Галина Щербакова
ДЕРЕВЯННАЯ НОГА
Дима! Это была с моей стороны наглая авантюра - согласиться в три дня написать рассказ о любви. Как только я вам сказала "да", они все попрятались - понимаете? - попрятались эти словечки, зернышки, тряпочки, запахи, которые идут в рост исключительно по собственной прихоти и воле. Ведь бывает так, что они - ненаписанные - толкают меня в коридоре, когда иду и думаю о том, что бородинский хлеб нельзя покупать в магазине на углу, а надо идти на другую сторону улицы, вот тогда он и вылезает - дух рассказа - мне навстречу, как айсберг в океане, и все, мне крышка, я забываю, что такое хлеб вообще.
Тут же все наоборот - ничего! Как будто они не живут в щелях моего дома и на донышках моих стаканов, Будто не пахнут чабрецом или горьким перцем. Я не знала вашего телефона и не смогла вам отзвонить и сказать "нет". Но тут вас показали по телевизору, как вы опускаете усы в пену пива. Я потерялась окончательно, потому что не могла взять в толк, почему вы, такой из себя крутой и успешный, обратились к пожилой леди. Что я вам такого сделала? Я ведь, Дима, из доисторического материализма. Для чего-то милостивый Бог дал мне срок и время, чтоб я дожила до нынешних ирокезов с дымящимися фаллосами и растопыренными ножками их подруг, до измерения красоты сантиметрами и прочей, извините, хренью.
И чтоб я им - 90-60-90 - писала рассказ про любовь?! Вы надо мной посмеялись, Дима, признайтесь! Они ведь и слова этого не знают. Они раздувают щеки и говорят "оргазм". Разве они поверят, что можно сходить с ума, трогая варежку девчонки? А ещё раньше моя бабушка хранила в книге засушенные цветы, а я их сдувала со страниц (сволочь такая), так как они мне застили буквы.
Пока я придумывала, как мне поделикатнее отказать вам, опять девушка 90-60-90 (кажется, у неё есть и фамилия - Салтыкова) в очередной раз вытянула на телевизоре ножку по самое то... Вот тут он и кинулся на меня не рассказ, нет - а живая история, которую мне пришлось видеть и наблюдать в свои юные лета.
Дима, специально для вас, рассказ о деревянной ноге. Посвящается Ирине Салтыковой, девушкам ростом 1 м. 90 см., мальчикам-буравчикам и прочим с персингами.
Глава первая. Смерть
Ах, какой это был праздник для нас, детей, - проносимый мимо покойник. Надо же выпасть такому счастью, что дом моего детства стоял прямёхонько на пути к последнему причалу. Мы были как бы гостиницей "Москва", а мимо нас одного за другим несли как бы замуровывать в кремлевскую стену членов политбюро и прочих членов. Вот такое везенье было у моей улицы. Так как городок наш невелик, то мы всегда знали, кто, когда и во сколько.
Убитые в шахтах, которым было несть числа, интереса для нас, детей, не представляли. Слишком обычно. Интересны были повесившиеся, отравившиеся, убитые в драке и, естественно, молодые.
Мы взбирались на все деревья и видели картину сверху, вот отчего вспомнилась гостиница "Москва". На самых верхушках по причине малого веса всегда сидели мы с Ленькой Гусем. Ветки трещали под нами, гнулись к самой сердцевине смерти - гробу, что позволяло нам отмечать какие никакие подробности различий у покойников. Кто в чем одет, кому пожалели дать штаны, а кому ботинки.
...На эту смерть высыпала вся улица. Даже те немногие мужчины, которые тогда существовали в природе. Обычно они стеснялись своего любопытства и на все смотрели из-за угла или из-за занавески окна. Подумаешь, смерть, говорили они своим страстным безразличием, не стоит того...
Так на эту смерть все выползли.
Хоронили Лизу Петренчиху. Молодую, сильно болевшую сердцем женщину. Казалось бы - не событие. Но вокруг Лизы была масса всего интересного. Во-первых, неизлечимая болезнь сердца. Мы, дети, первый раз про такое узнали: болезнь называлась - порок. Во-вторых, её мать имела всего одну ногу, а другая была у неё деревянная.
Она оставляла после себя глубокие круглые ямки в земле, и кто-то видел, что после дождя вода в этих ямках мигом вскипает и из них долго идет пар. Естественно, мать считали ведьмой. В-третьих, Лиза Петренчиха гуляла с немцами как хотела. В нашем городке был всего один немецкий танк - так вот её на нем немцы катали. А уж про их "виллисы" и разные другие двигалки - и говорить нечего. Но никто в Лизу камнем не кидал, хотя немцы были враги. Говорили об этом тихо и сочувственно, как моя бабушка. "Хай, - говорила она (это в смысле "пусть", а не в смысле "хай Гитлер"), хай! Ей-то жить осталось всего ничего. Разве она виновата, что война? До конца её ей все равно не дожить".
Конечно, мы были темные и жили на оккупированной территории, а потом лет десять писали в анкетах: "Был на оккупированной территории" - и мало не казалось. Так что бабушка говорила "Хай!", не подозревая, что под танк надо было бросить гранату, а оставшуюся жизнь всю до капли отдать родине, а не пользоваться ею самой. Ишь!
Одним словом, хоронили сильно гулящую, а цветы сыпали всю дорогу, как стахановке. (Это уже более позднее осознание.) А ведь нас уже освободили, и все, кто попался под руку, уже сидели в допре, но эти похороны, как я понимаю сейчас, были органами не учтены, а может, все дело было в том (так и было, так и было), что вернулся с фронта подраненный Лизкин муж, а был он аж майор, и его прочил размордевший в эвакуации райком в свои ряды.
Что я наблюдала, сидя на верхотуре тополя? Сине-белое мертвое лицо, опухшее от горя живое лицо "костяной ноги" и очень красивого дяденьку, который держал на руках Вальку, свою дочь и, естественно, дочь покойницы. Валька была горда так, что даже нам, тогдашним ирокезам, было неловко. Видимо, пребывание на руках живого папы-майора было выше горя от лежащей в гробу мамы. Мам вокруг (живых, конечно) было навалом, а пап считай не было ни у кого. Ну, и что тут может стать важнее?
Похоронили. Выпили. Говорят, "костяная нога" кричала, что лучше б её Бог прибрал, калеку. Правильно кричала, между прочим, все так думали. Хотя - говорили - у покойницы сердца считай не было, какой от неё прок жизни? Опять же, удачно умерла, муж не знает про её игрища на танке. А если и узнает, то что он будет делать? Выкапывать гроб? Нет, что ни говори, но смерть - умница, она в жизни разбирается лучше, чем мы, дураки.
Глава вторая. Зависть и тайна
И идет себе время, идет...
Я всегда любила идти навстречу идущей с базара бабушке. Увижу её издали - и аж захожусь от радости и бегу, бегу... Она дает мне поднести творожок в белой хусточке или там пяток яичек в кулечке. "Осторожно неси, осторожно". И я молитвенно несу, стараюсь. Но на этот раз бабушка была на себя не похожа, прогнала меня, не дала ничего, влетела во двор, села, едва дыша, и кричит: "Катя! Катя!" Мама вышла с мыльными руками до самых подмышек - у неё большая стирка.
- Катя! Я такое тебе скажу, такое... - задыхаясь говорит бабушка. - Ты чула (в смысле "слышала")? Они, оказывается, живут друг с другом, - она посмотрела на меня. - Иди, детка, отсюда, иди. - И я отхожу и прячусь за угол, чтоб все слышать. - Ну, мать Лизки Петренчихи и её майор... Живут и спят почти с самых похорон и собираются жениться.
Я не вижу маминых глаз, но я так хорошо их знаю. Они у неё небольшие, но абсолютно круглые, такой фасон. И когда она удивляется, они делаются у неё в высоту больше, чем в ширину. Они становятся как бы поперек лица. И мама становится смешная, похожая на сиамскую кошку, которая хочет спрыгнуть с комода.
- Мне сорок восемь, - говорит бабушка, - мы с колченогой ровесницы, а сколько ж зятю, не знаешь?
- Знаю, - говорит мама, - он учился с Николаем (мой отец), значит, ему тридцать три...
- Это ж надо такое взять в голову! Пятнадцать лет разница. И без ноги...
Бабушка как-то так надолго задумалась, что мне стало важно увидеть её лицо, и я вышла из-за угла. Стоило того! У бабушки было опрокинутое лицо, оно как бы все смотрело не на нас, а на что-то в себе, что-то глубокое, еле видимое. Но ей явно плохо удавалось видеть это нечто глазами, развернутыми на девяносто градусов.
- Ну, - сказала мама, - если б не нога, то она ведь красавица. Просто она махнула на себя рукой из-за Лизки, ходила, как старуха. А она красивее покойницы в сто раз. И опять же Вальку кто растил, пока Лизка тешила свою дырочку?
- Но смела бы я такое сделать? - гневилась бабушка, так, видимо, и не сумев понять, что там внутри её сверкануло разом горячим светом и куда-то делось.
- У тебя муж! Ты что? - закричала мама. - Какие могут быть сравнения? Просто на голову такое не наденешь!
Но бабушка посмотрела на неё так, а потом и на меня так, что я поняла, что мне из рук в руки передали некую тайну, некий фокус-покус, и может, когда-нибудь я чего-нибудь и пойму в этом бабушкином смятении.
Молодые "старики" поженились и уехали из нашего городка. И фиг бы я стала это рассказывать, если б однажды не приблизилась к горячему бабушкиному секрету, переданному мне самым быстрым способом - взглядом.
Глава третья. Другое время
В десятом классе Валя пришла в нашу школу - она вернулась с родителями и они стали жить недалеко от нас. Иногда мы с ней возвращались из школы вместе. Я не знала и не знаю до сих пор более спокойного и миролюбивого человека. Она была хороша собой, высокая, гривастая. Высокую, гривастую женщину я видела и в их дворе. Мне хотелось её посмотреть поближе, но не было случая. В детстве я не видела "костяную ногу" без платка. Эта же, с волосами цвета переспелой вишни, хоть и припадала на деревяшку, была как бы другой по сути. Валя называла её мамой.
Однажды я все-таки за каким-то пустяком увязалась за Валей и увидела ровесницу моей бабушки близко. Боже, какая она была красивая. Все в её лице было штучным. Глаза с каким-то морским отливом; чуть вздернутый кончик носа, чтоб лучше виделся вырез ноздрей, почему-то мне хотелось сказать королевских; ямочка на подбородке - лукавая придумка Бога в пандан пипочке носа. Да все! Овал лица, как бы не допускающий возможности обвала и стекания в руины шеи. Все в ней стояло, торчало, как у молодой.
Она заметила мою пристальность изучения, она, конечно, её понимала, но не осуждала, а дала рассмотреть, а потом гордо зашкандыбала в дом, приподняв на крылечке юбки, чтоб я увидела и эту деревянную уродку, которая, как я слышала, кончалась где-то там, у самой нежности её тела. (См. рекламу Салтыковой.) Я почувствовала резь в паху и быстро ушла, думая, что, видимо, она и взаправду немножко ведьма. Вот передала мне боль. Боль от своих ремней. И опять же - люди по-прежнему видели вскипающую в лунках её следов воду.
Все говорили, что они живут душа в душу. Но уже было ясно, что счастье это людей раздражает. Мы с ногами, думали женщины, а живем с ленивыми козлами, а старуха-яга отхватила не свой товар.
"Ну. Ничего, ничего, - говорили тетки, - засохнет у неё там все, это дело времени. Вот тогда посмотрим, куда майор подастся".
Глава четвертая. Платье
Мы кончили школу. Остался только выпускной. Мне сшили дурацкое платье из говенной дешевой ткани, какую сумели достать по нашим деньгам, она тянулась от одного прикосновения. Я села, а когда встала, зад платья был на ладонь длиннее. Тогда мама стала на колени и оттянула мне перед. С наказом: "Садись, поднимая подол". Я ушла на выпускной с мальчиком, с которым уже год целовалась и судьбу свою считала практически решенной. Он врал, что у меня красивое платье, а вранье - искусство тонкое. Не умеешь - не берись. Я разозлилась и на него. И на платье. И на маму, которая собиралась идти на бал в черной шелковой юбке и розовой шифоновой кофточке. Я так их хотела! Но мама тоже хотела выглядеть молодой у выросшей дочери - сейчас я это понимаю, - поэтому мне достался тянучий шелк. Жизнь явно не удалась.
В школе я все время смотрела во все отсвечивающие поверхности, чтобы проверить стабильность длины юбки. Время от времени я дергала себя за подол. Но потом, когда выдавали аттестаты, я забыла наказ и села на платье. Аттестат получала кособокая дура, у которой концы с концами не сходились, и снова нарядная - не мне чета - мама присела посреди людей и стала мне выравнивать подол, после чего я побежала искать место, где можно поплакать от всей души.
Глава пятая. Оргазм
Такое место было.
Наша школа была построена в те времена, когда парадные двери и парадный подъезд сразу же, теми же людьми, что их строили, заколачивался наглухо. В школу мы входили через узкий черный ход, а на большом крыльце перед заколоченной парадной дверью мы грелись на солнышке, тихонько целовались, переписывали домашние задания, плакали от несчастной любви и клялись в счастливой.
Обиженная жизнью, я пошла туда плакать. Но там было занято. Двое сидели в обнимку. И это были не школьники. Я отошла за куст, чтоб выяснить, не учителя ли это, чтоб знать точно и прогнать чужаков.
Ее трудно не узнать. Она торчала в меня ногой, сидя на коленях у мужа, и они, освещенные светом окон школы, целовались в такой засос, что сначала у меня перехватило дыхание, потом в ком сжались кишки. Чужая любовь вошла в меня с такой страстью, что пришлось сжать бедра. А они раскачивались, их руки переплетались в какой-то невообразимый узор, это был секс в полной мере, хоть и без расстегнутых штанов, если даже я получила толчки оргазма. Значит, бывает такая любовь.
Бабушка моя знала про это; когда она смотрела внутрь себя, она искала в себе такую же силу любви и не нашла. Она так хотела, чтоб я поняла, что это такое, чтоб жизнь не обделила меня.
Откуда-то из-за угла вышел мой возлюбленный. Он был комплектен - две руки, две ноги и все остальное. Он искал меня, но не видел. Я его уже не любила, я вспомнила, как, целуя меня, он давил мне зубы. Как, пробираясь ко мне в кофточку, царапал меня своими заусеницами. Все было кончено. Мне показали другое кино. Поцелуй варежки любимой, дорогие мои ирокезы, бывает потрясительнее обнажения. Любовь, птички мои, - это когда в следах любимой вскипает вода. А не вскипает - значит, не любовь, а лужа.