Клайв Синклер Нахалы и умники

Перевод с английского Веры Пророковой

Я — нахальный еврейчик с окраины, среднюю школу я закончил, но до университета не дошел. Черпать знания из книг я не хотел, однако, (язык у меня подвешен лучше не надо), и я стал импровизатором, мастером неожиданных выходок — поглядывал по сторонам, чтобы не упустить — вдруг выпадет случай — переменить жизнь. Тем временем — выбора-то у меня не было — я трудился в семейном деле. Впрочем, я все равно считал себя вольной птицей, не то чтобы отщепенцем, скорее Дитятей Zeitgeist.[41] А духом времени было laissez-faire,[42] без вопросов.

Тем не менее в обществе некоторых людей я остерегался распространяться о своих корнях. Да прелестная Фиона Буллфинч на одну грядку со мной не села бы, заподозри она, что мой отец поставляет кошерное мясо ортодоксальным хабалкам из Милл-Хилла. Могу вообразить, как она стоит перед «Мясной империей Макси» на Бродвее, вся такая высокородная, и у нее глазки лезут из орбит при виде этих местечковых хамок с их штейтл[43] привычками, подбитыми ватой плечами, с их шейтлами,[44] — торгуются с моим папашей за каждую кучку требухи. «Вот чудно», — сказала бы она и в два счета умотала бы в родной Найтсбридж. И я ее понимаю — я и сам тяготел к метрополии. Да, в Милл-Хилле мы были аристократией, отца именовали императором Максом, но никто — даже такие легковерные особы, как мисс Буллфинч, — не сочли бы его законным наследником трона Габсбургов. Да и меня самого называли наследным принцем, Александром Великим, но этот титул был сугубо местного значения, моя же цель была стать королем всего Лондона.

С Фионой я познакомился благодаря своему дружку Пинки, который делал вполне почтенную карьеру в Хаттон-Гардене, но занимался куда менее почтенными делами в квартире, которую мы снимали в Мейфэре на паях. Учитывая, что с подросткового возраста я заводил исключительно неподходящие знакомства, мои родители весьма одобрили решение обзавестись холостяцкой берлогой вместе с Пинки. Они считали, что у Пинки есть голова на плечах. И даже не подозревали, что мой безупречный приятель — скупщик краденого у высшего круга, придворный еврей нового поколения, а клиентуру он себе вербует преимущественно среди юных наркоманок-дебютанток и слабаков-наследников, увязших в карточных долгах: они тибрили мамочкины драгоценности и рассчитывали благодаря связям Пинки обратить их в наличность. С Пинки они чувствовали себя спокойно, поскольку доверяли ему и понимали, что им не грозит встретиться с ним в свете.

— Что я ценю в вас, Шейлоках, — объяснял один аристократ, — так это что вас интересуют только деньги.

Между прочим, господин хороший, предки Пинки никакие не венецианцы, они прибыли из Варшавы через Антверпен, где занимались торговлей техническими алмазами и основали компанию, которой суждено управлять их заблудшему потомку — после того как старик Штраус отойдет от дел. Ввиду таких перспектив свахи Милл-Хилла считали Пинки прямо-таки филе-миньоном. Но ни он, ни я (тоже первосортный бифштекс) не стремились брать в жены милочек из Милл-Хилла, равно как продолжать трудоемкие дела отцов. От удушающих уз местного брака мы бежали сравнительно легко, а вот перерезать экономическую пуповину — это дело другое.

Как бы то ни было, но однажды в воскресенье явилась Фиона — с пластиковым пакетом «Хэрродз», где, как я позднее выяснил, лежала диадема ее старшей сестры.

— Привет, — сказала она.

— Привет, — сказал я.

— Где Пинки? — осведомилась она.

— В Хаттон-Гардене, в магазине, — ответил я.

Она наморщила носик — словно само слово «магазин» подванивало. Так что когда она дошла до вопроса о том, чем занимаюсь я, я счел излишним признаваться, что я хоть и живу в Мейфэре, оставался и остаюсь обитателем Милл-Хилла. Представил себя там — в белом колпаке и заляпанном кровью халате — и прибег к невинной лжи:

— Я — врач, точнее, хирург.

— Ого! — воскликнула она: это ее впечатлило, но не настолько, чтобы продолжать тему. От многих явное отсутствие индивидуальности отталкивает, но в случае с Фионой это лишь усиливало ее плотское очарование — как унылая оправа фамильной диадемы ее сестры подчеркивала великолепие бриллиантов.

Люди образованные знают, что случилось с дочерью царя Мидаса, когда он по рассеянности дотронулся до нее. Так вот, Фиона вполне могла бы быть ее сестрой. Золотые локоны, серые с золотистыми искорками глаза. Благодаря блестящим чулкам ее бедра и изящные икры отливали золотом. Лицо ее сияло. Если Клеопатра принимала молочные ванны, то Фиона, очевидно, купалась в меду. Под стать было и персикового оттенка платье. Взбудораженная и манящая. Вместо воскресного ростбифа она, видно, ублаготворила себя иначе: есть не стала, но нанюхалась. Я взглянул на часы. Пинки вернется нескоро. И я решил, что есть время для полуденных любовных утех.

— Здесь не Букингемский дворец, — сказал я, — но все же лучше, чем в приемной у дантиста. По крайней мере, можно послушать музыку, пока не явится Пинки.

Фиона устроилась поудобнее, а я поставил «Дорз».

— «Пять к одному, детка, один из пяти», — захрипел ныне покойный Джим Моррисон, — «живым отсюда никому не уйти».

— Мерзко-то как, — сказала Фиона.

— Зато верно, — ответил я. Моррисон уже ударился в религию. «Тебе свое, детка, — пообещал он, — а мне свое». Такую философию я всецело разделял — и в теории, и на практике.

На этот случай у меня есть набор приемов — основаны они на виртуозном красноречии или на интеллектуальной изощренности. Но так как тут ни то ни другое было ни к чему, я решил разложить Фиону силой моего обаяния. Я хоть и не могу похвастать высшим образованием, но курсы обаяния, имейся таковые, я бы закончил summa cum laude.[45] Я красавец, и мускулатура у меня дай Б-г каждому, а это, само собой, помогает. Если вам нужен полноправный представитель интеллектуальной элиты, типа Артура Миллера, тогда советую познакомиться с моим кузеном Ноем, еще одним беженцем из Милл-Хилла. Сам не знаю, почему я до сих пор поддерживаю с ним связь: у нас нет ничего общего, разве что мы росли вместе и он — последняя ниточка, связывающая меня с прошлым. Честно говоря, не понимаю я, почему и он со мной не порвал, однако Ной — единственный из родственников, который не устроил шиву,[46] когда моя жизнь окончательно пошла наперекосяк. К вашему сведению, он придет через несколько минут, когда начнут пускать посетителей.

Итак, я подсел на диван к Фионе и сказал, что она похожа на Ширли Итон из «Голдфингера». Подумал, что это сравнение уместнее, чем экскурс в античную мифологию, но она все равно не сообразила, о чем я толкую. Чтобы помочь ей, я описал знаменитую сцену, когда Бонд входит, а Ширли Итон лежит ничком на покрывале.

— Мертвая? — спросила Фиона.

— Мертвее не бывает, — ответил я, — и выкрашенная с головы до ног золотой краской. — Чтобы было понятнее, я руками изобразил, как ходила кисть по дублерше Ширли.

— А-а, — сообразила наконец Фиона.

Когда я вернулся из ванной, облаченный в стандартный презерватив, Фиона сказала:

— Извини, моя вера этого не допускает.

— И где же выход? — осведомился я.

— Есть много способов, дурачок, — ответила абсолютно голая, в чем мать родила, аристократка, — иначе миром бы правили католики.

Я не стал возражать и вошел в нее, как Папа Римский предписал.

— Б-же мой, Алекс, — взвизгнула Фиона, домчавшись до оргазма со скоростью «Летучего шотландца»,[47] — ты — супер! — Хотя основная моя специальность — обаяние, но и по второй — постельному искусству — я получил достойные баллы. — Где ты этому научился? — спросила моя новая подруга, очнувшись от посткоитального забытья.

Мне пошутить — как я это обычно делаю — и то было трудно:

— Я приобретал плотские познания, — сказал я, — на медицинском факультете.

— С кем, с сестрами? — спросила она.

— А то с кем же, — ответил я, — хотя с женскими трупами оно и того лучше. Главное — довести их до оргазма.

— Ты и это мог? — ахнула Фиона.

— Ну, если постараться… — ответил я.

— Ой, Алекс, — сказала глупышка, — хочешь, затрахай меня до смерти.

Я еще не успел ее прикончить, когда явился Пинки в сопровождении некоего щеголя, которого, если бы не избыток меланина, можно было бы счесть сливками общества. Оказалось, Васим родом из Лахора, впрочем, теперь, как и мы, он был полноправным обитателем Мейфэра. А еще он был владельцем Кенсингтонского хранилища ценностей, где Пинки укрывал свою добычу, пока подыскивал ей новых хозяев.

— Васим объединился со мной, потому что ему нужен совет по финансовым вопросам, — объяснил Пинки.

Васим с поклоном обратился к Фионе:

— Ваше очарование позволило мне ненадолго забыть о своих горестях, — сказал он. — Поэтому я перед вами в долгу. Если я смогу хоть чем-то отплатить вам, обращайтесь ко мне безо всякого стеснения. Обещаю, я не стану скрываться от вас, как скрываюсь от других кредиторов.

Я сразу распознал собрата: Васим, как и я, за словом в карман не лез, настоящий шмуцер,[48] как сказала бы моя матушка. Отбыл он уже в качестве подобострастного стража Фиониной контрабанды. Фиона же уходила удовлетворенной вдвойне — переполненная семенем Алекса и с сумкой, набитой побывавшими в обращении банкнотами от Пинки.

В скором времени и мне понадобилось посоветоваться с Пинки по финансовым вопросам. Жалованья, которое платил мне отец, едва хватало на квартиру в Мейфэре, а свидания с Фионой — она посещала лишь самые фешенебельные едальни — истощили мой бюджет. Пинки, золотой человек, согласился дать мне беспроцентный заем. Поверьте, после такого признание Фионы сняло камень с моей души: она сообщила, что я не единственный ее кавалер и помимо меня она встречается с парнем, который утверждает, будто он настоящий, хоть и непризнанный, наследник иракского престола. Ее радость, когда она поняла, что я не ревную, меня тронула.

— Ты в самом деле не против? — воскликнула она. — Ты готов продолжать в том же духе?

— Разумеется, — ответил я. — Все уже забыто! — Разве мог я обижаться на женщину с рефлексами, как у собаки Павлова?

— Ой, Алекс, — восхитилась она, — какой же ты классный!

Она глубоко ошибалась, поскольку класс подразумевает основательность, а я был всего лишь люфтменч — человек воздуха — и отлично понимал, что в один прекрасный день мой воздушный шар лопнет. Видимо, поэтому я всегда завидовал Ною. Он выглядел человеком основательным, глубоким: имел чудесную жену, читал лекции в Сент-Олбанском университете, имел и репутацию, и научные труды. И в довершение всего у него прелесть какая дочурка. Счастливый человек, во всяком случае, так мне казалось. Теперь ему позавидует разве что Иов.

— По-моему, ты похудел, Ной, — говорю я, когда он с дочкой за ручку входит в комнату свиданий. — Знаешь, это уже слишком.

— Ты говоришь, как моя покойная мамочка, — угрюмо отвечает он.

Я переключаюсь на его дочь.

— Привет, куколка, — говорю я и целую ее в щечку. — Рад тебя видеть. — И тут замечаю шрам сантиметра в два у нее на лбу.

— Рози, бедняжка, — говорю я. — Какой кошмарный шрам! Что стряслось? С тебя что, скальп пытались снять?

— Несчастный случай, по глупости, — отвечает Ной. — Это было в Египте.

— Ах, да, — говорю я, — спасибо за открытку. — Я прошу гостей сесть. — А это мой Египет, — говорю я. — У нас такие жесткие надсмотрщики — жестче этих стульев. Разве что воду решетом носить не заставляют.

Когда мы наконец устраиваемся, Ной замечает, что у меня сломан нос.

— Б-г ты мой! — восклицает он. — Александр, что с тобой приключилось?

— Тоже несчастный случай, — отвечаю я. — Поскользнулся на обмылке в душе. — Он, конечно же, знает, в чем дело: по эту сторону решетки доносчики приравниваются к растлителям малолетних. — Развлеките меня, — говорю я, — расскажите, что поделывали по возвращении из земли фараонов.

— Папа водил меня в Лондонский университет на лекцию профессора Франкфуртера, — сообщает Рози.

— Узнаю твоего папашку! — хмыкаю я. — Другой отец повел бы дочь на диснеевские мультики или на «Кошки». Но не мой братец, для него это банально, так ведь, мистер Умник-Разумник? — Я вознагражден: Рози прыскает. — А этому необходимо шлепать[49] тринадцатилетнюю детку слушать, как выживший из ума старый хрыч вещает о… Ной, просвети меня, поделись плодами своей мудрости, чтобы я мог побаловать ими сокамерников. — Я вижу, что посыпал солью свежую рану.

— Меня издевками не прошибешь, Натан, — говорит Ной. — Уж не полагаешь ли ты, что я должен позволить Рози стать пассивной потребительницей? Я что, напрасно направил ее в Бельмонт, а не в Брент-Кросс,[50] а раз так, я хочу, чтобы она изучала историю и английский, а не обучалась таскаться по магазинам. Полагаешь, что я злоупотребляю родительской властью, когда внушаю ей, что жить — значит не только получать и тратить? — Лицемерный резонер! Когда мы были подростками, Ной начал заикаться. Я всегда был нахалом, а он-то считал себя умником-разумником, и я очень огорчился, когда он перестал заикаться так же внезапно, как и начал. Когда потоки его речи вновь полились беспрепятственно, меня так и подмывало врезать ему по носу. И теперь я испытываю это желание с удвоенной силой.

— Признаю свою ошибку, — говорю я и сжимаю кулаки. Но бить не бью, предпочитаю ранить его словом. — Рози, — говорю я, — будь добра, расскажи Алексу, чему ты научилась у профессора Франкфуртера.

Рози заливается краской, а полоска на лбу белеет.

— Что в новейшей истории еврейского народа были не только трагедии, — говорит она, — были и великие достижения.

— И ему понадобился целый час, чтобы это сообщить? — спрашиваю я.

— Я не все слышала, — признается Рози. — Я заснула.

Я, торжествуя, обращаюсь к Ною:

— Будь так любезен, заполни пробелы, — прошу я.

— Я тоже не все слышал, — отвечает он.

— Ей-Б-гу, — кричу я, — должно быть, история не знала лекции скучнее!

— Напротив, — отвечает Ной, — начал он лекцию исключительно эффектно. Выдающийся ученый, почетный профессор, чей всемирно известный голос не поднимался выше гипнотического шепота, воззвал к нам, своим слушателям, и попросил отринуть недоверие и представить себе мир, где не было Холокоста. Шесть миллионов погибло, этого отрицать — упаси Б-г — не надо, он только хотел, чтобы мы вообразили современную Восточную Европу, где еще бурлит еврейская жизнь. Наш эрудированный гид провел нас по этому воображаемому содружеству, обратил наше внимание на разнообразные достижения этого потерянного поколения, благодаря которым Нобелевская премия стала еврейской монополией. И вдруг ни с того ни с сего заговорил об Эссексе, точнее, о еврейском Эссексе, имея в виду, по-видимому, наши Чингфорд и Илфорд. Почему профессор выделил именно эти места? Уж не намеревался ли он противопоставить их Вене, Праге и Львову, высмеять их в качестве среза англо-еврейской культуры? Но я уже перестал его слушать. Два коротеньких слога — «эс-экс», и я уже чувствовал себя Прустом, откусившим знаменитую размоченную в чае мадленку. Возможно, профессор мог оживить и мертвых, но удержать меня ему было не под силу — я был в иных местах, гулял по саду.

Во всяком случае, на вид это был сад как сад, с ивами и розами, картину портила лишь высоченная труба, которая извергала жирные клубы черного дыма. Я вошел в крематорий, назвал имя жены, подождал, пока служащий отыщет картонную коробку с урной, поставил ее на заднее сиденье машины. Доехав, я решил, что негоже оставлять ее там, отнес в дом и положил на диван. В тот день Рози примчалась из школы позднее обычного. И тут же заметила коробку. «Что это?» — спросила она. «Не что, — ответил я, — а кто». Мы отвезли Черити в Эссекс, развеяли ее прах над деревушкой, ставшей навсегда ее пристанищем. Так завершился ее страшный Via Dolorosa.[51] — Он улыбнулся дочке. — Поэтому я и не могу рассказать тебе, о чем еще говорил профессор. Возможно, слушай я повнимательнее, я бы узнал, какое чудо поможет сотворить мир без рака, мир без палаты номер одиннадцать в его преисподней, мир, в котором все еще заключена моя жена.

Я не могу без содрогания вспомнить предпоследнюю остановку Черити на ее крестном пути — палату номер одиннадцать, палату для раковых больных. Я сейчас сижу в тюрьме, и в моем нынешнем заключении есть хотя бы какая-та логика, справедливость, если хотите: преступление повлекло за собой наказание. Но в чем провинилась Черити, за что она попала в камеру смертников? Ее хлебом не корми, дай сделать доброе дело. Она была заместителем директора специализированной школы на окраине Уотфорда, где обучали трудных детей, ребятишек, с которыми не справлялись обычные школы. После ее смерти директора таких школ писали Ною прочувствованные письма — не удивлюсь, если все они были в нее влюблены. Почему бы и нет? Мне и самому она нравилась, хотя такого социопата и поклонника Тэтчер, как я, она бы за милю обходила. Политически активный директор школы — совсем другое дело, возможно, она отвечала им взаимностью — на словах или даже на деле, но это не столь серьезное правонарушение, во всяком случае не такое, за которое надлежало подвергать ее бренную плоть адским мукам.

Ей было всего сорок шесть, хотя когда она поступила в палату номер одиннадцать, она выглядела собственной бабушкой. Впрочем, к тому времени ей уже было все равно, как она выглядит. Тщеславие, достоинство, силу воли — сжирающая плоть боль победила все. На столике у кровати лежали аккуратно сложенные шелковые платки, а на подушке покоилась ничем не прикрытая лысая голова. Ее длинные волосы выпали посреди зимы — все сразу, через десять дней после первого сеанса химиотерапии, когда в них еще жила надежда, что она поправится. Ной вспоминал, как обнаружил их в ванной, они торчали из плетеной корзины, как шевелюра на отрубленной голове. Так оно, в сущности, и было.

— Перемены есть? — спросил я, хотя все понимал, как не понимать.

— Не к лучшему, — ответил Ной. Тогда еще, хоть сейчас в это трудно поверить, была надежда, что есть такое средство. Теперь-то мы поумнели, знаем, что средство, которое прописал всемирно известный онколог, сидя в своем заставленном книгами кабинете, было лишь прекрасной идеей, средством сугубо теоретического свойства. Он, наподобие старых мастеров, сделал гениальный набросок, а воплощать замысел отправил учеников в свою мастерскую, где, как они ни тщились, от его замысла осталась лишь бледная тень. Так и панацея, предложенная великим онкологом, оказалась бессильна перед человеческой слабостью — и Черити, и врачей, не говоря уж о распорядке больничной жизни.

Я заметил, что женщина на соседней койке выглядела еще хуже Черити. Через несколько мгновений, увидев, что занавески у ее кровати задергивают, я догадался, почему. Сквозь щелку между занавесками я разглядел, как две медсестры причесывают ее, поправляют постель — готовят усопшую к последней встрече с безутешными посетителями. Они о чем-то болтали, быть может, о грядущих выходных. Вдруг их хлопоты и беседу прервал дикий, достойный кисти Мунка[52] крик. Они озирались, пытаясь понять, кто кричит, и увидели не убитого горем супруга, а другую медсестру: она стояла на цыпочках на стуле и в ужасе показывала на дверь, открытую из-за летней духоты. В нее-то и залетел едва оперившийся птенец-дрозд.

— Что ты шум поднимаешь? — спросила медсестра, статью походившая на горничную из мультфильма про Тома и Джерри.

— Это же не мышь, всего лишь птичка.

— Я их до ужаса боюсь, — простонала вспорхнувшая на стул медсестра, — умоляю, уберите его!

Другая медсестра хмыкнула и, сложив руки лодочкой, наклонилась к заплутавшему птенцу. Почувствовав, что хищник уже несется к нему, расправив крылья, птенец благоразумно отпрыгнул и нашел прибежище под соседней кроватью. Толстуха-медсестра опустилась на колени, выставив на обозрение внушительный зад, и попыталась выманить птицу из укрытия.

— Иди сюда, детка, — заурчала она, — иди к мамочке.

Естественно, до смерти напуганная пташка не поддалась на уговоры и осторожно заковыляла на желтых лапках прочь, вдоль стены. Медсестра на четвереньках продолжала погоню за птенцом, к ней присоединились все коллеги за исключением той, что забралась на стул, и тех двух, которые обихаживали усопшую, — однако и они наслаждались зрелищем. И что тут такого? Если смерть угнездилась в Аркадии, почему бы joie de vivre[53] туда не залететь?

Птица всласть заставила за собой погоняться, но в конце концов, как и следовало ожидать, была загнана отрядом медсестер под кровать усопшей. Все опустились на колени, чтобы не выпустить птицу из-под кровати, а о мертвом теле наверху и думать позабыли. Труп также не обращал ни малейшего внимания на воркотню дочерей Папагено[54] у него под кроватью. Крылатый пленник замер, явно приняв сестер милосердия за ангелов смерти. Суматоха продолжалась до тех пор, пока нечеловеческий крик не раздался снова и птицеловы не умолкли.

— Это просто цирк, — одна из сестер расхохоталась. — Не успеем поймать одну, как прилетает другая.

По приказу своей толстозадой предводительницы они вновь нырнули в нижний мир и защебетали.

Осиротевший супруг, онемев, изумленно взирал на выставленные в ряд задницы. Быть может, он решил, что так отдают последнюю дань его жене, что это заупокойная молитва на мусульманский лад, освященный временем ритуал, принятый в палате номер одиннадцать. Если так, то он понял, что заблуждался, когда больничная Диана восстала, торжественно зажав в кулаке окаменевшую от ужаса птицу. Ее коллеги тоже поднялись — ни дать ни взять группа умалишенных на подпевках. Увидев супруга покойной, они попытались покончить с весельем так же, как Ричард III со своими племянниками в Тауэре. Но в отличие от принцев веселье было не придушить.

— Неужели в вас нет уважения к горю? — возопил несчастный, стараясь держать себя в руках. Признаюсь, я и сам смеялся, готов поклясться, что и Ной улыбнулся.

Если мир разделен на тех, кто в палате номер одиннадцать, и тех, кто может свободно приходить и уходить, то это указывало, что Ной, как ни страдает за жену, все еще на нашей стороне. В то же время положение Черити подтверждало, что границы далеко не устоялись и что даже самые великодушные и оптимистичные из нас не защищены ни от чего. Жуешь себе спокойно травку вместе со всем стадом, а потом — раз, и твоя туша уже красуется в витрине «Мясной империи Макси». C’est la vie.[55]

Однако comédie larmoyante[56] на том не кончилась. С леденящим кровь воплем вдовец кинулся к одру.

— Вот это горе так горе, — восхитился Ной.

Тем временем смущенные медсестры открыли окно и смотрели, как птенец воспаряет к небесам — словно душа покойной улетела ввысь.

— Профессор Франкфуртер говорил вовсе не об Эссексе, вот в чем ирония. — Ной наконец решается прервать молчание. — Я его неправильно понял: сам виноват, забыл, что у него сильный акцент. Видишь ли, он обсуждал этику, — гогочет Ной. — Этику, а не Эссекс.

— Этика-шметика, — говорю я, — да люди вроде этого профессора просто хотят вам внушить, будто их только этика и заботит. Не верь ты ни единому его слову. Взять хоть эту чушню про мир, в котором жертвы Холокоста остались бы живы. Вот уж чего Франкфуртер никак бы не хотел. Понимает: вернись эти шесть миллионов, что было бы с его raison d’être[57] и драгоценным моральным превосходством. Достопочтенный профессор может костерить нацистов и их приспешников, но все это — детский лепет по сравнению с остервенением, с которым он говорит об истинных злодеях, своих конкурентах. Все это суета, братец, суета сует. Что ты так скептически на меня смотришь? Если соблаговолишь выслушать, приведу доказательства.

Рози зевает. Я глажу ее по головке и адресуюсь к ее отцу.

— Пару лет назад один мой друг, точнее бывший друг, стал литературным редактором «Еврейского голоса». Человек энергичный, он решил во что бы то ни стало заполучить в авторы всевозможных знаменитостей и, естественно, пригласил и Франкфуртера. Гигант мысли согласился при условии, что газета, ранее позволившая себе задеть его, искупит свою вину. И соответственно, когда вышел очередной шедевр профессора, редактор заказал рецензию поклоннику нашего профессора, человеку известному. По счастливому совпадению в редакцию тогда же заглянул подрабатывавший там фотограф и упомянул, что завтра профессор будет ему позировать. «Вам снимки показать?» — спросил он. «Разумеется», — ответил редактор. Он свое обязательство выполнил, опубликовал весьма лестную рецензию, да еще вкупе с фотографией нашего мудреца.

Через несколько недель его пригласили на публичную лекцию выдающегося педагога в кембриджском Тринити-Колледже. Он отправился туда груженный книгами. Когда разглагольствования закончились, избранная публика удалилась в бар в углу университетского двора, где редактор, втершийся в свиту профессора, продемонстрировал свой товар в надежде, что какой-нибудь из волюмов придется великому человеку по вкусу. Профессор был сама любезность, однако сообщил, что есть некая деталь, которую он предпочел бы обсудить с глазу на глаз. И наша парочка направилась по лужайке к обеденному залу. Едва они оказались вне пределов слышимости, настроение профессора резко переменилось. Он принялся грозить пальцем, отчитывал редактора как последнего дурака и орал, да-да, орал: «Могла бы быть и получше! Могла бы быть и получше!» Рецензия и впрямь не слишком глубокая, подумал ошарашенный редактор, но гением-то его назвали. Чего ему еще надо? «Я все утро провел с фотографом, которого вы прислали, — рвал и метал профессор, сомкнув в рамку большой и указательный пальцы, — а вы напечатали снимок с почтовую марку. Вот что я вам скажу, сэр: фотография могла быть и получше!»

Отлично понимаю чувства профессора. Я тоже взбесился, когда «Еврейский голос» напечатал мою фотографию, впрочем, по обратной причине. На хрена выбрали такую здоровую?

— Анекдот из жизни знаменитости, — говорит Ной. — Прежде чем сделать вывод, я бы хотел заслушать противоположную сторону. А что, если фотограф помешал записать какой-то важный сон, оказался, так сказать, человеком из Порлока?[58]

Я пропускаю его слова мимо ушей.

— Почему ты не можешь признать, что Франкфуртер — дутая величина? — говорю я. — Может, у меня мозги и послабее, чем у тех, кем ты восхищаешься, но я по крайней мере не лицемер. Я — наглый прохиндей, которого застукали с поличным, и ничего из себя не строю.

Впрочем, стиль у меня был всегда: мое кредо — le style est l’homme même,[59] вот почему клиенты Пинки меня приглашали на приемы, а его нет. Впервые с претендентом на иракский трон я встретился на новоселье, где хозяйкой выступала некая прерафаэлитская красавица с тягой к постмодернизму. На Фионе было платье, разрезавшее ее по экватору и едва прикрывавшее тропики, а сопровождавший ее несостоявшийся тиран был облачен в синий блейзер, отутюженные брюки и мокасины из мягкой кожи. Выглядел он довольно щеголевато, зато детали подобрал с умом: шелковая рубашка с монограммой, запонки с гербом, армейский галстук, знак отличия в петлице — все это ненавязчиво указывало на королевское происхождение. Однако я на все это не повелся: он был даже не принц, а всего-навсего актер, опустошивший костюмерную. И даже не Кэри Грант, а Тони Кертис в «Джазе только девушки». Мне наставлял рога обычный аферист, трепач с кровью не голубее моей. Да и вряд ли он из Ирака. Араб — что да, то да, это я еще допускаю.

Арабский шейх огляделся и, заметив меня, самумом пронесся через многолюдную залу. Я не отступил и готов был постоять за свое lèse-majesté.[60] Однако наш доморощенный король Хуссейн был само дружелюбие.

— Наша встреча — это перст судьбы, объявил он и протянул мне руку. — Нам суждено стать если не братьями по крови, то хотя бы confrères.[61] Как иначе назвать мужчин, которым выказывает расположение одна и та же женщина, чье семя смешалось в ее чреве? Расскажите мне о себе. Насколько я понял, вы врач. Это так?

— Точнее будет сказать, хирург, — скромно ответил я.

— Великолепно! — сказал он. — Мой кузен Саддам работает костоправом в Мидлсексе. Вы случайно о нем не слыхали?

— Увы, нет, — ответил я. — Я работаю с Магдой Якубом в Хэрфилде.

— Какое совпадение! — обрадовался он. — Другой мой кузен, Валид, правая рука сэра Магды. Собственно говоря, в воскресенье утром меня пригласили послушать, как сэр Магда будет петь в церковном хоре. Вы тоже там будете?

— К сожалению, нет, — сказал я. — В эти выходные я дежурю.

— Какая жалость, — сказал он. — Мы могли бы пойти туда вместе. Обменялись бы впечатлениями о Фионе. Быть может, пообедали бы в любимом пабе сэра Магды. Не напомните, как он называется?

Я понимал, что он блефует, и тут же придумал название.

— «Голова сарацина», — сказал я.

— Ну как же! — ответил он. — Как я мог запамятовать?

Я не упустил возможности перехватить инициативу.

— Вас и в самом деле прочат на иракский престол? — спросил я. — В таком случае я мечтал бы услышать, как вы пережили кровавую бойню пятьдесят восьмого. Я был уверен, что тогда вырезали всю королевскую семью.

— Touché![62] — расхохотался псевдопринц. — Пора прекращать этот фарс. Я такой же принц Башир, как вы врач. Башир-то я Башир, но не принц. Мы оба — как бы это выразиться? — хамелеоны. Не то что эти избалованные хлыщи, которых не интересует ничего, кроме собственных удовольствий. Мы живем своим умом. Фиона верит нашим россказням не потому, что беспробудно глупа, а потому, что ее никто, в сущности, не интересует и ей все равно, правду ей говорят или врут. Я неплохо изучил англичан и пришел к выводу, что главная черта их аристократов — отсутствие любопытства. Вы же, напротив, человек проницательный. Стоило вам на меня взглянуть, я понял: вы меня раскусили. Вероятно, даже догадались, что я не из Ирака. Уверен, вы с ходу распознаете маронита[63] из Восточного Бейрута. Думаю, Фиона и не подозревает, что есть и арабы-христиане; для нее араб — он и есть араб. Бьюсь об заклад, ей и в голову не приходит, что вы еврей.

Он вскинул руку.

— Друг мой, прошу, не надо возражать — не оскорбляйте меня. — В его словах таилась угроза, и я понял, что мой новый приятель Башир не прощает оскорблений.

— Зачем бы я стал это отрицать, — сказал я. — Разумеется, я еврей.

— Прекрасно! — сказал он. — У меня нет никаких предубеждений на этот счет. Я постоянно веду дела с евреями. Так что когда Фиона аттестовала мне Пинки — должен сказать, не самым лестным образом, — я подумал: вот человек, с которым можно проворачивать дела. Будьте так любезны, представьте меня ему в ближайшем будущем. Возможно, вас это удивит, но у себя на родине я сотрудничаю в основном с израильтянами. Наши политики никак не могут найти общий язык, религиозные фанаты вцепляются друг другу в глотки, однако рад вам сообщить, что среди моих коллег-торговцев царят мир и согласие. Мы преодолели свойственную нашим народам взаимную ненависть и стали подлинными интернационалистами. Смею вас уверить, в современном преступном мире границ не существует. Урожай, собранный в долине Бекаа в среду, уже в четверг попадает на рынки Тель-Авива или Дамаска. Нас, как и всех провидцев, зачастую понимают неправильно. Мы считаем себя авангардом капитализма, а нас обвиняют в злонамеренности и растлении невинной молодежи. — Он пожал плечами. — Прибыль есть, почета нет. Что ж, можно жить и без этого. Теперь, мой друг, ваш черед раскрывать секреты, — улыбнулся он. — Удовлетворите мое любопытство: если вы не хирург, чем вы на самом деле занимаетесь?

— Я работаю в отцовском магазине в Милл-Хилле, — признался я. Однако такой скупой ответ его не удовлетворил.

— В магазине? — переспросил он. — И что это за магазин?

— Кошерная мясная лавка, — с вызовом ответил я, — одна из крупнейших на северо-западе Лондона.

— Сколько у нас общего! — расхохотался ливанский наркобарон. — Мой отец тоже был мясником. Во всяком случае, так называли его враги, а имя им легион. Самым болтливым был Тони Франджипане, он держал собственную армию. Вроде бы отец Тони и мой отец рассорились на какой-то крупной христианской сходке. Дело обычное, но Тони взъярился и решил отомстить. Он велел своим людям пристрелить моего старшего брата. Тогда мой отец собрал человек пятьдесят фалангистов и окружил дом Тони. Тони понимал, что сдаваться не с руки. Все было как в кино типа «Перестрелки в „О’K Коралл“».[64] К счастью, мы постояли за себя не хуже Эрпов. Когда перестрелка закончилась, оказалось, что погиб не только Тони, но и его жена, дочь, телохранители, слуги и скот. Можете себе представить, что фалангисты делали с палестинцами, если они так расправились с собратьями-христианами. Все это было на моих глазах. Отец взял меня с собой, когда мы вошли в Сабру и Шатилу.[65] «У нас строгий кодекс чести, — сообщил он мне. — Девочек младше двенадцати насиловать запрещено. — Он обнял меня за плечи. — Это Бейрут, сынок, не Копенгаген. Иди развлекись». В те времена я был джентльменом — не обесчестил ни одной моложе семнадцати. Увы, когда дошло до казней, выбирать не приходилось. После резни я смотрел, как отец и его закадычные дружки празднуют легкую победу. Они резвились как школьники — палили из ружей в воздух, пили «Шато Мюзар» из горла. Но чего добились эти Дон Кихоты? Перестреляли несколько сотен безоружных палестинцев? Славы такая победа не принесет. И чего, спрашивается, величаться — это все равно как если бы работники бойни, поставщики вашего отца, праздновали триумфальную победу над стадом покорных коров. Наверняка, когда вы рубите мясо или четвертуете курицу, ваше воображение рисует куда более славные подвиги. И я был такой же, разве что готов был не только строить воздушные замки, а делать дело. Отца его бойцы считали героем, а я видел лишь мелкого князька, провинциального Муссолини. Я разбил ему сердце, когда отказался ему наследовать и покинул Бейрут. Однако оно того стоило: я упорно трудился и добыл состояние. А теперь приехал в Лондон, чтобы добыть славу.

Наша троица — Пинки, Башир и Дитя Zeitgeist — подъехали к Кенсингтонскому хранилищу ценностей. Подъехали в арендованном на день «форде». Башир сменил номера на поддельные дипломатические, что дало нам право проехать по Посольскому ряду, удобно расположенному в квартале от места нашего назначения и предназначения. Мы припарковались, пожелали друг другу удачи и разбились на две группы. Пинки вошел в псевдоготический кошмар первым, записался в журнале и отдал свой ключ клону Шварценеггера. Когда они спускались по винтовой лестнице, явились — с помпой — и мы. Я представил своего спутника как Башира, наследного принца иракского престола и перспективного клиента. Был вызван Васим. Он заметно нервничал. Когда пожимал нам руки, я отметил, что ладонь у него потная.

Он предложил показать нам хранилище и провел в служебное помещение, где здоровенный страж этого царства беспечно отворил железную дверь в хранилище. Едва дверь распахнулась, Башир двинул ее плечом, сбив охранника с ног. За этим последовал удар тупым предметом по голове, и это вырубило стража настолько, что он дал приковать себя к батарее. Васим непечатно выражался, но сопротивления не оказал. Охранник, сопровождавший Пинки, кинулся на шум, но, оказавшись лицом к лицу с усатым арабом, вооруженным револьвером, застыл как вкопанный. Мигом смекнув, что дитя пустыни с горящим взором готово применить оружие, благоразумный охранник, последовав примеру Васима, поднял руки, и ваш покорный слуга надлежащим образом надел на них наручники.

— Внизу еще кто-нибудь есть? — осведомился Башир. Понедельник был на исходе, и мы знали, что в это время здесь относительно пусто, а побрякушки, взятые на выходные, уже возвращены на место.

— Всего один посетитель, — ответил охранник.

— Великолепно! — сказал Башир и обратился ко мне: — Приведи его. — Пинки, которому было что терять, буянил куда активнее стражей, но его утихомирили и связали, как и прочих. Для большего правдоподобия Васима тюкнули по макушке рукояткой револьвера.

Наведя порядок в подвале, Башир сходил к машине за орудиями нашего нового ремесла. На обратном пути он закрыл Кенсингтонское хранилище на ночь и вернулся, ведя с собой плачущую администраторшу.

— Ну что ж, за работу! — объявил он.

Банковская ячейка открывается двумя ключами — ключом банка, который мы получили от Васима, и индивидуальным ключом владельца ячейки. В отсутствие последнего нам пришлось прибегнуть к дрелям и ломам, оказавшимся не менее эффективными. За работой я напевал первые строчки песни Нила Янга: «Хочу я жить, хочу давать, золотое сердце хочу искать». Хотя, по правде говоря, чувствовал я себя персонажем из «Тысячи и одной ночи», а не героем времен золотой лихорадки. Мне казалось, будто холодильный отсек на задах «Мясной империи Макси» волшебным образом преобразился, и заледеневшие куски туш вместе с лоснящимися внутренностями, и рубиновый фарш, и яшмовая печень, и жемчужная птица и впрямь претворились в схожие драгоценности. Мы все энергичнее и энергичнее взламывали ячейку за ячейкой. Башир порезал руку о зазубренный край вспоротой дверцы сейфа.

— Смотрите! — воскликнул он и продемонстрировал кровоточащую ладонью. — Вот и стигматы. Теперь наше деяние воистину освящено!

Вскоре стало совершенно очевидно, что мы опустошаем самый щедрый из рогов изобилия за пределами Тауэра.

Взгляд Башира пылал как у религиозного фанатика.

— Это фантастика, мечта сбылась, — воскликнул он, — вот оно, преступление, не имеющее равных!

Зараженный его пылом, я сочинял газетные заголовки: «Дитя Zeitgeist замешан в миллиардной краже». И тут я сообразил, что знаменитыми становятся только пойманные преступники. Суть идеального преступления в том, что преступник остается анонимом. Прирожденного позера, который мечтает заявить о себе как о Рембрандте преступного мира, это не устроило бы. Достаточно ли Башир держит себя в руках, чтобы бежать от света рампы? Меня одолевали сомнения. Я стал подозревать, что он намеревался втайне оставить на месте действия свою метку. Больше мы там почти ничего не оставили.

Ночной сторож Посольского ряда только что не отдал нам честь, когда мы уезжали на нашем арендованном авто. Сокровища из машины в нашу мейфэрскую штаб-квартиру пришлось перетаскивать в несколько приемов. Ванну завалили банкнотами, кладовку — пакетами с кокаином. Часы «Ролекс» и «Картье» выстроили как оловянных солдатиков на ковре в столовой. Золотые монеты сложили столбиками. Были тут и бриллиантовое озеро, и рубиновый холмик, и серебряные джунгли, и самая настоящая гора золота.

— Мы точно станем миллионерами, когда избавимся от этого добра, — буркнул я.

— Идиот! — взорвался Башир. — Ты что, еще не понял, зачем я это сделал?

Он попал в точку. Я не понял, да и как понять, когда я и про себя не понимал, почему ввязался в такое рисковое дело. Разумеется, мне были нужны деньги, чтобы сбросить с себя иго Милл-Хилла и обеспечить себе независимость. Но только ли в этом было дело? Быть может, каждый удар по утробе запертой ячейки был схватками, потугами при рождении нового Александра, уже не нахального еврейчика, а полноправного члена высшего общества.

— Б-г ты мой, — сказал Пинки, вернувшись из полицейского участка, — так вот что такое богатство, от которого глаза разбегаются.

В ближайшие же дни он начал распродавать самые броские из побрякушек, и мы наконец смогли ходить по квартире, не жмурясь от их сияния. С очередной тайной встречи он вернулся с подарком для меня.

— Золота было так много, можно даже сказать, слишком много, и часть я отдал, чтобы из него отлили тельца. Подумал, может, ты подаришь его отцу — пусть повесит в витрине. Кто знает, может это поможет ему избыть боль от твоего отступничества.

Пинки был хорошим другом и заслуживал лучшего отношения. Само собой, когда рухнули мои планы и вместо обласканных солнцем берегов Средиземного моря я оказался в этом холодном исправительном доме, тельца бесцеремонно изъяли.

Настроение у меня паршивое. И меньше всего мне хочется видеть моего елейного кузена.

— Ной, ты меня не очень-то любишь и тем более не одобряешь, — говорю я. — Почему же ты так часто меня навещаешь?

Ной напускает на cебя непроницаемость и не удостаивает меня объяснением.

Тем временем недокормленный представитель люмпен-пролетариата (у императора Макса он бы интереса не вызвал) ковыляет через комнату на костылях и опускается на стул напротив пергидрольной блондинки. Ее приветствия мы не слышим, в отличие от громогласного ответа посетителя.

— Дура тупоголовая! — вопит он. — Что ты несешь? Жизнь на этом не кончается. Главное — подольститься к инспектору по досрочному освобождению. Ходи на собрания, ни одного не пропускай. Не то просрешь все, как я. Я виню себя, хотя не вся вина на мне. Одна девица имела на меня зуб, вот и болтала направо и налево, что это я продал ей валиум. Б-гом клянусь, если бы это тебе помогло, я бы их всех бросил. Я люблю тебя. — Он ненадолго умолкает. — Почему ты не скажешь, что любишь? Хотя бы просто повтори. — Он снова замолкает. — Ну, как знаешь. Не будешь мне изменять? То есть когда выйдешь? — Опять пауза. — Скажи правду, — требует он. — Что это за мистер Грин тебя все время навещает? — Наконец она что-то отвечает. — Откуда я знаю? — кричит он. — Здешние ребята сказали, что он бывает здесь через день, вот откуда. Кто он такой? Сука! Почему не даешь жить спокойно?

Тем временем мой мистер Грин, о чьем присутствии я чуть не забыл, решает мне ответить.

— Тебе хочешь не хочешь приходится меня слушать, — говорит он, — и обходишься ты куда дешевле психотерапевта.

— Значит, тебе нужен взвешенный совет человека без высшего образования и тем более без нравственных устоев? — говорю я. — Видать, тебе и в самом деле туго.

— Я просто хочу, чтобы ты меня выслушал, — говорит он. — Случилось нечто неожиданное. — Его дочь отсутствует, из чего я делаю вывод, что дело тут в cherchez la femme.[66]

— Я — весь внимание, — взбодрившись, говорю я.

— Как тебе известно, — говорит Ной, — Рози требовала, чтобы ее возили к маме каждый день, после школы. Мне было тяжело смотреть, как девочка в ее тринадцать нежно гладит мать по лбу, а та не отвечает ей никак. Рози каким-то образом не упала духом, не ожесточилась, она понимала и прощала материнское небрежение. Она — удивительный ребенок, дочь своей матери. Тем не менее я чувствовал, что мне нужно пообщаться с учителями — хотя бы убедиться, что у нее нет проблем с учебой, что нет признаков депрессии, которые я проглядел бы. Меня уверили, что ничего подобного не наблюдается. «Не волнуйтесь, я за ней присмотрю, — сказала мисс Типтри, ее классная руководительница, — мало ли что».

Состояние Черити стремительно ухудшалось, и я все чаще наведывался в Бельмонт. Поначалу я сидел с мисс Типтри в холле, потом она стала приглашать меня к себе в кабинет — там она, бывало, держала меня за руку и плакала. В тот день, когда рухнула последняя надежда, я из палаты номер одиннадцать направился прямиком в школу. Я повторил мисс Типтри слово в слово все, что мне сказала врач-консультант со слезами на глазах, и мисс Типтри сжала мою руку. «Ной, по-моему, ваша жена умирает». Она не произнесла этого вслух, но явно подразумевала, что чем скорее это произойдет, тем лучше. Мисс Типтри еще сильнее сжала мою руку, когда я объяснил, что альтернативой может быть никак не ремиссия (не говоря уж об излечении), а набирающая силу агония, отчего желание, и вполне естественное, чтобы Черити не умирала, приобретает оттенок садизма. Тем не менее желать ее смерти я тоже не мог. Согласись, дилемма душераздирающая, но об этом ли я тогда думал? Нет, меня волновало, как мисс Типтри откликнулась на мое горе. Скажи, Александр, каким чудовищем надо быть, чтобы находить удовольствие в описании подобных мерзостей?

— Ной, — говорю я, — боюсь, мы с тобой схожи куда больше, чем готовы признать. Мы оба дешевые трепачи, мы беззастенчиво пользуемся другими для достижения своих целей. Я обворовал неизвестных мне держателей ячеек в Кенсингтонском хранилище, причем многие из них и сами были гангстерами, а ты заимствовал муки Черити. Я не философ, но, на мой взгляд, твой грех мерзее моего.

— Ты еще не слышал худшего, — говорит Ной.

Как это забавно. Визит моего братца оказывается куда интереснее, чем можно было ожидать.

— Не прошло и месяца, как Черити умерла, — продолжает он. — Я повез Рози в Египет и с мисс Типтри встретился… только три недели назад. Была суббота, я завез Рози к подружке, которая пригласила ее с ночевкой. Назад я ехал по Виктория-стрит и притормозил около «Рога носорога» — пропустить машину, выезжавшую с парковки, и вдруг сам решил туда заглянуть: вечер был теплый, домой возвращаться не хотелось.

Я оказался старше всех посетителей бара за исключением хозяина. Большинству из них было лет двадцать, а то и меньше того. Развлекали публику четверо псевдоальбиносов, которые вообразили, что они в Мемфисе, штат Теннесси. «Я стою на перекрестке, — выл певец, — и, по-моему, тону». Сам себе я казался ожившей окаменелостью и уже собрался сбежать, но тут, к своему удивлению, заметил мисс Типтри — она под одобрительные вопли перевозбужденных шестиклассников направилась походкой профессионального боксера к музыкантам. Только когда она уже взобралась на помост, я сообразил, что она намеревается петь. Что делать — уйти, остаться? Любопытство оказалось сильнее замешательства. Я остался.

Начальные аккорды оказались знакомыми — это был гимн нашей далекой юности. «Буду ждать до полуночи… — грохотала она, — и тогда любовь придет…» Я отметил, что она вполне в образе: черные колготки, короткая юбка, джемпер в облипку. Более того, у нее и голос был хрипловатый, но ласковый, Арета Франклин[67] с молоком и сахаром. «Буду ждать до полуночи я… этот час озарит любовь моя… лишь ты и я… лишь ты и я». Что и говорить, заблуждение это распространенное, но на миг мне показалось, что она обращается ко мне. На самом же деле, увидев меня, она завизжала:

— Б-же правый! — причитала она. — Что вы обо мне подумаете? Школьная учительница — сама строгость, — обещавшая присмотреть за вашей дочкой, так осрамилась.

— Давайте присядем, — сказал я. Она рухнула на стул.

— Седьмой джин с тоником, — сказала она, — это была ошибка, и еще какая. — До него я как-то держалась. — Она посмотрела на меня, глаза ее увлажнились. Погладила меня по щеке. — Вы такой грустный, — сказала она. — Если бы я только могла вас развеселить. Позвольте хотя бы угостить вас.

Я отвез ее домой.

— Спокойной ночи, лапуся, — сказала она, когда я остановил машину у ее дома, поцеловала меня в губы и убежала. С тех пор я стал часто бывать у мисс Типтри, но больше она меня не целовала.

— Папа, — сказала Рози, почуяв неладное, — ты ведь не встречаешься с мисс Типтри?

— Нет, — ответил я. — А если бы и встречался, что тут такого?

— Много чего! — воскликнула она. — Мисс Типтри — моя учительница.

Несмотря на запреты Рози я пригласил мисс Типтри на свидание по-настоящему. Все как положено, да ты же знаешь, Александр. Выходной день, она при параде, ты при параде, заезжаешь за ней, выскакиваешь из машины, распахиваешь перед ней дверцу. Едете в какой-нибудь шикарный ресторан, где к столу вас ведет Бела Лугоши.[68] Потом ты платишь по счету и, если повезет, оканчиваешь вечер с ней в постели. Короче, мисс Типтри, она же Билли, легко на это пошла — во всяком случае, на первую часть программы. Она припарадилась, я припарадился.

— Ну, что скажешь? — Она прямо на пороге крутанула пируэт. — Сексуальна до жути, а?

Так оно и было, но это была бравада — Билли пребывала в крайнем волнении.

— Неделя выдалась адская, — сообщила она, когда мы неслись по шоссе к Лондону. Она опекала одну проблемную девочку, тоже ученицу Бельмонта, и та отплатила за доброту, обвинив ее в сексуальных домогательствах. Я сказал, что с Черити случилась похожая история. В начале своей карьеры она приютила одну беглянку — вместо того, чтобы сдать полиции. Та украла у нее кое-что из одежды, вдобавок полиция поставила Черити на вид. Я подумал, что у этих двух женщин много общего: обе истово заботились о детях, особенно о тех, к которым мир был жесток. Было одно существенное отличие: Билли, живая и здоровая, сидела рядом со мной в машине.

«Pont de la Tour»[69] был насквозь французским, там даже официанты словно сошли с плакатов Тулуз-Лотрека. К закускам я заказал розовое шампанское, а к оленине для Билли и утиному филе для себя — крепкое красное Рэнделла Грэма с виноградников Бонни-Дун, и сомелье со своим блокнотом походил на полицейского, берущего показания. В качестве аперитива моя спутница выпила двойную порцию джина с тоником. От алкоголя у Билли проснулся аппетит и наступила легкая амнезия: она отвлеклась от Бельмонта с его проблемами и сосредоточилась на настоящем. Язык у нее тоже развязался. Она подняла бокал и сказала:

— Может, тебе будет интересно узнать, что я бы не хотела провести этот вечер ни с кем другим.

Кофе с ликером мы пили в баре, где милейший чернокожий музыкант играл на пианино и тихонько напевал какой-то джаз. Обижало ли его, что все в баре не обращают на него внимания? Все, за исключением моей спутницы. Целый час Билли барабанила пальцами по столу, успев выхлестать четыре джина с толикой тоника. Набравшись таким образом духу, она подошла к пианисту и предложила свои услуги в качестве вокалистки. К сожалению, пианист не был так уверен, что слушатели горят желанием услышать «Мустанг Салли». Тем не менее Билли гнула свое. Она присела на корточки у инструмента и стала вести себя как «Грешный» Пикетт[70] с Вэном Моррисоном.[71] Пианист утверждал, что ему заказано давать микрофон певцам, более outre,[72] чем Элтон Джон. Менеджер, заметив, в какое затруднительное положение он попал, пришла к нему на помощь. Билли сообщила ей, что она настоящая красавица. Вернувшись за столик, она и официанта назвала красавцем. И попыталась погладить его по лицу. Тот отпрянул.

— Откуда будете? — спросила она.

— Из Польши.

— Да? Поляки тоже не дураки выпить.

Когда мы с Билли подружились, она предупредила, чтобы я к ней не очень привязывался — наверняка подведет. Именно этим она и занималась — обманывала мои ожидания, демонстрировала свою никчемность, портила вечер. Но я ей не отец и не судья. Я не хотел давать ей возможность сказать: «Говорила же я вам, что игра не стоит свеч». Ведя себя так, она избавлялась от ответственности, от страха неудачи, и, самое главное, так она могла не бояться, что ей причинят боль. Она старалась, чтобы ее пророчества сбывались — это были мины, которыми она обложила свое сердце. Недуг Черити был всепожирающий, он неумолимо глодал тело, в котором поселился. Недуг Билли тоже была саморазрушающим, и это превратным образом еще больше влекло меня к ней. Я был исполнен решимости обойти все препятствия и добраться до молочных рек с кисельными берегами.

На дороге из Сити все еще действовал полицейский контрольно-пропускной пункт, который установили из-за ирландских террористов. Теперь, когда их коктейли Молотова покоились до поры до времени в чуланах, бдительные власти занялись отловом водителей, которые коктейли не швыряли, а потребляли внутрь. Я, в отличие от Билли, лыко вязал, но алкоголя в крови у меня было предостаточно. Неужели такое возмездие было мне уготовано? Неужели судьба собралась покарать меня за попытку изменить покойной жене ночью за решеткой?

— Куда вы ездили? — спросил полицейский, когда мы подъехали к шлагбауму.

— В ресторан, — ответил я.

— Вы что-нибудь пили? — Отвечать утвердительно было слишком опасно. Разве можно, заказав бутылку, ограничиться парой бокалов?

— Алкоголь мне запрещен, — сказал я. — У меня рак.

Я поднялся в квартиру Билли. Она налила себе очередную порцию джина. Тоника у нее не было, и она добавила нечто под названием «Ум Бонго». Очевидно, тут-то остатки разума ее покинули, потому что она поцеловала меня. Губы у нее были мягкие, однако в ее поцелуе сквозило отчаяние. Мы опустились на пол, где отношения «родитель — учитель» перешли в фазу прямого контакта.

— Ого-го! — расхохоталась Билли. — Давненько я так не обжималась.

Я расстегнул ее блузку, под ней обнаружился белый лифчик. Черити была тоненькая и ничего такого не носила. Я принялся ласкать высвободившиеся груди. Билли прикрыла глаза и замурлыкала.

— Я лет двадцать не видел лифчиков в действии, — сказал я, надеясь облегчить переход к более интимным играм. Это оказалось тактической ошибкой.

— Я думала, ты другой, — сказала она, — а ты такой же, как все. Польстился на мои сиськи. Если бы хватило духу, я бы их отрубила. — Вся в слезах, она вскочила всклокоченной Венерой. — Кровь и песок,[73] — выла она, — кровь и песок. — Она плюхнулась на диван и стала бороться с бесами, овладевшими ею. Но не с невидимыми абстракциями вроде Иеговы, а с материальными — в духе чудовищ Мориса Сендака.[74] Эти жуткие монстры ее пугали. Она и ласкала их, и била, и шептала что-то им на ухо, и рыдала над ними, и отшвыривала в угол.

— Я, наверное, спятила, — причитала она. — Разговариваю с куклами.

— Лучше поговори со мной, — предложил я.

— А блузка у нее все еще была расстегнута? — спрашиваю я Ноя.

— Между прочим, да, — отвечает он.

— Значит, надежда оставалась? — говорю я.

— Оставалась, — отвечает он.

— Она с тобой говорила? — спрашиваю я.

— Говорила, — отвечает Ной. — Сказала, что до смерти устала быть сильной, быть душой компании. Сказала, что хочет, чтобы теперь о ней заботились. Я предложил себя.

— Это была бы огромная ошибка, — сказала она, — огромная ошибка для нас обоих. Либо я тебе причиню боль, либо ты мне.

— Не причиню, — пообещал я.

— Это все пустое, — сказала она. — Такой возможности у тебя не будет. Никогда, никому и ни за что я не дам с собой сблизиться.

Тут она мне рассказала о своем папаше — отличный был папаша, только пил много, а еще о бывшем муже, который ушел к одной ее коллеге.

— Ты его любила? — спросил я.

— Больше жизни, — ответила она. — И до сих пор люблю. В этом-то вся проблема.

— Он, наверное, просто спятил, — сказал я.

— Какой ты милый, — сказала Билли, повернулась ко мне лицом, и я поцеловал ее. — Скажи, а ты хотел бы, чтобы Черити вернулась? — спросила она.

— Конечно, — ответил я. А что еще я мог сказать? Но, честно признаться, в тот момент я не хотел рядом с собой никого, кроме Билли. Не значило ли это, что я подсознательно желал смерти Черити — чтобы иметь право волочиться за другими женщинами? Президент Картер однажды признался, что в душе он прелюбодей, так, может, я в душе убийца? Может, кровь Черити на моих руках? И если таково преступление, то каково же будет наказание? Я не верю в Б-га, а если б и верил, то мой Б-г был бы как те судьи, что любят выносить смертные приговоры. При мысли об этом я содрогнулся.

— Извини за дурацкий вопрос, — сказала Билли. — Давай забудем о наших печалях и потанцуем.

— Почему тебе нужно превращать банальное соблазнение в психодраму? — ехидничаю я. — Я думал, профессор Гамбургер — образец самовлюбленности, но ты его обошел; вот у тебя тоже эго так это эго. Позволь тебе напомнить, что Черити убил не ты. Ее убил рак. Она умерла от рака в палате номер одиннадцать. Сделай одолжение, братец, не морочь себя, не усложняй такую простую штуку, как похоть, приплетая судьбу Черити. Неужели так трудно признать, что Сисястая Билли поняла тебя как нельзя лучше, поняла, что на самом деле ты ждешь от нее плотских наслаждений?

Мы оба знали, что я прав, но Ной скорее откусил бы себе язык, чем признался бы в этом.

— Когда Билли сказала: «Давай потанцуем», она имела в виду не традиционное па-де-де, — он пренебрежительно пожимает плечами, — а то, что она называла «воздушными танцами», для них нужно лечь рядом на пол и махать руками под гром хеви-металл. Как тебе известно, Александр, у меня нет чувства ритма. Беспристрастный наблюдатель догадался бы, что я разыгрывал пантомиму, возможно, изображал охваченную паникой жертву кораблекрушения. Боюсь, никто не принял бы меня за горюющего вдовца сорока с лишним лет.

Ничего не могу с собой поделать. Мой смех не сдержать бы и Ассуанской плотине. Бедняга Ной разобиделся.

— Какой же ты нечуткий, все, что угодно, превратишь в балаган, — сетует он. — Над Танатосом и то смеешься. А уж над Эросом ржешь как лошадь.

— Не воспринимай ты себя так серьезно, — говорю я, — был бы во сто крат счастливее.

— Как ты? — срезает меня он. На это мне нечем ответить.

— Тем временем ангел-хранитель Билли, возбужденный «Бифитером» и «Пинк Флойдом», парил где-то высоко над вверенным ему телом, — продолжает Ной. — Наши руки соприкоснулись случайно, а потом уже и губы — неслучайно. Я расхрабрился, расстегнул ей молнию на юбке. Трусики у нее были под стать бюстгальтеру. Если я напоминал утопающего, то она выглядела как Эстер Уильямс[75] в бикини. Я сунул руку ей в трусики. Оказалось, что ягодицы у нее на удивление холодные.

— Можешь лечь на меня, — сказала она.

— Догадываюсь, что произошло дальше, — говорю я. — Вернее, не произошло. Тебе не обломилось, нет?

Ной мотает головой.

— Хотелось бы сказать, что этого не произошло, потому что я не мог воспользоваться слабостью пьяной разведенки, — говорит он, — или потому, что я все еще остро переживаю утрату Черити, только врать не хочу. Мое фиаско не имело ничего общего ни с моралью, ни со смертью, и истина, как это ни печально, в том, что я, жалкий хлюпик, просто испугался такой искушенной, как мне казалось, женщины. Но она вовсе не была такая уж искушенная, у нее было всего два любовника, считая мужа, — вот смех-то. Теперь уже есть третий, только это не я. Через неделю после нашего свидания к ней случайно заглянул давнишний друг, здоровенный детина, который на стул не садится, а седлает его. Он так и остался у нее, седлает теперь не только стулья Билли, но и ее саму. «Ной, — сказала она во время нашего последнего разговора, — это случилось, мой корабль приплыл в гавань».

А корабль Ноя, судя по его виду, затонул.

— Безмозглая неуемная шлюха — вот кто тебе нужен.

Вид Ноя, исполненного отвращения к самому себе, мне так приятен, что я не желаю облегчать его страданий и не говорю, что он, скорее всего, легко отделался. Иначе я рассказал бы, какой новостью огорошила меня Фиона Буллфинч.

Она явилась нежданно-негаданно пару часов назад, как всегда прекрасная, хотя на редкость неуместная, английская роза на куче навоза. Протянула мне корзинку с фруктами — будто я больной, а здесь не тюрьма, а больница.

— Фиона! — сказал я. — Какой сюрприз!

— У меня есть сюрприз покруче, — ответила она. — Я беременна.

— Принимаешь поздравления? — осведомился я.

— Все зависит от того, как к новости отнесется отец, — ответила она.

— И кто он? — спросил я.

— Ты, — ответила она.

— Откуда ты знаешь, что не Башир?

— Потому что эта двуличная свинья отсидит двадцать лет, — ответила она, — а тебя выпустят через пять.

Итак на меня в одночасье свалился груз ответственности, а беспечные поступки повлекли за собой благотворные побочные последствия.

— Угощайся, — говорю я Ною и показываю на Фионину корзинку с фруктами. Он берет яблоко, но тут же хватает штуковину покрупнее и жадно к ней принюхивается.

— Перезрелая, — сообщает он, будто мне сейчас до этого есть дело. — Слишком резко пахнет, смесью женского пола и сладковатого дезодоранта. До ужаса похоже на то, как пахло под мышками у Черити.

— Ты что хочешь сказать, — обрываю его я, — что твоя жена воплотилась в израильскую дыню? — Неужели человек, который с пророческим пылом развенчивал материализм, окончательно свихнулся? Уж не решил ли он, что ему нужна более ощутимая поддержка, чем та, которую может дать незримая жена? Жалкий ублюдок, уходя, забирает дыню с собой, и я испытываю удовлетворение, пусть и не радостного свойства.

Обычно между часом и двумя хозяева оставляли магазин на кого-нибудь из продавцов и удалялись в комнату позади, где ели ржаной хлеб с пастрами (главный мясник требовал называть это сэндвичем с солониной) и смотрели дневные новости. Зачастую отец, еще с полным ртом, ругал репортеров, особенно когда они демонстрировали свою антисемитскую сущность и позволяли себе нелестные замечания об Израиле.

— Да угомонись ты Б-га ради, — говорил я, — не то язву наживешь.

В день, когда я угодил в яму, которую рыл отнюдь не себе, мы включили телевизор чуть позже и перечень новостей пропустили. Вместо этого мы попали на рассказ о кучке сердобольных истериков, которые блокировали английские порты, твердо решив не допустить экспорт телят по ту сторону Ла-Манша, где обитали жестокосердные любители телятинки.

— Бедные создания и так жестоко страдают, а им предстоят еще худшие муки — когда обитатели континента засадят их в кошмарные клетки, — говорила женщина в платке и зеленых резиновых сапогах, по возрасту годившаяся Фионе Буллфинч в бабушки. — Это преступление против человечества, так же поступали фашисты с евреями.

— Ты слыхал? — завопил отец. — Эта мерзавка сравнила уничтожение миллионов с пущенными под нож коровами, которые все равно пойдут на отбивные. Забавные у англичан приоритеты. Готов поклясться, большинство из них скорее всадили бы нож в своих соотечественников, чем в скотину.

Он все еще поносил извращенные нравы гоев, но я уже не слушал. Наверное, даже не дышал. Я чудом не грохнулся в обморок, когда дикторша сообщила, что в охоте на ограбивших Кенсингтонское хранилище ценностей наметился прорыв. На пятне крови, обнаруженном на месте преступления, сохранились отпечатки пальцев, совпавших с имеющимися в картотеке Интерпола. На экране возникло лицо Башира со зловещими усами. Его отрекомендовали как международного наркоторговца, связанного с террористами, сообщили, что он вооружен и чрезвычайно опасен. И посоветовали держаться от него подальше. Почему я не последовал этому разумному совету?

Башир возбудился донельзя.

— Ты слыхал, как они меня назвали? — хвастался он. — Гений преступного мира!

Как мы его ни умоляли, затаиться он не пожелал. Наоборот, купил «феррари-тестаросса» и расплатился толстенными пачками денег из хранилища. Он переехал в шикарнейший отель Мейфэра и купал Фиону Буллфинч в королевской роскоши. Не знаю, когда за ним начала следить полиция, но на встрече Пинки с Баширом в «Хилтоне», где состоялась передача крупной суммы денег, она уже присутствовала. Мой ненаблюдательный сосед вернулся за полночь в сопровождении дюжины незваных гостей.

— Так-так-так, — сказал один из полицейских, потирая нос жестом, общим для полицейских всех времен, — похоже, вы не в силах изменить свои многовековые привычки — черного кобеля не отмоешь добела. — Башира арестовали тут же. Фиону тоже забрали. Когда она наконец поняла, что украшала себя ворованными драгоценностями, а не сокровищами иракской короны, она была оскорблена до глубины души. Обвинение в укрывании краденого оскорбило ее куда меньше.

Башир тут же во всем признался, хвастал, что это он придумал, организовал и привел в исполнение самое потрясающее преступление на памяти нынешнего поколения. Услышав, что нашу добычу оценили в двадцать пять миллионов, он расхохотался.

— Да там было без малого сорок! — настаивал он.

Власти были склонны ему поверить: сочли, что часть нашей наживы — контрабанда, поэтому сведения о ней отсутствовали. Только когда Баширу разъяснили, что в случае, если главарь банды сознался в содеянном, его присутствие в Центральном уголовном суде до вынесения приговора не требуется, он заткнулся и изменил заявление с «виновен по уши» на «невинен как овечка». Он решил выжать все, что можно, в отведенное ему, увы, весьма ограниченное время в суде — ведь для преступника это все равно что Вестминстерское аббатство для престолонаследника, готовящегося к коронации.

Суд и должен был стать его коронацией, публичным признанием его заслуг. Поэтому каждое утро он являлся в суд разодетый в пух и прах, в костюмах от Джорджио Армани и темных очках. Он кокетничал с жюри, приподнимал очки, чтобы подмигнуть присяжным попривлекательнее. Однако, когда меня вызвали давать показания, он перестал кривляться, и вид у него сделался зловещий. Когда я поднял правую руку и поклялся говорить правду, он, не сводя с меня глаз, медленно провел пальцем по горлу.

Не могу не признать, основания на это у него были. Потому что я собирался рассказать, как зарождался наш заговор, назвать имена и кто в чем виноват. Я рассказал, как познакомил Башира с Пинки, как они нашли общий язык и составили список самых интересных вариантов в Лондоне. Кенсингтонское хранилище ценностей было в числе первых, а Васим, по мнению Пинки, мог сыграть роль Сезама для желавших его открыть. Он рассказал о финансовых затруднениях Васима — тот принес компании убытков на полмиллиона, сам задолжал банку шестизначную сумму, — и предположил: если на него слегка надавить, он с радостью согласится поучаствовать в ограблении собственной фирмы. Так оно и оказалось. Я к ним присоединился, потому что был нахалом и умником.

Однако, когда мне предъявили обвинение и я понял, что мне грозит пятнадцать лет тюрьмы, я себя таким уж умником не чувствовал. Родители отказались со мной видеться, но, спрятав гордость в карман, все-таки отправились к зазнайкам-соседям, и те прислали своего сына, ушлого адвоката, и он нехотя явился и договорился об уменьшении срока — при условии, если я дам показания против своих бывших соратников, то есть донесу на них. Ной наверняка долго мучался бы, долгими тюремными ночами вел борьбу со своей совестью; для людей попроще, тех, кто знает, что у воров чести нет, вопрос был не этический, а практический. Что хуже: тюремное заключение или жизнь под угрозой смерти? Под этой угрозой все мы ходим, к тому же у меня было преимущество: в отличие от Черити, которую ее убийца застал врасплох, проник в ее гены, как Ли Харви Освальд, я своих врагов знал. Так что я согласился перейти на сторону противника. Этот переход обеспечил мне пять лет вместо пятнадцати и вклад в утробу Фионы. Чтобы я не забывал, что легко отделался, судья счел нужным напомнить, что мне до конца дней придется жить с оглядкой. Башир — с головы до ног в черном — улыбался улыбкой ангела смерти. Теперь никому не ведомо, умру я в тюрьме или в какой-нибудь палате номер одиннадцать.

Выслушав приговор, Башир поблагодарил судью.

— Я совершил тяжкое преступление, — сказал он, — за которое заплачу лучшими годами своей жизни. Тем не менее я не сожалею о своем выборе. Откажись я от этого плана, я лишился бы своего высшего достижения. Позвольте, я объясню. Вскрывая банковские ячейки, я чувствовал себя Б-гом: мои фантазии воплощались, можно подумать, я сотворял все, что находил, и каждая ячейка рождала новые идеи, была новым подтверждением моей гениальности. Может, я и безумец, но деньги никогда не были для меня главной целью. Я хотел создать произведение искусства, преступление, которое навсегда останется в людской памяти. И я сделал это. Я совершил la crème de la crime.[76] Больше мне нечего сказать. Теперь ведите меня в узилище, я получил удовлетворение.

— Башир — счастливый человек, — говорю я. — Жаль, я не могу сказать того же. — Я пристально смотрю на Ноя. — Судя по твоему виду, тебе тоже не помешало бы его получить, — говорю я.

— Чего? — спрашивает он.

— Удовлетворение, — отвечаю я.

Рози хохочет.

— Папа в расстройстве, — говорит она. — Он об этом не рассказывает, но, по-моему, он влюбился в мою учительницу, красотку мисс Типтри. А теперь мучается ревностью: ходят слухи, будто она беременна. Вроде бы однажды в ее дверь постучался прекрасный незнакомец и остался у нее да навеки. Во всяком случае, так говорят. Надеюсь, так оно и есть: романтично-то как!

Я готов был обнять девочку: надо же, столько пережила, а надежды не теряет!

— Не куксись, — говорит она. — Мы принесли тебе подарок. Папа, покажи!

Ной достает фирменный пакет «Мясной империи Макси» и извлекает из него багрово-красный кусок вырезки.

— Это для твоего глаза, — говорит он и показывает на мой свежий фингал.

— Скажи, Ной, чего ты хочешь от жизни? — спрашиваю я и прикладываю мясо к распухшему веку.

— Того же, что и Башир, — отвечает он. — Оставить след, создать хоть что-то совершенное.

Я поворачиваюсь к Рози и понимаю, что он, по всей видимости, добился цели.

Загрузка...