые венерианские сумерки. Андрей повернул рычажок звукоискателя, опять в кабину донесся кашель слоночеров. То было одно из последних стад на планете. Теперь уже знали, что именно от одетых в броню гигантов зависит рост трав — слоночеры как-то оплодотворяли движущиеся растения, но только в том случае, если двигались сами. Но двигаться они перестали. И людям тоже не удавалось сдвинуть их с места. Ничем не приманишь и не испугаешь. Тут было иначе, чем на Земле. Слоночеры не имели болевого центра в мозгу и болевых рецепторов в организме — во всяком случае, ни того, ни другого не удалось обнаружить. Пока трава была у них под ногами, они ее выедали, и все тут.
Андрей представил себе покинутые города — там, дальше, за облысевшими холмами. Пустыни, где еще при его родителях леса шелестели под солнцем. Теперь это был почти лунный пейзаж — пыль и камень. Возможно, люди еще придут, когда в отдаленном будущем истощатся сырьевые ресурсы Луны. Но уже не так, как пришли в конце XX века. Будут установлены колпаки — защита от жарких солнечных лучей и пылевых бурь. Машины пророют глубокие шахты к залежам марганца, никеля, меди. Венера сделается обогатительной фабрикой, но не станет сбывшейся мечтой о прекрасном.
Предчувствие беды опять охватило его.
— Что такое? Откуда?
Может быть, ожидается действительно гигантское землетрясение. Одно, сильнейшее, было не так давно, но это не резон, чтоб второго не последовало сразу. Однако не то было ощущение. Обессиливающее, не мобилизующее. Андрей вспомнил, как отец рассказывал о том, какой непонятный ужас овладевал людьми перед появлением декабра. На кой черт! Хищников уничтожили напрочь. Мамонта и то скорее встретишь в подмосковной роще на Земле, чем декабра здесь.
Дежурный встал, заходил по кабине, потом щелкнул переключателем на панели.
— Вост!
— Да.
— Слушай, я просто не могу. Что-то со мной делается. Не усидеть на месте.
— Мне тоже.
— Давай спустимся.
— Давай.
Андрей быстро вышел на площадку, сел в лифт. Выскочил внизу. Дверь, брошенная рукой, громко хлопнула.
Огляделся.
Странным, непривычным все вокруг стало. Опоры башен росли будто из тумана. Свет нескольких ленточных фонарей боролся с сумерками. Таинственностью заволокло здание электростанции, брошенные жилые блоки. Андрей неожиданно почувствовал, что не знает, что там дальше, за корпусами. Должно быть, пустые горы, а теперь неизвестно что.
Вост стоял неподалеку от первой стафометрической будки.
— Ну?
— Не знаю. — Голос у Воста был хриплый. — Говорят, вот так хотелось бежать от декабра.
— Причем тут декабр?.. Скорее всего, просто одиночество. Понимаешь, на Земле человек не бывает одинок. Даже на необитаемом острове. Все равно есть окружающая планету атмосфера жизни.
— По инструкции, — Вост вдруг перешел на шепот, — мы должны быть в кабинах при угрозе землетрясения.
Туман сгущался, он лег полосами.
Второй дежурный схватил Андрея за руку:
— Слушай.
Странный звук возник и приблизился. Что-то вроде конского топота.
— Лошадь?.. Хотя какая тут может быть лошадь?
Они вглядывались в полосы тумана. Все стихло. Только в двух прозрачных будках стафометров — одна напротив другой — из распахнутых дверей доносилось негромкое тикание счетчиков, отмечавших боренье подземных сил глубоко внизу под почвой.
Какая-то тень возникала в молочной мгле, крупная, высокая, и у обоих одинаково разом сжалось сердце. Зловещим было это существо с раскачивающейся походкой, длинной мордой, мускулистыми передними лапами, которые висели вдоль тела.
Декабр!.. Действительно, декабр.
Зверь шел наобум, пошатываясь. Большие глаза, одновременно и жалобные, и злые, глянули на затаивших дыхание Воста и Андрея пусто, слепо и не увидели их. Чуть полыхнувший ветерок донес запах гниения, свалявшейся шерсти, какой-то тоски.
— Люди уходят, а он пришел, — прошептал Вост. — Он почуял, что мы уходим.
Декабр вел себя, как пьяница, вдруг пробудившийся в незнакомом месте, в одиночестве. Попавший с окраины в центр, ночью, так, что все непонятно кругом, нигде ни души и не у кого спросить дорогу. Он смотрел и не видел, не признавая окружающее своим. В десяти шагах от Андрея он опустился на передние лапы — когти сложились в копыта, — скакнул, но неловко, косо. Поднялся опять и нырнул в туман. Стук его шагов удалялся постепенно, поворачивая вправо, к жилым блокам.
— Он слепой, — сказал Вост. — Может быть, ему сожгли глаза из пистолета.
Андрей помотал головой.
Не в этом было дело. Декабр просто не видел при искусственном свете — это выяснили еще при первых встречах. Но он перекрывал свою слабость развитым слухом и обонянием. Колонистам начальной эпохи не удавалось укрыться от него нигде. Хищник взбирался по отвесным каменным стенам, быстрый и верткий, как паук, цепляясь когтями за малейшие неровности. Он вламывался в окна, его не могли остановить даже металлические решетки. Начав охоту, он убивал обязательно, если прежде не успевали убить его.
Стук копыт приближался теперь, но с другой стороны.
— Сейчас он учует, — сказал Андрей. — Ветер от нас.
Декабр вновь возник из тумана совсем рядом, и Андрей, не успев понять, что делает, очутился в кабине лифта. Стукнула дверца, чуть зашелестел подъемник, и тут же человек услышал скрежет внизу. Декабр взбирался до верха, а там — вниз. «И так буду ездить. Вост тоже убежал, и все в порядке». Но сразу он вспомнил рассказ о том, что вот так погиб на строительстве обсерватории монтажник, пытавшийся спастись от неминуемой смерти. Зверь перегрыз трос, и кабина рухнула.
Андрей доехал до верха — черная мохнатая масса отстала всего метров на тридцать — и побежал по эстакаде. В просветах настила под ногами мелькали крыши складов, маленькие совсем. Поверхность озера вдали потемнела, сливаясь с холмами, небо сделалось черным, только над хребтом сохранилась светлая область.
Он добежал до обмерной площадки и сообразил, что не знает, куда дальше.
— Эй, скорее! — это был голос Воста.
Конец двадцатиметровой стрелы крана приближался к Андрею в воздухе. Он прыгнул, как акробат в цирке, схватился за какую-то поперечину, почувствовал, что его несет. Подтянулся, влез на арматуру, быстро пополз на четвереньках.
Вост, тяжело дыша, прошептал:
— Спрячемся в стафометрах. Они крепкие. Отсидимся.
Вдвоем они втиснулись в кабину второго лифта, доехали вниз. Как на стометровой дистанции, бросились к будкам. Вост влез в одну, Андрей в другую рядом. Эти будки были самыми прочными сооружениями здесь, рассчитанными, чтоб выдержать, даже если завалит сотнями тонн грунта. И замки в дверях остались еще с той поры, когда персонал Центра жил с семьями, с детьми. Только места между прибором и стенкой было очень мало — как раз на одного.
Сначала Андрею показалось, что декабр совсем потерял их. Но зверь спустился с башни, принюхиваясь. Он снова ослеп, попав в зону искусственного света. Встал на задние лапы, неуверенно побрел к стафометрам. Натолкнулся на столб фонаря, отскочил и, рассвирепев вдруг, взмахнул когтистой кистью. Столб упал, светящаяся лента оборвалась. Стало темнее на площадке, но для декабра положение переменилось. Он видел теперь. Выпрямился, решительно пошагал к той будке, где укрылся Андрей.
Он обнял будку когтистыми лапами и в упор посмотрел на человека. Их разделяла трехсантиметровой толщины прозрачная стенка.
Вост завозился в соседней будке, что-то крикнул. Но первый дежурный не повернул головы. Он смотрел на декабра, понимая теперь, отчего первые колонисты называли его помесью волка с обезьяной.
Грудь, могучие плечи и шея заставляли вспомнить о горилле. А морда была с длинными челюстями, так что пасть могла разеваться на четверть метра. Глаза были прозрачные, большие, с удлиненным разрезом. И уши стояли прямо, возвышаясь над плоским лбом.
Целую минуту декабр был неподвижен. «Думает ли он?» — спросил себя Андрей. Нет, вряд ли. И даже не удивляется ничему. Вот пришли люди, разрушили весь его прежний мир, наставили свои сооружения. Но у него и представления нет, какой была его планета миллионы лет прежде: ведь родители ничего не сообщили ему об этом. Он зверь и исходит из данной ситуации. Здесь пища, а перед ней преграда. Он мыслит только о себе, ему свойственна полная самостоятельность, он весь в «сейчас» и «тут», его не омрачают, не просветляют ни прошлое, ни будущее.
Все это было так, и в то же время взгляд декабра, казалось, опровергал все это. В нем чудилась тоска, осознание того, что он уже пережиток, реликт на планете, которой впредь надлежит быть только камнем. Боль невозможности дойти до разума, понять и высказать понятое. Как будто он отвечал своим взглядом Андрею, увидев в глазах человека ту информацию, что шла не на словесном, сознательном уровне, а на том другом, на котором когда-нибудь, возможно, сумеет общаться все живое в Солнечной системе. И несмотря на страх, Андрей не мог не ощутить гордую отчаянную силу животного, не мог не залюбоваться лапами декабра, мощными, массивными и при этом гибкими и «нервными», на которых связки, кровеносные сосуды и каждый мускул выступали резко, отчетливо, ежесекундно меняя меру выпуклости и напряжения.
Зверь вдруг жалобно завыл, прижался грудью к стеклу. Андрей отшатнулся.
Опять что-то крикнул Вост в своей будке и махнул рукой.
А затем Андрей почувствовал, что им пропущено нечто. Зверь прыгнул к Восту. Но даже не прыгнул, потому что самого движения не было видно. Просто декабр сначала был в одном месте, а потом сразу оказался в другом. Без промежутка.
Декабр обхватил вторую будку и потряс ее. Но она стояла прочно. Тогда он поднял лапу, и резко проскрежетало что-то. Андрей в ужасе закусил губу, потому что кристаллизованное стекло поддалось. Пять тоненьких стружек — по одной из-под каждого когтя — брызнули в воздух, постояли и разрушились, падая. Снова взмах, и еще раз как будто струйки воды, внезапно иссякнувшей, повисли и опали. Зверь пустил в ход обе лапы, он рыл и царапал стекло, как собака роет землю. Через несколько секунд в двери образовалась дырка. Андрей видел, как Вост старается вжаться спиной в прибор.
Декабр попробовал сунуть лапу в отверстие, она еще не лезла. Он снова взялся царапать. Сама природа научила его этому: так он и мясо убиваемых им слоночеров добывал из-под стальной несокрушимости панциря.
Счетчик стафометра на уровне затылка Андрея защелкал неожиданно громко, торопясь, захлебываясь. Но первый дежурный не услышал. В голове метались обрывки мыслей.
«Вот он, Вост, рядом. Сейчас он погибнет… И пусть. Мы же ссоримся все время, пока остались здесь вдвоем. Даже сидеть не можем в одной кабине. Когда-то дружили, он был отличный парень, но теперь его присутствие непереносимо. Обрывает меня на каждом слове. Разве так можно?..»
Он нажал замок двери, ударил ее ногой и выскочил из будки:
— Эй, ты! Жри меня!.. На!
Но в этот момент стафометр за его спиной забился, заверещал. Что-то сгустилось в воздухе, он стал ощутимым, плотным. Свирепо дрогнула почва, металлические конструкции Центра задрожали, зазвенели. Один удар, второй… Андрей почувствовал, что его поднимает.
При первом толчке землетрясения декабр сделал гигантский прыжок от будки на открытое место. Он сел, как собака, уперев передние лапы в песок, подняв вверх морду, прислушиваясь.
Еще раз качнулась почва, Андрей едва устоял на ногах.
Стафометр забормотал и смолк. Стало тихо. Издалека, со стороны озера, где расположились слоночеры, донесся хриплый кашель.
Первый дежурный смотрел на декабра. Тот прислушивался, вытянув шею. Поднял лапу, поскреб себе грудь. Завертелся на месте и опять застыл.
Еще раз едва уловимо донесся кашель издалека.
Декабр стал во весь рост, сделавшись очень похожим на человека. Опустился на все четыре лапы и уверенным галопом поскакал прочь.
Стук копыт слышался некоторое время и стих.
Андрей глубоко вздохнул. Силы вдруг оставили его. Он сел на землю.
Распахнулась дверь второй будки. Вост вышел, пошатываясь. Он сделал несколько шагов как-то бесцельно, оглядываясь по сторонам. Остановился, рванул с пояса пистолет, направил его на стафометрическую будку.
Ярко, ослепляюще вспыхнул пятиметровый рукав плазменного пламени, белого в середине, синего по краям. Пахнуло жаром. Будка, вся оплавленная, покосилась. Вост направил пистолет на столб фонаря. Вспышка — и столб покосился.
Потом второй дежурный отшвырнул пистолет, подошел к Андрею и опустился рядом с ним на песок.
— Ты понял, что я тебе кричал?.. Чтоб ты не выстрелил.
— Я бы и не стал стрелять, — сказал Андрей.
— И я бы не стал. — Вост кивнул. — Даже если б он сожрал тебя. И если потом меня тоже.
Уже совсем стемнело кругом.
Пустыни Венеры, ее горные хребты лежали там, во мраке. И где-то в неизвестном убежище выжили, выдержали несколько последних декабров. Люди покинули планету, и один из прежних хозяев вышел на разведку.
— Не может быть, чтоб он сохранился единственным, — сказал Андрей. — Их тридцать лет не видели, а живут они меньше. Значит, где-то сохранились.
Вост открыл рот, намереваясь что-то сказать, но тут они оба опять почувствовали колебания почвы. Однако стафометр в будке молчал. То было не землетрясение, другое. Там, между башнями и озером, двинулись в путь тяжеловесные слоночеры. Древний инстинкт не изменил декабру. Он ворвался в стадо, колеча и убивая слабых. Погнал могучих животных, которые были устроены так, чтоб бояться только его одного. Заставил двинуться тех, от чьего движения зависел тут круговорот жизни.
Андрей и Вост посмотрели друг на друга, затем оба подались вперед, прислушиваясь.
И он пришел.
Издалека, все обнимая, исподволь, низом сначала и поднимаясь все выше, донесся звук органной басовой трубы. То вожак слоночерьего стада поднимал своих подданных к бою и бегу.
Вост взял руку своего друга:
— О, если бы!..
И Андрей ответил ему пожатием.
О, если сохранился где-нибудь бы десяток нежных самок декабра и свирепых самцов! Если б не подрезали под корень этот вид! Тогда взведенная на планете пружина жизни опять возьмет свое. Трава пойдет в рост, лесами оденутся горы, вьюжными метелями полетят белые бабочки. И люди вернутся сюда, но уже по-другому. И синим станет небо над Утренней Звездой.
Андрей вскочил.
— Бежим! Надо дать радио на Землю — всем, всем, всем! Пусть сегодня уже узнает весь мир.
А к органному призыву вожака присоединились другие самцы. И дрожали холмы.
Председатель комиссии. Вы читаете на нескольких языках, знакомы с высшей математикой и можете выполнять кое-какие работы Считаете ли вы, что это делает вас Человеком?
Отарк. Да, конечно. А разве люди знают что-нибудь еще?
Двое всадников выехали из поросшей густой травой долины и начали подниматься в гору. Впереди на горбоносом чалом жеребце лесничий, а Дональд Бетли на рыжей кобыле за ним. На каменистой тропе кобыла споткнулась и упала на колени. Задумавшийся Бетли чуть не свалился, потому что седло — английское скаковое седло с одной подпругой — съехало лошади на шею.
Лесничий подождал его наверху.
— Не позволяй ей опускать голову, она спотыкается.
Бетли, закусив губу, бросил на него досадливый взгляд. Черт возьми, об этом можно было предупредить и раньше! Он злился также и на себя, потому что кобыла обманула его. Когда Бетли ее седлал, она надула брюхо, чтобы потом подпруга была совсем свободной.
Он так натянул повод, что лошадь заплясала и отдала назад.
Тропа опять стала ровной. Они ехали по плоскогорью, и впереди поднимались одетые хвойными лесами вершины холмов.
Лошади шли длинным шагом, иногда сами переходили на рысь, стараясь перегнать друг друга. Когда кобылка выдвигалась вперед, Бетли делались видны загорелые, чисто выбритые худые щеки лесничего и его угрюмые глаза, устремленные на дорогу. Он как будто вообще не замечал своего спутника.
«Я слишком непосредственен, — думал Бетли. — И это мне мешает. Я с ним заговаривал уже раз пять, а он либо отвечает мне односложно, либо вообще молчит. Не ставит меня ни во что. Ему кажется, что если человек разговорчив, значит, он болтун и его не следует уважать. Просто они тут в глуши не знают меры вещей. Думают, что это ничего не значит — быть журналистом. Даже таким журналистом, как… Ладно, тогда я тоже не буду к нему обращаться. Плевать!..»
Но постепенно настроение его улучшилось. Бетли был человек удачливый и считал, что всем другим должно также нравиться жить, как и ему. Замкнутость лесничего его удивляла, но вражды к нему он не чувствовал.
Погода, с утра дурная, теперь прояснилась. Туман рассеялся. Мутная пелена в небе разошлась на отдельные облака. Огромные тени быстро бежали по темным лесам и ущельям, и это подчеркивало суровый, дикий и какой-то свободный характер местности.
Бетли похлопал кобылку по влажной, пахнущей потом шее.
— Тебе, видно, спутывали передние ноги, когда отпускали на пастбище, и от этого ты спотыкаешься. Ладно, мы еще столкуемся.
Он дал лошади повода и нагнал лесничего.
— Послушайте, мистер Меллер, а вы и родились в этих краях?
— Нет, — сказал лесничий, не оборачиваясь.
— А где?
— Далеко.
— А здесь давно?
— Давно, — Меллер повернулся к журналисту. — Вы бы лучше потише разговаривали. А то они могут услышать.
— Кто они?
— Отарки, конечно. Один услышит и передаст другим. А то и просто может подстеречь, прыгнуть сзади и разорвать… Да и вообще лучше, если они не будут знать, зачем мы сюда едем.
— Разве они часто нападают? В газетах писали, таких случаев почти не бывает.
Лесничий промолчал.
— А они нападают сами? — Бетли невольно оглянулся. — Или стреляют тоже? Вообще оружие у них есть? Винтовки или автоматы?
— Они стреляют очень редко. У них же руки не так устроены… Тьфу, не руки, а лапы! Им неудобно пользоваться оружием.
— Лапы, — повторил Бетли. — Значит, вы их здесь за людей не считаете?
— Кто? Мы?
— Да, вы. Местные жители.
Лесничий сплюнул.
— Конечно, не считаем. Их здесь ни один человек за людей не считает.
Он говорил отрывисто. Но Бетли уже забыл о своем решении держаться замкнуто.
— Скажите, а вы с ними разговаривали? Правда, что они хорошо говорят?
— Старые хорошо. Те, которые были еще при лаборатории… А молодые хуже. Но все равно, молодые еще опаснее. Умнее, у них и головы в два раза больше. — Лесничий вдруг остановил коня. В голосе его была горечь. — Послушайте, зря мы все это обсуждаем. Все напрасно. Я уже десять раз отвечал на такие вопросы.
— Что напрасно?
— Да вся эта наша поездка. Ничего из нее не получится. Все останется, как прежде.
— Но почему останется? Я приехал от влиятельной газеты. И у нас большие полномочия. Материал готовится для сенатской комиссии. Если выяснится, что отарки действительно представляют такую опасность, будут приняты меры. Вы же знаете, что на этот раз собираются послать войска против них.
— Все равно ничего не выйдет, — вздохнул лесничий. — Вы же не первый сюда приезжаете. Тут каждый год кто-нибудь бывает, и все интересуются только отарками. Но не людьми, которым приходится с отарками жить. Каждый спрашивает: «А правда, что они могут изучить геометрию?.. А верно, что есть отарки, которые понимают теорию относительности?» Как будто это имеет какое-нибудь значение! Как будто из-за этого их не нужно уничтожать!
— Но я для того и приехал, — начал Бетли, — чтобы подготовить материал для комиссии. И тогда вся страна узнает, что…
— А другие, вы думаете, не готовили материалов? — перебил его Меллер. — Да и кроме того… Кроме того, как вы поймете здешнюю обстановку. Тут жить нужно, чтобы понять. Одно дело проехаться, и другое — жить все время. Эх!.. Да что говорить! Поедем. — Он тронул коня. — Вот отсюда уже начинаются места, куда они заходят. От этой долины.
Журналист и лесничий были теперь на крутизне. Тропинка, змеясь, уходила из-под копыт коней все вниз и вниз.
Далеко под ними лежала заросшая кустарником долина, перерезанная вдоль каменистой узкой речкой. Сразу от нее вверх поднималась стена леса, а за ней в необозримой дали — забеленные снегами откосы Главного хребта.
Местность просматривалась отсюда на десятки километров, но нигде Бетли не мог заметить и признака жизни — ни дымка из трубы, ни стога сена. Казалось, край вымер.
Солнце скрылось за облаком, сразу стало холодно, и журналист вдруг почувствовал, что ему не хочется спускаться вниз за лесничим. Он зябко передернул плечами. Ему вспомнился теплый, нагретый воздух его городской квартиры, светлые и тоже теплые комнаты редакции. Но потом он взял себя в руки. «Ерунда! Я бывал и не в таких переделках. Чего мне бояться? Я прекрасный стрелок, у меня великолепная реакция. Кого еще они могли бы послать, кроме меня?» Он увидел, как Меллер взял из-за спины ружье, и сделал то же самое со своим.
Кобыла осторожно переставляла ноги на узкой тропе.
Когда они спустились, Меллер сказал:
— Будем стараться ехать рядом. Лучше не разговаривать. Часам к восьми нужно добраться до фермы Стеглика. Там переночуем.
Они тронулись и ехали около двух часов молча. Поднялись вверх и обогнули Маунт-Беар, так что справа у них все время была стена леса, а слева обрыв, поросший кустарником, но таким мелким и редким, что там никто не мог прятаться. Спустились к реке и по каменистому дну выбрались на асфальтированную, заброшенную дорогу, где асфальт потрескался и в трещинах пророс травой.
Когда они были на этом асфальте, Меллер вдруг остановил коня и прислушался. Затем он спешился, встал на колени и приложил ухо к дороге.
— Что-то неладно, — сказал он, поднимаясь. — Кто-то за нами скачет. Уйдем с дороги.
Бетли тоже спешился, и они отвели лошадей за канаву в заросли ольхи.
Минуты через две журналист услышал цокот копыт. Он приближался. Чувствовалось, что всадник гонит вовсю.
Потом через жухлые листья они увидели серую лошадь, скачущую торопливым галопом. На ней неумело сидел мужчина в желтых верховых брюках и дождевике. Он проехал так близко, что Бетли хорошо рассмотрел его лицо и понял, что видел уже этого мужчину. Он даже вспомнил где. Впрочем в городке возле бара стояла компания. Человек пять или шесть, плечистых, крикливо одетых. И у всех были одинаковые глаза. Ленивые, полузакрытые, наглые. Журналист знал эти глаза — глаза гангстеров.
Едва всадник проехал, Меллер выскочил на дорогу.
— Эй!
Мужчина стал сдерживать лошадь и остановился.
— Эй, подожди!
Всадник огляделся, узнал, очевидно, лесничего. Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Потом мужчина махнул рукой, повернул лошадь и поскакал дальше.
Лесничий смотрел ему вслед, пока звук копыт не затих вдали. Потом он вдруг со стоном ударил себя кулаком по голове.
— Вот теперь-то уже ничего не выйдет! Теперь наверняка.
— А что такое? — спросил Бетли. Он тоже вышел из кустов.
— Ничего… Просто теперь конец нашей затее.
— Но почему? — Журналист посмотрел на лесничего и с удивлением увидел в его глазах слезы.
— Теперь все кончено, — сказал Меллер, отвернулся и тыльной стороной кисти вытер глаза. — Ах, гады! Ах, гады!
— Послушайте! — Бетли тоже начал терять терпение. — Если вы так будете нервничать, пожалуй, нам действительно не стоит ехать.
— Нервничать! — воскликнул лесничий. — По-вашему, я нервничаю? Вот посмотрите!
Взмахом руки он показал на еловую ветку с красными шишками, свесившуюся над дорогой шагах в тридцати от них.
Бетли еще не понял, зачем он должен на нее смотреть, как грянул выстрел, в лицо ему пахнул пороховой дымок; и самая крайняя, отдельно висевшая шишка свалилась на асфальт.
— Вот так я нервничаю, — Меллер пошел в ольшанике за конем.
Они подъехали к ферме как раз, когда начало темнеть.
Из бревенчатого недостроенного дома вышел высокий чернобородый мужчина со всклоченными волосами и стал молча смотреть, как лесничий и Бетли расседлывают лошадей. Потом на крыльце появилась женщина, рыжая, с плоским, невыразительным лицом и тоже непричесанная. А за ней трое детей. Двое мальчишек восьми или девяти лет и девочка лет тринадцати, тоненькая, как будто нарисованная ломкой линией.
Все эти пятеро не удивились приезду Меллера и журналиста, не обрадовались и не огорчились. Просто стояли и молча смотрели. Бетли это молчание не нравилось.
За ужином он попытался завести разговор.
— Послушайте, как вы тут управляетесь с отарками? Очень они вам досаждают?
— Что? — чернобровый фермер приложил ладонь к уху и перегнулся через стол. — Что? — крикнул он. — Говорите громче. Я плохо слышу.
Так продолжалось несколько минут, и фермер упорно не желал понимать, чего от него хотят. В конце концов он развел руками. Да, отарки здесь бывают. Мешают ли они ему? Нет, лично ему не мешают. А про других он не знает. Не может ничего сказать.
В середине этого разговора тонкая девочка встала, запахнулась в платок и, не сказав никому ни слова, вышла.
Как только все тарелки опустели, жена фермера принесла из другой комнаты два матраца и принялась стелить для приезжих.
Но Меллер ее остановил:
— Пожалуй, мы лучше переночуем в сарае.
Женщина, не отвечая, выпрямилась. Фермер поспешно встал из-за стола.
— Почему? Переночуйте здесь.
Но лесничий уже убрал матрацы.
В сарай высокий фермер проводил их с фонарем. С минуту смотрел, как они устраиваются, и один момент на лице у него было такое выражение, будто он собирается что-то сказать. Но он только поднял руку и почесал голову. Потом ушел.
— Зачем все это? — спросил Бетли. — Неужели отарки и в дом забираются?
Меллер поднял с земли толстую доску и припер ею тяжелую крепкую дверь, проверив, чтобы доска не соскользнула.
— Давайте ложиться, — сказал он. — Всякое бывает. В дома они тоже забираются.
Журналист сел на матрац и принялся расшнуровывать ботинки.
— А скажите, настоящие медведи тут остались? Не отарки, а настоящие дикие медведи. Тут ведь вообще-то много медведей водилось, в этих лесах?
— Ни одного, — ответил Меллер. — Первое, что отарки сделали, когда они из лаборатории вырвались, с острова, — это они настоящих медведей уничтожили. Волков тоже. Еноты тут были, лисицы — всех в общем. Яду взяли в разбитой лаборатории, мелкоту ядом травили. Здесь по всей округе дохлые волки валялись — волков они почему-то не ели. А медведей собрали всех. Они ведь и сами своих иногда едят.
— Своих?
— Конечно, они ведь не люди. От них не знаешь, чего ждать.
— Значит, вы их считаете просто зверями?
— Нет. — Лесничий покачал головой. — Зверями мы их не считаем. Это только в городах спорят, люди они или звери. Мы-то здесь знаем, что они ни то и ни другое. Понимаете, раньше было так: были люди и были звери. И все. А теперь есть что-то третье — отарки. Это в первый раз такое появилось, за все время, пока мир стоит. Отарки не звери — хорошо, если б они были только зверями. Но и не люди, конечно.
— Скажите, — Бетли чувствовал, что ему все-таки не удержаться от вопроса, банальность которого он понимал, — а верно, что они запросто овладевают высшей математикой?
Лесничий вдруг резко повернулся к нему.
— Слушайте, заткнитесь насчет математики наконец! Заткнитесь! Я лично гроша ломаного не дам за того, кто знает высшую математику. Да, математика для отарков хоть бы хны! Ну и что?.. Человеком нужно быть — вот в чем дело.
Он отвернулся и закусил губу.
«У него невроз, — подумал Бетли. — Да еще очень сильный. Он больной человек».
Но лесничий уже успокаивался. Ему было неудобно за свою вспышку. Помолчав, он спросил:
— Извините, а вы его видели?
— Кого?
— Ну, этого гения, Фидлера?
— Фидлера?.. Видел. Я с ним разговаривал перед самым выездом сюда. По поручению газеты.
— Его там, наверное, держат в целлофановой обертке? Чтобы на него капелька дождя не упала.
— Да, его охраняют. — Бетли вспомнил, как у него проверили пропуск и обыскали его в первый раз возле стены, окружающей Научный центр. Потом еще проверка, и снова обыск — перед въездом в институт. И третий обыск — перед тем как впустить его в сад, где к нему и вышел сам Фидлер. — Его охраняют. Но он действительно гениальный математик. Ему тридцать лет было, когда он сделал свои «Поправки к общей теории относительности». Конечно, он необыкновенный человек, верно ведь?
— А как он выглядит?
— Как выглядит?
Журналист замялся. Он вспомнил Фидлера, когда тот в белом просторном костюме вышел в сад. Что-то неловкое было в его фигуре. Широкий таз, узкие плечи. Короткая шея… Это было странное интервью, потому что Бетли чувствовал, что проинтервьюировали скорее его самого. То есть Фидлер отвечал на его вопросы. Но как-то несерьезно. Как будто он посмеивался над журналистом и вообще над всем миром обыкновенных людей там, за стенами Научного центра. И спрашивал сам. Но какие-то дурацкие вопросы. Разную ерунду, вроде того, например, любит ли Бетли морковный сок. Как если бы этот разговор был экспериментальным — он, Фидлер, изучает обыкновенного человека.
— Он среднего роста, — сказал Бетли. — Глаза маленькие… А вы разве его не видели? Он же тут бывал, на озере и в лаборатории.
— Он приезжал два раза, — ответил Меллер. — Но с ним была такая охрана, что простых смертных и на километр не подпускали. Тогда еще отарков держали за загородкой, и с ними работали Рихард и Клейн. Клейна они потом съели. А когда отарки разбежались, Фидлер здесь уже не показывался. Что же он теперь говорит насчет отарков?
— Насчет отарков?.. Сказал, что то был очень интересный научный эксперимент. Очень перспективный. Но теперь он этим не занимается. У него что-то связанное с космическими лучами… Говорил еще, что сожалеет о жертвах, которые были.
— А зачем все это было сделано? Для чего?
— Ну, как вам сказать?.. — Бетли задумался. — Понимаете, в науке ведь так бывает: «А что, если?..» Из этого родилось много открытий.
— В каком смысле «А что, если?»
— Ну, например: «А что, если в магнитное поле поместить проводник под током?» И получился электродвигатель… Короче говоря, действительно эксперимент.
— Эксперимент, — Меллер скрипнул зубами. — Сделали эксперимент — выпустили людоедов на людей. А теперь про нас никто и не думает. Управляйтесь сами, как знаете. Фидлер уже плюнул на стариков и на нас тоже. А их тут расплодились сотни, и никто не знает, что они против людей замышляют. — Он помолчал и вздохнул. — Эх, подумать только, что пришло в голову! Сделать зверей, чтобы они были умнее, чем люди. Совсем уж обалдели там, в городах. Атомные бомбы, а теперь вот это. Наверное, хотят, чтобы род человеческий совсем кончился.
Он встал, взял заряженное ружье и положил рядом с собой на землю.
— Слушайте, мистер Бетли. Если будет какая-нибудь тревога, кто-нибудь станет стучаться к нам или ломиться, вы лежите, как лежали. А то мы друг друга в темноте перестреляем. Вы лежите, а я уж знаю, что делать. Я так натренировался, что, как собака, просыпаюсь от одного предчувствия.
Утром, когда Бетли вышел из сарая, солнце светило ярко и вымытая дождиком зелень была такая свежая, что все ночные разговоры показались ему всего лишь страшными сказками.
Чернобородый фермер был уже на своем поле — его рубаха пятнышком белела на той стороне речки. На миг журналисту подумалось, что, может быть, это и есть счастье — вот так вставать вместе с солнцем, не зная тревог и забот сложной городской жизни, иметь дело только с рукояткой лопаты, с комьями бурой земли.
Но лесничий быстро вернул его к действительности. Он появился из-за сарая с ружьем в руке.
— Идемте, покажу вам одну штуку.
Они обошли сарай и вышли в огород с задней стороны дома. Тут Меллер повел себя странно. Согнувшись, перебежал кусты и присел в канаве возле картофельных гряд. Потом знаком показал журналисту сделать то же самое.
Они стали обходить огород по канаве. Один раз из дому донесся голос женщины, но что она говорила, было не разобрать.
Меллер остановился.
— Вот посмотрите.
— Что?
— Вы же говорили, что вы охотник. Смотрите!
На лесенке между космами травы лежал четкий пятилапый след.
— Медведь? — с надеждой спросил Бетли.
— Какой медведь? Медведей уже давно нет.
— Значит, отарк?
Лесничий кивнул.
— Совсем свежие, — прошептал журналист.
— Ночные следы — сказал Меллер. — Видите, засырели. Это он еще до дождя был в доме.
— В доме? — Бетли почувствовал холодок в спине, как прикосновение чего-то металлического. — Прямо в доме?
Лесничий не ответил, кивком показал журналисту в сторону канавы, и они молча проделали обратный путь.
У сарая Меллер подождал, пока Бетли отдышится.
— Я так и подумал вчера. Еще когда мы вечером приехали и Стеглик стал притворяться, что плохо слышит. Просто он старался, чтобы мы громче говорили и чтобы отарку все было слышно. А отарк сидел в соседней комнате.
Журналист почувствовал, что голос у него хрипнет.
— Что вы говорите? Выходит, здесь люди объединяются с отарками? Против людей же!
— Вы тише, — сказал лесничий. — Что значит «объединяются»? Стеглик ничего и не мог поделать. Отарк пришел и остался. Это часто бывает. Отарк приходит и ложится, например, на заправленную постель в спальне. А то и просто выгонит людей из дому и занимает его на сутки или двое.
— Ну, а люди-то? Так и терпят? Почему они в них не стреляют?
— Как же стрелять, если в лесу другие отарки? А у фермера дети и скотина, которая на лугу пасется, и дом, который можно поджечь… Но главное — дети. Они же ребенка могут взять. Разве уследишь за малышами? И кроме того, они тут у всех ружья взяли. Еще в самом начале. В первый год.
— И люди отдали?
— А что сделаешь? Кто не отдавал, потом раскаялся…
Он не договорил и вдруг уставился на заросль ивняка в шагах пятнадцати от них.
Все дальнейшее произошло в течение двух — трех секунд.
Меллер вскинул ружье и взвел курок. Одновременно над кустарником поднялась бурая масса, сверкнули большие глаза, злые и испуганные, раздался голос:
— Эй, не стреляйте! Не стреляйте!
Инстинктивно журналист схватил Меллера за плечо. Грянул выстрел, но пуля только сбила ветку. Бурая масса сложилась вдвое, шаром прокатилась по лесу и исчезла между деревьями. Несколько мгновений слышался треск кустарника, потом все смолкло.
— Какого черта! — Лесничий в бешенстве обернулся. — Почему вы это сделали?
Журналист, побледневший, прошептал:
— Он говорил, как человек… Он просил не стрелять.
Секунду лесничий смотрел на него, потом гнев его сменился усталым равнодушием. Он опустил ружье.
— Да, пожалуй… В первый раз это производит впечатление.
Позади них раздался шорох. Они обернулись. Жена фермера сказала:
— Пойдемте в дом. Я уже накрыла на стол.
Во время еды все делали вид, будто ничего не произошло.
После завтрака фермер помог оседлать лошадей. Попрощались молча.
Когда они поехали, Меллер спросил:
— А какой у вас, собственно, план? Я толком и не понял. Мне сказали, что я должен проводить тут вас по горам, и все.
— Какой план?.. Да вот и проехать по горам. Повидать людей — чем больше, тем лучше. Познакомиться с отарками, если удастся. Одним словом, почувствовать атмосферу.
— На этой ферме вы уже почувствовали?
Бетли пожал плечами.
Лесничий вдруг придержал коня.
— Тише…
Он прислушался.
— За нами бегут… На ферме что-то случилось.
Бетли еще раз поразился слуху лесничего, как сзади раздался крик:
— Эй, Меллер, эй!
Они повернули лошадей, к ним, задыхаясь, бежал фермер. Он почти упал, взявшись за луку седла Меллера.
— Отарк взял Тину. Потащил к Лосиному оврагу.
Он хватал ртом воздух, со лба капали капли пота.
Одним махом лесничий подхватил фермера за седло. Его жеребец рванулся вперед, грязь высоко брызнула из-под копыт.
Никогда прежде Бетли не подумал бы, что он может с такой быстротой мчаться на коне. Ямы, стволы поваленных деревьев, канавы неслись под ним, сливаясь в какие-то мозаичные полосы. Где-то веткой с него сбило фуражку, он даже не заметил.
Впрочем, это и не зависело от него. Его лошадь в яростном соревновании старалась не отстать от жеребца. Бетли обхватил ее за шею. Каждую секунду ему казалось, что он сейчас будет убит.
Они проскакали лесом, большой поляной, косогором, обогнали жену фермера и опустились в большой овраг.
Тут лесничий спрыгнул с коня и, сопровождаемый фермером, побежал узкой тропкой в чащу редкого молодого просвечивающего сосняка.
Журналист тоже оставил кобылу, бросив повод ей на шею, и кинулся за Меллером. Он бежал за лесником, и в уме у него автоматически отмечалось, как удивительно переменился тот. От прежней нерешительности и апатии Меллера не осталось ничего. Движения его были легкими и собранными, ни секунды не задумываясь, он менял направление, перескакивал ямы, подлезал под низкие ветви. Он двигался, как будто след отарка был проведен перед ним жирной меловой чертой.
Некоторое время Бетли выдерживал темп бега, потом стал отставать. Сердце у него прыгало в груди, он чувствовал удушье и жжение в горле. Он перешел на шаг, несколько минут брел в чаще один, потом услышал впереди голоса.
В самом узком месте оврага лесничий стоял с ружьем наготове перед густой зарослью орешника. Тут же был отец девушки.
Лесничий сказал раздельно:
— Отпусти ее. Иначе я тебя убью.
Он обращался туда, в заросль.
В ответ раздалось рычание, перемежаемое детским плачем.
Лесничий повторил:
— Иначе я тебя убью. Я жизнь положу, чтобы тебя выследить и убить. Ты меня знаешь.
Снова раздалось рычанье, потом голос, но не человеческий, а какой-то граммофонный, вяжущий все слова в одно, спросил:
— А так ты меня не убьешь?
— Нет, — сказал Меллер. — Так ты уйдешь живой.
В чаще помолчали. Раздавались только всхлипывания.
Потом послышался треск ветвей, белое мелькнуло в кустарнике. Из заросли вышла тоненькая девушка. Одна рука была у нее окровавлена, она придерживала ее другой.
Всхлипывая, она прошла мимо трех мужчин, не поворачивая к ним головы, и побрела, пошатываясь, к дому.
Все трое проводили ее взглядом.
Чернобородый фермер посмотрел на Меллера и Бетли. В его широко раскрытых глазах было что-то такое режущее, что журналист не выдержал и опустил голову.
— Вот, — сказал фермер.
Они остановились переночевать в маленькой пустой сторожке в лесу. До озера с островом, на котором когда-то была лаборатория, оставалось всего несколько часов пути, но Меллер отказался ехать в темноте.
Это был уже четвертый день их путешествия, и журналист чувствовал, что его испытанный оптимизм начинает давать трещины. Раньше на всякую случившуюся с ним неприятность у него наготове была фраза: «А все-таки жизнь чертовски хорошая штука!» Но теперь он понимал, что это дежурное изречение, вполне годившееся, когда в комфортабельном вагоне едешь из одного города в другой или входишь через стеклянную дверь в вестибюль отеля, чтобы встретиться с какой-нибудь знаменитостью, — что это изречение решительно неприменимо для случая со Стегликом, например.
Весь край казался пораженным болезнью. Люди были апатичны, неразговорчивы. Даже дети не смеялись.
Однажды он спросил у Меллера, почему фермеры не уезжают отсюда. Тот объяснил, что все, чем местные жители владеют, — это земля. Но теперь ее невозможно было продать. Она обесценилась из-за отарков.
Бетли спросил:
— А почему вы не уезжаете?
Лесничий подумал. Он закусил губу, помолчал, потом ответил:
— Все же я приношу какую-то пользу. Отарки меня боятся. У меня ничего здесь нет. Ни семьи, ни дома. На меня никак нельзя повлиять. Со мной можно только драться. Но это рискованно.
— Значит, отарки вас уважают?
Меллер недоуменно поднял голову.
— Отарки?.. Нет, что вы!.. Уважать они тоже не могут. Они же не люди. Только боятся. И это правильно. Я же их убиваю.
Однако на известный риск отарки все-таки шли. Лесничий и журналист оба чувствовали это. Было такое впечатление, что вокруг их постепенно замыкается кольцо. Три раза в них стреляли. Один выстрел был сделан из окна заброшенного дома, а два — прямо из леса. Все три раза после неудачного выстрела они находили свежие следы. И вообще следы отарков попадались им чаще и чаще с каждым днем…
В сторожке, в сложенном из камней маленьком очаге, они разожгли огонь и приготовили себе ужин. Лесничий закурил трубку, печально глядя перед собой.
Лошадей они поставили напротив раскрытой двери сторожки.
Журналист смотрел на лесничего. За то время, пока они были вместе, с каждым днем все возрастало его уважение к этому человеку. Меллер был необразован, вся его жизнь прошла в лесах, он почти ничего не читал, с ним и двух минут нельзя было поддерживать разговора об искусстве. И тем не менее журналист чувствовал, что он не хотел бы себе лучшего друга. Суждения лесничего всегда были здравы и самостоятельны; если ему нечего было говорить, он молчал. Сначала он показался журналисту каким-то издерганным и раздражительно слабым, но теперь Бетли понимал, что это была давняя горечь за жителей большого заброшенного края, который по милости ученых постигла беда.
Последние два дня Меллер чувствовал себя больным. Его мучила болотная лихорадка. От высокой температуры лицо его покрылось красными пятнами.
Огонь прогорел в очаге, и лесничий неожиданно спросил:
— Скажите, а он молодой?
— Кто?
— Этот ученый. Фидлер.
— Молодой, — ответил журналист. — Ему лет тридцать. Не больше. А что?
— То-то и плохо, что он молодой, — сказал лесничий.
— Почему?
Меллер промолчал.
— Вот они, способные, их сразу берут и помещают в закрытую среду. И нянчатся с ними. А они жизни совсем не знают. И поэтому не сочувствуют людям. — Он вздохнул. — Человеком сначала надо быть. А потом уж ученым.
Он встал.
— Пора ложиться. По очереди придется спать. А то отарки у нас лошадей зарежут.
Журналисту вышло бодрствовать первому.
Лошади похрустывали сеном возле небольшого прошлогоднего стожка.
Он уселся у порога хижины, положив ружье на колени.
Темнота спустилась быстро, как накрыла. Потом глаза его постепенно привыкли к мраку. Взошла луна. Небо было чистое, звездное. Перекликаясь, где-то наверху пролетела стайка маленьких птичек, которые в отличие от крупных птиц, боясь хищников, совершают свои осенние кочевья по ночам.
Бетли встал и прошелся вокруг сторожки. Лес плотно окружал поляну, где стоял домик, и в этом была опасность. Журналист проверил, взведены ли курки у ружья.
Он стал перебирать в памяти события последних дней, разговоры, лица и подумал о том, как будет рассказывать об отарках, вернувшись в редакцию. Потом ему пришло в голову, что, собственно, эта мысль о возвращении постоянно присутствовала в его сознании и окрашивала совсем в особый цвет все, с чем ему приходилось встречаться Даже когда они гнались за отарком, схватившим девочку, он, Бетли, не забывал, что как ни жутко здесь, но он сможет вернуться и уйти от этого.
«Я-то вернусь, — сказал он себе. — А Меллер? А другие?..»
Но эта мысль была слишком сурова, чтобы он решился сейчас додумывать ее до конца.
Он сел в тень от сторожки и стал размышлять об отарках. Ему вспомнилось название статьи в какой-то газете: «Разум без доброты». Это было похоже на то, что говорил лесничий. Для него отарки не были людьми, потому что не имели «сочувствия». Разум без доброты? Но возможно ли это? Может ли вообще существовать разум без доброты? Что начальнее? Не есть ли эта самая доброта следствие разума? Или наоборот?.. Действительно, уже установлено, что отарки способнее людей к логическому мышлению, что они лучше понимают абстракцию и отвлеченность и лучше запоминают. Уже ходили слухи, что несколько отарков из первой партии содержатся в военном министерстве для решения каких-то особых задач. Но ведь и «думающие машины» тоже используются для решения всяких особых задач. И какая тут разница?
Он вспомнил, как один из фермеров сказал им с Меллером, что недавно видел почти совсем голого отарка, и лесничий ответил на это, что отарки в последнее время все больше делаются похожими на людей. Неужели они и в самом деле завоюют мир? Неужели разум без доброты сильнее человеческого разума?
«Но это будет не скоро, — сказал он себе. — Даже если и будет. Во всяком случае, я-то успею прожить и умереть».
Но затем его тотчас ударило: дети! В каком мире они будут жить — в мире отарков или в мире кибернетических роботов, которые тоже не гуманны и тоже, как утверждают некоторые, умнее человека?
Его сынишка внезапно появился перед ним и заговорил:
«Папа, слушай Вот мы — это мы, да? А они — это они. Но ведь они тоже думают про себя, что они — мы?»
«Что-то вы слишком рано созреваете, — подумал Бетли. — В семь лет я не задавал таких вопросов».
Где-то сзади хрустнула ветка. Мальчик исчез.
Журналист тревожно огляделся и прислушался. Нет, все в порядке.
Летучая мышь косым трепещущим полетом пересекла поляну.
Бетли выпрямился. Ему пришло в голову, что лесничий что-то скрывает от него. Например, он же не сказал, что это был за всадник, который в первый день обогнал их на заброшенной дороге.
Он опять оперся спиной о стенку домика. Еще раз сын появился перед ним и снова спросил:
«Папа, а откуда все? Деревья, дома, воздух, люди? Откуда все это взялось?»
Он стал рассказывать мальчику об эволюции мирозданья, потом что-то остро кольнуло его в сердце, и Бетли проснулся.
Луна зашла. Но небо уже немного посветлело.
Лошадей на поляне не было. Вернее, одной не было, а вторая лежала на траве, и над ней копошились три серые тени. Одна выпрямилась, и журналист увидел огромного отарка с крупной тяжелой головой, оскаленной пастью и большими, блещущими в полумраке глазами.
Потом где-то близко раздался шепот:
— Он спит.
— Нет, он уже проснулся.
— Подойди к нему.
— Он выстрелит.
— Он выстрелил бы раньше, если бы мог. Он либо спит, либо оцепенел от страха. Подойди к нему.
— Подойди сам.
А журналист действительно оцепенел. Это было как во сне. Он понимал, что случилось непоправимое, надвинулась беда, но не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.
Шепот продолжался:
— Но тот, другой? Он выстрелит.
— Он болен. Он не проснется… Ну иди, слышишь!
С огромным трудом Бетли скосил глаза. Из-за угла сторожки показался отарк. Но этот был маленький, похожий на свинью.
Преодолевая оцепенение, журналист нажал на курки ружья. Два выстрела прогремели один за другим, две картечины унеслись в небо.
Бетли вскочил, ружье выпало у него из рук. Он бросился в сторожку, дрожа, захлопнул за собой дверь и накинул щеколду.
Лесничий стоял с ружьем наготове. Его губы шевелились, журналист скорее почувствовал, чем услышал вопрос:
— Лошади?
Он кивнул.
За дверью послышался шорох. Отарки чем-то подпирали ее снаружи. Раздался голос:
— Эй, Меллер! Эй!
Лесничий метнулся к окошку, высунул было ружье. Тогда черная лапа мелькнула на фоне светлеющего неба; он едва успел убрать двустволку.
Снаружи удовлетворенно засмеялись.
Граммофонный, растягивающий звуки голос сказал:
— Вот ты и кончился, Меллер.
И, перебивая его, заговорили другие голоса:
— Меллер, Меллер, поговори с нами…
— Эй, лесник, скажи что-нибудь содержательное. Ты же человек, должен быть умным…
— Меллер, выскажись, и я тебя опровергну…
— Поговори со мной, Меллер. Называй меня по имени. Я Филипп…
Лесничий молчал.
Журналист неверными шагами подошел к окошку. Голоса были совсем рядом, за бревенчатой стеной. Несло звериным запахом — кровью, пометом, еще чем-то.
Так отарк, который назвал себя Филиппом, сказал под самым окошком:
— Ты журналист, да? Ты, кто подошел?..
Журналист откашлялся. В горле у него было сухо. Тот же голос спросил:
— Зачем ты приехал сюда?
Стало тихо.
— Ты приехал, чтобы нас уничтожили?
Миг опять была тишина, затем возбужденные голоса заговорили:
— Конечно, конечно, они хотят истребить нас… Сначала они сделали нас, а теперь хотят уничтожить…
Раздалось рычание, потом шум. У журналиста было такое впечатление, что отарки подрались.
Перебивая всех, заговорил тот, который назвал себя Филиппом:
— Эй, лесник, что ты не стреляешь? Ты же всегда стреляешь. Поговори со мной теперь.
Где-то сверху неожиданно ударил выстрел.
Бетли обернулся.
Лесничий взобрался на очаг, раздвинул жерди, из которых была сложена крыша, крытая сверху соломой, и стрелял.
Он выстрелил дважды, моментально перезарядил и снова выстрелил.
Отарки разбежались.
Меллер спрыгнул с очага.
— Теперь нужно достать лошадей. А то нам туго придется.
Они осмотрели трех убитых отарков.
Один, молодой, действительно был почти голый, шерсть росла у него только на загривке.
Бетли чуть не стошнило, когда Меллер перевернул отарка на траве. Он сдержался, схватившись за рот.
Лесничий сказал:
— Вы помните, что они не люди. Хоть они и разговаривают. Они людей едят. И своих тоже.
Журналист осмотрелся. Уже рассвело. Поляна, лес, убитые отарки — все на миг показалось ему нереальным.
Может ли это быть? Он ли это, Дональд Бетли, стоит здесь?..
— Вот здесь отарк съел Клейна, — сказал Меллер. — Это один из наших рассказывал, из местных. Его тут наняли уборщиком, когда была лаборатория. И в тот вечер он случайно оказался в соседней комнате. И все слышал…
Журналист и лесничий были теперь на острове, в главном корпусе Научного центра. Утром они сняли седла с зарезанных лошадей и по дамбе перебрались на остров. У них осталось только одно ружье, потому что двустволку Бетли отарки, убегая, унесли с собой. План Меллера состоял в том, чтобы засветло дойти до ближайшей фермы, взять там лошадей. Но журналист выговорил у него полчаса на осмотр заброшенной лаборатории.
— Он все слышал, — рассказывал лесничий. — Это было вечером, часов в десять. У Клейна была какая-то установка, которую он разбирал, возясь с электрическими проводами, а отарк сидел на полу, и они разговаривали, обсуждали что-то из физики. Это был один из первых отарков, которых тут вывели, и он считался самым умным. Он мог говорить даже на иностранных языках… Наш парень мыл пол рядом и слышал их разговор. Потом наступило молчание, что-то грохнуло. И вдруг уборщик услышал: «О, Господи!..» Это говорил Клейн, и у него в голосе был такой ужас, что у парня ноги подкосились. Затем раздался истошный крик: «Помогите!» Уборщик заглянул в эту комнату и увидел, что Клейн лежит, извиваясь, на полу, а отарк гложет его. Парень от испуга ничего не мог делать и просто стоял. И только когда отарк пошел на него, он захлопнул дверь.
— А потом?
— Потом они убили еще двух лаборантов и разбежались. А пять или шесть остались как ни в чем не бывало. И когда приехала комиссия из столицы, они с ней разговаривали. Этих увезли. Но позже выяснилось, что они в поезде съели еще одного человека.
В большой комнате лаборатории все оставалось как было. На длинных столах стояла посуда, покрытая слоем пыли, в проводах рентгеновской установки пауки свили свои сети. Только стекла в окнах были выбиты, и в проломы лезли ветви разросшейся, одичавшей акации.
Меллер и журналист вышли из главного корпуса.
Бетли очень хотелось посмотреть установку для облучения, и он попросил у лесничего еще пять минут.
Асфальт на главной уличке заброшенного поселка порос травой и молодым, сильным уже кустарником. По-осеннему было далеко видно и ясно. Пахло прелыми листьями и мокрым деревом.
На площади Меллер внезапно остановился.
— Вы ничего не слышали?
— Нет, — ответил Бетли.
— Я все думаю, как они все вместе стали осаждать нас в сторожке, — сказал лесничий. — Раньше такого никогда не было. Они всегда поодиночке действовали.
Он опять прислушался.
— Как бы они нам не устроили сюрприза. Лучше убираться отсюда поскорее.
Они дошли до приземистого круглого здания с узкими, забранными решеткой окнами. Массивная дверь была приоткрыта, бетонный пол у порога задернулся тонким ковриком лесного мусора — рыжими елочными иголками, пылью, крылышками мошкары.
Осторожно они вошли в первое помещение с нависающим потолком. Еще одна массивная дверь вела в низкий зал.
Они заглянули туда. Белка с пушистым хвостом, как огонек, мелькнула по деревянному столу и выпрыгнула в окно сквозь прутья решетки.
Миг лесничий смотрел ей вслед. Он прислушался, напряженно сжимая ружье, потом сказал:
— Нет, так не пойдет.
И поспешно двинулся обратно.
Но было поздно.
Снаружи донесся шорох, входная дверь, чавкнув, затворилась. Раздался шум, как если бы ее завалили чем-нибудь тяжелым.
Секунду Меллер и журналист смотрели друг на друга, потом кинулись к окну.
Бетли выглянул наружу и отшатнулся.
Площадь и широкий высохший бассейн, неизвестно зачем когда-то построенный тут, заполнялись отарками. Их были десятки и десятки, и новые вырастали как из-под земли. Гомон уже стоял над этой толпой не людей и не зверей, раздавались крики, рычание.
Ошеломленные, лесничий и Бетли молчали.
Молодой отарк недалеко от них стал на задние лапы. В передних у него было что-то круглое.
— Камень, — прошептал журналист, все еще не веря случившемуся. — Он хочет бросить камень…
Но это был не камень.
Круглый предмет пролетел, возле решетки ослепительно блеснуло, горький дым пахнул в стороны.
Лесничий шагнул от окна. На лице его было недоумение. Ружье выпало из рук, он схватился за грудь.
— Ух ты, черт! — сказал он и поднял руку, глядя на окровавленные пальцы. — Ух ты, дьявол! Они меня прикончили.
Бледнея, он сделал два неверных шага, опустился на корточки, потом сел к стене.
— Они меня прикончили.
— Нет! — закричал Бетли. — Нет! — Он дрожал, как в лихорадке.
Меллер, закусив губы, поднял к нему белое лицо.
— Дверь!
Журналист побежал к выходу. Там, снаружи, уже опять передвигали что-то тяжелое.
Бетли задвинул один засов, потом второй. К счастью, тут все было устроено так, чтобы накрепко запираться изнутри.
Он вернулся к лесничему.
Меллер уже лежал у стены, прижав руки к груди. По рубахе у него расползалось мокрое пятно. Он не позволил перевязывать себя.
— Все равно, — сказал он. — Я же чувствую, что конец. Неохота мучиться. Не трогайте.
— Но ведь к нам придут на помощь! — воскликнул Бетли.
— Кто?
Вопрос прозвучал так горько, так открыто и безнадежно, что журналист похолодел.
Они молчали некоторое время, потом лесничий спросил:
— Помните, мы всадника видели еще в первый день?
— Да.
— Скорее всего это он торопился предупредить отарков, что вы приехали. Тут у них связь есть: бандиты в городе и отарки. Поэтому отарки объединились. Вы этому не удивляйтесь. Я-то знаю, что если бы с Марса к нам прилетели какие-нибудь осьминоги, и то нашлись бы люди, которые с ними стали бы договариваться.
— Да, — прошептал журналист.
Время до вечера протянулось для них без изменений. Меллер быстро слабел. Кровотечение у него остановилось. Он так и не позволил трогать себя. Журналист сидел с ним рядом на каменном полу.
Отарки оставили их. Не было попыток ни ворваться через дверь, ни кинуть гранату. Гомон голосов за окнами то стихал, то возникал вновь.
Когда опустилось солнце и стало прохладнее, лесничий попросил напиться. Журналист напоил его из фляжки и вытер ему лицо водой.
Лесничий сказал:
— Может быть, это и хорошо, что появились отарки. Теперь станет яснее, что же такое Человек. Теперь-то мы будем знать, что человек — это не только существо, которое может считать и выучить геометрию. А что-то другое. Уж очень ученые загордились своей наукой. А она еще не все.
Меллер умер ночью, а журналист жил еще три дня. Первый день он думал только о спасении, переходил от отчаяния к надежде, несколько раз стрелял через окна, рассчитывая, что кто-нибудь услышит выстрелы и придет к нему на помощь.
К ночи он понял, что эти надежды иллюзорны. Его жизнь показалась ему разделенной на две никак не связанные между собой части. Больше всего его и терзало именно то, что они не были связаны никакой логикой и преемственностью. Одна жизнь была благополучной, разумной жизнью преуспевающего журналиста, и она кончилась, когда он вместе с Меллером выехал из города к покрытым лесами горам Главного хребта. Эта первая жизнь никак не предопределяла, что ему! придется погибнуть здесь на острове, в здании заброшенной лаборатории.
Во второй жизни все могло быть и не быть. Она вся составилась из случайностей. И вообще ее целиком могло и не быть. Он волен был не поехать сюда, отказавшись от этого задания редактора и выбрав другое. Вместо того, чтобы заниматься отарками, ему можно было вылететь в Нубию на работы по спасению древних памятников египетского искусства.
Нелепый случай привел его сюда, И это было самое жуткое. Несколько раз он как бы переставал верить в то, что с ним произошло, принимался ходить по залу, трогать стены, освещенные солнцем, и покрытые пылью столы.
Отарки почему-то совсем потеряли интерес к нему. Их осталось мало на площади и в бассейне. Иногда они затевали драки между собой, а один раз Бетли с замиранием сердца увидел, как они набросились на одного из своих, разорвали и принялись поедать.
Ночью он вдруг решил, что в его гибели будет виноват Меллер. Он почувствовал отвращение к мертвому лесничему и вытащил его тело в первое помещение к самой двери.
Час или два он просидел на полу, безнадежно повторяя:
— Господи, но почему же я?.. Почему именно я?..
На второй день у него кончилась вода, его стала мучить жажда. И он уже окончательно понял, что спастись не может, успокоился, снова стал думать о своей жизни — теперь уже иначе. Ему вспомнилось, как еще в самом начале этого путешествия у него был спор с лесничим. Меллер сказал ему, что фермеры не станут с ним разговаривать. «Почему?» — спросил Бетли. «Потому что вы живете в тепле, в уюте, — ответил Меллер. — Потому, что вы из верхних. Из тех, которые предали их». — «Но почему я из верхних? — не согласился Бетли. — Денег я зарабатываю не много больше, чем они». — «Ну и что? — возразил лесничий. — У вас легкая, всегда праздничная работа. Все эти годы они тут гибли, а вы писали свои статейки, ходили по ресторанам, вели остроумные разговоры…»
Он понял, что все это была правда. Его оптимизм, которым он так гордился, был в конце концов оптимизмом страуса. Он просто прятал голову от плохого. Читал в газетах о казнях в Парагвае, о голоде в Индии, а сам думал, как собрать денег и обновить мебель в своей большой пятикомнатной квартире, каким способом еще на одно деление повысить хорошее мнение о себе у того или другого влиятельного лица. Отарки — отарки-люди — расстреливали протестующие толпы, спекулировали хлебом, втайне готовили войны, а он отворачивался, притворялся, будто ничего такого нет.
С этой точки зрения вся его прошлая жизнь вдруг оказалась, наоборот, накрепко связанной с тем, что случилось теперь. Никогда не выступал он против зла, и вот настало возмездие…
На второй день отарки под окном несколько раз заговаривали с ним. Он не отвечал.
Один отарк сказал:
— Эй, выходи, журналист! Мы тебе ничего не сделаем.
А другой, рядом, засмеялся.
Бетли снова думал о лесничем. Но теперь это были уже другие мысли. Ему пришло в голову, что лесничий был герой. И собственно говоря, единственный настоящий герой, с которым ему, Бетли пришлось встретиться. Один, без всякой поддержки, он выступил против отарков, боролся с ними и умер непобежденный.
На третий день у журналиста начался бред. Ему представилось, что он вернулся в редакцию своей газеты и диктует стенографистке статью.
Статья называлась «Что же такое человек?».
Он громко диктовал:
— В ваш век удивительного расцвета науки может показаться, что она в самом деле всесильна. Но попробуем представить себе, что создан искусственный мозг, вдвое превосходящий человеческий и работоспособный. Будет ли существо, наделенное таким мозгом, с полным правом считаться Человеком? Что действительно делает нас тем, что мы есть? Способность считать, анализировать, делать логические выкладки или нечто такое, что воспитано обществом, имеет связь с отношением одного лица к другому и с отношением индивидуума к коллективу? Если взять пример отарков…
Но мысли его путались…
На третий день утром раздался взрыв. Бетли проснулся. Ему показалось, что он вскочил и держит ружье наготове. Но в действительности он лежал, обессиленный, у стены.
Морда зверя возникла перед ним. Мучительно напрягаясь, он вспомнил, на кого был похож Фидлер. На отарка!
Потом эта мысль сразу же смялась. Уже не чувствуя, как его терзают, в течение десятых долей секунды Бетли успел подумать, что отарки, в сущности, не так уж страшны, что их всего сотня или две в этом заброшенном краю. Что с ними справятся. Но люди!.. Люди!..
Он не знал, что весть о том, что пропал Меллер, уже разнеслась по всей округе и доведенные до отчаяния фермеры выкапывали спрятанные ружья.
Кочегары божатся: если уж паровоз рванет всем котлом — то хуже порохового погреба. Свидетелям так врежет, что судебными повестками свидетелей не соберешь.
— А если наоборот?..
— Как наоборот? — бледнеют специалисты. — Невозможно.
И тем не менее по стратегической развилке Бухара — Париж — Большие тупики магистральный тепловоз серии ПТУ-104 ударом взрыва перепревших в теплушке зернобобовых шибануло так, что кумулятивной волной транзитом кинуло шпалами на Париж и потомственный телеграфист Ять, теряя сознание, успел отбить по линии отчаянную молнию:
— Кинуло Гомелем на Париж тчк Держите тчк Ять тчк.
В МОПСе (Мос. отд. пут. сообщ.) в момент получения депешей этого крика завершилось перманентное заседание коллегии. Форсировалось обоснование закономерного скачка цен на плацкартные в связи с неожиданным улучшением самообслуживания в литерных и мягких. Однако коллегия не отмахнулась от просьбы своего Ятя.
— Удержать тепловоз — швах, это ж ПТУ-104! Выход один: дать зеленую улицу по всем магистралям сразу. Остановится сам! — такое вышло директивное мнение.
На пограничной таможне, когда бешеный тепловоз вихрем мелькнул на Запад, таможенники довольно потирали руки:
— Фу, черт, успели с актом о прогоне. Даже печать завизировали. И шлагбаум уцелел, хоть все одно списывать пора. Пронесло! — все удовлетворенно вглядывались в сторону безмятежного заката, куда пронеслось взбесившееся железо. — Гора с плеч. Вирай шлагбаум!
Но Запад только с восточного ракурса смотрелся таким уж безмятежным. Он гудел встревоженным ульем. На подходах к Парижу тепловоз рискнули осадить не раз и не два, трещали петарды, а некий подвижник за права воскликнул «Но пасаран!», что переводится заголовком знаменитой картины нашего передвижника «Не пущу!» Диссидент бросился на рельсы поперек, залег, только прохожие конформисты не выдюжили, очистили от него полосу вместе с отчуждением, за что борец тут же подал на них в суд качать права.
— О-о, рюсс паровоз! — кричали и жмурились заграничные стрелочники, все сплошь конформисты. Столь убедительного сюрреализма им еще не показывали.
Шлагбаумы паровоз щелкал, как костяшки на счетах. Вся надежда у мэра Парижа социалиста Пуркуа Па оставалась на раскидистую сеть, в которой громовый ПТУ-104 обязан был умерить пыл, что твой гладиатор с мечом наперевес в боевой вуалетке соперника. Мэр опустевшей столицы, где праздник, известно, был всегда с тобой, как перед пенальти, нервно разминался в перчатках у траловых сеть-эластик. Сам во фраке, шелковом цилиндре «Маркони», а белоснежные перчатки от Диора пригнали пневмопочтой, чтобы жесты отмахивались по-матросски, жесты режима благоприятствия и политеса. Мерси, высаживайтесь, приехали, это ваш визит доброй воли в порядке культурного обмена. Вербальные букеты совершенно голландских тюльпанов в серебряных ведрах под шампанское курировал недалече начальник департамента тюрем де Бастилио, ставленник правых и монархист. Наручники «Камрад» (made by Krupp) маскировались в букетах.
Звено перехватчиков «Мираж» с ядерными боеголовками на борту, в жуткой спешке не успели опростать на бетон, настигало престижную цель, не открывая огня, хотя у многих руки на гашетках чесались.
— Финита прибывает, — прохрипело у мэра под цилиндром «Маркони» от командира «Миражей».
— Мерси за внимание, командир. Считайте, что железный крест Жанны д’Арк уже в кармане, — прожженый политик, кавалер Почетного Легиона Пуркуа Па, учтивый в закулисной жизни, перед своими избирателями был учтив двойной порцией. Он махнул перчаткой угрюмому де Бастилио, тот флегматично вооружился букетом потяжелей. Оно выкинулось из-за горизонта в шлейфе пыли и громокипящих завихрений.
— Гол Парижу, — отчаянно мелькнуло под цилиндром у мэра. — Боже, пощади Нотр Дам!
…Честь Парижской Богоматери осталась при себе. Безотказная формула
помноженная на колдовской коэффициент знака качества сетей «Мицу-бис-браво» по отлову кашалотов в целях дрессировки и шоу-фокусов, она подтвердила свою беспрецедентную неувядаемость, несмотря на расцвет вселенской относительности Эйнштейна. То самое, что радушие супостатов панически окрестило «Рюсс паровозом», нетопырем ворвалось в гибельные сети, растянуло мешок в глубинку маневровых пространств и в отличку от простоватых кашалотов без лишней волокиты могучей отдачей рогатки катапультировалось туда, где Восток.
— Отстояли Париж, — учтиво констатировал измочаленный Пуркуа, прощаясь на рю де ла Пэ среди брошенной столицы с сильной личностью де Бастилио. — Пароль д’оннер, страшно подумать, рельсовой войной дело пахло.
— Отступать было некуда, позади Париж. На том еще Великий Бурбон стоял, — гвардейски отчеканил монархист и, оставаясь старым интриганом, коварно подпустил напоследок. — Единственно, кто не дезертировал из Лютенции Паризьериум, — наши уголовнички. Ваше социалистическое величество не намерено ли объявить моим героям амнистию? По такому случаю.
— По такому случаю мы объявим вашим уголовничкам мессу, — отрезал фраппированный Па.
Передовики таможни станции «Здравствуй-и-Прощай», только что выручившие стране методом спаса морально и физически разложившийся шлагбаум, обмозговывали в каптерке стихийное происшествие. Все на чем свет каялись в спасении жизни полосатому каторжнику дорог, ветерану-шлагбауму допотопного изделия черносотенной гильдии «Крест и орел».
— Ошибку давали! Замешкать нечистый помешал, свеженького пригнали бы полосатого, при японском фотоглазе — будьте любезны! Жди теперь, когда план на горе свистнет.
Тут опять аппарат застучал, телеграмма полезла на другом языке, посторонний ничего не поймет. Все-таки разобрали слово «…паровоз…»
— На кой ляд паровоз, когда и слова-то такого нет уже!
Шваркнуло и крякнуло за стеклами каптерки. Брызнули сталинитовые витражи зарешеченного в Европу окна, сотрудников кинуло под станковый портрет министра, то ли обхссного, то ли по тяге — оба приходились однояйцевыми близнецами — и одного из них на гвоздике немедленно перекосило ее единым порывом, потому что заклинило.
Облако едкой ржавчины мешало разглядывать окружающую природу, народ стабунился в кучу, а кто-то выразился посреди оробелого молчанья, мол, пора спешить на степень дозы облучения очередь занимать. Не столько дозы облучения, сколько упоминание очереди неприятно смутило людей, однако тягомотное рацпредложение отпало, как только пылища осела на положенное место. К тому же рядом высветилась группа организованных лиц с поднятыми вверх руками, а под ногами в мазутном газоне валялись честные трехлинейки и один пистолет системы «ТТ» — групповой портрет стрелков ВОХРа в такой компановке снабжается девизом «Смелый ракурс», а баталист Верещагин приветствовал аналогичные сюжеты своей кисти словами менее современными, но тоже цензурными.
Станционные сооружения, как и следовало ожидать, оказались в плачевном состоянии — как и всегда, но не хуже прежнего. Наконец-то проблеснула возможность их ослепительной модернизации или сноса до тла по причине разрухи от паровоза, бишь как там его, чего-то 104. Все же для полного ажура в пейзаже не хватало какого-то родного контура, любимого бревна в своем глазу. Да, начисто отсутствовало центральное орудие производства. Мослы пресловутого шлагбаума, грозы подпольных миллионеров и свободомыслящих валютчиков, членораздельно раскинулись на лоне природы и что характерно — веером на Восток, на нашей, Бог в помочь, твердыне.
— Костей не соберешь, — подвел общее впечатление опытный бригадир группы импортного захвата, старая шпала. — Вручим детской железной дороге, ихнему таможенному пункту. Юные таможенники смекалкой реанимируют.
— Хулиган, что натворил, — усугубил переживания начальства кто-то из более нижестоящих, тоже железнодорожного обличья. — Как ни крутись, надо срочно новый затребовать.
— Из Японии или с Бермудского треугольника, — авторитетно поддакнул один спец по экспорту-импорту.
— До юных техников с места ничего не тащить. Займутся эсгуманией сами. Вызываем фотокриминалистов. Будем проводить наглядный следственный эксперимент, — безоговорочно постановил командир ВОХРа, запихивая вороненый «ТТ» в кобуру. — Прошу всех пострадавших разойтись для дальнейшего прохождения службы.
— Чего ж эта западня нам в телеграмме отбила? Темнят все, провоцируют, — негодовали, расходясь, падкие на разоблачения передовики контрольно-пропускного производства. — Союзнички, называется. Это ж ПТУ-104, какой к черту паровоз! Все паровозы мы ж им и подарили, на них и ездят сами. И на каком оборудовании, спрашивается, следственный эксперимент воспроизводить замышляют? На новом, японо-бермудском? Опять в куски!
— В итоге, товарищи, с плацкартными беспорядками локализуется полная социально-экономическая гармония. Гуманитарная общественность, которой так полюбилось путешествовать в плацкартных, прекратит терроризировать напраслиной наш безупречный в главном аппарат великой железнодорожной державы, — член коллегии и председатель реабилитационного комитета «Рельс и шпала» листанул страницу оглушительного заключения. Тут двойные двери конференц-кабинета чуть отворились, в цель листом скользнула приталенная фигура пролазы завотделом «Катастроф и недоразумений». Ему вменялось входить без доклада к любому конфиденциальному лицу, а больше никому не дозволялось. Оставляя в приемной следы улыбок и хихиканья, уделенных сдвоенным секретаршам, он без чинов доложил:
— Бедовое сообщение о делах ПТУ-104. У Парижа взять не смогли. План, что парижане повяжут и отремонтируют, с треском провалился по вине их профсоюза стрелочников. Хозрасчетное объединение «Пур ля пти» на семейном подряде. ПТУ-104 гоняет обратно у нас на правах закона броуновского движения. По неподтвержденным данным, мелькнул на Молодечной, Жмеринке, Казань-Той, не исключено появление на БАМе. На узкоколейках не замечен, у него электронная саморегуляция только на западную колею и обратно. При акции саморегуляции рушатся пристанционные новостройки. Прошу, товарищи, развязать руки на подключение речников и аэрофлотоводцев.
— Развязывайте и завязывайте это дело. Вперед! Мы тут ставим точки в проблематике республиканской необходимости, — персональный ответ получился безотлагательным, не придерешься. Заминка с окончательным докладом самоустранилась даже с легкостью обыкновенной в эшелонах чутких античиновников. Веление времени!
— Демагогический софизм творческой общественности, — продолжил докладчик, использовавший важное сообщение пролазы, чтобы высморкаться, — софизм, будто сначала пассажир, а потом уж наш брат-железнодорожник, наголову разоблачен встречной научной антитезой, что и железнодорожник тоже человек! Все эти библейские анекдоты типа «Не возлюби жены ближнего своего», «Не человек для субботы, а суббота для человека» в эпохальную эру, когда у нас не только суббота, но даже воскресенье разрешены как день отдыха, эти анекдоты из лжереакционного Апокалипсиса стали яркой маскировкой для правого и левого уклона псевдоинтеллигенции. У нас, путийцев-первопроходцев один генеральный уклон — тот, что в гору!
Вчера на этом месте полагались бы уместные аплодисменты. Но позавчера овации в залах, кабинетах и туалетах отменены приказом. Третьего дни один такой конференц-зал по каким-то объективным причинам оказался чуть-чуть в аварийном состоянии, чуть-чуть подгнившие насквозь столпы не перенесли резонанса шквальных оваций и любителей рукоплесканий вынесли ногами вперед, хотя на балансе учета мероприятий вынос ногами нисколько не повредил, сальдо осталось положительным, потому что все уже успели проголосовать, а бойкая секретарша спуртом умчалась подшивать важный протокол, чтобы не оставалось белых пятен в этой нашей истории.
Соболезнование выносу единогласников от стечения взволнованной таким оборотом толпы отличалось непраздной искренностью. Еще бы, все эти болельщики скопились здесь перед гранд-залом в ожидании финиша завидных оваций, ибо самим не терпелось заполнить торжественное помещение для заслушивания на ту же тему, побыстрее проголосовать — тоже губа не дура! Ну, и хоть немного поаплодировать удивительным достижениям. Хлопанье практиковалось как в совмещенном варианте, при участии трибуна, так и в раздельном. Индивидуальный, из-за графина с трибуной аплодисмент в приказе вроде не возбранялся, но плацкартный докладчик отличался широкой скромностью в интимной жизни и в память комплиментарным временам лишь вычленил панихидную паузу, чтобы финальный аккорд мысли слышался увертюрой.
— За давностью тех славных, памятных годин уже немыслимо припомнить, что изобрели поперед, железную дорогу или паровоз. Компетентных свидетелей тому в живых по отделу кадров не слышно, хотя объявили милицейский всесоюзный розыск, сулили модные сувениры при явке: ни-ко-го! А у нас царица доказательств- личное признание пассажира!
Кого быстрее считать человеком, пассажира или железнодорожника? По Павлову, по Фрейду? На каждого дееспособного железнодорожника деторождаемость на 1,3 ребенка выше, чем в среднем по стране. Здесь победа Зигмунда налицо. Высоколобая же общественность, воспитанная на хвостатом дарвинизме, все одно исповедует происхождение железнодорожника от пассажира, как человека от обезьяны, как профессора от доцента, а оппоненты с компостерами наперевес твердят: не было в природе никаких пассажиров, пока не народился класс железнодорожников, безбилетники не в счет. На своих двоих ходили. Случай с дематериализацией тепловоза ПТУ-104 показал, что пассажиры, похоже, шире и бескорыстней душой, как класс.
Один, уже штатский гражданин, конечно, как выяснилось, отставной железнодорожник, под видом пенсионера внес с экрана звучное предложение раскошелить фонд милосердия потерпевшим от зернобобовых на перепутье Бухара — Париж, от аналогичной перепрелости в элеваторе под Воронежем, а машинистам закатить восклицательный монумент, как Джону Кейси штатнику. Гуманность подобного жеста пассажиры отрицать не смели. Даже у подошв обронзовевшего Пушкина на Тверской и поминальные календы городят ящик для подаяния. Сам Пушкин, конечно, не дотянул бы до дела с Дантесом, застрелился бы от позора и дело с концом, вызнай он от благонадежной гадалки, что обречен побираться с того света — он, невольник чести! Рукописи пожег бы. Но в чести иные декорации, другие катастрофы. Прохожие ворчат на Опекушина, что не сообразил сразу предусмотреть в чугунном литье цоколя нишу с чугунной щелкой, а мы теперь присоединили бы к щелке флейш-сумматорас кабелем к бегучему табло на «Известиях» для афиши кто и сколько подал, а по ночам в банк, в банк, в банк! Каково!
Пассажиры одумались от почетного субсидирования зернобобовых прецедентов, выслушав одного своего сотрудника ЦСУ, Он подавил сомнения чисто статистически:
— Пути господни неисповедимы, вот кредо верующих в Господа путейцев. Верующих, правда, единицы, зато все остальные предельно суеверны. Но тоже на платформе этого кредо. Да как не впасть в ересь суеверия, когда на их божественных путях дня без катастрофы не происходит. ЦСУ ничем помочь не может, хотя требуют. На каждый случай нам, профессорам, счет открывать, так даже Госбанк лопнет от злости. Путаница! Посему: закрыть глаза на частные катастрофические недоразумения, а скинуться разом в фонд всеобщей катастрофы МПО в годовом исчислении или пятилеткой. Отпадают затраты на 365 монументов в год, и даже на один всеобщий, поскольку таковой уже воздвигнут — сиятельный дворец министерства! Иначе у каждого лопнет сембюджет, сами по миру пойдем. Кто «за» — раз, кто «за» — два… Принято!
А что прошумевший, как ветвь, полная цветов и листьев, тепловоз ПТУ-104? На правах фантома он загулял по колеям неохватной периферии, объявил стране вечное движение броуновского толка. Мелькнет — сгинет, ау-у! Этот Агасфер шустро оброс противоречивыми легендами, неопровержимыми слухами, так что хозяева рельсы и шпалы почитают его проделки подобно лендлордам, которые не видят настоящего истемблишмента в родовых замках без баловства реликтовых предков.
— Летучий Голландец! — ахнул Замкомпоморде (зам. команд. по морск. дел.) на запрос изящного зав. отд. «Катастроф и недоразумений». — Мать честная! У нас такой всегда, а у вас теперь. Наука, между прочим, не запрещает факта этого международного явления, поскольку не причиняет ущерба. Реальной пользы, впрочем, тоже кот наплакал. А уничтожить — ну, что же уничтожить? — пытались, но не получается даже залпами главного калибра.
— Вот-вот, будьте ласковы отпротоколировать эту точку про Голландца с главным калибром гербовым отношением. Нам крепкий документ выйдет под списание тепловоза и командировку круизом в Париж. Для органов госприемки.
Раздражал дуализм диалектики интеллигентствующей общественности, финты и уклонения от добровольного налога на каждый отдельный случай путевой прорушки.
— С паршивой овцы сена клок, — согласовались, наконец, в капризных верхах желдоровцев. — Примем с двурушников единым взносом. Но уж целиком на свое усмотрение! Дешево еще откупились. А ведь всемирные профессора, балерины, доценты, строкогоны, Шекспиры, офтальмологи, оперные исполнители, адвокаты и следователи — народ гонораристый. Правильно в очередях возмущаются, что на них прежней управы нет!
Ну, а для пресечения роста путаницы слухов пришлось власть употребить. Чтобы успокоить очевидцев, засекших летучий паровоз там и сям, смех один, еще до изобретения тепловоза. Заболтали, что это объявился бриллиантовый бронепоезд батьки Махно с анархистами из ВИКЖЕЛя, по другим свидетельствам — свитский поезд гетмана Скоропадского при гайдуках, не то барона Врангеля с вагон-рестораном. Не наш же бронепоезд, наши все — на запасном пути!
Лепет этот разом прекратили посредством широкой гласности, неоспоримо предав ей секретные документы о стратегическом перекрестке на углу Бухары с Парижем, в частности, ходатайство таможни «Здравствуй-и-Прощай» об экстренной присылке бермудского треугольного шлагбаума в целях проведения следственного эксперимента с приложением линейной телеграммы потомственного Ятя, с почетом отправленного на заслуженную инвалидность. Путейцы даже горько обиделись: причем тут батька или фон-барон, когда они и только они, сожители последней современности, дали самый зеленый свет очередному чуду природы, равносильному по масштабам маракотовой стихии океанов.
Перед парижанками и парижанами, однако, разобрались не вдруг. Продолжать ли на них обижаться за неувязку дизельхода, то ли приносить извинения и экивоки? Ладно, вынесли вердикт: Париж — для парижан, сами разбирайтесь. У них там всегда праздник, который с собой, а у нас от их рикошета тоже оживленье Божьей милостью, пускай скандальное сперва, с треском увольнений и фейерверком выговоров, зато одарившее каждого из нас трепетным мифом, бодрой легендой сиюминутности, чертовски душевным образом паровоза, который всегда с тобой!
Это случилось давно, когда я был еще совсем молодым. В деревне у нас был большой дом и крепкое хозяйство. Кроме меня, в семье росли три младших сестренки. Мать запомнилась мне красивой, веселой и очень молодой — она рано вышла замуж. Она любила танцевать с сестрами, как девчонка, и отцу, который был намного старше нее, нравилось смотреть на это. Отец был высокий, голубоглазый, с густыми светлыми волосами, и я вырос очень похожим на него.
Я многое помню из того времени. Некоторые картины встают перед глазами, как будто то было вчера. Образы, из которых они складываются, полны красок, запахов, движения — словом, всего того, из чего и состоит жизнь. Помню нашу корову, совершенно белую, только с большим коричневым пятном на голове, за которое ее так и звали — Шляпа. При мысли о ней мои ноздри снова ощущают ни с чем не сравнимый запах парного молока, так не похожего на тот безвкусный напиток, который мы употребляем под этим названием теперь. Помню великолепное чувство свободы, когда, пришпоривая босыми пятками могучее тело лошади, я скакал на ней вслед за другими ребятами.
Удивительная штука — память. Она продлевает жизнь тех, кого давно нет с нами… Однажды кто-то, великий и могучий, жирным черным карандашом перечеркнул прекрасный, теплый мир моей юности, и он рухнул, превратившись в пыль. Забрали и увели отца. Угнали корову и лошадей. Вывезли все запасы, в которые было вложено столько нашего труда. Выгребли все, что можно, а недовольных убивали на месте. А тут пришла на редкость суровая зима, как будто природа задалась целью завершить злое дело, начатое людьми. Голод принес с собой невиданные болезни, мелкие трагические случайности довершили остальное. Упала и разбилась насмерть мать, и вскоре одна за другой умерли сестренки, потому что я один не сумел их прокормить. Я уцелел только чудом.
Все эти беды обрушились на нас как ураган, стремительный и беспощадный. Настолько стремительный, что я не запомнил никаких подробностей. И настолько беспощадный, что после него на разоренной земле осталось лишь жалкое подобие прежней жизни. По всем нашим местам прошли пожары. Деревни обезлюдели, уцелевшие дома быстро разрушились без хозяйского глаза. К весне есть стало совсем нечего, и однажды я почувствовал, что силы мои кончились. Хорошо помню, что я осознал это даже без особого огорчения, очевидно, все предыдущее подготовило меня к тому, что рано или поздно придет и моя очередь.
Это произошло прекрасным весенним утром. Очень ярко светило солнце, оглушительно пели птицы. Мне неудержимо захотелось вдохнуть свежего воздуха. Собрав последние силы, я выполз из темной, отсыревшей избы и уселся на теплом, нагретом солнцем крыльце, подставив лицо горячим лучам. Голова закружилась, в глазах потемнело, я потерял сознание.
Очнулся я вечером, когда солнце уже село, но темнота еще не наступила. Белесый туман стлался между избами. Было удивительно тихо, и потому голос, который я услышал, прозвучал очень отчетливо. Он шел из-за спины и сверху, но в то же время как бы и изнутри меня, и казался странно безликим, так что невозможно было определить, кому он принадлежал.
— Протяни вперед руки, — услышал я и подчинился просто от неожиданности.
И сразу же ощутил прикосновение других пальцев, которые крепко сжали мои. В тот же миг передо мной возникла человеческая фигура, сотканная из мерцающего света, из сверкающих серебряных и голубых точек. Они непрерывно вспыхивали и гасли, перемещаясь, так что уловить что-либо четко было невозможно, лишь общий контур и отдельные детали — большие, как черные провалы, глаза, струящиеся волосы, узкий, изящно очерченный подбородок. Возникло ощущение, будто я раздвоился. С одной стороны, я продолжал сидеть на крыльце с вытянутыми руками и широко раскрытыми от удивления глазами, а с другой стороны, стоял перед тем, первым «я», крепко ухватив его за пальцы. Одновременно с этим вторым зрением в меня хлынула лавина новых, очень сильных ощущений. Мне было до слез жалко того чуть живого, хилого «меня», который сидел на крыльце. Странно было испытывать такое чувство к самому себе, но оно хоть было понятно, узнаваемо. Наряду с ним в меня проникло нечто такое, чему я вообще не в состоянии был дать определения — совершенно чужие, причудливые образы, странные и пугающие своей непонятностью. Они вызывали неприятное ощущение, как будто я переполняюсь все больше и больше, так что вот-вот лопну. В какой-то момент напряжение стало нестерпимым — и все исчезло. Я опять просто сидел на крыльце, в душе затихал далекий, еле различимый звон. А ведь это я, наверное, умираю — мелькнула мысль, и тут же я снова услышал голос:
— Встань и иди в дом.
Я опять послушался и — странное дело! — поднялся с легкостью, почти забытой. Однако удивление мое достигло наивысшей точки, когда я вошел в избу.
На улице уже сгустились сумерки, а здесь было светло, хотя и непонятно, каким образом. В последнее время изба отсырела, в ней меня всегда прохватывал озноб, как в погребе, однако сейчас я окунулся в теплый, нагретый воздух, будто совсем недавно протопили печь. И пахло замечательно — горящими смоляными дровами и еще чем-то, от чего я настолько отвык, что даже не сразу понял, что это такое. И только при виде стола посреди комнаты до меня дошло, что это был запах еды, вполне обычной для далеких, канувших в небытие времен, и совершенно невозможной теперь. Удивительным было все, даже сам стол, поскольку еще перед Новым годом я собственноручно расколол его на дрова. И все же сейчас он стоял передо мной — именно наш старый стол, со знакомым рисунком завитков на поверхности досок. Один конец его был застелен маминой любимой скатертью и заставлен мисками и едой, и именно ее вид поразил меня больше всего. Горкой белела только что сваренная молодая картошка, на горячих боках которой плавился кусок масла. Присыпанная укропом, она издавала такой потрясающий аромат, что я ощутил не то что голод, а прямо спазмы в желудке. Были там и огурцы, и помидоры, и черный хлеб, нарезанный крупными ломтями, и много чего еще. Я застыл, не веря глазам, и тут же голос сказал:
— Ешь.
Господи, как я ел и что при этом испытал — невозможно описать. Я набивал рот, а глаза мои шарили по столу, чтобы ничего не упустить. Покончив с одним, я хватал другое, и жевал, и глотал, и запивал квасом, и снова ел. При этом я не испытывал никаких неприятных ощущений, что, я слышал, бывает с теми, кто много ест после долгого голода. У меня было одно желание — продолжать все это до тех пор, пока на столе не останется никакой еды. Поэтому, когда все тот же голос сказал — хватит, я почувствовал лишь досаду а даже злость на него. Однако тут же возникло ощущение, что я не в состоянии съесть больше ни крошки. Внезапно навалилась усталость, глаза слипались, тело налилось приятной сытой истомой, и, не в силах сопротивляться ей, я повалился на лавку и уснул.
Проснулся я оттого, что солнечный луч, косо прорезавший комнату, упал мне на лицо. Я лежал на лавке, чувствовал себя прекрасно и отчетливо помнил все происшедшее вчера. Я приподнял голову — никакого стола не было, на всем лежала печать запустения. Неужели привиделось? Откуда же тогда ощущение силы и бодрости? Самое интересное, что я даже не очень обо всем раздумывал. Неизвестно почему, во мне жила уверенность, что чудеса не закончились и потому рано или поздно все разъяснится, а, значит, нет смысла ломать голову, строя всякие предположения. Я не умру с голоду, и вообще все будет хорошо.
Я сел на лавке и впервые за долгое время почувствовал, какой я грязный. Мне страстно, просто до зуда во всем теле захотелось вымыться. Я достал воды из колодца и прямо посреди двора отдраил себя с помощью обмылка и пучка травы. Покончив с этим, я испытал еще одно забытое удовольствие — ощущение чистоты. Растеревшись докрасна, я переоделся, а старую, рваную, вонючую одежду бросил в сарай. И вот когда я стоял в нем, глядя сквозь прорехи в крыше на голубое небо, я опять услышал голос:
— Вытяни руки.
Вздрогнув от неожиданности и острой радости, я тотчас послушался. И опять мои пальцы сомкнулись с другими, и передо мной возник мерцающий силуэт. Теперь, однако, я сумел разглядеть, что передо мной не видение, не образ, а реальное живое существо. Руки его были сильны и теплы. В непрерывном фосфорическом мелькании серебристых точек проглядывали отдельные черты, складывающиеся во вполне земной облик.
— Кто ты?
— Тебе лучше?
Вопросы прозвучали одновременно, и я отчетливо услышал смех.
— Мне гораздо лучше, — сказал я.
— Я рада.
— Ты женщина?!
Почему-то это обстоятельство ужасно удивило меня. Она опять не ответила на мой вопрос.
— Чего ты сейчас хочешь?
— Есть хочу.
И снова она засмеялась.
— Ну, так иди и ешь.
— Куда?
— Домой.
Я почувствовал, как теплые руки выскальзывают из моих, я попытался их удержать.
— Подожди, не уходи! — закричал я, но ее силуэт уже таял, распадаясь на сверкающие точки, и снова передо мной было лишь пространство сарая, а вытянутые руки хватали пустоту.
Дальше повторилось вчерашнее. Опять я сидел за накрытым столом, не в силах оторваться от еды, пока меня не сморил неудержимый сон.
Так я был спасен от голодной смерти и возвращен к жизни. На следующее утро я ощутил прилив сил и яростное желание навести вокруг хотя бы какой-то порядок. Целый день я трудился, ожидая и прислушиваясь, а когда наступил вечер, я вышел во двор и сам протянул вперед руки. И тотчас же ощутил в них ее теплые ладони, как будто она только и ждала моего сигнала. То, что передо мной была женщина, придавало дополнительную волнующую окраску приключению, которое было необыкновенным само по себе. И все же кроме вполне естественного жгучего интереса я испытывал еще и — чувства, которые возникают в душе молодого парня, впервые ощутившего в своих руках девичьи пальцы.
Она и вправду оказалась совсем девчонкой, даже младше меня. Ее имя звучало по-нашему примерно так — Нежно Зеленеющая На Рассвете Трава, Над Которой Веет Прохладный Утренний Ветер, но я сократил его для удобства общения и звал ее просто — Травка. В ответ я всегда слышал смех — ей почему-то очень нравилось это имя. Или то, как я его произносил, не знаю.
Конечно, мне было интересно знать, откуда она и как попала к нам, честно говоря, я почти ничего не понял из ее объяснений. Может быть, ее мир находился очень далеко, но в силу искривления пространства, естественного или искусственного, в каком-то месте соприкасался с нашим. А может быть, он был совсем рядом, но в другом измерении. Существовало место, куда, как я понял, Травка попала случайно, где граница между нашими мирами в определенное время исчезла и можно было легко проникнуть из одного в другой. Мне пора, говорила она, скоро закроется калитка — так она всегда это называла. Она приходила в это место по секрету от своих и отдавала себе отчет в том, что делать этого не следовало. Никакое серьезное наказание ей не грозило, но было бы неприятно, если бы все обнаружилось, а, главное, прекратились бы наши свидания. И я каждый раз трепетал — а вдруг это случится и я ее больше не увижу.
Она много рассказывала мне о себе и своем мире, но больше всего меня поразило то, что она тоже сирота. То ли у них вообще не было этого понятия — родители, то ли с ними что-то случилось, но близких людей у нее не было. Как и у меня. Именно узнав об этом, я решился задать ей вопрос, который давно меня беспокоил. Мы сидели, как всегда, держась за руки, потому что только так я мог видеть ее и еще потому, что нам так нравилось. При этом соприкосновении ее энергия переливалась в меня, и я уже знал, что именно так она спасала меня от голодной смерти, никаких обедов с накрытым столом на самом деле не было. При контакте наши внутренние сущности частично проникали друг в друга, так что мне не надо было ее спрашивать, страшится ли она разлуки со мной. Я спросил другое — а не может ли она перейти в наш мир и остаться здесь навсегда?
Она долго молчала. Я ощущал волнение, которое в ней вызвал мой вопрос, и то, что она изо всех сил старается сдерживать его, чтобы не огорчить меня.
— Почему ты молчишь? Это невозможно? — наконец не выдержал я.
— Нет, это не так, — сказала она. — Если я не уйду отсюда в то время, когда калитка закрывается, я больше не смогу вернуться обратно и навсегда останусь здесь.
Я сжал ее пальцы.
— Так в чем же дело? Ты ведь этого хочешь, да?
Она откинула назад свои мерцающие, струящиеся волосы жестом досады, точно так, как это сделала бы на ее месте любая земная девчонка.
— Если я останусь здесь, я очень скоро погибну.
— Но почему, почему? — закричал я. — Ты уверена?
Но я знал, что она не ошибается. Она гораздо лучше меня понимала, что происходит при соприкосновении наших миров, да и вообще она была несравненно образованнее и умнее меня. Однако я продолжал упорствовать, сбитый с толку тем, что она подолгу находилась у нас и, как будто, безо всякого ущерба для себя. Почему же все должно кончиться так плохо? Может быть, она просто не очень этого хочет? Или в их прекрасном мире у нее КТО-ТО есть? В запальчивости я не отдавал себе отчета, что говорю. Она засмеялась. Господи, какой удивительный у нее был смех, он и теперь звучит в моих ушах! Наклонившись, она легонько прикоснулась щекой к моему лицу. Как всегда, при этом меня будто пронзили тысячи искр, не больно, а, напротив, очень приятно, вызвав острое чувство счастья.
— Ты не понимаешь, — сказала она. — В вашем мире очень много зла. Здесь другая среда. Рыба живет в воде, а на воздухе не сможет. Так и я.
Я все еще не понимал ее.
— Ты имеешь в виду власти? В том смысле, что они не оставят нас в покое? Но ведь не обязательно жить здесь. Земля большая, мы молоды, у нас много сил. Мы уйдем, скроемся. Поселимся в глуши, где никто не найдет нас.
— Дело не в этом. Зло разлито везде, в одних местах больше, в других меньше. Ты просто не видишь его.
— А ты видишь? Как это можно видеть зло?
— И вижу, и чувствую. Как черный туман, пронизывающий все вокруг. Ты же знаешь, раз я говорю, все так и есть. Скажи мне — может быть, ты хочешь, чтобы я осталась здесь и умерла? Тогда мы будем вместе хотя бы несколько дней. Скажи одно только слово — и я так и сделаю.
— Нет! — закричал я. — Замолчи! Конечно, я этого не хочу. Но что же делать? Неужели нет никакого выхода? Я не хочу расставаться с тобой!
— Я тоже не хочу, — сказала Травка. — А выход… выход есть. Только он такой… Не знаю, согласишься ли ты.
— Ты еще спрашиваешь? Что надо делать? Объясни.
— Ничего особенного, надо просто ждать.
— Ждать?! Чего?
— Когда ваш мир изменится и станет добрее.
— Как? Отчего это он станет добрее?
— Он не всегда был таким. Но потом что-то случилось, и зло стало побеждать. Однако так не может продолжаться до бесконечности. Ни человеческий дух, ни природа не в состоянии выдержать такого могучего губительного давления. Рано или поздно лучшие из вас поймут, в чем дело, и тогда зло начнет отступать. В конце концов, добро всегда побеждает. Земля оживет, жаль только, что многие до этого не доживут. Вот тогда и я смогу навсегда поселиться в вашем мире.
— Но ведь это когда еще будет? — закричал я. — Может, через сто лет или еще того дольше? Может, я и не доживу до того дня? Ты понимаешь, что говоришь?
— Конечно, я понимаю, — отвечала она. — Но другого выхода нет. Не думаю, чтобы это продолжалось так долго, ваш мир очень энергичен, в нем все происходит бурно. Но если нужно, я согласна ждать всю жизнь. А ты? Ты согласен?
С тех пор прошло много лет. Все предсказания Травки сбылись. Рушились храмы, гибли люди, исчезали с лица земли целые виды животных и растений. Разразилась самая страшная война, залившая кровью всю землю. Но и она не заставила людей одуматься. Как обезумевшие псы на свалке, они продолжали драться из-за добычи, уничтожая не только друг друга, но и все живое вокруг.
Я ждал. После войны я не вернулся в наши края, а поселился в горах. Я исходил их вдоль и поперек, сопровождая группы ученых и туристов. Мне казалось, что при виде огромных, прекрасных, величественных гор люди невольно увидят себя со стороны и поймут, что человек — вовсе не царь природы, а лишь крохотная ее частица. Я надеялся, что хотя бы пока они здесь, зло, поселившееся в их душах, присмиреет. И со многими так и случалось, но не со всеми. Сколько раз у подножия гордых гор в окружении прекрасных, беззащитных деревьев мне приходилось вести разбирательства, потому что люди крали друг у друга, пьянствовали и бездумно, жестоко губили все живое, до чего могли дотянуться.
Я ждал. И продолжаю жить и надеяться. Мне много лет, но я крепок и силен, и, хотя волосы мои побелели, они все еще густы, а ноги неутомимы. Люди удивляются, когда узнают, сколько мне лет, и объясняют это тем, что я почти всю жизнь провел в горах, много двигался и питался простой пищей. Наиболее мудрые понимают, что причина также и в том, что я не гнался за богатством и властью и жил в ладу со своей совестью. Все это верно. Но есть и еще одна причина — я не хочу умирать, не увидев Травки. Многие не знают, что человек живет столько, сколько хочет. А я хочу. Я верю, что в один прекрасный день я снова услышу ее удивительный смех и голос, который скажет:
— Протяни вперед руки.
Я знаю, что она тоже не забыла меня. А значит, все еще впереди.
г. Инта, 1990 г.
Планета была как планета, по всем статьям подходила под стандарт Грейера — Моисеева о возможности углеродной жизни, но ее здесь, конечно, как всегда не было. Не верил Родион уже ни во что — ни в теорию, ни в прогнозы. И вообще, ему до самых селезенок надоело прозябание в Картографической службе. Сектор такой-то, звездная система такая-то, планет столько-то, по неделе на составление характеристики каждой из планет и… И опять все сначала. Может быть, это кому-нибудь и по душе, но Родиону хотелось чего-то более стоящего. И пусть он уже три года стоит в очереди в комплексную экспедицию, и конца-края еще не видно, но с этой работы он уйдет.
Он назвал эту планету, такую приятную с орбиты, нежно-салатную, «Happy End». Словно подвел итог своей деятельности в Картографической службе. Но затем подумал и осторожно отбросил «счастливый». Просто «The End». Так звучит более решительно и бесповоротно. Точка.
Он плавно опускал корабль на поверхность планеты и думал только об одном — как через пару недель вернется в здание Картографической службы и скажет: «К чертовой бабушке! Родион Сергеевич уходит!» — и все, наконец, поймут, что он на самом деле уходит, — как вдруг на высоте нескольких сот метров почувствовал треск и искры, злые колючие иголки на борту корабля, но уже ничего не успел сделать. Планета ударила в корабль чудовищной молнией, и он кувырком полетел вниз. Перед самой землей сработала аварийная блок-система, выхлоп стартовых дюз смягчил удар, оплавив порядочную площадку, и корабль боком, сминая корпус, приземлился.
Родион пошевелился. Руки. Ноги. Голова. Все тело. Что еще?
Корабль.
С минуту он прислушивался к тишине, как стонет и звенит отлетающими чешуйками обшивка, что-то шипит, скрипит и дымится, и затем почувствовал вонь. Горючую помесь жареных тухлых яиц на горелом трансформаторном масле. Вокруг было темно, кожное зрение не помогало, перегретые предметы сочились ржавой теплотой, стреляли искрами и тускло тлели огнями эльма. Святого Эльма.
— Как на кладбище, — вслух сказал он. — «The End». — Встал с кресла.
Спотыкаясь о новые углы, горячие и стреляющие по коленкам разрядами, Родион нащупал люк и ткнул в него кулаком. Перепонка лопнула (значит, атмосфера была пригодной для дыхания), по глазам ударил свет, а в лицо — вполне приемлемый, разве что сильно пахнущий озоном, воздух. Запах у него был непривычный, не как после грозы, и чувствовалось, что это вовсе не последствия катастрофы, а просто обыкновенный здешний аномально наэлектризованный воздух.
Родион хотел было выйти, но хватило сил и ума подавить столь заманчивое желание, глубоко пару раз вдохнул, вздохнул и принялся за осмотр бортовых систем. Первое, что предписывала инструкция, — состояние биокомпьютера. Родион открыл заслонку, и оттуда ляпающим потоком хлынула серо-зеленая, с красными прожилками слизь, разливаясь по полу дымящейся, дурно пахнущей жижей. Здесь все было ясно.
— Бедный мой, бедненький, — пожалел он. — Тебя трахнули молнией, затем об сухую дорогу, и ты не выдержал, старина, разложился в эту дурную, отвратительную массу, но это ничего, это все чепуха, мы тебя починим, отладим, и ты будешь как новенький, новорожденный, и пусть ты почти ничего не будешь знать — так ведь это тоже не беда, рядом с тобой будет великий исследователь, покоритель пространств, свирепых диких планет, гордых женских сердец и прочей нечисти…
Ну и чушь я несу, подумал он. На радостях, что остался жив, просто какой-то словесный понос прорвался. О пространствах, сжатых гармошкой, о суперпланетах с ураганами, плазменными вихрями и гравитационными аномалиями ты знаешь только понаслышке; а женщины никогда не страдали по тебе мигренью, не говоря уже о пресловутой прочей нечисти…
Он вычистил от слизи приемник биокомпьютера, нашел в резервном отсеке два брикета эмбриткани, хорошенько размял, затем сорвал с них пластиковую обертку и, бросив их, уже измочаленные, в вычищенную нишу, до краев залил водой.
— Мы еще поживем, — похлопал он по корпусу машины и закрыл заслонку.
Когда он поднял кожух пульта, то подумал, что лучше бы этого не делал. Насквозь сожженные провода, обугленные биосистемы и копоть, мерзкая, жирная, черная копоть. Он так и оставил пульт открытым — пригодится ремонтникам, — а самому нужно немедленно, сию минуту бежать отсюда, рассеяться, развеяться, чтобы хандра не успела оседлать его, как соломенного бычка.
Родион выглянул в люк. Местность была гористая; сплошь скалы да скалы, светло-зеленые, зеленые, зеленые с белыми жилами, зеленые с золотистыми и черными — полуобезвоженный малахит. Он облюбовал солнечную площадку и катапультировал туда двух роботов-ремонтников, две увесистые, неподвижные туши с тухлыми мозгами. Он не ожидал ничего лучшего — хорошо еще, что их отсек был цел и невредим, и катапульта была чисто механической, без всякой био- и просто электроники.
Прихватив с собой пакеты воды и эмбриоткани, Родион спрыгнул на землю и тут же почувствовал, что планета все-таки дрянь — до предела насыщенная свободными электронами, почти без воды, почти без магнитного поля и с полным отсутствием биосферы.
Ремонтников Родион жалеть не стал — неподвижные тюленьи туши не взывали к жалости, — он просто вспорол им черепные коробки, вытряхнул из них гнилую слизь и, вложив в каждую по брикету, залил водой. Затем снова сбегал на корабль, с трудом среди всякого хлама отыскал мнемокристаллы программ ремонтных роботов, прихватив заодно еще на Земле упакованный рюкзак — что даром терять время? — и вернулся назад. Порезы на пластхитиновых черепахах ремонтников уже затянулись, и это было хорошим признаком — очухаются. Родион не торопясь скормил мнемокристаллы этим двум громадным окорокам, напичканным электроникой, по существу, сейчас еще младенцам, умеющим только плямкать приемными устройствами, как губами. Ну, что ж, дитяти, лежите теперь тут, грейтесь на солнышке, набирайтесь сил и энергии, ума-разума — дело теперь за вами.
Он подхватил рюкзак и, легко прыгая по камням, взобрался на ближайшую опаленную скалу. Ущелье, где он приземлился, было светлым пятном среди скал — постарались молния и дюзы корабля, — а туда, дальше вокруг, простиралась каменистая гряда. На востоке, прямо рядом, он, собственно, стоял на склоне, начинались горы, невысокие, но молодые, как лесом поросшие — утыканные скалами, и со снежными шапками. Он с силой тернул подошвой башмака по скале. Треснул неяркий фиолетовый разряд.
— Растяпа, — сказал он. — Любой школьник знает, что перед посадкой уравнивают потенциалы…
Биосферы по-прежнему не чувствовалось, только со стороны корабля веяло больным теплом регенерирующих биосистем, да откуда-то из-за горы тоже вроде бы просачивались крохи тепла, но это могло быть и просто дуновением ветра Не различишь, не поймешь.
— Ну, а теперь, — вслух сказал Родион, — не будем ждать, свесив ноги с люка, как любит напутствовать перед стартом всех новичков Оболевский, когда плавно покачивая ободками прямо перед вами шлепнется летающее блюдце, подумает, задребезжит и, распавшись на составные части, выпустит из своего чрева супружескую троицу сиревеньких псевдоразумных с благотворительными намерениями…
Он оглянулся в последний раз на сплюснутый, осевший корабль, на роботов-ремонтников, распростертых на солнце, оживающих и уже начинающих перемигиваться, вскинул на спину рюкзак с широкими лямками-присосками и начал восхождение.
— До самых снегов, — загадал он и поскакал по камням быстрым тренированным шагом. С камня на камень, тут короче, тут можно срезать, а здесь просто прыгнуть, чтоб за эту щель руками, чтоб подтянуться и, снова оттолкнувшись, сильно, ногами, перелететь на уступ, а с него дальше, нет, не сюда, этот камень не выдержит, развалится, осыпется, а на этот, черный, базальт с крапинками, а с него можно вот сюда и сильно качать, чтобы он вниз, чтобы обвалом, с пылью, грохотом, а тут, наверное, и с молниями…
Через полтора часа Родион добежал до кромки снега, немного по нему, сорвал рюкзак, тот отлетел куда-то в сторону и исчез, а сам облегченно, всем своим разгоряченным телом, повалился в сугроб. Лицом вниз, затем повернулся на спину. Пар огромными клубами вырвался из бешено работающих легких, в груди клокотало, и он, приподнявшись на лопатках, заорал во всю глотку.
— Прек-рас-но! — и тут же наглухо захлопнул рот. Сейчас дышать только носом, так надо, так лучше, дышать глубже и реже. Родион закрыл глаза и почувствовал, что снег тает от его жаркого тела, топится, как жир на сковородке, а сам он погружается в сугроб все глубже и глубже. После него тут останется ледяной полуслепок, след йети для местных сиревеньких псевдоразумных. Если бы они тут жили… Он живо представил их: один, в осьминожьей форме амебы, с редким венчиком прямых рыжих волос, с тремя круглыми, выпуклыми, плавающими по всему телу глазами, метался вокруг ямы, азартно замеряя ее быстро появляющимися и исчезающими ложноножками — вот так, теперь вот так и еще вот так и так — и что-то лопотал, то скорострельно, то протяжно, а остальные, отдуваясь, степенно стояли в стороне, изредка кивая головами. Те, что стояли, сложив ложноножки на кругленьких, оформившихся животиках с дырочками-пупиками, презрительно фыркали и бормотали нечто скептическое, а остальные дрожали венчиками и благоговейно лупали вытянувшимися на полтела глазами. Родион хотел было подмигнуть мятущемуся псевдоразумному — привет честной компании! — открыл глаза, но они все почему-то разбежались во все стороны, тенями попрятавшись между камней.
— Ну, я так не играю, — обиделся он и встал. Растопленный снег ручейками сбежал с одежды и собрался лужицей у ног. Запрокинув голову, Родион посмотрел на серо-желтое, пятнами, небо, на неяркое, рассыпающееся искрами, как бенгальский огонь, солнце и подмигнул. Хотел еще поребячиться, крикнуть солнцу нечто детско-восторженное… как вдруг всей спиной ощутил толчок. Мягкий плотный удар живой теплоты. Причем, не просто биосферы, а жилья или чьего-то логова, тут, прямо за перевалом, чуть в сторону от вершины. Тепла живого присутствия.
Он обернулся, постоял немного, прислушался, примерился к нему, оценил и пошел прямо на него, уже собранный и серьезный, как и полагается разведчику.
Сразу же за отрогом открывался вид в межгорье: внизу, наверное, была долина — оттуда как из духовки ударило в грудь теплом жилья, — но видно ее не было. Закрывали широкие каменные террасы. Осторожно, чтобы не вызвать осыпи, он начал спускаться и, обогнув одну из скал, увидел самый настоящий, изумрудно-зеленый, с разноцветными кляксами цветов альпийский луг. В левом углу долины под отвесной скалой стояла хижина, перекошенная, сколоченная из чего попало, но все-таки самая что ни на есть реальная хижина, а не каменное логово какой-нибудь местной студенистой твари. А рядом с ней паслась обыкновенная земная корова. Пегая буренка с девичьими ресницами.
Форпост… От неожиданности Родион остановился, екнуло сердце, он сразу же ошалел — сорвал с себя рюкзак, бешено завертел его за лямки вокруг себя и покатился вниз, прямо на корову, со скоростью экспресса. Бедное животное перестало жевать и недоуменно уставилось на Родиона; а когда он налетел вихрем — отпрыгнуло в сторону. Но Родион успел поймать ее за холку — родёмная моя животина! — со смехом повалил ее на землю и заорал:
— Буренушка-коровушка, кормилица-матушка! Дай напиться молока, милая ты ладушка!
«Кормилица-матушка» взревела дурным голосом, завращала глазами и замолотила по воздуху копытами. Родион захохотал, отпустил ее, и она, вскочив, ужасным аллюром, вскидывая ноги на все стороны света, отбежала на безопасное расстояние и оттуда уставилась на него.
Тронутый на мою голову, всем своим перепуганным видом говорила она, страшно сопя. Родион еще сильнее расхохотался.
Сзади тихо скрипнула дверь, но он услышал, перестал смеяться и обернулся. Из хижины вышел поджарый, темнокожий, совершенно лысый мужчина в страшных лохмотьях. Он сощурился, безразлично посмотрел на Родиона, корову, привычным жестом подтянул повыше, до голого пупка, рвань брюк и, вытащив из кармана молоток, сошел с крыльца. У стены хижины валялась груда упаковочных ящиков, он не торопясь подошел к ним, выбрал один и принялся не спеша его разбивать.
Улыбка сползла с лица Родиона. Что-то, что-то здесь не так… Хижина из каких-то обломков, старых, погнутых пластметаллических листов, сбитых досками; без окон; дверь была когда-то крышкой огромного контейнера с остатками надписи «…eat Corporation», и сам хозяин, худой босой человек в рваных обтрепанных брюках и без рубашки.
Родион поднялся с земли и, машинально отряхиваясь, подошел к нему.
— День добрый, — сказал он.
Человек не ответил. Он развернул ящик раз, другой, примерился и ударил. Родиона он словно не замечал.
— Послушайте, — сказал Родион и положил ему руку на плечо. Человек не отреагировал никак — очевидно, он продолжал бы разбивать ящик и с чужой рукой, лежащей у него на плече — но Родион мягко сжал плечо и повернул его к себе лицом. Тот сразу же обмяк и не сопротивлялся, а только протягивал руки с молотком в сторону ящика и продолжал смотреть в ту же сторону. Кот вот протягивает лапы и смотрит на нагретую, теплую подушку, когда его берешь с нее к себе на колени.
Родион встряхнул его и посмотрел в глаза. Взгляд человека был тусклым и отсутствующим.
— Послушайте, — Родион забеспокоился, — что с вами?
Человек вдруг затрясся, зафыркал и, булькая, пуская пузыри, сказал:
— Х-гоу! — Мотнул головой, напыжился и добавил: — Г-гоу!
Родион невольно отшатнулся. Человек повел головой, скользнул по нему взглядом как по пустому месту, повернулся и снова принялся разбивать ящик.
Что ушат холодной воды. Сумасшедший где-то в пятистах парсеках от Земли заводит ферму и живет себе, припеваючи, в свое удовольствие… Родион оглянулся на корову. Она уже оправилась от испуга и щипала траву. Хвост ее висел неподвижно, как веревка. Впрочем, от кого ей здесь отмахиваться. Сзади, за спиной, хозяин по-прежнему стучал молотком, отбивал шершавые необструганные дощечки, вытягивал из них гвозди и складывал дощечки аккуратной стопкой, а гвозди в карман брюк. Когда молоток попадал по гвоздю, щелкала короткая искра, но человек не обращал на нее внимания.
Родион вздохнул и открыл дверь в хижину. В хижине было темно, только сквозь щели в лишь бы как сбитой крыше пробивались узкие, дрожащие пылью лучи света. Остро пахло запущенным, давно нечищенным хлевом. Посередине хижины на корточках у огромного старинного куба синтезатора сидела беременная, с большим животом, женщина. Она была такая же худая и — нет, не смуглая, нет — какая-то серокожая и в таких же отрепьях. К Родиону она не обернулась, а продолжала выщелкивать программу, быстро бегая пальцами по клавиатуре синтезатора.
— My God!3 — вдруг прохрипело из угла у двери.
Родион резко обернулся. В углу, в грубом деревянном кресле сидел лохматый седой старик. Руки, сухие, тонкие, лежали на подлокотниках-подпорках, тело было высохшим и дряблым — от него веяло давно забытой болью и мертвой плотью. Жили только дрожащая складками индюшиная шея и большие, почти светящиеся, глаза. Старик завороженно смотрел на Родиона и глотал слюну.
Паралич, понял Родион. Давний, старый. Запущенный. И мне, моему личному комплексу регенерации.
— I’m blessed, — просипел старик и, раздирая горло: — if you ate not earthman!4
Родион вздрогнул и отрицательно покачал головой.
— Я не понимаю, — сказал он и смутился. — А планету, планету-то назвал «The End»! Тоже мне, англоман!
Старик плакал. Большими слезами, они стекали по морщинистым щекам на дрожащий рот.
— My God… My God… Can I hope what…5
Он внезапно затих, только всхлипывал и, моргая, смотрел на Родиона.
— Прошу прощен. Вы не кумуете по-аглицки… — спохватился он. — Та чо та я? Топа сюда, ближте, и оущайтесь.
Родион непроизвольно шагнул вперед. Старолинг… — Дед, а, дед, а ты, наверное, старый, очень старый, древний, можно сказать, старик.
— Ах, да не на чо… — лепетал старик. Он пошарил глазами по хижине. — Вон-вон у том куту еща ящик. Вы его поднажте и опущайтесь.
Родион выволок ящик из угла, перенес его поближе к старику и сел. Совершенно ошарашенный.
— Вы уж прощея мя, — сказал старик, — но я не можече… — Он смотрел на Родиона как на заморскую зверушку, большими, светящимися белками, глазами и вдруг, чуть ли не скуля, вопросил: — Како там на Земле? Вы давно оттоле?
Родион помялся, не зная, что сказать.
— На Земле все нормально. По крайней мере, так было сегодня утром.
— Сегод?.. — оборвал его старик и поперхнулся. Глаза его разгорелись. И потухли.
— God forbid… — забормотал он. — Again… Let me go for goodness’ sake!6
Он страдальчески закачал головой, захныкал.
— Когда та уже прекращается, когда вы перестанет трзать мя? Чем дале, тем скверна… Шарнуть бы в тя чо-нибудь… — тоскливо-тоскливо протянул он и вдруг заорал: — Сксвыряйся прочь, мержоча тварь! Уже и днем явитесь!
Родион посмотрел в яростные глаза старика, напрягся, подстроился.
— Спокойно. Успокойся. Я — самый нормальный человек, с Земли. Не галлюцинация, не фантом. Человек, — мягко внушил он.
Старик сник, обмяк. Прикрыл глаз.
— Кой час год? — тихо спросил он. Родион сказал.
— Хм… — старик пожевал губами. — Двести годов… Двести… Ейща сумняша, млада члектода ще в папухах не было.
— В папухах… — ошалело подумал Родион и тут вроде бы понял. К чему здесь эта хижина, этот старик, дряхлый, древний, со своим древнелингским диалектом… И все-все остальное… Двести лет назад — ревущие сопла, фотонные громады, релятивизм, архаика… Какая звездная не вернулась из этого сектора? Какая?! Сейчас бы третий том Каталога…
— Ничего, — сказал он старику. — Ничего. Через неделю я закончу здесь дела (не говорить же, что у него авария и раньше, чем через неделю корабль не починят) и заберу вас на Землю. Все будет хорошо. — Он легонько похлопал его по сухонькому мертвому кулачку. — Ничего…
Старик открыл глаза и как-то странно посмотрел на него. Губы тронула язвительная улыбка.
— Искушаешь. — Он невесело рассмеялся. — Годов десять тому, кода… — У старика перехватило горло. — Кода ща была… Бет была… — Он замолчал, моргнул глазами, кашлянул. — Можече, и обрясца… А им, — старик кивнул на женщину. — Земля не занужна…
Хлопнула дверь. Пригнувшись, в хижину вошел сумасшедший и, немного потоптавшись у порога, присел на ящик в другом углу.
— Что с ним? — полушепотом, пригнувшись к старику, спросил Родион и указал глазами на вошедшего. — Это после катастрофы?
— Катастрофы? — старик уставился на него, не понимая. Затем захихикал. — Вы мляете, мы терплячи кораблекруша? — спросил он. Его явно веселила эта мысль. — Конче, не без того… Та мы поселянцы, вы разумеете? Мы утяпали с Элизабет с ваштой клятой Земли тому, чо были накорма ею по заглотку! Вот та как. А на мои… — он поперхнулся и глухо поправился: — Нашты с Бет дети…
Родион смотрел на него во все глаза.
— И не блямайте на мя так! Не занужна нам вашта Земля, не занужна!
Стало тихо. Женщина перестала клацать клавишами и молча ждала. Наконец окошко синтезатора открылось и извергло на поднос ком белой творожистой массы.
— Постороньте, — вдруг сказал старик, обильно источая слюну. На Родиона он не смотрел. Шея у него вытянулась, и голова судорожно задергалась из стороны в сторону — он старался рассмотреть, что делается за спиной Родиона. — Отталите отседа. Час мя будут накорма…
Женщина встала с колен, взяла поднос и направилась в угол. Медленно, коряво, на полусогнутых ногах, ставя их коленками всередину, под огромный обвисший живот. Родион вздрогнул как от наваждения. Женщина несла свое непомерно большое, колыхающееся в такт шагам, бремя, но оно, по всему ее виду, не было ей в тягость, ее организм был чуть воспален, как и у всякой беременной женщины.
Родион не успел увернуться, она натолкнулась прямо на него, остановилась, подумала и, хотя Родион сразу же отскочил в сторону, прихватив с собой ящик, на котором сидел, обошла это место и приблизилась к старику. Держа поднос на одной руке, она небрежно, буквально ширяя ложкой в рот старика, стала его кормить.
— Невкусна, — закапризничал старик. — Сегодня она как пришарклая… — Он поперхнулся и пролаял: — Ты можешь понеторопе?!
Женщина не обращала на него внимания. Ни на него, ни на его слова. Она тыкала в рот старика ложкой, отрывисто, резко, с методичностью автомата, и он поневоле слизывал и глотал.
— Когда ты уже родишь? — хныкал он, давясь синтетпищей. — Why you are fourteen months gane with child…7 И то, эт како я пометил. Можече родишь — помлее будешь…
Она, наконец, сочла, что со старика достаточно, вытерла ложку, повернулась и пошла назад. Мужчина, до сих пор неподвижно сидевший в углу, ожил, встал с ящика и двинулся за ней.
— Обожди… — прошамкал старик набитым ртом. — Я ща хоча. Дай ща!
Мужчина и женщина устроились на синтезаторе и, загребая густой молочный кисель (или что там у них?) растопыренными ладонями, степенно насыщались.
— Жале… — протянул старик. — Родина отцу жале…
«Дети» хлюпали и плямкали.
— Ца мои дети, — то ли жалуясь, с горечью, то ли просто констатируя, сказал старик Родиону. — Бет была бы невдоволена из воспитата… — Он виновато заморгал, и его глаза стала затягивать мутная пленка. — Эли… Прощая мя, Эли… Я… Эли, я не звинен. Они таки… Эли! Я сам не разумею, чему они таки!
Старик всхлипнул. Он сидел в деревянном кресле неподвижно, каменно, как изваяния фараонов до сих пор сидят на песчанниксвых тронах где-то в долине Нила. Как король на троне. Только… плачущий король.
Он всхлипнул еще раз и начал сюсюкать:
— Ты чаешь, Эли, а нашт Доти лысый…
Слюна бежала у него изо рта быстрой струйкой прямо на грудь, на остатки ветхой, полуистлевшей одежды. Похоже, в пище было что-то из галюцинатов.
— Странно, правда? — лепетал старик. — Ведь наследата у нас чиста, и у родинном дряке лысых николе не было… И у Шеллы власы тоже вылапуют… Но я мляю, чо на от… от… Эли, ты их прощея, Эли? Ца ничего, Эли, чо у них… У них будет пупсалик?.. Эли, на ничего? Эли?!
Родион резко повернулся и, чуть не сорвав дверь с петель, выбежал из хижины. На волю, на свежий, с озоном, почти как после грозы, воздух, на луг, на изумрудно-зеленую альпийскую зелень. С земной буренкой…
Ад и рай.
Рай?
Откуда этот луг?
— Привезли.
— Откуда эта корова?
— Привезли.
— Откуда вы сами?
— Прилетели.
— Откуда?!
— …
Родион вздохнул. Переселенцы забирают с собой все, что им дорого, нужно, — ВСЕ, ЧТО ОНИ ЕСТЬ.
Сзади отворилась дверь, вышла женщина и негромко позвала:
— Марта! Ма-арта!
Корова подняла голову и лениво промычала.
Идиллия, подумал Родион. «За морями, за долами, за высокими горами, в краю, полном чудес, фей и маленьких добрых людей, жили-были…». Мечта каждого фермера, золотая мечта детства иметь в таком краю свой лакомый кусок земли, жирной и мягкой, как слоеный пирог, с вот таким вот лугом, с вот такой вот партеногенезной коровой, с огромным, необъятным выменем… И жить здесь. Боже мой! Утром, рано-рано, по холодку, по своему росистому лугу — босиком, дыша полной грудью, затем кружла теплого, утреннего, только из-под коровы, парного молока…
Ну вот. «В краю, полном чудес…».
Изгои. Самовольные изгои. Мещане с фермерским уклоном. С придурью. Уйти, забиться куда-нибудь в угол, подальше, в самую-самую темень, но чтоб это был мой, непременно мой, только, лично, индивидуально мой угол! А до моей… то есть, его, угла, темноты, вам дела нет.
Родион зло рванул с травы рюкзак, закинул его за плечи и, ни разу не оглянувшись, ушел из этой долины с альпийским, чужим, неуместным здесь лугом, вырождающимися поселенцами и коровой, не махающей хвостом.
Семь дней Родион бродил по горам. После этой колонии было ясно, что ни о какой разумной жизни здесь, на планете, и даже в самой колонии, говорить не приходится, но на корабле его ждали скука и безделие, и поэтому он лазил по скалам и ждал, пока ремонтники починят корабль, и он насосет побольше энергии. В долину он больше не заходил — не мог себя заставить.
Нужно было сразу выволочь их из хижины за шкирки, запихнуть в корабль и привезти на Землю, как привозил он до сих пор всякую живность — фауну исследуемых планет. Как каких-то доисторических животных. Ископаемых. Реликт. Но сейчас уже не хватало ни сил, ни духа — пусть на Земле сами разбираются, что им делать с этим заповедником.
Сделав огромный крюк по горам, Родион, наконец, вышел назад, к ущелью, где он приземлился. Вышел безмерно уставший, с распухшими от бессонницы глазами.
Корабль уже стоял — оживший, подлатанный организм, бок был выровнен, хотя и нес на себе следы скомканной, а затем разглаженной обшивки. По всему было видно, что корабль готов к старту.
Родион прошел мимо бездельничавших роботов, хмуро бросил: — Марш в отсек — стартуем, — залез в люк и, восстановив его, плюхнулся за пульт. Немного подождал, пока улягутся роботы-ремонтники, и стартовал.
Выйдя на орбиту, он проверил энергетический запас корабля — было мало, очень мало, и никакая земная база просто не выпустила бы его (еще чего доброго провалится во Временной Колодец, и тогда разве что сам черт будет знать, что с ним станется), но тут не было никакой земной инспекции, а оставаться на орбите еще два дня, чтобы подзарядиться, он не мог. Это было выше его сил.
И он рискнул.
Вначале все шло как положено — началось медленное проникновение, и он уже почти вошел в межпространство, облегченно вздохнул… и тут вся энергия корабля ухнула лавиной как в прорву, и корабль, уже на полном энергетическом нуле, выбросило назад, в околопланетное пространство.
Ну, вот, подумал он, доигрался.
Биокомпьютер быстро защелкал, застрекотал и выдал информацию: «Положительный эффект Временного Колодца. Перемещение: двести плюс-минус пятнадцать лет по вектору времени».
— Релятивист! — зло процедил Родион. — Ах, ты мой новый, современный релятивист! Кричите все «ура»! Бросайте вверх чепчики, встречайте музыкой, тушем и цветами, морем, фейерверком цветов!
Он закрыл глаза и застонал. Ребята встретят его сединой и скрытой насмешкой: «Как же это ты, а?», а Рита… Бог мой, почти такая же, только с морщинками у глаз — двухсотдвадцатитрех-плюс-минус-пятнадцатилетняя — познакомит его со своей, забытого колена, праправнучкой…
Глупо. Все глупо! И мысли глупые, и попался глупо. Как мальчишка, не знающий урока и зачем-то тянущий руку… Внутри было пусто, голодно, сосало под ложечкой. Хотелось… Черт его знает, чего хотелось! Если бы можно было вернуться назад.
Родион посмотрел вниз, на по-прежнему безмятежно-салатную планету. Дважды проклятую им самим и, кто знает, сколько ее поселенцами.
После третьего витка, когда корабль уже более-менее заправился, подзарядился, Родион решил приземлиться. «Вернуться назад…».
На этот раз все прошло как положено. Он вовремя уравнял потенциалы, хотя не хотелось, ой, как не хотелось! — лучше бы отсюда, сверху, камнем, чтоб в лепешку, на мелкие части, и чтоб даже скорлупа корабля не смогла регенерировать!
Он посадил корабль прямо на лугу, на противоположном от хижины конце долины, и вышел. Двести лет… Луга как такового не было. Вместо травяного ковра были редкие, длинно-остролистые кустики, жухлые, жесткие и куцие. Рядом с хижиной… У хижины не было коровы. Рядом с ней стояло бегемотообразное животное, черное — смоль, бесхвостое, лоснящееся, с туловищем-бочкой, вблизи — цистерной, шлепогубое, с огромными стрекозиновыпуклыми глазами.
Родион подошел поближе. Животное смотрело на него бездумным фасетчатым взглядом и, мерно жуя, пускало слюну. Слюна, рыжая и тягучая, медленно вытягивалась, ползла вниз, растекаясь по земле огромной янтарно-ядовитой лужей, а затем, оставив совершенно черное пятно дымящейся взрыхленной земли, втягивалась обратно в чавкающую, рокочущую пасть.
Дверь хижины хлопнула, и оттуда выкатился большой, по пояс Родиону, блестящий черным хитином паук о четырех лапах. Он выволок за собой охапку дощечек и, тут же, прямо у порога, начал что-то мастерить. Родион подождал, всмотрелся. Работа шла споро и вскоре из-под лап паука появился готовый упаковочный ящик. Самый обыкновенный. По диагонали просматривалась полустертая надпись: «…eat Corportion» — доски были сбиты в том же порядке, что и четыреста лет назад при упаковке чего-то там…
Паук бросил ящик в кучу других у стены хижины и, прихватив с собой молоток, умчался в хижину.
«Покеда, дядя!».
Родион поежился и шагнул вслед за ним. В хижине, кроме первого, был еще один паук, тоже черный, но жирный и толстый, он возился, как неопытная суетящаяся акушерка, у надсадно гудящего синтезатора, готового что-то произвести.
Родион обернулся в угол и оцепенел. В углу, на своем троне, восседал «король». Одежда на нем истлела, сам он тоже; остался только почерневший, обветшалый скелет. Челюсть от черепа давно отвалилась и валялась на полу в зловонной, разлагающейся куче нечистот.
— Здравствуй, — сказал Родион.
— Welcome8, — сказал король.
— Ну, как? Ты доволен?
Молчание.
Затем тихое-тихое, как порыв далекого ветра:
— I see…9
Мимо Родиона с подносом белой, горой, студенистой массы прошмыгнул черный жирный паук и, остановившись у трона, принялся ложкой бросать ее в скелет. Метко, туда, под верхнюю челюсть.
Родиона замутило, и он выскочил вон.
Не надо, подумал он. Не надо было сюда возращаться. Зря.
На крыльцо выкатился паук, помялся на лапах, потоптался и, вдруг, протяжно, с икотой, позвал:
— Март-а-а!
«Бегемот» медленно повернул к нему огромную, без шеи, голову и промычал.
1971 г.
Днем. И ночью.
В пятидесятиградусную жару и в сплошной тропический ливень, в шторм, когда соленая пыль прибоя долетала до тропы, протоптанной в прибрежных скалах, он не спеша, но не останавливаясь, неторопливо шагал вокруг острова.
Два часа — круг.
Восемь километров — круг.
Десять тысяч шагов.
Его тяжелые, остроносые полусапожки с самонарастающей металлоорганической подошвой мерно крушили попадавшиеся на его пути консервные банки: жестяные, стеклянные, пластмассовые. Маринованные огурцы с хрустом выпрыгивали из стеклянных, пластмассовые лопались пивом и лимонадом, из жестяных, ржавых и новеньких, выдавливалась рыба: кусочками и целиком, в прованском масле, томатном соусе, собственном соку; в вине, белом и красном; пряного посола. Выплескивались компоты и джемы, хрустели крабы, бисером рассыпалась черная икра. Когда на его пути попадалась большая жестяная банка с желтой наклейкой, где-то далеко в подсознании шевелилась мысль: «И почему я до сих пор не ел ананасов? Пусть даже консервированных…». Он наступал на банку, она чавкала сиропом и дольками ананаса, и шел дальше.
Два часа — круг.
Восемь километров — круг.
Десять тысяч шагов.
В пятидесятиградусную жару, сквозь сплошной тропический ливень.
Днем.
И ночью.
Барт лежал ничком на широкой скалистой площадке, шершавой и теплой. Уткнувшись носом в гранит, он насыщался теплом, ерзал по скале, терся о нее щекой, чувствуя всей поверхностью кожи, как испаряется насквозь пропитавшая его морская вода, зудя в царапинах и ранках, а он, наконец, впервые за семь дней по настоящему обсыхает, и от удовольствия постанывал. Все это сон. Дурной сон. С кораблекрушением, одиночеством, без пищи и пресной воды. Господи, только бы на острове кто-нибудь жил! Он представил, как он встанет и пойдет в деревню. Как он напьется там кокосового молока. До одурения. Живот его раздуется, станет большим и упругим, а он будет его удовлетворенно похлопывать и пить, пить… Только бы на острове кто-нибудь жил.
Барт поднял голову и увидел: прямо перед ним, шагах в четырех — пяти, на краю площадки реальной галлюцинацией стояла банка персикового сока. Самая обыкновенная. Жестяная. С синей этикеткой, нарисованными на ней персиками и бокалом, с желто-рыжим, густым, с мякотью, соком. Он не поверил себе. Чушь? Уже бред? Чертовщина… Он замотал головой, но банка не пропала, не растворилась в воздухе, и тогда он поверил в нее, вскочил и прямо так, на четвереньках, обдирая коленки, бросился к ней.
Барт уже почти схватил ее, но тут чья-то тень в два прыжка догнала его, и нога, обутая в остроносый полусапожок, вышибла банку из самых рук. Банка ударилась об один уступ, второй, на третьем брызнула соком и дальше, постепенно замедляясь, покатилась по откосу жестяной шелухой. Барт анемичным взглядом проводил ее и только затем поднял голову. Над ним, расставив ноги на ширине плеч, стоял голый — в полусапожках, да какая-то тряпка на бедрах — абориген.
Барт сел.
— Зачем ты это сделал? — спросил он.
Туземец не шевельнулся. Он молча продолжал стоять и, казалось, не дышал. Смуглая кожа на всем теле отблескивала металлом, глаза смотрели в одну точку, стеклянно и тускло, а из живота, чуть заметным овалом натянутой кожи, выпирал прямоугольник эволюционного ящика.
Симбиот… Барт вздоргнул. Он отодвинулся в сторону и прислонился к скале. Стало муторно, словно он увидел протез на голом изуродованном теле.
Форма, подумал он. Форма. Единственное, что осталось в тебе от человека. Да еще тень.
— Что ты здесь делаешь, на острове? — снова спросил Барт.
Робот повернул голову и посмотрел на него безразличными стекляшками.
— Охраняю продукцию Объединенной консервной корпорации, — тускло сказал он и указал вниз, в котловину.
— Что? — не понял Барт и посмотрел.
То, что он вначале принял за рябь в глазах, было огромной, фантастической грудой разноцветноэмалевых консервных банок. Пока он пробирался сюда, на скалы, подальше от вдребезги разбитой лодки, от океана, кусочек которого соленой медузой плескался у него в животе, когда он лежал на площадке, такой сухой и такой теплой — он видел только одни круги, сипящие и расплывающиеся. Одни круги… разноцветные. Консервные банки.
Банки были везде: на скалах и в котловине, в трещинах, на камнях и под камнями, и в двух шагах от Барта, рядом на площадке — разбитые, раздавленные и целые, блестящие и ржавые. А над всем этим сине-зеленой метелью кружили миллиарды мух. Они жирели и плодились, казалось бы, катастрофически размножаясь на лучших консервах мира, но периодически налетал шквал и уносил тонны этого высококалорийного концентрата в море, далеко-далеко, за многие сотни миль, где обрушивал их на рыбьи головы. Манной небесной. А они снова жирели и размножались…
Конвейер. Современный биологически автоматизированный конвейер. Отвечающий всем мировым стандартам. Как на суперобразцовой ферме.
Барт облизал губы. Сухим, жестким языком.
— Послушай, — сказал он и замолчал. «Все это бесполезно», — тоскливо защемило сердце. Он снова облизал губы.
— Послушай… — закашлялся. Просипел: — Дай мне банку сока… Одну. Только одну… Я возьму, ладно?
Симбиот молчал.
— Если ты что… так я не так… я не просто так… Я заплачу… Ей-богу, я заплачу! Я хорошо заплачу!
Барт врал. В карманах у него не было ничего, кроме чудом уцелевшего перочинного ножа, — робот никак не реагировал на его мольбы, словно знал об этом. Он неподвижно стоял, подзаряжался, подставив солнцу широкую блестящую спину, и отбрасывал на землю человеческую тень.
Барт замолчал. Стало страшно. Остров, где из людей делают машины вопреки всем конвенциям, федеральным законам, протянул к нему сухую руку жажды на родной Земле. Среди такого изобилия… Он до боли сжал в кармане перочинный нож. И отпустил. Понял: это не оружие.
Он отвернулся и стал смотреть в котловину. Не думать, только не думать, что сзади в образе симбиота стоит Ее Величество Костлявая.
Остров был вулканического происхождения, о чем свидетельствовала котловина, усыпанная консервными банками, как конфетти, — бывший огнедышащий кратер.
Барт сглотнул несуществующую слюну. Здесь: летела банка с соком, об этот уступ, об этот и… Он вздрогнул и посмотрел на робота, затем снова на уступ, где расплылась клякса персикового сока. Кровь в висках барабанила, руки дрожали. Спокойно, спокойно. Успокойся, сказал он себе. Только спокойно.
— Ты один здесь на острове? — спросил он.
— Да.
Отлегло. Не спеши, не петушись, приказал себе Барт. Обдумай все хорошенько. А сам не слушался, тело трепетало, как в лихорадке.
Вот так, так и так, обдумал он, рассчитал все ходы наперед и, выбрав банку, стоявшую на самом краешке площадки, резко сорвался с места и бросился к ней. Симбиот опять чуть помедлил, но затем молнией метнулся к обрыву и ударом ноги вышиб ее из рук. Ударил он мастерски (видно, он неплохо играл в футбол, когда был человеком), резко остановившись на самой кромке обрыва и подрезав банку так, что она закрутилась вокруг оси. И тогда Барт легонько, чтобы не свалиться самому, подтолкнул его в спину. Робот дернулся назад, побалансировал на одной ноге, но все же не удержался и, сложившись пополам, завалился в пропасть. При ударе о первый уступ у него напрочь отлетела левая рука, Барт отвернулся и, схватив подвернувшуюся под руки банку, воткнул в нее перочинный нож.
Это были консервированные яблоки, залитые теплым, вязким и безвкусным сиропом. Он пил жадно, не замечая рваных краев банки, обрезал губы и продолжал глотать сироп по каплям, придерживая яблоки ладонью, даже когда сиропа в банке практически не стало. Наконец Барт отбросил банку в сторону. Пить хотелось еще сильнее. Он огляделся и у скалы, в углу, на солнцепеке, увидел треугольную пластиковую пирамидку с пивом. Обжигаясь, он сорвал с нее раскаленную сеточку терми. (— Ничего, — бормотал он, дуя на пальцы, — тем холоднее пиво…) и надрезал уголок. Пиво было ледяным, приходилось пить медленно, глоток за глотком, и зубы выворачивало с корнями.
Наконец он напился. Лег на живот у самого края площадки и стал осматривать котловину. Безразличными добрыми коровьими глазами. Внизу, на осыпи, из-за огромного валуна торчали изуродованные металлические ноги в остроносых полусапожках. Барт посмотрел на свои сбитые саднящие босые ступни, затем снова вниз, скатал во рту горький от пива комок слюны и сплюнул его в котловину.
Было жарко и душно, пот липкой пленкой стягивал кожу. Тело охватила какая-то ленивая истома, полудрема, и он окунулся с головой в это бессознательное, бесчувственное состояние. И он даже не заметил, как над островом появился транспортный контейнер, черный, с ярко-оранжевой надписью, как огненная саламандра, и только когда тень контейнера на мгновенье накрыла его, он поднял голову.
Барт сразу не понял, затем сердце у него екнуло, он вскочил на ноги… и только тут увидел, что контейнер автоматический.
Контейнер завис над котловиной, с треском разломился пополам и вывалил из своего чрева груду консервных банок, которые медленно, поддерживаемые полем, хлопьями опустились на скалы. А контейнер захлопнулся, развернулся и полетел назад. На всякий случай Барт помахал рукой. Безрезультатно. Покричал вслед. То же самое. Он постоял, подождал, пока контейнер точкой не растворился на горизонте, и сел. Болели ступни ног.
— Чертова автоматика! — он схватил подвернувшуюся под руку банку и со всей силы швырнул ее в котловину. Туда, где подошвами вверх, маячили полусапожки.
От симбиота осталось только ужасно исковерканное туловище да две ноги, палками торчащие над валуном. Рядом половинкой сахарного арбуза лежала голова — сверхмелкие розовые кристаллики памяти матово искрились на солнце. Барт посмотрел и отвернулся. Когда-то это было человеческим мозгом… Он подошел поближе, стащил с симбиота полусапожки, обулся и присел на валун.
Что-то слишком легко далась мне победа, подумал он. Слишком легко…
Рядом, на валуне, лежали покореженные ноги робота, чуть ниже — туловище. От живота отпочковалась совершенно неповрежденная призма эволюционного ящика. Зло всех зол. Он нагнулся, осторожно потрогал ее и взял в руки. Ящик был не тяжелый, как деревянный брусок, и теплый.
Усыпили или напоили, подумал он. А может быть, оглушили… Впрочем, вряд ли — проломишь череп, тогда «сырье» никуда не годится… Значит, напоили. Затем ткнули ящик в живот и, пожалуйста, через полчаса перед вами готовый робот. Запрограммированный, узкоспециализированный. Симбиоз машины и человека. Дешево и надежно. И пошла ко всем чертям Парижская конвенция, запрещающая подобное производство, а на электрический стул — так просто наплевать!
Барт вздохнул и осмотрелся. Его окружало кольцо черных, с красноватым отливом, базальтовых скал. Почти как каньон в Нью-Мехико, подумал он и закрыл глаза. Только совсем нет растительности…
«Сзади, под деревом, стояло ветхое бунгало, и он услышал, почувствовал спиной, как с тихим скрипом отвалилась дверь, и на свет Божий, продирая заспанные глаза, выбрался Джимми. Сейчас он подкрадется к Барту сзади, неожиданно прыгнет на шею, повалит, и они хохоча начнут барахтаться в пыли…».
Рядом кто-то стоял. Барт почувствовал его сквозь закрытые веки, поморщился, словно тот подглядывал в его видение, и открыл глаза.
— Джимми… — вздрогнул он. И тотчас же хмелью ударило в голову: — Сынишка!!!! Милый мой, родной сынишка!
Протянуть руки, крепко обнять его голову, захохотать, ткнуть носом в свой живот…
Барт вскочил, упустил из рук эволюционный ящик… и Джимми исчез. Как сквозь землю провалился. Он ошарашенно застыл.
Как так? Обнять… схватить голову… ткнуть в живот…
Прошиб холодный пот. Эволюционный ящик — в живот!
Барт попятился. К черту все! — и побежал.
Поминутно озираясь, вверх, по откосу, а затем, лихорадочно скользя на уступах, он начал взбираться на скалы. А перед глазами стояло веснушчатое, с серыми, радостными бесиками глаз и молочнозубой, без двух передних зубов — сверху и снизу — улыбкой до ушей, лицо его мальчугана.
Барт выбрался на тропинку и упал. Лицом вниз, закрыв глаза, в горячую, ржавую пыль.
— Уйди, уйди, уйди… — скрипя зубами, заклинал он.
Отпустило.
Тогда он перевернулся на спину и глубоко несколько раз вздохнул. Плохо. Отвратительно. Будто тебя выбросило из бетономешалки. Зудели израненные ноги, шумела голова, выворачивало внутренности. Краем глаз он посмотрел в котловину: остатки симбиота, распростертые на осыпи, уставились на него голыми пятками. Черные, как пустота. Как жуть.
«Слишком легко досталась мне победа», — вспомнил он и его передернуло. Представилось, как эволюционный ящик медленно всасывается под ребра.
На спине лежать было неудобно, давили консервные банки, а одна так вообще острыми краями просто впивалась под лопатки. Барт поерзал немного, не помогло тогда он привстал и, облокотившись, оглянулся. Консервированный горошек, томатный сок, тунец в собственном соку и вот она, та самая банка с острыми краями. Большая жестянка с натуральной черной икрой.
Барт усмехнулся. Чего-чего, а тебя мне еще как-то есть не приходилось! Он взял банку, повертел в руках На этикетке, прямо над объемным изображением бутерброда с икрой, мерцающей гаммой плавали слова: «Сделано на Земле. Объединенная консервная корпорация».
Вздохнув, он поставил банку на камень повыше. До сих пор, все эти семь дней, он питался только сырой рыбой, всплывшей на поверхность, когда тысячетонная глыба корабля, надсадно ревя, ухнула в океан и растворилась в пучине, но есть, именно сейчас, тем более соленую рыбью икру не хотелось.
Кучи, горы, огромные горы консервных банок выбрасываются на остров как отбросы, сваливаются здесь и гниют, разлагаются, превращаются в назойливых сине-зеленых мух.
Это здесь, на Земле, а в Пространстве…
Когда они стояли в порту Сигеллы, рабочие станцитовых копей, доведенные до отчаяния единственной низкокалорийной пищей из гранитного бамбука, цингой и кишечной плесенью, подняли консервный бунт. На Корсуме-4 старший механик Жолий Ха Грего драл со старателей, изможденных, битых лихорадкой, с осиными талиями от вечного недоедания, полные горсти слезных бриллиантов за каждую банку… Сейчас ты, Жолий Ха Грего, лежишь где-то на дне, обняв чемодан, полный слез — и тебе этого достаточно, ты удовлетворен и не надо тебе уже ничего.
Барт вздохнул. В Пространстве тысячи людей мрут от голода, как мухи, только потому, что Консервная корпорация не желает снижать цены на продукты и свои излишки просто-напросто выбрасывает здесь. И никто об этом не узнает, потому что межконтинентальные пассажирские трассы проходят далеко мимо, а для любопытных одиночек, вроде тебя, Барта, поставили пугало, которое легко спихнуть в пропасть, чтобы оно вдребезги, кроме, разумеется эволюционного ящика, и ты, конечно же хоть когда-нибудь недоуменно, со своей неиссякающей любознательностью, будь она проклята! — поднимешь его и глубоко — Сократ! Мыслитель!!! — задумаешься, и тогда явится один из твоих родственников или еще кто-нибудь умерший или неодушевленный, будь то сын, мать-старуха, жена, невеста, сиамская кошка, любимое кресло или черт знает кто там у тебя еще, и ты вдруг поймешь, что безумно его любишь, обожаешь просто до беспамятства, безрассудства, и тебе страшно захочется обнять этого старину, дряхленький фамильный буфет или обшарпанный родной дом, прижать его, причем обязательно к животу… ну, а как тело постепенно нальется металлом, и ты станешь стальным и звенящим, — этого удовольствия ты уже не ощутишь.
Барт приподнялся и внимательно осмотрел котловину. Вот одно вороненое исковерканное пятно, а вот еще одно. Если хорошенько, как следует поискать, то тут можно найти с десяток трупов симбиотов. И все они будут без эволюционных ящиков. Это так же верно, как и то, что не всем повезло столкнуть робота в котловину, и что где-то близко за скалой, возможно, за этой, с ржавыми потеками, распластался человеческий скелет. Белый, сахарный, отполированный солнцем и дождями, мухами, он лежит лицом вниз, костяшками пальцев вцепившись в трещину между камней и хочет пить. И есть. А рядом стоят только несколько новеньких банок. Из последней партии…
Барт вздрогнул. Из котловины послышался чей-то крик. Он прислушался.
— Па-а-па! — снова резанул крик.
Он бросился к обрыву. Внизу, на осыпи, радостно подпрыгивал мальчуган, размахивал руками и звонко кричал.
— Джимми… — с ласковым недоверием прошептал Барт и сразу же завопил: — Сейчас!
Где-то уже в подсознании рассудок прошептал: — «Но…» — и захлебнулся счастливым возбуждением. Галопом спуститься вниз, ребячась, с поддавками побороться, наперегонки сбегать к озеру, нырять, играя в пятнашки до посинения, затем лежать на горячей гальке…
— Сейчас, Джимми! — махнул он вниз рукой и, обернувшись, схватил банку с черной икрой. — Я ведь никогда еще… — Он осекся и посмотрел на банку. — Тьфу ты! И надо же…
Банка полетела в сторону, а он начал быстро с уступа на уступ, спускаться в котловину. Рискуя свернуть себе шею…
Днем.
И ночью.
В пятидесятиградусную жару и сплошной тропический ливень, в шторм, когда соленая пыль прибоя долетала до тропы, протоптанной в прибрежных скалах, он не спеша, но и не останавливаясь, неторопливо шагал вокруг острова.
Два часа — круг.
Восемь километров — круг.
Десять тысяч шагов.
Его тяжелые остроносые полусапожки с самонарастающей металлоорганической подошвой мерно крушили попадавшиеся на его пути консервные банки: жестяные, стеклянные, пластмассовые. Томатный сок с приглушенным звяканьем хлюпал из стеклянных, пластмассовые взрывались пивом и молоком, из жестяных, ржавых и новеньких, брызгали консервированные фрукты, чавкала тушеная говядина и свиные фарши, фыркали разноцветные желе. Когда на его пути попадалась большая жестяная банка с черной этикеткой, где-то в подсознании шевелилась мысль: «А ведь я еще никогда в жизни не ел черной икры…». Он наступал на банку, она стреляла блестящими клейкими горошинами, и он шел дальше.
Два часа — круг.
Восемь километров — круг.
Десять тысяч шагов.
В пятидесятиградусную жару, сквозь сплошной тропический ливень.
Днем.
И ночью.
Как только человек осознал себя человеком, он обратил взор к звездам. Только они могли ответить, уникален ли разум во Вселенной. Человек не хотел верить в свое одиночество. Он жаждал встречи с иными, пусть не похожими на него по облику существами, и эта жажда заставила его распахнуть двери в Звездный Мир, не решив до конца свои проблемы на Земле. Возможно, человек поспешил, отправив в космос посылку, не представляя, в чьи руки она может попасть…
Исследовательский зонд «Пионер-10» ушел к звездам со стальной пластинкой внутри. На ней были выгравированы схематические силуэты мужчины и женщины на фоне контура самого зонда, атом важнейшего элемента периодической системы Менделеева — водорода, и, самое главное, дано направление, откуда это послание отправлено. Адрес Солнечной системы был однозначно привязан к координатам четырнадцати пульсаров, самых надежных маяков Галактики.
Через десять лет после запуска зонд миновал орбиту Плутона и вышел в открытый космос. В конце XXI века по земному летоисчислению «Пионер» наткнулся на звезду-дикобраз. Человек не знал тогда, что эти звезды — входы-выходы темпоральных туннелей, пронизывающих межзвездный континуум, словно пустоты — головку голландского сыра. Теория «сырной» материи еще ждала своего первооткрывателя…
Чтобы достичь центра звезды-дикобраза, материальному телу необходимо было потратить уйму времени на преодоление чудовищных сил сжатия. Само же путешествие по темпоральному туннелю длилось всего лишь миг; ибо все звезды-дикобразы — суть проекции на наш трехмерный мир одного-единственного уникального явления природы — мембранной суперзвезды, находящейся в так называемой Метавселенной.
Как известно, после возникновения галактического ядра в обычной вселенной остается много «строительного мусора» в виде космической пыли. В силу центробежных процессов эта пыль кружится вокруг ядра, вызывая эффект «пылевых рукавов». Мельчайшие частицы материи, из которых состоят такие рукава, — самая грозная опасность для традиционных космических кораблей. Пылевая эрозия способна превратить их защитную броню в сито, особенно если корабль путешествует долгое время. «Пионеру» же подобная участь не грозила, так как его доселе прямолинейная поступь во славу человечества была искривлена тяготением звезды-дикобраза.
160 тысяч лет падал земной посланец к центру квазизвездного объекта в гордом одиночестве. Ни одной пылинки не мог он догнать в своем падении, как, впрочем, и пылинки не могли догнать его: материальные тела, попавшие в засасывающую воронку, двигаются с одинаковой скоростью относительно друг друга, будь то микрометеорит, ледяное ядро кометы или космический корабль. Но если пылевая эрозия не могла повредить корпусу зонда, его подстерегала иная опасность — принцип неопределенности выхода. Попав в темпоральный туннель, тело могло с равной вероятностью очутиться в любой точке обычной Вселенной, ибо у темпорального туннеля один вход и бесчисленное количество выходов. Естественно, выходы располагались вблизи звезд-дикобразов и у них была одна особенность: покидая темпоральный туннель, объект как бы отгораживался от него полем отталкивания. Это действовал закон мембраны, пропускающей тела сквозь себя выборочно, в зависимости от вектора скорости.
Через 160 тысяч лет и один миг «Пионер» оказался на краю соседней галактики, в окрестностях квазизвездного объекта с загадочным названием КК-ш XXII (терминология времен династии Стохватов)…
Не ешь свой проигрыш натощак!
Патрульный крейсер расы Диалона под кодовым наименованием «Одинокий солнечный зайчик» медленно дрейфовал по одному из притоков Великого Зодиакального Течения. В данный момент он скользил вдоль силовых линий квазизвездного объекта между родной и чужой галактиками. Гравитационнные паруса крейсера были частью убраны, частью исследовались на предмет дефектоскопии. Абордажная команда в полном составе резалась в азартную игру «лезвия на весу», требующую твердой руки, меткого глаза и самую малость везения. Оружейники чинили прохудившуюся броню и на чем свет стоит кляли Прародителя, сотворившего столь пыльный мир. Старшие офицеры в кают-казарме расслабленно внимали пению раба-барда с Ишторны, которое навевало легкую ностальгию.
Капрал экстра-класса, кавалер ордена Безудержной Храбрости Сен Блезло вместе с новобранцем последнего призыва Юблоем Дельго отрабатывал на посадочном баркасе наведение на цель. Баркас покачивался на небольшой гравитационной зыби в мегаметре от «Одинокого солнечного зайчика».
— Командир Блезло! — строго по уставу посадочных баркасов обратился к старшему по званию Юблой Дельго. — Между нами и «зайкой» какая-то тень!
— Во-первых, при обращении к командиру полагается произносить имя боевого корабля полностью, без каких бы то ни было сокращений, во-вторых, не отвлекайся от поставленной задачи! Твое главное дело, паренек, правильно совместить лимб наводящего компаса и курсатор!
— Слушаюсь, командир! — вытянулся Юблой Дельго и лихо крутанул лимб. Случайно у него получилось или нет, но визир курсатора уперся в ту точку пространства, откуда медленно выползала загадочная тень.
— Командир Блезло! — радостно возопил крутильщик лимба. — Все-таки я был прав!
— Нет, ты не прав, — снизошел до ответа салаге капрал, — но свое Не-Право ты осознаешь позже. На собственной шкуре. Когда причалим к патрульному крейсеру расы Диалона под кодовым наименованием «Одинокий солнечный зайчик». Объявляю тебе, новобранец Дельго, пять локальных суток корабельного карцера за подрыв авторитета непосредственного начальника и пререкания в условиях, максимально приближенных к боевым! А. теперь подвинься и освободи место штурвального — твой командир желает взглянуть, отчего у тебя прорезался такой вопль.
На фоне слабо освещенной громады крейсера и впрямь двигалась какая-то штуковина непривычных очертаний. Небольшого размера. Вся из себя конусообразная. Даже неспециалист сразу поймет — не Имперских верфей изделие!
— Действительно, — насупившись, констатировал Сен Блезло и непонятно добавил: — не тот прав, кто прав, а тот, кто может их качать!
Посовещавшись с собственной совестью, он добавил:
— Попутно выношу тебе, паренек, устную благодарность за похвальное настояние на своем, что, впрочем, не отменяет предыдущего распоряжения! А теперь слушай приказ: малый ход на вспомогательном парусе наперерез нашей находке!
— Есть, командир! — новобранца распирала вполне понятная гордость: подумать только, он удостоился похвалы самого капрала!
Так «Пионер-10» обрел долгожданного адресата.
В это время командир вышеозначенного патрульного крейсера полуабмирал Чи Моглу отдыхал в уютной тиши своего бронированного кабинета. Старый вояка только здесь мог отвлечься от придворных интриг и дворцовых сплетен. Заслуженный ветеран Четвертой Глобальной Инверсии, герой-основатель форпоста на Лгенше — планете квакающих призраков, прижизненный вдохновляйтер Колеса Почестей и прочая, и прочая, Чи Моглу устал. Устал от внешне бескровных сражений в Аудиенциальной Зале императорского дворца, где каждый придворный норовит попасть под милость Императора и для этого не гнушается никакими средствами. Сплошные наветы, бесстыдное восхваление собственного садка, подтасованные родословные… Да мало ли? Противно вспоминать — все скверна и грязь! Взять хотя бы последнюю попытку переворота, предпринятую шестью самыми влиятельными сановниками Империи. С одной стороны, душеспасительные лозунги, обещание прогресса и справедливой дележки доходов, поступающих с инопланетных латифундий, а коснулось настоящего дела — перегрызлись, как голодные головастики без подкормки, пошли друг против друга — этим все и кончилось. Только один из шестерых и уцелел — Полный абмирал Шнот. Да и того сослали вместе с юной супругой на модный для впавших в немилость курорт Забвенаго Элжвени. В «долгосрочный отпуск», как принято называть это на придворном диалекте. А ведь совсем недавно все прочили очаровательную Бевзию в невестки Чи Моглу, да и сын не скрывал нежной к ней привязанности. Где-то он сейчас? В перевороте Шестерки Керк О замешан не был, но его пылкая страть к супруге мятежного Шнота вряд ли осталась незамеченной Службой Уха и Нюха. Бедный Керк О! Еще будучи кадетом выпускного курса, он вызвал какого-то негодяя, посмевшего публично бросить тень на доброе имя Бевзии. Дуэль на побеждальных стилетах — высшая доблесть для будущих офицеров, но за сим последовали крутые меры, вмешалось руководство Корпуса, завели «серое» досье…
Надо намекнуть друзьям из свиты, чтобы приняли участие, замолвили словечко перед месячным фаворитом… Я уже не молод, и мой черед поливать садок давно прошел. Остается одно — как можно лучше делать свое дело, а дело эскадренного разведчика — искать новые планеты, желательно с населением, способным отдать все свои силы на благо Империи! А кто не способен или не хочет, как это метко заметил Император на юбилейном обеде в честь высшего командования по случаю тезоименитства, «…пусть трепещут и стенают — раса Диалона грядет!».
Только где их взять, новых рабов? Все очаги разумной жизни по обе стороны Великого Зодиакального Течения разорены дотла. Последнюю планету подобного типа и вовсе случайно открыли. Ядро блуждающей кометы шваркнуло о корму корвета Почтенника Сваша, и тот, хочешь не хочешь, очутился на воинственной земле могарисков… Паруса заштопать вознамерился Почтенник Сваш! Не пришлось — голову сложил. Правда, впоследствии изрядно был прославлен бюстом на Центральной аллее, при большом стечении… Конечно, если бы мне так повезло, Император предал бы забвению и дуэль, и досье, а там, глядишь…
К сожалению, о подобном можно только мечтать. Найти подходящую планету — жуткое везение! Все равно что отхватить главный выигрыш, играя ленивыми моллюсками против чемпиона Империи! А ведь что творится на черном рынке! Спекулянты взвинтили цены на рабов так, что за какого-нибудь задрипанного мергенца изволь выложить пол-оклада, и это при нынешних темпах инфляции?! Великий Ящер-Прародитель! Подскажи, в каком уголке искать…
И, словно глас потревоженного божества, раздался благозвучный скрип музыкального замка. Такие замки недавно вошли в моду повсеместно. Чтобы открыть дверь, запертую на определенную мелодию, нужно было пробарабанить ее по запирающей мембране. Если мелодия-ключ совпадала с пароль-мотивом, дверь отпиралась.
— Полуабмирал, разрешите доложить!
— Я занят! — раздраженно буркнул Чи Моглу, узнав голос вестового. А про себя подумал: «Что это он, хвостом что ли думает? Дождется утилизатора, бестия, непременно дождется!» (Утилизатором на корабле называлось устройство, разлагающее отбросы на необходимые для дыхания компоненты.)
— Дело не терпит отлагательства… — канючил вестовой, — капрал Сен Блезло, проводя учебные занятия на посадочном баркасе, обнаружил чужой зонд!
— Чужой или свой, какая разница? — задумчиво пробормотал командир крейсера по инерции, но смысл произнесенного вестовым постепенно достиг ассоциативных центров. — Чужой зонд… — повторил он медленно, будто пробуя на вкус это дивное словосочетание, за которым мерещилось признание Императора. — Пусть капрал войдет! Скорее!
Через комингс шагнул угрюмый капрал с нашивкой экстра-класса на груди. На потертом броневом панцире тускло отсвечивал вогнутый диск ордена. Через безволосый, безносый и безгубый череп разумной рептилии тянулся безобразный шрам.
— Командир! — рявкнул Блезло. — Вот! — Он вынул из-под панциря какой-то предмет. — Это было внутри!
На трехпалую ладонь полуабмирала скользнул металлический прямоугольник. Чи Моглу впился в него своими немигающими, с вертикальными прорезями зрачков, глазами. Первое, на что он обратил внимание, было рельефное изображение прямоходящих пятипалых. Самца и самки. А также координаты места, откуда они родом. На принадлежащих Империи планетах изредка встречались аналогичные приматы, взять тех же воинственных могарисков, но никто из них не дошел до такой стадии развития, чтобы рассылать свои визитные карточки при помощи космических зондов.
— Вы не находите, капрал, — ухмыльнулся полуабмирал, — что нас приглашают в гости?
— Так точно, командир! — капрал давно постиг прописную армейскую истину: если не хочешь неприятностей на собственный хвост, держи свое мнение за зубами, всегда соглашайся с тем, у кого хотя бы на нашивку больше, чем у тебя.
— За приятную новость, голубчик, отныне тебе полагается прибавка в шесть сотых доли будущих трофеев и почетный титул Самого Зоркоглазого. Доложите вашему Порядочному — пусть внесет в судовой реестр!
— Благодарю, командир! — Сен Блезло засверкал своими самыми зоркими очами, всеми тремя, включая ложный теменной, как истый служака, честно и до конца исполнивший долг.
Полуабмирал отечески похлопал капрала по груди в районе нашивки.
— Иди, родной. Продолжай исправно нести службу, а уж Империя тебя не забудет! Я позабочусь…
После ухода капрала Чи Моглу долго изучал пластинку, силясь понять побудительные мотивы пятипалых: просто так, за здорово живешь, рассекретить свои координаты! Непостижимо! Кстати, истинное местоположение Императорского дворца мало кто знал в Империи. Раса Диалона хранила в тайне все, что касалось особы Единственного Непорочного. Строгая конспирация — самый надежный способ обезопасить двор от возможного нападения покусителей на устои. И принятые меры пока оправдывали себя — вышеупомянутая попытка заговора тому подтверждение. Знали бы мятежники, где на самом дел скрывается Император, еще неизвестно, кто коротал бы сейчас время на курорте. И коротал ли вообще…
С другой стороны, то, что приматы сумели превозмочь силы тяготения, говорило о многом. По крайней мере, внушало известные опасения по части легкого захвата их родины. Сама раса Диалона наткнулась на принцип использования гравитационных ветров случайно. Разумные рептилии пользовались гравитационным ветром в качестве движителя для своих громадных парусников, бороздивших галактику и ее окрестности, но изменять направление ветра или обходиться вовсе без него они были не в силах. Флот расы Диалона мог плыть только туда, куда дул ветер тяготения. Ни ракетного, ни фотонного двигателя Империя не знала. И оружия, основанного на их принципе, тоже. Да и нужды в этом не испытывала. Слабые соседи Империи к моменту нападения на них и не помышляли о звездных переходах — им бы на собственных планетах со стихийными бедствиями управиться, такими, как дестабилизация климата или, скажем, вырождение генофонда.
А с этими пятипалыми двуногими ухо востро держать надобно. Хоть зонд их весьма примитивен. Подобной технике не под силу сдержать победоносное шествие имперских Стай!
Чи Моглу развернул тело к блоку дальней связи и забубнил в угольчатый микрофон:
— Прямая тахионная связь! Параллельный луч когерентного обращения! Экстренный вызов по коду «Личный контакт!» Чи Моглу вызывает Императорский дворец! Чи Моглу вызывает Императорский дворец!
Тахионы — частицы со скоростью распространения в вакууме, во много раз превышающей скорость света, — достигли приемных антенн Службы Внешнего Уха Императорского дворца. Об этом полуабмиралу сообщило легкое потрескивание, сменившее обычный белый шум. Чи Моглу проглотил набежавшую слюну и принялся передавать:
— Командир патрульного крейсера расы Диалона под кодовым наименованием «Одинокий солнечный зайчик» полуабмирал Чи Моглу спешит уведомить Единственного Непорочного о долгожданной находке в окрестностях внегалактического объекта КК-ш XXII (терминология времен династии Стохватов). Во время барражирования вдоль Великого Зодиакального Течения обнаружен чужой беспилотный корабль с координатами обитания неизвестного народа. Изучаются возможности захвата новой колонии для Империи. Тип потенциальных рабов — пятипалые приматы с четырьмя конечностями, прямоходящие. Нижайше прошу тахионной аудиенции у Единственного Непорочного! Мой генеалогический индекс — МПХ в списке прижизненных вдохновляйтеров Колеса Почестей!
Пока имперские связисты разбирали текст, полуабмирал предался сладким грезам. Ему представилось, как Император лично благодарит, интересуется садком и, чего там скромничать, меняет индекс МПХ на ранг ОЛП! После подобной церемонии будет уместно упомянуть и о судьбе Керка О. Может быть, и сына не минет расположение Единственного Непорочного!
На противоположном конце связи прочистили горло. Наверное, сам Полуабмирал превратился в одно большое чуткое ухо.
Раздался тихий, уверенный в себе голос. Но это был голос не Императора. Скорее всего, месячного фаворита, из тех, кто целый месяц кряду подносит правый башмак после ночного отдохновения или после трапезы вытирает рот Императору. В следующем месяце в них никто не вспоминает, а на их месте — очередные претенденты из конкурирующих садков. Этот тихий и уверенный голос сразу отрезвил командира крейсера:
— Перестаньте молоть чепуху! Никакой аудиенции! Единственный Непорочный занят поливкой молоди. Никто не смеет его тревожить в столь интимный для Империи час. Отправьте официальный рапорт обычным порядком! Разберемся. Отбой!
— О, Ящерь Диалонская! — простонал Чи Моглу. — Неужто поливка молоди важнее новой планеты с рабами?!
Немного успокоившись, полуабмирал пришел к единственно верному решению:
— Интересно, что поделывает старина Шнот на своем курорте? Насколько мне известно, звания Главнокомандующего Подавляющей Эскадры с него не снимали. По крайней мере, сообщения об этом не поступало по официальным каналам. А уж он-то не станет поливать садок, когда узнает о координатах! Даю межпальцевую перепонку на ампутацию, не станет! А когда проглотит наживку, я ему поставлю условие: в обмен на информацию о пятипалых будь добр зачислить себе в штаб и моего Керка О!
И Чи Моглу стал перелистывать справочник секретных кодов, отыскивая инициалы опального абмирала.
Гренки полноабмиральские.
Предварительно замоченные в скипидаре древесностружечные плитки выдержать в темном и сыром месте, где квакают. Периодически надлежит вынимать их и поливать мазутом, непременно исполняя при этом походный марш расы Диалона. Ноты прилагаются. Ежели марш не исполнять, гренки наверняка не подойдут. Подавать к столу, облизываясь от удовольствия, каковое получит Полный абмирал… Весьма изысканное блюдо, шикарный аромат.
Частая дрожь сотрясла флагман Подавляющей Эскадры под кодовым наименованием «Жесткое излучение квазара». Это заработали носовые заслонки-тормоза. Долгое путешествие подошло к концу. Цель экспедиции — третья планета желтого карлика — была связана с кораблем прочной цепью тяготения. Остальные корабли эскадры были на подходе к системе.
Главнокомандующий силами вторжения Полный абмирал Шнот собрал командиров десанта в своей каюте. Перед акцией полагалось провести напутственное совещание.
Здесь будет уместным изложить непосвященным построение воинских подразделений расы Диалона. Обычно десант, который несет на себе космический парусник эскадренного подчинения, состоит из дюжины крупных частей, носящих название Стай. Ибо, как стая хищников, нападают они на врага и рвут на части. Каждой Стаей командует старший офицер в чине четвертьабмирала. Более высокое звание — полуабмирал — носят командиры космических кораблей классом не ниже крейсера. И наконец, Главнокомандующий эскадрой, которому в походе подчинены все, включая и десант, посвящен Императором в сан Полного абмирала.
В свою очередь, десантная Стая делится на более мелкие части, так называемые Порядки. Согласно десантному уставу, в Стае дюжина Порядков. Пристрастие расы Диалона к числу «двенадцать» объясняется наличием шести конечностей у каждого ее представителя, а дюжина — это, по религиозным, этическим и философским концепциям, удвоенная, а следовательно, более крепкая и надежная шестерка.
Во главе Порядка стоит средний офицер в звании Порядочного. Порядок распадается на дюжину Дюжин, управляемых младшими командирами в чине капрала. Под началом капрала находится самая мелкая воинская часть, состоящая из двенадцати солдат, называемых членами Стаи или просто стайерами. В зависимости от выслуги и освобождения вакансий возможно передвижение по служебной лестнице (но только на одну ступеньку) для младших командиров. Так, стайер при удачном стечении обстоятельств может стать капралом, а капрал — Порядочным, но не выше. Для старшего командного состава таких ограничений нет. Любой четвертьабмирал способен занять место и полуабмирала, и безчетвертиабмирала, и даже Полного абмирала. Особенно, если он родом из привилегированного садка. По этому поводу в Кадетском корпусе любят рассказывать следующую притчу:
«Головастик из садка Порядочного спрашивает отца:
— Папа, кем я стану, когда вырасту?
— Ты будешь Порядочным, как и я! — гордо ответствует папаша, поливая из лейки свою любознательную молодь.
— А могу я стать Полным абмиралом? — не унимается отпрыск.
— Нет. Никогда! — отрезает Порядочный.
— Почему?
— У Полных абмиралов есть свои головастики, сынок…»
Когда командир Четвертой Стаи вошел в абмиральскую каюту, остальные четвертьабмиралы стояли навытяжку, держа гребенчатые хвосты в правой верхней лапе, как и подобает по флагманскому уставу. Он незамедлительно присоединился к сотоварищам, окружившим походный стул, на котором восседал Главнокомандующий.
Почтенный старец, получив тахионное послание от Чи Моглу, не только добился полной реабилитации, но даже сумел получить от Императора поручение возглавить столь ответственную экспедицию. Сейчас же, когда планета пятипалых уродов была под боком, Шнот демонстрировал, что пребывает далеко-далеко отсюда. Где-нибудь поблизости из Императорского дворца, а не на орбите чужой планеты в чужой галактике. Все четыре верхних лапы скрещены на обширном брюхе, третий ложный глаз затянут мутной пленкой, а безгубая щель ротового отверстия заунывно гундосит усыпляющий лейтмотив боевого устава экспедиционного корпуса:
«…надлежит разомкнуть цепь и пропустить боевые колесницы сквозь позиции, где они станут легкой добычей доблестных лучников-истребителей. Ежели колесницы паче чаяния сделают поворот „все вдруг“, цепь размыкать не след. Держась за спиной супротивника, следует вырваться на оперативный простор и ликвидировать дальнейшие атаки в зародыше.
Ложный глаз внезапно открылся и вперился в окружающих. Те безотчетно вздрогнули. На их мордах задергалась морщинистая кожа. Может быть, они вспомнили о незавидной участи бывшего командира Одиннадцатой Стаи, окончившего карьеру в корабельном утилизаторе?
Опоздавший едва заметно вздохнул и отвел взгляд в сторону. «Конечно, ложный глаз и абмирала — ложный. Вряд ли он им видит, а вот вмонтировать в него какой-нибудь датчик — пара пустяков для бравых флагманских медиков из Службы Здорового Духа и Тела. Реагировать такой датчик может на что угодно: начиная с наличия пронесенных контрабандой на корабль игральных моллюсков и кончая непатриотическим отношением к особе самого Главнокомандующего…» Спасибо отцу — предупредил, когда виделись в последний раз:
«— Хитер и ревнив старина Шнот, но и мы, небось, давным-давно из садка! Стерегись его ложного глаза! По флоту ходят упорные слухи, не глаз это вовсе, сынок! Главное, делай вид, что супругу Главнокомандующего напрочь забыл, будто и не было в твоей жизни увлечения Бевзией! Если же невзначай подумаешь о ней, ставь мыслеблокаду — наш садковый секрет. Помнишь, надеюсь, мои уроки? Многих наших родичей спас этот секрет. Да поможет тебе великий Ящер-Прародитель!»
— Командир Четвертой Стаи Керк О!
— Здесь! — с готовностью отозвался опоздавший четвертьабмирал. Мыслеблокада сработала автоматически. Никаких мыслей, кроме положенных по уставу, в голове не осталось.
— Почему прибыли с опозданием?
Блокада продолжала творить чудеса. Спасительная ложь сама собой навернулась на язык:
— Виноват, Полный абмирал! Седьмой Порядок вверенной мне Стаи собственноручно запросил проверку на предмет выяснений несоответствия. Я произвел оную в присутствии Порядочного. По штатному расписанию порядочной утвари отсутствовали две протыкальные спицы. Проведенное на месте дознание выявило негодяя, повинного в содеянном. Стайер 948 сознался и получил тройной наряд после экзекуции.
— Какого характера экзекуция? — заинтересовался абмирал, и четвертьабмиралы облегченно вздохнули: буря не разразится…
— Локальная протравка памяти! — отчеканил четвертьабмирал. На этот раз он сказал правду. Правду, не всю. В действительности же вышеупомянутый стайер был подвергнут наказанию вовсе не за пропажу спиц. Стайеры частенько таскали их из арсенала, дабы нанизывать на них ворованное с камбуза твердое довольствие. Керк О на подобные нарушения смотрел, как говорится, сквозь перепонку. Он понимал, что подхарчиться в походе — не велико прегрешение. Стайеру 948 стерли память по иной причине. Незачем ему было помнить, что утром он встретил своего командира у каюты Бевзии, супруги Главнокомандующего Шнота…
— Наказание соответствует! — значительно произнес Полный абмирал. — Хвалю!
Он грузно поднялся со стула. Прошаркал мимо почтительно расступившихся четвертьабмиралов к корабельному сейфу. Набрал секретный код, заслоняя от подчиненных цифровую комбинацию согбенной, но все еще могучей спиной. Его можно было понять — в бронированном брюхе кроме финансового запаса эскадры и плана стратегической кампании хранились мемуары абмила. Кроме того, в сейфе находился еще один предмет, момент извлечения которого на свет божий наконец наступил.
— Глядите внимательно, други мои! — поглаживая пластинку, Шнот повернулся к присутствующим. — Перед вами моя путеводная звезда! Это она привела нас сюда! Да, да, не удивляйтесь. Эту стальную пластинку нашли внутри беспилотного устройства в открытом пространстве. Устройство это было изготовлено не в Империи. По степени сохранности бортовой брони лучшие эрозионные эксперты определили, что чужой корабль запущен сравнительно недавно и, стало быть, у его хозяев нет достаточно развитой космической индустрии. Само беспилотное устройство не выдерживает никакой критики — подобные примитивы Империя производила на заре своей технологии, когда мы ничего не знали про гравитационные ветры. Тысячу, а то и полторы тысячи лет назад…
Кто-то из четвертьабмиралов присвистнул.
— Правда, есть одна странность, — не обращая внимания на сие нарушение порядка, продолжал Шнот, — непонятным образом за сравнительно короткий срок своего пребывания в пространстве это примитивное устройство покрыло колоссальное расстояние… Хозяева зонда, а именно таковым было предназначение устройства, позаботились, чтобы наши корабли не заплутали по дороге к их дому. И мы пришли в гости, дабы выполнить священный долг перед Империей и перед не знакомой нам пока расой пятипалых. Путь был труден. Много невзгод испытала Эскадра. Взять хотя бы водяной голод на корвете под кодовым наименованием «Гамма-составляющая компонента», потерю вспомогательного шлюпа, не имеющего кодового наименования, в пылевом скоплении УЦ-ж IС (терминология времен династии Стохватов), не говоря уже о вопиющем случае с моими любимыми гренками в мазуте!
Полный абмирал обвел присутствующих подозрительным взглядом, но все держались молодцом, не дрогнули ни одним лицевым мускулом.
— Несмотря на отдельные трудности, — голос Главнокомандующего поднялся до фальцета, — мы все-таки достигли цели — внизу под нами чудесная планета, на три четверти покрытая океаном. Каждому найдется место для просторного садка, в котором скоро начнут резвиться юркие головастики — все благодаря маленькой, но такой ценной пластинке! Она вела мои корабли сквозь межзвездную непогоду: свирепые световые бури, раздирающие в клочья паруса, кошмарные трясины нейтронных болот, смертоносные объятия коллапсаров… Но если бы дело заключалось только в природных явлениях! А бездеятельность пресловутой административной Группы по Предотвращению? Я понимаю, что она была направлена в Эскадру личным распоряжением Императора из благих побуждений. Я и мысли не допускаю, что она вставляла нам палки в колеса с его ведома, Ящер упаси! Но гренки в мазуте, вычеркнутое из меню в нарушение флагманского устава, — несомненно дело лап административной Группы, что бы мне ни доказывал уважаемый начальник Службы Уха и Нюха! Жаль, конечно, что Группа в полном составе погибла на шлюпе, не имеющем кодового наименования… Их подвиг сохранится навечно! Во всяком случае, это прискорбное происшествие будет должным образом отражено в моих мемуарах… А сегодняшний возмутительный случай исчезновения пары протыкальных спиц в Четвертой Стае, командир Керк О! Может быть, на этих спицах злоумышленники хотят приготовить мои любимые гренки в мазуте? Подобное деяние пахнет уже Изменой!!!
Четвертьабмиралы переглянулись. Уж если Главнокомандующий заклинился на гренках в мазуте — кому-то не поздоровится! Несчастный командир Одиннадцатой имел неосторожность усомниться в их замечательных вкусовых качествах. Вслух. Все помнят, чем это кончилось…
Тем временем со стариной Шнотом творилось что-то невообразимое. По его и без того хищной морде забегали омерзительные гримасы. Глазки налились бдительностью. Все шесть конечностей мелко подрагивали. Полный абмирал впадал в священное беснование — непременный атрибут Искоренения Измены перед высадкой!
К удивлению подчиненных, Шнот бесновался сравнительно недолго, от силы час, и когда завершил беснование, довольно спокойным голосом возвестил:
— Приказываю применить локальную протравку памяти к каждому двенадцатому стайеру, включая младший офицерский состав! Подобная превентивная мера искоренит возможные пацифистские настроения и воодушевит десант!
— Осмелюсь доложить, Полный абмирал! — всунулся старенький командир Второй Стаи по кличке Воин-Малютка. Он страдал от застарелых ран, жить ему оставалось всего ничего, оттого он никого не боялся и имел собственную точку зрения на все, даже на пропускную способность корабельного утилизатора! — Мы такое уже проделывали три месяца назад!
— К каждому одиннадцатому!..
— Аналогичная экзекуция использовалась не далее, как месяц тому назад!
— Десятому!! — взревел Шнот.
— Увы…
— Клянусь яйцекладами покойной основательницы, восходящей к садку сопредельных носителей Лазурного Пятна Небесного Зачатия… (Лица четвертьабмиралов вытянулись. Подобного богохульства им не доводилось слышать с начала похода.) …применить к первому попавшемуся!!!
Командиры Стай выскочили в коридор, демонстрируя завидное единообразие. Их трехкамерные сердца горели одним желанием — как можно быстрее исполнить приказ, но так, чтобы не исполнять приказ. Все они прекрасно знали о существовании на флагмане добровольной организации нижних чинов — Лиги Вспомоществования. Эта нелегальная организация за небольшую сумму оповещала стайеров об очередной сумасбродной выходке высшего командования и прилагала поистине героические усилия по предотвращению несправедливости. Информаторов, поставляющих сведения Лиге прямиком из абмиральской каюты, не могла сыскать даже вездесущая Служба Уха и Нюха. Поговаривали, что ниточка тянется к самому Полному абмиралу. Жаден был старина Шнот да и поиздержался основательно на «курорте», похоже, не брезговал он и стайерскими медяками. Кроме распространения информации, Лига взяла на себя также функцию воздаяния по заслугам, а кому, спрашивается, охота во время атаки получить стрелу в спину за проявленную жестокость по отношению к стайерам? Конечно, стайеры, четвертьабмиралы знали это точно, — нижние чины, но нижние чины расы Диалона!
К счастью для всех сторон, коридор был пуст, как имперские застенки после амнистии по случаю Первого Проклюнувшегося Головастика в садке Единственного Непорочного. Топая куда глаза глядят, Керк О непроизвольно вспомнил историю с проклятыми гренками в мазуте. Их забыли подать во время второй перемены традиционной на флоте трапезы в ознаменование благополучного прохождения половины пути. Гнев Полного абмирала не поддавался описанию! Шеф-повар был разжалован в простые подавальщики, хотя клялся под присягой, что распевал походный марш расы Диалона не менее дюжины раз за время готовки. Составитель меню лишен трети привилегий и сослан на пожизненную очистку корабельной канализации. Тогда же был засунут в утилизатор бедный командир Одиннадцатой Стаи. Этим инцидент исчерпан не был. Некоторое время спустя группа активистов Лиги заманила в хозяйственный трюм общестайного вдохновляйтера четвертьабмирала Цемара Ше и принялась пытать его вопросами с пристрастием. Почему, дескать, Полный абмирал гренки в мазуте уписывает, а рядовому составу даже в колесной мази на завтрак отказывают? Зачем запретили игральных моллюсков среди нижних чинов? Когда наконец оживят самок? И еще много разных «почему», «зачем» и «когда». Четвертьабмирал пытки вопросами не выдержал и впал навечно в прострацию. Как ни старалась Служба Уха и Нюха изловить активистов, ничего у нее не вышло, но в назидание распылили каждого шестидесятого, чтобы впредь неповадно было. Цемара Ше за предыдущие заслуги стали использовать в новом необычном качестве — в роли эскадренного штандарта, благо прежний обветшал и был уже не таким преданным…
По странной аналогии в этом месте воспоминаний мозг Керка О посетила заманчивая мысль. Даже не столь заманчивая, сколь пикантная. Судя по всему, коллеги по званию были заняты поиском укромных местечек, чтобы переждать приказ Шнота. Никому и в голову не придет тасоваться перед каютой Главнокомандующего. От греха подальше. Да и Лига не дремлет… Каюта Бевзии, нынешней супруги Полного абмирала и задушевной подруги детства Керка О, располагалась, естественно, рядом с абмиральскими апартаментами. Каюты супругов разделял лишь полноабмиральский садок с проточной циркуляцией. Все на флагмане знали, что он пуст, и данное обстоятельство вселяло в командира Четвертой определенные надежды…
Лучшие ножны для стилета —
Внутри подходящего скелета.
Советую ножны подобрать,
Иначе сам можешь ножнами стать!
Бевзия была единственной функционирующей самкой на корабле. Остальные дочери Империи спали в специально оборудованных ваннах. Их разморозят лишь после высадки. Яйцеклады будущих матерей были полны, и никому не придет в голову рисковать потомством расы Диалона в преддверии кровопролитной схватки на планете пятипалых. Правда, Керк О подозревал, что стайеры прячут в нижних трюмах кое-какую толику разбуженных от спячки самок. Иначе чем можно объяснить исчезновение по вечерам доброй половины Четвертой? Но и на это нарушение флагманского устава Керк О смотрел как на неизбежное зло — не хотелось по пустякам возбуждать ненависть подчиненных. К тому же как самец он понимал их. Кто не взвоет от рутинной тягомотины маршевого броска за много-много световых лет?!
Первое время Керк О следовал совету отца и на возлюбленную даже теменной глаз не поднимал. Скажите, кому в радость свидание с ненасытной пастью утилизатора? Да и Служба Уха и Нюха была начеку. Памятуя о детской привязанности и о дуэли в Кадетском корпусе, она вначале караулила каждый шаг командира Четвертой в сторону каюты Бевзии. Со временем контроль ослаб, а огонь молодых сердец разгорался все сильнее. Бевзия стала оказывать другу детства мелкие знаки внимания, потом несколько раз встретилась с ним на абордажной палубе, будто ненароком, а на днях призналась Керку О, что старый маразматик надоел ей хуже его любимых гренков в мазуте. Укладываясь на супружеское ложе, он продолжал зудеть о боевых порядках, несварении желудка и Измене, не подозревая, что измена гораздо ближе, нежели он себе представляет…
Рассуждая подобным образом, Керк О приблизился к заветной дверце. Глянул по сторонам. Никого не было. Старший командный состав и нижние чины, заблаговременно оповещенные Лигой Вспомоществования, увлеченно играли в национальную диалонскую игру прятки, проигрышем в которой была протравка памяти.
Полагаясь на нежную привязанность утонченной подруги, Керк О нетерпеливо пробежался по мембране музыкального замка пальцами, слегка подрагивающими от возбуждения. Дверь каюты скользнула вбок, пропуская четвертьабмирала, и тут же вернулась на место. После ярко освещенного коридора каюта показалась ему погруженной в темень. Пока глаза привыкали к полумраку, в голове всплыли то ли услышанные, то ли прочитанные когда-то строки: «Мышеловка захлопнулась! Вот так стригут купоны!». Они назойливо вились в мозгу, и четвертьабмирал чуть было не сказал вслух:
— Мышеловка захлопнулась! Вот так стригут купоны!
Но в это время зрение адаптировалось, и он узрел Бевзию.
Она стояла перед огромным, во всю противоположную стену, зеркалом и примеряла боевой шлем с накладными инкрустациями — коллективный дар Интендантской Службы, сработанный в свободное от инвентаризации время.
От нахлынувшего волнения Керк О не сразу сообразил, что кроме шлема на ней нет никакой одежды. Даже полупрозрачного спального плаща, в котором она принимала командира Четвертой Стаи в последнее время.
Керк О чуть не задохнулся от восторга. Юная, по-змеиному гибкая фигурка, оканчивающаяся грациозным хвостом, была прелесть как хороша. Особенно будоражило его воображение сочетание беззащитности наготы и в то же время спокойного осознания своего старшинства по чину (на время экспедиции законной половине Полного абмирала присваивался чин полуабмирала).
— О моя госпожа! — пылко воскликнул Керк О. — Позволь твоему жалкому рабу припасть к божественным стопам!
Он неловко бухнулся на шестереньки.
— Нравится? — поворачивая головной убор всеми мыслимыми и немыслимыми способами и любуясь своим отражением, спросила Бевзия.
— Очень! — хрипло простонал влюбленный. — Но разве может уродливая поделка эскадренных умельцев соперничать с твоим несравненным станом и изящным, как побеждальный стилет, яйцекла…
— Довольно пустых слов, гадкий! — капризно перебила возлюбленная. — Ты же прекрасно видишь, как они безобразно пусты!
Керк О воспринял это как призыв и не ошибся. Желание завести совместный садок привело обоих в исступление. Они оказались в столь тесных объятиях, что это мешало Бевзии быстро расстегнуть жесткий мундир любимого, хотя для этой цели использовались все четыре ее верхних конечности. Крючки и застежки летели в разные стороны под напором неуемной юности…
Вдруг каюта наполнилась ритмичным скрежетом, в котором с большой натяжкой можно было угадать что-то знакомое. Негнущиеся пальцы старины Шнота силились изобразить пароль-мотив, но замок не поддавался. Любовников спасло отсутствие музыкального слуха у абмирала.
Керк О стал лихорадочно напяливать мундир. Бевзия же отнюдь не спешила. Зная недостатки супруга лучше всех в Империи, она сказала совершенно спокойно:
— Раз уж старый идиот приперся не вовремя, тебе придется переждать в моем гардеробе, как это ни банально… Он не только глух, но и слеп, как подземная ящерица, и следов твоего пребывания не заметит!
— А как же его знаменитый на всю эскадру третий глаз?!
— Нашел чего бояться. Разве ты не знаешь, что им он определяет степень готовности своих проклятых гренков? Не дай Ящер, повар исполнит походный марш на один раз меньше!
Командиру Четвертой пришлось подчиниться обстоятельствам. Час с четвертью он томился в узком пыльном вместилище, битком набитом разного рода барахлом, отчетливо слыша при этом воркующее кряхтение непосредственного начальника, тщетно пытающегося затащить ветреную супругу на положенный ей по штатному расписанию боевой пост. А ветреная супруга все это время, час с четвертью, выговаривала простофиле за отсутствие музыкального слуха и успешно сопротивлялась…
Так ничего путного не добившись, Полный абмирал шаркающей походкой величественно покинул поле проигранного сражения. Только Служба Уха и Нюха не знала, что в незапамятные времена дикий шлопс с планеты Даре повредил Шноту тыловой нерв. Да так удачно, что бедняге не могла помочь никакая регенерация…
Когда Бевзия открыла гардероб, Керк О едва выполз, полузадушенный и злой. Ему хотелось только одного — выйти на оперативный простор!
— Я сожалею, любимая, — криво усмехаясь, выдавил незадачливый поклонник. — Но я вынужден вас покинуть, чтобы срочно выполнить приказ вашего мужа!
Придерживая лапой распахивающийся китель, четвертьабмирал вывалился в коридор. В коридоре по-прежнему никого не было. Организация брала деньги недаром — предупрежденные стайеры прятались где только можно, чтобы не попасть на промывку мозгов. Операция эта была не из приятных, и после нее долго болела голова — ни тебе в игральных моллюсков сразиться, ни к самочкам в нижний трюм сбегать!..
Желая выместить на ком-нибудь досаду от несовершенности проступка, Керк О распалился, как игрок, у которого перед решающей партией опоили лидирующего моллюска. Коварные нижние чины совершенно не собирались мозолить ему глаза! Словно ветром их сдуло с палубы.
Отсутствие стайеров, пустота корабельных коридоров и мысли об оставленной Бевзии, — все это взъярило командира Четвертой до крайней степени. Жажда крови повела его прямиком к запасной штурманской рубке, где всегда, при любых обстоятельствах дежурили два стайера — часовые при эскадренном штандарте.
Один из часовых был новобранцем. Денег, чтобы оплатить услуги Лиги, он еще не заработал и посему ничего не ведал о намерениях старшего офицера, ворвавшегося внезапно в рубку с перекошенной от злости мордой. Это так похоже на новобранцев — пребывать в блаженном неведении относительно истинных намерений старших по чину! К счастью, подобная наивность быстро проходит. Через каких-нибудь шесть-двенадцать суток судового карцера.
Другой часовой, капрал из старослужащих, затрясся, как кадет перед ритуальной дуэлью. Его дрожь, равно как безобразный шрам через всю морду, решили судьбу на ближайшие две — три минуты.
— Предатель! — прошипел Керк О. — Дрожишь у знамени!
Недрогнувшей лапой четвертьабмирал вонзил побеждальный стилет в трепещущее тело. В пылу обуревающих его страстей он перепутал меру наказания — бедный капрал получил больше, чем рассчитывал получить при самом неблагоприятном для себя раскладе…
Керк О выдернул клинок из поверженного, вытер лезвие о его мундир и, насвистывая фривольный куплет «…как недолго берег я твои яйцеклады…», подобающий разве что кадетам выпускного класса, неспешно удалился в прекрасном расположении духа.
По дороге в кают-казарму Четвертой Стаи он рассуждал о том, почему насилие обычно сопутствует сексу и не осквернено ли дуэльное оружие вонзанием в простолюдина, который о дуэлях и помыслить не смеет?
Раненый, которого мы оставили падшим в агонии на пол, заметив, что надругавшийся над ним старший офицер покинул рубку, зажал рану хвостом и помчался в лазарет. Разумные рептилии быстро и хорошо регенерировали. Часовой не был исключением. Через сутки он выглядел как новенький, если не считать безобразного шрама через всю морду, который по просьбе пострадавшего Служба Здорового Духа и Тела оставила в неприкосновенности.
Вперед, рептилии, вперед!
Долг пред Империей зовет!
Сквозь хлад и зной, огонь и лед!
Вперед, рептилии, вперед!
Нас вождь решительный ведет!
Вперед, рептилии, вперед!
Выждав традиционную двойную дюжину оборотов вокруг планеты, Главнокомандующий отдал приказ о высадке. Непосредственно перед десантированием в каждой Стае прошел Час Наставлений. Последнее напутственное слово, как всегда в Четвертой, осталось за командиром:
— Стайеры! Мои верные боевые друзья! Мы бились бок о бок во множестве сражений! Вновь перед нами поле битвы, и я чувствую, как во мне закипает кровь! Внизу некоторых из нас ожидает смерть, но вы не хуже меня знаете, что погибших примут в свои подогретые воды Сопредельные Небесные садки Ящера-Прародителя! Я верю, оставшиеся в живых впишут новую доблестную страницу в ратную летопись расы Диалона! Мы долго ждали знаменательного часа, и он настал: там внизу — благодатные воды и миллионы пятипалых рабов! Они не отдадут планеты без боя — тем весомее будет наш вклад в ожерелье колоний Империи, где одной жемчужиной станет больше! Мы никогда ни на кого не нападали первыми, но наш сокрушительный удар будет упреждающим, ибо, быть может, когда-нибудь пятипалым вздумается поработить Империю!
Огнем и мечом осуществим благородную миссию освобождения планеты от прежних хозяев!
Вперед, воины расы Диалона — ведущей силы прогресса во Вселенной!
Виват Единственному Непорочному!
Виват Главнокомандующему!
Виват его супруге Бевзии!
Виват!!!
— Вива-а-а-ат!!! — подхватило почти две тысячи глоток. Боевой дух Стаи был как никогда высок. Отчасти это объяснялось пылкостью командирской речи, отчасти — близостью добычи.
Керк О остался доволен Наставлением. Мыслеблокада, дар родного садка, на этот раз продемонстрировала умение зажигать сердца простых стайеров ничего не значащими фразами. Как, например, вчерашний кадет мог вспомнить битвы, в которых он якобы сражался? Идущим от сердца был только виват Бевзии. Втайне четвертьабмирал надеялся, что его слова дойдут до ее очаровательных ушек, иначе за что же получает жалование Служба Уха и Нюха?
Из казарменного переговорника послышался глуховатый голос Полного абмирала. Главнокомандующий приказал заполнить посадочные баркасы строго по нумерации Стай: Первая грузилась первой, Вторая — за ней и т. д.
Стайеры в полном вооружении высыпали на десантную палубу, выстраиваясь на своих посадочных площадках, а в баркасы загружалась Первая. Никакой спешки, никакой неразберихи, все по ранжиру, все по Посадочному уставу. Вначале шли пращники и лучники, за ними — копейщики и алебардисты. Затем двинулась тяжелая пехота, бряцая броневыми щитами, хлопая мечами по ножнам. Кое-где над головами в шлемах покачивались шипастые палицы — инструмент, особо полезный в ближнем бою. Вслед за щитоносцами гордо шествовали «ночные рыцари» — в каждой Стае их было не больше Порядка. Командование использовало эти привилегированные части для деликатных поручений: добыть вражеского «языка», развязать ему язык, а потом заставить его держать язык за зубами… Навсегда.
И, наконец, скрежеща на полозьях, подталкиваемое сопящей от натуги прислугой, поползло секретное, внушающее невольный ужас супер-оружие — недавно изобретенная гладкоствольная артиллерия, чье смертоносное дыхание испытали на себе фанатики-могариски, дотоле успешно оборонявшиеся в своих неприступных замках. Но разве устоять крепостной стене против чугунных ядер? Смешно! Керка О переполняла вполне понятная гордость за пытливые умы Империи. Хорошенький гостинец приготовила раса Диалона ничего не подозревающим пятипалым!
Через час родные стены флагмана покинула и Четвертая. Под посадочными баркасами проплывали детали рельефа планеты Лакомый Кусочек, как назвал про себя Керк О цель экспедиции. В визиры были видны возделанные земли, похожие на лоскутные одеяла, которые так искусно шили оседлые шлопсы с планеты Даре, ниточки дорог, прямые и темные, ниточки рек, извилистые, голубые и зеленые, синие пятна лесов, горы, чьи вершины кутались в шарфы облаков. В живописных уголках располагались уютные поселки, казавшиеся сверху воплощенной мечтой имперских градостроителей. Керк О не боялся признаться себе, что аборигены на редкость разумно используют ландшафт.
Да, планета была хороша — поистине лакомый кусочек! Скоро, очень скора она станет любимым местом отдыха детей расы Диалона! Будет много рабов, умелых и трудолюбивых, если судить по их жилищам и по их отношению к природе… Одно мучило четвертьабмирала — никаких попыток противодействия. Армада десантных баркасов плавно снижалась, не встречая сопротивления. Так не бывает. Так не должно быть по уставу. Если пятипалые умудрились отправить зонд в космос, по всем канонам полеты в атмосфере не должны вызывать у них проблем. А тут до самого горизонта никого, кроме птиц. Может быть, среди туземцев — междоусобица? Такое иногда бывало. Запустили зонд, кому-то это не понравилось — вот и передрались друг с другом. Заодно все летательные средства уничтожили. Тогда остается непонятным, почему на поверхности никаких следов разрушения?
Нет, не воевали между собой аборигены — слишком ухожена планета. Слишком приятно на ней жить.
Суша кончилась. Круто развернувшись над морем, командирский баркас зашуршал днищем по прибрежному песку. За пляжем поднимался пологий склон горы, на ступенчатых террасах которой среди тенистых деревьев ютились домики с разноцветными крышами. Правее горы, сразу же за лазурной бухтой, зеленели возделанные поля.
За командирским сел на песок, как большая железная бабочка, второй баркас. Потом еще один. И еще. Вскоре вся Стая приземлилась на поверхность чужой планеты.
— Слушай мой приказ! Баркасы перенести в поле, укрепить лагерь бруствером, окопаться и ждать дальнейших распоряжений!
Через два часа в центре покрытого шелковистой травой поля возник укрепленный со всех шести сторон правильного гексагона лагерь. По периметру была выкопана траншея полного профиля со стрелковыми ячейками Для лучников. В середине лагеря разместили баркасы, приспособив их под блиндажи, полевой лазарет, кухню и прочие надобности.
Керк О хозяйским глазом окинул расположение Стаи и остался доволен: часовые зорко и бдительно несли вахту, повара колдовали над котлами для умаявшихся стайеров, которые после перетягивания баркасов живописными группами лежали на траве. Их подчелюстные мешки дрожали от перенапряжения и голода. Несколько «ночных рыцарей» в открытую резались на самодельной ямочной доске в игральных моллюсков. «Знают, мерзавчики, не до них, и пользуются моментом, — ласково подумал Керк О, ухмыляясь. — Воздух свободы пьянит и заставляет нарушать устав…»
Какой-то молодец монотонно терзал струны, подражая нудному блюзу Ишторны, но подняться до вершин музыкального искусства колонии Империи ему мешал порок, аналогичный пороку Полного абмирала. «Коли женится, не следует ему врезать музыкальный замок в дверцу спальни супруги…» — машинально отметил про себя четвертьабмирал. Другой молодец примерял постромки ножен, приторочивая так и сяк. Третий центровал тонкие гибкие стрелы. Обычное зрелище бивачной жизни.
Звенела тишина. Пригревало солнышко. Все дышало спокойствием. Но кому, как не командиру, было известно, что спокойствие чужой земли обманчиво. Точь-в-точь как идеальная гладь Диалонского океана в преддверии цунами. Неровен час, опомнятся туземцы, тогда жди фронтальной атаки!
— Капрал! — подозвал четвертьабмирал одного из «ночных рыцарей». — Возьмите свою Дюжину и марш на разведку в городок! Без «языка» не возвращайтесь!
Незаметно наступил вечер. Теплый и ласковый. Разведка не вернулась. В лагере и его окрестностях было спокойно, но Керк О приказал утроить караулы. На всякий случай.
Спал он тревожно. Странные сны преследовали его. Главными действующими лицами в них были прямоходящие пятипалые: самцы и самки, взрослые и детеныши, веселые и грустные — одним словом, всякие и разные. Они делали непонятное. Прогуливались между громадными машинами, состоящими из каких-то блестящих полос, формировали желеобразных существ в светлых прозрачных бассейнах, причем, как это бывает только в сновидениях, Керку О было почему-то известно, что это именно существа, а не механизмы, собирались в огромные скопления под открытым небом, то ли решая невообразимо сложные задачи, то ли участвуя в загадочных состязаниях.
Все это было занимательно, но так не походило на привычный уклад жизни в Империи, что внушало безотчетную тревогу. Хорошо, что по заведенной по настоянию отца привычке Керк О на ночь ставил мыслеблокаду. Оттого и сон был какой-то нерезкий, расплывчатый…
Проснувшись, он полежал немного, собираясь с мыслями. Больше всего сон был похож на прочитанный в бытность кадетом фантастический рассказ. Похож не по фабуле или сюжету, а по воздействию на психику. Автора он не помнил, а название вспыхивало в мозгу — «Здесь могут водиться туземцы». Впервые четвертьабмирал задумался, а так ли важна миссия Империи? Но это длилось недолго, в блиндаж ворвался связист из Службы Внешнего Уха.
— Чертвертьабмирал! Только что передали с флагмана — к нам прибывает Главнокомандующий!
— Жди у блока связи. Я скоро буду.
Надевая мундир, командир Четвертой снова вспомнил сон: «Откуда у меня, четвертьабмирала экспедиционного корпуса, появились пораженческие настроения? У меня, воспитанного на примерах беззаветной любви Императора к расе Диалона, возникло чувство если не почтения, то, по крайней мере, уважения к народу пятипалых, почему? Неужели кто-то — страшно подумать! — может проникнуть в мой мозг? Быть того не может! Мыслеблокада не пропустит, родимая!»
Выйдя из блиндажа, Керк О застал в лагере суету и мельтешение. Очевидно, все уже знали, что Полный абмирал соизволил самолично произвести инспекцию высадившихся частей.
Яхта старины Шнота не заставила себя долго ждать. Первым по трапу, распространяя вокруг сияние бесчисленного количества регалий, сошел сам Главнокомандующий. За ним, о неожиданность, показалась Бевзия с подарком Интендантской Службы на голове. Ее глаза искали кого-то в выстроенных шеренгах. Керк О надеялся, что знает кого. Остальная свита состояла из старших офицеров, с преобладанием четвертьабмиралов, которых за время перелета никто из командиров Стай ни разу не видел. Должно быть, старина Шнот держал свою штабную гвардию в спячке, а теперь разбудил.
Четвертая приняла инспектирующих по высшему разряду. Стайеры бодро прогорланили походный марш расы Диалона, особенно напирая на строку «…нас вождь решительный ведет!», взяли на караул и ели высшее начальство глазами, словно не получали котлового довольствия с момента высадки. Керк О тоже не ударил в грязь мордой. Отрапортовав как положено, он провел прибывших через расположение части, по возможности доступно излагая, что для чего надобно и при каких обстоятельствах, Больше всего свиту заинтересовало, что готовится Стае на завтрак. Даже Полный абмирал полюбопытствовал, не прячет ли повар некоторое количество предварительно замоченных гренков у себя на кухне…
Воспользовавшись толчеей у варочных котлов, Керк О нежно обнял возлюбленную за талию.
— Уберите лапы, четвертьабмирал, иначе я прикажу вмешаться моей личной охране!
— Что случилось, любовь моя?
— Сам знаешь…
— Бевзия, поверь без тебя мне и жизнь не в жизнь! Жди меня на корабле. Немного развяжусь с делами… Разведка должна вернуться, и если мои опасения напрасны…
— Не вздумай прилетать. Твое самовольное появление на флагмане вызовет нежелательные толки. Ах да, ты не в курсе последних новостей. Старый идиот разморозил салон тетушки Прилль — дюжину записных сплетников и, что гораздо страшнее, сплетниц. Их языки опаснее любого побеждального стилета! Гораздо опаснее. Они сопровождают нас везде, были даже на Забвенаго Элжвени… Нет, я сама выберу момент и прилечу без мужа. Предварительно сообщу личным шифром на твое имя… Осторожно! Мой благоверный смотрит в нашу сторону… Дождались, идет сюда…
— Уважаемая Бевзия, отсюда, через центральную бойницу, вам будут хорошо видны подступы к лагерю. Неприятель не сумеет незаметно подкрасться… — сменил щекотливую тему сообразительный Керк О.
— Ой ли? — с плохо скрываемым сарказмом заметил подкравшийся, как ему казалось, незамеченным Полный абмирал. — Четвертьабмирал, кстати, о подступах к лагерю. Почему игнорируется Параграф Е, пункт 9 Устава караульной службы, который гласит: «На биологически опасных планетах вокруг охраняемых объектов надлежит очистить зону относительной безопасности не менее ста метров шириной по всему периметру, дабы воспрепятствовать потайному проникновению противника на территорию, вверенную подразделению расы Диалона»? А у вас, четвертьабмирал, трава кругом! Извольте выкосить!
Против приказа не попрешь, хотя ох как не хотелось четвертьабмиралу выглядеть идиотом в глазах любимой.
— Стая! Слушай мою команду: Порядки, начиная с Седьмого, выпалывают растительность за бруствером! Ширина прополки — сто метров по фронту.
Извивающиеся шеренги потянулись от бруствера во все стороны. Кто махал мечом, ползая на брюхе, кто косил алебардой, некоторые приспособились выбирать траву голыми лапами. Через час все было вырезано, выщипано, вырвано с корнем. Лагерь охватила снаружи широкая полоса голой земли. Теперь ландшафт соответствовал уставу караульной службы. Вдруг Бевзия испуганно вскрикнула:
— Великий Ящер-Прародитель, что это?!
Из почвы лезли ростки. Как слепые дождевые черви, они выползали наружу, тыкались во все стороны, крутились, цеплялись за неровности и с бешеной энергией заполняли экологическую нишу, освобожденную для них опрометчивым приказом Полного абмирала. Достигнув прежней высоты, ростки не остановились. Они продолжали свой сумасшедший бег вверх! И вскоре лагерь обрамляла колышущаяся полоса травы, в два раза выше, чем остальная растительность на поле.
— Каковы будут дальнейшие распоряжения? — осведомился командир Четвертой, когда к нему вернулся дар речи.
— Продолжайте исполнять требования Устава! — отрезал Полный абмирал.
И все повторилось: злые нижние чины, знающие, что работают впустую. Голая земля. Бешено рвущиеся к небу ростки. Как и в прошлый раз, выросшие еще в два раза выше. Старина Шнот на сопротивление местной флоры не реагировал. Керк О сознавал собственное бессилие, но отменить приказ не осмелился.
Стайеры снова пошли на траву. И снова трава поднялась выше в два раза. И снова ее выкорчевывали и вытаптывали, а она вырастала. После третьего раза трава доставала разумным рептилиям до пояса, после четвертого — до подчелюстного мешка, после пятого — намного обогнала самого длинного представителя расы Диалона.
Шестого раза не было — Главнокомандующий дал отбой. Даже до Полных абмиралов иногда доходит, что некоторые приказы невозможно выполнить.
— До чего же здесь трава упрямая, — задумчиво произнес он в пространство и проследовал к яхте. Начальник Службы Уха и Нюха побежал вперед, раздвигая траву. Впрочем, травой это было трудно назвать. Высотой она была с хорошее дерево…
Керк О подумал: «Впервые на моей памяти упрямство абмирала натолкнулось на еще большее упрямство, и у кого! У безмозглой травы. А может, она не такая и безмозглая?.. Привыкла к деликатному обращению, а ее — алебардами! Интересно, если здесь трава такая, то каковы же сами туземны?»
…войдя в чужой дом на чужой планете без приглашения, оглянись по сторонам! Кто знает, вдруг в углу тебя поджидает призрак!
Как только часовые доложили, что разведка вернулась, Керк О потребовал к себе командира «ночных рыцарей», чтобы выслушать его наедине.
— Виноват! — отрапортовал капрал. — Подразделение задержалось, потому что очень хотело выполнить приказ. А приказ не выполнило, потому что в населенном пункте нет населения!
— Совсем никого?
— Так точно. Ни единой души, садковая ржа забери! К городу мы подобрались скрытно. Везде чисто. Везде аккуратно. Но нет никого: ни гражданских, ни военных. Впечатление сложилось такое, будто хозяева минуту назад вышли. И исчезли. Ребята терпение потеряли…
— Дальше, капрал, дальше!
— Зашли в несколько домов. На всякий случай с мечами наголо. Внутри тоже никого. На ночь разместились в большом здании на площади. Я засаду у входа организовал — вдруг кто-нибудь из туземцев ночью вернется!
— Насколько я понимаю, никто не пришел?
— Так точно, четвертьабмирал. Глаз не смыкали. Не до того было. Хотел я Дюжину в лагерь вернуть, но приказ есть приказ: не пристало «ночным рыцарям» с пустыми лапами возвращаться, садковая ржа побери! Подождали до вечера. Вижу, толку никакого. Скомандовал отходить, плесень на хвост! Подходим к биваку, Ящер-Прародитель, что за чудеса?! Лагеря нет, а на его месте — лес!
— Это не лес. Просто трава с норовом попалась… Что еще заметили?
— Ночью жуткое видение было. Наяву, но как во сне. Дымка радужная, расплывается по краям, прямо перед глазами аппараты здоровущие, вовек таких не видывал! Аппараты эти вроде как пустотелые, и рядом с ними твари с одной парой верхних конечностей, плесень на хвост!
— А ты не обратил внимание, на лапах у тварей по три пальца, как у нас?
— Не знаю, не до арифметики было. Во всяком случае, не было у них межпальцевой перепонки, паучья сыть, и смотреть на такое безобразие тошно! Ребята подтвердят, садковая ржа…
— Короче, капрал! — нетерпеливо перебил четвертьабмирал. Керк О ничего не имел против сочных выражений из фольклора «ночных рыцарей», но капрал явно злоупотреблял временем старшего офицера.
— Потом собралось великое множество этих тварей. Были бы у них мечи или на худой конец пики, тогда было бы все понятно. А так не знаю… Унг Тольд сказал, местные хотят нас испугать, плесень на хвост, и прямо в головах у нас себя показывают…
Керк О ухватился за первое произнесенное капралом имя:
— Унг Тольда сюда!
Унг Тольд оказался невзрачным субъектом субтильного телосложения. Непонятно, как такие попадают в «ночные рыцари»…
— Прошлой ночью ты говорил своим товарищам по разведке, будто местные жители в головы к вам заглядывали. Объясни, как дошел ты до мысли такой?
Унг Тольд мучительно перекатывал язык в подчелюстном мешке, мелко подрагивал куцым хвостиком и жалобно глядел в сторону капрала, словно хотел глазами сказать: зачем на бедного рептилия напраслину возвели?..
— Отвечай!
— Отвечай, недоумок, когда тебя четвертьабмирал спрашивают! — заорал капрал и профессионально двинул подчиненному между ушей. Недоумок втянул голову и тихо сказал:
— Бить не надо.
— Мало я тебя, паучья сыть, за дурацкие стишата драил?! — зашелся капрал. Керк О раздраженно махнул в его сторону. Лязгнули челюсти — капрал захлопнул безгубую пасть. И даже сверху ее прикрыл межпальцевой перепонкой от избытка уважения к старшему по званию.
— Я, стайер 56 по имени Унг Тольд, сообщаю по порядку. Когда мы вступили в город, капрал приказал мне и стайеру 59 по имени Тэн Вассан проверить угловой дом с красной крышей.
Керк О вопрошающе посмотрел на капрала. Тот утвердительно кивнул.
— Резная дверь была заперта. До музыкальных замков туземцы не додумались, а их принцип запирания нам был не известен Мы решили ее взломать, но только Тэн Вассан замахнулся палицей, как дверь распахнулась сама собой. Внутри здания было красиво, как в Хрустальном зале Императорского дворца…
— Ты бывал в Императорском дворце?
— В Хрустальном зале. Единственный Непорочный однажды потребовал привезти лучших в Империи игроков в моллюсков. Я в юности немного умел дрессировать…
— Скромничает, — ласково поправил капрал. — Бессменный чемпион Эскадры. Я его давно приметил на камбузе, паучья сыть, и после истории с гренками переманил к себе. Между нами, — капрал воровато зыркнул за спину, — Унг Тольд отчасти виноват перед Главнокомандующим. Когда гренки подходили, повар безбожно продувал партию за партией. Любил, бедняга, в моллюсков перекинуться и считал себя непревзойденным игроком. Да где ему до Унг Тольда! Расстроился и забыл в очередной раз спеть походный марш, садковая ржа забери! Гренки не подошли, и Полного абмирала чуть Ящер-Прародитель не хватил…
— Но-но!
— Виноват. Унг Тольд и рифмы замечательные подбирает ко Дню Выхода из Яйца. Там и обо мне есть:
…и монотонно возрастая,
за ним стремилась в бой вся Стая!
— Капрал, когда мне понадобится цитата из стихов, посвященных вам, я скажу об этом заранее! — в голосе четвертьабмирала капрал учуял неприкрытое раздражение. — Унг Тольд, продолжайте!
— Мы вошли в дом, и внутри было красиво. Красиво, и в то же время жутко. Я почувствовал, что вокруг — тысячи глаз. Они разглядывали меня и Тэн Вассана со всех сторон. Разглядывали с интересом. Как подопытных головастиков. Самих глаз я не видел. Их взгляды ощущал кожей.
«Тэн Вассан, — сказал я. — На нас смотрят!» «Здесь и в самом деле неприятно, но никого нет», — ответил мой товарищ, и я понял, что он лишен моего кожного зрения.
Поднялись на второй этаж. Вдоль стен — стеллажи, а на них диковинки разные. Странные и не похожие ни на что диалонское. Взял одну с полки, чтобы вблизи рассмотреть, а она прямо в голове моей и говорит: «Положи на место!»
— По-нашему говорит?
— А то как же! Я лапу отдернул. Испугался. Тэн Вассан заметил и спрашивает, что это со мной? Я говорю, пошли отсюда, пока разума не лишились. Неспроста штучка заговорила, точно ждала нас. Он, по морде вижу, не слыхал никакого голоса. Однако собрался в момент — и за мной вслед. И пришло мне тут в голову, что не дом это вовсе — музей, и диковинки для осмотра собраны. И город тоже не город, а музей. Потому в нем и жителей никаких. В музее разве живут?..
Ночью собрались всей Дюжиной в доме на площади. Для засады — так капрал объяснил. Сначала все хорошо было. Паек уговорили. Моллюсков с форой погоняли немного. Марш «Вперед, рептилии!» и «Славься навеки!» спели шепотом для поднятия духа. Потом затаились и принялись туземцев ждать. Только, как я и предполагал, не пришли туземцы. Вместо них явились призраки. Одного из них Тэн Вассан хотел мечом поразить — прошел меч сквозь пустоту. А призраку хоть бы что — свое гнет: мастерит гадких тварей из клейстера, нити вытягивает…
— Из клейстера, говоришь? — Керк О внезапно вспомнил желеобразных существ из своего сна. Совпадение было невероятным. Он никогда ни от кого не слышал, чтобы одно и то же сновидение посещало одновременно двух рептилий. — А машины из сверкающих полосок, возле которых призраки суетились, были?
— А как же! Капрал видел. Тэн Вассан, и ундзоу, и Ших Халон по прозвищу Тяпня. Вся Дюжина видела.
— Откуда же все-таки взялась у тебя мысль про музей?
— Я думаю, штуковинка в угловом доме подсказала, когда мы уходили. Кроме нее больше некому. Наверное, про появление призраков тоже она меня надоумила: «Смотри на иллюзию не опаздывай. В следующий раз что-то изменится (что именно, не запомнил, слово было незнакомое), и того, что пропустишь, больше не увидишь!»
— Да. До такого сам не додумаешься… Оба свободны!
Керк О вышел из блиндажа. Солнце село, но было тепло. Четвертьабмирала почему-то знобило. Он проверил посты и каждому часовому задавал один и тот вопрос: что тот видел прошлой ночью во сне?
Большинство ничего не помнило. Кто помнил — про пятипалых не рассказывал. Из всего этого Керк О сделал однозначный вывод. Призраков наяву видела только разведка. Из спящих в лагере призраки посетили только его сон, а чем он, четвертьабмирал Керк О, отличается от прочих? Только тем, что умеет блокировать свой мозг, выставляя мыслеблокаду против хитроумных приспособлений Службы Уха и Нюха. Отсюда со всей непреложностью вытекает: для аборигенов мыслеблокада не препятствие на пути в чужой мозг, напротив — подспорье: грохот Большой Волны слышит только тот, кто этого хочет!
А этот бывший игрок в моллюсков далеко не прост, бестия! Как сказал бы капрал: «Садковая ржа забери!» И Голос слышит, и видения толкует. «Очень похоже, не один я мыслеблокадой владею!» — сделав такое открытие, четвертьабмирал долго не мог заснуть. Постепенно выстроилась логичная картина. Галлюцинация, наведенная туземцами, сильнее подействовала на разведчиков потому, что транслирующее устройство располагается, несомненно, в городе. До лагеря докатилась ослабленная волна, которую смог уловить только он, владевший секретом запирания своих мыслей от соплеменников. Но, закрывая мозг для своих, по-видимому, открываешь для чужих. «Вот влип!» — подчелюстной мешок наполнился жгучей слюной от ужаса при мысли о том, как отвратительные пятипалые чудовища начнут ковыряться в его памяти, отыскивая секретные данные о расе Диалона, которые доверены старшим офицерам рангом не ниже четвертьабмирала…
Если дебют партии можно выучить по учебнику, середину — осмыслить по шкале сравнительных ценностей, то финиш — непознаваем! Но запомните, резвый моллюск, как правило, еще жив!
На следующее утро сомнений не осталось. Во сне продолжали действовать пятипалые, но их бурная активность была направлена в этот раз на освоение водной стихии. Огромные металлические сигары, светясь мириадами огней, зыбких и нереальных, плавали в фиолетовой воде, выпускали пятипалых из чрев своих и вбирали снова. На мордах у аборигенов были нацеплены прозрачные шлемы, а их конечности были задрапированы фальшивыми перепонками. Вокруг них сновали пугливые рыбешки, точь-в-точь как в океане Диалона, затем из расщелины подводного хребта выползла кошмарная многосуставчатая машина и принялась гладить дно, поднимая песчаную взвесь…
Керк О вызвал Унг Тольда.
— Ты видел? — спросил он, обходя уставные церемонии.
— Да, — подтвердил Унг Тольд, и в его глазах четвертьабмирал прочитал тоску, какая бывает перед дуэлью у кадета, почуявшего близкую смерть.
— И что скажешь?
— Мне говорить нечего, командир. Пусть оно скажет! — Унг Тольд полез в полевую сумку и вытащил предмет, размером и формой напоминающий Изначальный Плод, а проще говоря, яйцо, из которого вылупляется головастик расы Диалона, когда наступает его черед осчастливить мир своим присутствием. Но оно было не привычного серого цвета. Яйцо блестело, как металлическое, и оболочка непрестанно пульсировала. Внезапно оно выпрыгнуло из верхних лап «ночного рыцаря» и покатилось по столу. Потом встало на попа и принялось раскачиваться, как игральный моллюск, не желающий покидать проигрышную ямку.
— Что это такое?!
— Говорящая штучка из углового дома. Тэн Вассан постарался. Приглянулась ему, вот и захватил ее перед уходом. А сегодня утром мне похвастался.
— Говори, кто ты есть! — приказал четвертьабмирал штучке из углового дома и хотел потрогать ее пальцем.
— Но-но, без рук! — ловко увернулось яйцо. Его голос на столичном диалекте расы Диалона звучал прямо в мозгу. — Что за невоспитанность! Мало того, что вы не реагируете на правила, установленные Советом Знания, так еще и экспозицию нарушаете!
— Вспомнил! — вскрикнул Унг Тольд. — Вот это слово — экспозиция. Так и вчера ночью сказало: «Не успеете в срок увидеть — экспозиция поменяется».
— Было дело, — согласилось с заявлением яйцо. — Программа вступительного ознакомления каждый день меняется. Чтобы с историей человечества познакомиться досконально — годы и годы надо потратить. Но дело того стоит. Гляжу на вас и вижу — издалека прибыли. Правильно, что прибыли, — есть чему поучиться! Но как дипломированный гид должен сразу предупредить: пришли в музей — будьте добры уважать музейные правила. Экспонаты руками не трогать! Экспозицию не нарушать! А вы меня — в сумку! Меня, кандиорга высшего класса! А ведь мы, кандидаты в организмы, наделены всеми правами и обязанностями члена Объединенного Союза Человечеств! Я уже про травку не говорю — вы ее косить принялись, а она этого не любит! На ней отдыхать положено, а вы ее железом! Разве экскурсанты так поступают?
— Если я вас верно понимаю, вся планета — музей?
— Не только планета, — гордо объявил дипломированный гид. — Вся солнечная система целиком служит Объединенным Человечествам в качестве музея памяти. В ее пространственных пределах запрещены все виды полетов, кроме экскурсионных. Люди чтят место, откуда пошла цивилизация!
— А если мы прибыли сюда не как экскурсанты?
— Предусмотрено! — с готовностью отреагировал кандиорг высшего класса. — Для иносистемных студентов выделена Венера, вторая от светила планета. Поближе, так сказать, к свету знаний. Могу проводить, если желаете. Благословенный климат на любой вкус. Просторные университетские городки, прекрасно оборудованные спортивные площадки, уголки развлечений, обеспечивающие полноценный отдых на каникулах. Доброжелательная атмосфера погружения в глубины всестороннего знания. В учебных корпусах вас встретят высококвалифицированные педагоги со всех концов Галактики. Поощряются совместные занятия с суперинтеллектуальными компьютерами. Для получения любых справок рекомендую воспользоваться услугами УВБ — Универсальной Вселенской Библиотеки с основным фондом на кварковом уровне…
— Я совсем не школярские утехи имел в виду! — перебил четвертьабмирал.
— Что ж, — гид не раздумывал ни секунды. — Я догадывался, я верил в глубине души, что только творческие, по большому счету, работники способны на такую шалость, как пропалывание декоративной травы на предмет создания монументального шедевра, способного потрясти воображение Союза Человечеств!!! К сожалению, растительные формы лишены чувства прекрасного и не в состоянии должным образом оценить свое непосредственное участие в творении нетленного…
Яйцо неожиданно подпрыгнуло.
— Постойте, друзья, может быть среди вас найдутся художники закатов?! Или психоактеры, способные заставить переживать зрителей на энзимном уровне и тэтаритмически?! А вдруг, сами того не ведая, вы — проницаторы в подсознательное, лепящие образы из комков противоречий!. Это теперь крайне модно — лепить из комков!
— Нет! — рявкнул Керк О, останавливая распоясавшееся яйцо. — Мы — не творческие работники! Мы — Завоеватели!
— Не понимаю, — добродушно заметил гид и принялся пульсировать энергичнее, чем прежде. — Данное слово отсутствует в моем активном словаре. Что это такое — «завоеватели»? Что вы собираетесь «завоевывать»?
Керк О самодовольно потер лапы.
— Я могу объяснить это слово. Завоевать — это чужое сделать своим с помощью оружия!
— Кажется, начинаю понимать… — протянул кандидат в организмы после некоторой паузы.
Керк О решил выложить козыри на стол — пусть гид трепещет, узнав, с кем имеет дело. Подумаешь, устроили из планеты музей, а из другой — университет! Найдем применение и университету! Очень просто — сделаем из него Академию для честолюбивы» четвертьабмиралов, прячущих до поры до времени походных ранцах рецепт гренков полноабмиральских!
— Восемь месяцев назад мой отец Чи Моглу поймал ваш беспилотный корабль с металлической пластинкой на борту. Из ее содержимого стало понятно, где вас искать Пять месяцев мы шли на полных гравитационных парусах, и вот мы здесь! Раса Диалона бороздит Межгалактический океан уже полторы тысячи лет, а ваш примитивный зонд сделан максимум три — четыре десятка лет назад. Это определили лучшие эксперты Империи — у них есть надежное средство, чтобы установить, сколько времени провел в космическом пространстве корабль. Это средство — эрозионный анализ! У меня нет причин сомневаться в их заключении, а следовательно, и в нашем превосходстве! Раса Диалона далеко обогнала ваши Объединенные Человечества в вопросах технологии как космического транспорта, так и вооружений, а посему, хотите вы того или нет, придется признать диктат Империи!
Яйцо перестало пульсировать, видимо, осознав важность произнесенного монолога. Потом оно монотонно прожужжало:
— Проверка поступившей информации завершена. Я связался с УВБ и установил дату вылета зонда, на котором была металлическая пластинка с координатами колыбели Объединенных Человечеств. Ваши эрозионные специалисты ошиблись — это событие произошло сто шестьдесят тысяч лет назад по земному времени. Желательно вернуть реликвию в отделение Истории Освоения Космоса Корабельными Средствами. Адрес ближайшего отделения: Канарские острова, поселок Гвенальпа. Зонд был запущен в очень сложное время. Человечество тогда еще не было Объединенным, и оружия у обеих противоборствующих сторон было накоплено столько, что его хватило бы на многократное уничтожение всего населения Земли. Чего только не хранилось в подземных ангарах: крылатые ракеты, начиненные ядерной взрывчаткой, вакуумные, нейтронные и объемные бомбы, космическое оружие. Казалось, еще немного — и планета вспыхнет во всепожирающем пламени атомного пожара!
Но человечество сумело справиться со своими проблемами. Пушки и ракеты пошли на переплавку, чтобы возродиться в миллионах сенокосилок, комбайнов и сеялок. За ними в мартеновские печи отправились танки. Колонна за колонной, корпус за корпусом, армия за армией, чтобы вернуться тракторами и экскаваторами. Болезнетворные вирусы и бактерии были стерилизованы в плазменных печах, и человечество навсегда избавилось от опасности пандемий. Термоядерная начинка бомб и снарядов пошла на топливо для мирных реакторов…
— Хватит! — крикнул Керк О, в мозгу которого замелькали картины, подтверждающие сказанное гидом. Тупорылые атомные субмарины, переоборудованные в глубоководные научно-исследовательские станции, обезвреженные крылатые ракеты, используемые против ураганов, мощные боевые лазеры, заменившие проходческие щиты под землей… Такое нельзя было выдумать… — Пусть все, что ты рассказал — правда! Но тогда люди, уничтожив собственное оружие, попались в ловушку! Им нечем теперь отразить наше оружие, хоть и не такое совершенное, какое было у вас раньше…
— Я еще не все сказал, — перебил четвертьабмирала кандиорг высшего класса. — Освободившись от смертоносного груза, люди вздохнули свободнее. Все силы они стали расходовать на развитие знаний об окружающем мире. Средства, которые прежде тратились на военные нужды, вкладывались в науку, технику, медицину, образование, искусство. И это принесло благодатные дары: Объединенное Человечество научилось обходиться в космосе без кораблей, общаться на галактических расстояниях без технических средств, решать практически любые проблемы, подключая для этого по мере надобности поочередно, как сменные блоки памяти, население целых планет и даже планетных систем… А если необходимо отразить агрессию, к услугам людей пространственно-изоляционные купола!
— Лжешь! Я все понял! Ты — лазутчик и дезинформатор! Круши его, Тольд! — Керк О молниеносным движением обнажил побеждальный стилет и ткнул в то место, где долю секунды назад качалось блестящее яйцо. Но выпад не увенчался успехом, стилет пронзил пустоту.
— Нападение на меня, полномочного представителя Объединенного Союза Человечеств, расцениваю как недружественный акт, могущий повлечь за собой…
— Вот оно, проклятое, четвертьабмирал! За вашей спиной!
Керк О резко крутанулся на месте, но увидел только сияние, которое быстро растаяло.
— Тревога!!! — истошно завопил Керк О. — Боевая тревога!!!
Он выбежал из своего убежища. Солнце стояло в зените. Десантники строились в шеренги.
Внезапно подул ветер. Чудовищная трава-упрямка загудела под его порывами.
— Связь с флагманом! — приказал четвертьабмирал связисту.
— Связь поддерживается постоянно, командир…
Керк О выдернул из его лапы наушник — аппарат молчал. Кто-то вдруг закричал. Безысходно и тоскливо. И этот крик подхватила вся Стая. Должно быть, так в незапамятные времена кричали неразумные предки расы Диалона, когда на отмель, где были отложены яйца, внезапно обрушивался бурлящий гребень Большой Волны…
Четвертьабмирал поглядел вверх, и ему стало страшно так, как никогда не бывало до этого. Даже во время дуэли в выпускном классе, когда в решительный момент побеждальный стилет застрял в постромках!
Небо потемнело, но осталось прозрачным. На нем не было ни облаков, ни солнца. Звезд тоже не было. Вместо них с высоты на лагерь взирали миллиарды глаз, и это были глаза пятипалых. С каждой секундой их становилось все больше. На глазах не было мигательной перепонки, как у расы Диалона, зато их обрамляли волоски, которые периодически смыкались вместе с кожистыми веками, на какой-то миг скрывая неправдоподобно круглые зрачки! И в зрачках читалось только одно любопытство и ничего более!
…Керк О и Унг Тольд поняли, что расположение Стаи накрыто пространственно-изоляционным куполом. Раса Диалона стала новым экзотическим экспонатом в Музее.
Одно утешало — экспонаты трогать руками запрещается.
Было очевидно: след появился на рассвете.
Ыргл проходил здесь ночью, и если бы след остался с вечера, уж он бы его заприметил. В полной темноте Ыргл мог разглядеть пылинку на тропе. След был невелик, впору Кайе, младшей дочери старика Харша. Да только это был не нормальный след, след человека племени буранов. Нога оставившего отпечаток на снегу была одета в железо!
Первым побуждением Ыргла, когда он наткнулся на след, было дать тягу, бежать, обойти опасное место стороной, другим гребнем, пусть много выше. Не то чтобы он боялся этой печати неведомого на белом полотнище небольшого ледничка — наоборот, его так и подмывало получше разглядеть след. Но в поверьях буранов след пришельца предвещал беду.
Однако Ыргл был не из тех, кто без раздумий и колебаний подчиняется обычаю. Конечно, если бы он отступил и никому ничего не сказал, получилось бы, что он вроде и не видел никакого следа, а значит, к грядущая беда отвязалась бы от него. Но с другой стороны — разве ему не повезло? Разве не столкнула его судьба с любопытнейшей загадкой? Разве не выпало ему то, что выпадает едва ли одному на десять десятков буранов? Разве не готов он к борьбе, риску, противостоянию слепым силам случая? И разве не мечтал он посвятить себя какому-нибудь великому деянию на благо племени? Нет, он не отступит. Он принимает вызов — и будь что будет!
Ыргл распрямился над следом во весь свой рост и кинул в горы дерзкий вибрирующий вопль — боевой клич, вызов судьбе. Горы долго перебрасывались его гаснущим голосом, пока не уронили в долину, а потом где-то на противоположном склоне ущелья зашелестела, рождаясь, небольшая лавина.
Он гордо окинул взглядом снежные пики, поддерживающие голубую твердь неба. Синее, белое, черное… Благословенная Страна Гор, где его древнее племя жило всегда. Ниже Страны Гор шли Предгорья — коричневые кряжи, ущелья, террасы с белыми и голубыми вкраплениями ледников, а еще ниже ютилась чахлая и безжизненная Нижняя Зона, область зеленого. Он видел как бы весь мир сразу — и себя в нем, равноправную и неотъемлемую частицу Страны Гор.
Себя он видел как силуэт на фоне белого сияния ледника. Высокий, плечистый, длиннорукий, с ног до головы, кроме лица, покрытый великолепной черной шерстью, с удлиненной остроконечной головой, — дитя и господин своих гор.
В нем клубились и бурлили неуемные силы. Душа его сумасшедшим тамтамом колотилась в груди. Кажется, приходит конец скромному и безвестному Ырглу. Кажется, вздымается над горизонтом его звезда. Еще бы, он нашел то, что долго и тщетно искали предки, его братья по племени — отчетливый след пришельца! «Покажи мне хоть один достоверный след пришельца на снегу наших гор — и я поверю, что он существует, этот сказочный дикарь, получеловек-полузверь, пришедший снизу», — сказал однажды мудрый Нгор.
И вот он перед глазами, след, четко оттиснутый на податливой белизне снега, — настолько достоверный, что достовернее некуда. Ыргл склонился над ним — и вдруг резко отпрянул. Его опалила молния мысли: след достоверен, покуда виден глазами, — но придет солнце и растопит снег — близкое дыхание тоже может повредить находку — он должен запечатлеть след, чтобы по первой же просьбе показать любому, и прежде всего Нгору — достоверно лишь то, что перед глазами. И он, передвинув камешек на широком желтом кольце, украсившем четвертый палец его левой руки, долгим недвижным взором уставился на след.
След был полосатый, с четко вдавленной пяткой и вмятинами острых клыков впереди и сзади. Собственно, след не ноги, а неведомой одежды для ноги, но это не имело значения, все равно это был след пришельца, именно такой, который будто бы видели предки и который сохранился лишь в потаенных запретных легендах племени буранов.
Только запечатлев картинку, Ыргл обратил внимание, куда смотрел след — он смотрел в горы! Значит, на рассвете неведомый дикарь прошел в горы, туда, где в сокрытых пещерах обитают бураны. Что ему там нужно? Не несет ли он опасность и гибель? Однако смутная эта мысль не задела Ыргла: в легендах, которые рассказывали им, детям, старик Харш и другие старики, Гость Снизу никогда не приносил несчастья людям гор. Это странное существо отличалось лишь одним свойством: невероятным, безграничным любопытством, вошедшим в поговорку. Он любопытен, как тень снизу, — говорили об иных соплеменниках бураны, — потому что говорить в открытую о пришельцах, Гостях Снизу, никто не имел права — это жестоко каралось.
Итак, пришелец подался в горы. Но откуда он возник? Сгустился из воздуха? Свалился с неба? Поднялся из Нижней Зоны, где льды граничат с зелеными лугами и где рождаются ручьи, убегающие потом вниз, в Преисподнюю? Но если он пришел из Нижней Зоны, где иногда появляются стада глупых густо-волосатых животных иехо и где кормятся горные козлы, — откуда же он взялся в Нижней Зоне? Потому что доподлинно известно: никаких дикарей в этой зоне, насколько она доступна буранам, не существует. Конечно, они могли подняться в Нижнюю Зону из Преисподней, из губительных и необитаемых глубин планеты, — но для этого нужно лишь, как объяснил Нгор, чтобы они были бесплотными духами, а не реальными, хотя и дикими людьми, какими изображают их легенды. А реальные люди — или животные? — ни единого мига не смогут прожить ниже уровня Нижней Зоны, потому что жизнь там, в Преисподней, невозможна: слишком густой воздух забивает легкие. Бураны помнят имена отступников, пытавшихся проникнуть в Преисподнюю, — их тела так и остались лежать там, на зеленой траве, символизирующей смерть, и глаза их выклевали орлы.
И все же, подумал Ыргл, он пришел снизу. Об этом громко кричал след на снегу. А если так, может оказаться, что ниже по тропе остались другие следы! Окрыленный этой мыслью, Ыргл метнулся вниз вдоль тропы — бесшумно, как падающий на жертву орел. И вскоре действительно обнаружил еще один след той же одетой в железо ноги, правда, не такой четкий, едва заметный на припорошенном снежком камне. Ыргл на всякий случай запечатлел и этот след и уже готов был пуститься дальше вниз, но разум остановил его и сказал строгим голосом Нгора: «Куда же ты, сын мой? Ты и без того спустился слишком далеко. Разве ты забыл, чем грозит зеленый цвет, цвет травы? Остановись и. подумай головой».
Ыргл послушно остановился. Без сомнения, спускаться ниже не следовало, опасно, да и что это даст, если он отыщет еще один след — все равно же он не сможет запечатлеть цепочку следов. Цепочка поразила бы Нгора, три отдельных следа порадуют его ничуть не больше, чем один след. Лучше вернуться и идти по тропе вверх, пока…
Пока что? Ыргл утесом замер на тропе. Его опалила самая жгучая за всю его жизнь молния мысли: пока он не встретится с Гостем Снизу! Пришелец не может находиться в горах долго, если только это настоящий пришелец, не дух низин, а этот явно настоящий, потому что духи, как известно, не оставляют следов. Значит, если подождать… он в конце концов наткнется на Гостя Снизу! Впервые из всех ныне живущих буранов своими глазами увидит таинственного пришельца!
Ыргл хотел было кинуть в горы победный крик, сотрясающий скалы, но вовремя остановил себя. Теперь он знал, что не один на тропе, на другом ее конце, где-то там, среди снежных пиков, — Гость Снизу. А Ыргл вовсе не хотел пугать его, Ыргл не питал к нему никаких враждебных чувств — только любопытство, любознательность.
Рассудив так, мудро и хладнокровно, как взрослый буран, каковым он и был провозглашен недавно, когда ему исполнилось пять раз по десять зим, он отошел от тропы чуть в сторону, приник к черной скале и слился с нею.
Запах обгорелого мяса горного козла щекотал ноздри, дразнил, подзуживал на какие-то неведомо-дерзкие поступки. Сверстники Ыргла, юноши и юные женщины, нетерпеливо толклись у жертвенного костра, все разом что-то говорили, размахивали руками, беспокойно и многозначительно переглядывались. Настоящий живой огонь, пожирая сухие палочки, облизывал истекающую соком тушу подвешенного за рога козла, то вспыхивал буйно и ярко, то затихал, выкидывая струйки дыма и постреливая угольками. Большой дым уходил вверх, в бездонные своды закопченной ритуальной пещеры — круглого зала с возвышением кострища посередине. Где-то вдали вздыхали и ухали тамтамы.
Вдруг все звуки смолкли. От стены отделился высокий изможденный старик в красной мантии жреца — Нгор. Он вскинул руку.
— Ыргл, человек племени буранов! — выкликнул Нгор.
— Это я, — отозвался Ыргл и вплотную приблизился к огню.
— Вожди племени выпускают тебя во взрослую жизнь. Будь же во всем достоин доброго имени бурана. Чти традиции предков и бди о будущем. Заботься о племени, как оно печется о тебе. Будь мудрым и осмотрительным. Возлюби труд, ибо труд — единственное проявление человеческого в человеке. Возьми женщину, которая греет тебе кровь. И живи с нею и с самим собою в ладу. Аминь!
Сотрясая пол, забили тамтамы. Вспыхнул мерцающий фиолетовый свет. Старики, древние, как сами горы, взгромоздили Ыргла на плечи и в почетном шествии обнесли вокруг костра. От заполнившего пещеру дыма у всех защипало глаза.
— Воздай же племени, — откуда-то из мрака закопченных сводов раздался трубный глас, — и племя воздаст тебе!
В руках у него оказался старинный ритуальный нож. Ыргл распластал горячую тушу козла, и первый дымящийся кусок поднес Нгору. Второй — Кайе, младшей дочери Харша, предназначенной ему в подруги, с которой вместе предстояло ему молиться добрым духам гор. Третий… он хотел бы поднести его Харшу, дядьке и наставнику, который столько любопытного поведал им длинными вечерами из того, что знать не положено… но поднес Гигу, старшему брату, зануде и гордецу — так требовал обычай. Впрочем, разве не Гиг помог ему загнать жертвенного козла?
А потом… потом они все точно опьянели от горелого мяса. Ыргл тоже попробовал немного… это было противно, но кровь закипела в жилах, ему словно бы припомнилось нечто давно забытое, звериное… азарт погони, ярость соревнования, нестерпимое желание преодолеть, завладеть, свершить, прославиться. И в буйстве ритуального танца это древнее, дикарское в нем все больше, все жарче разгоралось, — пока он не увидел сквозь чужие спины и плечи для него одного таинственно светящиеся глаза Форы, старшей дочери Харша, женщины, чьи молитвы отвергли добрые духи гор.
И теперь уже до конца праздника посвящения Ыргл видел лишь ее, только ее, хотя рядом неотступно вертелась скучная, неинтересная Кайя. Взгляд Форы, все разгораясь, пьянил сильнее горелого мяса. Пьянил, дразнил, сводил с ума, прожигал насквозь… Когда он улучил момент и в ликующей толчее схватил ее за руку, Фора мягко прильнула к нему всем змеино-гибким телом и шепнула, вкрадчиво улыбаясь: «Ты струсишь. Обычай требует, чтоб ты молился с Кайей. Ты никогда не нарушишь обычай!»
Тогда он ничего не ответил на дерзкий вызов этой заманчивой женщины. Только подумал: «Как же так? Обычай и в самом деле отдает мне Кайю, и я сломаю традиции предков, если пройду мимо. Но ведь Нгор сказал: возьми женщину, которая греет тебе кровь. И это тоже завет предков. Выходит, завет против завета? Как же так?»
Этот разрывающий душу вопрос — как же так? — больше всего запомнился ему из праздника посвящения. Больше, чем живой огонь, чем запах горелого мяса, чем дразнящие глаза Форы. Потом, позднее, он так или иначе решил для себя этот вопрос. Впрочем, переступив через другой завет: живи с самим собою в ладу…
И вот сегодня здесь, у тропы, по которой прошел Гость Снизу, вопрос всплыл снова. Как же так? Найти четкий и достоверный след пришельца всегда считалось и считается величайшей заслугой перед племенем. Об этом говорил Нгор. И в то же время всякие упоминания о пришельце жестоко караются, старик Харш даже легенды рассказывал шепотом, с оглядкой на Нгора. Потому что Нгор называл легенды «вредным вздором». Как же так? Где тут истина, где ложь? Можно ли отделить истину от лжи? И что он творит, выслеживая Гостя Снизу: благо или зло? Воздаст ли ему племя за его старания? Или осудит?
Эти вопросы он мог бы решать до полудня. К счастью, ему не пришлось ждать долго. Вскоре уши оповестили его, что приближается что-то громкое, как небольшая лавина. Потом грохот железных ног заглушило мелодичным звуком воя ветра в щели неплотно заваленного входа в пещеру. Ыргл ни за что не догадался бы, что это за звук, если бы в тот же миг из-за выступа скалы не показался… о добрые духи гор!.. Гость Снизу. Он был мал ростом, весь зарос бурой шерстью, ноги одеты в железо, голова круглая, как луна, через плечо огненная палка — все как в легендах. Только этот… этот делал губами звук воя ветра в щели неплотно заваленного входа в пещеру, и Ыргл поразился, почему неприятный этот звук кажется ему таким музыкальным.
Гость Снизу был неблизко, потому что шел не по тропе, а верхом террасы, и все же Ыргл разглядел, что лицо у него белое и безволосое, почти как у нормального человека. И еще разглядел, что дикарь ведет себя беспечно — видно, не чувствует опасности, размахивает руками и не всматривается в окружающий мир. Пропустив пришельца вперед, Ыргл разрешил себе на солидном расстоянии двинуться за ним, хотя делать это скорее всего не следовало, потому что душа бурно колотилась в груди и тело сотрясалось от любопытства, страха и азарта, — в таком состоянии трудно не выдать себя. «Ты слишком горяч для настоящего бурана», — не раз говорил ему Гиг, старший сын Нгора, его отца. И все же по сравнению с пришельцем Ыргл скользил по тропе бесшумной и невидимой тенью — настолько был неприспособлен к горам Гость Снизу.
И вдруг Ыргл окаменел. Дикарь сорвал с плеча огненную палку и повернул в сторону большого рогача, давно уже сторожко следившего за ними со скалы. Великий гром расколол небо, и горы обрушились в долину. Ыргл упал лицом в снег, закрыл глаза и зажал уши. Он уже проклинал себя за непомерное любопытство и пренебрежение к поверьям предков. А если это не настоящий Гость Снизу, а злой дух? А если разверзнутся горы и поглотят его, Ыргла, гордеца и отступника? А если молния ударит в темя?
Но ничего не случилось, и Ыргл дрожа поднялся. Пришелец, едва слышно подражая вою ветра, шагал уже далеко внизу, согнувшись под тяжестью крупного рогача. Во все мог бы поверить Ыргл, во все! — но как можно убить козла на таком большом расстоянии с помощью простой палки, пусть и железной?! Нет, это не укладывалось в голове. Получалось, пришелец убивает мыслью, лишь она одна способна пересечь ущелье за полмига. Но если он умеет убивать мыслью, лучше держаться от него подальше. Лучше бы вообще не видеть его и не знать!
И Ыргл, все еще вздрагивая и обливаясь потом ужаса, напрямки припустил вверх, к обиталищу Нгора, чем выше вела тропа, чем ближе становились снежные пики и морознее воздух, тем быстрее приходил в себя и успокаивался Ыргл. Лишь теперь в голове его обнаружилась ошибка — он забыл сдвинуть камешек на кольце, забыл запечатлеть в памяти Гостя Снизу, и значит, никому не докажет, что в самом деле видел пришельца. Но, может быть, ему и без того поверят? Или все равно не поверят, и не стоит никому ничего говорить? Но так или иначе, он чувствовал, что нарушает заветы предков — не один завет, так другой… Видно, роковая примета начала сбываться.
В обиталище Нгора царил полумрак. Лишь изредка мягкие всполохи света выхватывали из сумрака то грубо обработанный пористый камень свода, то до блеска отполированные тысячами рук и плеч стены и колонны, то давным-давно угасшие очаги. Ыргл привычно следовал из покоя в покой, и так же привычно шарахались из-под ног, забивались в углы, метались взад-вперед смутные тени, так пугавшие его в детстве.
Нгор пребывал в состоянии священного сна. На каменном ложе, вырубленном в скале, покоилось его долгое усохшее тело, золотисто сияло мудрое чело, серебром отливала борода. Семь раз по десять десятков — столько славных зим прожил Нгор. Ырглу трудно было представить такую длинную жизнь, порой ему казалось, в нее вместилась вся история племени буранов. Но отец любил повторять: «Я появился на свет, когда солнце моего народа уже закатилось».
Теперь их осталось совсем немного на планете, хранителей Великой Древней Культуры Земли, и чтобы продлить бесценную жизнь племени, они вынуждены время от времени погружаться в сон, иногда на несколько зим кряду. Спали только мужчины, женщины не спали. У них, у женщин, было свое предназначение, и проще, и сложнее: принести потомство, — и самоотверженные женщины племени буранов долго и усердно молились, чтобы добрые духи гор ниспослали им ребенка, — на радость племени и на горе матери. На радость — потому что появление каждого нового бурана отмечалось как праздник всего племени. И на горе — потому что женщина, исполнив предназначение, спокойно отходила к предкам. Вот почему среди буранов не было старух. Мужчины же передавали из поколения в поколение мудрость минувших эпох, для этого они должны были долго жить, и в обязанности каждого мужчины вменялось спать две части жизни из трех, сохраняя себя для будущего. Тем более драгоценным почитался сон такого человека, как Нгор, — один из вождей племени и жрец общины буранов, обитающих в горах Центрального Пояса Большого материка.
Бураны обитали повсюду, где есть горы, на всех континентах планеты, но они плохо представляли, что это значит — континент. С помощью волшебного кольца они видели друг друга и спокойно друг с другом общались на любом расстоянии. Они лишь не могли взять себе подругу из другой общины, и в этом, утверждали иные умники, заключалась главная беда племени.
Нгор спал, но в особых случаях разрешалось прерывать священный сон. Ыргл полагал, что это как раз и есть такой случай — не всякому и не каждый день удается встретить таинственного Гостя Снизу. Ыргл протянул руку, чтобы коснуться сморщенной, костистой руки отца — и остановился. Он уже немало совершил необдуманных поступков сегодня — зачем лишний раз гневить добрых духов? Правда, вставать на колени, чтобы разбудить спящего, давно уже стало предрассудком, но отец всегда строго соблюдал ритуалы и требовал этого от других.
Когда тень сна сбежала с его лица, Нгор спросил, разглаживая узловатыми пальцами длинную и редкую белую бороду:
— Что случилось, сын мой?
— Я видел Гостя Снизу!
— О святые духи! — пробормотал Нгор. — И тебе не удалось избежать этого соблазна юности! Где же ты его видел?
— На тропе у Третьей скалы Правого отрога.
— Как ты попал туда? Опять бегал к этой Форе, чье чрево проклято духами?
— Да, отец, эта женщина греет мне кровь. И мы вот уже много ночей усердно молимся, чтобы духи гор послали нам маленького бурана.
— Ваши молитвы брошены на ветер. Разве ты не знаешь, что с нею тщетно молились многие до тебя? Почему ты не молишься с ее сестрой Кайей?
— Потому что с Кайей молиться скучно, отец, она глупа и холодна точно камень. А от молитв Форы бросает в жар. И мы верим, что духи даруют нам награду за наше усердие.
Он чуть было не напомнил, что право любого бурана выбрать женщину, которая греет ему кровь, провозглашено в древнем завете, — да вовремя догадался смолчать. В разговорах с Нгором он всегда старался оставить свои сомнения при себе. Нгор его отец и любит его, но он не только один из вождей племени, не только жрец здешней общины, карающий за нарушения заветов предков, он еще и хранитель Чести и Справедливости, — об этом не следовало забывать.
— Хорошо, хорошо, — устало проворчал Нгор. — Ты взрослый и вправе сам решать, с кем тебе молиться. Хотя благонравный буран послушался бы совета старших. Итак, ты возвращался после ночи молитв в пещерах Харша и на тропе встретил Гостя Снизу?
— Да, отец. Он спускался с гор обратно в Нижнюю Зону и делал губами звук воя ветра в щели неплотно заваленного входа в пещеру.
— Даже? — усмехнулся Нгор. — Это уже что-то новенькое. До тебя молодые люди, возвращавшиеся после ночи молитв с хорошенькими женщинами, тоже дремали на ходу и видели во сне разную дребедень вроде духов преисподней и пришельцев. Но хотя бы не слышали воя ветра.
— Отец! Я в самом деле видел его! Он был небольшого роста…
— Ну да, конечно, конечно! Небольшого роста, волосатый, голова круглая, лицо безволосое, на ногах железо и огненная палка через плечо. Так?
— Да. Но я видел, как он…
— Мой мальчик! — сказал Нгор ласково. — Ты уже мужчина и должен бы знать, как отличить действительность от сна и тело от духа. Покажи мне твоего Гостя Снизу.
Ыргл схватился за кольцо — и руки его бессильно упали.
— Отец, я забыл запечатлеть его. Так увлекся, что забыл…
— Вот видишь! Не ты первый, не ты последний. Как только кто-либо из буранов встречал Гостя Снизу, так тут же забывал запечатлеть его! Думаешь, случайно? Отнюдь! И это означает: нельзя запечатлеть то, чего нет. Мы молимся духам, да, — так велит нам древний и мудрый обычай, и не нам спорить с предками. Но верим ли мы в существование духов где-либо еще, кроме нашей головы? Нет, потому что мы реалисты. Мы верим лишь в реальный мир. Все, сын мой, дальше ты сам разберешься со своими бурлящими мыслями. Поди, не мешай мне сохранять себя для будущего. Да передай Харшу…
— Но я запечатлел его след, отец!
— Чей след, Харша?
— Да нет же, Гостя Снизу! Даже два следа. Вот они! — И он торопливо тронул камешек на кольце.
— Да, вижу, — тихо проговорил Нгор. — Почему не наклонился поближе? Что ж, это действительно похоже на след ноги пришельца, каких во все времена бураны встречали уже немало. Но не мог ли кто-нибудь подшутить и специально вылепить след на твоем пути, зная, что ты ходишь к Форе? Скажем, Гиг? Ведь ему не нравится, что ты ходишь молиться к Форе, не так ли?
— Гиг? Вылепить след? — ошарашенно повторил Ыргл. — Но ведь я видел и того, кто оставил след. Я видел его своими глазами!
В голосе Ыргла пробилось, вероятно, нечто такое, что отец поверил. Поверил — и начал рвать на себе волосы. Конечно, не в самом деле рвать, лишь символически.
— Сын мой, я понимаю тебя. Но ради всего святого — пока никому ничего не говори. Дай мне подумать и подумай сам. Да, слава и честь бурану, который первым докажет существование Гостя Снизу. Но ведь требуются доказательства, очень весомые доказательства. А не докажешь — на всю жизнь накличешь беду. Разве ты не знаешь об участи тех, кто настаивал, что видел пришельца, тогда как на самом деле не видел?
— Я знаю об их участи, отец. Но ведь я-то видел. Видел!
— Ты полагаешь, те, кто взошел на священный огонь, не были убеждены, что тоже видели?
— Я как-то не думал об этом, отец.
— Так подумай, мой мальчик. Жизнь такова, что порой лучше не замечать чего-то. В том числе и таинственных следов. Жить, дышать живительным воздухом гор, греться в ласковых лучах солнца, слушать волшебную музыку, молиться с женщинами, пусть даже такими, как твоя Фора, — и не замечать чужих следов на снегу! К чему? Мы, бураны, и без того слишком устали.
— Хорошо, подумаю, отец. Я лишь хотел спросить…
— Спроси, если я смогу принести тебе ответ.
— Можно ли убивать мыслью? Убивать на расстоянии?
— Разумеется, нет. Я же говорил, мы реалисты, и мы верим только…
— А он убил козла из огненной палки! На расстоянии в пять далей! И гром сотворил над миром.
Нгор тронул рукою воспаленный лоб сына.
— Бедный мой мальчик! Не я ли старался уберечь тебя от влияния этой женщины, Форы! Вы спускались в Нижнюю Зону и жевали листья ваку-ваку?
Иногда ход мыслей Нгора озадачивал Ыргла настолько, что казалось: отец не в своем уме, его языком говорят слепые духи Преисподней.
— Нет, что ты, отец!
— Я вижу, спускались. Не ты первый, кого она угощает этими листьями, вызывающими сны наяву, — чтобы покрепче привязать к себе.
— Да нет же! Я никогда не спускался на уровень травы.
— Возможно. Значит, спускалась она. Не угощала ли тебя Фора напитком ночи?
— Да, отец, я пил его, и не раз.
— Вот видишь! Иди, сын мой. Иди и думай головой. Ты уже взрослый человек…
Одна из пещер в глубине обиталища Нгора принадлежала Ырглу, и он поплелся к себе, задумчиво минуя просторные гулкие залы, бассейны, галереи, туннели и переходы. Воистину, вольготность их приюта наталкивала на мысль, что в стародавние времена славное племя буранов было помногочисленнее. Кое-где топились камины. Воздух, более теплей, чем снаружи, едва заметно переливался из пещеры в пещеру, упрямо двигаясь вверх. И там, в невообразимой выси, близ вечно белых вершин, найдя невидимые глазу расщелины, устремлялся к небу.
Если в ясный день долго смотреть на вершину, можно заметить где-нибудь сбоку волнистую струю теплого воздуха. О потаенных этих пещерах знали только орлы гор. А в теплых расщелинах выводили они своих птенцов.
Случилось то, что, вероятно, и должно было случиться — Ыргл завелся. И вместо того, чтобы подумать и отступиться, как советовал отец, в следующую же ночь наперекор всему спустился в Нижнюю Зону, в Долину Ручья.
Ему хотелось во что бы то ни стало отыскать обиталище пришельца, запечатлеть в памяти и самого Гостя Снизу, и его гнездо, и, может быть, какие-нибудь его вещи, чтобы никто не посмел сказать, что де слова Ыргла о встрече с пришельцем — пустые бредни. Долина Ручья не считалась запретной зоной, но спускаться дальше без особого разрешения вождей племени он не имел права. Однако даже и в эту зону, зону первой травы, Ыргл ступил не без трепета: он еще никогда не опускался так низко.
Он не обнаружил здесь ничего подозрительного, следов на тропе не было, ни нос его, ни ухо не уловили никаких необычных запахов или звуков. Неужели ему не удастся подтвердить свою правоту? Неужели пришелец исчез? Только как же он мог уйти, самый любопытный из всех любопытных, не узнав ничего интересного? Даже Ыргл не ушел бы, тем более должен оправдать свой характер Гость Снизу.
По скальному гребню, по нависшему над бездной карнизу бесшумно скользил Ыргл по-над раскинувшейся внизу долиной, куда с грохотом и брызгами падала вода. Собственно, он лишь очертил границу ведомого буранам пространства; было известно, что внизу, в долине, начинается Большая Река; но и зеленая эта долина, и Ручей ниже водопада, и Большая Река были уже иным миром — Преисподней, зоной смерти. Ыргл заканчивал свой рискованный обход — и вдруг точно пристыл ко льду на краю козырька: далеко-далеко внизу, много ниже того места, где Река поглотила Ручей, светился огонек. Огонек, который во всех легендах сопутствовал Гостю Снизу — будто бы на кострах эти странные полудикари не только жарили мясо убитых ими козлов, но и варили воду.
Ыргл не колебался ни единого мига, он словно позабыл все наставления о зеленой черте и мучительной гибели, что несет Преисподняя, — наперегонки с прыгающим со стремнины Ручьем ринулся он вниз. В темноте яркой звездой светил ему красноватый глаз костра пришельца.
Однако эта незримая черта, отделяющая мир живых от потустороннего, все-таки существовала: при первом же прыжке что-то оборвалось у Ыргла внутри. Так было лишь раз, в далеком детстве, когда Гиг учил его прыгать со скал; тогда, сжавшись в комочек, стиснув ширящийся в нем страх, Ыргл все-таки заставил себя оттолкнуться от утеса; что-то оборвалось в нем, на миг затмив сознание; но в следующее мгновение он приземлился — и возликовал, навсегда поборов в себе боязнь высоты. Не так же ли одолевает человек страх запретного, грозящего мучительной медленной гибелью — страх Преисподней?
Вполне благополучно спустился Ыргл в долину Большой Реки. Да, дышать здесь было труднее, густой и липкий воздух забивал ноздри и грудь, но ничего явно угрожающего не чувствовалось. Может, вожди племени преувеличивали опасности низин, нарочно пугая ими буранов, — чтобы бураны не увидели чего-то лишнего? Но чего же? Разумеется, временного обиталища пришельцев, которые почему-то с началом теплого сезона всегда устремляются в горы. Во всяком случае, если верить запрещенным легендам.
Красный огонек все приближался, Ыргл уже был от него на расстоянии десяти далей, когда путь ему преградила Большая Река. Она была не такая уж большая, но бураны не видели реки больше этой, и Ыргл не смог бы ее перепрыгнуть, а войти в воду не смел — это была враждебная, чуждая ему среда, да и не располагала к общению черная грозно-пенистая стихия. Как же он не сообразил сразу, там, наверху, что Река не подпустит его к костру пришельца?
Но недаром же Ыргла провозгласили взрослым, недаром он был сыном мудреца — светлая мысль опять блеснула в его голове: но ведь если Гость Снизу нашел вчера путь от костра в горы, значит, и он, Ыргл, должен отыскать путь от гор к костру, стало быть, где-то неподалеку Реку можно перепрыгнуть или перейти по камням. И он, заприметив причудливый утес над водою, решительно двинулся вниз по Реке. Он шел долго, так долго, что костер в его глазах превратился в искру и погас. Тогда Ыргл сказал себе: «Ты глупый мальчишка, ты должен был сообразить, что Река чем ниже, тем шире, — и пойти вверх по течению, там искать сужение».
Ночь была на исходе, небесный купол на востоке начал пробуждаться — Ырглу пришлось быстрее шевелить ногами. Наконец он достиг того места с причудливым утесом над водою, откуда решил идти вниз, и вскоре, через две-три дали, обнаружил переброшенную через реку… толстую палку. Палка была в два обхвата толщиною, и каким образом появилась она здесь, прочно лежащая поперек Реки, не смогли бы сказать даже всезнающие духи Преисподней. Тем не менее Ыргл сразу сообразил, что лежит она здесь не случайно и что именно по ней шел вчера пришелец. Не колеблясь, ступил он на палку, чуть дрогнувшую под его тяжестью, — и оказался на другом берегу. Теперь следовало быть особенно осторожным: он не мог не помнить, что огненная палка Гостя Снизу достала рогача за пять далей.
В сумраке рассвета костер почти померк, и когда Ыргл подкрался поближе, он понял: огонь уже поглотил всю свою пищу и готов был уснуть. У костра на тонких палках подошвами кверху торчали ноги. А неподалеку большим серым валуном вздымалось обиталище пришельца. Не вдруг сообразил Ыргл, из чего оно сделано, лишь предутренний ветерок надоумил: Гость Снизу обитает в тряпичной хижине! В сторонке, недалеко от костра, валялись на камнях обглоданные кости козла, несколько в уголь сгоревших кусков мяса. Двигаясь бесшумно и то и дело озираясь, Ыргл подобрал одну кость и обнюхал — запах обгоревшего трупа вызвал отвратительное подсасывание внутри, теплый ком подкатил к горлу. «Дикарь! — с отвращением подумал Ыргл. — Дикарь, поедающий трупы не ради ритуальной необходимости, а ради удовольствия!»
Он повернул камешек на кольце и тщательно запечатлел и обиталище пришельца, и его ноги, и костер, и кости. Теперь уж никто не обвинит Ыргла в бездоказательности, он принесет целый ворох доказательств, и за это ему скостится грех самовольного спуска в Преисподнюю. А может, еще и воздадут его смелости и находчивости — во всяком случае, он так надеялся… И тут настороженный взгляд Ыргла обнаружил неподалеку от костей, на высоком камне, три странных предмета. Он долго не мог понять, что это. Что-то белое, длинное, корявое… Твердое, но непрочное. «Духи святые! — едва не воскликнул он. — Да это же… это же мои следы! Если заполнить мой след на снегу жидкой белой глиной и потом дать ей высохнуть… Так вот оно что! Пока я ловил его следы, он поймал мои — и по-своему запечатлел. Вот тебе и дикарь!»
Неожиданный вой ветра в щели, столь знакомый Ырглу, заставил его проворно отскочить за обломок скалы и замереть там. Из хлипкого своего убежища вылез вчерашний Гость Снизу. Он поглядел на восток, высоко вскинул руки и беззвучно разинул рот, по-своему приветствуя невидимое еще солнце. Ыргл тронул камешек на пальце: благодарение духам, и этот ритуальный жест дикаря удалось запечатлеть! И вдруг — о ужас! — пришелец снял с лица глаза. Лишь неимоверным усилием воли удержал себя Ыргл на месте, не бросился наутек. И потом… его все-таки грызло любопытство: что же будет делать дикарь без глаз? Но под снятыми глазами у него оказались другие глаза, потайные — маленькие, красноватые, почти такие же, как у буранов, и пришелец потер эти глаза кулаком.
— Вот это да! — порадовался Ыргл. — Про вторые глаза даже древние легенды ничего не знают…
Огненной палки не было поблизости, и теперь Ыргл не только не испытывал к Гостю Снизу никакого враждебного чувства, брезгливости или страха, — даже любопытство его, отчасти, видимо, удовлетворенное, несколько поутихло. Более того, он чувствовал к этому загадочному существу лишь расположение, видел в нем странноватое, как бы зеркальное отображение самого себя. Так же как и он, Ыргл, волосатый этот чужак был любопытен, так же рискован и смел, так же азартно охотился за следами…
И Ыргл поймал себя на том, что готов был выйти из укрытия и выкрикнуть обычное приветствие буранов: «Долгих зим тебе, парень! Не скажешь ли, как твое имя?» Только суровое воспитание да еще, может быть, врожденная осторожность бурана заставили его остаться на месте. Теперь ему предстояло незаметно смыться. Для Ыргла это не составило труда.
Обратного пути наверх он вовсе не заметил: его несли за облака могучие крылья надежды и радости открытия, за которое племя воздаст ему величие почести.
Первое, что его насторожило, — отец бодрствовал. Брови его были насуплены, и глаза смотрели долу. Может быть, это и заставило Ыргла сдержать в груди рвущийся наружу ликующий вопль: «Я запечатлел его, отец!» Он лишь спросил:
— Что-нибудь случилось, отец?
— Хорошее, — глухо отозвался Нгор. — Можешь больше не терзать себя. Мой сын и твой старший брат признался, что подшутил над тобою. Нарочно вылепил этот след на твоем пути. Он полагает, ты слишком доверчив.
— Гиг? Гиг признался, что вылепил след пришельца?
— Чего ж тут странного? Разве между вами не пробежала тень?
Нгор был прав. С тех пор как Фора стала молиться с Ырглом, старший брат сильно охладел к нему. А недавно Гиг поселился отшельником в отдаленной пещере и посвятил себя высоким размышлениям.
— Возможно, отец, — спокойно ответил Ыргл. Он мог говорить спокойно, запечатлев пришельца, его ноги, его обиталище и запечатленные им свои собственные следы. — Возможно, я излишне доверчив, Гиг подшутил надо мною, а я поверил. Но Гость Снизу, поразивший на моих глазах рогача за пять далей, — его тоже подстроил Гиг?
— С этим хуже, — сурово ответил Нгор, глядя в сторону. — Вожди племени подвергли допросу Фору… по поводу листьев ваку-ваку. И приговорили ее к путешествию в страну предков.
Ыргл почувствовал, как земля уходит из-под ног. Он — прошептал:
— Она… призналась?
— Нет. Она все отрицала. Но Кайя, младшая дочь ее отца Харша, обличила ее. Фора опаивала тебя — вот откуда взялся твой Гость Снизу!
— Значит, маленькая змея не простила сестре! Так-так-так… — проговорил Ыргл и снова почувствовал под ногами твердый камень. На него свалилась скала — ответственность за чужую жизнь, за жизнь доверчивой и доброй женщины, которой он дорожил больше всего на свете. Но именно эта скала на плечах заставила его прочно стоять на земле. Вот когда он почувствовал себя по-настоящему взрослым.
— А если я докажу, что увиденный мною Гость Снизу — реальность? Тогда приговор Форме отменят?
— Как ты можешь это доказать? — горько усмехнулся Нгор, нервно теребя снежную свою бороду.
— Я запечатлел Гостя Снизу! — не скрывая торжества, воскликнул Ыргл. — И его самого, и его обиталище, и запечатленные им в белой глине следы моих ног!
— Следы твоих ног? — как эхо повторил Нгор. — Покажи!
Ыргл показал.
— Н-да, — смутился Нгор. — Что это, он сушит ноги? А это? Это и есть твои следы? Странно, странно… Дикарь, охотящийся за следами буранов. Уж не изучает ли он нас — как мы его? Ага, так вот он какой! Типичная человекообразная обезьяна. Для нас, древнейших владык планеты, это существо, даже если оно наделено зачатками разума, не более чем торопливо эволюционизирующие обезьяны. Тупиковая ветвь… О духи, что это? Он снял глаза? И там, под этими… у него нормальные глаза? Вполне человечьи?! Порази меня молния, тут что-то не так!
Нгор казался не столько удивленным, сколько подавленным и растерянным.
— Вполне разумный дикарь, с человеческими глазами, изучающий следы буранов, вероятно, пытающийся вступить в контакт с нами… Думаешь, это понравится вождям племени?
— А почему это может им не понравиться? — На душе у Ыргла вскипело, и сель вопросов обрушился на отца. — Разве не они провозгласили, что доподлинному знанию о Госте Снизу нет цены? Почему на легенды о пришельце наложен запрет? Почему не разрешается спускаться в Преисподнюю? Зачем делать вид, будто мы ничего не знаем о дикарях? И зачем, наконец, было подговаривать моего озлобленного братца и обрекать на смерть молодую, полную сил женщину, чтобы только скрыть правду о Госте Снизу? Зачем, отец?!
— Ну… слишком уж много вопросов сразу, сын мой. Могу сказать одно: ничто не просто в этом мире. Где ты запечатлел пришельца?
— На берегу Большой Реки.
— Так ты спускался в Преисподнюю?!
— Да, и не задохнулся, как видишь.
— Ты волен поступать, как считаешь нужным, Ыргл. Но ради всего святого, послушай моего совета. Сотри запечатленное и никогда никому не рассказывай об этом. Я тоже буду молчать. Иначе… тебя могут предать очищающему огню.
— Огню? За что?!
— За посещение Преисподней. Оттуда никто не должен возвращаться живым.
— Хорошо, я сотру. Но Фора? Что станет с нею? А так пусть меня сожгут — зато оправдают ее!
— Не забывай: ты сын жреца, а она простая женщина! Ее не оправдают. Твои видения опять припишут ее колдовству. Вы погибнете оба!
— Воистину, лучший из миров! — воскликнул Ыргл. — Но скажи мне, отец, что я должен сделать, чтобы доказать реальность Гостя Снизу? И невиновность Форы?
— Не знаю, — растерянно молвил Нгор. — Разве что… приволочь им живого дикаря… эту человекообразную обезьяну… Но лучше бы ты послушался меня, мой мальчик. Поверь старику: женщин много, а жизнь одна…
Ыргл взобрался на самый верх снежного гребня и присел на камень, в раздумьи подперев голову. Ветер шел сплошной упругой стеной. Хорошо! — ветер освежает мысли. Как не хватало ему сейчас знаний — твердых и непреложных знаний Нгора, а не исторических анекдотов Харша! Однако знания Нгора унаследовал надутый и ограниченный Гиг, старший сын жреца общины, Ыргл же, как все остальные дети, вынужден был довольствоваться баснями и легендами, которые щедро рассыпал перед ними добродушный Харш. Знания, в которых все зыбко, условно, многозначительно…
Но знания Нгора были скучны и однообразны — Гиг завидовал таинственным вечерам в пещерах Харша, где дети, вылупив глазенки от страха и восторга, все теснее прижимались к старику, веря и не веря его небылицам. Как любили они эти нескончаемые вечера, когда зимние бури носа не позволяли высунуть наружу! Как уютно чувствовали себя в тесных пещерах Харша, где повсюду валялись старые вытертые шкуры, а со стен смотрели гордые головы рогачей, снежных барсов и орлов! И как же обожали они, еще не оперившиеся птенцы, старика Харша! Ыргл до сих пор слово в слово помнил все обомшелые осколки легенд о Великом Острове, колыбели мудрости, в одну ночь погрузившемся на дно океана. Бураны были наследниками тех немногих, кто спасся на кораблях, и теперь их древнее племя призвано жить вечно, чтобы вечно тлел уголь Великого Знания, который при случае всегда можно раздуть в пламя.
«А откуда взялся этот город на Острове?» — наивно спрашивали ребятишки. — «О, наши далекие предки строили его много-много поколений, по крупице собирая знания», — отвечал Харш. В другой раз он говорил: — «О, его построили наши далекие прапредки, сошедшие на землю со звезд». — В третьем варианте ответ звучал так: — «О, его построили наши великие предки, но прилетевшие со звезд завоеватели врезались в океан на своем циклопическом корабле, и взбесившийся океан поглотил Остров».
Однажды, накануне обряда посвящения, Ыргл прямо спросил Харша: где тут правда, где вымысел? Старик улыбнулся виноватой улыбкой. «Правду знают только жрецы. Мне же ведомы лишь легенды — хочу, чтобы и вы их знали. Где-то в тупиках и закоулках легенд заплутала правда…»
Да, вот так: в тупиках и закоулках легенд. Ни больше ни меньше. Но неужели Нгор и Харш, проживши бок о бок такую невообразимо длинную жизнь, никогда не говорили откровенно, по душам? Неужели Харш действительно не догадывается, где истина? Может быть, сегодня, когда его дочери грозит гибель, он все-таки вспомнит?
Ыргл вдавил камешек в кольцо и вызвал Харша. Старик появился сразу, будто ждал вызова. В глазах его плескалось смятение, волосы были всклокочены и борода свалялась.
— Я знал, что ты заглянешь, Ыргл. Ты хотел что-то спросить?
Для человека, чья любимая дочь обречена и чья вторая дочь обрекла ее на неправедную гибель, он держался молодцом.
— Скажи мне, Харш… и поверь, от твоего ответа очень многое зависит… почему они так боятся Гостя Снизу?
— Вижу, ты не смирился с судьбою. Я всегда верил в тебя, Ыргл. А по поводу Гостя Снизу… Думаю, их можно понять, — тех, от кого зависит все. В последнее время пришельцы активно ищут контакта с нами, все чаще заходят в горы. Вероятно, нам и вправду следует опасаться. Не за жизни, конечно, — за Великое Знание. Дикари могут истребить племя, разрушить пещеры.
— Но тогда — кого мы ждем? Для кого храним Мудрость Веков?
— Почему бы тебе не спросить об этом Нгора?
— Нгор не ответит. Иногда мне кажется, ради обычаев предков он готов пожертвовать сыном.
— Не думаю, Ыргл. Он подобен камню, да. Но тебя он любит. Я тоже люблю тебя. И люблю Фору. Но я не знаю.
— Мы ждем второго сошествия наших предков со звезд? — Харш с сомнением покачал головой. — Тогда мы можем ждать лишь их, дикарей, быстро набирающихся ума. Для кого еще стоило бы сохранять мудрость на этой планете?
— Возможно, — едва слышно прошелестел Харш. — Возможно, так и было задумано вначале. Но теперь они боятся Гостя Снизу пуще конца света. Поэтому — не надейся на их любознательность.
— Даже если пришелец охотится за моими следами? Убивает кохла на расстоянии в пять далей? И под звериными глазами прячет нормальные, человечьи?
— О духи, как он наивен! Он видел пришельца — и теперь надеется отстоять свою правоту! И перед кем? Перед вождями племени! А листья ваку-ваку, с помощью которых они с незапамятных времен выдают черное за белое? Разумеется, подогревая слишком упрямых на священном огне?
— Но что же делать, Харш?! Научи меня, что делать!
— Спаси мою девочку, Ыргл! Только ты можешь ее спасти! — Лишь теперь стало видно, что старик сломлен, почти сломлен. — Ради всего святого, Ыргл!
— Как?
— Приволоки им живого дикаря! Сделай это! Они трусливы и твердолобы. Они никогда не поверят запечатленному тобой. Но от живого пришельца не так-то просто отделаться!
В это раннее утро лишь Страна Гор величественно возвышалась под студеным бледно-звездным небом — то тут, то там над серым клубящимся озером облаков вздымались отдельные белоголовые пики, ничем, казалось, не связанные. Уже в Предгорьях Ыргла поглотил сплошной липкий туман, скалы вокруг покрылись зеркальной пленочкой льда. В Преисподней туман оборотился мелким моросящим дождем.
Ага, вот и толстая палка, перекинутая через Большую Реку. Ыргл попробовал расшатать ее — она лежала мертво, заклиненная двумя гранитными глыбами. Тогда Ыргл напряг все силы, вывернул палку из камней, подложил под нее круглую булыгу — и улыбнулся каверзной улыбкой Гига. До рассвета было уже недалеко, вот-вот Гость Снизу отправится на свою утреннюю охоту за следами буранов. Осталось затаиться и ждать.
Как было бы хорошо, думал Ыргл, когда их обоих, Фору и его, оставят в покое, — махнуть в какие-нибудь другие горы! Где в законах и обычаях больше смысла, а вождями руководит разум, а не прихоть. О благодарности племени он уже не помышлял. Если бы он знал дорогу через низины в другие горы! Или хотя бы где-то здесь нашел отдаленную пещеру, чтобы скрыться ото всех и жить вдвоем с Форой, спокойно и независимо. Может, всесильные духи гор все же дадут им ребенка — тогда они могли бы положить начало новой общине, без жрецов и вождей.
«Пещер сколько угодно, — возразил себе Ыргл нудным голосом Гига — Но как вы будете жить без добрых духов пещер? Кто станет вас обогревать, и облучать, и кормить, и лечить, и услаждать музыкой? Ты слишком доверчив, Ыргл!» — «Не так уж я доверчив! — пылко возразил Ыргл. — Мы с Форой могли бы..»
Послышались тяжелые шаги, напоминающие сдвиг небольшой лавины. Ыргл замер под береговым обрывом.
Но все произошло совсем не так, как он рассчитывал — пришелец упал в воду не там, где была подложена булыга и где Ырглу оставалось лишь подхватить его, — он упал вместе с толстой палкой как раз посередине Реки, на лету палка задела его плечо и спину, и дикаря мгновенно поглотил поток. На полмига Ыргл растерялся. Теперь, чтобы спасти Фору, он должен был броситься в Реку и прежде спасти дикаря, но он боялся воды, не знал ее, и промедлил еще миг. Когда он наконец, остановив дыхание, стремительно метнулся в поток, серая шкура пришельца то выныривала, то вновь погружалась в воду далеко впереди.
Как ему удалось догнать и вытащить на берег Гостя Снизу, он и сам не знал. Знал только, что ему тоже досталось: наглотался грязной водицы, промерз и зашиб ногу. Лишь отплевавшись и протерев глаза, Ыргл с цепенящим душу ужасом обнаружил, что это был… не его пришелец. Совсем другой. Старик с серебристой бородкой, морщинистый и легкий. Еще больше испугало Ыргла, что этот новый пришелец не дышал и душа его не стучала в груди. То ли он отправился к предкам из-за удара толстой палкой по спине, то ли из-за воды, попавшей внутрь. У Ыргла хватило ума вытрясти из волосатого старикашки воду, после чего он взвалил мокрую тушу на плечо и быстрым шагом направился в горы Увидев его с дикарем на плече, Нгор схватился за голову:
— Как ты смел притащить его сюда, осквернить наше обиталище?!
— Не беспокойся, отец. Он уже никогда не увидит ни наших пещер, ни солнца над головой.
— Ты… убил его?
— Нет. Но его задела по спине большая палка, перекинутая через поток. И еще им долго играла Река, пока я не выловил его.
— Ты не задерживался в пути? — спросил отец, торопливо открывая дверцу потайной ниши в стене пещеры.
— Я мчался как горный козел!
— Хорошо. Включи обогрев, — бросил Нгор, вытягивая из ниши блестящую железную змею Оживителя Души.
Судя по всему, это был тот самый случай, когда нельзя терять ни единого мига. Но Ыргл знал: Нгор не отступится от установленного предками ритуала поклонения добрым духам пещер. Ритуал был не только бессмысленным, но и смехотворным, однако Нгор полагал, что в любом обряде заключен смысл, ради которого мудрые предки и ввели тот или иной обряд, да только смысл этот давно забылся.
Вот и сейчас, вымуштрованный многими годами наставлений, Ыргл мимолетно преклонил колено, прежде чем повернуть до предупреждающей зеленой черты зазубренный круг доброго духа Живительного Тепла. Теперь любопытно было взглянуть, как обойдется с добрым духом Оживителя Души один из вождей племени, жрец общины, хранитель Чести и Справедливости.
Когда голова змеи засветилась таинственными разноцветными огоньками, Нгор пал на колени:
— О мудрая змея, спасительница всего живого, сделай благость, верни жизнь этому славному бурану!
И голос его не дрогнул, когда он перед лицом духа пещеры назвал бураном поганого дикаря, и змея не взорвалась в его руках, и не пошел из нее вонючий дым. Нгор сосредоточенно водил головой змеи над грудью и спиной старика-пришельца, и в полумраке видно было, как мечется, сверкая, гибкое длинное тело и мгновенные фиолетовые всплески проскакивают между парящей шерстью человекоподобной обезьяны и блестящим железом. Вскоре послышался слабый всхлип — пришелец начал дышать.
Нгор подал Ырглу склянку с прозрачной жидкостью.
— Все, дело сделано. Вливай ему в рот по глотку время от времени Я должен пригласить на совет вождей племени, показать им твою добычу. Мы обязаны сделать это, а там будь что будет! — Он уже вышел было, но в проходе обернулся. — Да прими Целебное Облучение, не то заболеешь после знакомства с Рекой. Ыргл влил глоток жидкости в стиснутый рот старика — тот забормотал что-то и на миг распахнул мутные бессмысленные глаза. Включив двойную порцию Целебного Облучения, предохраняющего от болезней, Ыргл содрал промокший комбинезон из черной шкуры горного козла — и бросил свое белое, мускулистое тело атлета под дождь прохладно покалывающих и щекочущих лучей. Лучи были невидимы, но кожа под ними голубовато светилась и переливалась.
— Перенеси его в ритуальную пещеру, — через некоторое время попросил Нгор. — Осторожнее! Вот сюда, на кострище, чтобы всем было видно.
Пришельца уложили на шкуры. По стене круглой ритуальной пещеры постепенно высвечивались овальные матовые окна, в которых — Ыргл знал это, хотя и не видел никогда, — вскоре появятся мудрые головы вождей племени. Так уж устроен ритуальный зал, что по первому зову жреца местной общины здесь могут собраться и посоветоваться между собой вожди племени буранов со всех континентов планеты.
— Ступай же, сын мой, — поторопил Нгор. — Ступай, сейчас начнется.
Нгора не было долго. Когда он вернулся, Ыргл не узнал его — отец постарел на десять десятков зим, спина его ссутулилась, сильные руки обвисли, голос звучал слабо, надтреснуто.
— Ыргл… Теперь возьми его и отнеси на то же место у Реки. Он проснется не сразу, ты должен успеть. Так они решили. И немедля возвращайся. Ты меня понял? Немедля!
— А что они решили насчет Форы, отец? Насчет Форы и меня?
— Не спрашивай. И немедля возвращайся.
Душу Ыргла сковало морозом. «Значит, ничего хорошего, — понял он. — Неужели мне не удалось спасти Фору? При чем же тут листья ваку-ваку, если они своими глазами увидели живого пришельца?! Или я все еще слишком наивен?»
Он осторожно взвалил на плечо старого дикаря и не спеша двинулся вниз. Туман уже рассеялся, и солнце, поднявшееся над горами, теплыми своими пальцами коснулось холодного лба Ыргла.
Он положил старикашку на прибрежные камни немного ниже того места, где раньше была палка, и одну его ногу, одетую в железо, отдал Реке. Старик так и не проснулся. Но теперь лицо его, прежде белое как снег, заметно порозовело. На прощание Ыргл пожелал ему приятных снов. К себе в Страну Гор он влетел едва ли не на одном дыхании.
Но задолго до тайного лаза в обиталище встретил его слившийся со скалою Нгор. Был он все так же сгорблен и удручен, однако в голосе его уже звучала решимость.
— Слушай внимательно, мой мальчик. Сейчас мы расстанемся навеки. Тайное заточение — лучший для тебя выбор. И единственный. Они приговорили тебя к очищающему огню.
— За что, отец?!
— За все. За дерзость. За самостоятельность. За любопытство. За спуск в Преисподнюю. И за недозволенный контакт с пришельцем.
— Но почему, почему они так боятся очевидного?
— Они опасаются, что, обнаружив нас, нашу древнюю и хрупкую культуру, пришельцы по неразумению разрушат ее. А пора бы понять: Гость Снизу уже не тот, он достиг великого множества, заполнил Преисподнюю и приблизился к нашему уровню развития. Боюсь, сегодня уже не он, а мы становимся тупиковой ветвью…
— Они не хотят делиться с пришельцами Мудростью Веков, да?
— Ты все так же категоричен и прямолинеен, сын мой. Повторю: ничто не просто в этом мире. Итак, в путь!
— Отец… а что Фора?
Нгор улыбнулся одними глазами:
— Не беспокойся, с нею все благополучно.
Они долго шли узкими расщелинами крутого и опасного отрога, куда ни Ыргл, ни Гиг, его старший брат, никогда прежде не забредали. Наконец Нгор остановился, тронул что-то невидимое в камнях, и огромная замшелая плита неподалеку от тропы сдвинулась с места. Ыргл глянул вниз — оттуда, из черноты колодца, его разгоряченное лицо обдало ледяным дыханием.
— Отныне и навеки это будет твое обиталище. Я скажу им, что ты не вернулся, погиб в Преисподней. Они, конечно, не поверят, пустят по твоему следу Гига, но Гиг знать не знает об этих пещерах. Так что ты в полной безопасности.
— А ты, отец?
— Что сделают они мне! — усмехнулся Нгор. — Разве что поставят жрецом Гига. У меня уже нечего отнять, кроме тебя, разумеется. А ты исчезнешь с их глаз. Однако учитывай: никакой связи с миром у тебя не будет. И уже никогда не выйти тебе на свет. Ты согласен?
— Лучше темница, чем костер, — задумчиво проговорил Ыргл. Хорошенький же выбор предоставило ему племя, ради которого он готов был на любые жертвы, ради которого бросил вызов судьбе!
— Тогда спускаемся.
Легкая лестница, сплетенная из прочных нитей, терялась во тьме.
Ыргл окинул взглядом снежные вершины, голубовато-золотистые в этот час, близкие, доступные — родную свою Страну Гор. Где был счастлив. И шагнул к бездне.
Глубина колодца была, пожалуй, более десяти далей. Они очутились в тесном сыроватом помещении, из которого в трех направлениях расходились темные коридоры.
— Вот здесь ты и будешь жить, сын мой.
— Как? В этой норе?!
— Не спеши. В твоем распоряжении обширное и в своем роде уникальное помещение. Правый коридор ведет к большому подземному озеру с чистейшей водой. Ты принял купель в Большой Реке, теперь и с озером подружишься. Средний коридор ведет в твое обиталище, где тебя ждут исправные духи пещер в полном комплекте. Однако помни: солнечные лучи отныне не коснутся твоей кожи, и ты должен кормить себя голубым сиянием Маленького Пещерного Солнца. Как им пользоваться, ты знаешь: раздеваешься и греешься в его лучах, пока оно не погаснет. Только не забывай: делать это следует каждый день!
— Понял. А этот коридор?
— Он ведет в кумирню.
— В кумирню?
— Это значит — святилище или музеум, или даже склад добрых духов пещер, оставленных нам предками, но неизвестных современным буранам. — Они прошли несколько далей все расширяющимся коридором и замерли у входа в обширный зал, освещаемый волнами мерцающих фиолетовых всполохов. — Здесь собрано все, что создало в прошлом Великое Знание. Эти добрые духи пещер будут жить вечно — их питает энергия распадающихся в прах мельчайших пылинок вещества. Смотри — вот шары для прослушивания звезд. Еще мой отец запускал такие шарики. Это палки, чтобы сверлить гранит острым лучом. Помню, и я в молодости работал на расширении пещер, доброе было времечко…
— А как включается такая палка, отец?
Нгор едва заметно смутился.
— Это было слишком давно. А вот — голубые окна для обозрения других материков. В детстве мы не раз смотрели, как живут бураны в чужих горах. Прелюбопытное зрелище, Ыргл, не оторвешься! Но как включать окна, я тоже не помню. Многое забылось за ненадобностью, сын мой. Да и семь раз по десять десятков зим — время немалое…
Вдоль стен громоздились какие-то сложные, причудливые, самой разнообразной формы и величины предметы с погасшими глазками, застывшими стрелками, недвижными колесиками — и мертвенные фиолетовые блики играли на их пыльных гранях и панелях. Воплощение угасшей мудрости буранов. Захоронение знаний…
— А это, отец? Что это? — Ыргл прикоснулся ногой к солидному черному ящику, в гордом одиночестве возвышающемуся посреди пещеры.
— Пожалуйста, повежливее! — испугался Нгор. — Это Черный Ящик, вождь и повелитель всех духов пещер.
— Черный Ящик? Забавно! А что он умеет делать?
— Ничего не умеет. Зато он все знает и все помнит. Он может ответить на любой вопрос. Вся история буранов — в нем.
— Так спросим же его!
— Увы, бураны давно уже забыли, как к нему обращаться. Я пробовал в молодости, так и этак пытался, — он молчит. Наша беда, что мы слишком многое, и притом самое важное, доверили его памяти, а как с ним разговаривать, — забыли. Я и сам запамятовал многое из того, что обязан был хранить в голове для потомков.
— Отец! Мы больше не увидимся. Передай же мне хотя бы то, что еще помнишь. Кто мы? Наследники Великого Острова, поглощенного океаном? Или потомки прилетевших со звезд?
— Не помню, — понурился Нгор. — И даже не помню, знал ли.
— Тогда ответь мне: кого мы ждем? Для кого бережем все эти сокровища, для кого храним древнюю Мудрость планеты?
— Я и этого не помню, сын мой. Знаю только: да, мы кого-то ждем, кто-то должен явиться и спросить…
— А они, вожди племени?
Нгор пренебрежительно махнул рукой.
— Они и подавно ничего не помнят. Я среди них самый молодой. Так что, боюсь, ответить на твои вопросы может лишь Черный Ящик, а он нем, как скала. Кстати, у тебя будет время — попробуй поговорить с ним. Помнится, умеющий управлять Черным Ящиком способен овладеть миром.
— Заманчивая перспектива — овладеть миром в этом склепе! Так что же ты помнишь, отец?
— Помню, что мне пора. Проводи меня к выходу.
Когда в глаза ударил солнечный свет из колодца, Ыргл сказал:
— Я благодарен тебе, отец, за все, что ты сделал для меня. Но… я хочу знать: что будет с Форой?
— Она будет счастлива. Все, прощай же, сын мой! Меня ждут вожди.
Нгор уже взялся руками за лестницу и поставил ногу на первою ступеньку, однако Ыргл решительным жестом остановил его.
— Отец, где Фора?
— Обернись, — сказал Нгор.
Она стояла рядом и застенчиво улыбалась, женщина со смеющимися губами и печалью в широко распахнутых глазах. Скованная льдом душа Ыргла мгновенно потеплела.
— Ты здесь, моя орлица? Так ты сама решила остаться со мною в этом склепе?
Она молча склонила голову ему на плечо.
Веревочная лестница поползла вверх. Светлое око, глядевшее на них с неба, закрылось.
Лихо насвистывая «Шербурские зонтики», Костя возвращался из маршрута. В предчувствии близкого обеда он уже высматривал внизу, среди камней, свою палатку — и тут обнаружил: бревно, перекинутое через речушку, исчезло. Это не испугало его — он знал неподалеку надежный брод, — скорее озадачило. Кто, кроме Пал Палыча, мог скинуть бревно? И зачем бы это понадобилось Пал Палычу?
Но еще больше озадачило его, когда чуть ниже бывшего мостика он обнаружил развалившегося на прибрежных камушках доктора исторических наук Павла Павловича Кондрашина. Старший коллега Кости преспокойно похрапывал на солнцепеке, и одна его нога болталась в воде.
Костя склонился над шефом и потряс его за плечо:
— Эй, профессор! Какого дьявола…
Пал Палыч, кряхтя, сел и уставился на Костю бессмысленными мутными глазами.
— Что… тут… происходит? — прохрипел он.
В нос шибанул уже подзабытый дух лихих студенческих застолий.
— Ах, вон оно что! Коньячок! Вы изволили употребить «НЗ»…
— Я сорвался с бревна, — с трудом выговорил шеф. — И, видно, угодил на камни. Плечо… ох!.. болит.
Он попытался встать. Это удалось не сразу.
— Помоги… шкуру снять.
Они осторожно, общими усилиями, стащили с пострадавшего меховую куртку, рубаху, майку. На плече и на спине профессора красовался обширный кровоподтек. Рана на плече прежде была, пожалуй, открытая, но уже успела затянуться и подсохнуть.
— Н-дэ, — усмехнулся Костя, — Ну вы и даете, профессор! Этому ушибу по крайней мере три дня. Если бы я не знал, что у нас в заначке всего одна бутылочка, решил бы, что вы тут постоянно прикладываетесь, пока я рыскаю по горам в поисках этого чертова гоминоида…
— Прекратите ваши неуместные шуточки! — взорвался Пал Палыч. — И помогите добраться до палатки. Меня… ноги не держат. Вот уж угораздило! Как еще не утонул…
К вечеру профессор почувствовал себя лучше. Проспавшись, он подкрепился супчиком из козлятины и закурил трубочку.
— Ты большой фантазер, Костя. Только фантазеру могло прийти в голову, что от человека, сорвавшегося с бревна, разит коньяком. И только фантазер мог высказать гипотезу, что данного человека, по сути, подвижника науки, — подпоили йети. Но я ценю вышеуказанное качество в молодом ученом и с удовольствием вознагражу тебя. Пусть это будет утешением за относительный неуспех нашей микроэкспедиции. Когда я лежал там, на берегу… мне приснился сон. Довольно явственный. Можешь смеяться сколько угодно, но я не сочиняю. Будто я нахожусь в пещере с высокими правильными сводами и слабым рассеянным светом. И вдруг надо мною склоняется… да, да, он самый — снежный человек! Шкура черная, голова заостренная, однако лицо и глаза нормальные, человечьи. И вливает мне в рот… ну чего ты ухмыляешься?.. что-то жгучее и горькое. А потом преспокойно сдирает с себя шкуру и становится под душ, под голубоватые струйки. Я его прекрасно запомнил, Костя: этакий былинный добрый молодец, олимпийский чемпион по баскетболу под два с половиной метра. Забавно?
— А дальше что?
— Дальше? Сплошная проза. Ты меня тормошишь и обвиняешь в том, будто я стащил «НЗ». Нет, признайся, Костя, симптоматичный сон! Как говорится, с кем поведешься… Да, кстати! Ты убедился в полной сохранности твоего драгоценного коньяка.
— Убедился, убедился! — неохотно подтвердил Костя. — Но неужели вы, Пал Палыч, не допускаете мысли, что этот сон мог быть в некотором роде…
— Ах, в некотором роде! В некотором — допускаю. Я, дорогой мой Костя, даже существование реликтового гоминоида допускаю — в некотором роде. Например, в роде рабочей гипотезы. А еще лучше — в роде легенды.
— Но позвольте! Чем же тогда объяснить многочисленные свидетельства местных чабанов? А вопли в горах? А наши фотографии следов? А слепки, наконец?
— Ничто не просто в этом мире, мой мальчик! — посочувствовал Пал Палыч. — Я и сам хотел бы верить твоему поэтическому мифу. Но о чем речь, ежели данное гипотетическое существо просто не в состоянии прокормиться здесь, в горах?!
— Бедная тупиковая ветвь! — вздохнул Костя. — Не сами ли мы загнали их в тупик?
— Напротив, мы постоянно протягиваем руку дружбы, как бы извлекая их из тьмы небытия. Да только никто что-то не хватается за эту спасительную руку. Хочешь еще серию доводов — в твою пользу, разумеется? А подстроенная ловушка на мосту? А пещера с голубым душем? А коньяк, которым, если тебя послушать, накачал меня «снежный парень»? А за три часа заживленная рана? Нет, мой юный друг, если каждое сомнительное лыко ставить в строку реликтовому гоминоиду, мы далеко уйдем! Все это, конечно, прекрасно вяжется между собою. Но… как бы это сказать… для сна. Или для фантастики. Но не для науки.
Наутро они покидали горы. Они уходили не оглядываясь. За спинами их морозно сутулился Восточный Саян, и на этот раз не отдавший тайны.
Молчание, Эл, прежде всего молчание. Нарушая молчание, ты подвергаешь опасности не просто самого себя, ты подвергаешь большой опасности наше общее дело.
Чем дальше на запад, тем гласные шире и продолжительней. Пе-е-ендлтон, Ло-о-онгвыо, Бо-о-отхул… Тяни от души, никто не глянет на тебя как на идиота, бобровый штат осенен величием и ширью Каскадных гор.
Но Спрингз-6 не пришелся мне по душе. Вокзальчик полупустой, поезда, стремительно проходящие мимо, старомодный салун, старомодный слишком уж откровенно. Разумеется, я и не ждал толчеи, всегда царящей на длинных перронах Пенсильвания-стейшн или на бурной линии Бруклин — Манхаттан в часы пик, все же Спрингз-6 превзошел все мои ожидания. Никто, похоже, не замечал моего появления, всем было наплевать на меня, и я преспокойно выспался в крошечном пансионате, конечно, на Бикон-стрит (никак по-другому аборигены Спрингз-6 назвать свою главную улицу не могли), прошелся по лавкам и магазинам (по всем параметрам они, разумеется, уступают самым мелким филиалам «Мейси», «Стерн» или «Гимбелс», но попробуй сказать такое бобрам из Спрингз-6) и даже посетил единственный музей города, посвященный огнестрельному оружию Там были очень неплохие экземпляры кольтов и венчестеров, но в состоянии почти безнадежном — зрелище весьма тоскливое. Но черт с ним, с этим зрелищем! Главное, никто ко мне не подошел. Ни на узких улочках, ни в магазинчиках, ни в музее, ни в пансионате — никто ко мне не подошел. А если я вдруг ловил на себе взгляд, это обязательно оказывался взгляд какого-нибудь вечного зеваки, которому все равно на кого глазеть — на меня или на президента.
К вечеру я уже был на железнодорожном вокзале.
Не вокзал, вокзальчик. Ночной поезд подходил около полуночи. На этом, собственно, моя работа кончалась. Я войду в вагон, проследую три перегона и выйду на Спрингз-6 (эти биверы, бобры, как называют жителей этого западного штата, похоже, не стремились к разнообразию), где найду автовокзал, а там машину, оставленную на мое имя Джеком Беррименом.
Вот и все.
Но человек, который должен был подойти ко мне где-то на улочках Спрингз-б, или в музее, или в магазинчиках, так ко мне и не подошел. В сотый раз я прогулялся по перрону мимо касс и кассовых автоматов, в сотый раз заглянул в зал ожидания.
Народу было немного. Несколько фермеров (из тех, что тянут гласные особенно долго) с корзинами, несколько весьма пожилых мужчин, непонятно куда следующих, и компания малайцев, так я почему-то решил. Смуглые, оливкового оттенка плоские лица, поблескивающие, очень темные, как бы влажные глаза, выпяченные толстые губы, кем еще им было быть как не малайцами? И волосы — темные, прямые, чуть ли не по плечи. Они, малайцы, легко и быстро, по-птичьи, болтали, я расслышал незнакомые слова — кабут или кабус, а еще — урат, голоса звучали низко, чуть в нос, но вдруг и по-птичьи взлетали. Китайцев или японцев я бы определил, нет, это точно были малайцы, и я, помню, удивился их присутствию в Спрингз-6. Что их сюда занесло? Туристы? Но с ними не было гида. Студенты? Каким ветром их занесло в заброшенный городишко? Я этого так и не понял, а если честно, мне было все равно, как они сюда попали и чем они здесь занимаются. Ну да, острова, вулканы, фикусы и мимозы… Но это где-то там, далеко…
Пронизывающим ветерком тянуло со стороны гор, вдруг моросило.
Я подошел к кассе и постучал пальцем по толстому стеклу.
Кассир, еще не старый, но уже прилично изжеванный жизнью человек (явно из неудачников), опустив на нос очки, глянул на меня и вопросительно улыбнулся. Понятия не имею, почему он сидит в этой дыре, почему он не покинет свою застекленную конуру, не возьмет пару кольтов в музее огнестрельного оружия и не устроит приличную бойню на фоне подожженной бензоколонки. Наверное, потому, что он сам из бобров, биверов. Настоящий бобер, и лицо у него было бобровое, в усиках, в плоской бороде. Уверен, будь у него хвост, он только бы, как у бобра, оказался плоским.
— Откуда тут коричневые братцы? — спросил я кассира. — Не отличишь одного от другого. Тут-де не Малайский архипелаг.
— Архипелаг? Они живут на островах?
— Кажется, — я неопределенно пожал плечами. — Тесно им стало, что ли?
Теперь кассир неопределенно пожал узкими плечами:
— Решили посмотреть мир.
— А народу, в общем, немного. Здесь всегда так?
— Ну-у-у… — протянул кассир (все же он был настоящий бивер). — На самом деле Спрингз-6 не такое уж глухое место.
— Не похоже, чтобы вам грозил большой наплыв пассажиров.
— Для нас и лишний десяток уже наплыв.
Я понял. Я молча сунул в окошечко десятидолларовую банкноту. Кассир принял ее как бы нехотя, но уже не пожимал плечами, всмотрелся в меня внимательнее:
— Если кого-то ищете не из местных… Прогуливался здесь один… Темно… Разгляди попробуй… И зрение сдает, совсем ни к черту…
— Ну да, — заметил я понимающе, просовывая в окошечко еще одну банкноту. — Возраст есть возраст. Зрение надо беречь. Великая штука зрение.
— Ну, он такой… — Кассир глядел на меня с уважением, он был тертый бобер, хотя и неудачливый. — Шляпа не первой молодости… Долгополое пальто… Оно даже мне показалось старомодным… Последний раз я видел такое пальто лет десять назад на Сильвере Лаксте… Не могу сказать, что Сильвер был моим приятелем, но нам приходилось встречаться… Так вот у него была слабость к старым вещам… Может быть, экономил… А этот человек, я говорю про вашего приятеля, он еще сутулился… Я сперва подумал: отец святой, но он закурил… Не знаю, может, святые отцы нынче курят?
— На какой поезд он взял билет?
— У меня он билет не брал.
— Значит, он местный?
— Не думаю. Я тут всех помню.
— Куда же он делся?
— Он мог взять билет в кассовом автомате, — кассир откровенно дивился моему невежеству. — Если он это сделал, вы найдете своего приятеля в поезде. Других уже не будет до самого утра.
Я кивнул.
Я отошел в сторону, вытащил сигарету и щелкнул зажигалкой. Огонек вспыхнул, но его тут же задуло. Я снова щелкнул, и огонек снова погас.
Я усмехнулся.
Это все доктор Хэссоп. Я торчал тут из-за него. Отправляя меня в Спрингз-6, шеф заметил: «Считай, Эл, это прогулка. Более легких заданий у тебя еще просто не было. Погуляешь по городку, потом к тебе подойдут. Никаких хлопот, Эл».
Это точно. Хлопот не было никаких. Человек, который должен был ко мне подойти, возможно, заболел, попал под машину, неожиданно запил, а то и просто не захотел тратить время на ненужную встречу. В конце концов, он мог незаметно наблюдать за мной и я ему не понравился. Это доктору Хэссопу повезло. Это к доктору Хэссопу подошел на улице человек — тощий, испитый, в берете, глубоко натянутом на лоб. Не скажешь, что благоденствующий, но и нищим не назовешь. Он подошел, глянул быстро по сторонам и шепнул доктор} Хэссопу: «Хотите купить чудо?» Доктор Хэссоп всю жизнь гонялся за чудесами, он неторопливо вынул из кармашка сигару, неторопливо похлопал себя по карманам в поисках зажигалки и заметил с достоинством: «Если чудо настоящее…», на что незнакомец, опять глянув по сторонам (он явно чего-то боялся), ответил: «Чудо не может быть ненастоящим» и поддернул левый рукав достаточно потасканного плаща. Пальцы у неизвестного оказались длинные, нервные, а безымянный был еще украшен перстнем, скорее всего медным (не из платины же). В гнезде для камня (сам камень отсутствовал) светилась яркая крохотная точка. Доктор Хэссоп утверждал: чрезвычайно яркая.
«Прикуривайте…»
Доктор Хэссоп прижал кончик сигары к перстню. Он разжег сигару, он с удовольствием выдохнул дым. Он спросил: сколько может стоить столь необычная зажигалка? Незнакомец, оглядываясь, шепнул цифру, которая в тот момент показалась доктору Хэссопу нереальной. «Надо бы сбавить», — хладнокровно заметил он и услышал в ответ: «Милорд, я никогда не торгуюсь».
Незнакомец нервничал — в нескольких шагах от них прогуливался полицейский. Возможно, присутствие полицейского и спугнуло его — он вдруг нырнул в толпу, и доктор Хэссоп тут же потерял его из виду.
«Но сигару я раскурил! Это невероятно, но сигару я раскурил!» — мы сидели в разборном кабинете Консультации, и доктор Хэссоп смотрел на меня и на шефа несколько растерянно.
Раскурил. Почему бы и нет?
Меня всегда удивляла энергия, с которой шеф и доктор Хэссоп гонялись за неведомыми изобретениями, энергия, с которой они постоянно искали выход на людей, ведущих тайно работы, которые мне казались бредовыми. В данном случае, впрочем, имелось нечто конкретное — странная зажигалка, упрятанная в гнездо перстня. Не бог весть что, но все же заманчиво.
Ехать в Спрингз-6 выпало мне.
Я, наконец, разжег сигарету.
Я не знал, как моя поездка связана с человеком, предлагавшим доктору Хэссопу купить «чудо», и связана ли она с ним, но именно здесь, в штате красных лесов, в краю шалфея, в краю тертых людей, в краю солнечного заката, наконец, в краю бобров на узкой улочке Спрингз-6, а может, в мелкой лавчонке, а может, в аптеке или на перроне ко мне должен был кто-то подойти. Ни шеф, ни доктор Хэссоп не знали, кто это будет и как он будет выглядеть. «Ты просто должен быть терпелив, Эл. Мы искали эту встречу почти восемь лет, мы добивались ее почти восемь лет. Через пятые, через шестые руки мы все же вышли на человека, который способен такую встречу организовать. Тебе просто надо быть терпеливым».
Они не собирались мне объяснять детали. Подразумевалось, что я и не буду ни о чем спрашивать.
Я взглянул на часы.
Минут через десять прибудет поезд. Если и сейчас ко мне никто не подойдет, я войду в вагон и уеду.
Из широко растворившихся дверей вокзала вывалила на холодный перрон компания малайцев. Десять, может, двенадцать человек, я не считал. Какой смысл? Все они были похожи друг на друга, у всех в руках были длинные, явно тяжелые саквояжи. Они неплохо прибарахлились в Спрингз-6. Шкуры бобров. Я усмехнулся. Где-нибудь в их Малайе только этого и не хватало. Я не понимал, что они тут делают. Чем хуже в каком-нибудь Куала-Лумпуре или в другом городке с не менее змеиным названием?.. Они обтекали меня, низкорослые крепкие, живые, я шагнул в сторону, чтобы не мешать им, и в этот момент тяжелый саквояж с силой ударил меня по колену.
— Полегче, братец!
В саквояже явно находились какие-то металлические детали. Его хозяин, маленький, смуглый, голова его еле доходила до моего плеча, что-то быстро сказал. Его голос прозвучал сердито, чуть ли не угрожающе, но больше всего мне не понравились его глаза — глубокие, черные, яростно посверкивающие. Глаза фанатика. Он сказал что-то еще, но его окликнули — «Пауль!», кто-то из малайцев подхватил его под руку и увлек в сторону. Он яростно оглядывался, но вернуться ему не дали. Издали, из-за деревьев, уже прорывался, дробился на рельсах луч прожектора. Плевать я хотел на этого маленького малайца, если даже он угрожал мне. Гораздо больше меня трогало другое: ко мне так никто и не подошел. Был ли это человек в старомодном долгополом пальто, о котором говорил кассир? Я не знал этого. Оставалась последняя надежда: возможно, он отыщет меня в поезде…
Я помог войти в вагон фермерам с их тяжелыми корзинами и двум-трем старикам. Я незаметно оглядывался. Я дождался того момента, когда перрон совсем опустел. Стоя на подножке я смотрел, как медленно поплыл от меня перронный фонарь. Да, в Спрингз-6 ничего не случилось.
Еще место работы, Эл, выбирай его тщательно. Выбирай его так, чтобы оно не бросалось в глаза, чтобы оно всегда было для тебя удобным
Я вошел в третий от головы поезда вагон. Всего их, кажется, было семь. Я еще удивился: для кого, собственно, пускают ночью семь вагонов? Малайцы вряд ли пользуются этой линией часто, а те три фермера с корзинами, которым я помогал, вполне могли бы ехать И утром. Старики в счет не шли. Почему бы им не подать в ночном поезде? Может, скорость, погромыхивание колес на стыках окрашивают их ночное одиночество? Удивил меня и подвыпивший усатый франт в распахнутом плаще, из-под которого виднелся темный костюм прекрасной тонкой шерсти. В руках у него была тяжелая деревянная трость. Присев, он положил на нее руки и высокомерно, даже презрительно поглядывал на моих бобров с корзинами, потом голова его опустилась, он подался к стене и скоро уснул. Мне было все равно, куда он едет, откуда он возвращается. Ничто в его биографии меня не интересовало и не могло интересовать.
Я вышел в тамбур и закурил.
Мне не повезло, дело не выгорело. Запоздало подумал: послать в Спрингз-6 могли и Шмидта. Он человек терпеливый, он бы получил удовольствие от прогулки по городу — он вырос в таком же.
Я смотрел в окно.
Деревья действительно красноватые… Наверное, под ними растет шалфей… Легко и странно несло из-за окна прелой листвой… Где-то там, за буграми, за откосами гор есть, наверное, ручьи, перегороженные плотинами настоящих бобров…
Осень.
В Спрингз-6 никто ко мне не подошел…
Почему?
Доктор Хэссоп всегда умел увлекать, но, в свою очередь, шеф никогда не тратился на прожекты. А эту поездку шеф одобрил. С большим интересом он отнесся и к встрече доктора Хэссопа с незнакомцем. Это ж какая температура должна была быть развита в гнезде перстня, чтобы раскурить, разжечь сигару? И это странное обращение — милорд… Весьма редкое по нашим дням обращение… Оно звучало бы иронично, не будь оно обращено к доктору Хэссопу… А может, это был алхимик, кто-то из тайных мастеров, продолжающих свои странные поиски и в наше время? Кто-то из тех загадочных людей, что, незамечаемые, влияют на судьбы мира, кто-то из тех загадочных мастеров, чье существование всю жизнь мучило и волновало доктора Хэссопа и связи с которыми оно терпеливо искало опять же почти всю Жизнь?..
Алхимики… В наше время…
Я усмехнулся.
Ни один коллега доктора Хэссопа не стал бы и рассуждать на эту тему всерьез, да, собственно, и сам доктор Хэссоп, говоря об алхимиках, имел в виду вовсе не всю эту необычайно широкую область, что включает в себя и религию, и философию, и магию, и науку, и искусство, — он говорил о неких тайных мастерах, объединенных в один великий союз, в одну единую тайную мастерскую. И не случайно рядом с наукой здесь стоят искусство и артистизм, ведь именно артистизм позволяет, пользуясь одной и той же кистью, одному создать простенький наивный рисунок, а другому Джоконду. А разница между простеньким рисунком и Джокондой, несомненно, есть.
Алхимик — художник, прежде всего художник. Эта точка зрения была близка доктору Хэссопу. Глупо утверждать, говорил он, что алхимики вымерли, как вымерли динозавры или кондотьеры. Он, доктор Хэссоп, сам имел дело с золотом такой чистоты, которую нельзя получить промышленным путем… Искусство… В результате работы алхимика всегда возникает уникальная неповторимая вещь. Тайный мастер знает не только технологию, он владеет еще и магией слов. Бессмысленно для непосвященных, они открывают мастеру вход туда, куда никогда не сможет заглянуть человек случайный.
Великое деяние. Искусственное золото. Философский камень.
Великое деяние.
Доктор Хэссоп (вслед за Альбертом Великим) определил это так.
Я листал досье, которое доктор Хэссоп вел чуть ли не с начала тридцатых годов. Золото невероятных проб, время от времени попадающее в руки исследователей, судьба невероятных изобретений, могущих повернуть человеческую историю или вообще ее остановить, изобретатели, взлетающие на воздух при таинственных взрывах, вдруг потрясших их лаборатории… Наверное, есть нечто высшее в самом желании вступить в состязание с природой, творить наравне с нею…
Доктора Хэссопа я всегда слушал внимательно.
Алхимики? В наши дни? А почему нет? Зачем придираться к словам? В конце концов, любой человек, пытающийся при помощи химических реакций и магических заклинаний понять, что в этом подлунном мире возможно, а что невозможно, а если невозможно, то почему, может быть назван алхимиком.
Искусственное наичистейшее золото? Почему нет?.. Философский камень? Почему нет?..
Особенно философский камень… Уроборос… Две змеи, красная и зеленая, пожирающие друг друга…
Философский камень…
Доктор Хэссоп обожал архаичную терминологию. Я относился к ней проще. Философский камень? Почему не сказать — катализатор? Универсальный катализатор, способный трансмутировать ртуть в золото, единственный, как сам Космос… Интерес шефа и доктора Хэссопа с практической стороны был вполне объясним: владея философским камнем, ты становишься королем вещей.
«Возьми необходимое вещество, — так определял философский камень один из алхимиков Раймунд Лулий, — отпусти его часть в тысячу унций ртути, получишь красноватый порошок. Прибавь унцию этого порошка к тысяче унций ртути, и ртуть превратится в красноватый порошок. Возьми унцию этого порошка и отпусти ее в тысячу унций ртути, вся она превратится в необходимое вещество. Положи унцию полученного необходимого вещества в тысячу унций ртути, и вся она превратится в золото.
Более чистое, чем природное…»
Возьми и получишь!.. Хорошо бы еще узнать, как все же можно получить необходимое вещество…
Я усмехнулся.
Ладно, золото, более чистое, чем природное… Ладно, философский камень, уроборос… Ладно, перстень, в гнезде которого затаен адский огонь… Но где человек, который должен был подойти ко мне на улицах бобрового городка Спрингз-6? Какие тайны стоят за этим человеком? Может, порошки для получения наследства — те тончайшие яды, следы действия которых в организме не обнаруживает самый дотошный анализ? Или, может, секрет герметической закупорки? Из древних рукописей следует, что алхимики умели и это. В их сосуды при нагревании не могла проникнуть даже окись углерода, а она ведь проникает и сквозь керамику, и сквозь металл. Или греческий огонь? Почему бы и нет. Ни один даже самый либеральный режим, я уж не говорю о режимах жестких, не отказался бы от вещества, действие которого во много раз превосходит действие напалма. Или красители, секретом которых владели те же алхимики?..
В конце концов, не все ли равно? — решил я. — Если шеф отправил меня в Спрингз-6, охота стоила таких усилий. Что бы ни стояло за неизвестным, не явившимся на свидание, Консультацию это интересовало. Мы всему могли найти рынок и покупателя. Понятно, гоночные моторы, электроника, радарные тормоза — дело более ясное и конкретное, но почему, собственно, нам отказываться от порошков Нострадамуса, дарящих человеку некие невероятные парапсихологические возможности, от «напитка забвения», безболезненно лишающего памяти любого самого здорового человека, или, скажем, от секрета холодного свечения? Известно, что обыкновенный светлячок светится благодаря люцеферазе, органическому катализатору, известен, понятно, и состав люцеферазы, но кто может убедительно воспроизвести названное явление в промышленных масштабах? А ведь судя по сведениям, почерпнутым из старинных рукописей, алхимики работали при самодельных лампах холодного свечения, и эти лампы, не нагреваясь, светили десятилетиями.
Алхимики…
В грязных закоулках средневековых трущоб, в подземельях готических замков, в тайных лабораториях, укрывшись от суеты и от глаз чужих, они веками искали свой философский камень. Возможно, им и впрямь иногда везло. Тогда перед их изумленными, воспаленными от ночных бдений глазами светилась щепоть странного вещества. Оно обжигало, оставаясь холодным, оно почти не имело веса, оно казалось прозрачным.
Алхимики…
Их отлучали от церкви, обвиняли в связях с потусторонними силами, их подвешивали для острастки на крючьях, их сжигали на кострах… Откуда их чудовищное упорство? И почему, собственно, им не продолжать свои поиски и сейчас?
Я доверял доктору Хэссопу. Если эксперимент описан, эксперимент можно повторить. Но где найти ясное описание?
Доктор Хэссоп (в тот вечер шеф и я сидели в его домашнем кабинете) усмехнулся. Помедлив, он повел головой и кивнул в сторону гравюры, украшающей одну из стен. Он считал эту гравюру созданием монаха-бенедиктинца Василия Валентина (по моим сведениям, такого монаха в ордене бенедиктинцев никогда не было) — одна из двенадцати, гравюры-ключи, иллюстрирующие трактат, посвященный Великому деянию.
— Что ты видишь на гравюре, Эл?
Я всмотрелся внимательно.
Король в мантии, в шляпе, жезл в руке; королева, любующаяся цветком; за спиной короля замок, роща непонятных деревьев, в левом углу гравюры лисица прыгает через огонь, в правом старик занимается своим мне непонятным делом…
— Я не очень силен в искусстве, но выписано все натурально.
Я хитрил.
— В искусстве! — фыркнул доктор Хэссоп. Он уловил мою иронию, но не желал ее принимать. — Это ключи, Эл. Это и есть ключи к тайне Великого деяния. Все те же символы, Эл, — Солнце — золото, Луна — серебро, Венера — медь…
Он мог и не объяснять. Я химик, символика старых гравюр была мне знакома. Я сам мог продолжить ее: волк с открытой пастью — сурьма, старик, он же Юпитер — олово… Лиса ест петуха, огонь гонит лисицу — не каждый поймет, что речь тут идет о процессах растворения и кристаллизации…
— Что толку в ключах, — хмыкнул я, — что толку в ключах, если сама тайна утеряна?
— А почему бы нам не найти ее?
Я усмехнулся:
— Ну да… Шептать магические слова, перемешивать в тигле пепел сожженного еретика с золой, взятой с места сожжения…
Доктор Хэссоп нахмурился.
— Эл, — укорил он меня. — Все вещи состоят из атомов, каждый атом занимает вполне определенное место. Поменяй атомы местами, изменится вся вещь. Совсем не обязательно читать заклинания над тиглем, достаточно того, что этим занимается кто-то другой.
— Кто? Где?
— Для этого и существует наша Консультация.
Он повернул голову, и шеф, обрюзгший, усталый, развалившийся в кресле, как старая морщинистая жаба, так и подался вперед, он впрямь веровал в теории старика.
Я тоже отдавал старику должное: доктор Хэссоп говорил убедительно.
Ртуть, влажная и холодная, ртуть, горящая и сухая. Наверное, потому ртуть и соединяет в себе природу всех четырех стихий — воды, земли, духа, огня, а разве не они составляют Вселенную? Каждый из этих элементов обладает способностью превращаться в другой. Отсюда: все из ртути! Небольшая трансформация, действительно небольшая, и та же ртуть превратится в золото. Совсем небольшая трансформация — нужно лишь выбить один протон из ядра ртути. Этого достаточно, чтобы ртуть превратилась частично в золото, частично в платину, в таллий, в другие стабильные изотопы ртути…
— Конечно, — я спорил, собственно, по инерции. — Осталось лишь доказать, что древним алхимикам была известна тайна холодной ядерной реакции.
— А почему нет? — Доктор Хэссоп нисколько не был смущен. — Такую реакцию вполне можно осуществить, если иметь под рукой вещество, способное испускать антипротоны. Ты, Эл, возьмешься утверждать, что философский камень не был таким веществом? Сам подумай, что бы произошло, отпусти мы гран подобного вещества в лужу ртути? — он не сводил с меня глаз, он торжествующе глянул на шефа. — Антипротоны незамедлительно вошли бы в реакцию с протонами ядер ртути. Лужа ртути прямо на глазах превратилась бы в лепешку золота. И, в сущности, такое странное вещество довольно легко представить. Оно должно всего лишь иметь кристаллическую структуру и не проводить электричества. Тогда его кристаллическая решетка будет усеяна некими «дырами» — своеобразными капканами для электронов. Попадая в подобную «дыру», я, естественно, несколько упрощаю картину, Эл, электрон может оставаться в ней какое-то время, но вот антипротон, Эл, останется там практически навсегда, пока по какой-то причине не распадется сама кристаллическая решетка… А это, в принципе, и есть философский камень, Эл! — доктор Хэссоп откровенно торжествовал. — Понятно, ты спросишь: откуда на Земле такое? Где искать следы?.. Да все там же, Эл, где-то здесь, на Земле, она не столь уж обширна… Скажем, Тибет, камень Чинтамани, таинственный, непонятный камень. Когда крылатый сказочный конь Лунг-та, способный пересекать Вселенную, принес на себе из созвездия Орион шкатулку с четырьмя священными предметами, среди них находился и камень Чинтамани. Говорят, его внутренний жар может оказывать на человека сильнейшее психологическое воздействие. Может быть, речь идет о радиации? А изменением своих качеств камень Чинтамани раскрывает перед посвященными тайны будущего… Большая часть камня Чинтамани со дня его появления на Земле хранится в башне Шамбалы, в обители мудрецов Махатм, но отдельные его кусочки, возможно, появляются время от времени в самых разных частях света… Тот странный камень… — напомнил он нам, — не от камня ли Чинтамани я разжег свою сигару?.. Если так, значит, и сейчас есть люди, владеющие неизвестными нам знаниями.
Он медленно процитировал:
— «И те первые люди преуспели в знании всего, что есть на свете. Когда они смотрели вокруг, они сразу же видели и созерцали от верха до низа свод небес и внутренности Земли. Они видели даже вещи, скрытые в глубокой темноте. Они сразу видели весь мир, не делая даже попыток двигаться; они видели его с того места, где находились…» Я цитирую древний текст, Эл. «Пополь-Вух» — название этого свода должно быть тебе известно… Я убежден, есть скрытые знания, хранящиеся в руках немногих людей, пекущихся о судьбе человечества… Величественный противник, не правда ли? Разве ты не хотел бы схватиться с таким противником?.. В конце концов, таинственный камень Чинтамани, он же и философский камень, мог попасть на Землю самым естественным путем — в виде метеорита… А если это так, Эл, то почему им владеет не Консультация?
Вопрос был сильный. Я пробормотал:
— Вы узнаете истину, и истина сделает вас свободными…
Доктор Хэссоп кивнул. Он был очень серьезен. Он сказал:
— Теперь о главном.
Мы с шефом переглянулись.
Золото, более чистое, чем природное, антивещество, способное сохраняться в земных условиях, порошки для получения наследства, порошки Нострадамуса, напиток забвения, греческий огонь, герметичная закупорка, холодные лампы, светящиеся вечно — и все это еще не главное?
Я был восхищен.
Ну да, я понял доктора Хэссопа. Если существует священный камень Чинтамани, если существуют тайны алхимиков, значит, должна существовать и некая каста, хранящая столь важные знания. Возможно, каста эта считает, что все вышеперечисленное вовсе не пойдет на пользу человечества, как, скажем, не пошло ему на пользу ядерное оружие. Есть много вещей, весьма привлекательных для человечества, но столь же для него опасных. Почему кому-то не взять на себя миссию охранителей, раз уж человечество обожает играть в войны? К слову, великий Ньютон нисколько не сомневался в существовании тайных, скрытых от нас знаний и, естественно, неких обществ, охраняющих эти знания.
Доктор Хэссоп процитировал:
— «Существуют и другие великие тайны, помимо преобразования металлов, о которых не хвастают посвященные. Если правда то, о чем пишет Гермес, эти тайны нельзя постичь без того, чтобы мир не оказался в огромной опасности…»
Доктор Хэссоп внимательно взглянул на меня.
Известно множество сохранившихся с древних времен рукописей алхимиков. Тысячи алхимиков спешили изложить на пергаменте и на бумаге некие сведения, которые казались им чрезвычайно важными, которые не должны были исчезнуть вместе с ними. А с некоторых времен работы их стали подпадать под некий тайный контроль… Чей?.. Точного ответа нет, можно только догадываться… Еще в третьем веке до нашей эры индийский император Ашока, потрясенный видом поля боя, усыпанного истерзанными окровавленными трупами, навсегда отказался от войн, от любого насилия и посвятил свою жизнь наукам, основав, возможно, одну из таких вот тайных каст хранителей и сберегателей опасных знаний. Общество это или каста вошло в историю под названием Девяти Неизвестных, и разве существовало оно одно?
— Вы думаете, такие общества могут существовать и сегодня?
— Что может им помешать? Деятельность подобных обществ не может быть прерывистой.
— И они могут хранить тайны неизвестного нам оружия?
— Разумеется.
— А доказательства? Следы?
Доктор Хэссоп неторопливо откинулся на спинку удобного кожаного кресла:
— Доказательства? Ты же листал досье, Эл… А этот перстень с огнем в гнезде… Разве этого мало?
Мы помолчали. Потом шеф сказал:
— Конечно, мы рискуем, Эл. Но чем мы рискуем? Средствами.
— Не только, — усмехнулся я. — Кое-кто рискует и жизнью.
— Это так. Но риск — это твоя работа. А любая находка, связанная с алхимиками, может подарить Консультации невероятные возможности, Эл…
— И вы знаете, где искать? Вы нашли выход на алхимиков?
— Мы не знаем, Эл, выход ли это, но кое-что мы нащупали. Это очень тонкая ниточка, с такими умеешь работать только ты. Ты отправишься на станцию Спрингз-6, это совсем крошечная станция в бобровом штате. Все, что от тебя потребуется, Эл, это терпение. Ты будешь гулять по улицам, заходить в аптеки и в лавки, бродить по перрону, думать о вечности. Потом к тебе подойдет человек.
— Думать о вечности, это обязательно?
— Можешь думать о бабах, Эл, это неважно.
— А потом ко мне подойдет человек… Как я его узнаю?
— Тебе не надо его узнавать. Он сам узнает тебя. Мне не нравится такой подход, но мы были вынуждены согласиться на это. Никаких других условий у нас не приняли. Человек, который к тебе подойдет, возможно, и выведет нас на алхимиков.
— И что же он мне передаст? Золото, более чистое, чем природное? Порошки Нострадамуса? Философский камень?
— Не шути так, Эл. Он назовет тебе адрес. Я не знаю, что это будет за адрес. Может, предместье Каира, может, катакомбы Александрии. А может, это будет мадрасский или афинский адрес, я ничего не знаю, не могу даже предполагать. Но если, Эл, мы получим адрес, нас ничто уже не остановит.
— А если он раздумает? Если он не назовет адреса?
— Именно поэтому мы посылаем тебя, Эл, — шеф наклонил голову и смотрел на меня холодно, с полным пониманием ситуации. — Главное, чтобы этот человек подошел к тебе. Если он подойдет, ты обязан вырвать у него адрес. Как — это уже твое дело. Я знаю, ты все умеешь, Эл. В данном случае ты абсолютно свободен в действиях, и пусть тебя ничто не смущает.
Доктор Хэссоп согласно кивнул. Было видно, что они много обо всем этом думали. Есть много вещей, что развязывают язык самого сдержанного, самого молчаливого человека. Чтобы кого-то разговорить, совсем не нужен испанский сапог, правда, Эл?
— Спрингз-6 — убогое, заброшенное местечко, Эл.
Я кивнул. Я уже проглотил информацию. Ничего больше они мне не обещали, но дело выглядело достаточно ясным. Я уже собирался встать, когда шеф, будто вспомнив что-то, сунул руку в карман и извлек из него фотографию.
— Вот кстати. — заметил он, — ты помнишь этого человека?
Я засмеялся:
— Надеюсь, в Спрингз-6 ко мне подойдет не он?
Шеф строго наклонил голову:
— Разумеется, не он. Но этот человек, Эл, нас тоже интересует. Уверен, при встрече надо ему помочь.
Человека, изображенного на фотографии, я, конечно, узнал.
Бобровый штат не случайно называют еще штатом тертых людей. В свое время они шли с востока, шли долго, они осели в этих краях прочно. Их скрипучие фургоны, их длинноствольные ружья вселяли ужас в индейцев. Но человек с фотографии попал в бобровый штат не на фургоне. Он попал туда с воздуха.
— Внимательно приглядывайся к людям, Эл, ты это умеешь. Внимательно приглядывайся к каждому человеку.
В Спрингз-6 я приглядывался к каждому человеку, не моя вина, что нужный человек ко мне так и не подошел…
Я вздрогнул.
Где-то в голове поезда щелкнуло несколько выстрелов (похоже на автоматные), поезд дернулся и, кажется, начал сбавлять ход. Не знаю почему, но я вдруг вспомнил о маленьком малайце, которого его приятели назвали Паулем. Он мне страшно не понравился при нашей стычке на перроне, и сейчас, услышав выстрелы, я почему-то вспомнил о нем.
Хлопнула дверь тамбура.
Я оглянулся.
Мои предчувствия меня не обманули: это были малайцы. Их было двое, и один из них ткнул меня в бок стволом короткого армейского автомата. Теперь я понял, чем были заполнены их тяжелые саквояжи… Понял я и то, что сопротивляться бессмысленно.
Начни свое дело в срок и вовремя его кончи. Совсем не спеши, не надо спешить, зачем нам спешить, Эл? Но никогда не медли, медлят проигрывающие.
Оказалось, малайцы знают не только свой пронзительный носовой язык. Обыскав меня, внятно и ясно, даже не прибегнув к помощи прикладов, они объяснили мне, куда я должен пройти и где должен сесть.
Я не возражал.
Они не казались теперь шумливыми, как полчаса назад на перроне, зато я никак не мог подсчитать — сколько их? Они входили и выходили, все были похожи друг на друга, и то я вдруг убеждал себя, что их не более семи, то вдруг начинало казаться, что их не менее дюжины. Впрочем, благодаря натренированной памяти, я сразу смог выделить из них троих и прежде всего, конечно, Пауля — того самого, с кем столкнулся на перроне. Он тоже не забыл об этом, он остро, он нехорошо косился в мою сторону, чем-то я его здорово задел. Второй, некто Йооп, так запомнилось мне его имя, сразу присел в углу вагона и, зажав автомат между ног, сидел там тихо, похожий на обезьяну, обряженную в спортивный костюмчик и в мягкий тонкий берет. Третьего из тех, кого я выделил, звали Роджер, похоже, малайцы его слушались. По крайней мере, именно к нему бежали они с вопросами. А запомнить его было легче всех — левую его щеку пересекал короткий, грубо залеченный шрам. Как ни странно, Роджера это нисколько не портило, и со шрамом на щеке он выглядел привлекательнее своих приятелей.
Что же касается пассажиров, которых согнали в вагон со всего поезда, их оказалось меньше, чем я думал — человек тридцать, от силы тридцать пять. Они даже не заполнили вагон. Среди них я увидел, естественно, усатого франта в отличном темном костюме из тонкой шерсти (плащ он держал в руке) и с резной тростью. Он явно был с юга, от него так и несло магнолиями.
Здесь же сидел мамалыжник из Теннеси, он сам так представился. Он ехал в гости к сестре и экономил на ночном поезде. Совершенно растерянный, он успел это рассказать за считанные минуты. Казалось, он ждал утешения, но ему понимающе кивнули лишь фермеры, постаравшиеся как можно поглубже заткнуть под сидения свои большие плетеные корзины. Явно потомки мормонов и сами мормоны — плотные, белобрысые, нравственные, трудолюбивые. Не знаю, почему я так подумал, скорее всего, по ассоциации все с той же «Книгой Мормона».
Остальные, похоже, были местные — пожилые люди, смирные, как бобры. Никто из них ни в чем не перечил малайцам, впрочем, и малайцы не вели себя грубо. Бросив на пол пару пластиковых мешков, они подняли на ноги меня и мормонов:
— Быстро! Заклеить окна!
В мешках оказались старые газеты и клейкая лента.
Мормоны и я, а потом еще два бивера-добровольца, взялись за дело. Поезд к этому времени остановился, похоже посреди большой лесной поляны, но, может, я просто не видел в темноте деревьев. Малайцы сосредоточились у входов, среди них стоял и Пауль, я старался не оборачиваться в его сторону. Но даже Пауль забыл про меня, так малайцев заворожили мормоны. Они действительно умели трудиться, они трудились аккуратно и споро, они трудились, как пчелы, очень скоро окна были заклеены газетами.
Я воспользовался моментом.
— Кажется, там стреляли… — Я кивнул в ту сторону, где должен был находиться локомотив — Надеюсь, никто там не пострадал?
Роджер, человек со шрамом, усмехнулся:
— Машинист корчил из себя героя. Его подстрелили.
И пояснил нам:
— Нам нужны не герои. Нам нужны заложники.
— Где мы остановились?
Роджер счел меня слишком назойливым:
— Сядь на свое место и помолчи.
Он был чуть ли не вдвое ниже меня, но оружие давало ему абсолютное преимущество. Я пожал плечами:
— Может, машинисту нужна помощь? Я умею перевязывать раны.
— Помощь? Машинисту помощь уже не нужна.
Двери со стороны локомотива вдруг раздвинулись, вошли еще два малайца, оба с автоматами. Они удовлетворенно взглянули на заклеенные окна, а потом рассадили пассажиров парами, заодно связав створки раздвижной двери крепкой тяжелой цепью, извлеченной из кожаного саквояжа. На эту же цепь, работая осторожно, вдумчиво, они подвесили на растяжках три рубчатых медных цилиндра, видимо, начиненных взрывчаткой. Я поежился, заряд был не мал. Подтверждая мои подозрения, Роджер, человек со шрамом на щеке, беззлобно объяснил: сунетесь к двери, попытаетесь их открыть, весь вагон разнесет в щепы.
Сказанное не дошло только до очнувшегося наконец усатого франта. Полусонный, он вдруг заговорил, не теряя своего высокомерного вида:
— Спрингз-9? — спрашивал он у мормонов.
— Нет, — смиренно ответил один из них. Его круглые щеки были залиты бледным румянцем.
— Спрингз-8? — удивился франт, стараясь не терять своего высокомерия.
— Эй ты! — крикнул кто-то из малайцев. — Заткнись! Никто еще никуда не приехал!
— Как так? — по-настоящему удивился усатый франт. — Почему же мы стоим? Где мы стоим?
Все тот же мормон смиренно пожал плечами.
— Мы ведь стоим? — франт тяжело приподнялся, опираясь на свою резную трость. — Я, пожалуй, прогуляюсь.
Он ничего не понимал.
— Сядьте, — негромко подсказал я франту. — Вы ведете себя неправильно.
— Эй ты! — малайцы уже не шутили. — Сядь и заткнись! Вы — заложники. Если наши требования будут приняты, мы вас отпустим. Если этого не случится, мы расстреляем всех.
Это дошло даже до усатого франта. Он сразу потерял свой высокомерный вид:
— Расстреляете?
— Не задумываясь, — твердо ответил Роджер. — Ни один мускул не дрогнул на его коричневом лице. — Мы просто вынуждены будем это сделать.
— Но кто вы? — спросил я.
Роджер взглянул на меня без улыбки, его английская речь была правильной:
— Южные Молукки. Приходилось слышать?
Я наморщил лоб. Ну да… Фикусы, мимозы, дуриан, древовидные папоротники…. Еще обезьяны, похожие на собак, жемчуг и пряности… Наверное, вулканы… Впрочем, в последнем я не был уверен.
— Южные Молукки? Но это же Индонезия!
— Вот именно — Индонезия, — произнес с отвращением Роджер. — А Южные Молукки должны быть Южными Молукками. Республика Южных Молукк — независимая и свободная, — произнес он горделиво. — Мы требуем только своего, мы не покушаемся на чужое. Индонезия Индонезией, а Южные Молукки — это Южные Молукки!
— Но почему вы ищете свободу так далеко от своей страны?
— Мы ищем ее не только здесь. Мы ищем ее в Индонезии и в Голландии, это она владела нашими островами. Пора пришла — Южные Молукки должны стать свободными. Сейчас, в это время, — глянул он на наручные часы, — наши люди в Амстердаме штурмуют представительство Индонезии. Мы хотим, чтобы весь мир узнал о наших проблемах. И ваша страна тоже.
— Поэтому вы и застрелили машиниста? Он же, наверное, никогда не слыхал о ваших Молукках.
— Мы ни перед чем не остановимся.
— Я вижу… — пробормотал я.
— Заткнись! — это крикнул Пауль. Он явно нервничал. Он издали смотрел на меня, и его маленькие кривые зубы были крепко стиснуты. Я невольно вспомнил слова шефа: «Все, что от тебя потребуется, Эл, это терпение. Ты будешь гулять по улицам, заходить в аптеки, бродить по перрону, думать о вечности…» Кажется, он так и сказал. Самое время подумать о вечности.
— Послушайте, — спросил я малайца со шрамом на щеке, Роджера, — вы христианин?
— Да, — ответил он, — я католик.
Мормоны неодобрительно переглянулись.
— А вы аккуратно посещаете воскресные обедни?
— Конечно.
— И искренне верите в рай и в ад?
Роджер выглядел озадаченным:
— Я верю всему, чему учит святая церковь.
— И любите ближних своих, как нам завещал Иисус?
Вытянув шеи, пассажиры и малайцы внимательно прислушивались к нашей беседе.
— Ну да, — озадаченно подтвердил Роджер.
— Но вы же преступаете сейчас все христианские заповеди.
Малаец возразил:
— Нас вынудили. Нашу страну угнетают.
— Разве это делаем мы?
Малаец промолчал. Зато из-за стены вагона где-то невдалеке послышался рев мотора, потом истошно взвыла сирена.
— Это солдаты, — сказал я. — Они окружают поезд.
Теперь все смотрели на малайцев. Надо отдать им должное, услышав про солдат, они чуть ли не повеселели.
— Прекрасно, — сказал Роджер, и впервые за это время неровный шрам на его щеке дрогнул. — Этого мы и хотели.
Он добавил что-то еще, звучало как тодью, но этого слова я не понял.
— Иди сюда, — Роджер поманил меня к двери маленькой коричневой рукой, которую я, без сомнения, мог перебить ударом ладони, но в другой руке Роджера находился автомат, — я послушно приблизился.
— Пауль, привяжи его.
Пауль незамедлительно и тщательно выполнил приказ. Он привязал меня капроновым шнуром прямо к цепям, на которых висели цилиндры с взрывчаткой. Попробуй я подняться, от нас ничего бы не осталось. Хорошо еще, я мог сидеть. Не самое лучшее дело быть привязанным к взрывному устройству, но я все-таки мог сидеть, а это уже утешало.
— Ослабьте узлы, — попросил я.
Пауль нехорошо взглянул на меня, но Роджер кивнул, и узлы были немного ослаблены.
— Пауль! Йооп! — приказал Роджер. — Вы останетесь в вагоне. Если кто-то захочет уйти или хотя бы сорвать газету с окна, стреляйте без предупреждения.
Торопясь, он повел своих людей в тамбур.
И только сейчас я увидел напротив себя еще одного человека, раньше его скрывала от меня высокая спинка кресла.
Этот человек был тощ и нескладен, он, моргая, без всякого удивления смотрел на меня. Толстый плащ, точнее пальто, он держал, свернув, на коленях, и больше при нем ничего не было: ни сумки, ни чемодана. Но он не походил на бивера, он явно был приезжим — невыразительный, серый, медлительный человек, казалось, ни на что не обращавший внимания.
Где-то за вагоном ударили выстрелы. Стреляли, наверное, поверх вагона, ни одна пуля не ударила в стенку или в стекло. Дальняя дверь раздвинулась. Кто-то из малайцев крикнул:
— Пауль, солдаты хотят штурмовать поезд! Возьми того, что с усами!
Пауль незамедлительно сдернул с сиденья усатого франта. Тот чуть не упал, но все же удержался на ногах, и вид у него теперь был униженный и больной — он расплачивался за пьянство. Опасливо прислушиваясь к длинной пулеметной очереди, он прошел впереди Пауля к выходу и исчез за сомкнувшимися за ним дверями. Йооп из угла настороженно следил за нами, но никто не шелохнулся. А затем в соседнем вагоне один за другим гулко ударили три выстрела.
«Это первый… — мрачно подумал я. — Они держат слово. — И подумал. — Кто будет следующим?..»
Кисти рук были связаны, но я свободно мог шевелить пальцами. Я ими и шевелил, чем мне было еще заняться? На сиденье рядом со мной валялась дешевая авторучка — из тех, что заправляется баллончиками. Наверное, ее оставил кто-то из малайцев. Я дотянулся до нее и взял в руки.
Зачем мне она? Я и сам не знал.
Но чем-то надо было заняться. Ждать — занятие не из самых приятных, а нам, по-видимому, ожидание предстояло долгое.
Нам…
Я не смотрел на своего соседа — явное ничтожество; не меньшими ничтожествами показали себя и все остальные. Я машинально крутил ручку в руках, потом увидел светлую кожу сиденья.
Ну да, — хмыкнул я, — почему бы и не оставить на коже свои инициалы? Джек Берримен потом поймет, что здесь происходило.
Прогулка!.. — фыркнул я не без презрения, будто шеф, правда, был в чем-то виноват.
Думая так, успокаивая себя, обдумывая свои возможные дальнейшие действия, я машинально, понимая нелепость происходящего, вывел на светлой коже сиденья довольно правильный круг и снабдил его мелкими частыми лучиками.
Солнце… Оно же золото…
Можно было поставить в центре круга точку, и я поставил ее.
Солнце… Золото… Утешил бы меня его блеск, дотянись я сейчас до него?
Я усмехнулся. Золота под моей рукой не было. Возможно, оно было у подпольных алхимиков, но у меня его не было, как не было золота и у малайцев.
Конечно, малайцы должны были на что-то покупать оружие, но не обязательно на золото. Я усмехнулся; совсем недавно Консультация достаточно выгодно сбыла запас устаревшего оружия… Кому?.. Я вновь усмехнулся: не малайцам…
Ладно. Придется ждать. Настраиваться надо на долгое ожидание. Я хмурился, я прикидывал варианты, я тщился припомнить алхимический символ ртути.
Ну да, кольцо, вниз отвод, прямая короткая линия, и еще одна — поперечная, нечто вроде ассиметричного креста, более длинная лапа которого украшена полукругом…
Ртуть…
Ехать к алхимикам, а попасть в лапы малайцев!
Прогулка…
Бродить по пустынному перрону самой что ни на есть дыры бобрового штата, а попасть к патриотам каких-то Южных Молукк!
Я с отвращением бросил ручку. Она закатилась в щель между спинкой и сиденьем кресла.
Мормоны, мамалыжник из Теннеси, этот недоношенный сукин кот напротив, послушные биверы, прощающиеся с жизнью, — угораздило же меня попасть в такую компанию! Начнись драка, мне не на кого опереться.
Я поднял голову.
Мой сосед мирно дремал. По крайней мере, голова его была откинута на спинку кресла, глаза закрыты. И в этой позе, расслабленный, постаревший, он вдруг показался мне странно знакомым.
Где я мог его видеть?
Я мучительно вспоминал, я перебирал в памяти самые вздорные ситуации, но, как чаще всего и бывает, я вспомнил его сразу и вдруг.
Шеббс!
Ну да, уже прощаясь, уже встав на ноги, шеф сунул руку в карман и извлек из него фотографию. «Ты помнишь этого человека?»
Конечно, я его помнил. С Джеком Беррименом мы тщательно изучили всю его биографию. Конечно, чтобы окончательно убедиться, что это он, следовало бы взглянуть на его ноги — от ступней до коленей они должны были выглядеть фиолетовыми от вздувшихся поврежденных кровеносных сосудов — думаю, не самое привлекательное зрелище.
Похоже, понял я, не выйдя на алхимиков, никого не встретив в Спрингз-6, попав в руки малайцев, я по чистой случайности наткнулся прямо на Шеббса.
Усердие, ничего не дается без усердия, Эл. С усердием начинай, с усердием продолжай дело. Желание отдохнуть — первый признак возможного поражения.
Шеббс. Герберт Шеббс. Именно так писалось его настоящее имя, хотя псевдонимов у него было более чем достаточно — Сэм Поффит, Олл Смит, Роджер Флаерти… Профессиональный взломщик и вор, он прошел хорошую школу в различных исправительных заведениях и, прежде всего, в мрачных стенах Ливенуорта. Что, впрочем, не сделало его честнее.
Привязанный к взрывному устройству, я старался занять себя, вспоминая все связанное с Шеббсом.
Бессмысленное занятие? Не думаю. Бессмысленной информации вообще не существует, любой информацией можно воспользоваться, а значит, нет и бессмысленных занятий. Если вам привычно и буднично говорят: с добрым утром! — если вы умный человек, вы используете эту ничтожную информацию весьма успешно; если совершенно случайный человек вдруг намекает вам на то, что знает тот участок дунайского дна, где захоронен Атилла, или тот кусочек бескрайней степи, где бесчисленная конница монголов затоптала могилу Чингизхана, не надо от такого человека отмахиваться — есть шанс, пусть и ничтожный, что он и правда что-то знает.
Шеббс…
Несколько лет назад, накануне Дня благодарения, Герберт Шеббс приобрел за наличные билет на самолет компании «Норт уэст эрлайнз». Рейс 305: Портленд (Орегон) — Сиэтл, обычный рейс из города роз и коричневых песчаников, и рейс этот действительно начинался как самый обычный. Правда, сам Шеббс поднялся в самолет последним и устроился в хвосте в пустом ряду под иллюминатором. На пустое кресло рядом он положил довольно тяжелый кожаный чемоданчик. Разумеется, он уже успел пересчитать пассажиров — сорок три человека, и он знал, что экипаж «Боинга-727» состоит из шести человек.
Сразу после взлета Шеббс подозвал стюардессу. Ее звали Флоранс — белокурая, длинноногая, и память у нее оказалась отменной. Позже она подробно описала аккуратный, но уже поношенный костюм Шеббса, его высокие шнурованные ботинки, какую-то внешнюю незамысловатость, сразу обратившую ее внимание. Она так и подумала: недотепа и неудачник, а он вдруг поманил Флоранс к себе и, невыразительно улыбнувшись, сунул ей в руку тонкий длинный конверт.
Флоранс улыбнулась, она давно привыкла к поклонникам. Она знала и то, как много желающих испытать это на большой высоте. Она улыбнулась Шеббсу несколько даже снисходительно, но он вдруг крепко взял ее за руку. «Мисс, — сказал он негромко, но убедительно. — Прочитайте мою записку и сейчас же отнесите ее пилотам».
Флоранс улыбнулась и раскрыла конверт.
Писал Шеббс не очень грамотно, но просто. «У меня в чемоданчике бомба. Есть условия. Я».
— Вы шутите, — улыбнулась Флоранс, но Шеббс, не отвечая, приоткрыл кожаный чемоданчик, и она увидела в нем сложное устройство из проводов, массивных цилиндров и, кажется, батарей. Почти все, кроме, разумеется, проводов, было выполнено из пластмассы.
Самолет тем временем набирал высоту.
— Идите и передайте мое письмо пилотам.
Флоранс пошла по длинному проходу салона. Она была так растеряна, что уронила конверт. Конверт подобрала вторая стюардесса — Тина. Не помню, как так оказалось с ее памятью, но Тина оказалась покрепче Флоранс — она тут же доставила записку Шеббса капитану Скотту, командиру экипажа. Через ту же Тину капитан Скотт выяснил, что Шеббс требует за жизнь пассажиров и за самолет выкуп в 200 000 долларов, а также четыре парашюта — два нагрудных и два заплечных.
Доналд Найроп, президент «Нортуэст», следуя рекомендациям подключившихся к операции сотрудников ФБР, приказал выполнить все условия, поставленные Шеббсом. В Сиэтле, где на борт были доставлены деньги и парашюты, Шеббс в ответ отпустил всех пассажиров.
Себя Шеббс приказал доставить в Мексику.
Без новой дозаправки «Боинг-727» никак не мог дотянуть до Мексики. Капитан Скотт сумел уговорить Шеббса — вместо Мексики он на выбор предложил сразу несколько пунктов, из которых Шеббс почему-то остановился на Рино. Кое у кого потом это вызвало улыбку: Рино известно тем, что там можно быстро и дешево оформить развод, там же, в Рино, достаточно игорных домов, где можно спустить любую сумму.
Но Шеббс не собирался шутить. Его инструкции были лаконичны и точны: самолет должен следовать на высоте 10 000 футов с закрылками, опущенными на пятнадцать градусов, что по его расчетам должно было снизить его скорость до двухсот миль в час. При расследовании такая точность поставила сотрудников ФБР в тупик: где мог узнать все это человек, никогда не имевший отношения к авиации и полжизни проведший в тюрьмах? Более того, вряд ли такие сведения Шеббс мог почерпнуть и в детстве: детство свое он провел в известном Бойс-Таун, в приюте для мальчиков под Омахой.
Почти сразу после взлета в Сиэтле Шеббс открыл люк под фюзеляжем и выпустил кормовой трап. Ледяной воздух хлынул в салон, и Шеббс разрешил стюардессам укрыться в кабине пилотов.
Когда «Боинг-727» приземлился в Рино, Шеббса на его борту не было. На полу салона валялся заплечный парашют и купол от нагрудного — стропы с него были срезаны…
Разбирая позже с Джеком Беррименом это дело, мы отдали должное Шеббсу. Он оказался человеком слова: отпустил пассажиров, не дал замерзнуть стюардессам, а оставляя самолет, отключил рабочий механизм бомбы. Конечно, он отнял у государства 200 000 долларов, точнее 199 960 (кассир, волнуясь просчитался на сорок долларов), но неизвестно — воспользовался ли он ими?
Двести солдат в течение месяца прочесывали наиболее вероятное место приземления Шеббса, но ни денег, ни Шеббса они не нашли. Мы же с Джекос, разрабатывая биографию Шеббса, наткнулись на важную деталь: находясь в свое время в Ливенуорте, Герберт Шеббс сдружился с бывшим летчиком. От него, видимо, он и узнал, скажем, о том, что именно у «Боинга-727» кормовой трап можно выпустить прямо в воздухе…
Вспоминая все это, я смотрел на Шеббса. 200 000 долларов, пусть даже 199 960, вовсе не оказались бы лишними для Консультации.
Что бы ни происходило, убедись, что ты чист. Обращай внимание на следы, результат дают только чистые операции. Ощутив необходимость, проконтролируй себя и раз, и два. Будь чист, пусть это станет законом.
Наконец меня отвязали, и я размял затекшие все же кисти.
— Встань! — приказал Пауль мамалыжнику из Теннеси.
Мамалыжник криво усмехнулся:
— Если вы хотите проделать со мной то же, что с ним, — кивнул он на меня, — это не пройдет.
— Вот как? — Пауль оторопел. Он даже крикнул: — Йооп, этот тип отказывается идти.
— Ну так помоги ему! — Йооп явно не был злым человеком, но отказ мамалыжника заинтересовал и его.
Все три находившихся в вагоне малайца подошли поближе и с интересом уставились на взбунтовавшегося мамалыжника. Фермеры, сидевшие рядом с ним, не отодвинулись, они даже смотрели на него с сочувствием, — это мне понравилось.
Покосившись на меня, Пауль спросил:
— Почему ты отказываешься?
— Я эпилептик, — сказал мамалыжник. Левая его бровь быстро дергалась.
— Вот как? — Пауль был полон темных подозрений.
— Иди ты! — ткнул он пальцем в одного из мормонов, и тот, нахмурившись, бледный, неторопливо поднялся и занял мое место.
— Чего вы хотите от нас? — спросил я Йоопа.
Ответил Пауль, с вызовом:
— Читай газеты.
— Где я их возьму?
— Скоро их принесут. Нам будут носить все, что нам потребуется, — почти выкрикнул он. Он явно заводил себя. — А не принесут, вам же хуже.
— Пауль! — крикнул кто-то из малайцев, заглядывая в вагон. — Солдаты нам не верят. Роджер приказывает привести кого-то из них!
— Кого? — взгляд Пауля все еще был скошен на меня.
Йооп быстро подсказал:
— Веди эпилептика.
Пауль взглянул на Йоопа, но тот был неумолим. Выходило так, что в иерархии малайцев Пауль занимал чуть ли не самую низшую ступень. Это меня обрадовало.
— Иди! — прикрикнул Пауль на мамалыжника.
А я подумал: «Второй…»
Этот человек, который сам назвал себя мамалыжником, который только что разговаривал с фермерами, ничуть не трогал меня. У него хорошая ферма, неплохие поля, его земля окупает труд, затраченный на нее. Он даже на меня, он даже на Пауля смотрел как на потенциальных потребителей его кукурузы. Он был растерян и не нравился мне.
— Триммер, — беспомощно позвал он. — Помолитесь за меня.
Триммер — коротышка из местных, тощий, длиннолицый, но с мощно выдающейся вперед нижней челюстью, глянул на мамалыжника маленькими старческими глазками и кивнул. Он сидел сразу за фермерами, я хорошо его видел, и он опять кивнул, когда мамалыжник беспомощно сказал:
— Ну, я пошел.
Его увели.
Все молчали.
— Если солдаты начнут стрельбу, — сказал, наконец, Йооп, — ложитесь на пол.
А Пауль добавил, раскуривая слишком на мой взгляд душистую сигарету:
— Не хватало, чтобы их трупы навешали на нас.
И снова в вагоне воцарилась тишина. Потом мой бесцветный сосед вдруг приоткрыл глаза. Он негромко произнес, будто раздумывая:
— Отвернувшиеся от духа должны испытать всяческие несчастья, иначе как же им вернуться?
Я вздрогнул. Я впервые слышал голос человека, которого принимал за Шеббса.
— Вы знаете, где находятся эти Молукки? — спросил я, чтобы не молчать.
— Конечно.
— Расскажите мне.
Смутно, но я и сам уже кое-что вспомнил. Острова, острова, разбросанные в океане между Калимантаном и Новой Гвинеей. Хальмахера, Моротай, Миссол — целое созвездие островов, чьи названия напоминают названия бабочек. А еще Дамар, бухта Були, вулканы Тернате и Макиан — эти названия встали передо мной отчетливо. Когда-то впечатанные в память, они забылись, но сейчас одно за другим всплывали из темных пучин памяти.
— Зачем вам все это? — медлительно спросил мой сосед.
Я удивился:
— Как зачем? Должен же я знать, откуда явились эти коричневые братцы!
— Не следует этого знать.
— Это еще почему?
— Зачем вам делаться соучастником?
— Разве знание делает соучастником?
— Почти всегда.
Я пожал плечами.
Если это действительно был Шеббс, он здорово изменился. Он стал философом. Нечастое перерождение, особенно для хронических постояльцев таких мест, как тюрьма Ливенуорт.
Мог ли Шеббс проделать такую эволюцию?
В свое время Берримен и я подробно и хорошо поработали с неким Джекки, приятелем Шеббса по Ливенуорту, давно завязавшим и осевшим подальше от старых друзей в Каскадных горах. Ну, озеро Мервин, вулкан Худ, река Колумбия, красные леса — не худшее место. Это к нему постучался однажды Шеббс. Они сразу узнали друг друга, хотя встреча была случайной. Джекки всегда подозревал Шеббса в некоторых преувеличениях, но в историю с угоном самолета сразу поверил. Почему бы и нет? Об этом уже писали в газетах. А деньги? Где твои 200 000? Ах, ты их обронил во время прыжка с парашютом, их вырвало воздухом из твоих рук? Почему бы и нет, звучало вполне убедительно. Тебе нужна помощь? Ты хочешь отыскать пластиковый мешок с деньгами? Конечно, он, Джекки, поможет. Он не настолько богат, чтобы отказаться от предполагаемой доли. Джекки с понятием отнесся к старому приятелю: как не растеряться на трапе на такой высоте над землей?! В лицо ледяной ветер, далеко внизу под ногами огни… Он, Джекки, тоже бы машинально поднял руки к лицу. Что удивительного, что сумку сорвало с ременной петли?
Мешок с деньгами никуда не денется, — Джекки загорелся сразу. Мешок лежит где-то в лесу, если, конечно, не влетел прямо в трубу какого-нибудь лесника. Джекки ухмыльнулся. Он вовсе ничего такого не думал. Случись такое, об этом бы знала вся округа. 200 000 долларов влетают в трубу! А?
Джекки с удовольствием примкнул к поискам.
Джекки утверждал, что время от времени меланхоличного Шеббса охватывало вдруг чрезвычайное волнение. Что они будут делать с деньгами, когда найдут мешок? Шеббс нервно подмигивал Джекки: вы ведь не братья Флойды, помнишь таких по Ливенуорту? — вот их недавно посадили на электрический стул.
Иногда Шеббса совсем заносило. Он вдруг забывал, что в Ливенуорте сидел не один, Джекки в свое время тоже скрашивал ему компанию. Он становился вдруг невероятно серьезным, он невероятно серьезно и таинственно намекал: ему, Шеббсу, есть о чем рассказать. Он таинственно намекал: Джекки, ты помнишь залив Кочинос? Джекки помнил. Это далеко от тюрьмы Ливенуорт, но Джекки помнил. Ну, шестьдесят первый, — намекал Шеббс, — шестьдесят первый год. Тогда, в шестьдесят первом он тоже здорово поработал, только об этом сильно не порассказываешь. Тогда в шестьдесят первом он впервые прыгнул с парашютом, так что у него есть опыт.
Явное вранье расстраивало Джекки, оно бросало неверный свет на сами поиски денег. Как ты? — напоминал он. В заливе Кочинос высадка шла с моря, не с неба.
Попавшись, Шеббс не искал лазеек. Он ухмылялся: он-то знает, что говорит. Ну да, правильно, с моря. Он там сидел на берегу, в стороне, но от него зависело многое.
Но на высадке с неба он уже не настаивал.
А Мемфис? Помнишь ту историю в Мемфисе? — намекал он Джекки, бродя с ним по старым руслам и боясь поднимать голову, так ослепительно, так грозно сияла над ними грандиозная ледяная пирамида вулкана Худ. Там, в Мемфисе, тоже было непросто! Ты, Джекки, конечно, о таком и догадаться не можешь, но он, Шеббс, не догадывается, он знает. Там, в Мемфисе, вместе с Джеймсом Эрлом Рэем действовал ведь еще и второй стрелок. Рэй стрелял в доктора Кинга из ванной комнаты, снятой в третьеразрядном отеле, а некий его напарник, оставшийся неизвестным, находился в отеле «Лоррейн», в том крыле, что находится прямо напротив бывшего номера доктора Кинга… Шеббс не утверждал прямо, что вторым стрелком был он… Возможно, он просто помогал. Ну, скажем, сидел за рулем одного из тех двух белых кадиллаков, что сбивали со следа полицию…
«Может, это ты и был „Раулем“, а?» — посмеивался Джекки, но вранье Шеббса его огорчало.
Впрочем, в потерянные деньги он искренне верил.
Шеббс ли это? Я внимательно присматривался к соседу.
В вагоне похолодало. Кое-кто уже спал, натянув на себя имеющуюся при себе одежду.
Видимо, решил лечь и мой сосед. Он осмотрелся, подложил под голову шляпу. Шляпа немедленно смялась, это его не смутило. Вытянувшись на двух креслах, средний подлокотник он поднял, человек, которого я принимал за Шеббса, не пожалел и своего пальто: оно оказалось долгополым и укрыло его от ног до головы.
«Прогуливался тут один… — вспомнил я слова кассира со станции Спрингз-6. — Ну, такой… Шляпа не первой молодости, долгополое пальто… Оно даже мне показалось старомодным. Последний раз я видел такое лет десять назад на Сильвере Лаксте… А этот человек, я говорю про вашего приятеля, он еще сутулился… Я сперва подумал: отец святой, но он закурил…»
Выходит, кассир видел Шеббса?
Я не спускал глаз с соседа.
— Как быть с едой? — сильно растягивая гласные, вдруг спросил один из пожилых биверов. — У меня ничего нет с собой, а мне необходимо поесть. Если я не буду нормально питаться, я испорчу желудок.
— Закажите обед в «Павильоне», — откликнулся кто-то крайне недоброжелательно. — Или вам больше по душе итальянская кухня? Тогда звоните в «Мама Леоне».
Кто-то нервно и обидно рассмеялся, у пожилого бивера дрогнули губы. Один из мормонов вздохнул и стал тащить из-под сиденья плетеную корзину.
Но по-настоящему меня занимал теперь только мой сосед. Я не хотел его упускать, я не собирался возвращаться в Консультацию с пустыми руками.
Шеббс ли это?
Что-то все же мешало мне поверить в это.
Тогда, может, это человек, который должен был подойти ко мне где-нибудь в Спрингз-6? Почему нет? В течение дня он незаметно мог следовать за мной, его что-то насторожило, он отказался от встречи, но в поезд все-таки сел. Может быть, именно такие, как он, мешковатые, незаметные, выполняют роль шестых или седьмых связистов у касты этих тайных жрецов, скрывающих от человечества опасные открытия?
Существуют ли такие хранители скрытых знаний? Существуют ли скрытые знания?
Доктор Хэссоп отвечал на такие вопросы утвердительно.
Например, он ссылался на черных.
Мир обошла история племени догонов. Эти африканцы чуть ли не с тринадцатого века прячутся в труднодоступных районах пустынного горного плато Бандиагара, живут уединенно, не любят общаться с соседями, тем не менее знакомы со странноватыми вещами. Скажем, они твердо уверены, что жизнь их племени во многом зависит от состояния системы звезды Сириус. Непонятно, где, когда, от кого, каким образом получили они столь точные (свидетельство астрономов) сведения о звезде Сириус? Может, они впрямь общались когда-то с пришельцами? Может, крылатый конь Лунг-та ступал и на их землю?
Доктор Хэссоп ссылался и на некоторые древние святилища Англии и Шотландии. Они построены из огромных камней, особым образом расставленных. О Стоунхендже я читал и сам — это в Солосбери, юго-запад Британии. По словам доктора Хэссопа, стоунхенджские сооружения — самая настоящая обсерватория, и люди, ставившие ее, хорошо знали, что только узкий пояс именно этой местности годится по своим астрогеографическим параметрам для подобных сооружений; они знали и о том, что любой сдвиг по широте сразу бы дал значительные искажения при наблюдениях…
Доктор Хэссоп был убежден: путь к современным тайным алхимикам идет через прошлое.
Он напоминал: Пифагор (есть такие сведения) учился в свое время у друидов, а они были высшей кастой кельтских жрецов. Юлий Цезарь, завоевав Галлию, в отличие от Пифагора, не испытывал никакого уважения к друидам — он сжег их огромную библиотеку и вырезал самих жрецов. Но всех ли? Мог ли он уничтожить всех? И если все-таки уничтожил, то откуда столь много удивительных открытий рассыпано по страницам неистового Джонатана Свифта?
А йоги?
Они пьют дымящуюся серную кислоту, они ложатся на битое стекло, пропуская по себе тяжелый грузовой автомобиль, они умеют останавливать собственное сердце, говорят, они умеют двигать взглядом предметы. Гипноз? Но кинокамера подтверждает движение предметов, а разве кинокамера подвержена гипнозу?
На мой взгляд, йоги несколько выпадали из системы. Я спорил с доктором Хэссопом: что йоги могут хранить и передавать, кроме тайн собственного организма? Доктор Хэссоп возражал: а почему деревни, рядом с которыми селится йог-отшельник, считают себя осчастливленными? Какими знаниями обладает йог, если эти знания оказывают некое воздействие на всю округу?
Доктор Хэссоп задумчиво качал головой.
В древней Индии, в Тибете, в Перу имели достаточно ясное представление о множественности населенных миров, в древнем Шумере знали, что звездный свод совершает свой полный оборот за 25 920 лет. Откуда они это взяли? Как вычислили. Не такое число, чтобы взять его просто с потолка.
Впрочем, зачем брать с потолка, если можно взять с неба?
В Читамбираме, в городе танцующего Шивы, до сих пор функционирует известный храм Неба. Он принадлежит общине, члены которой живут крайне замкнуто. Почему им не быть членами некоей тайной мировой общины, скрывающими от легкомысленного и агрессивного человечества такие игрушки, как греческий огонь, оружие Замамы, тайну ядерных трансмутаций?..
Я задумчиво глядел на спящего человека, укрывшегося своим долгополым пальто.
Вдруг это тот человек, что мог подойти, но не подошел ко мне на скучных улицах Спрингз-6?
Или это все-таки Шеббс?
Я чувствовал себя как тот осел, которого поставили между двумя охапками сена. Обе охапки манили, я не знал, какую лучше хватать. К тому же не все зависело от меня, очень многое зависело теперь от коричневых братцев.
Знай свое дело, знай свой предмет, Эл, знай его атрибутику. Совершенство требует знаний, незнание ведет за собой смерть.
Ранним утром носовой раздраженный голос вырвал меня из неровного сна. Пауль, несомненно, меня невзлюбил. Он выкрикнул нечто раздраженное и непонятное, но его жест в сторону двери был ясен.
Я хмыкнул: опять моя очередь?
В холодном душном вагоне было светло. Лампы горели, видимо, работал генератор поезда. Я представил, сколько внимательных взглядов направлено сейчас из-за деревьев на наш вагон, и невольно поежился. Мне не хотелось сидеть привязанным к взрывному устройству, но по-своему малайцы были правы: не следовало держать там кого-то одного, ведь такой человек мог заснуть, ему могло стать плохо… Но почему опять я?
Он меня боится, подумал я о Пауле. Эта мысль хоть немного меня утешила.
Йооп, не сильно усердствуя, привязал меня к цепи. Это сразу вернуло меня к действительности. Я усмехнулся, вспомнив вчерашние размышления.
Алхимики, философский камень, тайная каста… Я чувствовал раздражение, ничего кроме раздражения. Все это сказки старого Хэссопа. Я не желал продолжать эти свои размышления, убедительные вечером, утром они теряют силу. К тому же я хорошо сейчас видел лицо моего спящего соседа. Теперь я не сомневался: конечно, это был Шеббс. Возможно, он тоже сидел ночью возле связанных цепью дверей и вот так же смотрел на меня — спящего. Впрочем, для него я был лишь случайный попутчик. Эта мысль тоже меня утешила.
Я прислушался к неровному дыханию спящих людей, к неожиданным покашливаниям. Сколько все это может продлиться?
Шеббс…
Я смотрел на спящего с раздражением. Я надеялся, что он еще не нашел свои деньги, а если нашел, то еще не растратил. Я хотел, чтобы он вернул эти деньги мне. Не государству и не компании «Нортуэст эрлайнз», а мне. Будь сейчас здесь другие условия, я бы знал, как ускорить дело. Я бы вывел Шеббса в тамбур и там каблуком тяжело наступил ему на ногу. Прекрасный способ обуздать любого. Раздавил ему пальцы, и он твой. Он твой, если, рыча, бросится в драку, тогда ты собьешь его с ног и покажешь, кто истинный хозяин положения. Он твой, если, скуля, бросится в объяснения, тогда ты возьмешь у него любую информацию.
Но сейчас я ничего не мог.
Ожидание — это все, что мне оставили коричневые братцы. Я был отрезан от Консультации, от Джека Берримена, у меня не было оружия, в любой момент меня могли пристрелить.
Этого я не допущу, хмуро подумал я.
Откинув голову, я смотрел на тускло-голубую кровлю вагона. Это был совсем новый вагон, его только что выпустили на линию, его еще не успели ни закоптить, ни испачкать. Все в нем было новое и чистое.
Думая так, я машинально опустил взгляд на кресло, в котором сидел.
Конечно, светлая кожа кресла уже загажена какими-то нелепыми рисунками…
Я хмыкнул.
Ну да, вчера я вел себя как дикарь.
Как дикарь…
Я изумленно всматривался в рисунки.
Ну да, вот символ ртути, я сам рисовал этот круг с ручкой-крестом и полукруг на длинной лапе асимметричного креста…
Ну да, вот символ золота — круг с лучами, Солнце сияющее, круг с точкой в центре, я даже помнил, как легко скользила ручка по светлой коже кресла, оставляя четкий, хорошо различимый след.
Но это было не все. Далеко не все.
Как бы продолжая указанный ряд, как бы завершая некую формулу, между символами ртути и золота было аккуратно врисовано нечто, что я сперва принял за неряшливо начертанный круг. Но это был не круг. Теперь я видел, что это был вовсе не круг, а две узких змеи, пожирающих друг друга. Одна из них должна была быть красной, другая зеленой, но рисовавший пользовался одноцветной ручкой — она и сейчас валялась в щели между сиденьем и спинкой кресла.
Философский камень… Уроборос… Именно его не хватало в нарисованной мной последовательности.
Но если так…
Я опасливо, я осторожно глянул вдоль вагона.
Не похоже, что фермеры-мормоны, все еще не потерявшие своего бледного румянца, интересовались алхимией. К тому же ни один из них не стал бы пачкать и портить кресло.
Тот пьяный франт?.. Ну нет, его увели еще вчера, как и мамалыжника, он даже не успел побывать возле взрывного устройства. А нарисовал этих змей кто-то ночью, когда я спал. Я лежал на креслах, а кто-то сидел передо мной и машинально набрасывал на коже кресла двух змей…
Кто мог это сделать?
Уж, конечно, не Триммер с его бульдожьей челюстью и маленькими глазками, и уж, конечно, не пенсионеры, занятые вопросами выживания…
Из реальной жизни я сразу был выброшен в мир сомнений.
Кто-то из находящихся в вагоне слышал кое-что об алхимической символике. Он мог оказаться бывшим учителем химии или биологии, он мог продолжить мой ряд совершенно машинально, не отдавая в том никакого отчета, но он мог быть и человеком, вдруг решившимся дать мне знак о себе. Он мог оказаться человеком, который должен был, но все же не подошел ко мне на станции Спрингз-6. А теперь вот решился и подавал мне знак…
Странный знак, внятный знак, но я не успел обдумать эту мысль хорошенько. Пауль, он незаметно подошел ко мне, заметил, нехорошо прищурившись:
— Самое время помолиться, правда?
Я вопросительно поднял брови.
Пауль усмехнулся; он держался грубо, я видел, он нервничает. Что-то его мучило, он мне не нравился. Ко всему прочему, он, похоже, твердо решил спровадить меня на тот свет. Меня это не устраивало, его вопрос был мне не по душе, тем более, что грохнула раздвижная дверь и в вагон вошли еще два малайца.
Если они за мной, быстро подумал я, им все равно придется вести меня по проходу. Лишь бы руки у меня не были связаны. Первым надо будет ударить того, кто идет сзади и, конечно, забрать автомат. Стрельбы будет много, стрелять придется в упор, кто-то из пассажиров непременно пострадает, но иного выхода я не видел. Я не собирался приносить себя в жертву Южным Молуккам, я не испытывал никакого желания быть казненным ради свободы каких-то там Южных Молукк.
Малайцы остановились рядах в пяти от меня и поманили к себе Пауля.
Ну что ж, лишняя минута…
Краем глаза я видел, что мой сосед проснулся.
Шеббс?..
Какой Шеббс!.. Не мог же Шеббс знать о философском камне, детский приют не дает таких знаний. К тому же, подобная ассоциация: ртуть — золото — философский камень, действительно требовала определенных знаний. Откуда они у Шеббса? Этот человек, укрывшийся старомодным долгополым пальто, был слишком нетороплив, был слишком уж заторможен. Он непонимающе глядел на меня. Он с трудом выплывал из своих далеких снов. Его, кажется, нисколько не волновала моя перекошенная физиономия.
— Кажется, я на очереди…
Шеббс медленно кивнул мне.
Он кивнул медлительно, но так просто и определенно, что у меня сжало сердце. Он что-то знал этот человек в долгополом пальто, он что-то знал важное, мне неизвестное, это позволяло ему не нервничать, не торопиться. Он был вовсе не прост, он смотрел на меня вовсе не равнодушно, как мне прежде казалось, просто он чуть-чуть, почти незаметно косил, и это делало его взгляд рассеянным.
Кто он? Шеббс? Или человек, который мог подойти ко мне в Спрингз-6?
— Пауль, — расслышал я. Это сказал один из пришедших малайцев. — Пойди к Роджеру. Он тебя зовет.
Я облегченно вздохнул. Мне не нравился Пауль, он мог запросто застрелить меня в переходе между вагонами. А я не хотел этого. Я хотел жить. Я хотел вытащить из вагона человека в долгополом пальто, кто бы там он ни был. Это была моя добыча.
Еще лучше, подумал я, разговорить этого человека здесь в вагоне, не дать ему затеряться, когда дело дойдет до драки. А если получится так, что я буду ранен или убит, надо сделать все, чтобы он попал в руки Джека Берримена…
Нужен ключ.
Если этот нелепый человек явится к Берримену и передаст что-то от меня, Джек должен догадаться, кто перед ним. Джек умеет, Джек выжмет из него нужную информацию.
Я судорожно искал ключ. Я торопился.
В конце концов, алхимики, описывая Великое деяние, сами никогда не ограничивались просто словами. Зачем великую тайну делать достоянием всех? Золото — король, серебро — королева, сурьма — волк, почему бы и нет? Тогда картинки Василия Валентина сразу наполняются смыслом. Ведь ни Бог, ни природа никогда не работают на человека. Петуха ест лисица, лисицу сжигает огонь, но и сам огонь может быть пожран восставшей из пепла лисицей…
Ключ! Ключ!
Разве Джек Берримен не поймет моего послания?
Кажется, я нашел.
Выбора у меня все равно не было. Малайцы негромко переговаривались в нескольких шагах от меня. Я слышал: кагат кабур… У меня было очень немного времени. Я хотел успеть.
— Баркли… — шепнул я, наклоняясь к соседу. — Это район, не очень известный, но найти его нетрудно, даже в таком городе как Нью-Йорк… Вилла «Туун»… Тоже легко запоминается, правда?..
Мой сосед молча, не торопясь, кивнул.
— Если меня уведут, — шепнул я, — найдите виллу «Туун»… Там будет Джек, он встретит вас как друга… Так и зовите его — Джек… Скажите, что видели меня… Скажите, я нашел…
— Нашли? — непонимающе повторил мой сосед, — Что нашли?..
По-моему, растерянность я разыграл убедительно. Я нес вроде бы чепуху, но за чепухой этой что-то стояло.
— Джек, — повторил он, запоминая. — Это ваш брат?
Я кивнул, тоже растерянно.
Еще никогда ложь не приносила мне такого удовлетворения…
— «Туун»… Вилла «Туун»… Вас примут как своего… Боюсь, сам я не смогу вас там увидеть…
— Не торопитесь, — медлительно произнес мой сосед. — Вас пугает этот малаец, маленький малаец Пауль… Забудьте о нем, он умрет скоро…
Я ошарашенно воззрился на Шеббса (если это был он). Я не посмел даже его переспросить. Да и не успел. Коричневые братцы быстро и ловко подняли меня на ноги. Мы шли по проходу мимо спящих заложников, и я не имел времени даже обернуться. Я разминал руки, я собирал силы. В хорошей драке, я знал толк в этих делах, легче уцелеть, чем в томительном, бессмысленном ожидании.
Меня ввели в вагон, приспособленный малайцами под их штаб. Окна этого вагона тоже были заклеены газетами. Несколько малайцев, среди них Роджер, сидели на корточках вокруг поставленного на пол полевого телефона, явно переданного в поезд солдатами.
— Сейчас он встанет у окна, он снимет с окна газету, — сказал Роджер в телефонную трубку. — Он подтвердит все то, что мы уже заявили вам.
— Подойди к окну! — крикнул мне Пауль. Он стоял в углу, я не сразу его увидел.
— Я подойду, а они всадят в меня разрывную пулю.
— Они предупреждены. Они не будут стрелять, — вмешался Роджер, не оставляя телефонной трубки. — Только делай все не торопясь, осторожно.
Не торопясь, осторожно, как мне и было сказано, я подошел к окну и, шурша, содрал с него газетный лист.
Утренний свет был неярок, я увидел красные осенние деревья и далекую линию гор — голубую, размытую туманом. И увидел фигурки солдат, перебегающие за деревьями.
— Опусти стекло, — подсказали мне сзади.
Я опустил стекло. К счастью, раму не заело, мне не пришлось ее дергать. Я знал, что все автоматы и снаружи и внутри вагона направлены сейчас на меня.
Я жадно вдыхал влажный утренний воздух. Я предпочел бы сейчас лежать где-нибудь в траве за самым толстым деревом.
— Крикни им, что мы настроены очень серьезно, — негромко приказал Роджер. — Крикни им, что заложников много, что если они не дадут нам то, что мы требуем, мы начнем расстреливать заложников. Мы начнем расстреливать их одного за другим через каждые три часа.
Я крикнул. Меня услышали.
Резкий мужской голос, усиленный мегафоном, подтвердил: они меня слышат.
— Нас, заложников, много, — крикнул я. — Они угрожают нас расстрелять, если вы не выполните их требований. Троих они уже расстреляли. Они угрожают расстреливать нас друг за другом через каждые три часа.
— Да, да, — спокойно подсказал мне из-за спины Роджер. — Так и говори: через каждые три часа.
— Они настроены очень серьезно, — крикнул я.
И, обернувшись, сказал Роджеру:
— Это бессмысленно. Если смерть трех человек не заставила власти пойти нам навстречу, почему бы им не пожертвовать и остальными?
Малайцы быстро и негромко заговорили. Я не понимал их птичьего языка. Я стоял у открытого окна, вдыхал влажный утренний воздух и не без удовлетворения думал, что если меня все-таки шлепнут, этот странный человек в долгополом пальто не сможет не разыскать Джека Берримена. Виллу «Туун» мы держали как раз для таких экстренных случаев. Если этот Шеббс, или кто он там, придет к Джеку и от моего имени скажет: я нашел, Джек его уже не отпустит…
— Убедите их, пусть они не торопятся, — услышал я голос, усиленный мегафоном. — Нижний перевал завалило, его сейчас расчищают. Автобус и все прочее будет здесь часа через три. Постарайтесь их убедить.
Я повторил услышанное малайцам. Впрочем, они и сами все слышали. Они недоверчиво покачали головами.
— Крикни им, чтобы они поторопились, — сказал мне Роджер. — Мы не хотим ждать. Нам плевать на ваши перевалы. В конце концов, нас устроит и армейский вертолет, разумеется, с пулеметами. Крикни им, что через каждые три часа мы будем расстреливать очередного заложника, а потом взорвем поезд и себя. Мы устроим такую бойню, что вас и через много лет будут презирать за нее.
Он неудачно привстал, на мгновение попав в створ открытого окна, и пуля тотчас разнесла в щепы подлокотник кресла. Роджер улыбнулся.
— Автобус скоро придет, — сказал я ему как можно спокойнее. — Все условия будут выполнены. Надо лишь подождать.
Будь внимателен к заказчикам, Эл, это вовсе не третье дело. Если заказчик не уверен в успехе, он будет мешать тебе. «Ну, магистр, когда вас постигнет удача?» Если заказчик уверен в успехе, любое разочарование ослепит его.
…белые зубы, свежее дыхание весьма уместная реклама для общества, четвертые сутки находящегося в запертом заминированном вагоне.
Малаец Йооп, похожий на крохотную обезьяну в берете, сидел в углу и негромко молился. Слова молитвы он произносил по-малайски, щебетал негромко, никто ему не мешал. Зато Пауль нервно и злобно скалился, не вступая, впрочем, в пререкания — люди слишком были измучены. Фермеры, вытащив из-под сиденья плетеную корзину, экономно раздавали заложникам последние сохранившиеся у них яблоки.
Триммер, коротышка с бульдожьей челюстью, вдруг сжал ладонями виски. «Что пользы человеку от всех его трудов?..»
Мне послышалось?
«Всему свой час, и время всякому делу…»
Нет, мне не послышалось. Триммер цитировал, цитировал «Книгу Екклесиаст». «Время родиться и время умирать…» Сказано точно… На какое-то время я отключился, провалившись в тяжелый сон. К сожалению, и во сне, объятый тревогой, я брел по какой-то лесной поляне… Еще там был ручей, он был перегорожен плотинами, но в бревенчатых хатках, торчащих над водой, сидели, кажется, не бобры…
Я не успел понять, кто же там сидел в этих хатках, — меня разбудили выстрелы.
Мой медлительный сосед смиренно сидел под взрывным устройством, крепко к нему привязанный. Долгополым пальто он укрыл колени. Наверное, он мерз. Быстро осмотрев вагон, я отметил отсутствие старика, еще пару часов назад развлекавшего заложников бесконечными рассказами о бобровом штате. Старик, радуясь, твердил про какую-то реку Брейн (не знаю, где такая течет), о бобровых плотинах, растягивая гласные, он утверждал, что форель ловится там большая. Жилистыми руками старик показывал, какая форель большая.
Его увели?
— Да, — медлительно кивнул мой сосед. — Вы спали.
— Зачем они это делают?
— Вероятно, их требования не удовлетворяются.
Он мог и не объяснять мне этого, но он объяснил. Я счел это хорошим знаком. Он постоянно сбивал меня с толку. Он был Шеббс, я же видел его фотографии и имел о нем представление, но вдруг что-то менялось, и он переставал быть Шеббсом. Это мне не нравилось. Когда он переставал быть Шеббсом, он становился еще медлительнее, и он видел меня насквозь, так мне казалось. Я лгал ему, и он видел, что я лгу. Я говорил правду, и он понимал, что я говорю правду. Неприятная особенность. Он здорово походил на Шеббса, проведшего полжизни в Ливенуорте, и в то же время он явно не мог им быть. Его глаза не походили на глаза хронического уголовника.
Я усмехнулся.
Я слишком хорошо знал, что глаза человека вовсе не всегда отражают его душу. Дело тренировки, не более.
Наверное, я мог при случае залезть в карманы этого человека. Странно, что мне как-то не приходило это в голову. Впрочем, что толку увидеть очередное удостоверение, что мне это даст?
Я не понимал его. Он меня раздражал.
— Что вы думаете обо всем этом?
Я спрашивал негромко, чтобы никому не мешать, Он отвечал так же негромко:
— Наверное, то же, что и вы.
— Вам жаль этих людей?
Он медлительно поднял на меня смутные глаза, он действительно видел меня насквозь:
— Зачем вам это?
Я пожал плечами:
— Надо же что-то делать…
Он не ответил. Он будто заранее знал, что я ему скажу. Конечно, это было совсем не так, просто сдавали нервы, но я все равно чувствовал, он заглядывает мне в душу.
Нет, это был не Шеббс…
— Почему вы сказали, что Пауль скоро умрет?
Я не мог, я не хотел выводить его на разговор о змеях, пожирающих друг друга — красной и зеленой. Они так и красовались на светлой коже испоганенного кресла. Я не мог спросить: вы ли это сделали? — просто не мог. Интуитивно я чувствовал, это даже опасно.
Ответ моего соседа был прост:
— Потому, что Пауль действительно скоро умрет.
— Вы ясновидец?
— Нисколько.
— Почему же вы так говорите?
— Разве это не общий удел?
— Мы умрем все? — я затаил дыхание. Вопрос мне не нравился и самому, но… «Прогулка», — вспомнил я слова шефа… И сказал своему соседу: — Вы говорите обо всем этом так спокойно…
— Почему нет? Разве возможен какой-то иной вариант?
Я вдруг засомневался, говорим ли мы об одном и том же, и спросил:
— Нас убьют малайцы?
Он задумался.
Он думал долго.
Потом он сказал:
— Малайцы ищут не там…
И совсем замолчал.
А я подумал: это не Шеббс. Этот человек сбивал меня с толку. Преступники не перерождаются, преступление, как правило, отупляет преступника.
— Вы вошли в поезд в Спрингз-6?
Он медлительно кивнул.
— Я не видел вас на перроне.
— Я видел вас… — Он сидел опустив глаза, он не смотрел на меня, он старательно отталкивался от моей лжи. — Было темно, но я вас видел. Вы стояли на перроне, курили, разговаривали с кассиром. У меня сложилось впечатление, что вы кого-то ждали…
Я чуть не ответил: вас!
Но сдержался, не ответил, спросил в свою очередь:
— Почему у вас сложилось такое впечатление?
Он покачал головой:
— У вас было такое лицо… — он наконец поднял на меня глаза. Они были смутные, я не видел в них дна. Я ждал, что же он скажет, но он замолк, он ничего не захотел добавить к сказанному.
Мы помолчали.
Он сбивал с толку.
Он то походил на Шеббса, просто не мог не быть им, то вдруг превращался в задумчивого философа. Джекки, старый его приятель, в свое время хорошо нам его обрисовал. Джекки знал Шеббса. Когда они бродили по осенним лесам бобрового штата, разыскивая утерянные Шеббсом деньги, Шеббс много ему о себе рассказывал. А в Джоплине, где они снимали комнату, Джекки видел своего приятеля под душем. Ноги Шеббса оказались фиолетовыми до самых колен, каждая вена вздута, сплошное пурпурно-голубое месиво. Он тогда спросил: что это у тебя? И Шеббс объяснил: когда он падал на землю, сначала его ударило о сухое дерево, а потом еще тащило по скальному грунту, усеянному обломками камней. Там, наверное, и сейчас видны борозды, а у него ботинки были полны крови…
Джекки не знал, насколько можно верить Шеббсу, уж слишком тот иногда зажигался. Впрочем, за себя Джекки был спокоен, свое он в любом случае получит. Он не зря вытягивал из Шеббса подробности. Если они найдут пластиковый мешок с деньгами — отлично, если не найдут — тоже ничего страшного. Он, Джекки, попросту напишет книгу о приключениях своего приятеля. Он твердо решил написать такую книгу. Самое забавное: она оказалась никуда не годной, но он ее написал. По рукописи мы с Джеком Беррименом и вышли на Джекки…
Но с Шеббсом Джекки не было скучно.
То вдруг Шеббс, повинуясь тайным течениям своего воображения, начинал все отрицать. Он вовсе не прыгал на парашюте, он не умеет этого, он не видел никаких денег. Он всего лишь один из сообщников, даже не главный, а самолет угнал один из пилотов. Он, Шеббс, если и действовал, то действовал на земле. Да и как он лог угнать самолет? Шеббс наивно разводил руками. Ну, угнать, может, и угнал бы. Но откуда ему было знать, что «Боинг-727» один из немногих пассажирских лайнеров, которые можно покинуть прямо в полете, естественно, воспользовавшись парашютом. Кстати, позже, именно из-за этого случая, все машины данного типа были переоборудованы: на них был поставлен так называемый «блок Ш», который сделал невозможным выпуск кормового трапа в полете.
Пока Шеббс и Джекки бродили по красному осеннему лесу, Шеббс выдал приятелю немало интригующих деталей. Разумеется, о самом себе. Скажем, он признался Джекки, что никогда не был близок с женщинами. Если он и преувеличивал, то, пожалуй не намного. По крайней мере, Джекки не стал бы оспаривать такое утверждение. Еще Шеббс признался, что он скуп, что он очень хочет найти потерянные деньги, что он будет их тратить расчетливо. Но по сообщениям газет было уже известно, что Шеббс не показался стюардессам скупым, по крайней мере, той же Флоранс Шеббс оставил восемнадцать долларов — всю сдачу с двадцатидолларовой купюры (Флоранс что-то приносила ему выпить). Однажды он пожаловался Джекки на свою неспособность чувствовать юмор, но по тем же газетам был уже широко известен ответ Шеббса стюардессе Флоранс, когда она спросила: зачем вам альтиметр? Этот прибор был укреплен на руке Шеббса, рядом с часами. Шеббс, не задумываясь, сказал Флоранс: каждый человек имеет право чувствовать и знать свою высоту…
Судя по всему, Шеббс выбросился из «Боинга» вовсе не в районе озера Мервин, как о том сообщала пресса, а где-то юго-восточнее, там, где холодно высится над красными лесами ледяной треугольник пирамиды давно погасшего вулкана Худ. Это, кстати, недалеко от Спрингз-6. Поезд, остановленный малайцами, находился сейчас где-то совсем недалеко от того места, где когда-то приземлился Шеббс. Это, несомненно, должно было волновать Шеббса, но ничего такого в своем соседе я не заметил.
В полете Шеббс ориентировался по навигационным маякам. Главный из них располагается на вершине того же вулкана Худ, а три второстепенных в его окрестностях. У Шеббса был небольшой приемник, с помощью которого он ловил и прерывистые сигналы передатчика, установленного на заранее спрятанном в лесу джипе. Машину Шеббс хорошо замаскировал, она стояла недалеко от поляны, на которой Шеббс рассчитывал приземлиться, как можно быстрее проселочными дорогами добраться до автострады! — только это могло принести успех. Ах, если бы еще и деньги были при нем!.. Джип, кстати, тоже был заминирован. На нем стояло мощное взрывное устройство, снабженное дистанционным управлением. Покинув опасный район, Шеббс загнал джип в озеро и подорвал машину прежде, чем она затонула.
Второй передатчик был спрятан в чемоданчике с бомбой. Перед тем как покинуть «Боинг», Шеббс переложил его в мешок с деньгами. Этот пластиковый прочный мешок он накрепко перевязал лямками, срезанными с одного из запасных парашютов. Продев руку в специальную петлю, Шеббс пристроил мешок с деньгами на груди. Собравшись с духом, он ступил, наконец, на выпущенный в полете кормовой трап. Сквозь ледяной ясный воздух, как сквозь голубоватую огромную линзу, Шеббс отчетливо видел далеко внизу яркие огни, обозначающие плотину Боннвилл, перекрывшую реку Колумбия. Поручень трапа оказался широкий, держаться за него было неудобно, и все же Шеббс спустился почти до последней ступени.
Изо всех сил цепляясь за поручень трапа, он внимательно всматривался в лежащую под его ногами смутную морозную бездну. Он также внимательно прислушивался к сигналам, звучавшим в наушниках. Прыгать следовало в тот момент, когда сигналы начнут звучать пронзительно и в полную силу. Однако мощный поток воздуха сорвал Шеббса со ступенек трапа несколько раньше. А когда парашют раскрылся, толчок оказался настолько сильным, что пластиковый мешок с деньгами сорвало с груди Шеббса — к полному его отчаянию.
Я раскручивал эту историю вместе с Джеком Беррименом. Немало помог нам, понятно, Джекки. Но пластиковый мешок с деньгами так и не был найден. Это и было причиной того, что шеф не убирал фотографию Шеббса из своего письменного стола. В конце концов, двести тысяч долларов, даже с вычетом сорока (не тысяч, конечно) ничуть не помешали бы Консультации.
Шеббс ли это?
Мой сосед меня раздражал.
Наверное, можно было добраться незаметно до его документов, скажем, ночью, когда он спал, но почему-то я не хотел этого делать. Ну, взгляну я на водительское удостоверение. Янг или Мозес, Роджерс или Бернабо — какая разница под каким именем живет сейчас этот человек? У меня у самого удостоверение было выписано на имя геодезиста Джи Джи Джеффриса… Главное не потерять самого Шеббса, плевал я на его бумаги. Главное не потерять его самого. Он моя добыча.
Выстрелы, раздавшиеся сразу со всех сторон, вернули меня к действительности.
Солдаты получили приказ взять поезд штурмом?
Непохоже…
Перестрелка длилась недолго. Заклеенные окна не давали нам возможности что-либо увидеть. Одиночная пуля, пробив стену вагона, ударилась о деревянную стойку над дверью. Йооп на корточках сидел прямо под этой стойкой, но уходить в другое место не стал. Тем более, что перестрелка прекратилась так же неожиданно, как и началась.
— Триммер, — попросил кто-то измученно. — Почитайте нам вслух. У вас хорошая память.
Я усмехнулся, но Триммер, тот самый теперь заметно похудевший коротышка с бульдожьей челюстью, отнесся к просьбе серьезно. Его голос дрожал, несколько раз срывался, но постепенно Триммер совладал с голосом.
— «Если наполнятся тучи, то на землю дождь они проливают, и если упало дерево, на юг ли, на север, то дерево — там, куда оно упало… Следящий за ветром не будет сеять, и глядящий на тучи не будет жить…»
Чистое безумие.
Эти заклеенные газетами окна, эти бледные, одутловатые, отчаявшиеся лица, пустые глаза, душная тишина и, наконец, этот устанавливающийся постепенно голос, сам по себе способный вогнать в отчаяние.
— «И приблизятся годы, о которых ты скажешь: „Я их не хочу“»…
Чистое безумие.
Маленький Йооп, глубоко натянув на лоб берет, сидел на корточках в углу и напряженно вслушивался в голос Триммера. Малаец тоже выглядел измотанным, но над его головой не торчали взлохмаченные седые волосы и он никогда не старался сказать своим голосом больше того, что мог сказать. У него, у Йоппа, была цель.
Второй малаец, его имени я не знал, нервно ухмылялся. Его неровные мелкие зубы сильно выдавались вперед. Не слишком привлекательное зрелище, но, не в пример Паулю и даже тому же Йоопу, только этот малаец время от времени снабжал нас хоть какой-то информацией. Это от него мы знали, что поезд окружен пехотной армейской частью (естественно, там были и сотрудники секретных служб), а в Голландии события тоже еще не закончились — приятели наших коричневых братцев все еще удерживали в своих руках захваченное ими представительство Индонезии.
Что читают там? — усмехнулся я про себя.
— «Малого холмика станешь бояться, и препоны будут на дороге, и цветы миндаля опадут, и наестся саранча…»
И наестся саранча…
Я покачал головой.
Несколько раз над поездом с ревом проносился армейский вертолет. Если солдаты начнут прыгать прямо на крыши вагонов, Йооп и его напарник вполне успеют нас перестрелять еще до того, как кто-то из солдат, не догадываясь ни о чем таком, рванет, разводя ручки заминированной малайцами двери…
— Йооп, — позвал вдруг один из фермеров. — Йооп, принеси льда. Мне нужен лед, Йооп.
Малайцы оторопели.
Фермер, щеки его давно потеряли всякий румянец, приподнявшись, повторил:
— Принеси мне лед, Йооп. У меня внутри все горит.
— Хочешь, чтобы тебя обложили льдом? — Йооп, наконец, рассердился.
Фермер-мормон испуганно затряс головой, его белесые брови задергались. Он сразу пришел в себя. Растягивая гласные, он переспросил сам себя: ле-е-ед? Какой ле-е-ед? И потряс головой: он устал, он уже ничего не понимает, у него все болит. У меня ноги распухли, сказал он, вот посмотрите.
Нельзя сказать, чтобы ноги его здорово распухли, но вид у них был далеко не блестящий.
— Послушайте, — шепнул мне из-за спины Шеббса сухой нелепый старик, похожий на богомола, — Надо кончать все это.
Я удивленно воззрился на старика:
— Как?
— Когда меня привяжут к бомбе, — он кивнул в сторону медных цилиндров, — я крикну вам, чтобы вы ложились, а сам взорву бомбу. Вот будет суеты, — по-старчески обрадовался он, — и вы все разбежитесь.
Я хмыкнул. Я спросил:
— Как вас зовут?
— Дэшил, — с удовольствием ответил старик. — Просто Дэшил. Так меня и запомните.
— Ничего я не стану запоминать, Дэшил, — строго сказал я. — А к бомбе вы больше не подойдете. Придумайте, что хотите, я вижу, вы человек с воображением, но к бомбе вы больше не должны подходить, это я вас предупреждаю. — Я намеренно понизил голос. — А если вы ничего не придумаете, Дэшил, и вас поведут к бомбе, я найду способ переломать вам все кости, Дэшил, в вашем возрасте они плохо срастаются. Нас не устраивает память о вас, Дэшил. Если вы спросите — почему? — я отвечу: а нас это не устраивает… Я переломаю вам все кости, Дэшил. Вы меня поняли?
— Да, — испуганно пискнул он, смертельно обиженный.
— Ложись!
Это крикнул Йооп.
На этот раз за стенами вагона стреляли по-настоящему. Длинно стучал пулемет, я ясно видел, как его пули разворачивают и рвут обшивку вагонов, коротко рвали воздух автоматные очереди. Но никто в нашем вагоне не лег на пол, никто кроме старого Дэшила. Было ясно, что солдаты не станут стрелять по заложникам.
— Нас пытаются освободить, — сказал я своему соседу. Мне хотелось поддержать его. — Нас непременно освободят.
— Нет, — медлительно возразил он, — это они застрелили Пауля.
— Солдаты? — не понял я.
— Малайцы, — он говорил медлительно, он говорил так, будто все видел сквозь стены вагона.
— Йооп, — крикнул я, — что там произошло.
Маленький Йооп уже вернулся. С первыми выстрелами он исчез где-то в тамбуре, но уже вернулся. Наверное, он тоже только что стрелял по солдатам. Он, конечно, мог не отвечать мне, но он ответил:
— Это Пауль… Он не выдержал напряжения…
— Он сбежал?
Йооп внимательно посмотрел на меня. Его глаза были воспалены. Он мне не угрожал, он меня не запугивал. Он просто сказал:
— Отступников мы убиваем.
— Вы убили его?
— Разумеется.
В вагоне стояла тяжелая тишина.
Потом я спросил:
— А мы?.. Долго вы будете держать нас взаперти?
Йооп ответил:
— Пока не получим гарантий.
Не начинай Великого деяния, не запасясь средствами и уверенностью. Без средств и уверенности, Эл, ты только приблизишь себя к и без того неизбежной смерти, а это ля не поражение, Эл?
Почему я никак не мог выбросить из головы мыслей о Шеббсе? Только ли потому, что поезд торчал где-то в тех местах, где Шеббс потерял свои двести тысяч?
Я отчетливо представлял себе красный осенний лес, Шеббса в его вечном долгополом пальто; как он идет рядом с Джекки и старается поднять настроение приятеля. Они переходят вброд ручьи, они поднимаются на холм Мариан-Пойнт, ведь Шеббс приземлился где-то на его краю. А приземлившись там, он еще почти пятнадцать часов разыскивал спрятанный в лесу джип. В высоких шнурованных ботинках хлюпала кровь, болели ноги, мерзко щемило сердце. Шеббс действовал как летчик, сбитый над вражеской территорией. Он знал, что солдаты вот-вот блокируют этот район. Он торопился. Он старался не оставлять следов. Он сжег парашюты, опрыскав их магниевым аэрозолем. Обгоревшие металлические пряжки он закопал в земле. На крутой скале, надежно укрытой внизу деревьями, он оставил несколько только ему понятных знаков, чтобы легче было вести поиски позже. Позывные джипа били его по барабанным перепонкам, торопили его, зато сигналы, исходившие от передатчика, спрятанного в мешке с деньгами, становились все слабее.
Спустившись по склону полого холма, Шеббс вошел в реку. Ледяная вода усмирила боль в ногах, часа через три он сумел выйти на развилку дорог, обозначенную на карте как Дэдмонз-Галч. Здесь сигналы джипа усилились. Думаю, нелегко было Шеббсу отказаться от немедленных поисков, но он проявил волю и здравый смысл. Главное сейчас было унести ноги.
Взорвав джип, он еще пару суток пробирался на Средний Запад, где, наконец, разыскал знакомого врача, поставившего его на ноги.
Только под осень Шеббс двинулся на поиски денег. С ним был Джекки. Он видел, что Шеббс полол веры в успех, но, к сожалению, батареи передатчика, вложенного в пластиковый мешок с деньгами, давно сдохли. Шеббс и Джекки искали наугад и искали безрезультатно.
Впрочем, Джекки посмеивался. Он не чувствовал себя проигравшим, ведь он собирался окупить пережитое доходами от будущей книги, но Шеббса его настроение раздражало. Однажды, проснувшись, Джекки не нашел Шеббса в палатке. Не было его и в лесу. Ушел ли он, обозлившись на приятеля, оставил ли поиски, разочаровавшись, или, напротив, решил продолжать поиски в одиночестве — этого Джекки так уже никогда и не узнал.
Не думаю, что Шеббсу повезло. Двадцатидолларовые купюры, номера которых, естественно, были зарегистрированы банком, на рынке так ни разу и не всплыли. А где-то через год, играя на берегу реки Колумбия, довольно далеко от того места, где предположительно выпрыгнул из самолета Шеббс, некий восьмилетний Брайан Ингрэм случайно наткнулся в песке на пачку долларов. Уголки купюр были сглажены; недалеко, ниже по течению, были найдены еще две пачки двадцатидолларовых купюр, перетянутые сопревшей резинкой. Но, как установил Джек Берримен, и эти купюры не являлись частью тех, что в свое время были выданы Шеббсу…
— «Видел я все дела, что делаются под солнцем, и вот — все это тщета и ловля ветра…»
Ловля ветра.
Я перевел дыхание.
Пять суток, проведенные в душном вагоне, давали о себе знать… Даже Йооп уже почти не улыбался, а два резвых пенсионера из Спрингз-6 давно забросили свои самодельные карты. Кто-то садился под взрывное устройство, кто-то дремал, кто-то мрачно молчал, уставившись невидящими глазами в пространство — ничто никого не трогало.
Одна деталь, впрочем, действовала успокаивающе — от расстрелов малайцы отказались. Видимо, их переговоры все же двигались в нужном направлении. Однажды нам даже выдали хлеб и копченую колбасу, явно полученную из армейских запасов.
— Как там в Амстердаме? — спросил я Йоопа, когда он вновь появился в вагоне.
Я спрашивал не столько ради самих новостей, сколько ради Шеббса, которого опять привязали к взрывному устройству, я боялся случайностей. Мне не хотелось, чтобы случайности вмешивались в это дело. Я усмехнулся, слушая Йоопа. О да, в Амстердаме хорошо. Патриоты Южных Молукк близки к успеху. Главное сделано: мир узнал наконец о судьбе молуккских патриотов, мир с волнением следит за их действиями. Близко время, когда Южными Молукками начнут управлять не чиновники, присланные из Индонезии, а сами молуккцы.
Свобода!
Я усмехнулся.
Во всей этой истории больше всего меня забавлял один достаточно неловкий, на мой взгляд, момент. Чтобы добиться своей свободы, коричневым братцам пришлось почему-то расстреливать жителей далекого бобрового штата, никогда не интересовавшихся их островами.
Ну да, усмехнулся я. Мыло для нечистой совести еще не изобретено. Не все ли равно, на чьей крови, на чьих костях строится свобода? Лишь бы была крепкой!.. Разве, убивая Цезаря, Брут и Кассий думали не о той же свободе? Правда, Цезаря убили сами римляне, им видней… Однако тот же Юлий Цезарь, не задумываясь, умертвил вождя готов Верцингетерикса… Чего не сделаешь во имя свободы?..
— «И вот — все это тщета и ловля ветра…»
Ловля ветра.
Я прислушался.
— «Что было, то и будет, и что творилось, то творится, и нет ничего нового под солнцем…»
Я смотрел на человека в долгополом пальто, привязанного к взрывному устройству.
Походил ли он на Шеббса? Несомненно. Был ли он Шеббсом? Я сомневался. А он, перехватив мой взгляд, медлительно улыбнулся:
— Учитесь терпеть. Нет ничего такого, что не имело бы конца.
Мог бы так сказать Шеббс?
— Взгляните на малайцев, — все так же медлительно проговорил мой сосед. — Мне кажется, что-то произошло. Они явно к чему-то готовятся.
— Вы понимаете по-малайски?
— Нет. Но я многое чувствую.
Чувствую… Он произнес это странно… Ни улыбки, ни усмешки не было на его длинном невыразительном лице. И вдруг я с пронзительной ясностью представил его не в душном вагоне, а в огромной прокопченной лаборатории. Стоя на фоне черного вытяжного шкафа, на фоне многочисленных полок с загадочными ретортами, он вытягивал длинные руки над пылающим в очаге огнем и медленно бормотал слова магических заклинаний.
Почему нет?
Он великолепно вписывался в тайную лабораторию современных алхимиков.
Философский камень… Уроборос… Красная и зеленая змеи… Может, я никогда так близко не стоял к столь великой тайне… Метеорит ли это, вынесенный к Земле космическими течениями, искусственно ли созданное вещество с невероятными характеристиками, — мне, в сущности, было сейчас все равно, я просто хотел добраться до чуда.
«В моем досье, — сказал мне однажды доктор Хэссоп, — есть немало данных о странных взрывах, сносивших вдруг целые кварталы. Вспышка света, и все. И никто никогда не мог доказать, что там размещались пороховые погреба или артиллерийские склады… Я знал человека, который сам держал в руках некое вещество. Оно походило на кусок красного стекла и имело раковинистый излом. Человек, получивший это вещество, должен был прийти ко мне однажды вечером осенью пятьдесят седьмого года. Он не пришел. Он стал жертвой одного из тех взрывов, о которых я уже говорил… Я знал другого человека, который сам держал в руках „олово с зеленым свечением“. Может, это был таллий, не знаю. Но ведь таллий выпускает зеленоватое свечение лишь будучи разогретым, а он держал свой образец в голых руках… И он тоже исчез при так и не объясненном взрыве…»
Я задумчиво разглядывал своего привязанного соседа.
За пять дней я ни на шаг не приблизился к его тайне, если он, конечно, владел какой-то тайной. Зато теперь я, как никогда, был уверен: никто, кроме него, не мог оставить на светлой коже кресла изображение двух пожирающих друг друга змей.
А он?.. Сделал ли он это сознательно?..
Но что бы ни произошло, сказал я себе, я обязан вытащить его из этой дыры живым. Что бы ни произошло, он должен побывать в Консультации.
— Будьте осторожны, — сказал я негромко. — Что бы ни задумали коричневые братцы, я постараюсь вам помочь. Если начнется свалка, держитесь рядом со мной.
Он взглянул странно. Он видел меня насквозь. Он вдруг сказал:
— «Туун»… Вы ведь сказали так?.. «Туун»… Нет, я никогда не смогу побывать на вашей вилле…
— Но почему? — быстро возразил я.
Он медленно улыбнулся. Я понял, что говорить ничего не надо. Просто я еще раз убедился: я обязан вытащить его из этой дыры. Он никому не должен достаться. Он — моя добыча.
В вагон вновь вернулся Йооп. И он, и его незаметный напарник, не глядя на нас, разрядили автоматы. Патроны падали прямо на пол и катались по нему. Фермеры с надеждой повернули головы. Кто-то из заложников приподнялся.
— Сидеть! — крикнул Йооп. — Всем сидеть на своих местах. Вас могут неверно понять.
И объяснил:
— Мы выйдем первыми. Только после нас вы можете оставить вагон.
— Йооп, — сказал я. — Снимите взрывное устройство.
Йооп быстро сказал что-то напарнику, и они обидно расхохотались.
— Там нет никакой взрывчатки, — объяснил Йооп. — Чистый камуфляж. Мы пошли на это, чтобы поддерживать дисциплину.
— «Всему свой час, и время всякому делу под небесами: время родиться и время умирать… Время убивать и время исцелять… Время разбрасывать камни и время складывать камни… И приблизятся годы, о которых ты скажешь: „Я их не хочу“…»
И приблизятся годы, о которых ты скажешь…
Кем бы ни был мой медлительный сосед, для него эти годы, несомненно, приблизись. Он был мой. Он мог подойти ко мне в Спрингз-6, а мог и не подойти, это не имело значения — он был мой. Он мог быть Шеббсом, а мог им не быть, это не имело значения — он был мой. И кажется, он тоже это понял, потому что сидел молча, нахохлившись, как птица.
В окно, с которого наконец сорвали газету, я увидел поляну и солдат, выстроившихся перед вагонами. Из-за деревьев торчал орудийный ствол, тут же стояли автобусы. Малайцы, я узнал Йоопа, Роджера — все же их было только одиннадцать человек, — выходили один за другим, прикрывали глаза ладонью, будто их слепил дневной свет, и заученным движением, страшно однообразным, бросали автоматы под ноги солдатам. Малайцев тут же обыскивали и вталкивали в автобус.
Потом пошли заложники. Храбреца Дэшила вели под руки. Фермеры дружно несли свои пустые корзины. По-моему, они прикидывали, кому следует подать счет за их съеденные яблоки.
Наконец в вагоне остались я и Шеббс, привязанный к взрывному устройству, да копошился у выхода, оглядываясь на нас, коротышка Триммер.
— Я отвяжу вас.
— Оставьте. Это может быть опасно. Я не тороплюсь, — он не потерял ни медлительности, ни достоинства. — Помогите спуститься Триммеру. Мы еще успеем поговорить.
Это прозвучало как обещание.
Я знал, Джек Берримен должен быть где-то здесь. С первым же сообщением о захвате поезда он должен был начать мои поиски. Он должен был знать, что я здесь. Я был уверен, Джек продумал все варианты, даже такой — я нахожусь в поезде не один, а с человеком, который мог подойти ко мне в Спрингз-6. А значит, Джек уже договорился с сотрудниками, ведущими осаду поезда, о том, что он сразу заберет меня и нашего общего друга… Я хотел, наконец, спихнуть все эти дела на Джека.
Я прошел через весь вагон, чувствуя на спине тяжелый, все понимающий взгляд Шеббса. Торопясь, я помог спуститься со ступенек коротышке Триммеру. Он задохнулся, глотнув свежий воздух. Он что-то шепнул.
— Ну, ну, — сказал я. — Вы хорошо держались, Триммер.
И он вдруг просиял.
— Есть еще кто в вагоне? — настороженно спросил подтянутый армейский капитан. Он держался так, будто только что выиграл историческое сражение.
— Да, — сказал я, загораживая проход, мешая капитану подняться в тамбур. — Там находится еще один человек. Он мой друг. Он привязан к взрывному устройству. Здесь нужен специалист.
Я верил малайцам, вряд ли там, правда, находилась настоящая бомба, но я высматривал Джека Берримена, я хотел, чтобы первым в вагон вошел Джек.
И я увидел Берримена. Я даже махнул ему рукой.
В то же мгновение меня бросило со ступенек вниз. Ослепительная вспышка растопила, расплавила, растворила в себе солнечный свет, никакого звука я не услышал.
«Йооп же сказал, что взрывное устройство — блеф…»
Острым камнем мне рассекло бровь.
«Йооп же сказал, что они лишь хотели поддерживать дисциплину…»
Я ослеп. Я ничего не видел. Я с трудом приподнялся.
Стоя на коленях, я тщетно пытался понять, что, собственно, произошло? Кровь заливала мне глаза, я совсем ничего не видел. Я стирал кровь ладонью, она текла вновь. «Не может быть так много крови…»
— Мы поторопились… — Доктор Хэссоп был мрачен.
Я невольно притронулся к пластырю, налепленному на лоб и на рассеченную левую бровь. Я поторопился? Как это я поторопился?
Шеф тоже не понял.
— Эл не мог не торопиться, — сказал он — А Джек тоже никак не мог замедлить события. Что, собственно, имеете вы в виду, говоря, что мы поторопились?
— А может, наоборот, мы слишком долго тянули… — доктор Хэссоп даже не взглянул на шефа. — Начинать надо было с человека с перстнем, с того самого, кто предлагал мне купить чудо. Прежде всего следовало найти его.
— Но мы его нашли, — возразил шеф.
— Да, нашли. Но не человека, а труп. К тому же, он был обобран, перстня при нем не было. И думаю, не случайно.
— Где его нашли? — быстро спросил я.
— В подземной Атланте, — доктор Хэссоп хмуро пыхнул сигарой. — С ним здорово поработали, выглядел труп нехорошо.
Я покачал головой.
Подземная Атланта… Не лучшее место для одинокого человека, особенно ночью… Бесконечный лабиринт магазинов, клубов, ресторанов… Где, как не там, отнимать вечный огонь, спрятанный в гнезде перстня?.. Если это дело рук алхимиков, я мог только поздравить их.
— Ладно, — доктор Хэссоп постепенно успокаивался. — Мы не знаем, как связаны эти два человека — тот, что торговал чудом и был убит в Атланте, и тот, которого Эл пас в вагоне. Может, вообще никак. Это, кстати, нисколько не упрощает нашу проблему. Черт! Этот взрыв…
— Но малайцы утверждали и утверждают, что их взрывное устройство чистый блеф.
Доктор Хэссоп медленно поднял на меня глаза:
— И они правы, Эл. Им можно верить, Эл. Более того, именно в этом кроется ваше единственное утешение.
— Не понимаю.
Шеф, я, Джек Берримен — мы дружно переглянулись.
Доктор Хэссоп снисходительно усмехнулся. Он еще был раздражен, но уже видел какую-то зацепку, это давало ему право на некоторую снисходительность.
— Боюсь, Эл, — в основном он обращался ко мне. — Боюсь, Эл, мы еще не готовы к тому, чтобы выиграть у алхимиков. Малайцы не лгут. Их взрывное устройство, действительно, не могло сработать. Хотя бы потому, что никакой взрывчатки в медных цилиндрах не было. Но взрыв-то был, Эл. Взрыв был! Сперва эта вспышка — невероятная, как Солнце. Потом тьма, потому что на мгновенье ослепли. И это, собственно, все. Ни звука, ни осколков. Просто ослепительный шар, мы даже подсчитали его диаметр, испарил треть вагона, дальше даже на дюйм ничего не тронуто. На одном из кресел валялся шерстяной шарф, его даже не опалило… Ах, Эл! Почему ты не вывел этого квази-Шеббса вместе с собой, почему ты не обшарил его карманы? Я убежден, при этом человеке что-то было. При нем было что-то такое, о чем мы не можем и думать!
— Ну да, — хмыкнул я. — Антивещество. А может, философский камень.
Доктор Хэссоп не ответил. Он был выше моих дерзостей. Он ткнул пальцем в сторону пишущей машинки и диктофона:
— Садись за стол, мы не будем тебе мешать. Будь внимателен и подробен, я хочу знать все, абсолютно все. Любую мелочь, Эл. Ничего не забудь. Как выглядел этот человек, как он смотрел, как ходил, как смеялся — нам все пригодится. Опиши все подробно, Эл. Я уверен, твои записи нам понадобятся.
— Может, мне все же сначала выспаться?
— Нет, отчетом займешься прямо сейчас. Ляжешь, когда закончишь. И учти, ляжешь здесь, в разборном кабинете, а Джек останется при тебе. Не вздумай выходить даже в коридор Консультации. Ты теперь единственная ниточка, что хоть как-то связывает нас с алхимиками. Мы не хотим, чтобы с тобой что-то случилось. Ну, а выспавшись, ты заново напишешь отчет. Мы сверим твои записи, мы сверим их и с показаниями других свидетелей.
Он невидяще, он оторопело уставился на нас:
— Огненный шар… Ослепительный огненный шар без дыма, без копоти… И все!.. Ни звука, ни осколков… Если даже речь идет всего лишь о новом типе взрывчатки, даже в этом случае мы не можем не продолжить наши поиски. Разве не так?
В разборном кабинете шефа стояла тяжелая тишина.
Потом, не сговариваясь, шеф, Джек Берримен и я дружно кивнули.
Еще Ньютон сформулировал систему математических уравнений, описывающих эволюцию механических систем во времени. В принципе, если иметь достаточную информацию о состоянии физической системы в некоторый данный момент времени, можно рассчитать всю ее прошлую и будущую историю со сколь угодно высокой точностью.
«…Не хочу никаких исторических экскурсов. Не хочу напоминать о Больцмане, цитировать Клода Шеннэна, говорить о Хартли и Силарде, взывать к духам Винера или Шредингера. Загляните, если хочется, в энциклопедию — там все есть. Я же предпочитаю чашку обандо. Очень неплохой напиток, его многие признают».
— Джек, — я выключил магнитофон. — Это голос Кея Санчеса?
— Конечно.
— Он всегда такой зануда?
— Ну что ты, Эл, в жизни он гораздо занудливей. Я сходил с ума, так как мне иногда хотелось его ударить.
— Ты не ударил?
Джек неопределенно пожал плечами:
— Зачем? Он достаточно разговорчив.
«…Альтамиру закрыли в первые часы военного переворота. Престарелый президент Бельцер бежал на единственном военном вертолете, его министры и его семья были схвачены нашей островной полицией и, естественно, оказались в тесных камерах башен Келлета. Закрыть Альтамиру, кстати, оказалось делом вовсе не сложным: спортивный самолет, принадлежащий старшему инспектору альтамирской полиции (он пытался последовать за вертолетом Бельцера) врезался при взлете в лакированный пароконный экипаж, в котором некто Арройо Моралес, имя я хорошо запомнил, вывозил на прогулку свою невесту. Ехали они прямо по взлетной полосе, и данное происшествие надолго вывело ее из строя».
— Поистине, ни к месту, ни ко времени, — фыркнул я. Меня рассмешил этот Моралес.
— Помолчи, Эл. Если ты каждую минуту будешь нажимать на стоп, мы не управимся с этим делом и за сутки.
«…Это был третий военный переворот за год.
Радиостанция, конечно, не работала. По традиции перед переворотом патриоты взрывали центральный пульт. Телецентр же давал на экраны одну и ту же картину: „Пожалуйста, соблюдайте спокойствие“. Выключать телевизор запрещалось. Думаю, запрещалось и взрывать его центральный пульт. Не будь телевидения, как даже в нашей маленькой островной стране вовремя объяснить, что университет закрыт как источник нравственной заразы (я, кстати, потерял работу как злостный разносчик этой заразы), а национальный напиток обандо крайне вреден не только для самого пьющего, но и для его семьи?
О перевороте я узнал случайно. Политикой я давно не интересовался, президент Бельцер, генерал Хосе Фоблес или снежный человек, привезенный с Гималаев, это мне было все равно Но тишина, вдруг охватившая Альтамиру, удивила меня. Как обычно, я сидел на берегу ручья, готовясь принять первую чашку обандо. И как обычно, я заранее возмущался появлением единственного вертолета над головой. Но вертолет не появился. Со стороны города слышалась еще стрельба, но потом и она стихла, и я услышал необыкновенный шорох, шелестение — летали стрекозы.
Впрочем, и грохот выстрелов, и мертвая тишина кажутся мне одинаково опасными. Одна святая Мария знает, прав ли я. Конечно, тишина, нарушаемая лишь стрекозами, приятнее выстрелов, к тому же предыдущую ночь я провел у Маргет, а у моих ног стояла пузатая бутыль с прозрачным обандо. Это крепкий напиток всегда был любимым напитком альтамирцев, и всегда почему-то его употребление жестоко преследовалось. Президент Бельцер пытался уничтожить частные заводики по производству обандо, генерал Ферш ввел смертную казнь. Я сам в свое время видел списки повешенных — „за злоупотребление обандо“. По закону они должны были быть расстреляны, но с патронами всегда было туго, повешение в любом случае дело более экономичное».
— Народ всегда на чем-нибудь экономит, — усмехнулся я.
— Чаще всего на веревке, — Джек понял меня. — Может, это и правильно.
«…В то утро, когда стихли выстрелы и я услышал шелест стрекоз, я, как уже говорил, сидел на берегу холодного ручья в очень удобном, в очень укромном месте, рядом со старой мельницей, принадлежавшей Фернандо Кассаде. Не торопясь, предчувствуя, предвкушая истинное удовольствие, я сбросил с ног сандалии. Обнаженные ноги я столь же неторопливо опустил в воду почти по колено. Только после этого, все так же не торопясь, понимая всю важность процедуры, я наполнил прозрачным обандо весьма объемистую оловянную кружку. Такую кружку следует осушать сразу, залпом, одним махом, иначе велик риск схлопотать нечто вроде теплового удара — таково действие нашего национального напитка.
Впрочем, я все делал по инструкции. Я не новичок в этом деле. Уже через пять минут мощное тепло текло по моим жилам. Оно зажигало меня, оно наполняло меня жизнью. Я даже напел негромко древний гимн Альтамиры: „Восхищение! Восхищение! Альтамира — звезда планеты!..“ Впрочем, пение никогда не было самым сильным моим увлечением, еще через несколько минут я просто лежал в траве и смотрел в облака.
Мне нравится обандо. Говорю об этом с полной ответственностью. Мне нравится его вкус, его действие. Семь президентов, стремительно сменявших друг друга в течение трех последних лет, как ни странно, не разделяли моего мнения. „Обандо — это яд, обандо — это вред, обандо — это путь к беспорядочным связям“. Не знаю, не знаю. Приведенное изречение выбито каким-то тюремным мастером прямо на стене одной из башен Келлета, но меня это не убеждает. Кто осмелится строить политическую платформу на пропаганде обандо? А вот на его отрицании каждый из президентов получил практически все женские голоса. Замечу при этом, и тоже с полной ответственностью, несмотря на закрытие то того, то иного заводика, количество обандо в Альтамире не уменьшалось. Были годы, когда оно, пожалуй, увеличивалось, но чтобы уменьшалось, этого я не помню.
Я лежал в нежной траве. Я смотрел в небо. Я видел причудливые нежные облака. Я был спокоен.
Было, было, я когда-то учился в Лондоне. Тяжкий город, он далеко. Я встречался там с интересными людьми, мои студенческие работы ценил сэр Чарлз Сноу, я немало вечеров провел со своим приятелем Кристофером Колондом, но Лондон все равно город далекий, тяжкий. Дышится в нем тяжело, его напитки не напоминают обандо. Напитки Лондона приводят к тому, что человек хватается за оружие. Обандо же примиряет».
— Не слишком ли много он говорит об этом? — спросил я.
— О, нет. Обандо — не такой уж простой напиток. Это перспективный напиток, Эл.
«…Было время, я преподавал в университете, было время, я преподавал в лицеях, но университет был закрыт, а из лицея меня уволили, и вряд ли у меня были шансы вновь получить работу. Преподавать — это всегда опасно. Всегда найдется человек, который самые наивные твои слова истолкует по-своему. Небольшие свои сбережения я давно перевел на имя Маргет, что же касается обандо, к которому я привык, за небольшие деньги я всегда получал свою порцию на старой мельнице Фернандо Кассаде или в потайном отделении скобяной лавки Уайта, или у старшей воспитательницы государственного детского пансионата Эль Сасаро».
— На что вам сдался этот придурок, Джек? — не выдержал я.
— Извини, Эл. Это приказ шефа. Он просил прокрутить для тебя эту пленку. Он хотел бы знать твое мнение об услышанном.
«…Я не раз замечал за собой слежку. Особенно, когда гулял по улицам Альтамиры. Некий тип в плоском беретике и в темных очках неторопливо пристраивался за мной и мог ходить за мной часами. Мне, в общем, было на это наплевать, он меня даже не раздражал, и все же весть о новом перевороте я почему-то принял прежде всего через этого сотрудника альтамирской полиции — ведь новый режим мог не только лишить его работы, но и уничтожить.
Наверное, так и случилось.
Но возвращаясь вечером с мельницы старого Фернанда Кассаде, я неожиданно попал в лапы военного патруля.
Они вышли на улицу недавно — их серые носки нисколько еще не запылились. Но они чувствовали себя хозяевами, ведь по ним никто не стрелял. Мордастые, в серых рубашках, в серых шортах, с автоматами на груди, в сандалиях на тяжелой подошве, чуть ли не с подковами, в шлемах, низко надвинутых на столь же низкие лбы, они выглядели значительно. Чувствовалось, что им приятно ступать по пыльной мостовой, поводить сильными плечами, держать руки на оружии; заметив меня, офицер, начальник патруля, очень посерьезнел.
— Ты кто? — спросил он.
Растерянный, я просто пожал плечами. Конечно, это была ошибка. Меня сбили на пыльную мостовую.
— Ты кто? — переспросил офицер.
Из-за столиков открытого кафе на нас смотрели лояльные граждане Альтамиры. Они улыбались, новая власть казалась им твердой. Им понравились патрульные, так легко разделавшиеся с опустившимся интеллигентом. Они ждали продолжения.
— Я Кей. Я просто Кей Санчес, — наконец выдавил я.
Пыль попала мне в глотку, в нос, я чихнул. Наверное, это было смешно, многие за столиками засмеялись. Многие за столиками находились уже под волшебным действием обандо, а над террасой уже высветились первые звезды, воздух был чист, новый режим, несомненно, опирался на крепких парней — почему бы и не засмеяться.
Улыбнулся и офицер.
— Я знал одного Санчеса, — сказал он. — Он играл в футбол и кончил плохо».
«…Пыльный, помятый, я наконец попал домой. Патрульные отпустили меня, узнав, что я обитаю в квартале Уно. Не такой богатый квартал как, скажем, Икер, где всю жизнь прожил мой приятель Кристофер Колонд, но все же. Я толкнулся в дверь, и открыла ее Маргет. Она маленькая и темная, всегда загорелая и живая, с блестящими глазами — она всегда зажигала меня. Как Солнце, как женский шепот, как чаша обандо.
— Где ты так извозился?
Я покачал головой. Мне не хотелось хаять патрульных, в конце концов, они ведь не избили меня. Они только узнали мое имя. В конце концов, я сам виноват, незачем было тянуть время, надо было отвечать сразу, тогда я бы не вывалялся в пыли.
— Устал? — Маргет повернулась к зеркалу, проводя какую-то неясную мне косметическую операцию. — Как странно, Кей… А вот новый президент, говорят, никогда не устает, Кей. У него много помощников, но главные дела он все равно делает сам. Окно его кабинета не гаснет даже ночами, Кей. Это уже проверено. Я сама ходила смотреть на его окно, Кей, — полураздетая Маргет молитвенно сложила руки на груди. Я бы предпочел, чтобы она их опустила. — Как ты думаешь, Кей, может новый президент пользоваться какими-нибудь стимулирующими препаратами?
Я пожал плечами:
— Зачем?
— Ну как! — удивилась Маргет. — Он устает. Ему надо снимать усталость.
— Чашка обандо. Этого достаточно.
— Ладно, — засмеялась Маргет. — Твоя вечерняя чашка на столе. Но жизнь, Кей, начинается новая. Наш новый президент обещает всем дать работу.
— Даже физикам? — усмехнулся я.
— Даже физикам.
— Забавно. Предыдущий президент обещал покончить с обандо… Любопытно будет взглянуть на нового. Таких странных обещаний, по-моему, еще никто не давал.
— Он обещал работу всем, Кей. Напрасно ты злишься.
Я кивнул. Я знаю, я не подарок. Много лет назад в Лондоне я тоже не был подарком. Но там было только два альтамирца — я и Кристофер Колонд, и мы находили общий язык, несмотря на то, что Кристофер провел свое детство в квартале несомненно более богатом, чем мой. Собственно, весь квартал Икер, где жил Кристофер, принадлежал одной семье — семье Фершей-Колондов. Эта семья дала Альтамире пять президентов, это же позволяло Кристоферу не ломать голову над будущим, забыть о сложностях, о которых не всегда мог забыть я. Впрочем, кое-что нас связывало. Кристофер мог, например, в самом разгаре карточной игры бросить карты. „Я проиграл“, — говорил он, и как-то само собой считалось, что он прав. Если ты приходил занять у него денег, он мог сказать: „У меня сейчас ничего нет, но ты можешь пойти к Тгхаме“. Тгхама был негр, то ли из Камеруна, то ли из Чада, и чаще всего сам занимал деньги. „Уверен, Тгхама тебя выручит“. И Тгхама выручал. Когда ты приходил к нему, оказывалось, он только что получил наследство. Никто не знал, как это получается у Кристофера, все просто привыкли к этой его особенности. И, наверное, только я мог бы что-то о ней сказать, ибо судьба, как и Кристофера, не обошла меня.
Это начиналось с недолгой головной боли, с головокружения, но затем ты вновь входил в норму, хотя жизнь теряла цвета и вгоняла в апатию. Вовсе не просто так. Ведь стоило сделать усилие, и ты сразу видел всю свою прошлую жизнь, что там с тобой случилось и что ты сам натворил, и столь же ясно ты видел и будущее — все, что там с тобой случится и что ты там еще натворишь. „Ма, — говорил я матери, будучи еще лицеистом. — Ты принесешь мне миндальное пирожное?“ — „Какое еще миндальное пирожное?“ — бледнела мама, а отец подозрительно посматривал на меня: „Кей, мы можем заказать любые пирожные. Зачем утруждать маму?“ — „Нет, — говорил я упрямо, — я хочу попробовать то, которое господин Ахо Альпи приносит прямо в спальню“. — „Что такое? — бледнел отец, и усы его вздергивались, как живые. — Ты был в спальне у господина Ахо Альпи?“ — „Ну что ты, папа. Кто меня туда пустит. Но ведь мама собирается там быть“.
Боюсь, я не понимал тогда, что время делится на будущее и на прошедшее. Я одновременно жил как бы сразу во всех временах, я еще не умел точно различать время, когда моя мать уже побывала в спальне господина Ахо Альпи, и время, когда она еще только обдумывала такую возможность. Более того, долгое время я считал, что многие люди чувствуют так же, как и я. Только когда я увидел наяву, к чему могут привести такие мои особенности, я научился выделять момент настоящего. Я научился, как все, жить всегда в настоящем моменте, хотя и оставлял для себя небольшой зазор. Он давал мне возможность в любой компании чувствовать себя свободно. Возможно, поэтому меня и ценил сэр Чарлз Сноу, он любил свободных людей. Впрочем, такой же эффект давала и чашка обандо, при этом я обходился без головной боли и головокружения. Со временем я все реже и реже прибегал к своим странным возможностям, а если честно, будущее всегда казалось мне столь же скучным, как и прошедшее. Сегодня президент Ферш, завтра президент Фоблес, послезавтра Бельцер, но ведь там, впереди, если смотреть внимательно, опять Ферш, опять Фоблес, опять Бельцер, и снова, и снова… И все они похожи друг на друга. Это, последнее, я знал не понаслышке. Я, например, хорошо помнил президента Къюби. Он был отчаянно усат, он был предельно решителен. При этом, говорят, он был не худшим президентом, по крайней мере, именно при нем Кристофер Колонд и я, Кей Санчес, уехали в Лондон, и нам оплачивали дорогу и проживание. Потом Къюби расстреляли как предателя революции, и его место занял некто Сесарио Пинто. Он не имел веса среди военных, поэтому очень быстро попал в башни Келлета. Потом был Ферш, потом был Ферш-старший, Ферша-старшего застрелил племянник Къюби — Санчес Карреро, но и ему не удалось поуправлять Альтамирой долго… Но, в сущности, все они были одинаковы. И этот новый президент, который произвел такое впечатление на Маргет, тоже, наверное, какой-нибудь Ферш. Видимо, я сказал это вслух. Маргет возразила:
— Да, он из Фершей, но он вовсе не какой-нибудь… Кристофер, вот как его зовут… Правда, красивое имя?
— А фамилия? У него нет фамилии?
— Почему ты так говоришь? — испугалась Маргет.
Я пожал плечами:
— Обычно имя ведет за собой фамилию. Всегда хочется, чтобы имя и фамилия стоили друг друга. Имя Кристофер, на мой взгляд, вполне стыковалось бы с фамилией Колонд.
— А-а-а… Ты уже знаешь, — разочарованно протянула Маргет.
Я пожал плечами. О том, что у нас новый президент, я, конечно, знал, но его имя меня не интересовало. И то, что новый президент оказался однофамильцем моего старого приятеля, ничуть меня не взволновало. Уютно устроившись в кресле, я принял еще чашку обандо и с удовольствием косился на Маргет, заканчивающую свой вечерний туалет.
— Я почти до полночи простояла под окном президента, — радовалась Маргет. — Нас было там много. Мы стояли, затаив дыхание. Свет в кабинете президента не погас, Кей.
— Наверное, придумывал занятия для своих патрулей, — усмехнулся я.
— Для каких патрулей, Кей?
— Для военных. Для тех, что ходят по улицам.
— О чем ты, Кей? Я весь день провела в городе, я не встретила на его улицах ни одного патруля.
— А ты выгляни в окно… Смотри туда, за деревья…
— О! — испугалась Маргет. — Там стоит офицер, там сидят солдаты. Зачем они там, Кей?
— Не знаю. Но это наш офицер, Маргет, — я сказал это чуть ли не с гордостью. — Он поставлен, чтобы следить за ними.
И спросил:
— Ты правда не видела таких в городе?
— Святая Мария! Правда!
— Значит, они действительно наши…»
— Что вы там устроили в этой Альтамире, Джек?
— Слушай внимательней. Было бы хорошо, если бы ты и впрямь ничего не понял.
«…Ночь тянулась долго. Мне мешала звезда в открытом окне. Она была яркая и колола глаза. К утру она, конечно, исчезла, а я встал невыспавшимся. Почему-то меня волновало это неожиданное совпадение имен нового президента Альтамиры и давнего моего приятеля по Лондону.
Невыспавшийся, сердитый, я решил сразу же наведаться к старой мельнице Фернандо Кассаде. Патруль, конечно, не спал, но я сумел уйти незамеченным и так же незаметно вернулся часа через три. Мой маленький подвиг наполнил меня уверенностью. Я не знал, зачем патруль приставлен к моему дому, но почему-то мне показалось, что я всегда смогу его обвести вокруг пальца. Разумеется, эту уверенность внушили мне две-три чашки обандо, но все равно это была уверенность. Маргет, вернувшаяся с работы, оценила мое состояние:
— Хорошо, что ты дома. Я не хочу, чтобы ты ходил на мельницу, Кей. Мне не нравятся твои патрульные. Я приглядывалась к ним, у них нехорошие лица. Ты скоро получишь работу, Кей. Вот увидишь, это будет скоро.
Она загадочно глянула на меня.
— Угадай, что я принесла?
— Бутыль обандо. Ну, того, которое производили когда-то на заводике Николае. Помнишь, жил такой эмигрант?
— Обандо! — фыркнула она, но сердиться не стала. — Я принесла тебе портрет нового президента.
— Ты его купила? — я был изумлен.
— Ну что ты, Кей, — засмеялась Маргет. — В Альтамире снова выходит газета. Она выходит под старым названием — „Газетт“. Портрет нового президента занимает чуть ли не всю первую страницу. Вот посмотри.
И похвасталась:
— Теперь мы каждый день будем получать „Газетт“. И бесплатно. Это дар нового президента народу.
Я не успел дивиться. „Газетт“… Такую новость следовало переварить. Это не телевизор, постоянно показывающий одну и ту же картинку: „Пожалуйста, соблюдайте спокойствие“. И выключить его нельзя, а вдруг именно сейчас и пойдет некое важное сообщение?
— А как дело с патрулями, Маргет? Их много в городе?
— Я не видела ни одного, Кей.
— Но ведь наш патруль вон он!
— Они, наверное, охраняют нас.
— От кого, Маргет?
— Я не знаю.
В этом ответе вся Маргет.
Усмехнувшись, я развернул „Газетт“.
Она имела подзаголовок — „Для вас“. Она печаталась на шестнадцати полосах в один цвет, она выглядела весьма аккуратной. Видимо, аккуратности придавалось какое-то особое значение. Почти всю первую полосу действительно занимал портрет президента Кристофера Колонда; несмотря на густые усы (раньше Кристофер не носил усов), я сразу узнал своего приятеля по годам, проведенным в Лондоне. Те же внимательные черные глаза, все видящие и сравнивающие.
Губы, чуть узковатые, может, не слишком правильный нос, но президенту Альтамиры совсем не обязательно быть красавчиком.
Всю вторую полосу занимали сообщения о вчерашней погоде. Они, несомненно, были точны, они не вызывали сомнений, но почему-то хотелось проверить каждую строку. Я невольно припомнил час за часом весь вчерашний день, проведенный дома и возле мельницы Фернандо Кассаде; я не нашел никаких несоответствий. Тут же были приведены точные цифры восхода и захода Солнца и Луны, а так же данные, придраться к точности которых опять же мог только идиот. Например, узнал я, 11 августа 1999 года в 11 часов 08 минут по Гринвичу в далекой от нас Западной Европе произойдет полное солнечное затмение, а 16 октября 2126 года ровно в 11 часов по Гринвичу такое же зрелище порадует и азиатов. Нам, альтамирцам, „Газетт“ ничего такого не обещала, но сам факт выхода подобной газеты говорил о многом.
Третья полоса меня удивила. Она была набрана петитом, видимо, для емкости, но она читалась как приключенческий роман, я не смог от нее оторваться. В долгих, совершенно одинаковых на первый взгляд колонках мелким, но четко различимым шрифтом дотошно расписывалось, кто и когда вышел в неурочное время на улицу, кто и когда вступил в некие конфликты с властями или с прохожими, кто и когда распивал запрещенный напиток обандо, игнорируя все указания, отпущенные Дворцом Правосудия, наконец, что случилось со многими из этих людей. Информация подавалась легко, просто, так же легко усваивалась, было видно, что газету делают наспех.
Я взглянул на выходные данные.
Как ни странно, газета была государственной, а выпускал ее президент Колонд. Тут же бросающимся шрифтом было указано: издается еженедельно с постепенным переходом в ежедневную, первые семь номеров распространяются бесплатно, с восьмого номера подписка обязательна. Тут же находилось разъяснение: для граждан Альтамиры.
Я поднял голову.
— Правда, интересно?
Интересно?.. Не знаю… Это было не то слово… Это было захватывающе! Вот, так точней… Чего, скажем, стоило одно только сообщение, касающееся некоего Эберта Хукера. Об этом Эберте Хукере, а я знал его, было сказано, что в ближайшее время он убьется до смерти на рифе Морж, ибо нарушит инструкцию по употреблению обандо.
Я потер виски.
Завтра?.. Может, Эберт Хукер уже разбился, просто неверно сформулировано сообщение?.. Этот Хукер действительно любил посидеть с чашкой обандо на рифе, он называл это рыбной ловлей…
Я спохватился. Почему — любил? Ведь в газете сказано — завтра.
Я совсем запутался.
Ладно.
Я перелистнул страницу.
Остальные полосы оказались рабочими. Там конкретно указывалось, кто прикреплен к какому предприятию, каков его рабочий график и какими часами он может пользоваться для отдыха. Я не нашел в списке себя, но имя Маргет было внесено в список. Я обрадовался за Маргет. Она — животное общественное, ей было бы трудно усидеть дома, как это делаю я. Правда, мне не понравилось примечание под абзацем, посвященным Маргет. Там было сказано: в ближайшее время Маргет Санчес вывихнет ногу, торопясь по узкой тропе, ведущей к мельнице старого Фернандо Кассаде.
Я удивился: что ее туда понесет?
Я удивился: к чему вообще все эти мелкие пророчества? Неужели Кристоферу не надоел его дар? Это показалось мне странным. Я уважал Кристофера именно за сдержанность — даже в Лондоне он никогда не злоупотреблял своим даром.
Что же случилось?
Я спросил, когда выйдет следующий номер, и Маргет радостно рассмеялась:
— Через несколько дней, Кей. В такие дни, когда выходит газета, рабочий день будет начинаться на три часа раньше, чтобы мы успевали с нею познакомиться. Правда удобно, Кей?
— Наверное… Только мне не кажется, что такая газета может понравиться, скажем, Эберту Хукеру.
— Старый пьяница! — Маргет выругала Эберта Хукера с непонятным мне презрением. — Рано или поздно он все равно где-нибудь разобьется. Почему не завтра?
Чем, собственно, помог он нам, самоорганизующимся системам?
— Как ты сказала?
— Самоорганизующимся системам, — с гордостью повторила Маргет.
— А ты знаешь, что это такое?
— А как же. Это я, это ты, это наши соседи, это наш президент, это даже Эберт Хукер, хотя он плохая самоорганизующаяся система. Он скорее саморазрушающаяся система. Чем раньше он уйдет, тем проще будет построить будущее.
— Будущее? Для кого?
— Как для кого? Я же сказала. Для нас, для самоорганизующихся систем.
— Где ты наслышалась такого вздора.
— Ты говоришь грубо, Кей. Так не надо. Я слышала все это на приеме.
— Ты была в президентском дворе?
— Да. Нас туда пригласили прямо с работы. Нас принимал сам президент. Он мне понравился. Там в патио поставлены кресла, рядом бьют фонтаны, всегда прохладно. Когда президент говорит, чувствуешь себя свободным, как будто он все давно про тебя знает и тебе уже ничего не надо от него скрывать.
— Он что, гипнотизер? — спросил я осторожно.
— Что ты! Он просто понимает нас.
А я подумал: с ним, с Кристофером, что-то случилось. Он никогда не рвался к власти, но, к сожалению, никогда не исключал и такую возможность. Видимо, она ему представилась. Я вспомнил и то, что в Лондоне, когда выдавались свободные вечера, мы не раз обсуждали возможность создания некоего поведенческого общества. Мы сходились на том, что создать такое общество можно только в крошечной стране, но управлять такой страной смогут только гиганты. Нам казалось, мы могли стать такими гигантами, но время решило иначе. Я по крайней мере давно отбросил эти пустые мечты.
Впрочем, я отдавал должное президенту. Он был у власти всего несколько дней, но, похоже, в него уже многие верили».
— Поведенческое общество? — я нахмурился. — Джек, такое встречалось уже в истории и, кажется, оставило довольно-таки непривлекательные следы.
— Слушай, Эл. Слушай.
«…Я приветствовал Маргет:
— Салют самоорганизующейся системе! Утро солнечное, хорошее. Я прошу тебя, будь осторожна. Я не хочу, чтобы „Газетт“ была вечно права. Я не хочу, чтобы ты вывихнула свою красивую ногу.
Маргет поцеловала меня.
Маргет быстро перелистала газету.
— До тебя просто еще не дошла очередь, Кей. Президент обязательно найдет для тебя работу.
Я пожал плечами.
Я проводил ее на работу. Я хотел остаться один.
Из тайника, неизвестного даже Маргет, я извлек пузатую бутыль с обандо. Я принял первую чашку, потом вторую, и только после этого развернул „Газетт“.
Как я и думал, одним из первых шло сообщение о том, что некто Эберт Хукер, находясь на рифе Морж, нарушил инструкцию по приему обандо и разбился, свалившись со скалы прямо в прибойные завихрения.
Я нашел еще семь имен, судьба которых могла повторить судьбу Эберта Хукера.
Особенно странной мне показалась возможная гибель некоего Альписаро Пасседы, о котором я раньше никогда не слышал. Судя по всему, этот человек был весьма динамичной самоорганизующейся системой: в три часа дня в среду он должен был, отравившись обандо (обандо — это яд), выйти нагишом к башням Каллета и закричать, что ему не нравятся эти исторические строения. Они, видите ли, напоминают ему Бастилию, а ведь ее давным-давно снесли с лица земли. Произнеся эту краткую речь, Альписаро Пасседа, разгневанный и обнаженный, побежит домой за мотыгой, чтобы снести с лица земли и башни Келлета. А падет он в борьбе с вызванными полицейскими патрулями».
«…Сообщение о близком и не очень приятном конце некоего Альписаро Пасседы по-настоящему поразило меня. Я Даже решил навестить этого человека. Я никогда ничего о нем не слышал, но адрес его был указан в „Газетт“. Я без труда отыскал каменный домик недалеко от башен Келлета. Это был удобный, хотя, наверное, и тесноватый домик. В саду, его окружавшем, зеленели фруктовые деревья. Сам Альписар Пасседа, энергичный, веселый малый, полный сил и здоровья, то и деле запускал пальцы в свою мощную рыжую бороду. Перед ним стояла ступа с уже размельченным кофе.
— Эти лентяи притащились с вами?
Я обернулся.
Патруль, я о нем забыл, удобно расположился в десяти шагах от домика на округлых каменных валунах, загромождающих обочину площадки. Солдаты чистили оружие, офицер курил. Наверное, они не отказались бы от кофе, но они мне не нравились. Я так и сказал Альписаро Пасседе: они мне не нравятся. Он хмыкнул и заметил, что я ему тоже не нравлюсь. Но мне чашку кофе он сварил.
Он был живой, здоровый, полноценный человек. Мыслил он здраво и энергично. Я никак не мог поверить тому, что он способен бежать нагишом и с мотыгой срывать с лица земли башни Келлета.
— Я не спрашиваю, кто вы, — заметил Альписар Пасседа, разливая по чашкам ароматный кофе. — Я, собственно, и не хочу знать, кто вы такой, но вот любопытно… — он поднял на меня умные темные глаза. — Но вот любопытно, что в „Газетт“ пишут о вашей судьбе?
— Ничего, — сказал я правдиво.
— Совсем ничего?
— Совсем.
— Значит, такие люди еще есть?
— Что значит — такие?
Он пожал мощными плечами. Его темные глаза были очень выразительны:
— Вас удивила сегодняшняя „Газетт“?
Я кивнул.
— И вы пришли посмотреть на сумасшедшего, который сам полезет под пули сумасшедших?
Я опять кивнул.
— Ну и как? Похож я на сумасшедшего?
— Не очень. Но я рад, что я вас увидел. Мне кажется, вы не поддадитесь искушению.
— Искушению? — Он задумался. — Пожалуй, это точное слово. — И вдруг он взглянул на меня чуть ли не смущенно: — Послушайте… Раз уж вы пришли… Я там не все понял в этой заметке… Ну, башни Келлета, ну мотыга, полицейские, ладно… Но я не знаю, что такое Бастилия…
Я чуть не рассмеялся.
— Это тюрьма, — объяснил я. — Знаменитая тюрьма. О ней упоминалось в школьных учебниках еще при Ферше, но сейчас никаких упоминаний вы уже не найдете, учебники переписаны много раз. Тюрьму эту снесли французы во время своей самой знаменитой революции.
— Тюрьма… — разочарованно протянул Альписар Пасседа. — Всего-то… Хватит с меня и башен Келлета…
Я кивнул.
Визит меня не разочаровал. Уходя, я знал, что жители Альтамиры, к счастью, не состоят только из таких, как я».
«…Несколько дней я не видел очередного номера „Газетт“, несколько дней я безвылазно сидел на старой мельнице Фернандо Кассаде. Все эти дни Маргет искала меня, а вечерами ходила смотреть на негаснущее окно президентского кабинета. Там собирались восторженные толпы, но, приходя домой, Маргет плакала — она не находила в списках моей фамилии. На пятый день, совсем расстроенная, Маргет решила наконец разыскать меня. На узкой тропе, ведущей к мельнице, она сильно вывихнула левую ногу. Случайные прохожие. привели ее домой, а в это время вернулся и я.
Кое-как успокоив и утешив Маргет, я взялся за „Газетт“.
И сразу обнаружил значительные изменения.
Сперва я подумал о невнимательности корректоров, потом о спешке, потом о необходимости собирать весьма объемную информацию в столь короткий срок. Впрочем, самая первая полоса, постоянно и обильно выдававшая портреты нового президента (примерно пять разновидностей), так же постоянно и обильно рассказывающая о вчерашней погоде, о солнечных и лунных фазах, осталась прежней. Это, естественно, касалось прежде всего цифр. Им, цифрам, и полагается быть неизменными, но вот слова, те самые слова, которые читатель обычно отмечает автоматически, даже не прочитывая их, не произнося про себя, эти слова большей частью выглядели достаточно нелепо. Скажем, время восхода печаталось теперь и читалось и как вырхз спранди, и как хрьдо шалвцми, и даже как пъзър олдржак. Собственно, слова эти действительно можно было и не читать, ведь время восхода все равно останется временем восхода.
— Хрьдо шлавцми… — произнес я вслух.
Маргет не нашла во всем этом ничего дурного.
— Ты все равно пропускаешь эти слова, значит, они необязательны. — Логика Маргет была проста. — А цифры есть цифры. Они остаются точными.
Похоже, новая жизнь вполне удовлетворяла Маргет. Ее слезы могли касаться вывихнутой ноги, моего пристрастия к обандо, но никак уж не новой жизни. Она считала, что впервые за много лет, а может быть, впервые за всю историю в Альтамире воцарились спокойствие и уверенность. Каждый (почему-то она забывала про меня) знает, чем будет занят его завтрашний день, каждый уверен, что этот день не будет хуже вчерашнего. А если кому-то уготована судьба похуже, что ж… не злоупотребляй обандо… разве нас не предупреждают?
Я сам слышал, как кто-то на улице спросил: хохрз сшвыб? — и ему ответили: пять семнадцать.
Хохрз сшвыб… Я перестал удивляться чему-либо.
Лишь одно не могло меня не трогать. Все жители Альтамиры прошли по страницам „Газетт“, только мое имя там не упоминалось. Мне ничего не пророчили, мне ничего не обещали. Почему?
Правда, никто мне и не мешал жить так, как я живу.
Теперь я каждый день ходил на мельницу старого Фернандо Кассаде. Я не пытался больше уйти от патруля, ведь солдаты и офицер просто шли за мною, никогда мне ни в чем не препятствуя. Наверное, в их постоянном присутствии был какой-то темный смысл, но, святая Мария, я никак не мог его уловить. Я даже сказал однажды офицеру, устроившемуся выше по ручью под тенью пальмы:
— Я прихожу сюда пить обандо.
— Нехорошее дело, — ответил офицер убежденно.
— Наверное. Но я прихожу сюда пить обандо. Вы когда-нибудь пробовали обандо?
— Конечно, — сказал офицер.
— А сейчас выпьете обандо?
— Нет. Нехорошее дело, — ответил офицер убежденно.
— Наверное, вас интересует спорт?
— Да. Это полезное дело.
— Это так, но ведь оно возбуждает, оно лишает покоя. Ведь всегда интересно знать, какая лошадь придет в гонке первой.
— Вы, наверное, не видели сегодняшней „Газетт“, — заметил с достоинством офицер. — Сегодня первой придет „Гроза“. Она принадлежит Хесусу Эли.
— Вот как? А какая лошадь будет второй?
Офицер перечислил всех лошадей по порядку из финиша. Я расстроился:
— А как же с прелестью неожиданного?
— О чем вы? Не понимаю.
— Вот и хорошо, — вовремя спохватился я. — А зачем вы за мной ходите? Ведь об этом ничего не говорится в „Газетт“.
— Обандо, — поцокал языком офицер. — Есть нарушения. Это временные меры.
Тем не менее патруль ходил за мною повсюду. Я привык к нему, как постепенно начал привыкать к вырхз спранди и хрьдо шлавцми. Как постепенно привык к „Газетт“ и к телевизору, на экране которого не было ничего, кроме пресловутого „Пожалуйста, соблюдайте спокойствие“. Я научился соблюдать спокойствие, я мог часами сидеть перед мелко подрагивающей картиной. Я начал понимать, что свобода это вовсе не выбор. Свобода — это когда выбора у тебя нет.
Ожидание, впрочем, оказалось слишком долгим. Я, видимо, перегорел. Я не почувствовал ничего необычного, когда однажды утром Маргет воскликнула:
— Кей, ты с нами!
Я взял „Газетт“ из ее рук.
Бурхх молд… Шромп фулхзы… Шрхх жуулд… Ну да, высота солнца, сообщения синоптиков, прогноз… Мне ничего не надо было объяснять. Я понимал новую речь без каких-либо комментариев. Это действительно был новый язык, но одновременно он был вечный. Я, кстати, ничуть не удивился, найдя короткое сообщение о некоем Альписаро Пасседе. В три часа дня, выпив плохого обандо и скинув с себя всю одежду, это Пасседа появился перед башнями Келлета, громко крича, что ему не нравятся эти исторические строения. Он, видите ли, помнит, как французы сносили с лица земли такие же башни, только они их называли Бастилией. После этого Альписар Пасседа принес мотыгу и попытался разрушить башни Келлета. Это у него не получилось, он пал в неравной борьбе с полицейскими, вызванными кем-то из прохожих.
— Ты не там смотришь, — мягко объяснила Маргет. — Совсем не там. Перелистай три страницы.
Я перелистнул.
Думал я, правда, об Альписаро Пасседе. Интересно, что бы он там кричал, не объясни я ему, что такое Бастилия?
— Ниже. Еще ниже.
„В три часа дня, — прочел я сообщение, напечатанное мелким шрифтом, — Кей Санчес, физик без работы, встретится с президентом Кристофером Колондом“.
Тут же был напечатан небольшой, но четкий портрет президента. Видимо, чтобы я узнал его при встрече.
— Почему он решил, что эта встреча состоится?
Маргет взглянула на меня с испугом:
— Кей!
— Насилие… — пробормотал я.
Маргет возразила:
— Ты счастливчик… Ты увидишь Кристофера Колонда… Мы часами глядим на окно его кабинета, а ты увидишь самого Кристофера Колонда…
— Ну уж нет! — Не знаю, почему я был так взъярен. — Весь этот день я проведу на мельнице старого Фернандо Кассаде. И не вздумай меня искать. На этот раз я сам вывихну тебе ногу.
Маргет заплакала.
Я не стал ее утешать. Мне нравилась живая Маргет, а не эта самоорганизующаяся система. Как система она не вызывала во мне отклика. Я вдруг понял, что все эти годы рядом с ней я жил ожиданием чуда. Ну, знаете, нищий старик приходит на берег и находит горшок с золотом… А мне пытаются подсунуть горшок с дерьмом. Все во мне восставало. Я не хотел сидеть на ипподроме, зная, что первой придет „Гроза“. Наверное, это превосходная лошадь, но я не хотел на нее ставить. Мир не хочет меняться? Пожалуйста. Пусть остается неизменным, причем здесь я?
Короче, я не желал встречаться с Колондом.
С утра я ушел на старую мельницу. Мне что-то мешало. Я не сразу понял — что. А-а-а! Меня не сопровождали патрульные. Они исчезли. Они испарились. Впервые за долгое время я был один. Это меня обрадовало. Я решил весь день лежать в траве и смотреть на плывущие облака. „Газетт“ обещала облачную погоду.
К старой мельнице я шел кружным путем, я не хотел, чтобы перехватили где-нибудь по дороге, Я шел мимо башен Келлета, я шел по улицам, знакомым с детства, и не узнавал их. Не было автомобилей, зато по обочинам бродили козы. Они щипали листья с живых изгородей, никто их не гнал. Кое-где на скамеечках покуривали мужчины. Их лица были спокойны. Это были лица людей, твердо уверенных в завтрашнем дне. Они просто покуривали, а воздух на улицах Альтамира был чист. Кто хотел, тот кивал мне, кто этого не хотел, тот этого не делал. Я мог подойти к любому и с любым заговорить. Скажем, о вчерашней погоде.
Я не торопился.
Я шел по городу, я рассматривал витрины. Кристофер Колонд ждет меня во дворце, я буду бродить по улицам, а потом двинусь к мельнице. После трех. Я шел, заглядывая во дворики брошенных домов, таких много на окраине Альтамиры. Иногда я заглядывал в лавки. Я спрашивал: у вас есть обандо? Мне вежливо отвечали: нет, но готовы были дать чашку. Разумеется, не пустую. Я спрашивал: можно ли найти обандо в соседней лавочке? Мне вежливо отвечали: нет. И добавляли: почему вам не попробовать обандо у нас? Похоже, национального напитка в Альтамире просто не существовало. Правда, он был везде.
Обандо — это нечто вроде электрона, — усмехнулся я про себя. — Он есть и — его нет. По уравнению Шредингера, электрон всегда как бы размазан, размыт по пространству. Нельзя сказать определенно, где он находится в настоящий момент и где окажется в следующий.
Кристофер Колонд тоже учился физике. Он не мог не знать уравнений Шредингера. Меня подмывало позвонить по телефону и спросить: Кристофер, что ты думаешь об отсутствии обандо в стране?
Боясь, что Маргет невольно выдаст меня, боясь, что меня все же разыщут, я забрел в один из тех заброшенных двориков, каких много на старой восточной окраине Альтамира. Здесь я и отлежусь до трех часов, решил я. И спросил себя: шхрзыл змум? И взглянул на часы. Без четверти три.
Я радовался. Я не подпал под власть Колонда, я оставался самим собой.
Я нашел калитку в глухой каменной стене и потянул за медное, давно позеленевшее кольцо.
Калитка открылась.
Я увидел полуразрушенный бассейн, в нем, впрочем, оставалась вода, невысокий навес, пальму, криво наклонившуюся к забору.
Под навесом, в тени, что-то звякнуло.
Я сделал шаг и рассмеялся.
Под навесом, удобно опустив босые ноги в бассейн, сидел человек. Он был в тени, я плохо видел его лицо, но он, несомненно, принял уже первую чашку обандо.
Увидев меня, он и мне протянул чашку.
Мне это понравилось. Ведь я ушел из-под власти Кристофера Колонда.
Я взглянул на часы и опять рассмеялся. Хрдип зръх! Три часа. Кристофер Колонд вынужден отменить встречу.
Я так торопился, что даже не скинул сандалии. Я сунул ноги в сандалиях в отстоявшуюся за годы, прозрачную, как стекло, воду. Я выпил полную чашку обандо. Жар обжег меня изнутри. Я блаженно улыбнулся, я поднял глаза на приветливого незнакомца.
И застыл.
На меня смотрели знакомые насмешливые глаза. Передо мной сидел президент Альтамиры».
— Джек, — спросил я. — Кто-нибудь, кроме нас, прослушивал эту пленку?
— Конечно нет, Эл.
— Что вы там такое испытали в Альтамире, а, Джек?
Берримен приложил палец к губам:
— Послушай до конца, Эл.
«…Я был страшно разочарован.
— Кристофер… — сказал я.
Он отобрал у меня чашку и издал странный смешок. Этот его смешок показался мне омерзительным. Я опять взглянул на часы.
— Ты точен, Кей, очень точен, — Кристофер Колонд был крайне доволен. — Наша встреча состоялась, и состоялась вовремя.
— Я готов разбить часы, — сказал я мрачно.
— Время этим не остановишь.
— Наверное… — Я был угнетен, но я не собирался сдаваться. — Как тебе удалось превратить в идиотов все население Альтамиры?
— Не всех, — поправил он меня.
— Ну да… Кто-то упал в колодец, кто-то разбился на рифе Морж, кого-то убили под башнями Келлета…
— И так далее, — подвел итог Кристофер.
— Микроскопическая половая клетка, — сказал он, — содержит в себе такое количество наследственной информации, сколько не уместится и в сотне объемистых томов… А твои сограждане, Кристофер?.. Достаточно ли человеку знания вчерашней погоды?
— Вполне, Кей. И ты не сможешь это отрицать. — Человека мучает не отсутствие информации, Кей, его чаще всего мучает неопределенность. Наши сограждане счастливы, Кей. Я первый человек, сделавший своих сограждан счастливыми. В самом деле, — сказал он без всякой усмешки, — зачем, скажем, дворнику знать, бессмертны ли бактерии или как работает ядерный реактор?
— Слова… Всего лишь слова…
— Возможно. Но моя система принесла людям уверенность. Не строй иллюзий, Кей. Я знаю, что ты хочешь сказать… Конечно, навыки пчел, охраняющих и опекающих матку, теряют смысл, если матка удалена из улья. Но разве пчелы перестают искать пищу и охранять улей?
— Человек не пчела, Кристофер. Ты отнял у людей все живое.
— Человек та же пчела, Кей. Я дал людям счастье.
Я покачал головой.
— Кей, ты только что пересек город. Ты видел там хмурые лица или драки, или смятение в глазах?
Я был вынужден признать — не видел.
— Кей, все, что случается в мире, все, что в нем происходит, от взрыва сверхновых до случки каких-нибудь там лемуров, все связано жесткой цепью достаточно определенных причин. Я поставил все это на службу людям.
— Возможно, Кристофер. Но мне скучно говорить об этом.
— Скучно?
— Да.
— Но почему?
— Я люблю смотреть на облака, Кристофер, ты еще не научился управлять их бегом. Мне нравится жить в ожидании чуда, Кристофер, способен ли ты его не допустить? Я никогда не убивал, Кристофер, это тоже меня радует. А еще Маргет…
— Маргет… Не убивал… — Колонд усмехнулся. — Ты невнимательно просматривал последнюю „Газетт“, Кей.
— Что я там пропустил?
Он процитировал без усмешки:
— „В два часа десять минут, разыскивая Кея Санчеса, сорвется с берегового обрыва Маргет Санчес…“
Он спросил:
— Кто, по-твоему, убил Маргет?
Ледяное равнодушие затопило меня.
Он спросил:
— Ты подсказал Альписаро Пасседе название Бастилии… Кто, по-твоему, его убил?
— Святая Мария!
— И разве этим исчерпан список, Кей?.. В день переворота тебя активно искали. Кто-то из моих ребят сильно тебя не любил… Нет, нет! — махнул он рукой. — Этот человек не будет тебя преследовать, его застрелили в тот же день… Но были арестованы два твоих прежних приятеля по университету. Почему-то они отказывались говорить о тебе, и оба повешены в башнях Келлета… Еще один человек, ты его не знаешь, наткнулся случайно на бутыль обандо, закопанную тобой на берегу. Этот человек был застрелен патрульными… Некто Авила Сатас шел к тебе ночью — предупредить, чтобы ты ушел. Его тоже убили… Ну и так далее…
Я поднял глаза.
Кристофер Колонд улыбался. Он смотрел на меня, как на свое собственное изобретение. У него были мокрые усы, но внимательные глаза. Его бы никто не назвал красивым, но он привлекал внимание. Как кривое дерево на закате. Как кривое дерево на закате, когда на него смотрит не лесоруб, а художник».
— Сумасшедшие, — сказал я.
— Гении, — выдохнул Берримен.
«…Я убил Кристофера Колонда пустой бутылью из-под обандо. Я убил его в заброшенном дворике на дальней окраине Альтамиры. Он был президентом почти семь месяцев, все эти семь месяцев Альтамира считалась краем спокойствия. Я не остался рядом с трупом. Я пришел во дворец. Начальник личной охраны старший лейтенант Эль Систо отдал мне честь. Я спросил старшего лейтенанта Эль Систо: нужен ли Альтамире порядок? Он ответил: „Да, Кристофер“. Я собрал служащих в приемной, я их спросил: в чем больше всего нуждается народ Альтамиры. Мне ответили: „В стабильности, президент“. Я спросил: верят ли они в меня? От имени всех ответил старший лейтенант Эль Систо: „Да, Кристофер!“
Почти всю ночь я просидел в кабинете Колонда, Я вызвал головную боль, время для меня перестало делиться на прошлое и будущее, я вычленил из него тот момент, который принято называть будущим, и увидел…»
— Что он увидел, Джек?
— Нет, нет, — сказал Берримен. — Это место мы обязаны пропустить.
«…пить обандо, стареть среди близких, не обижать, не плакать, не воровать — если это и есть счастье по Колонду, как его опровергнуть?
Я рылся в библиотеке Колонда, я исследовал его бумаги, я видел — я делаю то, что всегда делал он. Даже в книгах мое внимание обращено прежде всего к цитатам, подчеркнутым Кристофером.
Пьер Симон Лаплас, „Опыт философии теории вероятностей“.
„Ум, которому были бы известны для какого-либо данного момента все силы, одушевляющие природу, и относительное положение всех ее составных частей, если бы вдобавок он оказался достаточно обширным, чтобы подчинить эти данные анализу, обнял бы в одной формуле движение величайших тел Вселенной наравне с движениями легчайших атомов: не оставалось бы ничего, что было бы для него недостоверно, и будущее так же, как и прошедшее, предстало бы перед его взором“.
Всего одна формула. И — весь мир!..»
— Еще один переворот? — удивился я. — Кей Санчес президент Альтамиры? Как так? Я же помню, президент Альтамиры — Кристофер Колонд!
— Ну да, все так считают, — ухмыльнулся Джек Берримен.
— Погоди, погоди… — Я заново пытался осознать услышанное. — Это предупреждение на экране… «Пожалуйста, соблюдайте спокойствие»… Так ведь? Эта бессмысленная, на первый взгляд, картинка, и этот бессмысленный, на первый взгляд, язык «Газетт»… Как там назвал Санчес? Ну да, интуитивный язык, поведенческое общество… Хрзъб дваркзъм! Почему нет?.. Кто, как не Санчес, мог это продолжить?.. Хотелось бы мне узнать, что он там увидел в будущем, этот Санчес? Что он увидел такое, что, не задумываясь, ответил на восклицание старшего лейтенанта Эль Систо: «Да, Кристофер!»?
— Было бы лучше, Эл, если бы ты впрямь ничего не понял.
— Ты уже говорил это, Джек… Идеологическая модель… Ладно, это мы уже знаем, это мы уже видели не только в Альтамире… «Газетт», телевизионная картинка, бдения толп под негаснущим окном кабинета, новый язык, бессмысленный, но всем понятный… Тут что-то еще, что-то еще, Джек… Ну да! Обандо!.. Как ты там сказал: это не просто напиток, это перспективный напиток, да?.. С ним ведут борьбу, его запрещают, он изгнан из обихода, но он есть, он повсюду, его пьют, его можно приобрести в любой лавчонке…
Я усмехнулся. Я понял:
— Что вы там испытали такое в этой Альтамире, Джек? Что-то психотропное? Что-то посильнее? Как вы добились этого превращения: Кей Санчес — Кристофер Колонд?
Джек Берримен ухмыльнулся:
— Если и испытали… Почему ты думаешь, что это обязательно мы?.. Мы обязаны, Эл, внимательно следить за любой необычной акцией, кто бы ее не проводил… Что же касается этой истории, Эл, согласитесь, выглядит она эффектно. Правда?
Он помолчал и подмигнул мне:
— Признаюсь, Эл, она и оплачивалась неплохо.
— Билл, — неожиданно спросил Тони, — ты веришь в телепатию?
Биллу скоро исполнялось двадцать пять лет, и Тони, благородно считая, что он обязан помочь другу отметить славный юбилей, изводил его приглашениями провести недельку в летнем лагере одного из клубов, в которых он состоял. Билл мужественно сопротивлялся: шестое чувство подсказывало ему, что неделя в обществе своего неугомонного друга не даст ему отдыха. Но даже крепчайший гранит не может устоять перед разрушающим воздействием постоянно капающей воды, и после сорок восьмого приглашения Билл сдался.
— Хорошо, — сказал он. — Но за это ты должен мне обещать, что оставишь меня в покое на целый год.
— Думаешь, тебе не понравится? — обиделся Тони.
— Да нет, почему…
— Я ведь хочу, чтобы тебе было интересно.
— Я фермер, — оправдывался Билл, — и у меня другие понятия об интересе.
Тони был явно расстроен, и Билл, не желая больше обижать друга, стал укладывать свой чемодан. Но потом, оставшись с Биллом в отдельном купе, Тони не упустил возможности подробнее расспросить своего друга о его прежней жизни. Говорят, что шестилетний ребенок может задать столько вопросов, что и мудрец не ответит. Тони, которому было в пять с половиной раз больше, был во столько же раз любопытнее и в десять раз упрямее.
Дело в том, что Билл Пармли долгое время вел жизнь профессионального карточного шулера, но потом взялся за ум и отказался от этой деятельности. Он многое сделал для того, чтобы искупить свое прошлое, разоблачая мошенников, не желавших жить честной жизнью. Поэтому, пока поезд мчался на юг вдоль побережья Атлантики, Билл мужественно боролся с потоком вопросов, извергаемых на него сгорающим от любопытства другом.
По каким-то никому не известным, таинственным причинам все, что связано с темой нечестных азартных игр, обладает для большинства людей, особенно мужчин, странной притягательной силой. Тони не являлся здесь исключением. Методически, постоянно расспрашивал своего друга из месяца в месяц и чуть не изо дня в день, он досуха выкачивал из него все подробности его прежней бурной жизни.
Билл не собирался ничего утаивать и говорил с полной откровенностью. Он рассказывал, как сбежал из дома, когда ему было восемнадцать лет; как он узнал о методах, которые могли сделать игры, основанные на игре случая, менее случайными; как он постепенно овладел этими методами до полного совершенства. Он настежь открыл сундук своих воспоминаний, описывая все светлые и темные стороны своей прежней жизни, все триумфы и поражения, краткие минуты удач и долгие месяцы невезения. А Тони Клэгхорн, как Оливер Твист, требовал все больше и больше.
Много раз Билл пытался перескочить к концу рассказа и закончить свою автобиографию, желая объяснить, как и почему он наконец открыл новую страницу жизни, стал фермером и сошел с извилистых троп своей заблудшей юности. Но Тони, охваченный страстью, не давал ему этого сделать, и снова и снова заставлял своего друга описывать со всеми подробностями его прежнюю деятельность, которая казалась Тони необыкновенно интересной и героической.
Но все на свете — даже исповедь — должно иметь свой конец, и в половине четвертого дня Тони задал свой последний вопрос, на который получил последний ответ. Но уже в следующий момент, когда Билл, глядя в окно, сравнивал в уме открывшееся ему стадо гернзейских коров с его собственным стадом джерсийской породы, Тони перешел на новую тему, обсуждение которой грозило растянуться до бесконечности.
— Билл, — повторил он, — ты веришь в телепатию?
Билл вздохнул.
— Ну, а сам-то ты веришь? — спросил он устало.
Тони принял позу беспристрастного судьи.
— И да, и нет, — важно произнес он.
— Что ты имеешь в виду?
— То, что я — человек с широким кругозором и без предубеждений.
— А тебя кто-то убеждал… я хочу сказать — убедил в этом? — поинтересовался Билл.
Тони кивнул. «Да», — серьезно сказал он.
— Тогда не о чем больше говорить, — в тон ему ответил Билл. Мерный стук колес убаюкивал его. Он прикрыл глаза.
Но Тони еще только начинал.
— Билл! — скомандовал он. — Переключись сюда.
— Я могу говорить и во сне.
— Только не со мной, — решительно заявил Тони. — Мы же говорим о чтении мыслей, — зачем-то повторил он, — и я хочу рассказать тебе, что видел это сам.
— То есть?
— Знаешь, — задумчиво сказал Тони, — несколько лет назад я видел одного парня, который мог делать потрясающий фокус с тремя картами. Он показывал нам эти карты перед началом — там был один король…
Билл прервал его.
— А потом он неуклюже тасовал их и спорил, что ты не сможешь найти его.
— Да.
— И ты выигрывал раз, потом второй, а в третий, когда ты ставил побольше — ты все продувал. Тебе казалось, что этого не может быть, потому что ты заметил, что у короля было собачье ухо, и изучил обратную сторону карт так же, как и лицевую. Но когда ты поставил на него, ты обнаружил, что собачье ухо распрямилось, а другая карта — не король — вдруг оказалась с собачьим ухом. Все точно?
— Да.
— И ты называешь это чтением мыслей? Тони, мне стыдно за тебя!
— Но ведь он знал, о чем я думаю, разве не так? — упорствовал Тони. — Он знал, что я заметил собачье ухо. Если это не телепатия, что же это тогда?
— Не что иное как использование одной очень старой истины, — отпарировал Билл.
— Что же это за истина? — со злостью спросил Тони.
Билл с невинным видом смотрел на пейзаж, проплывающий за окном.
— Истина о том, что на наш век таких хватит.
— Кого таких? Простофиль?
— Ты это очень тонко подметил.
Тони невольно засопел.
— Ты еще скажешь то же самое при Марли!
— А кто это?
— Ты что, не слышал о них? Женщина сидит на сцене с завязанными глазами, а мужчина выходит в зал…
— И женщина читает, что ты написал на листке бумаги?
— Да.
— Или называет тебе номер, выбитый на твоих часах; или инициалы на твоем кольце; или имя торгового дома на твоей шляпе…
— Да. А что? Ты опять скажешь, что это не телепатия?
Билл устало улыбнулся.
— Тони, давай выберем несколько свободных часов, и я научу тебя делать то же самое в паре со мной. Когда-нибудь это может пригодиться.
Тони судорожно глотнул воздух.
— Ты что, — изумленно спросил он, — знаешь, как это делается?
Билл кивнул.
— Меня научил этому один бродяга, с которым я однажды ехал в грузовом фургоне. Он играл эти сценки со своей партнершей. Как-то он выпил и перепутал слова во время спектакля. Это стоило ему весьма неприятных минут. Понимаешь, жена шерифа написала на листке бумаги вопрос: «Кого любит мой муж?», что-то нарушилось в их диалоге, и мадам с завязанными глазами ответила: «Молодую красавицу-блондинку с голубыми глазами».
— Ну и что тут такого? — удивился Тони.
— Да ничего особенного, — сказал Билл. — Просто жена шерифа была далеко не красавица — у нее не было иллюзий на этот счет. Кроме того, она не была молодой, и, не считая нескольких седых прядей, она была четко выраженной брюнеткой. Но самое главное, что она уже давно подозревала своего мужа! Представление закончилось в ту же минуту, и наш чтец мыслей еле успел смыться, вскочив в первый проходящий поезд. Одну мысль он угадал точно — что шериф его догонит, если он хоть где-нибудь замешкается.
— Если бы он был настоящим телепатом, — заметил Тони, — он мог бы предсказать такую неприятность.
— Он ее запросто предсказал и без всякой телепатии, — засмеялся Билл. — Тут не обязательно уметь читать мысли — надо лишь обладать здравым смыслом, — он опять закрыл глаза. — А теперь можно и немного вздремнуть, — сонно пробормотал он.
— А что было с этим типом потом? — приставал Тони.
— Ну, что было! Он не бросил своего ремесла и опять стал процветать. Мы доехали с ним до Сан-Луи. Конечно, мы оба были на мели. Так он это в два счета поправил. Он зашел в бар и завел разговор о картах. Потом он переключился на телепатию, ввязался в спор с мужчиной, который был одет лучше всех, предложил ему вынуть любую карту из полной колоды, позвонил мне по телефону, и я сказал ему, какая карта у него в руках.
— Но это же невозможно узнать! — воскликнул Тони.
— К нашей радости, так думают очень многие. И даже спорят на большие деньги, что этого сделать нельзя. Если хочешь, мой партнер даже не подходил сам к телефону, ему это было просто ни к чему. Он лишь говорил: «Позвоните по такому-то номеру и попросите мистера Пармли».
— И ты называл ему карту?
— Каждый раз.
— Боже мой! — обалдел от изумления Тони. — Но это же чудо!
— Именно так, — с важностью произнес Билл, нарочно растягивая слова. — Мой партнер посетил за вечер восемь или десять таких мест. Мы начали с небольших пари, потому что у нас было всего пять долларов на двоих. Но когда мы чувствовали, что пора сматывать удочки, в карманах у нас было по несколько сот.
— Вы могли бы задержаться там подольше.
— В том-то и дело, что не могли. Знаешь, человек, который проиграл свои деньги, мог заметить кое-что…
— Что же он такое мог заметить?
Билл усмехнулся, видно, что-то вспомнив.
— Он мог заметить, что у меня было пятьдесят два различных имени! Они набирали каждый раз один и тот же номер — телефона общественного пользования, который есть в некоторых сигарных лавках — но один раз мой партнер просил их позвать мистера Пармли, другой раз — Хендерсона, третий раз — Бэнкрофта, а иногда — мистера Конроя или Хэнфорда. Разумеется, я всегда был рядом с этим телефоном.
Тони наморщил лоб.
— Так в чем же главная идея?
— Ты еще не понял? — расхохотался Билл. — Каждое имя соответствовало своей карте. «Пармли» было валетом пик — у моего партнера были свои понятия о юморе. «Хендерсон» соответствовал даме червей, «Хэнфорд» — даме пик. Нет ничего проще: первая буква указывала на тип карты, первая гласная — на масть. Мы просто запомнили этот код — и все.
— Ну и ну! — присвистнул Тони.
— В одной и той же компании это могло сработать только один раз, — признался Билл. — Это был единственный недостаток нашей системы. Но в достаточно большом городе мы собирали неплохие урожаи.
Он повернулся к своему другу, который, разинув рот, озадаченно смотрел на него.
— Тони, — сказал Билл, — всякий раз, когда ты узнаешь, что где-то проводится сеанс телепатии, более интересный, чем тот, о котором я тебе сейчас рассказал, сразу сообщи мне — я хочу пойти и посмотреть…
— Обязательно, — ответил Тони. Он был настолько подавлен, что безропотно дал Биллу выспаться, который так устал от разговоров, что не просыпался всю оставшуюся дорогу.
Когда человек принадлежит к одному клубу, он нередко становится членом и второго. Но когда он принадлежит к двум, вступление в третий почти так же неизбежно, как смерть и налоги. Тони был членом «Виндзора» и «Гималаев» — он вступил в первый, потому что там можно было чем-то заниматься, а во второй — в знак протеста против угнетающей респектабельности первого.
«Виндзор» был богатым, чопорным и гордым своей исключительностью. «Гималаи» был богатым, не чопорным и исключительным в противоположном смысле. Разделив свое время между обоими клубами, Тони решил, что не будет ни слишком уважаемым, ни слишком бесславным, ни скучным партнером и ни спортсменом, и неторопливо шагал по золотой середине, чувствуя себя глубоко правым во всем. Веселая и шумная попойка в «Гималаях» искупалась очень положительным и степенным поведением в «Виндзоре». А после недолгого пребывания в высоко моральной атмосфере этой второй организации приход Тони в первую переводил его опять в менее возвышенную плоскость, к которой он тоже чувствовал свою близость. Принадлежность только к «Виндзору» оставила бы на Тони печать сноба. Принадлежность к одним «Гималаям» навесила бы на него ярлык прожигателя жизни. Участие в обоих давало ему гораздо более привлекательную репутацию человека широкого кругозора, истинного демократа, чувствующего себя в любом обществе, как дома.
Но для полного счастья все-таки нужен был еще третий клуб, и в конце концов несколько членов обоих клубов, принимая в расчет частые каникулы — неизбежный атрибут праздной жизни, основали еще одну почетную организацию под названием «Ассоциации Риггс Айленд».
Правда, злые языки говорили, что «Ассоциация» была создана только потому, что Хантли Торнтон, который был владельцем Риггс Айленд — заросшего кустарником песчаного островка у побережья Южной Каролины — очень хотел продать его и, взявшись за дело по-настоящему, расписал его прелести в ярких красках всем друзьям. Это, однако, были только слухи, не имевшие под собой оснований. И совершенно естественно, что Хантли Торнтон стал первым энтузиастом, давшим жизнь «Ассоциации Риггс Айленд», и что его друзья, нимало не стесненные в средствах и в восторге от мыслей об островковом рае, куда всегда можно сбежать от тягот жизни, дружно поддержали его.
Для них не имело значения, что вся собственность Торнтона состояла лишь из нескольких акров бесплодной земли, десятка чахлых сосен и неисчислимого множества комаров. Ландшафтные эскизы, выполненные под личным руководством владельца территории, включали в себя поле для гольфа, полдюжины теннисных кортов, каменное строение для клуба и роскошный пляж, без какого-либо упоминания об уже существующих постройках. Друзья Торнтона смотрели во все глаза на акварели в красивых рамках, восхищались деталями, хвалили генеральный план и лезли в карманы за суммами, которые должны были превратить эти мечты в действительность. Так первоначальные подписчики щедро и благородно делали взнос за взносом, пока Чэт Молтон вдруг не сказал: «Раз мы затратили целое состояние на здание клуба, нам нечего скупиться на расходы по волнорезу. Если мы, черт побери, об этом не позаботимся, наш клуб в один прекрасный день будет смыт в Атлантический океан!» Правда, волнорез оказался лишь одной из обязательных дорогостоящих конструкций, о которых архитектор Хантли Торнтона не счел нужным сообщать, поскольку в проекте забыли и многое другое.
Когда было закончено здание клуба, появились гладкие, как зеркало, теннисные корты и поле для гольфа, друзья Торнтона поехали туда большой компанией. Они обошли весь остров, восхитились качеством построек и пришли к выводу, что это именно то, что им нужно. Тони Клэгхорн с глубокомысленным видом обошел все корты, выразил сомнение в прочности покрытия и больше к ним не подходил. Чэт Молтон бросил одобрительный взгляд на разметку площадок для гольфа, высказал мнение, что отметка на первой ямке должна равняться четырем, а не пяти, и тоже ни разу не сыграл. Стив Форрестер зашел в биллиардную, бросил томный взгляд на ряд тускло мерцающих киев, но даже не снял плаща, чтобы разыграть пару карамболей. По молчаливому соглашению все посетители более старшего возраста — которым было уже за тридцать — сразу же отказались от всех спортивных развлечений в пользу более молодых.
Наконец, все участники поездки собрались на пляже с чистым, как утренний снег, песком, недалеко от уже известного нам волнореза. Чэт Молтон первый надел плавки, картинно попробовал пальцем ноги воду и заявил во всеуслышание, что Атлантический океан в том месте, где он огибает Риггс Айленд, вызывает у него одобрение. Вода была не слишком теплой и не слишком холодной, а течение — вполне умеренным — все это он открыл, зайдя поглубже. Волны были как раз такими, чтобы заставить Чэта, которому было тридцать четыре года, почувствовать себя, как он потом выразился — на двадцать лет моложе.
Но именно Стив Форрестер открыл, что этот пляж, плавно спускающийся к воде, удобный и теплый, идеально приспособлен для карточных игр и других столь же напряженных видов отдыха. «Вы только представьте себе, юноши! — воскликнул он. — Я вернусь домой загорелый, как бронзовая статуя, и когда меня спросят, где я загорел, я небрежно брошу: просто я слегка подрумянился, пока играл в покер».
Эта тирада показалась самому Стиву вершиной юмора. И действительно: проснувшись утром, сразу же надевать плавки; после завтрака двинуться на пляж; оставаться там целый день, взяв немного еды — пакетик хрустящей картошки и побольше холодного питья — и с утра до вечера резаться в карты — что может быть прекраснее! Все с восторгом восприняли эту идею, сказав только, что надо запастись лосьонами, а то в первые дни можно обгореть. Так потом и получилось. Но уже через неделю все участники пляжных игр закалились, и почти всегда несколько молодых людей, сверкая морским загаром, сидели на пляже, слушая плеск волн и глубокомысленно рассуждая о том, поднимать еще ставки или уже открывать карты.
Теннисные корты пустовали, как и поле для гольфа. И только пляж был захвачен так прочно, что уже нельзя было пройти, не наступив на картофельный огрызок. «Ну так что же вам шепчут дикие волны? — спрашивал Чэт Молтон. — Хлюп-хлюп? Ничего подобного. Они шепчут: бери еще карту!».
В играх, как и во всем остальном, ведется борьба за существование и за выживание наиболее достойных. В лагере «Риггс Айленд» пляжный покер, как его сразу назвали, быстро вытеснил все остальное. Теперь играли все — за исключением Хантли Торнтона, который единственный предпочел участию в играх простое их созерцание. Облаченный в ослепительно белый костюм из шерстяной фланели и элегантную панамку, с сигареткой в шестидюймовом мундштуке, блистая целый день очаровательной улыбкой, Торнтон ходил от группы к группе, поздравляя победителей, сочувствуя проигравшим, и рано или поздно оказывался там, где игра шла по-крупному.
Сколько его ни просили присоединиться к играющим, он всякий раз отказывался.
— Может быть, это и смешно, — признавался он с улыбкой, — но я в своей жизни еще ни разу не играл в покер.
— Еще не поздно научиться.
— Я обещал своей матушке, — говорил Торнтон, — что никогда не буду играть в азартные игры. И пока держу слово. Я не играл даже в колледже.
Чэт Молтон, которому уже целый час не везло, горестно усмехнулся.
— Хантли! — заметил он. — Жаль, что моя мать не вытребовала у меня такого обещания. Это сохранило бы мне кучу денег.
Чувства Чэта были вполне искренними. Он уже четвертый раз проигрывал Дону Фелтону пять долларов, имея на руках неплохую карту.
— Если бы я дал ей такое обещание, я сегодня был бы уже капиталистом. Кто знает?
— А если бы я дал такое обещание, — сказал Фелтон, тщательно складывая свои взятки, — я бы не взял сейчас банка.
— Судьба играет человеком, — ответил Чэт. — Ты еще можешь все проиграть.
— Могу и проиграть, могу и опять выиграть, — пробормотал Фэлтон. Он заглянул в свои карты, ухмыльнулся безутешному Чэту и запустил ломтиком хрустящего картофеля в песчаный холмик, возле которого они сидели. «Можем сыграть еще», — вызывающе сказал он.
Такова была атмосфера, в которую Тони Клэгхорн затащил своего друга Билла Пармли, чтобы вкусить полноценный отдых.
— Твое появление будет здесь сенсацией, — пророчествовал Тони по дороге к катеру, который должен был переправить их на остров.
— Почему?
— Ты очень известная личность, Билл. Тебя здесь все знают, хотя ты сам никого не знаешь. Я думаю, здесь не найдется ни одного, кто не слышал бы о тебе.
— И ты называешь это каникулами?
— А что?
Бывший игрок покачал головой.
— Я никогда не любил рекламы в своем деле, — ответил он. — Мне было лучше, когда обо мне не знала ни одна душа. Послушай, — неожиданно спросил он, — ты говорил кому-нибудь, что я приеду?
— Нет, — неохотно сказал Тонн, — я хотел устроить им сюрприз.
— Ну так устроишь его попозже.
— Что ты имеешь в виду?
— Представь меня как своего приятеля Брауна — Билла Брауна — отличное, безобидное имя. Дай мне позабыть о моей прошлой жизни на несколько дней.
У Тони вытянулось лицо.
— Я же хотел познакомить с тобой ребят. Ты знаешь, сколько я рассказывал о тебе?
Билл засмеялся.
— Слушай, старик, — спросил он, — ты кому хочешь доставить удовольствие этими каникулами? Им или мне?
— Ну тебе, конечно.
— Тогда запомни, что меня зовут Билл Браун.
Расстроенный и обиженный, Тони представил его под этим именем Хантли Торнтону, Чэту Молтону, Стиву Форрестеру и еще двум-трем десяткам приятелей, которые сейчас временно жили на острове. Когда, согласно принятой здесь традиции, вновь прибывшие переоделись в плавки и были безотлагательно зачислены в ряды пляжных игроков, Тони чуть не разорвало от распиравшего его секрета. Фелтон спросил у Билла, играет ли он в покер, и Тони, который с негодованием крикнул «Конечно, играет!», сразу же получил вежливое замечание о том, что нужно соблюдать тишину, подкрепленное хорошим тычком под ребро.
К несчастью, им пришлось на время разлучиться. Фелтон, который всегда играл на большие суммы, пригласил новичка к себе. Тони, бывший здесь постоянным посетителем, сел в свою прежнюю компанию метрах в четырех от них, и чуть не свернул себе шею, пытаясь увидеть, как идут дела у Билла. Время от времени до него доносились голоса. Иногда он видел Хантли Торнтона — одинокого наблюдателя, внимательно следящего за игрой, в которой он никогда не участвовал. Бывало, что игроки, с которыми сидел Тони, заставляли его быть более внимательным. Но пока вечерняя темнота не положила конец послеобеденным играм, Тони не мог получить истинных сводок с соседнего театра военных действий.
Улучив момент, когда их не могли видеть, Тони бросился к другу.
— Сколько ты выиграл? — с нетерпением спросил он.
— Я проиграл, — сказал Билл.
— Ч-что? — заикаясь переспросил Тони. — Ты… проиграл?
— Да. И очень много.
Для Тони вообще казалось немыслимым, что такое может произойти.
— Понимаю, Билл, — догадался он. — Ты боялся, что они узнают, кто ты, и специально проиграл.
— Зачем мне специально проигрывать? — рассмеялся Билл. — Да еще больше пятисот долларов? Нет, Тони, я не хотел проигрывать. Я не филантроп. Я дрался, как аллигатор. Но тот парень играл лучше меня.
Тони судорожно глотнул воздух.
— Этого не может быть, — воскликнул он.
— Благодарю за комплимент, — улыбнулся Билл.
— Но этого действительно не может быть, — настаивал Тони. — Я это точно знаю, потому что я много раз играл с каждым из членов клуба. Ни один из них не тянет до твоего класса?
— Ну, а Фелтон?
— Дон Фелтон?
— Здоровый такой парень, блондин.
— Он что — много выигрывал? — ахнул Тони.
— Много, и главное — всегда.
Тони разинул рот:
— Я играл с ним в Нью-Йорке, в «Гималаях», всего месяц назад, и раздел его дочиста.
Теперь уже Билл остолбенел.
— Ты… ты раздел его дочиста?
— Как младенца, — клятвенно заявил Тони. Он уже перестал что-либо понимать. — Я не корифей покера, — продолжал он. — Я играл потихоньку — в обычном стиле. Я ведь играл с классными игроками и знаю, когда надо остановиться. Правда, я не такой уж специалист…
— А Фелтон?
— Фелтон такой же игрок для меня, как я для тебя. Мне вообще было скучно с ним играть.
— Сегодня он играл лучше меня. Он знал абсолютно все, что у меня на уме. Если он объявлял козырную масть, его карты были всегда лучше моих. А когда мне шла хорошая карта, он всегда объявлял мизер.
— Наверное, он за это время научился, — сказал Тони с идиотским выражением лица.
— Значит, он очень способный.
Глаза друзей встретились. Потом Тони вслух выразил то, о чем оба подумали одновременно.
— Конечно, много есть хитростей, — пробормотал он. — Но что может сделать человек, сидящий на пляже под солнцем, да еще в одних плавках.
— Вот и я о том же думаю, — сказал Билл.
Остаток дня Тони провел как на иголках. Спокойно поговорить удалось только после ужина. Призвав на помощь все самообладание, он удержался от намеков на людях, промучившись долгих полтора часа.
— Наверное, карты крапленые, — предположил он.
— Нет.
— Ты уверен?
— Я подобрал несколько штук после нашего разговора. Они у меня даже в кармане. Я их проверил под лупой — они нормальные.
— Может быть, Фелтон умеет передергивать.
— Я этого не замечал, — уверенно заявил бывший игрок. — Правда, я это делаю бессознательно, но я всегда слежу за руками, партнера.
— Как же он это все-таки делает?
Голубые глаза Билла затуманились.
— А может, он проштудировал какую-нибудь хорошую книгу о покере?
— Билл, я с тобой серьезно разговариваю!
— Ну хорошо, серьезно так серьезно, — сказал Билл. — Честное слово, старик, я даже не представляю, как он это делает. Но я все-таки узнаю!
Теперь для Тони наступила очередь смеяться.
— Ну как, хорошенькие я тебе каникулы устроил? Вот ты и постарался забыть о картах на время.
Билл усмехнулся.
— Когда я узнаю что-то новое, я не жалуюсь.
— Особенно, когда ты хочешь узнать, как можно мошенничать, не передергивая, и карты не меченные, и на тебе только плавки.
— Совершенно верно, — кивнул в ответ Билл.
Эту ночь Тони плохо спал. Он ворочался с боку на бок, полный самых нелепых предположений, пытаясь найти разгадку. К рассвету он не продвинулся к решению ни на шаг. В отчаянии он опять обратился к другу.
— Билл, сегодня я хочу сам понаблюдать, как ты будешь играть.
— Зачем?
— Может быть, я что-то замечу…
Пармли решительно покачал головой.
— Тони, старик, ты все испортишь! Фелтон играет со мной, как с дурачком. Для меня это необычная роль, и она меня устраивает. Как только он поймет, что я что-то подозреваю, он тут же спрячется. Нет, Тони, ты поможешь мне только в том случае, если оставишь меня с Фелтоном в покое.
— Послушай, — настаивал Тони, — раз ты не разрешаешь мне посмотреть, может быть, ты позволишь мне сказать пару слов Хантли Торнтону?
— На какой предмет?
— Пусть Хантли посмотрит. Он все равно болтается по пляжу.
Билл ответил с деланным спокойствием:
— Когда мне потребуется защитник, я дам тебе знать. Но пока я буду сражаться один. И если ты скажешь кому-нибудь хоть слово, я тебе шею сверну!
Эта угроза заставила Клэгхорна молчать все утро, но во время обеда он все-таки подсел к Биллу и потихоньку спросил, как дела.
— Грандиозно!
— Ты выиграл?
— Проиграл еще шестьсот.
— Это и есть грандиозно? — изумленно спросил Тони.
— Во всяком случае, я очень доволен!
Несмотря на страдальческий вид Тони, Билл отказался отвечать на дальнейшие вопросы, оставив друга в состоянии, близком к помешательству. Десятки раз Тони становился свидетелем мастерства Билла в разоблачении карточных трюков. И все-таки воспоминания о его многочисленных триумфах действовали меньше, чем осознание того, что в данном случае Билл столкнулся с чрезвычайной ситуацией!
Во второй половине дня Тони играл так небрежно, что первый раз выиграл в нескольких партиях. Если бы он задумался и проанализировал свою игру, он мог бы прийти к полезному открытию, что больше всего везет, когда об игре не думаешь. Но сейчас голова Тони была занята более серьезными проблемами. Оказавшись в выигрыше, он через час оставил игру и с безразличием слонялся по пляжу, пытаясь подойти к Биллу. Однако еще за пять метров он был встречен таким свирепым взглядом, что поспешно ретировался.
В конце послеобеденной игры он нарочно прошел мимо Билла и прошипел: «Ну и как?»
Бывший игрок загадочно улыбнулся.
— Ну? — повторил Тони.
— Отлично, — сказал Билл.
Тони уже собирался продолжить свои расспросы, как вдруг заметил Хантли Торнтона, как всегда, безукоризненно одетого, который тайком от всех пытался привлечь его внимание с другого конца пляжа.
— Клэгхорн, — начал Торнтон, — вы ничего не имеете против, если я задам вам несколько вопросов?
— Ничего не имею.
— Даже если это весьма деликатные вопросы, касающиеся вашего друга?
— Конечно. А в чем дело?
Торнтон не стал ходить вокруг да около.
— Клэгхорн, я хочу кое-что выяснить относительно мистера Уильяма Брауна. Кто он такой? Кем он работает? Что вы знаете о нем?
— А почему вы спрашиваете?
— Потому что он карточный шулер, — безаппеляционно сказал Торнтон.
Тони поперхнулся.
— Ч-что вы сказали? — невнятно пролепетал он.
— Он карточный шулер, — бесстрастно повторил Торнтон. — Как он это делает, какими методами пользуется — я не знаю. Но факт остается фактом. Я не претендую на роль знатока в картах. Наоборот, я разбираюсь в них хуже новичка. Поэтому я не представляю себе, как это можно, не имея на себе ничего, кроме плавок, мошенничать…
Знакомые доводы отозвались эхом в ушах Тони.
— Как это можно? — переспросил он. — По-моему, это никак нельзя.
— Раньше я бы тоже так сказал. Но после того что он сделал с бедным Доном Фелтоном…
— Что же он сделал? — снова перебил Тони. — Ведь он сам проиграл ему вчера пятьсот долларов.
— Да.
— А сегодня утром он проиграл шестьсот.
— Совершенно верно.
— А после обеда он, наверное, проиграл все семьсот.
— К сожалению, это не так, Клэгхорн, — холодно сказал Торнтон. — Днем он предложил Дону поднять ставки и ободрал его как липку.
— Что? — сдавленно произнес Тони. — Он выиграл?
— Сначала он отыграл те тысячу сто долларов, которые проиграл раньше, — сказал Торнтон. — Потом он выиграл у Дона еще столько же. После этого он предложил сыграть покрупнее, на что тот, как дурак, согласился, и через час Дон стал беден, как калека-туземец.
Тони захотелось пуститься в пляс от радости, бить в ладоши, кричать от счастья. Но одновременно с этим появилась другая, более трезвая мысль:
— Неужели это все так страшно?
— Это очень страшно, Тони, даже слишком!
— Хо-хо! — сделал гримасу Тони.
— Дон ведь не так богат…
— Наверное.
— Потеря таких денег — удар для него.
— Разумеется.
— Если бы он проиграл их честно и без обмана…
— А почему вы считаете, что это не так?
— Потому что этого не может быть! — взорвался Торнтон. — Еще сегодня утром наш друг Браун — так сказал мне Фелтон — играл, как новичок. А днем он уже был неуязвим. Человек не может так научиться играть за час-два.
Внутренне Тони ликовал, но вслух лишь ядовито сказал:
— Так значит, пока Браун играл, как новичок, все было нормально, а как только он заиграл хорошо, он уже стал жуликом?
— Я не хочу этого сказать, — сказал Торнтон, — и вы знаете, что я имею в виду.
— Ну, так что вы имеете в виду?
— Я хочу сказать вот что, — и в наступающих сумерках Тони увидел, как его собеседник сжал кулаки. — Что здесь что-то нечисто — очень нечисто.
— Но я-то здесь причем? — невинно спросил он.
— Притом, что я, как и все, знаю об этом вашем друге Пармли — парне, который взялся за то, чтобы разоблачить такие штуки. Я слышал, как он взял за ухо Грэхэма на Палм-Бич. Я также слышал, как он опозорил еще несколько шулеров в Нью-Йорке. Я прошу вас: пошлите телеграмму в Нью-Йорк и предложите Пармли приехать сюда сейчас же, за мой счет, и проверить этого парня — Брауна.
Рассказывая об этом впоследствии, Тони говорил:
— До сих пор не могу понять, как я не прыснул. Идея была просто гениальной: попросить Билла Пармли проверить самого себя! Счастье мое, что было темно и Торнтон не мог видеть моего лица. Никогда в жизни не было мне так трудно удержаться от смеха.
Торнтон еще раз повторил свою просьбу.
— Я хочу, чтобы вы ему сейчас же телеграфировали. Это тот человек, который нам нужен. Я хочу, чтобы он последил за игрой Брауна. Пусть он даже с ним сыграет. И пусть он его разоблачит.
Как раз в этот момент из темноты появилась знакомая фигура, и Билл Пармли — он же Браун — полностью одетый, подошел к собеседникам.
— Я случайно слышал, что вы только что сказали, мистер Торнтон, — произнес он. — По-моему, я пришел в самое время, чтобы внести полную ясность. Так что давайте начнем.
Сказать, что Торнтон разозлился, было слишком мало. Он был просто вне себя от ярости.
В ответ на этот фонтан Билл не проронил ни слова. Лишь когда Торнтон остановился на секунду, чтобы набрать воздуха и продолжить свои излияния, Билл спокойно спросил его:
— Мистер Торнтон, вы не дадите мне сигарету?
Растерявшийся Торнтон механически открыл портсигар. Билл нащупал его в темноте и взял сигарету.
— А спички есть у вас? — спросил он.
Тони никогда не видел, чтобы его друг курил. К его огромному удивлению, Билл зажег сигарету, сделал пару затяжек и повернулся к своему противнику.
— Ну что ж, начнем, мистер Торнтон, — сказал он.
То, что произошло дальше, не поддавалось никакому объяснению. Торнтон, смешавшись на минуту, опять начал извергать потоки ругани. Что они не действовали на Билла, было ясно по прерывистому мерцанию его сигареты во тьме. И вдруг Торнтон замолк. Минуту или две Тони ничего не мог понять — стояла абсолютная тишина. Затем, странно изменившимся голосом, Торнтон произнес:
— Я понял, мистер Пармли.
«Мистер Пармли!» — Тони почувствовал, как у него на голове волосы стали дыбом. Каким образом Торнтон узнал это? Но тут Торнтон опять заговорил.
— Я хочу извиниться перед вами, мистер Клэгхорн, — нетвердым голосом сказал он. — Простите меня за эту идиотскую сцену, — он опять замолчал, выжидая, пока сигарета снова не начнет мигать. — Утром, мистер Пармли, да, завтра же утром я уеду. Фелтон тоже уедет. Я вам обещаю. Мы вам очень благодарны!
Опять наступило таинственное молчание. Тони весь напрягся, пытаясь понять, какие неземные силы вступили в игру. Затем, заикаясь, Торнтон продолжал:
— Вы настаиваете, мистер Пармли? — совершенно уничтоженный, он повернулся к Тони. — Мистер Клэгхорн, по просьбе мистера Пармли я заявляю вам, что Фелтон мошенничал в картах — и что я был его сообщником. Вы удовлетворены, мистер Пармли?..
В темноте послышался звук удаляющихся шагов. Затем сигарета Билла очертила в темноте красную дугу и с тихим шипением упала в океан.
Волосы на голове Тони опять зашевелились. Он явился свидетелем чего-то удивительно таинственного, такого жуткого и сверхъестественного, что чувствовал себя приобщенным к какому-то непонятному чуду. Он вытянул дрожащую руку и схватил друга за колено.
— Билл, — взмолился он, — ради Бога, что это было?
Раздался знакомый смех, и затем, первый раз за столько времени, послышался голос Билла.
— Сеанс телепатии, — сказал Билл.
Только через неделю, когда они опять сели в поезд, Билл согласился ответить Тони на его бесчисленные вопросы. До этого времени он хранил каменное молчание. Даже когда Хантли Торнтон и Дон Фелтон неожиданно решили поехать в Южную Флориду на рыбалку и, быстро собравшись, отбыли еще до рассвета, Билл это никак не прокомментировал.
— Ты же все мог рассказать еще тогда, — протестовал Тони.
— Зачем? Ты бы не успокоился, пока не растрепал бы об этом всему клубу.
— Их надо опозорить!
— Интересно! — сказал Билл. — Они же дилетанты — не более того! Знаешь, гораздо легче потерять хорошую репутацию, чем приобрести ее. Если бы я разоблачил их при публике, я бы оставил на них клеймо до конца их жизни. А теперь они уехали вместе туда, где могут все спокойно обдумать и даже прийти к выводу, что быть честным вовсе не так уж плохо…
— Ха-ха! — иронически сказал Тони.
— Признаться, старик, что в глубине души ты согласен со мной. Мне приходилось разоблачать многих жуликов, но они этого заслуживали. Здесь — другое. Эти двое просто совершили ошибку. Я дал им шанс исправить ее. Если они опять оступятся — что ж, это уже не моя вина!
— Возможно, — нерешительно ответил Тони. — Может я и соглашусь с тобой, если ты объяснишь мне, что же произошло. Пока все темно, как в подвале.
— Все началось очень забавно. Когда я в тот первый день проиграл Фелтону, у меня и в мыслях не было, что здесь обман. Он играл так, как будто знал все мои карты. Ну, так всегда кажется, когда ты играешь с действительно хорошим игроком. Вот я и подумал, что Фелтон из таких.
Но потом ты сказал мне, что он играет еще хуже тебя, и тогда я стал думать. Это не укладывалось ни в какие разумные объяснения, и на следующее утро я начал кое-что подозревать. Дальше все было делом техники. Карты не были краплеными. Фелтон не прибегал ни к каким трюкам — для этого он слишком глуп, — и все-таки он играл так, как будто всегда знал, какие карты я держу. Ответ мог быть только один: он действительно это знал, и значит, кто-то ему подсказывал.
Когда ты играешь в помещении, твои карты лежат на столе. Ты открываешь уголок, чтобы узнать, что это за карта, и кладешь их обратно на стол. Во всяком случае, так делают профессионалы. Но когда играешь на песке, ты просто держишь карты в руке, и если не прижимать их к себе, человек, который сидит за тобой, может видеть их. Вот там-то и устроился Торнтон. Когда я играю, я не жмусь, и в тот момент, когда я стал ставить, не особенно задумываясь, Торнтон плюхнулся как раз на то место, откуда он мог видеть мои карты. И тогда он стал передавать своему сообщнику, какие карты я держу.
— Как же он это делал?
— Узнать это стоило мне шестьсот долларов. Конечно, мне нельзя было оборачиваться. Я следил за ним только уголком глаза — это все, что я мог себе позволить. Поэтому, чтобы открыть их систему, мне понадобился целый час. Она оказалась настолько простой, что ты никогда бы ее не заметил!
— Ну? Ну? — спросил Тони с горящими глазами.
— Ты когда-нибудь видел Торнтона без сигареты во рту? — поинтересовался Билл.
Тони не мог сдержать досады.
— Билл! — взмолился он. — Меня абсолютно не волнуют привычки Торнтона!..
— Ты не видишь того, что находится прямо у тебя под носом, или, скорее — у него под носом — так вернее, — расхохотался Билл. — Вот чем он это делал! Своей сигаретой, дорогой! Именно сигаретой.
— Причем тут сигарета?
— Она же дымится, ты что, не знаешь? Ею можно давать короткие струйки, а можно длинные — и из этих струек можно набирать нужные комбинации.
— Ты хочешь сказать?.. — задохнулся Тони.
— Я хочу сказать, что сигарета Торнтона выдавала отличную азбуку Морзе. И я возблагодарил свою счастливую звезду, что телеграфия была одной из штук, которым я научился за шесть лет своих странствий. Конечно, Торнтон сокращал слова, не мог же он передавать целиком: «Он держит две пары, короли сверху». Не надо большого ума, чтобы сжать эту информацию до трех букв. Или, например, совсем не обязательно сообщать такое: «Мистер Браун держит каре из валетов», когда можно закодировать то же самое двумя буквами. Ему даже не нужна была азбука Морзе — он мог пользоваться любым выработанным заранее кодом — для меня это уже не имело значения.
— Но как же тебе удалось справиться?
— Самым элементарным и честным образом, — сказал Билл. — Днем я решил играть не сидя, а лежа. Я держал карты так близко, что сам их едва видел, и разыграл классический американский вариант покера, который я хорошо знаю. Одна из особенностей пляжного покера, — заметил Билл, — состоит в том, что ты можешь лежать на животе. Я так и сделал — правда, на следующий день у меня шея совсем не поворачивалась.
Я быстро отыграл ту тысячу сто долларов, которую проиграл раньше. И тут Фелтон сделал ошибку, потеряв самообладание. Он ведь так легко раздел меня вчера, и даже сегодня утром — у него просто не укладывалось в голове, что ситуация может быстро измениться. Он разозлился, а когда я предложил поднять ставки, он еще больше рассвирепел, но не отказался. — Билл вздохнул. — Потом все пошло еще быстрее, и под конец Торнтон стал телеграфировать только одно: «Стоп! Стоп! Стоп!» Это все, что он мог передать, а сообщник его прямо озверел. — Билл усмехнулся. — В эти минуты я получал массу удовольствия, честное слово.
— Объясни, что ты сделал с Торнтоном. Я в жизни не видел ничего более удивительного. Он же начал оскорблять тебя — навесил на тебя всех собак и прочих… которые только приходили ему в голову — а ты сразу заткнул ему рот, смял его, и заставил признаться во всем, не произнеся ни слова. Потом ты сказал мне, что все это сеанс телепатии!
— Тони, мне что, уже и пофасонить нельзя? Кстати, я даже не думал об этом, пока не пошел обратно на пляж. И вдруг меня осенило, что это будет потрясающий ход, если я отплачу Торнтону его же монетой — скажу ему то, что хотел, его методом.
— Так ты ему телеграфировал?
— Ну да!
— Клубами дыма?
— Нет в темноте это не получится. Я вспомнил слова Священного Писания: «цепь облаков» и «цепь огней». То, что мне было нужно, я сказал зажженным концом сигареты, и, получилось очень эффектно.
Он улыбнулся, глядя, как Тони смотрит на него.
— Обычно я избегаю крепких выражений, — сказал Билл. — Но если бы ты мог прочитать, что я сказал Торнтону, то, наверное, даже ты покраснел бы. А уж он — так наверняка.
— Такого я еще не видел! — выдавливал из себя Тони в промежутках между взрывами смеха. — Ну и мысль — материться… — концом… сигареты… Ой, сейчас просто… умру! — На мгновение он овладел собой. — Нет, ты только подумай ведь он просил меня вызвать телеграммой Билла Пармли — чтобы проверить игру Билла Пармли.
— Да, это было бы не просто, — согласился Билл. Наконец он не выдержал, и теперь хохотали оба.
Но самый последний вопрос возник позже.
— Билл! — спросил Тони, когда прошло довольно много времени. — А эти ребята — Торнтон и Фелтон — действительно думали, что ты мошенничаешь?
Билл усмехнулся.
— Думали, Тони, и только поэтому я их простил. Конечно же, я не мошенничал. Но они-то думали, что это не так! Это такие балбесы, такие тупицы, что они даже не могут оценить хорошей и красивой игры!
— Тони, старина! — сказал в заключение Билл. — В моей долгой карьере шулера я часто получал комплименты. Но чтобы меня обвинять в мошенничестве за то, что я хорошо играю! Лучшей похвалы не надо!