«Блажен читающий и слушающие слова пророчества сего и соблюдающие написанное в нем; ибо время близко.»
«…и почил в день седьмой от всех дел Своих, которые делал.»
Мессия явился на Землю в последнюю субботу августа. У винного магазина, что на углу, собрались мужчины — до одиннадцати часов оставалось всего ничего, и слух прошел, что выбросят перцовую. Очередь была небольшая, человек пятьдесят. Мирно обсуждали возможность нового повышения цен на мясо и достигли консенсуса в том смысле, что все сошлись во мнении: повышать будут, и не только на мясо, и не только повышать, но и понижать тоже — на костюмы производства фабрики «Москвичка».
Ненадолго стало тихо — тема для новой дискуссии еще не родилась. Может быть, поэтому все сразу увидели человека, вид которого заставил усомниться в его умственной полноценности. Он стоял посреди мостовой на перекрестке, где обычно в часы пик возвышается надутый от сознания собственной значимости регулировщик. Человек был высок, худ, бородат, длинная нестриженная шевелюра закрученными локонами спадала на плечи. Волосы казались выгоревшими на солнце и обрамляли узкое лицо с горящими ярко-голубыми глазами, большим тонкогубым ртом и орлиным носом явно семитского происхождения. На вид мужчина был не так уж и молод, лет тридцати пяти. Дело в том, что вся одежда незнакомца состояла из грязного серого дерюжного балахона, больше похожего на мешок, в котором прежде хранили картошку. Из-под мешка выглядывали загорелые ноги в сандалиях. Какой вывод могла сделать очередь? Псих или артист, или на худой конец солист поп-группы. Очередь была консервативна, как всякая толпа, и склонялась к тому, что — псих.
До открытия оставалась четверть часа, и очередь не прочь была позабавиться.
— Эй! — крикнул кто-то. — Становись за мной, последним будешь!
Человек подошел ближе и произнес гортанным голосом, четко выговаривая звонкие согласные, совершенно непонятную фразу, и люди затихли, потому что, независимо от желания, началась в их мозгах титаническая работа, о возможности которой никто прежде не подозревал. Секунд через десять очередь облегченно вздохнула, потому что, завершившись, титаническая работа мысли привела к ясному осознанию сказанного:
— Люди, я пришел к вам, чтобы понять и не более того, ибо судить и прощать не в моей власти.
— Хэ-эх, — сказал наш сосед Митяй, — во дает, как по-писаному. Имей в виду, парень, без очереди прежде себя не пущу.
Сказано было ясно, но человек, судя по всему, не понял. Он заговорил опять, на этот раз по-русски, во всяком случае, так уверяли все, да я и сам впоследствии испытал этот процесс адаптации — мозг будто привыкал, настраивался, и потом уже невозможно было определить, на каком языке говорит Мессия на самом деле. Слова не соответствовали артикуляции губ, но на это никто не обращал внимания.
Дальнейший разговор приобрел хаотический характер. Мессия спрашивал, проповедовал и пытался понять — я так и не выяснил, что и как, потому что очередь была наэлектризована мгновенно: псих, и речь его дурная, и заткнись ты, ради Бога, и пошел бы ты в свой дурдом, или, если не хочешь, то в Кремль, там таких любят и сразу на трибуне место дают, а представителей народа гонят в шею, потому что они-то не психи, а настоящие мужики, ясно?
Думаю, что Мессии многое было ясно и прежде. Во всяком случае, свои соображения он изложил мне впоследствии с полным пониманием ситуации.
События развивались вполне предсказуемо. Зануд и интеллигентов, будь они хоть в вечернем костюме, хоть в латаной дерюге, распознают быстро и отношение к ним однозначное.
И был он бит, к счастью, не камнями, и отступил, смущенный своим первым провалом, с синяком под глазом. Синяк этот, как первая боевая медаль, остался у него надолго.
В это время из двери магазина выглянул продавец, оценил размеры толпы, сказал, что, видать, без милиции не обойтись — и действительно, от одного лишь вида знакомого работника прилавка началась у дверей немыслимая толкотня с выяснением кто за кем и руганью, многоэтажность которой достигала высоты главного здания МГУ.
О Мессии забыли мгновенно. Я спросил у него потом, почему он ушел и почему он всегда отступал, когда мог одним словом или даже интонацией голоса привлечь внимание, заставить слушать себя, обращать заблудших. Ведь в том и должна была состоять его Миссия. Он покачал головой и сказал:
— Нет, не в этом. Я не стремлюсь, чтобы меня понимали, не стремлюсь ничего изменить. Я хочу понять сам, понять до корня корней. Только это.
— Бог не понимает сути собственного творения? — горько спросил я.
— Все не так просто, — тогда Мессия уклонился от ответа. Я узнал ответ позднее, и оказался он вовсе не таким, какого я ждал.
Следующее явление произошло неподалеку. Мессия пришел в соседний двор, где по случаю черной субботы шла интенсивная уборка территории; бабы из домоуправления, выбив из начальства обещание двойной оплаты, пытались привести в порядок детскую площадку, давно превращенную в распивочную высшего разряда. Встретили они Мессию смехом и прибаутками, на какие способны лишь замечательные труженицы бывшего Союза. Для нежных ушей Мессии (можно подумать, что раньше он слышал только звуки небесных труб) шутки эти оказались непереносимы — он уверял меня впоследствии, что не понял и половины заложенного в них смысла. Отступил он и отсюда.
Наш район, кстати, вовсе не худший в Москве. С начала пресловутой перестройки он, правда, приобрел запущенный вид, но жить я всегда хотел только здесь — вблизи от бульваров, загазованных, впрочем, до такой степени, что летом листья на деревьях были скорее бурыми, чем зелеными. Я любил сидеть на бульваре с книжкой, а вечерами мы с Линой бродили по темным аллеям, и было это, в отличие от других районов, вполне безопасно. Правда, однажды нам предложили купить за два куска вполне сносный ТТ, и Лина, увидев оружие, чуть не отдала Богу душу, но все обошлось, стрелять продавец не собирался. Если Мессия хотел сделать, так сказать, срез нашей жизни, то район выбрал более или менее благополучный.
Слухи распространяются быстро. К вечеру понедельника, когда я вернулся из командировки и тащился от станции метро домой с тяжеленным «дипломатом», в районе не было никого, кто бы так или иначе не участвовал во встречах с Мессией. О нем знали все. И что же? Падали ниц, ходили за ним толпами, молились, каялись, протягивали руки за помощью? Отворачивались, побивали каменьями, проклинали? Нет! По улицам бродил человек в рубище и к вечеру понедельника примелькался настолько, что, например, в толпе, собравшейся у кинотеатра «Луч» на митинг Народной партии России (лозунг был «Доколе продавать Россию позволит бедный русский люд?»), на Мессию просто не обратили внимания.
Может быть, он сам того хотел — пути Господни неисповедимы.
Я позвонил Лине из Домодедова — не было терпения ждать, когда я доеду до дома. Трубку не снимали, и мое настроение мгновенно упало на дно Марианской впадины. Что-то случилось. Лина жила с матерью-пенсионеркой и сестрой, разошедшейся с мужем. Кто-нибудь из них обычно был дома. Мне начали мерещиться ужасы один нелепее другого, и я бросился на стоянку такси. Конечно, получил удовольствие — никто не желал везти дешевле, чем за триста, а лучше всего — за пару долларов. Зелененьких у меня отродясь не водилось, да и деревянных оставалось после командировки всего восемьдесят, как раз на бутылку чешского пива.
Пришлось ехать автобусом, время шло, и я нервничал все больше. Наши с Линой отношения время от времени доводили кого-нибудь из нас до отчаяния. Встречались мы уже пятый год, а до того я успел жениться и развестись, и полгода моей супружеской жизни были так замечательны, что я и думать не хотел о том, чтобы жениться вторично.
Познакомились мы с Линой на автобусной остановке. О чем можно говорить с женщиной, стоя на задней площадке переполненного автобуса, прижавшись спиной к поручню? О давке, о скудости нашей жизни, об очередях, о работе, до которой приходится добираться двумя видами транспорта? Наверно, мы и об этом говорили, не помню. Помню только, что в тот день на очередной вечеринке в кругу друзей я сидел как потерянный и думал: что я здесь делаю? Почему я здесь, а не там?
Впоследствии я часто ловил себя на подобной мысли. Я защитил диссертацию, устроился работать в астрономический институт, публиковал научные труды, ездил в командировки, на наблюдения, к друзьям, и все делал с мыслью, что у меня есть Лина, и с каждым днем, с каждой нашей встречей (Господи, сколько мы с ней виделись, час-другой в день!) я втягивался все больше. Мы бродили по улицам, разговаривали, целовались, не обращая внимания на прохожих, смотрели друг другу в глаза и знали, что клясться в вечном чувстве незачем — оно есть, и оно будет.
Почему мы не поженились? Почему в те нечастые минуты, когда мы оставались вдвоем в моей комнате, которую я снимал у дальней родственницы, тетки Лиды, я все же не говорил Лине: не уходи? Почему провожал ее? Чтобы тосковать и не суметь перешагнуть через воспоминания, которых не должно было быть? Чего же я тогда стоил, и чего стоил сейчас, возвращаясь не к женщине, которую люблю, а в пустую и неуютную комнату к тетке Лиде?
Я бросил «дипломат» в угол и набрал номер. Лина была дома, я услышал голос, все интонации которого знал, и сразу успокоился. Так было всегда: когда мы не виделись или хотя бы не переговаривались по телефону, я был напряжен, мне казалось, что я теряю себя, и лишь услышав голос, я чувствовал, что напряжение уходит, выливается, будто вода из бассейна, мне даже начинало казаться, что вокруг меня образуется лужа из этого покинувшего меня ощущения.
— Господи, Стас, — ахнула она, — ты вернулся!
Будто я приехал не из Крымской обсерватории, а с Луны, и отсутствовал не десять дней, а по крайней мере год!
— Линочка, — сказал я, — где ты пропадала? Я звонил из аэропорта…
— Мы отоваривались… Господи, это неважно! Расскажи, как у тебя. Ты провел наблюдения? Погода была? Стас, как я соскучилась! Неужели мы увидимся только завтра?
Завтра — значит, во время обеденного перерыва, когда мы сядем на нашей скамейке в парке около проектного института, где работала Лина, и будем смотреть друг на друга, и говорить, говорить… Почему завтра? Сейчас! Вот только отдохну немного. У Лины все в порядке, а голова с дороги тяжелая, нужно отоспаться… В общем, как обычно.
— Завтра в час, — сказал я фразу, ставшую за эти годы такой же привычной, как чтение книг перед сном. Я успокоился. Лина ждала меня, завтра я расскажу ей о том, какое в Крыму глубокое небо, о линиях железа в спектре Новой Орла и украинской валюте, которую я не сумел обменять — обо всем.
— Хорошо, — согласилась Лина, и я положил трубку, думая о том, как хорошо смогу поспать до утра — ни наблюдений, ни ночных диспутов!
О Мессии я впервые услышал за ужином — тетка Лида решила накормить меня котлетами из мяса, купленного мной еще месяц назад. По-моему, котлеты были хлебными — в точности, как в обсерваторской столовке.
— Тут один псих объявился, — сказала тетка Лида. — Мессия.
— Не понял, — сказал я.
— Типичный Христос, если смотреть издали.
Пришелец, как я понял из рассказа тетки Лиды, не объявлял своего имени. Почему же — Мессия? Только потому, что похож на Христа? Таких нынче пруд пруди.
— Ну понятно — не настоящий Мессия, — согласилась тетка Лида, — тот бы как ахнул весь этот бардак… Псих, блаженный, ходит, беседует. В церковь, говорят, забрел, постоял перед образами, не понравилось, на распятие смотрел, головой качал… С людьми разговаривает — о прошлом, о будущем.
— И с вами говорил? — спросил я.
Оказалось — говорил. Странный был, судя по всему, разговор. Продолжался он несколько минут — тетка Лида торопилась к дочери, живущей с мужем аж в Бирюлево, и посматривала на часы, но успела рассказать мужчине, подошедшему к ней в нашем дворе, все, что только можно и нельзя — всю свою жизнь, и жизнь дочери, и о зяте рассказала, большом, по ее словам, хапуге. И даже о квартиранте, дальнем родственнике, тихом ученом, считающем звезды. О войне, эвакуации, погибших братьях, бедности, работе, смерти мужа… Типичную жизнь советской женщины, застрявшей в грязной луже на покрытой колдобинами дороге к коммунизму.
— Да вот он, — сказала тетка Лида, выглянув в окно.
В колодце двора стоял некто, и я видел только заросшую макушку. Заныло сердце и по левой руке побежали мурашки — толпой вниз, к ладони. И заломило в затылке. А мужчина, то ли ощутив мой взгляд, то ли еще почему-то поднял голову. Вряд ли он мог высмотреть меня в окне четвертого этажа, и все-таки наши взгляды встретились.
Я взлетел. Точно! Мне показалось, что ноги не ощущают опоры, я болтал ими в воздухе, спешил вцепиться руками во что-нибудь надежное — в гардинную перекладину под потолком. А человек смотрел мне в глаза, и я, вовсе не отличаясь остротой зрения, видел каждую пору на его скуластом бородатом лице, темно-коричневом от крепкого южного загара.
В следующее мгновение я понял, что по-прежнему сижу за кухонным столом у окна, никакой левитации нет в помине, а есть, наверно, гипноз или что-нибудь в этом духе, потому что неожиданно захотелось спуститься вниз и выслушать этого человека.
Что я и сделал.
Он ждал меня у высокого тополя на детской площадке. Голос у него был низким, со множеством обертонов, и менялся как луч света, проходящий сквозь призмы разной толщины.
— Мир тебе, — сказал он, и мы обнялись. Я почему-то точно знал, что сделать нужно именно так, что это — естественная форма приветствия. Где — естественная?
— Тебя называют Мессией, — сказал я, оглядев его с головы до ног. Пожалуй, если бы я был художником, то действительно назвал бы так написанный с него портрет.
— Я здесь, чтобы понять и ответить.
— Что понять и на что ответить?
— Бог сотворил Мир и человека в нем для того, чтобы воцарилась гармония. Без человека Мир был пуст и бездарен. И повелел Бог Мессии являться в Мир в эпохи перемен и оценивать содеянное человеком и, представ пред очами Всевышнего, отвечать — так ли жил человек, так ли творил, как замыслил Создатель.
— Инспектор, значит, — сказал я.
Что-то мешало мне сказать очевидное — псих. Я понял что: запах. От этого человека исходил томительный запах юга, пустыни, может быть, святости — не знаю. Во всяком случае, никакой москвич, даже сбежавший с Канатчиковой дачи, так пахнуть не мог. Особенно сейчас, когда ни в одном магазине не достать ничего, способного пахнуть чем-то, кроме тухлятины.
Но почему он стоял в нашем дворе, почему смотрел на мое окно, странным мысленным призывом позвал именно меня, а не тетку Лиду или Митяя с третьего этажа, всегда готового раздавить бутылку?
Я не задал этого вопроса вслух, но человек ответил:
— Так нужно.
— Как тебя зовут? — спросил я. — Ведь не Мессия же в самом деле?
— Мое имя Иешуа, — сказал он.
— Иисус, значит, — с иронией перевел я.
— Иешуа, — повторил он.
— Хорошо, — сказал я примирительно, — откуда ты, Иешуа?
Он покачал головой.
— Есть истины, — сказал он, — которые хранятся в памяти. Откуда я — ты знаешь.
— В самом деле?.. А жить тебе есть где? — неожиданно для себя спросил я. Действительно, если он ответит «нет», не поселю же я его в своей комнате!
— Я живу, — коротко сказал он, и ответ этот был столь же неопределен, сколь и точен.
— Ну ладно, — отступил я, — что ты собираешься делать в Москве? Город наш не очень приспособлен для блаженных и праведников. Сейчас особенно, народ совсем озверел, да ты сам видел. Если ты будешь продолжать игру, тебе придется нести людям слово Божие — на улицах, в храмах, и тебя изобьют до смерти. Чем-чем, а проповедями люди сыты.
— Да, — сказал он, — слова не нужны, нужно дело. Потому я пришел к тебе.
Я опешил.
— А что я? Предлагаешь занять место Ельцина? Между прочим, я астрофизик, а не экономист и не политик. Говорят, что зимой опять не будет картошки. Так где я ее возьму? А если не будет картошки, то будет бунт. В прошлом году обошлось, а в этом? Бунт — это кровь. И ничего не сделаешь.
Я повернулся и пошел домой. Не потому, что все было сказано. Просто сила, заставившая меня спуститься, исчезла, и мне показалось странным, что я стою с неизвестным мужиком и веду совершенно нелепый разговор вопреки всем моим правилам. Я ушел, а Иешуа, или как его там звали, смотрел мне вслед.
Потом была ночь. Я не знаю, спал или нет. Мне казалось, что я сижу на большом камне посреди пустынной местности, а Иешуа стоит рядом, и в руках у него длинный свиток, откуда он читает довольно монотонным голосом:
— …убил он три миллиона врагов своих, назвав их врагами революции, и не раскаялся в душе. Потом Сталин. Семнадцать миллионов невинно убиенных, ибо ни на каких весах добра и зла не была взвешена их вина. Гитлер — еще пятьдесят миллионов… Потом был мир, но счет шел. Корея — сотни тысяч. Вьетнам — миллион. Афганистан — миллион. Иран и Ирак — полтора миллиона. Что еще? И в том ли смысл судеб людских — быть убитыми или выжить? Господь сотворил человека для счастья. Ибо без счастья нет совершенства. А без совершенства нет гармонии в природе. И сказал Господь человеку, говоря: живи для счастья своего и счастья ближних своих, и каждой твари земной, чтобы было счастье их. Вот тебе Мир — живи, вот сердце — возлюби, вот голова — думай. И ненависть сотворил Господь, потому что одна лишь любовь, без противоположности своей, не есть гармония.
— Из противоречий складывается путь, иначе — топтание на месте, — усмехнулся я, подумав, что Иешуа, кто бы он ни был на самом деле, вполне усвоил курс диалектики.
Я протянул вперед руку и увидел, что она в крови, но боли не было, я понял, что эта кровь — не моя, закричал и проснулся.
Рассвет только занимался, я лежал и, вместо того, чтобы думать об интерпретации полученного в Крыму наблюдательного материала, размышлял над проблемой, нимало не волновавшей меня раньше: должно ли человечество жить, если ясно, что нет в жизни смысла? Нет развития без противоречий. И нет противоречий, если любовь существует без ненависти, богатство — без бедности, рождения — без смертей. Значит, всегда будет неизбежно счастье одних и горе других. Счастье сегодня и горе завтра. Хочу я счастья для себя? Конечно! Но нет мне счастья без Лины. И нет ей счастья без меня. Но мы не вместе, потому что я не в силах изменить свой характер, и нет счастья мне, нет счастья Лине — диалектика жизни.
Потом я задумался над тем, как отчитаться о командировке. Шеф скажет: съездил, ну и ладно, как там на таможне, украинцы здорово свирепствуют? И потечет обычная река жизни, название которой Рутина — река без берегов, с вялым течением, по которой плывешь куда-то и зачем-то, а потом течение ускоряется, и река обрывается порогом, и срывается в бездну, имя которой — Смерть.
Подумав об этом, я сразу вспомнил свой странный сон. А что если, — подумал я, — если Иешуа действительно Мессия? Допустим в порядке мысленного эксперимента. Прошли два тысячелетия, и Мессия, которого так долго ждали, явился. И что же? Да ничего! Если он даже явит божественные чудеса, если накормит семью хлебами голодающих всея Руси, кто в нашем изверившемся обществе побежит каяться? Да и зачем? Наш Мир — это река Рутина, и если на ее поверхности появляется некто, способный ходить по воде аки посуху, поверит ли даже Патриарх Московский во второе пришествие? Скорее — в божественность полтергейста или Бермудского треугольника, или в предсказания астрологов — они реальны, их можно увидеть, убедить себя в необъяснимости и, следовательно, в божественности.
Впрочем, может, я и не прав. В Бога я не верил и полагал, что глупо верить в нечто недоказуемое. Религию принимал как свод нравственных установок, сконструированных в результате анализа реальных событий древности, описаний, перемешанных с интерпретациями, порой далеко уводящими от сути происходивших событий. Библию я читал, и было мне скучно, хотя сюжетов там, конечно, навалом — хватило ведь на века писателям, художникам, музыкантам. Вот только естествоиспытателям там делать нечего.
Так что Иешуа — вполне нормальный тип для нашего издерганного общества. Ему стоило бы проповедовать не здесь, а в Вечном городе Иерусалиме, где и о Мессии, и о Боге знают значительно больше. Я попытался представить себе это, и мысли переключились на Марика Перельмана, уехавшего в этот самый Иерусалим около года назад, в разгар большого исхода евреев. Мы были приятелями, и я одним из первых узнал о его решении, и поздравил его — человек уезжал от жизни без перспектив, с отрицательным градиентом развития, уезжал от придирок по пятому пункту, от возможных, хотя так пока и не случившихся, погромов — в жизнь, полную неизвестности, но, по крайней мере, новую своими возможностями. Письма его были сначала панические, потом более спокойные, но все равно тоскливые: страна маленькая, приезжающих множество, работы нет, доктора наук подметают улицы, наука не нужна, денег на нее нет. Каждое письмо вопило о помощи, а я отвечал редко — дела, заботы. Может быть, Марик, хотя он тоже безбожник, увидел бы в Иешуа, явившемся, скажем, народу у Стены плача, того, кто нужен ему для душевного успокоения?
Я уснул опять, и — удивительно! — сон продолжался. Моя рука была в крови, я смотрел на нее с ужасом, но больно не было, это была не моя кровь.
— Да, — сказал Иешуа. — Это дела людей. И не стереть.
— Не всех людей, — прошептал я. — Есть и праведники. Есть благие цели, и благие намерения, и благие поступки. И жизни благие тоже есть.
— Кто же?
— Сахаров. Солженицын. Маркс. Лев Толстой. Ганди…
— Сахаров — водородная бомба. Солженицын — да, страдалец, но дай ему волю, и он заставит страдать других, чтобы достичь благой цели — возрождения Российского государства. Маркс мечтал о коммунизме, но — на крови эксплуататоров. Даже Ганди в мыслях своих не был праведником до конца. А это — лучшие…
— Это люди, — сказал я, — а ты, если ты действительно Мессия, поведи их в царство Божие.
Иешуа покачал головой.
— Не получится. Как и два тысячелетия назад все кончится Голгофой. Люди ждут Мессию не для того, чтобы внимать ему и идти за ним. Они ждут, что Мессия отпустит им грехи их. А пойдут они своим путем. Тем же.
Он помолчал и добавил:
— В крови только одна твоя рука. А вторая?
Я посмотрел на левую руку — на ней была липкая, жирная, пахучая болотная грязь, капавшая на чистый золотой песок пустыни. Мне стало противно, и я опять проснулся.
Кончилась ночь, наступило утро.