Эдвин Эпплкот ходил в зоопарк смотреть не львов, а кроликов. Мир животных всегда вызывал у него восторг, потому что в них отражались все людские обличья и характеры.
Заведующий отделом Би-би-си, в котором работал Эпплкот, рыжебородый шотландец медлительного, но свирепого нрава, вечно одетый в костюмы из мохнатого твида, был львом. В мисс Батлер, продюсере его программы, было нечто от лошади, даже, пожалуй, от южноафриканской антилопы гну с ее большим мозолистым носом и маленькими глазками, мутными, как с похмелья. Хотя не будем так жестоки к мисс Батлер. Пусть она и не бог весть какая красавица, зато у нее прекрасная душа.
А мисс Моуберри, ведущая раздел музыки и пластики для детей до четырех лет, была курицей-наседкой. Исполняя на цыпочках гимнастические упражнения, она воображала себя фантастически эффектной и воздушной, но сама до ужаса напоминала клушу, испуганно вылетающую из-под колес чуть не наехавшего на нее автомобиля. Мисс Олсоп, лирическое сопрано, была жирафой. Шея у нее такая длинная, что можно было свободно проследить весь путь взятых ею нот от диафрагмы на волю. А он, Эдвин Эпплкот, высокий тенор, был кроликом.
Мать его по наклонностям характера была старой девой, а отец — убежденный холостяк. Их поздний брак был союзом двух закоренелых одиночек. Эдвин всегда краснел при мысли о процессе, в результате которого появился на свет, уж слишком благопристойными всегда казались ему родители, чтобы настолько поддаться страсти. Правда, это случилось всего лишь раз. Эдвин оставался единственным ребенком.
Эдвин был очень близок с матерью, но и с отцом он был близок тоже, поскольку родители до изумления походили друг на друга, и Эдвину не оставалось ничего кроме как походить на них обоих. Семья жила в согласии, никто никому ни разу не сказал грубого слова. В восемь утра — завтрак, ровно в час — обед, в четыре тридцать — чай, в семь сорок пять — ужин. Мистер Эпплкот всю жизнь проработал помощником продавца в мануфактурной лавке и не помышляя о продвижении. Хоть человек он был набожный, воображение его занимал не бог и даже не король, а мистер Перри, владелец лавки, где он работал. Только и слышалось на каждом шагу: «Мистер Перри то, мистер Перри сё»; и миссис Эпплкот обладала достаточным тактом, чтобы спросить: «Что говорил сегодня мистер Перри?», когда замечала, что муж погрузился в мечтанья.
Даже в смерти его родители были пристойны и обошлись без всякого драматизма, оба скончались во сне, и лица их не омрачили ни боль, ни сомнения, ни даже житейский опыт.
Эдвин получил среднее образование и никогда не поднимался выше средних отметок. Он ненавидел спортивные игры, но очень стеснялся признаться в этом и кидался в них с таким трогательным отчаянием, что тренер числил его среди старательных. После шести месяцев пребывания в армии его освободили от воинской службы по малокровию, и перед самым концом войны, когда конкуренции почти не существовало, он успел найти себе работу, которая и пришлась ему по душе, и давала кусок хлеба.
Вот уже шестнадцать лет работал он в детской радиопрограмме, распевал песенки для малышей вместе с мисс Олсоп и озвучивал роль Зигфрида — Кролика в цилиндре, всеобщего любимца детворы.
Работа оставляла ему довольно много свободного времени, и больше всего он любил проводить свой досуг в зоопарке, наблюдая за невинными забавами маленьких и беззащитных созданий природы. Он знал, как пройти к их вольерам, минуя крупных и опасных млекопитающих. Если ж ему приходилось все же идти мимо львов и тигров, он изобретал различные способы спасения на тот случай, если кто-нибудь из них вырвется вдруг из клетки, пока он находится рядом. Эдвин разглядывал каждое ограждение, прикидывал его высоту и чуть ускорял шаг, заметив, что оказался довольно-таки далеко от ближайшего выхода.
При переходе улицы ему случалось оставаться в одиночестве на тротуаре, когда прохожие гуртом валили на красный свет, уповая, что число их — залог безопасности. Эдвин не мог на ходу вскочить в автобус или спрыгнуть с подножки, а эскалаторы в метро просто не переносил. Нога, казалось ему все время, вот-вот угодит в машину, эту сцену он часто видел во сне.
Электрическая железная дорога и привлекала, и пугала его, и он не решался пользоваться ею в часы пик, боясь, как бы в толчее его не спихнули на рельсы. Еще одним средством передвижения, внушавшим Эдвину смертельный страх, был лифт. Если кабина резко шла вниз, Эдвин начинал раздумывать, удастся ли ему достаточно высоко подпрыгнуть в момент удара дна о фундамент, и строил изощренные планы на этот случай.
Однажды Эдвин попробовал прокатиться на велосипеде и убедился: удерживать равновесие вовсе не трудно; но шум любого двигателя за спиной тотчас заставлял его вихлять из стороны в сторону и в конце концов повергал наземь. Человек по натуре очень вялый, он, в общем-то, не нуждался в помощи психиатра, поскольку ни один мудрец не сделал бы его решительней, да и лишало его присутствия духа лишь соприкосновение с другими людьми, с толпой, машинами и открытым пространством. Дома же, наедине с самим собой, за коричневыми бархатными шторами, среди разрозненной викторианской мебели и всякой всячины, доставшихся ему в наследство и связанных с отрадными воспоминаниями бедной, но безоблачной юности, он обретал полнейшее душевное равновесие и уверенность в себе.
Заваривая себе чай, что он делал довольно часто, Эдвин сервировал стол так изысканно, будто ждал гостей. Он прихлебывал чай из чашки, расписанной блеклыми розами, и высказывал любезные замечания о ней тихим высоким голосом в течение минут десяти, необходимых, чтобы расправиться с намазанной маслом лепешкой и вытереть потом руки салфеткою с монограммой — энергично, будто пытаясь оттереть кровавые пятна. После каждой трапезы он мыл посуду, надев розовато-лиловый фартук, принадлежавший когда-то его матери. В квартире царила неизменная чистота, хоть и попахивало ветхостью, сыростью и едким духом денатурата — Эдвин чистил им оловянные кружки и медные детали конской сбруи, развешанные как в загородном доме — вокруг камина.
Это мирное двухкомнатное пристанище находилось на втором этаже невысокого дома в лондонском районе Бэйсуотер, к северу от Гайд-парка. Округа эта, некогда роскошная, а ныне приходившая в упадок, получила coup de grace[1] во время войны, когда под бомбами рухнули здания, что так или иначе рухнули бы сами. Единственным жильцом в этом доме, кроме Эдвина, была некая миссис Сидни, с которой он часто раскланивался в подъезде, поскольку она вечно то уходила, то приходила. Миссис Сидни была вежливой дамой с озабоченным выражением лица, вульгарным голосом, резкие духи ее пахли неприятно.
Как-то летним днем Эдвин закончил работу над своей радиопрограммой чуть раньше обычного и, ненадолго зайдя домой выпить чаю, спешно отправился на автобусе в зоопарк. Там по своему, тщательно продуманному маршруту он проследовал на свидание со своими друзьями-кроликами. Он простоял у их вольер целых два часа, размышляя о том, что нет в жизни большего утешения, чем повстречать существо, разделяющее твои тревоги. Если уж кролики с их невинными глазами и довольным чавканьем нормальное творение природы, то и он, конечно же, обычный человек — просто робкий, а вовсе не урод.
Когда он отошел от вольер, уже начинало темнеть. Зоопарк закрывался, и Эдвин заторопился к выходу тем же путем, которым пришел, но на полдороге к турникету наткнулся на барьер. Оказалось, здесь начали ремонтировать какой-то подземный кабель. Ничего не оставалось, как вернуться обратно и пройти прямой дорогой мимо клеток со львами. Эдвин побежал. Не столько из опасения, что его запрут на ночь в зоопарке, сколько потому, что львы, раздраженные чем-то, грозно рычали.
Сумерки играли с Эдвином всевозможные злые шутки. Ему чудилось на бегу, будто впереди маячат какие-то призраки и, прячась в тени, молча окружают его. Шатаясь, прошел он сквозь турникет и минут пять простоял на улице, прислонясь к фонарному столбу и еле переводя дух. Низкий бледный лоб Эдвина покрылся испариной. Вечер начинался не лучшим образом.
Автобус остановился близ дома, и Эдвин собрался сойти, как вдруг машина, накренясь, тронулась снова. Эдвин воззвал к кондуктору, но тот мало чем мог ему помочь. Хорошо хоть еще проследил, чтобы на следующей остановке автобус не отошел, пока Эдвин не выйдет. Спускаясь с подножки, Эдвин по привычке извинился перед кондуктором, хотя просить прощения ему было решительно не за что.
Эдвин рассеянно шагал назад в сторону дома, перед его мысленным взором кишели мечущиеся львы и затаившиеся пумы. О боже, если все это мерещится ему наяву, что же будет, когда он заснет? Придется принять снотворное и завести будильник. Подойдя к подъезду, он огляделся и увидел полицию. И не какого-то одинокого «бобби», а четырех, патрульный автомобиль, машину «скорой помощи» и еще пару агентов в штатском.
Эдвин замер на месте. Да, это похуже львов. Он не видел их глаз, глаза прятались в тени под полями шляп и козырьками шлемов, но ошибиться было невозможно: они явно смотрели на него. Что же он натворил? Плату за радио он перевел вовремя, если только ее не затеряли на почте. Квартирная плата и местный налог тоже уплачены. Подоходный налог удерживается из заработной платы. Во время войны его репутация была безупречна, и никаких махинаций с пищевыми рационами. Он, правда, получал немного сахара сверх нормы, но от больного диабетом друга — и только. Он всегда был сластеной. Разве это преступление? А если и преступление — неужто такое, чтоб посылать за ним целый отряд полицейских и детективов?
Чем дольше стоял он, тем большую ощущал за собою вину. Вдруг он почувствовал, что напряжение становится невыносимым. Он повернулся и пошел прочь. Позади раздались шаги: один человек, нет — двое… трое. Страшно — как гул мотора за спиной, когда едешь на велосипеде. Шаги вроде бы приближались. Эдвин пошел быстрее. Минуя фонарный столб, он заметил, как нелепо вытянулась его тень, и прежде, чем успел выйти из освещенного круга, у самых ног его мелькнули, как стрелы, тени трех шлемов и растворились во тьме. У следующего столба три шлема настигли его вплотную. Он побежал к дороге. Но у самого края ее остановился как положено — взглянуть, не приближается ли транспорт. Посмотрел направо, потом налево и снова направо — этому он научился во время кампаний против пешеходовнарушителей. Тут-то его и схватили.
— Эдвин Эпплкот? — спросил дородный полисмен.
— Нет.
— Вы не Эдвин Эпплкот?
— Нет, я он, — упавшим голосом ответил Эдвин.
— Почему же вы сказали, что это не вы?
— Не знаю, сэр. Я растерялся.
— Почему вы убегали?
— По той же причине, думаю. Что я такого сделал?
— Не знаю. Мы хотим задать вам несколько вопросов.
— О чем?
— Произошло убийство.
— Убийство?
Эдвин рухнул без чувств прямо на руки стоявшего позади полицейского, и его понесли обратно к дому.
— Взяли вы его? — окликнул их инспектор Макглашан, увидев приближение странного кортежа.
Это был человек строгих правил и требовательный, с послужным списком, украшенным славными боевыми делами в африканской пустыне, где фельдмаршал Монтгомери помог ему выиграть кампанию.
— Сопротивлялся, паршивец? — спросил инспектор, сощурив глаза.
— Нет, упал в обморок, — ответил констебль Мэтли. Свалился без чувств, как услыхал про убийство.
Они положили Эдвина отдохнуть в кювет.
— Так, значит, он и есть Эпплкот? — прорычал Макглашан. Довольно жалкий экземпляр.
— Тянет фунтов на девяносто, не больше, — рассмеялся Мэтли. — Везет же людям!
Констебль Нортон был очень молод. Заметив сосредоточенное выражение лица Макглашана, он спросил:
— Вы думаете, это его рук дело, да, сэр?
Макглашан смерил юношу испепеляющим взглядом.
— Я знаю, Нортон, в детективных романах преступники всегда возвращаются на место преступления, но обычно довольно много времени спустя. Вы сами, совершив убийство, вернулись бы на место преступления всего лишь через час?
— Нет, сэр.
— Почему нет?
— Ну… Потому что…
— Потому что побоялись бы напороться на полицию, не так ли?
— Да, сэр.
— Вот и отлично, тогда перестаньте болтать все что в голову взбредет.
— Есть, сэр! — Но Нортон не сдавался. Его юное энергичное лицо снова озарилось: — Конечно, он может оказаться психом, сэр!
Макглашан бросил на Эдвина хмурый взгляд.
— Судя по всему, весьма вероятно, — буркнул он.
— Где я? — спросил Эдвин, открыв глаза как раз вовремя, чтобы увидеть, как из дома выносят носилки с трупом.
— Постойте-ка, — велел Макглашан людям с носилками и, повернувшись к Эдвину, спросил: — Вы знали миссис Сидни?
— Да… То есть не то чтобы очень.
— Но узнаете ее, если увидите снова?
— О да. Она ведь жила здесь более трех лет.
Макглашан помог Эдвину подняться на ноги и подвел его к носилкам. Быстрым, бесстрастным жестом отдернув одеяло, он открыл лицо миссис Сидни, безобразно изуродованное и забрызганное кровью.
Вскрикнув, Эдвин снова рухнул в обморок. Макглашан подхватил его и сказал с отвращением:
— Точно, она. Эй, Нортон, Мэтью, снимите его с меня.
Из дома не торопясь вышел медицинский эксперт, доктор Голли.
— Смерть наступила менее часа назад, — сказал он. Очевидно, умерла она не сразу.
— Конечно, не сразу. Она сама вызвала полицию, ответил Макглашан.
— Насколько я могу судить сейчас, смерть вызвана суммарным эффектом побоев, нанесенных кулаками и дубинкой. Она была пьяна. Грязная история.
Эдвин побелел. Голова раскалывалась, его мутило.
— Давайте поднимемся в вашу квартиру, — предложил Макглашан.
— Хорошо.
Эдвин шел впереди, показывая дорогу, но замер на месте, увидев на деревянном полу вестибюля какие-то темные пятна.
— Что это? — спросил он.
— Кровь.
Эдвина стошнило. Потом он заявил, что не может оставаться в доме ни минутой больше.
Его доставили в участок и угостили чашкой чая. Он выпил ее и успокоился настолько, что смог отметить: их чай не идет ни в какое сравнение с его чаем.
— Итак, — начал Макглашан, — где вы были час назад, то есть между семью пятнадцатью и семью тридцатью?
— В зоопарке.
— Зоопарк закрывается в шесть.
— Летом позже.
Макглашан кивнул. Этой ловушки Эдвин избежал.
— Что вы делали в зоопарке?
— Я часто хожу туда.
— Это не ответ.
— Мне нравится в зоопарке. Я хожу смотреть животных.
— Каких животных?
— Львов, тигров, любых, — солгал Эдвин и покраснел. Он почувствовал, что предает своих маленьких друзей. Кроликов, добавил он, запнувшись.
— Кроликов, — повторил Макглашан с большей экспрессией, чем само это слово заслуживало. И тотчас закурил, выказывая непринужденность и всяческое спокойствие. — Сигарету?
— Я никогда не курю и не пью. Можно я съем ириску? Они меня всегда успокаивают.
Макглашан задумался: в чем дело — действительно Эдвин слегка тронулся или разыгрывает кретина?
— Вы сказали, что часто ходите в зоопарк. У вас, должно быть, очень необычная работа, если она оставляет столько свободного времени.
— Я работаю в Би-би-си.
— Кем же, спортивным комментатором?
— О господи, конечно, нет. Я участвую в новой детской передаче «Выходи поиграть», ее передают ежедневно в три пятнадцать.
— Мои дочери всегда слушают ее.
— Что вы говорите! — вскричал Эдвин восторженно. Сколько им лет?
— Одной пять, другой — два.
— Двухлетняя, пожалуй, немножко мала, чтобы понимать.
— Она взрослее своих лет.
— Кто ее любимые герои?
— Мул Вамбли.
— А, да, это мисс Олсоп.
— Простите?
— Мисс Олсоп озвучивает Вамбли. А я — кролика Зигфрида.
— Кролика, — повторил за ним Макглашан, сопоставляя услышанные сведения; результат его не удовлетворил. Дайте, пожалуйста, ваш автограф для Дженнифер.
— Правда? Вам нужен мой автограф? — заколебался Эдвин. — Но ведь это официальный документ.
— Неважно, — выдавил улыбку Макглашан. — Я вовсе не пытаюсь выудить у вас признание в преступлении, которого вы не совершали. Если хотите, подпишитесь просто «Кролик Зигфрид».
Эдвин так и поступил, размышляя о том, что даже в самом холодном сердце можно найти немного тепла, если хорошенько поискать.
— А теперь, — сказал Макглашан, пряча автограф в карман, вернемся к делу. Вы часто видели миссис Сидни?
— О, бедная дама, да, конечно же, часто. Она вроде всегда то уходила, то приходила.
Макглашан хмуро усмехнулся.
— Учитывая ее профессию, меня это не удивляет. А вас?
— Но что у нее была за профессия, сэр? Я часто задумывался над этим, но не хотелось казаться навязчивым. Я всегда полагал, что у нее должно быть личное состояние.
Макглашан недоверчиво уставился на него.
— Давно вы здесь живете? — спросил он.
— Три года.
— А миссис Сидни?
— Она уже жила тут, когда я въехал.
— И вы ничего не заметили?
— Я заметил, что у нее как будто весьма обширный круг знакомств. Она вечно принимала гостей. Сказать по правде, я был слегка озадачен тем, что она никогда не приглашала меня. В конце концов, я был ее соседом, улыбнулся он грустно. — У нее день и ночь играло радио, но я, в общем-то, не обращал на это внимания. Я стеснялся ее беспокоить. Каждый раз, когда я спускался вниз пригласить ее к себе на чашку чая, я слышал из-за двери, что она не одна.
Наступило молчание.
— Не сидите на самом краешке стула, — сказал Макглашан. Обопритесь лучше о спинку. Не хотелось бы, чтобы вы снова падали в обморок. — Он прочистил горло. Миссис Сидни была самой обыкновенной проституткой.
— Как? — вежливо переспросил Эдвин.
— Уличной девкой. Шлюхой.
— Простите, я не понимаю.
В отчаянии Макглашан закатил глаза и грохнул кулаком по столу. Взяв себя в руки, он принял любезный вид и сказал:
— Женщиной легкого поведения.
— Не может быть, — прошептал Эдвин краснея. — Миссис Сидни? Нет, это просто невероятно!
— Она выискивала клиентов в парке и приводила их в свою квартиру под вами.
Впервые в жизни Эдвин вышел из себя.
— Какое безобразие! — вскричал он своим слабым голоском.
Это проявление характера отняло у него много сил, и он, без сомнения, был не в состоянии отвечать на дальнейшие вопросы. Поскольку денег при нем оказалось очень мало и он явно не мог оставаться в собственном доме, Макглашан одолжил ему фунт, и полиция подыскала для него комнату в маленькой гостинице по соседству. После ухода Эдвина констебль Мэтли спросил Макглашана, удалось ли выжать из него какие-либо сведения.
— Нет, — хмыкнул Макглашан. — Он славный маленький человечек, но когда придет время, из него получится чертовски дрянной свидетель. — И затем добавил: — Прямо не пойму, как такой человек смог выжить в наши дни.
Эдвин не смыкал глаз всю ночь и днем очень обеспокоил своих коллег по работе. Он забыл слова песни «Апельсины и лимоны» прямо во время действия и никак не реагировал на подсказки мисс Олсоп. Кролик Зигфрид в этот день был на редкость мрачен, говорил монотонно и бессвязно. Со всех концов Англии мамы звонили в студию, жалуясь, что их дети не могли понять ни одного его слова.
Эдвин получил по чеку деньги и купил рубашку. Но не мог заставить себя даже приблизиться к зоопарку. Он вернулся в гостиницу и сидел в своем номере, уставясь в пространство. В половине седьмого к нему заглянул мимоходом Макглашан.
— Подбодритесь, — сказал инспектор.
Эдвин почти не реагировал на его слова.
Макглашан присел на кровать.
— Главное, не терять интереса к происходящему, — продолжал он. — Все время чем-нибудь занимайте себя, иначе свалитесь.
— К чему не терять интереса?
— К нашей работе. Вы — участник дела, понятно? Видели вечернюю газету?
Макглашан положил ее на колени Эдвину. Заголовки сообщали об аресте человека, убившего Гертруду О'Тул, известную также как миссис Сидни.
— Да, — сказал Макглашан, — мы взяли его сегодня утром. Простое дело. Очень рад, что взяли его сразу, а то публика уже начала дергаться. Столько нераскрытых убийств! Мы нашли у нее в сумке несколько его писем и взяли его прямо на рассвете, когда он спал на скамейке на набережной Виктории.
— Кто же он? — спросил Эдвин непроизвольно.
— Сутенер.
— Кто-кто?
Сам черт не разберет, с какой стороны начать искушение этого типа. Макглашан чувствовал себя так, будто имеет дело с дочкой священника.
— Человек, который живет на аморальные заработки женщины или нескольких женщин. — Макглашан пытался придать своим словам как можно более естественное звучание.
— Неужели это возможно? — голос Эдвина дрожал.
— Женщина зарабатывает деньги, вступая в связи с мужчинами, затем большую часть заработанного отдает своему дружку. Такие женщины — существа весьма необычного эмоционального склада. Они ведут неполноценное существование, и, может быть, эта неразумная щедрость — просто попытка создать иллюзию нормальной жизни, которой они лишены. Не берусь судить. Я ведь не психолог. Я вижу только изнанку жизни, узнаю ее проявления, а что там, по другую сторону, определить не в силах. И ничего не могу изменить.
— Но что он за человек… Этот мужчина, который принимал такие деньги?..
Лицо Эдвина похоже было на маску страдания — страдания, вызванного ужасом.
Макглашан старался как мог умерить тон своего голоса, звучавшего вроде бы даже устало:
— Всегда найдутся мужчины, почитающие за великий дар умение получать нечто из ничего — доходы без затрат. Точно так же всегда найдутся мужчины, считающие женщин ниже себя. У них безошибочный нюх на женщин, согласных подчиниться им и получающих извращенное удовольствие, когда ими помыкают и издеваются над ними.
Макглашан был умным, даже интересным человеком. Несомненная отвага сочеталась в нем с пытливым, нередко парадоксальным умом, чего никак нельзя было предположить, глядя на его энергичное, подвижное лицо. В этой жизни, признавал он, есть место людям всяким и разным, просто ему не хотелось высказывать столь банальную истину при каждом удобном случае.
Сейчас Макглашан сидел напротив Эдвина, будучи в щекотливейшем положении кадрового сержанта, обнаружившего, что какой-то никудышный новобранец абсолютно не приспособлен к жизни и своим присутствием в части приносит ей больше вреда, чем пользы. Он доверительно наклонился поближе к Эдвину:
— Я вижу, все эти факты глубоко потрясли вас, Эпплкот, но подобные явления существуют, и было бы наивно притворяться, будто это не так. Поймите, я рассказываю вам обо всем этом отнюдь не для того, чтобы подразнить вас или вывести из себя. Мне ясно теперь: вы, наверно, жили обособленной, замкнутой жизнью, иначе вас не потрясло бы все это. Вы сами бы поняли, что из себя представляла миссис Сидни. И даже, пожалуй, сменили бы квартиру. Но, видите ли, вас должны вызвать для дачи показаний…
— Меня? — вскричал Эдвин.
— Да.
— Я умру на месте!
— Нет, не умрете. Просто я не хочу, чтобы вы, когда это случится, выглядели дураком. Не хочу, чтобы вы, стоя в зале суда, ссылались на то, что не знали, чем занималась миссис Сидни. Никто вам не поверит.
— Но ведь вы-то мне верите? — спросил Эдвин, отводя взгляд.
— Я вам верю. Но мне, чтоб уверовать, понадобились почти сутки, а у вас не будет столько времени, когда вы предстанете на свидетельском месте. Все эти законники — народ несговорчивый. Пожалуй, даже чересчур несговорчивый. И ни один из них, как я убедился, полицию не жалует. А если, что вполне возможно, обвинителем выступит сэр Клевердон Боуэр или сэр Джайлз Пэрриш — это люди весьма раздражительные и полные сарказма. Уж они постараются сбить вас с толку, запугать. Они жаждут признания виновности куда больше, чем самой истины.
— Не могу поверить этому; нет, не в Англии.
— Где угодно, Эпплкот. Они как боксеры. И им надо заботиться о своей репутации, как, впрочем, вам или мне. А проигранное дело репутацию их подрывает.
Эдвин сделался хмур и неразговорчив, поэтому Макглашан встал и направился к двери.
— Думаю, я еще буду гордиться вами, — сказал он.
— Я должен вам фунт, — вспомнил Эдвин.
— Об этом пока не беспокойтесь. — Впервые Макглашан почувствовал себя неловко и вышел.
Вернувшись в участок, он доверительно сказал констеблю Мэтли:
— На убийцу мне плевать, он получит свое. Но Эпплкот меня беспокоит. Попадись он в зубы Боуэру или Пэрришу, они его живьем сожрут. Вызывать его свидетелем просто глупо, но держу пари, они так и сделают.
Несколько дней спустя продюсер программы Эдвина мисс Батлер отвела его в сторону и спросила, не заболел ли он. Он явно не мог должным образом сосредоточиться, ужасно выглядел, под глазами появились мешки. Все сотрудники отдела были очень обеспокоены его состоянием. Эдвин выпалил ей все и залился слезами. Коллеги были с ним очень добры и участливы. Ему предоставили недельный оплаченный отпуск, чтобы он мог прийти в себя.
Но вынужденный отпуск не пошел ему на пользу, четыре дня подряд он просидел в гостинице наедине со своими грустными мыслями, не ел ничего и совершенно не спал. На пятый день его вызвали в суд свидетелем обвинения. Он ожидал этого с тех пор, как его опросил клерк грозного сэра Клевердона Боуэра, назначенного обвинителем по делу Арнольда Эхоу, предполагаемого убийцы. Встреча их прошла как во сне, и Эдвин ничего не помнил. Его охватило беспредельное чувство пустоты. Он ничего перед собой не видел. Черные, красно-бурые пятна расплывались перед глазами; странные, похожие на эмбрионов неведомых тварей тени с разных сторон вторгались в поле его зрения. В ушах звучала доносившаяся откуда-то издалека песня.
Теперь он сидел, ожидая, когда его вызовут перед лицо суда, и ничего вообще не чувствовал. Наконец он услыхал свое имя, прозвучавшее так, будто его выкликал нараспев легион застольных ораторов, и вошел в зал суда. Горло его перехватила судорога, нервы напряглись до предела. Стоило шевельнуть головой, и от виска к виску перекатывалась тяжесть, как груз в трюме корабля, застигнутого штормом.
Судья, лорд Стоубери, обладал типичной для его профессии внешностью. Голова грифа свисала ниже уровня сгорбленных плеч, белый парик, казалось, был напудрен рукой смерти. Трудно было понять, открыты его глаза или закрыты, поскольку тени, отбрасываемые бровями, ложились на его веки странным подобием тусклых темных зрачков. На стене, за спиной лорда Стоубери, огромный лев и единорог подпирали щит королевства,[2] вид у них был разгневанный и непреклонный. Сэр Клевердон Боуэр стоял, сунув большие пальцы рук в жилетные карманы, как воплощение самоуверенной гордыни. Сросшиеся черные брови пологом нависали над его серо-стальными глазами. Мистер Герберт Эммонс, защитник, восседал благодушный, румяный — точь-в-точь голова свежего голландского сыра на хлебосольном буфете. Лицо его покуда ничего не выражало, но губы зловеще скривились, отдыхая до времени.
Обвиняемый Эхоу с безразличным видом стоял у скамьи подсудимых, настолько неприметный, что, казалось, никак не мог быть истинным виновником столь изысканного собрания.
Итак, именно здесь осуществлялось британское правосудие, здесь людям объявляли, что они считаются невиновными, пока вина их не будет доказана, но дух, царивший здесь, убеждал их, что они очень и очень виновны, даже если докажут свою невиновность. Эдвин принес присягу, и сэр Клевердон выдвинулся на боевые позиции, подобно всесокрушающей артиллерийской установке. Это был человек, который все, за что бы ни брался в своей жизни, делал старательно и умело. В тридцатых годах он пробегал милю чуть больше чем за четыре минуты, представлял свою страну в международных соревнованиях по бобслею, побеждал на парусных гонках и автомобильных ралли, а однажды выиграл десять геймов в теннисном матче у самого Тилдена.[3] Он и сейчас казался спортсменом, вступившим в игру, которую намерен выиграть.
— Вы — Эдвин Эпплкот?
— Да, — еле слышно ответил Эдвин.
— Я правильно произношу ваше имя? Последний слог — «кот», или «коут»?
— Как вы предпочитаете.
— Вы, право, очень любезны. Насколько я понимаю, вы живете как раз над квартирой миссис Сидни, женщины, которую убили?
— Да.
— И давно вы там живете?
— Три года.
— Говорите громче, — перебил его судья. — Я не слышу ваших ответов, а я должен их слышать. Это — главное требование к свидетельским показаниям. Что бы вы ни сказали, все должно звучать внятно и громко!
Эдвин изысканно поклонился.
— Продолжайте, — сказал судья. Поначалу вопросы шли довольно обыденные, ибо сэр Клевердон не сомневался в победе.
— Вы, разумеется, знали, что она была обыкновенной проституткой, — сказал он внезапно несколько минут спустя.
— Нет, — ответил Эдвин, закрыв глаза. Боже, какой ужас! Все эти вопросы на людях!
Сэр Клевердон метнул на него быстрый как молния взор.
— Вы не знали, что эта женщина была проституткой? Да бросьте вы, думаете, я вам поверю!
И он тотчас взглянул на своего клерка. Тот сидел ошеломленный. На предварительном опросе Эдвин сказал все, чему научил его Макглашан, но сейчас по какой-то причине говорил чистую правду.
— Но разве не является фактом, — продолжал сэр Клевердон, что у покойной была привычка часто принимать гостей?
— Да.
— И она так отладила свое гостеприимство, что принимала всех только поодиночке, разве нет?
— Я не знаю.
— Ладно, но ведь вы не видели, чтобы к ней заходили женщины?
— Нет, не припомню, сэр.
— А мужчин, входивших в ее квартиру, видели?
— Да, один или два раза.
— Видели ли вы когда-нибудь, как обвиняемый заходил в квартиру миссис Сидни?
Эдвин взглянул на Арнольда Эхоу.
— Не могу сказать без очков, сэр.
— Они у вас с собой?
— Да.
— Так наденьте их поскорее! — прогремел сэр Клевердон, лицо его побагровело от раздражения. — Итак?
— Может, и видел. Точно сказать не могу.
— Не можете? — повторил сэр Клевердон скептически.
— Нет. Я думаю, видел этого джентльмена раньше, но никак не вспомню где.
— Джентльмена?
В зале заплескался смех. Даже обвиняемый кисло улыбнулся. Судья застучал своим молотком.
Сэр Клевердон никогда не сталкивался с чем-либо подобным. Все, что Эдвин говорил сейчас, в корне отличалось от его предварительных показаний, а сэр Клевердон опирался на них, чтобы показать мерзкую, непристойную репутацию покойной и соответственно обрисовать всю ее компанию.
— Вы хорошо себя чувствуете? — спросил сэр Клевердон.
— Последнее время я чувствую себя неважно.
— Не стоит ли нам в таком случае освободить вас от дачи свидетельских показаний, пока вам не станет лучше?
Тотчас вскочил мистер Эммонс, щеки его раскраснелись от прилива крови и амбиции:
— Если мой высокочтимый и ученый друг закончил свой допрос, я хотел бы задать свидетелю несколько вопросов.
— Свидетель нездоров, милорд, — возразил сэр Клевердон.
— Но он, кажется, вполне в состоянии держаться на ногах, ледяным тоном ответил судья, — он сохраняет вертикальное положение и дышит. Мысль о том, что он болен, исходит от вас. — И судья посмотрел на Эдвина поверх очков. — Как вы сами считаете, вы больны?
Эдвину очень хотелось поддаться искушению, но он был чересчур правдив.
— Нет, милорд.
— Очень хорошо. Вы закончили допрос свидетеля, сэр Клевердон?
— Пока что да, — резко ответил сэр Клевердон.
— Продолжайте, мистер Эммонс.
Этого-то сэр Клевердон и опасался больше всего. Откинувшись назад, он яростно зашептал что-то своему клерку, тот пожал плечами и стиснул до хруста пальцы.
Губы Эммонса сложились в улыбку, изображавшую дружелюбие.
— Где вы работаете, мистер Эпплкот?
— Я работаю в Би-би-си, сэр.
— То есть в Британской радиовещательной корпорации, обернувшись к присяжным, пояснил Эммонс таким тоном, будто речь шла об одном из незыблемых и священных национальных институтов. — И каковы же ваши служебные функции в этом достойнейшем учреждении?
— Я участвую в детской передаче «Выходи поиграть».
— Как артист?
— Как певец, сэр.
— И давно вы работаете в этом качестве?
— Около шестнадцати лет, сэр.
— Шестнадцать лет! — вскричал Эммонс, словно речь шла о целом столетии. Ухватив пальцами лацканы пиджака и наклонив голову, он изготовился к атаке. — Иными словами, Британская радиовещательная корпорация считала возможным в течение шестнадцати лет использовать вас в программе, предназначенной развлекать и воспитывать юное поколение, то есть, друзья мои, мужчин и женщин завтрашнего дня, именно в том возрасте, который особенно важен для формирования их личностей и когда, увы, легче всего посеять в их душах семена зла и разврата. Отсюда следует, что Британская радиовещательная корпорация считает вас человеком достойным. Вы, мистер Эпплкот, согласны с суждением корпорации? Вы сами считаете себя человеком достойным?
— Да, сэр, хотелось бы думать, что это так.
— Здесь, знаете ли, не место скромничать. Как по-вашему, вы человек нравственный?
— Надеюсь, что так.
— Будьте любезны ограничивать свои ответы словами «да» и «нет», — отрезал Эммонс, упустив на мгновение свою улыбку. Он ненавидел эту английскую черту — неспособность хорошо говорить о самом себе на людях, даже когда это просто необходимо.
— Мне бы хотелось быть нравственным человеком, сэр.
— Но ведь вы не считаете себя безнравственным?
— О нет, сэр, — в ужасе ответил Эдвин.
— Вот и отлично. Итак, поселились ли бы вы, человек достойный и нравственный, в доме, заведомо зная, что в квартире под вами живет известная женщина ночи?
— Женщина ночи, сэр?
— Проститутка! — рявкнул Эммонс.
— О нет.
— Как долго вы проживали в этом помещении?
— Три года, сэр.
— И когда вы въехали, миссис Сидни уже жила там?
— Да, сэр.
— Таким образом, можно предположить, что она не давала никаких оснований считать ее женщиной, которая живет, торгуя своим телом, ибо в противном случае вы не остались бы там?
— Нет, сэр, думаю, не остался бы.
— И за три года у вас и в мыслях ни разу не возникло подозрения, что она может принадлежать к древнейшей в мире профессии?
— Древнейшей в мире профессии, сэр? Я не совсем понял.
— Что она была… была проституткой! — Эммонс сбился на крик. Он негодовал на глупость, разрушившую всю элегантность его речи. Потом он бросил взгляд на сэра Клевердона, тот хмуро улыбался.
— Нет, сэр, я не знал.
— Но теперь знаете, что это так?
— Мне было сказано…
— Сказано? Кем?
— Полицией.
Зал оживился. Эммонс взглянул на присяжных.
— Официально заявляю, — сказал он, — пятно на репутации женщины, ее здесь нет и она, увы, не может защитить себя, это пятно грубо сфабриковано полицией, жаждущей скорейшего вынесения приговора. Тогда как достойный и нравственный человек, который жил в наивозможнейшей близости от покойной, не заметил никаких признаков аморального поведения соседки на протяжении трех лет, то есть тридцати шести месяцев, более чем тысячи дней!
Сэр Клевердон заявил протест: мистеру Эммонсу предоставили трибуну для допроса свидетеля, а не для выступления с речью перед присяжными.
Судья принял протест, и мистер Эммонс тотчас извинился без малейшего раскаяния.
— Присмотритесь как следует к обвиняемому, — продолжал он. — Я полагаю, вы никогда не видели его прежде.
— Я не мог бы в этом поклясться.
— Как по-вашему, у обвиняемого оригинальное лицо?
— Не знаю даже, что ответить на это, сэр.
— Не знаете? Так я вам скажу. Вы должны ответить «да» или «нет».
— Я не люблю высказывать личные суждения о лицах других людей, сэр. В конце концов, им ничего не поделать со своим лицом — так уж они родились.
Судья ответил на безмолвный призыв Эммонса стуком молотка.
— Дальнейшие изыскания в этом направлении представляются мне не особенно плодотворными, мистер Эммонс, — заметил судья.
— Я всего лишь хочу установить тот факт, что мистер Эпплкот видит обвиняемого впервые, милорд.
— Свидетель уже ответил, что не мог бы в этом поклясться. Поскольку он дает показания под присягой, мы должны принять его слова на веру. Он вполне мог видеть обвиняемого, но не помнить об этом.
— А мог и не видеть, — опрометчиво вставил Эдвин.
— Извините? — Теперь уже и судья начинал терять терпение. Уста его сжались, будто на них наложили швы.
— Понимаете, милорд, — объяснил Эдвин. — Я мог видеть лицо мистера Эхоу в автобусе или на улице. Оно мне, безусловно, кажется очень знакомым, но, может быть, именно потому, что я где-то видел кого-то чрезвычайно на него похожего.
— Мы здесь не для того, чтобы проверять вашу память на лица, — ядовито заметил судья. — Возможно, с разрешения мистера Эммонса, мне будет дозволено вас спросить: видели ли вы когда-нибудь, как обвиняемый входил в квартиру покойной?
— Может, и видел, насколько могу судить.
— А может, и нет. Очень хорошо, продолжайте, — пробормотал судья, тяжко вздохнув. — Будем считать, что нет.
— Видите ли…
— Хватит! — сказал судья. — Мы попусту тратим время.
— Вы когда-либо разговаривали с миссис Сидни? — возобновил допрос мистер Эммонс.
— Да, сэр. Но дальше «доброго утра» и «здравствуйте» наш разговор не заходил.
— Могли бы вы описать ее как приятную особу?
— Да, сэр. Очень приятную. И разговаривала учтиво. Возможно, ее речь и была несколько вульгарной, но не мне судить об этом.
— Как может человек разговаривать одновременно и вульгарно и учтиво? — резко бросил судья.
— Это действительно трудно, я допускаю, сэр. Но мне не хотелось бы дурно отзываться о людях. Это не в моих правилах.
— Возьмите себе лучше за правило отвечать на все наши вопросы, а не изощряться здесь в любезностях. Итак, она, по-вашему, говорила учтиво или вульгарно?
Судья ненавидел серый цвет с такою же силой, как любил черный и белый.
— Я бы сказал, учтиво.
— Очень хорошо. Продолжайте.
— Но с оттенком вульгарности.
Судья всплеснул руками.
— Видите ли, она, я думаю, ничего не могла с этим поделать, — поспешно добавил Эдвин.
— Не было ли в ее облике каких-либо черт, которые ассоциировались бы у вас с ее предполагаемой профессией? — спросил мистер Эммонс. — Ни перебора по части косметики или духов, ни высоких каблуков, черных чулок, чего-нибудь еще в этом роде?
— Она пользовалась очень крепкими духами, сэр, их запах чувствовался даже у меня наверху.
— Вы хотите сказать, что запах ее духов проникал сквозь перекрытия и ковры?
— О да, сэр, и вызывал у меня головную боль. Я ей раз или два жаловался на это, самым вежливым образом.
— Вы высказывали свои жалобы устно?
— Нет. Каждый раз, сойдя вниз, я слышал через дверь, что она не одна. А когда у нее не было гостей, она уходила из дому.
— Вы хотите сказать, что подслушивали под дверью?
— О нет, сэр, просто голоса всегда были слышны еще на лестнице.
— И вы подслушивали эти разговоры на лестнице?
— Нет, сэр, я их слышал, но никогда не прислушивался к ним. Это было бы неприлично. Да и не всегда слышались разговоры. Иногда — просто звуки радио или передвигаемой мебели.
— Понятно. — Эммонс прочистил горло. — Как же вы высказывали свои жалобы, если не делали этого устно?
— Я писал записки, которые подсовывал ей под дверь.
— Вы когда-либо получали на них ответ?
— Никогда. Если не считать… — Эдвин запнулся.
— Продолжайте.
— Однажды дверь распахнулась, как раз когда я подсовывал под нее записку.
— Кто же ее открыл?
— Джентльмен.
— Джентльмен? Как он был одет?
— На нем была нижняя рубашка.
— И что еще?
— И все.
— Вы хотите заявить суду, — теперь запинался мистер Эммонс, — что дверь квартиры миссис Сидни открыл человек, одетый в одну лишь нижнюю рубашку?
— Возможно, на нем были еще и носки, я не помню.
— У меня больше нет вопросов.
Поднялся сэр Клевердон, выгнув брови триумфальными арками.
— С вашего разрешения, милорд, мне хотелось бы задать свидетелю еще несколько вопросов.
— Надеюсь, не очень много. Приступайте.
— Вы запомнили лицо того человека, или джентльмена, если вам так больше нравится? Узнали бы вы его при встрече?
— Он, пожалуй, был среднего роста, темноволосый, с чистой кожей.
— Есть ли сходство между ним и обвиняемым?
— Да, сейчас, когда вы это сказали, я нахожу большое сходство между ними, хотя и не мог бы поклясться, что это он.
Слова Эдвина вызвали возбуждение в зале, и Эхоу посмотрел на него с откровенной ненавистью.
— Что же вам сказал тот человек?
— Я не понял его слов, но звучали они так… — И Эдвин произнес два слова, которые никогда не употребляются в обществе.
В зале послышался изумленный вздох, какая-то девушка хихикнула, почтенный господин выкрикнул что-то неразборчивое, а судья призвал всех к порядку.
— Отсюда ясно, к какой утонченной публике принадлежали друзья вашей учтивой соседки, — заметил сэр Клевердон.
— Но что означают эти слова? — спросил с болью в сердце Эдвин.
— Ничего не означают, — ответил сэр Клевердон, но, при всей их популярности в рядах вооруженных сил, я не советовал бы вам украшать ими свою речь в цивильном обществе. — И добавил, чтобы помочь Эдвину оправиться от шока: — Это один из способов сказать: «Будьте любезны удалиться». (Смех в зале.)
Когда, наконец, тишина была восстановлена, сэр Клевердон задал следующий вопрос:
— Когда это произошло?
— Около одиннадцати часов утра.
— Но когда именно?
— Ах да… — Эдвин еще не совсем пришел в себя. — Утром того дня, когда произошло убийство.
Зал оцепенел. Эхоу, водитель грузовика, давал показания перед Эдвином и охотно признал, что поддерживал с миссис Сидни мимолетное знакомство, но заявил, что в день убийства с девяти часов находился у сестры в Айлингтоне. Сестра подтвердила алиби.
— Вы уверены? — спросил Эдвина сэр Клевердон. Седьмого июля?
— Я не помню даты, но это было именно в тот день. Я как раз шел на работу.
— Когда вы уходите на работу?
— Около одиннадцати.
— Разве вы не знаете точно, когда уходите?
— Около одиннадцати.
— Вы хотите заявить суду, что не знаете точно, в котором часу уходите на работу?
Эдвин начал запинаться. Это была последняя капля.
— Разве люди обязаны знать точное время, когда они уходят на работу?
— Да, — отрезал сэр Клевердон.
Неужто он один такой в целом мире — урод, не похожий на всех? И кролики никогда не смогут разделить с ним это ужасное испытание. Сколько еще сможет он выстоять в этой кошмарной комнате, которая, кажется, битком набита людьми, досконально знающими, что и в котором часу делали они сами и даже что и когда должны делать другие.
— Около одиннадцати, — услышал он собственный голос.
— К которому часу вы должны приходить в Би-би-си?
— К одиннадцати.
— Вы хотите сказать, что уходите из дому около одиннадцати, чтобы к тому же часу быть на службе, пройдя чуть не полгорода?
— В тот день я опоздал.
— Когда вы пришли на работу?
— Где-то после одиннадцати.
— Насколько позже одиннадцати?
— Где-то в одиннадцать десять… одиннадцать пятнадцать.
— Сколько времени отнимает у вас дорога от дома до Би-би-си?
— Около двадцати минут.
— Значит, будет логично предположить, что вы покинули дом между десятью пятьюдесятью пятью и десятью пятьюдесятью?
— Я так полагаю.
— Почему же вы не сказали мне это с самого начала?
— Почему? — выпалил Эдвин. — Потому что я поклялся говорить правду и ничего, кроме правды, и с моей стороны присяга эта была ошибкой.
— Что-что? — переспросил судья.
— Я не знаю правды! — вскричал Эдвин, широко раскрыв глаза. — Понимаю, я должен точно знать все, но я не знаю! Не знаю, в котором часу я покинул дом, да если б и знал минута в минуту, все равно не узнал бы с точностью до секунды, а если я не могу рассказать вам все до мельчайших подробностей, значит, не сумею сказать правду.
— Говорите громче! — приказал судья.
Странно, Эдвину казалось, будто он кричит во весь голос. А оказывается, он все это бормотал себе под нос. Закрыв глаза, он резко замотал головой из стороны в сторону, но, открыв глаза снова, лучше видеть не стал.
Сэр Клевердон впился в него взглядом — сущий орел. Судья гриф, а мистер Эммонс — крот.
— Во всяком случае, вы покинули дом утром после половины одиннадцатого?
— Должно быть, так.
— Вы возвращались домой до семи вечера?
— Думаю, что да.
— Думаете, что да?
— Пожалуйста, — взмолился Эдвин, — нельзя ли помедленнее?
— Говорите громче, — напомнил судья.
Нечеловеческим усилием воли Эдвин взял себя в руки.
— Передача выходит в эфир в три пятнадцать, — сказал он. Ровно в три пятнадцать. И кончается в три сорок пять.
— Что вы делали после окончания передачи?
— Вернулся домой выпить чаю.
— Прямо домой?
— Да.
— Итак, мы можем допустить, что вы вернулись домой между четырьмя и четырьмя пятнадцатью?
— Полагаю, что так.
— В каком смысле «полагаете»? Это ведь очевидно, не правда ли?
— Если вы так считаете, сэр.
— Да, я так считаю. Долго вы оставались дома?
— Достаточно долго, чтобы заварить чай и съесть лепешку. Я намазал ее маргарином и малиновым вареньем. Затем я помыл посуду, вытер ее, убрал в буфет и пошел в зоопарк.
— Все это, должно быть, заняло еще четверть часа?
— Я не знаю.
— Вы, наверно, на редкость неторопливый едок?
— Я не знаю.
— Просто невероятно, что находятся люди, ухитряющиеся пройти по жизни, не имея ни малейшего представления, что, когда и как именно они делают. Попрошу вас сосредоточиться, если можете. Вернувшись домой выпить чаю, не обнаружили ли вы какие-либо признаки продолжавшегося присутствия этого человека в квартире миссис Сидни?
— Я слышал голоса.
— Голоса?
— Кричал мужчина. Играло радио, передавали танцевальную музыку. Потом, судя по звуку, разбилось стекло.
— Вы опознали тот же голос, который бросил вам в лицо грязное ругательство?
— Не могу сказать. Может, тот, а может — и нет.
— Вы разобрали какие-либо слова, произнесенные этим голосом?
— Да. Нет, я не смею произнести их вслух, боюсь, они окажутся неприличными.
— Я приказываю вам рассказать нам, что вы услышали, вмешался судья, наклонясь вперед, — и громогласно.
— Я услыхал нечто вроде: «Только пикни — а может, „пискни“? — и я из тебя отбивную сделаю!» Да, нечто в этом роде.
— Говорил мужчина?
— Да, а это что-то совсем ужасное? Я и запомнил все, потому что ничего не понял.
— Вы слышали ее голос?
— Нет, только ее смех. Я все время слышал ее смех, вплоть до самого ухода.
— А что вы подумали, услыхав звон бьющегося стекла?
— Наверно, решил я, кто-то уронил стакан.
— Ничего более бурного вы не заподозрили? Не прозвучало ли это так, будто стакан скорее швырнули, а не уронили?
— Какой в этом смысл?
— Если стакан швырнуть с достаточной силой, можно поранить человека, в которого целишься.
— Никогда не слыхал, чтобы кто-нибудь поступал так.
— Говорите громче, — сказал судья.
— А когда вы отправились в зоопарк, — голос сэра Клевердона звучал очень настойчиво, — вы не заметили никакого транспортного средства, стоявшего у дома?
— Я не помню.
— Шестиколесный грузовик?
— Я не знаю.
— Вы вообще не заметили никакой машины?
— О, я припоминаю, какие-то мальчишки играли на улице в крикет. Мяч закатился под машину, и один мальчик полез доставать его из-под колес. Я сказал ему, что это опасно и надо быть поосторожнее, потом заглянул в кабину удостовериться, что там нет водителя.
— Сколько лет было этому мальчику?
— Лет десять, двенадцать, а может — четырнадцать. Я не очень хорошо различаю возраст детей.
— Если он играл в крикет, ему, вероятно, было больше шести.
— О, думаю, так, ведь он курил.
— Курил? Вы сказали, там была машина. Сумеет ли мальчик в том возрасте, когда уже курят, залезть без труда под современный легковой автомобиль?
— Нет, пожалуй, эта машина была побольше легкового автомобиля.
— Вам пришлось нагнуться, чтоб заглянуть в кабину?
— Напротив, мне пришлось встать на цыпочки.
— На цыпочки? Если только это не был лимузин, выпущенный до тысяча девятьсот десятого года, полагаю, вы видели грузовик серый грузовик марки «Лейланд» и, возможно, с белой надписью на дверце: «Братья Хискокс, Хэмел Хэмпстед»?
Эммонс выразил протест против формы, в которой был задан вопрос. Сэр Клевердон снял вопрос, но никто не мог отрицать, что он уже успел задать его.
— Я кое-что припоминаю об этом, — по собственной инициативе заявил Эдвин, потирая лоб.
Эхоу заметно напрягся.
— Говорите громче, — распорядился судья.
— Помню… там была картинка… похоже, переводная… юная дама в весьма нескромном купальном костюме… с цветным мячом в руках… Картинка была наклеена на стекло, через которое водитель видит дорогу… лобовое стекло, так, кажется? Я еще, помню, удивился, как полиция допускает нечто подобное, ведь картинка эта закрывает водителю обзор и наводит на непристойные мысли.
Хотя как улика все это выглядело не очень убедительно, Эхоу решил, наверно, что угодил в ловушку, и, будучи человеком грубым и несдержанным, вскочил и разразился в адрес Эдвина отвратительной бранью, которую тот, к счастью, не понял.
Сэр Клевердон выразительным жестом бросил на стол свои бумаги.
— У меня больше нет вопросов, — пробормотал Эммонс. Судья вперил взгляд в Эдвина и произнес голосом, скрипевшим как палая осенняя листва под подошвами башмаков:
— Если вам когда-нибудь еще случится давать показания в суде, настоятельно рекомендую вам проявить большую наблюдательность, а также излагать свои мысли более связно и членораздельно. Сегодня вы сначала обрисовали покойную в розовых тонах, как совершенно безобидную особу, но затем, в процессе перекрестного допроса, дали столь противоположное описание ее характера, что трудно не заподозрить вас в заведомом намерении исказить истину с самого начала. Я не думаю, что это так, поскольку очевидно: вы человек, не привыкший давать показания в суде, и искренне верите, будто каждый имеет право на истолкование сомнений в его пользу. Но одно дело толкование сомнений и совсем другое — абсолютная слепота к фактам. Она приводит к даче показаний, чреватых судебной ошибкой, если они не будут подвергнуты анализу самыми строгими методами, принятыми в системе нашего судопроизводства. Я призываю вас подумать как следует над моими словами, ибо ваши сегодняшние показания были самыми путаными и самыми нелогичными из всех, какие мне довелось выслушать за время работы в суде. Прошу следующего свидетеля!
Эдвин, конечно же, не был главным свидетелем. Сестра Эхоу, не выдержав повторного допроса, призналась, что алиби подсудимого было вымышленным. Грузовик опоздал к месту назначения более чем на двадцать четыре часа, а полиция обнаружила письма и отпечатки пальцев, которые в конечном счете и отправили Эхоу в тюрьму до конца дней.
Но Эхоу оказался не единственным человеком, чью дальнейшую жизнь изменил этот судебный процесс. Эдвин не мог уже возвратиться домой. Он остался в гостинице. Мучимый опасениями, он то и дело проверял, заперта ли его дверь. Купил маленькую записную книжечку и скрупулезно отмечал в ней с точностью до минуты время выхода из дома и прихода на работу. Сидя в автобусе, он пристально обшаривал глазами дорогу, высматривая что-либо подозрительное или просто достойное внимания. Он стал чрезмерно наблюдателен, в его поведении появилась непонятная резкость.
На работе он приветствовал свою старую добрую знакомую мисс Олсоп, говоря ей вещи, которых никогда не говорил раньше:
— Доброе утро, мисс Олсоп, вы, как я замечаю, сегодня в зеленом. Это зеленый твид, не так ли? И камея с женским профилем времен короля Георга. Туфли? Коричневые башмаки. Чулки из крученой пряжи. Благодарю вас. Пока что у меня все. И Эдвин заносил все эти подробности в записную книжку. Той же странной процедуре Эдвин подвергал и мисс Батлер, а иногда он неожиданно переставал петь посреди передачи, и не потому, что забывал слова, а потому, что замечал вдруг — положение минутной стрелки часов на стене студии не совпадает со стрелкой его ручных часов. И только в роли кролика Зигфрида он оставался таким, каким был прежде — мягким, чудаковатым и чуточку трагичным.
Мисс Батлер героически пыталась понять, что с ним происходит.
— Вы больше не ходите в зоопарк, как раньше? — сердечно спросила она.
В глазах Эдвина появилось лукавое выражение.
— Нет, — ответил он, — не хожу. Ведь животные не умеют говорить, и, если там со мной что-нибудь случится, они не смогут давать показания.
— Но что там может случиться с вами?
— Убийство, — не моргнув глазом ответил Эдвин.
— Убийство? Кому понадобится убивать вас?
— В Лондоне миллионы людей, — уклончиво ответил Эдвин. — Но это не сойдет им с рук, теперь уж никак не сойдет. Вам могу рассказать: когда я прихожу вечером домой, я запираю дверь и пишу на листе бумаги, кто я и чем занимаюсь, адресую письмо «Тому, для кого это представит интерес», и прячу его под матрас. В этом письме я перечисляю все свои передвижения за день, всех собеседников и излагаю содержание всех разговоров с ними. Нынче вечером я упомяну в нем и вас, мисс Батлер, и наш разговор, Эдвин посмотрел на часы, — который состоялся в шестнадцать часов восемь минут.
— Но зачем вам это, мистер Эпплкот? — спросила мисс Батлер, начиная испытывать острое беспокойство.
— Чтобы быть готовым к даче свидетельских показаний, мисс Батлер. Не знаю, доводилось ли вам давать показания в суде, но они должны звучать ясно и внятно. Уж не знаю, заметили ли вы, я приучаю себя говорить более громким голосом.
— Это заметили звукооператоры. Вы создаете им немало затруднений.
Эдвин рассмеялся.
— А знаете, почему я прячу письма под матрас? Полиция обязательно их обнаружит, но ни у одного убийцы не хватит сообразительности туда заглянуть. — Он как-то неуверенно нахмурился. — А вдруг хватит? Пожалуй, надо подыскать другое место.
Отдел детских передач расстался с Эдвином Эпплкотом с неподдельным сожалением. Но слишком уж он рассеянно исполнял детские песенки, и поведение его вызывало все большее и большее беспокойство. Не сознавая жестокого смысла своего подарка, коллеги преподнесли ему на прощание настольные часы с красиво выгравированной надписью. Ни одни часы не способны долго показывать абсолютно точное время, и поэтому Эдвину предстояло провести немало мучительных минут, сверяя настольные часы с наручными и пытаясь определить, какие из них идут верно.
Инспектор Макглашан с большой картонной коробкой под мышкой ожидал в приемной доктора Фейндинста. Наконец доктор вошел в комнату, и они пожали друг другу руки.
— Ну как он? — спросил Макглашан.
— Он очень милый и славный человечек, — с легким австрийским акцентом ответил доктор Фейндинст. — Совершенно безобиден и не доставляет никаких хлопот, не то что некоторые другие наши пациенты — буйные параноики и прочие. Хотите навестить его?
— А можно?
— Разумеется, идите за мной.
— Можно оставить здесь коробку?
— Конечно.
Когда они шли по коридору, доктор Фейндинст сказал:
— Главная наша проблема — обеспечить ему полный покой. Он до того обостренно наблюдателен, что изнуряет себя, пытаясь заметить все происходящее вокруг и описать.
Макглашан вошел в комнату Эдвина. Шторы на окне были задернуты.
— Помните меня? Я — Макглашан.
— Конечно, помню. Немецкая овчарка.
— Что?
Эдвин был сама сердечность.
— Прошу вас, инспектор, присаживайтесь. Ну что ж, больше меня врасплох не застанете, нет. Они задернули шторы на окнах, создают мне покой, но я все равно подглядываю из-за них на улицу, когда никого нет. Я как раз подглядывал, когда вы шли по коридору. Вы едва не застигли меня, но не успели.
— Что вы поделываете? — спросил инспектор. И получил совершенно неожиданный ответ.
— Я? Сейчас расскажу вам. Встал в шесть тридцать семь, с шести тридцати семи до шести пятидесяти одной умывался, в шесть пятьдесят две почистил зубы, позавтракал вареным яйцом. Яйцо новозеландское, судя по надписи на скорлупе. Выпил чаю с одним куском сахара, съел две булочки с маслом. Завтрак продолжался ровно с семи девяти до семи двадцати одной. Читал газету «Ньюс кроникл», дополнительный выпуск, с семи тринадцати, когда я ее развернул, до семи двадцати девяти, когда я ее положил. После этого находился здесь, в своей комнате, если не считать короткой прогулки. Я вышел в десять девятнадцать и вернулся в десять сорок шесть. И было десять пятьдесят семь, когда вы вошли в комнату. Кстати, инспектор, который час на ваших?
— Ровно одиннадцать.
— Ваши часы спешат почти на целую минуту.
— О, благодарю вас, — Макглашан сделал вид, будто подводит часы.
— Послушайте, — прошептал Эдвин, — если там через дорогу будет совершено преступление, — и он показал пальцем на окно, — могу сообщить: в девять сорок одну голубой «остин»-универсал подъехал к дому восемнадцать и стоит там до сих пор. Номер «Бе Икс Ка — семьсот пятнадцать».
— Большое спасибо, — грустно ответил Макглашан, притворяясь, будто записывает номер. — Если мы его поймаем, то только благодаря вам.
Наступила неловкая пауза, во время которой Макглашан пытался гипнозом вернуть Эдвина в нормальное состояние.
— По кроликам не скучаете? — спросил он наконец.
— Нет, — ответил Эдвин, — они счастливы там, где они есть. И нет у них наших проблем.
— Может, и есть, просто мы совершенно не понимаем их языка.
— Да, возможно, и есть, — уклончиво вздохнул Эдвин.
— А по Би-би-си не скучаете?
— Нет, ведь я теперь занят по-настоящему важной работой собираю материал для свидетельских показаний.
— А по вас скучают.
— Кто?
— Дети.
— Мне не до детей сейчас. Это — взрослый мир. И здесь нельзя быть чересчур мягким, нельзя быть слепым к фактам. — Эдвин с истовым благоговением пересказывал слова судьи.
Когда Макглашан вернулся в кабинет доктора Фейндинста, тот спросил:
— Как вы его нашли?
— Будь прокляты все юристы! — злобно ответил Макглашан. Чем они только занимаются? Чтобы выстроить свои доказательства, они подберут всегда из ряда вон выходящий случай, изобилующий извращенными и из ряда вон выходящими обстоятельствами, и представляют его как обыденное и естественное событие. Почему этот маленький человечек должен знать обо всех ужасах, которые вносят в жизнь люди, воспринимающие их как нечто само собой разумеющееся? Почему мы лишаем его права оставаться наивным простаком? Законники покарали убийцу и довели свидетеля до умопомешательства. И это называется правосудием! А где же теперь те, кто сделал это? Расселись по своим клубам, обдумывая, как бы еще вставить нам, работягам, палки в колеса. А этот бедный недотепа торчит здесь, изобретая прорву свидетельских показаний, которые его никто никогда не попросит давать. Меня от этого просто тошнит!
— Вас послушать, — ухмыльнулся доктор, — так вы уже созрели, чтобы занять одну из наших палат для буйных.
— Я вам кое-что скажу, доктор, — заговорщицки наклонился к нему Макглашан. — В этом человечке есть некая изюминка; нет-нет, никакая это не блажь, да и мысль, собственно, не моя. Я узнал об этом от моей пятилетней дочки. Зашел я вчера в спальню пожелать ей спокойной ночи, а она смотрит на меня и спрашивает: «Папа, почему у кролика Зигфрида стал другой голос?» Ей-богу, доктор, я чуть было ей все не рассказал. И когда-нибудь расскажу.
— Что ж, как знать, может, год или два спустя он сможет туда вернуться.
Макглашан покачал головой.
— Вы не хуже меня знаете, что это неправда, доктор. Слишком сильную травму нанесли они ему в своем судилище. Он этого не вынесет. Если порядок вещей изменился бы, жизнь, может, и стала б ему по плечу, — вот все, что я хочу сказать.
— Мы живем в жестоком мире, инспектор, — вздохнул врач. Наши с вами профессии тому свидетельства.
— Жестоком? — переспросил Макглашан. — Нет, он грязен! Грязен! И часто те, кто выглядят самыми чистыми, и есть самые грязные. Те, кто облечены ответственностью.
Осторожно подняв свою коробку, Макглашан направился к двери. Прежде чем открыть ее, он обернулся и сказал:
— Нам жаловаться не приходится. Мы за себя постоять сумеем. — И с непонятной робостью посмотрел на свою коробку. — Я принес ему подарок, но, пожалуй, после нашего разговора лучше не отдавать его. Подарю своей дочке.
— Что это? — спросил доктор Фейндинст.
Макглашан воткнул обратно в коробку высунувшийся оттуда краешек салатного листа и сказал тихо:
— Кролик.