Раннее утро розовело над Москвой. Лучи солнца, роняя длинные тени, ложились на молодую зелень деревьев, били в стекла новых громадных зданий, золотили крыши старинных домов, теснившихся по московским закоулкам.
Реактивные самолеты, похожие на отточенные до блеска наконечники стрел, с ревом пропороли голубизну утреннего неба, опережая звук своего полета. Вот еще один вынырнул навстречу солнцу, начал круто набирать высоту, оставляя за собой белый овальный росчерк.
И дворники, хлеставшие тротуары водой из шлангов, взглянув на него, стали весело перекликаться, словно приветствовали пилота, сердце которого было молодо, как утро, как стальная грозная птица, на которой он делал свой непостижимый вираж в мирных воздушных просторах.
Солнце тоже стремительно поднималось, затопляя светом улицы, по которым уже прошли водоструйные машины, смывшие пыль и грязь. Началась кипучая жизнь метро. К щебетанию птиц в зелени скверов и бульваров уже примешалась звонкая болтовня детей: матери и отцы, спеша на работу, вели их в детские сады. Наступал будничный беспокойный день послевоенной Москвы.
Иван Иванович, проснувшись в одном из домов на Ленинградском проспекте, сразу подумал о предстоящей сегодня работе. Деловые мысли всегда спешили опередить его пробуждение. Может быть, это постоянное горение и мешало хирургу заплыть жирком, что свойственно людям его возраста. Ведь он уже не молод… Да-да-да! Не стар, но и не молод. Время летит. Прокатилось уже одиннадцать лет с тех пор, как фашистские самолеты сбросили на советскую землю первые фугасные бомбы.
Иван Иванович несколько раз сжал в кулаки большие руки и разжал их, с силой выбрасывая пальцы. Это была зарядка. Да, день предстоял нелегкий. Но' Иван Аржанов не помнил, чтобы ему жилось когда-нибудь легко, и не представлял свою жизнь иною.
Он приподнялся в постели и осмотрелся. Жены нет. Спит в кроватке Мишутка… На письменном столе стопки книг, открытая папка с бумагами. Тихо. Значит, Варя занимается на кухне. Понятно: идут госэкзамены. Сидит, наверное, у стола, забравшись с ногами на широкий табурет, и читает, подперев" руками черноволосую голову. Иван Иванович живо представил себе эту картину и тепло улыбнулся: он переживал вместе с Варей трудности ее роста. Не все гладко складывалось в их отношениях. Хороший она товарищ: прямая до резкости, смелая до безрассудства, требовательная до педантичности. Таких людей многие не любят, они вносят беспокойство в жизнь. Но на Варю с ее миловидностью и сердечной добротой сердиться трудно. Не сердится и Иван Иванович.
Вот она вошла в комнату, отдернула тяжелую оконную штору.
— Пора вставать, — громко обратилась она к своему маленькому семейству, но еще задержалась у окна, оглядывая широкий двор, окруженный стенами многоэтажного каменного дома, замечательный двор с проездом и дорожками, залитыми асфальтом, с «песочницей» в центре для игр самых юных жителей дома и бассейном фонтана, в котором блестела вода. Квартира Аржановых находилась во втором этаже, и горячее июньское солнце уже заглядывало искоса через крыши в их окно…
— Вставайте, граждане! Смотрите: солнышко смеется над сонями! — С этими словами Варя подошла к детской кроватке и нагнулась так, что ее косы, вновь отросшие после войны, свесились через сетку. — Михаил Иванович, вставать надо!
— Пусть поспит еще немножко, — вступился за сына Иван Иванович, одеваясь и тоже взглянув через окно на солнечную голубизну неба.
— А потом будет хныкать всю дорогу. Нет, он должен явиться «на работу» в лучшем виде. — Варя потрепала розовую щеку малыша, потрогала оттопыренную во сне яркую его губку. — Михаил Иванович! — снова прозвенел в комнате ее смеющийся голос.
Не обращая больше внимания на своего первенца, она начала убирать постель, слетала в кухню, накрыла на стол, почти на ходу успела переодеться и завернуть узлом косы и только тогда вынула из кроватки рослого мальчугана лет трех с круглым смугло-румяным личиком и крупными, черными, чуть раскосыми глазенками. Волосы его, тоже черные до синевы, были коротко острижены и лишь над высоким лбом лежали крохотным чубчиком. Одна прядка отделилась в сторону, свернувшись в тонкое колечко. Перед сном Ми-шутка обычно накручивал ее на палец, что в семейном общежитии называлось «крутить мельницу» и являлось признаком сонливого настроения у ребенка.
— Дай мне его! — потребовал Иван Иванович и, забрав сына, стал шалить с ним, подбрасывая его к потолку.
— Давайте одеваться! — торопила мать, взяв со стула маленькие чулки, лифчик с резинками, штанишки и башмаки — все, что полагается для такого молодого человека.
Но «молодой человек» неплохо чувствовал себя и в коротенькой ночной рубашонке. Он уже разгулялся и теперь раскатисто хохотал, изо всех сил цепляясь за отца. Обоим было очень весело.
— Довольно вам дурачиться! — Варя начала не на шутку сердиться. — Я опоздаю, а у меня сегодня государственный экзамен.
— Слышишь, Мишутка, у мамы государственный экзамен. Понимаешь?
— У мамы тамин.
— Вот именно! Тамин… А ты знаешь, с чем его едят?
— А чем? — И Мишутка широко открыл продолговатые глаза с такими же, как у матери, прямыми ресницами.
— С чем едят-то? — Иван Иванович рассмеялся. — Со шлепками. Вот с чем. Если мама провалится, ей дадут шлепку.
Тут Варя уже не выдержала… Вся вспыхнув, она приподнялась на цыпочки, схватила сына в охапку и принялась ловко одевать его.
— Куда ты провалитя? — встревожился Мишутка, пытаясь повернуть к себе ее лицо.
— Не мешай мне. Папа пошутил, — говорила Варя, отводя широкие в ладонях руки сына.
— Нет, ты посмотри, какие у него здоровенные ручищи! — не отступал Иван Иванович, еще не остыв после возни и смеха. — Совсем как у меня.
— Ваня! Ты сам-то понимаешь или нет? Честное слово, ты не лучше маленького.
— Нет, лутте, — запротестовал мальчик, выглядывая из воротника рубашки. — А я лутте втех. — Он не выговаривал многие буквы, заменяя шипящие и свистящие энергичным «т», и постороннему человеку не так-то легко было понять его забавную речь.
— Каково? — Иван Иванович снова расхохотался. — Неси чай, Варюша, а мы тут оденемся.
— Оденетесь из куля в рогожку! Ступай-ка сам на кухню.
— А знаешь, на кого он похож? — неожиданно спросил Аржанов, и не собираясь трогаться с места. — На Софью Вениаминовну, нашего фронтового врача. Ей-богу, похож!
— Ну уж выдумал! — Варя едва успела заслонить мальчишку плечом от нового покушения отца. — А что Софья Вениаминовна?
— Я получил от нее письмо. Ее, наверно, переведут к нам невропатологом.
— Да?..
— Я же говорил тебе: она запрашивала насчет вакансии. Как раз освободилось место, и вот — едет к нам.
— А Лариса? — вдруг спросила Варя, прижимая к груди сына, уже одетого и порывающегося бежать.
— Лариса? — Иван Иванович улыбчиво и недоуменно моргнул, но лицо его тут же стало серьезно. — При чем здесь Лариса?
«Все еще ревнует Варенька! — подумал он. — Зря ведь! Что было, то прошло. Да и не было ничего». Но сразу ему представилась Лариса Фирсова, талантливый хирург и красивая женщина, которой он так горячо увлекся во время войны. Не сладилось, не сбылось. Зачем же вспоминать о ней?
— При том что они подруги и, наверно, захотят работать вместе! — пояснила Варя, отвечая на восклицание мужа. Голос ее вздрагивал, а руки машинально поправляли пристегнутые к резинкам детские чулки.
— Навряд ли! А насчет Софьи Вениаминовны я тебе говорил, и ты тогда ничего не возразила.
— Значит, не до того мне было. — Женщина задумалась, вспоминая весенние дни: учеба, практика в клинике, домашние дела…
— Это так понятно, что Софья Вениаминовна хочет перевестись сюда: приехали же Решетов и Злобин… Впрочем, Злобин и до войны жил в Москве… Фронтовые друзья, хочется работать вместе, и возможности для врача тут большие. Да, — спохватился доктор, вспомнив об очень важном для них обоих, — стрептомицин Елене Денисовне я сегодня достану, и надо будет срочно отправить авиапочтой. Плохо там дело, судя по выписке из истории болезни: недолго протянет Борис… Конечно, мать не теряет надежды, но вряд ли поможет ему стрептомицин!
— Поможет! — с горячей убежденностью сказала Варя. — Подбодрить, обнадежить больного и его родных уже помощь! Сдала моя мамочка после смерти Дениса Антоновича. На сердце жалуется. А ведь казалось, износу не будет.
— Еще бы! С тремя детьми осталась с первого дня войны и никогда не плакалась, а теперь все сказывается. — И Иван Иванович с душевной болью вспомнил мужа Елены Денисовны, убитого в Сталинграде. Верный был друг, замечательный фельдшер. Когда пришлось Хижняку стать солдатом, то и в строю он оказался не просто бойцом, а героем.
— Знаешь что, Ваня, давай напишем ей: пусть приезжает к нам в Москву. Мальчики уже выросли, работают совсем в других местах, семьями обзавелись… и жены их не хотят жить со свекровью. Да у нее еще дочка… А для нас Елена Денисовна и Наташка как родные… Надо их пригреть, приголубить.
— Хорошо, пусть перебираются к нам, — согласился после небольшого раздумья Иван Иванович, который всегда жалел Наташку — крошечную беловолосую девочку.
Варя просияла, хотя и не ожидала иного ответа. Внезапно возникшее решение было подсказано обоим и глубокой привязанностью к Северу, и верностью старым друзьям.
Варя отвела сына в детский сад и сразу заспешила на Калужскую. На Калужской в клинической больнице работал Аржанов, там же и в соседних клиниках была учебная база медицинского института, в котором училась Варя.
«Вот и закончила институт! Теперь сдать бы еще на «отлично»» госэкзамены!» — думала молодая женщина, торопливо шагая по тротуару и быстрым взглядом окидывая зеленую свою улицу. Ленинградский проспект. В дождливый ли летний вечер, когда свет фонарей отражается в зеркале мокрого асфальта вдоль густых аллей, в морозный ли зимний день, с белокру-жевным убором бульваров — чудесно выглядит этот широкий проспект, убегающий в бесконечную даль. Сплошной поток машин шелестит шинами по асфальту за живыми изгородями и липовыми аллеями: к Белорусскому вокзалу, к центру Москвы, а по бариной стороне — к стадиону «Динамо», новому району Песчаных улиц, к бывшему поселку Сокол, к Ленинграду… Июньский день голубеет над городом. Один из тех редкостных дней, когда воздух над Москвой прозрачно чист, точно промыт, неизвестно куда исчез туман, именуемый нежно «промышленной дымкой», и четко вырисовываются все очертания домов, кроны деревьев и даже паутина самых дальних электролиний. От прозрачной этой ясности еще прекраснее выглядит и варина улица, радуя взор своей стройностью. Но сегодня Варе не до красот. Экзамены по терапии начались с девяти утра, и завтра и «послезавтра они будут, пока весь курс не сдаст их. Кто-то уже сдал. Кто-то срезался. Холодок пробегает по ее плечам. Нет-нет! Хирургию она сдала на прошлой неделе на пять. Дней через восемь — акушерство и гинекология. То, что уже сдано, кажется легким, то, что впереди, представляется смутно: мысли сосредоточены на сегодняшнем испытании. Да, нелегкое дело медицина! Но ни разу за время учебы Варя не пожалела о своем выборе. Разве она почти с детства не мечтала стать врачом!
Молодая женщина еще раз окинула взглядом улицу: дома как горы, и все новые растут на площадках, освобожденных от старых деревянных построек. Огромный город Москва! Варя и не грезила о таком городе на снежном Севере. Но снегу и здесь бывает много. В солнечные весенние дни после снегопада сугробы в скверах кажутся теплыми. И когда однажды Мишутка, сбросив варежку, сгреб на ходу с деревянной решетки комок молодого снега и поспешно сунул его в яркий зубастый ротик, Варя сказала совсем не строго, — ей самой хотелось отведать этого теплого снежку:
— Нельзя есть снег: он грязный.
— Нет, не грязный. Он белый, — возразил Мишутка, и Варя, завтрашний врач, ничего не ответила. Не объяснять же такому карапузу, что такое микробы!.. По собственному опыту она знала: чем меньше бережешься, тем крепче себя чувствуешь. Возможно, у каждого человека должны быть свои «прирученные» микробы, помогающие бороться с настоящей инфекцией. Нечего и Мишутку стерилизовать! Иначе любая хворь будет сбивать его, изнеженного, с ног, не встречая никакого сопротивления.
Конечно, на госэкзамене по терапии Варя и словом не обмолвится о «приручении» микробов: жизнь жизнью, наука наукой. Бактерия — враг человека, значит, надо ее уничтожать. Ничего не упущено из учебной программы, многое освоено сверх того, что полагалось, и совершенно необходимо сдать экзамен на пятерку.
«А с чем его едят?» — вспомнился вопрос Мишут-ки, и женщина усмехнулась любовно, гордясь сынишкой…
Не было случая за пять лет в институте, чтобы она сорвалась на экзамене. Но волновалась всегда. Волнуется и сейчас. Ведь нужно не просто ответить по билету на вопросы, а самой в присутствии экзаменаторов осмотреть больного и составить историю его болезни. Хорошо, что была практика во время летних каникул и на последнем, шестом курсе. Но во время экзамена могут быть заданы различные дополнительные вопросы, на которых легко срезаться. Ох, попался хотя бы обыкновенный больной! Не подвернулся бы коварный случай, на котором может осрамиться и опытный врач…
— Тогда и правда провалится твоя мама! — сказала Варя вслух, мысленно обращаясь к Мишутке.
Летят, покачиваясь, сверкающие вагоны метрополитена… Мягкие, обтянутые кожей диваны, сверкающие никелем поручни, на станциях разноцветные мраморы и бронза люстр, на панелях движущихся, лестниц-эскалаторов — красное дерево. В первые дни своего житья в Москве. Варя не могла войти в метро без улыбки. А сейчас лицо ее озабоченно, в уме так и роятся названия всевозможных болезней: язвы желудка, бронхиты, плевриты, воспаления легких, пороки сердца… Тут мысли Вари перешли к работе Ивана Ивановича, и она нахмурилась. «Не надо об этом сейчас!» — приказала она себе.
Ее смущало новое увлечение мужа хирургией сердца, заставившее его сойти с того пьедестала, на котором он стоял в представлении многих на Севере. Там он был всемогущим, здесь же, в Москве, начал все заново, и хотя получил уже звание доктора медицинских наук и стал профессором, но столько нападок со стороны крупных врачей, столько трудностей приходится ему преодолевать, что Варя, жалея и сочувствуя, невольно настраивалась против таких поисков в работе. Однако переубедить Ивана Ивановича было невозможно… Значит, и расстраиваться сейчас зря незачем.
Пересев в троллейбус, идущий на Калужскую с площади Свердлова, окруженной лучшими театрами страны, Варя подумала:
«Приедет Софья Вениаминовна! Она, наверное, первым долгом побежит на оперу в Большой или на концерт в консерваторию». В сталинградском госпитале все знали Софьино пристрастие к музыке… Не раз за эти годы Варя, смеясь, напоминала Ивану Ивановичу мечты о театре возле фронтовой печурки: сколько в Москве театров, но ходить в них удается редко. Иногда пугало то, что он разлюбит ее из-за постоянной занятости: так мало бывают вместе, разлучаемые по вседневной трудовой горячкой. Она боялась, что из-за этого и Мишутка не будет по-настоящему привязан к ним. Иногда Варю смущало и чересчур спокойное отношение к ней Ивана Ивановича: ни разу не приревновал! Его не волновали длительные отлучки молодой жены. Единственная забота — не попала бы под машину…
— Шутя ему живется за широкой спиной Гриднева! — сказал один из профессоров, проходивших мимо Вари, которая пристроилась у окна в коридоре, чтобы еще раз заглянуть в свои конспекты.
— Ему уже два раза угрожало расследование, запрос был из прокуратуры.
— Да, рискует, рискует многоуважаемый коллега! Но эта смелость — типичное не то. За счет чего, спрашивается? Опять у него нынче два случая со смертельным исходом, — громко сказал знаменитый уролог Ланской, обдав Варю ветерком от развевающихся пол своего просторного халата. — Говорят, что детишки уже прятаться от него начинают. Как обход — так все врассыпную. На операцию из-под койки вытаскивают.
Холодок прокатился иголочками по спине Вари, когда «божество» студентов профессор Медведев сказал предостерегающе:
— Тсс! Не всякому слуху можно верить!
Варя хмуро взглянула исподлобья, встретилась со светло-стальными глазами Медведева и, вспыхнув, снова уткнулась в тетрадь.
— Жена! — донесся до нее уже приглушенный расстоянием голос Ланского. — Профессор не так уж молод!..
«Как ему не стыдно: треплется, точно старая баба! — подумала Варя, ненавидя в эту минуту седовласого, но румяного Ланского, с его привычкой поглаживать свой утиный нос. — Конечно, у Ивана Ивановича бывают смертные случаи, но ведь он и оперирует на сердце больше всех! «Детишки под койку прячутся!»- И так больно и обидно стало Варе, что у нее круги перед глазами заходили. — Надо же нарваться на такой разговор перед сдачей экзамена! И не стесняются перед студентами! Ох, дорогой мой Иван Иванович, когда вот так говорят о тебе, все во мне возмущается! Но когда раздумаюсь одна, мне самой страшно становится!»
В аудитории, где проходили экзамены, празднично несмотря на общее напряжение. Скамьи вынесены. Белизна стен при ярком солнечном свете, так и льющемся в большие окна, слепит глаза. И масса цветов: лкпинусы, сирень, кавказские оранжевые маки пестреют в вазах на длинном столе комиссии, на маленьких, отдельно поставленных столиках, за которыми студенты готовятся к ответам.
Налево шесть коек с больными. Проходя мимо, Варя покосилась на них — который же достанется ей?! Экзаменующиеся студенты прослушивают, выстукивают, прощупывают своих «пациентов», просматривают температурные листы, рентгеновские снимки… Волнуются все, но одни внешне спокойны, у других мраморные пятна румянца на щеках, на шее, глаза лихорадочно блестят, даже уши красные. Больные терпеливо отвечают будущим врачам: они сочувствуют молодежи. Но попадаются и скептики, и нервозные люди…
Варя подошла к столу комиссии, взяла билет, чувствуя сильное сердцебиение, назвала свою фамилию:
— Громова.
Да, фамилию она из неясных ей самой побуждений оставила в браке девичью. Может быть, из гордости, из желания подчеркнуть свою самостоятельность. А Мишутка носит фамилию отца: тут Иван Иванович не уступил жене.
Председатель комиссии профессор Медведев отлично знает Громову, но для формы спрашивает:
— Какая группа?
Варя называет студенческую группу. Она все еще под впечатлением нечаянно подслушанного разговора, и ей неловко смотреть в лицо Медведева.
— Куда вы получили назначение?
Распределение будущих врачей происходило в марте — апреле в спецкомиссии Министерства здравоохранения. Варя не захотела остаться в аспирантуре при кафедре. Она стремилась получить сначала хорошую практику, и ей дали направление в глазное отделение Первого Московского госпиталя.
Медведев, руководитель кафедры, называет фамилию больного, которого Громовой предстоит сейчас осмотреть. Она послушно склоняет голову и, на ходу засматривая в билет, идет в дальний угол комнаты, к койкам. В билете четыре вопроса: «1) Острая дистрофия печени. 2) Абсцесс легких. 3) Неотложная терапия при инфаркте миокарда». Четвертый вопрос во всех билетах посвящен терапии в военно-полевых госпиталях. Но сейчас мысли студентки сосредоточены на больном…
Полозова — фрезеровщица с завода, женщина лет тридцати, у нее большой вздутый живот, а плечи острые, и очень тонкие руки. Лихорадочно блестящие глаза впали, на лице темно-сизый румянец… Ее температурит… Но похоже, что у молодого врача тоже высокая температура: также лихорадочно блестят глаза, а щеки просто пылают.
С трудом подавив волнение, Варя берет руку больной, находит пульс. Да, частый, неровный.
«Или это у меня так бьется сердце?» На столе спасительный градусник! Надо немедленно дать его пациентке и, пока та сидит, скособочась, с приподнятым плечом, овладеть собою. Заметив тяжелую одышку у больной, Варя спрашивает тоном профессионала:
— На что жалуетесь?
— Слабость. Задыхаюсь. Отекли ноги, товарищ доктор. — Больная, явно иронизируя над студенткой, улыбается.
Слово за словом восстанавливается история заболевания, потом осмотр больной… Повышенная температура лишь осложнила течение болезни. Здесь явно ревматический порок сердца… Снова вспоминаются, но уже с благодарностью, беседы с Иваном Ивановичем… Интересно, почему ей дали именно эту больную.
— Громова! Готовы?
— Да! — Варя еще раз заглянула в билет, пальцы, протянутые к составленной «истории болезни», дрогнули.
У профессоров подчеркнуто праздничный вид… Они понимают состояние студентов, однако снисхождения ждать не приходится.
Глядя на своего экзаменатора Медведева, узколицего, изящного, даже хрупкого доктора медицинских наук, Варя невольно отмечает, что и он принарядился ради дня, в который решается судьба его слушателей. На нем под ослепительным халатом чесучовый костюм, на белоснежной рубашке серый с белыми полосками галстук, даже сандалии и те белые. Держа в руке очки, он пытливо из-под неприметных бровей смотрит на студентку светлыми глазами. Ей даже холодно становится от этого цепкого взгляда.
— Какой диагноз?
Громова докладывает о болезни фрезеровщицы и своих выводах.
— Как лечить?
Сообщив намеченный план лечения, (Варя уже в присутствии экзаменатора осматривает Полозову. Заведующий кафедрой наблюдает, по-прежнему держа очки в руках, взгляд его заметно потеплел: он знает Громову как способную студентку и явно желает ей успеха. Не оттого ли вопросы его становятся сложнее и неожиданнее? Но Варя отвечает без промедления, невольно ожесточаясь на него в глубине души, как на злейшего врага.
«Ты хочешь срезать меня, а я не поддамся!» — будто говорит она, собирая все свои познания и всю волю в этом поединке.
Лечение ревматического порока обычно консервативное, но не лучше ли прибегнуть к хирургии? Припоминая случаи из практики мужа, Варя говорит о показаниях к операции. Медведев слушает, опять приняв холодный вид: он не согласен с оперативным вмешательством, а когда Иван Иванович защищал докторскую диссертацию, очень резко возражал ему. Свое несогласие с трудами Аржанова он высказывал открыто и в беседах со студентами. Варе не раз приходилось краснеть от резкости профессора. Но сейчас, рискуя навлечь на себя его недовольство, подогретая досадой на злую болтовню Ланского, она приводит все известные ей доводы за активное лечение. Больная очень заинтересована, и Варя тоже увлекается: в самом деле — разве можно возражать против сердечной хирургии как отрасли медицины?! Вопрос только в том, нужно ли именно Ивану Ивановичу заниматься ею.
— Хорошо. Теперь по билету. Вы готовы?
— Конечно, — почти с вызовом заявляет Варя, направляясь за профессором к столу.
С той же боевой собранностью она отвечает на перекрестные вопросы членов комиссии. Особенно ей досталось по первому пункту билета — о дистрофии печени. Но это воля экзаменаторов, они могут насесть на любой пункт. Варя рассказывает, в чем проявляется грозное заболевание, как кормить и лечить больного.
— Выпишите рецепт на глюкозу для внутривенного вливания.
Рецепт немедленно выписывается.
Полковник с кафедры военной подготовки просто восхищен ответами по четвертому вопросу.
— Отлично? — спрашивает он утверждающим тоном, провожая взглядом бывшую фронтовую сестру. Медведев просветленно улыбается.
— Да, это человек с ясной головой. Не только зубрежкой берет. — И профессор с удовольствием вывел новую отметку в журнале.
После сдачи экзамена Варю вынесло из клиники точно на крыльях. Теперь она готова была расцеловать всех: и своего недавнего противника Медведева, и преподавателя с военной кафедры, и любого из однокурсников, только Ланского не простила и сейчас. От пережитого волнения румянец сошел с ее щек, резче обозначились легкие морщинки между бровями и возле глаз. Она была старше многих студентов, но что из того — при всех трудностях не хотелось ничего изменять в своей жизни. Разве только одно: прибавить бы к суткам три-четыре часа, но и это добавочное время ушло бы, наверное, не на развлечения…
— Поздравляю, женушка! Но ты даже похудела сегодня, — сказал Иван Иванович, когда Варя явилась в его кабинет в соседней клинической больнице на Калужской.
Больница совсем не похожа на ту, в которой они работали на Севере. Там, на милой далекой Каменушке, где окна доверху обрастали хрупким серебром инея, где дыхание захватывало от мороза, когда вылетишь, бывало, из дверей вместе с клубом белого пара, там даже не снился Варе такой прекрасный дом с высокими, как столетние лиственницы, колоннами над парадным входом. Коридоры с белокафельными стенами. Просторные операционные хирургического отделения полны света и воздуха. Но здесь меньше цветов. Сколько хлопот и забот доставляли зимой сестрам и санитаркам на Каменушке их зеленые питомцы, которых надо было переносить в самые теплые комнаты, оберегать, укутывать… Ах, Север! Вспомнишь — и защемит, затоскует сердце. Горы гольцовые с серыми каменистыми осыпями на склонах, покрытые черными шубами стлаников, и, куда ни глянь, синева дремучей тайги, точно волны морские с сизыми гребнями, уходящие в бескрайнюю голубую даль. В зимнюю стужу шорох звезд в леденисто-прозрачной глубине неба, шипение и свист поземки по белым долинам скованных рек и щелканье копыт оленей, стремительно несущих нарты в клубящейся дымке от своего дыхания.
— Ты что? — Иван Иванович нежно взял жену за плечи и заглянул в ее точно застывшие глаза.
— Здесь мало цветов, и я подумала о Каменушке…
— Вот уж где было цветов! — сказал он с доброй усмешкой.
— А в больнице! — напомнила она, все еще скованная нахлынувшими воспоминаниями.
— Понятно! Прости, что поздравляю тебя без букета…
Варя рассмеялась, представив своего хирурга в цветочном магазине.
— Может быть, я не сдала…
— Такое решительно невозможно.
— Ты прав: для меня это было бы невозможное огорчение. И ты не зря поздравил меня.
— Я так и знал! — Он еще наклонился, но не поцеловал жену — служебный все-таки кабинет, — а, не снимая ладоней с ее плеч, легонько нажимая на них, посадил ее в кресло.
Понимая его сдержанность и радуясь любовному прикосновению, она посмотрела на него и вспыхнула.
«Вот самое дорогое — наша любовь! И надо беречь ее, но и его беречь надо… Ведь столько трудностей ему приходится преодолевать! И, пожалуй, самое трудное — преодолеть недоброжелательство некоторых коллег!»
— Билеты в театр я купил.
— А как же с Мишуткой?
— Мы оставим его у Решетовых.
— Нет, я не хочу, чтобы он в такой день оставался без нас!
— Когда ты сдашь все, тогда будем праздновать дома, вместе, а сегодня ты должна отдохнуть.
— Хорошо, — не совсем охотно согласилась Варя.
«Ведь просто чудо, что он купил билеты сам, когда я его даже не просила, и помнил обо мне весь день, — вдруг подумала она. — Но самое главное чудо заключается в том, что я научилась возражать ему, и уже способна не оценить его заботу. Неужели это я?» Взгляд молодой женщины задержался на любимых руках, достававших из-под стопки книг на столе театральные билеты, и сердце ее затрепетало от гордости.
— Да что такое? — опять спросил Иван Иванович, заметив, как то вспыхивали оживлением, то словно тускнели ее глаза. — Если тебе не хочется…
— Напротив! Мне очень, очень хочется пойти с тобой куда угодно! А в театр… это моя всегдашняя мечта. — И Варя легко вздохнула, переложив поудобнее на коленях объемистый портфельчик с тетрадями и учебниками.
— Ну то-то «всегдашняя моя мечта»! — весело передразнил Иван Иванович.
В детском саду тоже кончился рабочий день, и Миша Аржанов вместе с другими малышами спускался по широким и низким ступеням к выходу в раздевалку, где сейчас было тесно: папы, мамы, бабушки, тетки и сестры забирали домой ребятишек. Миша, держа руки в карманах коротких штанов, шагал на этот раз по лестнице не торопясь, не вприпрыжку, как иные девочки и мальчики. Он не ускорил шаг даже тогда, когда увидел среди общей толчеи — высокого своего отца и мать, тянувшуюся ему навстречу с распахнутым маленьким пальтецом. Белая панамка сына была у нее под мышкой, притиснутая локтем к туго набитому портфельчику, и вместе с ним съезжала вниз от нетерпеливого движения и непременно съехала бы на пол, если бы отец не успел ее подхватить. Он всегда и все успевал сделать. Мишутка с удовольствием глядел на родителей, но почему-то не спешил к ним навстречу. Наоборот, он зашагал еще медленнее.
— Да иди же скорее! — поторопила Варя. — Подумаешь, какую моду взял, руки в карманы! — И она присела на корточки, охватьшая сына пальтецом. — Давай руку, ну, надевай! Теперь другую…
Но тут произошла неожиданная заминка: мальчик не захотел вдевать вторую руку в рукав, а стоял потупясь и молча сопел, выставив губы и животик.
— Ты сегодня такой вялый, просто на себя не похож! — Варя вытащила руку сына из боковой прорези штанишек — кармана там не было — и смутилась: из маленького крепко сжатого кулака торчали заячьи уши. Да! Смуглый ребячий кулачок и белые уши игрушечного крошечного зайца.
— Вот так фокус! — Иван Иванович заглянул в лицо сына, потрогал, пригладил его черный чубчик с привычно закрученной прядкой, ощутив на мгновение под широкой ладонью беззащитное тепло понуренной детской головки. — Ай-яй! — добавил он, недоумевая, не зная, как поступить дальше.
Варя, все еще сидя на корточках, высвободила игрушку из цепких детских пальцев и взглянула снизу на подошедшую воспитательницу.
— Чуть не унесли вашего зайчика! Очень уж он нам понравился. — Она улыбнулась материнской смущенной улыбкой и строже, для Мишутки, добавила: — Разве можно? Все унесете по игрушке, а завтра чем играть будете? — И прежде, чем застегнуть легонькое пальтецо, приподняла полу и крепко шлепнула сына пониже спины.
Иван Иванович малодушно отвернулся, когда на него просительно устремились два чернущих глаза, вдруг подернутые слезами: не жалобу, не боль боялся в них прочесть, а сожаление об утраченном трофее.
— Завтра я куплю тебе самого большого, — пообещал он позднее, на квартире у Решетовых, когда страсти поостыли и все обернулось смехом.
— Кого? — Сразу угадав единомышленника, Ми-шутка так и вцепился в отца, умиленно заглядывая ему в глаза. — Его?
— Его! Бо-ольшого!
— Не надо большого. Пусть будет маленький. Вот такой. — И Мишутка, все еще ощущая в кулаке зайчика, показал мизинец.
А-а, хорошо. Купим такого… и большого тоже возьмем.
— О чем вы там шепчетесь? В угол его надо, а не баловать! — Однако выражение глубокого счастья на лице Вари так противоречило ее строгим словам, что пожилая жена Решетова невольно усмехнулась.
Улыбнулся и Григорий Герасимович, но тут же тяжело вздохнул — опустело гнездо Решетовых после войны: расстрелян фашистами в Днепропетровске старший сын, инженер-металлург, а жена его и двое детей — решетовских внучат — убиты на путях во время эвакуации, дочь с младшим внучонком погибла на волжской переправе, зять пропал без вести: то ли утонул, то ли сгорел при первой бомбежке Сталинграда, младший сын шестнадцати лет ушел в армию добровольцем и тоже убит. Недолго перечислить эти потери, а каково пережить их? Сколько радости было, и забот, и надежд, и бессонных, выстраданных над малышами ночей, и гордости за них, и все развеяно: остались от большой дружной семьи лишь двое стареющих людей.
«Надо бы нам усыновить парочку сирот из детского дома, чтобы на душе не было пусто», — подумал Григорий Герасимович, следя за тем, как накрывала обеденный стол его Галя, будто и не изменившаяся за тридцать с лишним лет семейной жизни. Но так только казалось Решетову, до сих пор влюбленному в свою жену. Очень изменилась она — Галюшка, Галочка, Галина Остаповна: те же широкие черные брови, почти те же глаза, чуть прищуренные, черные, а на висках веером разбежались морщины, от вздернутого носа к углам рта прорезались глубокие складки, губы поблекли, а щеки выцвели, пожелтели: слишком много слез пролилось по ним. Пополам разделили горе. Согнулся от душевной тяжести Решетов, но зато еще дороже ему стали сморщенные, в прожилочках руки жены, мытые-перемытые руки врача и домашней труженицы, приглушенный ее голос и седина в угольно-черных волосах, затянутых в узел над смуглой шеей.
— Я тебе помогу! — Он встал высокий, сутуловатый, и пошел к столу, но Варя весело опередила его:
— Идите к мужчинам! Только, пожалуйста, не балуйте Мишу.
Она ловко достала из буфета стопку недорогих фарфоровых тарелок. Все имущество Решетовых пропало в огне Сталинграда, и супруги теперь заново обзаводились хозяйством.
— Приехали сюда, а тянет обратно, — пожаловалась Галина Остановка, задержавшись возле Вари, еще статная в вишневом с вышивкой шелковом платье, облегавшем ее небольшую фигуру. — Как вспомню Волгу, небо синее, теплый ветер со степи, арбузы на бахчах… Так бы и улетела обратно! Перед поездкой сюда недели две там жили. Приехали, посмотрели на развалины, да как заплачем оба. Все голо, завалено щебнем, все вытоптано, выжжено. Но, знаете, чуть не остались мы там. Гриша уже хлопотал об отмене назначения в Москву, да у меня сердечные припадки начались. Куда ни взгляну — одно расстройство. Вот и уехали… А сейчас тянет домой. И то нехорошо: город восстанавливается, в кино посмотришь — целые улицы домов уже отстроены, а мы, коренные сталинградцы, как будто сбежали от трудностей. Даже стыдно!
Разговаривая, Галина Остаповна отрывалась от дела и стояла, подбоченясь либо горестно, по-бабьи подперши щеку рукой…
— Вы, Остаповна, это бросьте. Не сбивайте с толку Григория Герасимовича, — с мягким укором сказал Иван Иванович. — У него сейчас большая работа. Введет в практику метод активного лечения переломов шейки бедра, аппарат пустит в производство, тогда и поедете на Волгу.
— И я? — Мишутка с разбегу повис на ноге отца.
— Обязательно, и ты, а сегодня останешься у тети Гали. Мы придем за тобой позже.
— А вместе?
— Вместе нас в театр не пустят.
— Пу-устят, — уверенно сказал Мишутка. — Пустят, — повторил он с меньшей уверенностью, вспомнив недавнюю свою провинность. — Я больше не буду. Мама, мы зайчика-то отдали… Правда ведь? — Мать, не оборачиваясь, продолжала звякать посудой у стола, и тогда Мишутка прибег к последнему средству: яркое личико сложилось в плаксивую гримасу, послышалось хныканье.
— Бедное мое дитя! Не плачь, ты маленький Бодисатва — буддийский божок, который приносит людям счастье. — Решетов погладил мальчика и взял его на руки, вызвав у него своим сочувствием уже безудержное рыдание. — Не плачь, нехай они пойдут в театр, отдохнут немножко, а я тебе такие игрушки дам — только здесь поиграть, конечно. — какие тебе и во сне не снились.
— А что ты мне дашь? — сразу перестав плакать, деловито осведомился Мишутка.
— Да уж найду, чем тебя развлечь. А у тети Гали конфеты есть…
— Конфеты! — Глаза Мишутки хищно заблестели.
— Ух ты, жаднюга! — укоризненно сказала Варя.
— Все-таки мне неловко, что мы доставили Решетовым лишние хлопоты. Люди целый день на работе, а мы им еще Мишу подкинули, — говорила Варя, шагая к себе, на второй этаж, чтобы переодеться.
— Я думаю, они не в обиде. Ведь оба просто расцветают, когда приходит Мишутка.
Иван Иванович еще закрывал входную дверь, а Варя уже распахнула шифоньер и, держа за рукав съехавший с плеча летний плащ-пыльник, рассматривала висевшие платья, прикидывая, что надеть.
Их было немного для такой вечно занятой, но молодой женщины: черное, узкое, из шерсти, отделанное черным же блестящим шнурком, серая юбка, две блузки — белая и серая в клеточку — и шелковое платье из темно-голубого фая с мелкой плиссировкой. Вот и все, не считая шелкового халата да одного сатинового, в котором так ловко было хозяйничать на кухне, а особенно купать Мишутку. Варя раздумывала недолго и сняла с вешалки шерстяное платье.
Иван Иванович невольно засмотрелся на нее. Она стояла перед зеркалом в прозрачных чулках и блестящих лакированных туфлях, обтянутая шелком белья, и по-новому укладывала тяжелые волосы, закручивая жгутом.
— Красивая ты. Варя!
— Правда? Я тебе нравлюсь? Спасибо, дорогой да-гор! — И она осторожно, чтобы не растрепать прическу, стала натягивать платье.
— Ты пополнела, раза в два теперь толще, чем на Каменушке, — говорил он, весело следя за ее усилиями.
— Еще бы! Тогда я была стройная, как стрелка! — Варя, шутливо бахвалясь, провела ладонями по бокам, изогнувшись, посмотрела на себя со спины: тоненькая и сейчас в черном. Рукава на четверть выше запястья, крохотные часики на узкой браслетке. Похожа на девушку, но платье, правда, стало тесновато, даже подхватывает под мышками. Значит, действительно пополнела!..
— Что ты рассматриваешь у себя на спине? И почему это вы, женщины, всегда так изгибаетесь перед зеркалом?
— Разве ты часто видишь женщин перед зеркалом? — Варя подушила руки и шею, провела ладонью по подбородку мужа. — Откуда такие наблюдения?
— Два раза в день вижу перед зеркалом тебя. Этого достаточно…
— Нет, недостаточно! Теперь я хочу видеть тебя почаще. Раньше я не была эгоисткой. Но мне кажется, мы слишком однобоко живем. Все в работе, без конца заняты… Может быть, я устала: то учеба, то хозяйство, не хватает времени даже на Мишутку — мелочи быта заедают меня!
— Я думал, ты дорожишь тем, что я во многом подчинил свою жизнь твоим стремлениям, — сказал Иван Иванович, почти оскорбленный ее словами, напомнившими ему упреки первой жены.
Ну, хорошо, там он был в известной мере виноват, а здесь? Разве он не заботится о Варе, не помогает ей в учебе, разве он сам не устает? Он гордился ее успехами, но складывалось так. что она начала небрежнее относиться к его делам. Иван Иванович огорчался, но объяснял это обоюдной занятостью, а сейчас в ее возгласе: «Мелочи быта заедают меня!» — прозвучало и некоторое зазнайство. Что, если, окончив институт и по-настоящему встав на ноги, она будет относиться к нему с пренебрежением?
Очень похоже на то!
— Ты упрекаешь меня? — в свою очередь, вспыхнула Варя. — Выходит, я изломала твою жизнь!
— Я этого не говорил. Но ты пойми, ведь и я много времени уделяю мелочам быта, которые заедают не
только нас. Нельзя же так бесцеремонно относиться к близкому человеку?
— Ты не понял… Я совсем не собираюсь перекладывать на твои плечи иногда невыносимую тяжесть этих «мелочей». Тем более что скоро нам будет легче. Но я всегда боялась, что из-за своей вечной занятости мы отвыкнем друг от друга. Мы так мало видимся, нам даже некогда посидеть и поговорить.
Доктор невесело усмехнулся.
— Может быть, это и к лучшему. Вот видишь: выдался свободный вечер, и чуть не поссорились. Отвыкнем?.. Такого никогда не будет! Старше я, вот ты и пользуешься своим преимуществом.
— Ой, только не это! Пожалуйста, забудь о моих словах. Я никогда больше не повторю их.
— Да, прошу тебя! Не надо злых подковырок, — сказал Иван Иванович, чувствуя, однако, что все осталось по-прежнему: она привыкла уже немножко злоупотреблять его сердечным отношением. Хорошо еще, что это шло ей на пользу. — Для меня теперь немыслима жизнь без тебя и Мишутки.
— И для меня…
— Мир?
— Да, прости, дорогой!
Иван Иванович поднял на руки прижавшуюся к нему Варю и, поносив по комнате, как ребенка, присел с нею на широкий подоконник.
— Смотри, сколько огней кругом. Нравится?
— Очень.
— Дарю тебе все это. Целый город приношу в дар, и огни, отраженные в бассейне, в придачу.
— Спасибо! Как хорошо, что мы живем здесь! — Не снимая рук с его шеи, она обвела взглядом свою единственную, но большую комнату: спальня, столовая, детская и кабинет Ивана Ивановича (Варя занимается на кухне) — все тут. — Совсем как у Хижняков бывало!
— Что бывало у Хижняков, Варюша?
— В одной комнате жили… Бедная Елена Денисовна! — Варя сжала ладонями голову мужа и крепко поцеловала его в губы, в глаза и снова в губы. — Я так боялась потерять тебя там, на фронте. Ой, как боялась! Но оказалась счастлива, а у Елены Денисовны все рухнуло. Да, я до сих пор не собралась написать ей о переезде в Москву. Завтра же напишу пусть едет к нам. Только как мы разместимся?
— Пока она соберется, мы получим другую квартиру в новом, западном районе, в Черемушках. А эту комнату я отобью для нее.
— Вот было бы славно! Работа для нее в Москве всегда найдется. И комната — прелесть! Наташка учиться будет… Ты знаешь, сколько ей лет исполнилось?
— Двенадцать, должно быть…
— Нет, уже пятнадцатый. Столько воды утекло с тех пор, как мы расстались! Мне скоро тридцать пять…
— Не так уж много! Впереди у тебя большая жизнь. Это только в юности кажется, что человек под сорок лет старый. На самом деле эти годы — расцвет всех творческих сил.
— Мне очень хочется стать настоящим глазным врачом. Скорее бы приступить к работе в городском госпитале, куда меня назначили. А в театр?.. — вспомнила Варя и взглянула на часики. — На первое действие уже опоздали! Что сказала бы Галина Оста-повна!
— А что сказал бы Мишутка? — пошутил Иван Иванович. — Пойдем скорее!
Они спустились вниз, совсем не на шутку труся, когда проходили мимо дверей Решетовых: в самом деле, что сказал бы Мишутка?
Наташке действительно шел пятнадцатый год.
— Ты скоро выше меня станешь! — Елена Денисовна вздохнула, закалывая булавкой вытачку на лифе дочернего платья (она научилась шить во время войны и теперь даже принимала заказы от модниц прииска). — Какая ты рослая будешь, Ната!
— Я больше не вырасту! — пообещала Наташка и рассмеялась, повертываясь кругом под ловкими руками матери.
Ее смех заставил улыбнуться и Елену Денисовну.
Очень изменилась жизнерадостная жена Хижняка. Как и раньше, крепкая женщина, которую не сломили ни годы, ни горе, но резкие морщины над переносьем, запавшие глаза и суровость, ставшая привычным выражением, сразу говорили о пережитом.
— Сибирячка! У-у, кремень! — судачили соседки, и в этих отзывах звучало и уважение, и невольная гордость за нее.
Но вот Наташка… Еще не смягчились порывистость и угловатость подростка, а очарование юности уже привлекало каждого, кто останавливал на ней взгляд.
Длинноногая девочка со вздернутым носом, с выступающими косточками ключиц и красными, обветренными, как у мальчишки, руками не много обещала бы в будущем, если бы не ее собранные в кудрявые косы светлые волосы — зависть сверстниц, если бы не румянец, так и заливавший круглое личико. Была она не по годам серьезна и сдержанна.
— Яблоко от яблони недалеко падает, — определяли те, кто не знал прежней веселости Елены Денисовны.
А мать и гордилась и тревожилась: взрослеет девочка, расцветает. Вот уж маленькие грудки приметно обозначились под платьем. Начала стесняться, переодеваясь при матери. Еще не испытала девушка силы своего очарования, но все в ней полно предчувствия пробуждающейся женственности. Мальчишки уже пробуют ухаживать…
— Я больше не вырасту, мама, — повторила Наташка, стараясь рассмотреть себя в зеркале, вытягивала шею, вставала на цыпочки.
— Хорошо будет, — заверила Елена Денисовна.
Первое платье из дорогой шерстяной материи. Не школьная форма из полубумажного кашемира, а выходное платье, простое, без всяких финтифлюшек, но очень изящное. Совсем красавицей выглядит в нем Наташка. К лицу ей синий цвет!
«Посмотрел бы отец! — думает Елена Денисовна. — Как он любил детей!.. И тебя, — подсказывает беспощадная память. — Да, и меня. Как он ласков был перед разлукой, точно предчувствовало его сердце, что больше не суждено нам встретиться!»
Ушел и остался навсегда на далекой от северной Каменушки сталинградской земле. Сталинград — святое это слово для советского человека, и священна для верной подруги память о погибшем муже-сталинградце.
— Ты о чем? — обеспокоилась Наташка, обнимая мать юношески сильными руками. — Почему ты вздыхаешь?
Взгляд ее, лучащийся нежностью, переходит с лица матери на портрет под стеклом, где запечатлен чубатый, видимо озорноватый, во многом схожий с Наташкой Денис Антонович Хижняк. Рядом на стене, тоже в рамочке под стеклом, орден Отечественной войны на алом бархате, грамота, выданная семье бывшего фельдшера Хижняка, посмертно отмеченного званием Героя Советского Союза, и две выписки о награждении орденом Ленина.
В затаенных думах девочки жила мечта быть такой храброй, как отец. Так же, как он, стать героем родины. Но каким образом этого достичь? Что сделать? И когда недавно она принесла домой двойку в школьной тетради, то несколько дней не смела смотреть на портрет отца.
— Ты знаешь, мне так жаль, — зашептала она, прижимаясь румяной щекой к пышноволосой голове матери. — Братья помнят его, говорили с ним, а я… Ну, о чем я могла с ним говорить тогда? Знаю: он самый замечательный человек, а совсем не помню, какой он был. Когда вы о нем вспоминаете, мне кажется, будто меня жестоко обделили, отняли самое лучшее. Мама, голубушка, не сердись! — Наташка снова порывисто обняла мать, царапнула ее булавками, заколотыми в швах платья, и, встав перед ней на колени, заставила ее присесть на стул. — Ты хорошая, ты ласковая, но знаешь, как я завидовала тем ребятам, отцы которых вернулись с фронта? Я тоже все ждала. Не верила, что наш папа не вернется. А когда подросла, поняла, сама прочитала его письма, то почувствовала, будто мне не восемь лет, а много, много больше. Помнишь, я тогда бросила играть в куклы?.. Ну, ты понимаешь: укладывать их спать, поить чаем… Ведь для этого надо думать, что все делается взаправду, на самом деле… А у меня это нарушилось. Я поняла, какие мы несчастные!..
Мать слушала. Сердце ее больно сжималось, взгляд был сух и неподвижен. Она сделала все, чтобы ее дети были счастливы. Но что можно сделать против беды, которая ворвалась в жизнь? Да разве одна ее Наташка повзрослела прежде времени?
Елена Денисовна вспомнила день, когда Наташка рассталась со своим кукольным хозяйством. Слезы дочери она объяснила себе тем, что девочка жалеет о розданных игрушках, а это было большое, недетское горе. «Поняла, какие мы несчастные!..»
Женщина усмехнулась горько, одними губами.
— Отец погиб за родину…
— Не надо так… Я сама знаю. Но почему ты вздыхаешь про себя? Почему не расскажешь мне ничего? Ведь я теперь не маленькая!
Это была прямая попытка проникнуть в сердечную жизнь матери. Может быть, надо больше чуткости к родному детищу? Но нежелание растравлять старую рану, неумение жаловаться на свою судьбу (да еще перед такой девочкой) превозмогли возникшее сомнение.
— Глупенькая ты! Хотя, правда, уже не маленькая. Нельзя ворошить попусту самое дорогое. — И уже совсем будничным голосом Елена Денисовна добавила: — Встань, а то запачкаешь платье!
«Вот они, взрослые люди! — с грустью думала Наташка, садясь к столу за свои учебники. — «Запачкаешь платье». Просто, но высокомерно! Ах, мама! Ну, пусть ты умная, а я глупенькая. Я меньше твоего прожила, поэтому и знаю меньше. Но почему ты читаешь откровенность со мной пустым разговором?»
Девочка облокотилась и задумалась, глядя в окно. Май месяц… Где-то далеко — на Кавказе, в Крыму, в Узбекистане, Таджикистане и других «станах» — уже отцветают сады. Наташка никогда не видела, как висит на ветке яблоко. Только в кино… Цветет миндаль и разные там мимозы. А здесь, на Каменушке, все еще снега да снега. — Вон какие сугробы — под самую крышу подбираются остро наметенными гребнями. Такие не вдруг растают!
В соседней комнатке громко закашлял старший брат Борис. Вот вернулся с фронта после трех ранений и никак не поправится. Второму брату, Мише, уже двадцать шестой год; женился, живет с семьей на Сахалине.
Третий брат, Павлик, окончил горный техникум, работает на Охотском побережье, тоже скоро женится. И у него будет жена с тещей. Значит, ни матери, ни сестренке вместе с ними не жить. Елена Денисовна на это не обижается, а Наташка — подавно. Ведь и она когда-нибудь выйдет замуж и, конечно, возьмет к себе свою мать. Если будет подходящая квартира, то и свекровь можно взять. Зачем обижать будущего мужа? Какой трескучий, надрывный кашель у Бориса! Пришел однажды незнакомый Наташке, худой, высокий человек в военной шинели. Пришел без костылей, без повязок, но очень больной. Три ранения на тфронте. Одно в голову — говорят, черепно-мозговое (остался след — ямка между бровями), другое — в спину. Серьезнее оказалось третье — в грудь: начался туберкулез. Сначала Борис работал, ходил на рудник, но болезнь постепенно одолевала его. Одни врачи советовали ему выехать на «материк» (так называлась здесь вся большая советская земля, путь на которую шел через Охотское море), другие приводили примеры, когда суровый северный климат излечивал чахотку. Мать колебалась, но Борис заявил, что он отсюда никуда не уедет. Наташка знала, почему он так решил: на соседнем прииске работала геологом молодая женщина, в которую брат был влюблен еще в институте. Он влюбился, а она вышла за другого. Спрашивается: чего же тут ждать хорошего? Борис, наверное, ничего и не ждал, просто не мог разлюбить. А теперь совсем слег…
Опять приступ кашля. Наташка отодвинула книгу, прислушалась. Мать запретила ей бывать в той комнате: чахотка прилипчива.
Но ведь все равно в одной квартире! Какой сокрушительный кашель, будто у человека отрываются внутренности! Наташка встает, ноги сами несут ее к запретной двери. Там жила когда-то якутская девушка Варя, принятая в семье Хижняков как родная. Мать часто вспоминает о ней. Они переписываются. О муже Вари, докторе Иване Ивановиче, в доме всегда говорят с любовью. Его помнят многие старожилы поселка. Только Наташка не помнит. Чего уж лучше: собственного брата не признала, когда он пришел из армии.
— Тебе ничего не нужно, Боря? — спрашивает она, открыв дверь.
Он не отвечает, только задыхаясь, машет рукой: уходи, мол, не до тебя. Но девочка стоит на пороге и упорно смотрит на острые его лопатки, дергающиеся под мокрой от пота рубашкой. Судорожно сжимая руками грудь, откуда так и рвутся лающие, страшные звуки, брат опускается на подушку, ложится на спину.
— Уйди! — просит он, тяжело переводя дыхание и устало моргая влажными черными глазами.
Ему уже тридцать лет, но вытянутое под одеялом бессильное тело его тонко, как у мальчика. И лицо совсем, совсем молодое, чернобровое, с ярким румянцем на впалых щеках. Он похож на деда по матери, которого Наташка тоже не помнит.
— Хочешь, я принесу тебе чаю с брусничным вареньем? — Девочка подходит, несмотря на протест брата, подает ему сухую рубашку, накрывает одеялом «по шейку» и садится на ближний табурет.
Она не верит, что может чем-нибудь заболеть: мысль о собственной смерти никак не укладывается в ее голове.
— Скучно ведь одному лежать целый день!
— Ну, конечно, скучно.
— Давай поговорим.
— Говори.
— Ты знаешь: в Узбекистане уже отцветают сады. Честное слово! Я сама слышала по радио.
В широко открытых глазах больного появляется тоскливое выражение.
— Я тоже слышал.
— Маме обещают устроить тебя в Приморский санаторий. Там тепло. Наверно, цветы распустились и зелень… Может быть, мы тоже поедем с тобой. Вот вскроется бухта Глубокая, придут пароходы, и поедем. Я ведь нигде еще не была.
Минута молчания.
— У тебя здесь болит? — Наташка показывает себе на грудь.
— Нет, не болит. — Борис с признательностью смотрит на сестру. — Я просто отлеживаюсь сейчас. Вчера пробовал встать, на улицу вышел. Чувствую себя почти хорошо. Мне даже поддувание перестали делать, и крови нет. — Он показал смятый, но чистый платок. — Скоро начну помогать вам по хозяйству: дрова колоть, воду носить буду. А может, уедем на Кубань к родным отца. Сад разведем. Отец рассказывал, какие там фрукты родятся. Даже виноград… И у нас будет свой виноград. Тогда я совсем поправлюсь.
Наташку охватил холодный озноб: ведь она слышала, что жить брату совсем недолго. И поддувание воздуха перестали делать потому, что одно только легкое осталось у Бориса. Другое уже съела чахотка. Скоро ему нечем будет дышать, и он умрет. Нет крови при кашле! Откуда же она возьмется, если в груди пусто?
Наташка представила себе черную пустоту в груди брата и чуть не свалилась с табурета от острого горя и жалости. Борис, увлеченный мечтами, не заметил ее волнения. И хорошо. Пусть ничего не знает. Так легче. Мать никогда виду ему не подает, голос у нее в этой комнате громкий, веселый, но по ночам она часто тихо-тихо плачет в подушку.
«Вот беда! — думает Наташка. — Жил бы Борис да жил, работал на руднике. Нашел бы себе жену. Ведь он красивый был… Был? Да, теперь уж конечно так — был! Война ему все испортила», — впервые с такой потрясающей ясностью дошло до ее полудетского сознания, что значит война. Смерть отца была для нее большим горем, но она не видела его мертвого и где-то в глубине души таила неясную надежду: может, вернется. А тут на ее глазах умирал человек, убитый войной. Не убила там, добивает здесь…
— Расскажи, какая она, война?
— Да ну ее! Прошла, и ладно.
— Тебе неохота было воевать? — Наташка вспомнила, что Борис не привез никаких наград, кроме одной большой белой медали «За отвагу». — Поэтому тебе и орденов не дали? Да?
С минуту Борис молча смотрел на сестренку. Недавнее оживление медленно сходило с его лица, и не то гнев, не то недоумение сводили брови в сплошную черную линию.
— Глупая ты, Наташка! — со вздохом, совсем как мать, сказал он наконец. — Ведь я добровольцем ушел ни фронт. Почти в один день с папой, хотя и не договаривались с ним. Почувствовали, что надо, и пошли… Как ты рассудила!.. Под ружьем не одни орденоносцы стояли, а миллионы людей!
— Да разве у тебя не было подвигов? — пунцовая от неловкости, допытывалась Наташка
Подвига были. Но ты пойми: миллионы людей совершали подвиги, и разве возможно отметить всех? да я к тому же три раза в госпиталях лежал.
— Так тем более…
Выйдешь, а воинской твоей части уже нет, — будто не слыша несмелую реплику Наташки, печально и горячо блестя глазами, говорил Борис. — Станешь искать — где? Обескровлена. На переформирование ушла. А то и вовсе уничтожена. Получаешь назначение в другую. Все начальство новое, никто тебя, младшего сержанта, не помнит. И снова в бой… И в окружение попадали, ' в прорывах участвовали, и в заслонах стояли до последнего патрона. Разве в наградах дело, сестренка? Самое главное — что мы победили, что наши дети будут жить в свободной стране.
«Наши дети! Он еще о детях думает!» Слезы так и покатились из глаз Наташки.
— Прости, пожалуйста! — Она громко всхлипнула. — Я не хотела… Просто я думала, что подвигов без орденов не бывает.
Письмо от Аржановых и посылочка со стрептомицином пришли, когда Борису стало совсем плохо.
Прочитав письмо в больнице, Елена Денисовна долго сидела у стола в тяжелом раздумье. То, что Варя не посылала Борису привета, больно укололо ее. Однако она не осудила ни Варю, ни Ивана Ивановича: по письмам могли представить, что тут делается, а посылочку с лекарством прислали просто для облегчения материнского горя. Конечно, со стороны легче рассуждать, но сердце матери не расстается с надеждой до последней минуты.
Приглашение Аржановых приехать в Москву тронуло Елену Денисовну и расстроило: такое письмо никак нельзя показать Борису — сразу поймет, что в Москве его уже похоронили.
Что, если и вправду… Тяжело после этого будет оставаться здесь. Младшие сыновья сами по себе. Наташка… Да, Наташка через три года десятилетку закончит, в институт пойдет. Спит и видит себя студенткой. Но каково расставаться с обжитым местом, овеянным дорогими воспоминаниями, с работой? За тринадцать лет Елена Денисовна приняла в здешней приисковой больнице не одну тысячу родов. Куда ни пойди, везде бегают «внучатки». И опыт, и душевная теплота, и время — несчитанные часы — все отдано самоотверженному труду. Все жители Каменушки уважают ее, знают и в таежных районах. Вот на днях приехала из тайги эвенка Мотря Абрамова…
Елена Денисовна вспомнила худое смуглое лицо эвенки с коричневатым румянцем на острых скулах, черные, косо прорезанные глаза, большой живот, приподнимающий густые сборки платья. Пятого ребенка будет принимать у нее акушерка. Рожала и раньше Мотря… Из шестерых детей, рожденных ею под крышей шалаша в тайге, выжила только одна девочка. А детишки, принятые в больнице Еленой Хижняк, все растут. Много времени уделяет она своим родильницам, учит их за детьми ухаживать, беречь свое здоровье, показывает, как домашнее хозяйство вести.
«Привыкла. Нелегко будет уехать. — Но снова возникает мысль о Наташке. — Непременно с медалью закончит среднюю школу. Дальше надо учиться. А ведь не пошлешь девочку одну в далекий город. Не о себе, о дочке следует думать».
В дверь дежурки легонько постучали, и, не ожидая разрешения, вошла Мотря Абрамова, о которой только что вспоминала Елена Денисовна. На руках эвенки"- Миша, мальчишка по второму году; за подол держатся еще двое: косолапенькая, румяная, вся точно сбитая девочка и диковато, исподлобья поглядывающий пятилеток.
— Ишь обсыпалась ребятишками! — Елена Денисовна сразу оживилась, любуясь милой ее сердцу картиной. — Что же ты его, такого бабая, на руках носишь? — заворчала она, взглянув еще раз на огрузневшую фигуру Мотри. — Посадила на живот и тащит. Разве можно так?
— Сама не хочет ходить, — примирительно улыбаясь, пояснила Мотря; тяжело дыша, опустила ребенка на пол и присела на стул. — Вот, пришла. Погляди, скоро мне или нет? Домой ехать надо. Мужик-то ждет, однако, ребята ждут.
— Ничего, успеется. С недельку все равно проходишь. Как сестра-то, помогает нянчиться с этими сорванцами?
Помогает. Муж-то ее теперь старший конюх поставлен. Она — баба дома. Моя мужик деньги мне давал одежка купить ребятишка. Вот хочу просить тебя, Елена… Пошить бы.
Пусть сестра придет ко мне домой…
Мотря конфузливо улыбается, вытирает вспотевший лоб смятым в комок носовым платком.
Я сам хочу. Шить мал-мал умею. Много шил: штаны, дошка, рукавичка. Платья сам шил. Вот… — Мотря с гордостью потрепала кокетку своего цветистого платья. — Простой умел. Учисся надо фасон делать.
— Ишь ты! — Елена Денисовна, забыв свои невзгоды, улыбнулась, подхватила на руки младшего ребенка- Мишке пока самый простой фасон требуется: штаны с разрезом, чтобы не намокли.
Эвенка слушает, морща лоб от напряжения, но глаза и губы ее так и брызжут смехом.
— Мися просится — я горшок покупала. Теперь избе живем, чум бросил. Грязно еще есть: ребятишка много, я один. Мужик своя работа есть.
— У них вечно «своя работа». Как будто это не его работа. — Елена Денисовна тормошит мальчишку, делает «козу», наслаждаясь его заливистым смехом. — Хорошая работа, ничего не скажешь!
— Хорошая. Сюда шла, нарядилася, — весело откликается Мотря, не поняв слов акушерки.
«Ну вот, куда я от них поеду? — проскальзывает щемящая сердце мысль. — Лучше бы Варя и Иван Иванович сюда приехали. Варенька якутский язык знает, да и уроженка здешняя. Окончила институт, и ехала бы сюда! Ивану Ивановичу местные условия тоже знакомы».
Но мысли об институте снова вызывают заботу о Наташке. Нынче уже закончила семилетку, а через три года о высшем образовании думать придется.
— Хочу я, Мотря, уехать отсюда! В глазах таежницы испуг.
— Совсем?
— Совсем.
— Плохо говоришь. Как ехать: сын-то шибко больной!
— Вылечим. — Голос Елены Денисовны дрогнул. — Доктор Иван Иванович лекарство прислал — стрептомицин.
Мотря, похоже, не поверила: магическое слово «стрептомицин» до нее не дошло. О докторе Иване она слышала в тайге не раз. Но ведь он лечил тех, кто приходил к нему в больницу, или сам выезжал в тайгу лечить больных. Как же он вылечит сына Денисовны, которого не видит?
Эвенка окинула взглядом свой выводок, лицо ее стало печальным и строгим:
«Маленький умрет — жалко, а каково взрослого-то хоронить!»
— Мы тебя знаем. Уваженье есть, — сказала она после минутного молчания. — Смотри: моя ребятиш-ка — твоя ребятишка. Все тебя любим. Мой старший дочка Укамчан поедет учиться, потом обратно: родня гут. А твой родня где? Куда поедешь?
— В Москву, думаю. Неохота покидать обжитое место, но, наверно, придется ехать. Тяжело мне здесь будет, если сын умрет…
Мотря на это только вздохнула: что скажешь матери, у которой ранено сердце? Пустое дело — слова. А в Москву и она съездила бы…
Стрептомицин не помог. Еще хуже стало Борису. Дала о себе знать черепная травма: ослабело зрение. Врачи приходили только для того, чтобы отметить очередное ухудшение здоровья. Но Елена Денисовна не переставала надеяться. Очень важно при туберкулезе хорошее питание, и она просиживала иногда целые ночи за шитьем, чтобы получить лишнюю сотню рублей. Масло. Мед. Свиное сало. Шоколад. Борис принимал дорогую еду с благодарным смущением: он знал, как трудно матери. Вот она сшила нынче хорошее платье Наташке… Это было настоящим подвигом одинокой женщины, которая не хотела просить помощи у младших сыновей, совсем недавно ставших на ноги. О себе она не заботилась. Жалея мать, Борис не мог отказаться от щедрой ее поддержки: ведь он еще сильнее, чем она, верил в свое выздоровление.
Он ел масло, мед, мясо, пил шоколад со свиным салом, однако получалось так, будто еда съедала его самого.
Не желая доставлять матери лишнее беспокойство, он настрого запретил Наташке подходить к нему. Он знал, как опасен туберкулез для подростков, но признать самого себя опасным для Наташки не мог: не верилось в это, и ему очень трудно было отсылать прочь сестренку с ее полудетскими заботами.
Даже тогда, когда болезнь окончательно свалила его, он считал свою слабость временным ухудшением и страдал больше от того, что так долго не оправдывал надежд матери и сестры.
Елена Денисовна сама понимала в медицине, видела и заключения врачей, и рентгеновские снимки. От нее не скрывали истины: распалось одно легкое, распадается другое, остановить процесс уже невозможно. Человеку нечем дышать. Спасение теперь было бы просто чудом.
В это время и пришла к матери мечта о чуде, которое может спасти ее большого больного ребенка. Началось с «душевного» разговора…
В пасмурный серый день Елена Денисовна стояла на крылечке своего дома, срубленного из толстых столетних лиственниц, прислушиваясь к надрывному кашлю Бориса.
«Даже на улице слышно, а чем только кашляет, ведь весь исчах!»-думала она, впервые боясь открыть дверь и войти: слишком больно было ей от этого кашля.
— Одна останешься скоро, — неожиданно сказал подошедший к крыльцу конторский сторож Павел.
В тоскливой задумчивости Елена Денисовна не расслышала, как постукивала его деревянная нога (вторая была обута в аккуратно подшитый валенок). Опустив худощавое, изрытое морщинами, но благообразное лицо с крупными чертами и клиноватой седенькой бородкой, он тоже прислушался к тому, как кашлял в своей комнате Борис.
— Дочь подрастет, не успеешь оглянуться — и замуж выскочит. Скучно будет тебе тогда…
— Уж не сватать ли меня собрался? Павел заметно покраснел.
— С хорошим, как брат к сестре, пришел, а ты язвишь! Я уже привык жить бобылем. О семейной жизни думать забыл, но одиноким себя не считаю. Есть утоление тоски отрадное.
— Какое же это утоление? Выпивка, что ли? — хмуро спросила Елена Денисовна, хотя никогда не видела Павла пьяным.
— От выпивки, кроме изжоги, нет ничего. Я о другом. — Павел подошел ближе, кряхтя присел на чисто выметенную ступеньку, выставив деревяшку из-под полы полушубка. — Я насчет веры в бога. Да, да, не усмехайся! Нынче все гордые стали: мы-де в коллективе, который опора для каждого. Верно, еще в старину люди говаривали: одна головня в поле не горит… Коллективом жить и работать веселее. Да только здоровому человеку, а каково больному? Кому она нужна, болячка-то моя? Ну, один раз поплачусь — послушают, может, и посочувствуют. А потом надоест, и слушать не станут, еще и к черту пошлют. А богу-то я каждый день, каждый час могу пожаловаться, он меня не отбросит, как ветошку.
— Но и не поможет.
— Пусть не поможет. Не все наши просьбы исполнять! Может, я еще недостоин божьей милости.
— Не выслужился!
— Очень просто, что не выслужился. Но глядит на меня терпеливо кроткий лик и словно склоняется, шепчет: веруй, веруй, и спасет тебя вера твоя.
— От чего спасет-то?
— От тоски хотя бы! Есть существо, с которым, в любое время поговорить можно. Оно всего меня насквозь видит, и я перед ним лукавить не стану.
— С людьми-то устаешь хитрить, — проворчала Елена Денисовна, охваченная духом противоречия.
— Ни перед кем я не хитрю, но только с одним господом богом начистоту разговариваю, он с меня за мою серость не взыщет, ума у него своего довольно.
— А мы все дураки, значит. Ах, ты-ы, серый! Не был бы об одной ноге — загремел бы сейчас отсюда!
— Видишь, неладно сказал — ты и осердилась. А с богом-то я, глупый человек, за всяко просто разговариваю. Не боюсь я его, а люблю. Большое утешение — любить бога и верить, что он всегда с тобой.
— Аминь.
— Зря так, Денисовна: ты тоже одинокая теперь. Тошно ведь бывает! Вот и обратилась бы к богу. О сыне помолилась бы. Врачи-то не помогают — значит, не могут; а он все может. Ну, что тебе, трудно попросить его? Утопающий за соломинку хватается, а ты духовное милосердие отрицаешь.
— Натерпелись мы уже от этого милосердия! — сердито сказала Елена Денисовна, вспомнив, как пробовала молиться ее мать.
Мать тоже не верила в бога. Переселенка из владимирских крестьян, она прошла по Сибири пешком не одну тысячу верст, следуя за повозкой отца и мачехи. Не поладив с мачехой, ушла с отцовской заимки, батрачила у местных кулаков, пока не встретилась с крепким парнем-сибиряком, промышлявшим охотой. Нелегко вначале пришлось молодоженам, но они не унывали. Появился свой домик, пошли дети. Потом вдруг началась война. Елена Денисовна хорошо помнила отца. Его убили в шестнадцатом году под Луцком, тогда же погибли два ее старших брата. Мать больше не выходила замуж, хотя никогда не упоминала о погибшем. Только однажды, разнимая младших сыновей, сказала сурово:
— Ох вы, безотцовщина горькая!
Когда в праздники поп совершал обход по домам глухого сибирского городка, мать давала дочке пятак и уходила во двор. Елена вводила священника в горницу, совала денежку дьякону и пряталась за спины любопытно глазевших братьев. Молоденькая девушка не умела молиться и не ощущала в этом никакой потребности.
Во время гражданской войны пьяные казаки зарубили на улице обоих ее братьев-подростков.
Тогда соседки сказали матери:
— За грехи наказывает тебя бог. Молиться надо.
На всю жизнь запомнила Елена Денисовна, как пыталась молиться, ее мать.
С тяжелым вздохом становилась сибирячка пере^ иконой на колени, по-мужски размашисто крестилась, припадала головой к полу, но слова произносила совсем неподходящие.
— За что ты их покарал? — гневно вопрошала она, ожесточенная душевной мукой за нелепую и страшную казнь своих последних сыновей. — Что они тебе сдела ли? Ты меня суди, а не их.
В конце концов ее беседы с богом закончились тем, что она встала и, вскинув к образу лицо, сказала:
— Если ты есть такой, за что тебе кланяться?! Вот дочка осталась. Может, и ее приберешь? Только тогда я тебя, спасителя, на лучину исщеплю. Чем еще ты меня наказать сумеешь? Грешнику в аду легче, чем матери, пережившей смерть своих детей!
Никогда, при самых тяжелых переживаниях, не приходило в голову Елене Денисовне искать утешения в молитве, но убежденность старого инвалида невольно тронула ее. Потом он заходил еще, и женщина уже вдумчивее прислушивалась к его речам. Так явилась мечта о чуде, вызванная жаждой спасти сына. А вдруг ей откроется то, что было закрыто для истерзанной и озлобленной души матери?
— Зачем он к нам зачастил? — ревниво спрашивала Наташка, обеспокоенная посещениями Павла. — Чего ему здесь надо?
В другой раз она прямо спросила:
— Может, ты за него замуж выходишь?
— Чур тебе, длинный твой язык. Выбрось глупости из головы! Павла пожалеть надо: он инвалид, пострадал в шахте от взрыва.
— Все равно нечего ему сюда ходить. «Сестра моя!» — передразнила Наташка. — Святоша он, вот кто.
— Это тебя не касается, дочка. Отчего не может посторонний человек зайти ко мне?
«Отчего» — девочка не могла ответить. Просто неприятно ей было, что за столом сидел такой посторонний, пусть даже инвалид, и таинственно о чем-то шептался с матерью.
Однажды ночью, крадучись, чтобы не услышала дочь-комсомолка, Елена Денисовна поднялась с постели и опустилась на колени, обжигаемая волнением и стыдом. С чего начать? Она не знала ни одной молитвы.
— Господи, ведь не ради себя, ради Бореньки! — горячо вырвалось у нее, и это прозвучало как самое естественное вступление к просьбе о чуде. — Господи, помоги нам спасти его. Ведь я себе места не нахожу, господи! Спаси мне сына, если можешь, — со всей силой страсти прошептала женщина. — Тебе это ничего не стоит, а у меня теперь вся жизнь в детях.
Перед концом рабочего дня в больницу, выполняя наказ матери, заглянула Наташка. Проворная, как олененок, она легко протопала по длинному коридору, су-дула нос в двери пустого кабинета-дежурки- и задержалась у палаты родильниц, привлеченная видом кормящих матерей: очень уж забавно чмокают сосунки…
Ты что здесь делаешь? — Голос матери, прозвучав у самого уха, заставил девочку вздрогнуть.
— Да вот смотрю. Смешные какие! Ничего тут смешного нет! — строго сказала Елена Денисовна, отводя дочь от двери. Лицо у нее усталое, скорбное.
— Плохо Боре?
Елена Денисовна кивнула. Борис второй день лежал в больнице.
— Пойдем к нему.
Уже давно Борис сильно исхудал, казалось — сильнее похудеть невозможно, но сейчас, увидев его, Наташка просто обомлела. Но не столько худоба брата поразила девочку, сколько испуганный и даже виноватый взгляд, каким он окинул подходивших мать и сестру. Почему во взгляде широких черных его глаз появилась виноватость? Чего он испугался? Не хватало сил приподняться… Неужели он думает, что они всерьез поверили его обещанию колоть дрова и носить воду? У Наташки защипало в носу, и слезы жалостного волнения навернулись на глаза. Но голос матери, удивительно спокойный, вернул ей твердость. Надо было крепиться и «не показывать вида».
— Я тебе фруктовый компот принесла… — сказала Елена Денисовна, поставив раскрытую банку на тумбочку.
Борис промолчал, тяжело дыша.
— Покушай! — попросила Наташка и положила виноградную ягодку в его полураскрытый рот. Он пошевелил губами", и ягодка свалилась на чисто выбритый подбородок (кто-то успел побрить его).
— Он не может сейчас… — сухо прошелестел голос матери.
— Тебе нужно что-нибудь? — Девочка наклонилась к лицу брата. — Принести чего-нибудь? — допытывалась она, горя желанием облегчить эти страдания.
Рассеянно-далекий взгляд больного, сосредоточась на ее лице, чуть оживился.
— Ле-ден-цов, — с усилием прошептал он.
— Мама, он леденцов попросил! — обрадованно сообщила Наташка.
У Елены Денисовны только искривились губы.
— У нас есть леденцы?
Мать опять не ответила, наклонилась, поправила волосы на лбу сына и поцеловала его. У Наташки вдруг закружилась голова. Неужели Боря сейчас умрет? Замирая от волнения, она тоже поцеловала его в прохладную щеку, но он отнесся к ее поцелую безучастно.
Все возмутилось в подростке. Кто придумал такие жестокости: человек доживал последние дни, а к нему даже подходить не разрешали! Надо целовать не сейчас, когда ему это безразлично, надо было приласкать его раньше, когда он еще верил в жизнь, собирался выращивать сад… Заразная болезнь?! Сделайте так, чтобы исчезли заразные болезни! Ранили, искалечили, а лечить не умеют!..
Хотя бы чем-нибудь помочь!
— Пойду достану леденцов. Ведь он просил!
Вихрем вылетев из больницы, девочка бросилась в магазин, но леденцов там не оказалось. На прилавке красовались «мишки на севере», «раковые шейки», ягодная карамель, — а леденцов не завезли. Тогда Наташка побежала в другой магазин, потом в буфет при столовой и ларек на шахте, — побывала и в золотоскуп-ке надеясь на сознательность старателей, имеющих боны. «Сознательные» старатели нашлись, но и здесь среди конфет не было тех, что так упорно искала девочка. Сойдя с крылечка старательского магазина, она до боли сжала кулаки и погрозила кроткому июньскому небу, только грозила не богу, в которого не верила, а тем, кто убил ее брата. Еще никогда она не испытывала такого гнева и такого горя.
— Кто тебя обидел, дочка? Чего ты плачешь? — раздался над ее понуренной светлой головкой громовой голос.
Разве она плачет? Наташка глянула на громадного дядьку в пиджаке, туго опоясанном красным шарфом: снизу пузырились широкие шаровары, сверху торчала рыжая борода, от которой несло водкой — сразу видно: старатель.
— Не горюй. Я тебя конфетами угощу. — Он полез в карман, вытащил новенький пакет. — На. Не бойсь, мы в обиду не дадим.
С предчувствием неожиданного чуда девочка заглянула в пакет, однако там были не прозрачные разноцветные стекляшки леденцов, а полосатые подушечки.
Возможно, они заменят то, что просил Борис? Не пошутил же он над ней! Какие могут быть шутки?
— Спасибо, дяденька. Спасибо, товарищ!
Но исполнение желания опоздало: Борис лежал на койке, с головой прикрытый простыней, а рядом сидела мать и так судорожно рыдала, что расплакалась не только Наташка, но и санитарка, вошедшая в изолятор.
— Остались мы теперь, Наташа, одни, — сказала Елена Денисовна после похорон. — Может быть, правда, поедем в Москву к Аржановым? Я буду работать, как и здесь, в больнице, ты учиться станешь.
Уехать! Наташка очень любила свою северную тайгу и не представляла себе жизни вне прииска. Но именно поэтому ей хотелось выбраться отсюда и посмотреть, как живут советские люди на Большой земле. Она даже мечтала побывать за границей, увидеть чужие города и моря.
Сейчас лицо ее было грустно: умер близкий, родной человек. Пришли санитары, сделали дезинфекцию в комнате Бориса, и уже поселилась там шумливая молодая чета: счетовод приисковой конторы — вся в перманентных кудряшках — и горный техник, откормленный, большеглазый и лопоухий, словно теленок. Мать дает новой жиличке советы, одолжила ей посуду, зато Наташка ведет себя заносчиво, даже высокомерно. Ну неужели не могли потерпеть день-другой! Тут у людей горе, а они целуются на каждом шагу, даже противно смотреть.
Уехать!
Очень хорошо. Уехать далеко, далеко… И не просто далеко, а в Москву. Неужели это возможно — жить в Москве? Заманчиво. Невероятно. Расчудесно!..
А здесь? Завтра эту большую комнату и мамину спаленку тоже заселят. Народу на прииске много. Въедут еще какие-нибудь молодожены, и будет тут очень весело. Ну и пусть заселяют!
Девочке становится жалко мать, которая никогда не знала отдыха.
«Братцы тоже хороши! Хотя бы на питание Борису посылали… Мама отказывалась просто из гордости, а они и рады: все только женушкам своим!»
Она подсаживается к матери, порывисто обнимает ее.
— Поедем в Москву! Я стану учиться в институте, а потом поступлю на работу. Замуж никогда не выйду: буду тебя беречь.
Елена Денисовна печально улыбается:
— Ох, не зарекайся, доченька! Павлик тоже зарекался, а теперь только по большим праздникам о матери вспоминает. И за то спасибо! — добавляет она, подавляя прорвавшееся чувство материнской ревности.
Наташка выходит на улицу уже совсем настроенная к отъезду. В самом деле, надо же посмотреть, что делается на белом свете. В Москве не только институты, но и театры есть, музеи и много другого интересного. Девочка представила себя в вагоне железной дороги… вот как в кино.
Сбежав с крыльца (в руке зажаты деньги на хлеб), она остановилась. Июнь месяц. Зима сразу переходит в лето. Пролился дождь, согнав снег, бурно прошумели ручьи, повсюду проклюнулась молодая зелень, совсем посветлели прохладные северные ночи. Безотчетная тревога сжимает сердце, грустно, и в то же время возникает смутная надежда на лучшее. Возможно, это от сияния солнца, которое стоит уже по-летнему высоко, или вид скалистых гор на фоне голубого неба навевает неясные стремления в какое-то радостное «далеко». Вершины гор обнажены, видны лишь камни, обросшие рыжими мхами да лишайниками; склоны тоже голы, а старожилы утверждают, что недавно, еще перед войной, на взгорьях стоял сплошной лес. Даже Наташка помнит: недавно чернело там много пней. Потом повыдергали и пни. Сейчас ничего нет. Но горы вокруг прииска все равно хороши, непреклонно устремленные ввысь.
Сколько раз Наташка с подругами-школьницами взбиралась на них, ходила на стойбища оленеводов и охотников! А как весело собирать орехи с северного кедра-стланика! Полные мешки пахнущих смолой шишек приносили домой девчата… А походы за брусникой и голубикой!.. А заросли красной смородины-кислицы на берегах Чажмы, а желтые ягоды морошки на болотистых марях, похожие на золото, рассыпанное по кочкам! А поиски настоящих самородков на открытых горных выработках!
Однажды Наташке пофартило, как говорят старатели: после сильного дождя возле ямы, выбитой в скале и прозванной «котлом счастья», она нашла маленький плоский самородок. Так и сверкнула перед нею среди звонкой каменной щебенки веселая крупинка-золотинка, похожая на крошечную елочку, даже на ножке. Наташке до слез жаль было сдавать свою елочку в золотоскупку, но мать настрого приказала сдать.
До сих пор девочка не может пройти спокойно мимо «котла счастья»: небольшая ямка по пояс ей не будет, а взяли там старатели больше восьми килограммов золота. И где еще может быть такая ловля хариусов и ленков, как на порожистых плесах Каменушки?.. Хорошо стоять на береговом камне, влажном от брызг, и опускать крючок с наживленным мотыльком или оводом на тугую струю. Мгновенный всплеск, сразу рывок — и вот рыба сверкает, будто серебряный нож, на взвившейся леске. Прошлым летом Наташке пришлось бежать с километр вниз по течению реки: схватил мотыля большой ленок. Леску он, конечно, оборвал, но несколько раз мелькнуло-таки близко в воде его тяжелое голубоватое трепещущее тело.
Нет, определенно не хочется уезжать с Каменушки!
Однако пока Наташка стояла в очереди за хлебом, мысли ее опять приняли новое направление.
Не вечно бегать с подружками. Пора готовиться к серьезной жизни. Родители ее всю жизнь работали в больнице, и она тоже пойдет в медицинский: матери хочется, чтобы дочка была детским врачом. Но сама Наташка мечтает стать архитектором. Может быть, потому, что ни разу не видела настоящего каменного дома. Хорошо бы застроить поселки в тайге красивыми городскими домами! И строила бы их архитектор Наталья Хижняк… Или стать хирургом вроде Ивана Ивановича, о котором она столько наслышалась в детстве? Будь он здесь — сумел бы вылечить Бориса. И снова острая боль утраты: говорил, что ему не больно, а умер. Мама сказала: «Будто уснул…» Страшная мысль так и пронзила Наташку: что, если и вправду брат не умер, а уснул!..
«Ведь бывает такое — летаргический сон… Лежал Боря, ничего не чувствуя, а мы его на кладбище — и зарыли. Вдруг он проснулся сейчас?! Темно. Холодно. Крутом деревянные доски — гроб. Не вылезешь. Кричать? Но кто его услышит?»
Девочка свернула в первый переулок и побежала в сторону кладбища. На оголенном взгорье тянул сильный ветер, посвистывал над могилками. До чего же уныло приисковое кладбище! Вот могила брата… Свежие следы на изрытой земле. Венки из хвойных стланиковых лапок и ярких бумажных цветов. Прижимая булки к груди, Наташка упала на колени у могильного холмика, приложилась к нему маленьким ухом.
«Если Боря проснется, то сразу кашлять начнет», — подумала она и вдруг услышала глухой кашель. Она чуть не закричала, но, приподнявшись, увидела: шел Павел, покашливая и поскрипывая деревяшкой.
Наташка торопливо встала. Разве можно желать, чтобы человека заживо схоронили? Наверно, с ума сошел бы, если бы проснулся. А может, уже просыпался, и кашлял, и звал…
— Вы к Боре? — удивленно спросила она инвалида, подходящего к могиле. «Зачем это он явился?»
Павел, который давно почувствовал неприязнь дочери Хижняков, остановился в нерешительности. Да, он шел сюда, чтобы помолиться. Но разве скажешь рб этом, когда девчонка смотрит на тебя так вызывающе… Просмеет. Оскорбит.
— Проведать надумал покойного…
— Что же вы тут будете делать?
— Посижу маленько. Скучно, поди-ка, братцу на новом месте! Денисовна на дежурстве… — точно опровергая возможные подозрения, добавляет Павел с неловкой усмешкой.
— Вы, наверное, слыхали, что иногда люди засыпают летаргическим сном? — смягчившись, спрашивает Наташка.
— Слыхал. — Как вы думаете: не мог Боря так уснуть
— Вряд ли. Это редко случается. — Павел заметно ободрился, подошел ближе.
Морщинистое лицо его серовато от бледности, одна щека перекошена сизым рубцом.
«Во время взрыва на шахте его ранило… — отметила Наташка, по-детски беззастенчиво разглядывая инвалида. — Когда в шахте работал, наверное, не был святошей».
— Почему вряд ли? Он тихо-тихо умер, будто уснул.
— От чахотки погас. Ему, чай, и шевельнуться-то было за труд великий.
«Конечно, тебе все равно. Маму задабриваешь, вот и зашел сюда», — снова с неприязнью подумала Наташка и отвернулась.
— Я послушаю. — Павел даже обрадовался, догадавшись о ее треволнениях. — В жизни всяко бывает. Тут бы ночи три караулить надо. Ведь в бога он не веровал…
— Ну, это вы оставьте! Вы все насчет души, а душа — предрассудок.
— Значит, вы бездушные? Ай-яй, голубушка моя!..
— Я не ваша голубушка, нечего меня агитировать! — Наташка, чуть не плача от досады, — нашла кому довериться! — побежала прочь. У нее все-таки не хватило решимости прогнать Павла с дорогой могилы: вдруг правда услышит что-нибудь!
— Я пойду сегодня ночевать к Лизе? — спросила Наташка после ужина.
— Что за поночевки? Разве тебе дома мало места?
— Мы будем заниматься. У Лизы переэкзаменовка по русскому языку. Я обещала ей помочь.
«Угадай, что у меня на русском языке», — вспомнились Елене Денисовне слова дочурки, когда ей шел четвертый годик. Как она рассмешила всех! И Денис Антонович в ответном письме из Сталинграда наказал особо расцеловать ее за это.
— Мама, голубочка, позволь пойти! У Лизы мать легла в больницу, отец уехал, она одна с братишками.
— Вот видишь: и матери дома нет! Будете там дурить…
— Да не будем мы дурить! Уложим ребятишек спать и посидим, позанимаемся.
— Разве что так…
— Конечно. Мы, честное слово, будем серьезно.
— Ну хорошо. Пойди, — со вздохом разрешила Елена Денисовна, представив себе свежее личико Наташкиной подружки и беспокойство ее матери, оставившей детей без надзора.
Проводив дочь, Елена Денисовна долго стояла у порога, прислушиваясь к шуму разгулявшегося ветра. Ей уже и досадно стало, что она отпустила Наташку.
«Шутка ли, буря такая и время позднее, а девочка побежала в дальний конец прииска! Заблудиться мудрено: ночи пока еще, как день, светлые, да не обидел бы кто. Мало ли пьяных по улицам шатается».
Елена Денисовна ставит на большой стол в комнате, теперь общей кухне, швейную машинку, но шитье валится из рук: не надо было отпускать Наташку!
«Пусто-то как без нее! Но ведь и она скоро улетит из дому — свою семью заведет. Что' это за жестокий порядок в жизни: выросли дети и отделились, оставайся мать одна!»
Шумит за окном ветер, а в квартире тихо. Молодожены не явились с работы: то ли в клуб ушли, то ли в гости. Вернись Денис Антонович с войны, то-то весело было бы дома. Не умел он скучать и другим не давал.
Женщине живо представились счастливые дни до войны. Как ходила с мужем по грибы, как, когда играли в карты, он и Иван Иванович выводили ее из терпения своим жульничеством. А то пельмени стряпали, проверяли, хорошо ли мальчишки готовят уроки… Может, и простое это житье, да не надо иного Елене Денисовне, и Денис тоже был доволен им. Бывало, уложат детей спать и сидят себе за столом. Елена Денисовна, отдыхая после рабочего дня, что-нибудь шьет — всякие милые мелочи ребятишкам — или починкой занимается; Денис Антонович к экзаменам готовится. Сидит дорогой друг, шелестит страницами, вполголоса бурчит себе под нос или отодвинет книгу, посмотрит тепло на жену синими глазами.
У вдовы перехватило горло — не продохнуть.
«Где-то ты теперь лежишь, голубчик? Не дали нам дожить вместе до старости, на внучат порадоваться! Вот и сын Боря умер. Пусть бы лучше вернулся он с фронта без ноги или без руки».
Елена Денисовна совсем забывает о шитье. Слезы туманят взгляд, скупые, горькие, ядовитые слезы. Она сидит, опершись щекой на ладонь, и, не моргая, смотрит в невидимую точку. Слезинка, сорвавшись с ресниц, тяжело капает на клеенку, и этот близкий звук, не заглушаемый шумом ветра, к которому притерпелось ухо, заставляет женщину вздрогнуть.
Но как бы враз высохли ее глаза, какой испуг мелькнул бы в них, если бы она увидела, что Наташка не пошла к дому, где живет ее подруга, а пробирается по нагорью к кладбищу! Что она там ищет среди могил, дурочка? Кого ждет, сидя под хлынувшим дождем? Вот легла и не поднимает головы. Не заболела ли? Если бы мать узнала об этом, то схватила бы шаленку да ватную телогрейку — и скорей на кладбище. Но она ничего не знает, только болит, болит ее сердце. Любимый человек погиб, другого никогда не будет. И сколько еще лет предстоит скоротать одной!
«Другие скажут: «Что же, старая уже, отжила свое». Но враки это, что старая, что отжила! Поглядишь, иной вдовец пятидесяти лет за девчонками гонится. Не ровню берет — чужой молодой век заесть норовит. А Денис был мне ровня».
Елена Денисовна встает, нехотя идет в свою спаленку. Уснуть бы сразу. Но постель кажется ей гробом. «Лягу и буду смотреть в темный потолок».
Молиться она так и не научилась, найти утешение в жалобах не смогла: не было у нее веры в бога. Если бы и существовал этот бог, то как он поймет, такой далекий и бесплотный, ее горячую тоску о любимом?
— За хорошее в жизни я советскую власть благодарю, — сказала она Павлу при последнем их разговоре. — К ней и обращусь за помощью в случае надобности. Вернее будет.
Приподнявшись на цыпочках, Елена Денисовна достает с полки над кроватью шкатулку с письмами. Она редко читает их, боясь бередить свое горе, но сейчас без Наташки так пусто в комнате.
И снова послышался ей знакомый голос. Спрашивает Денис о детях, шутит. А это письмо еще довоенное, когда ездил дорогой студент-заочник сдавать экзамены в Приморский институт. Бодрое письмо, полное надежд и радости. Вот пишет о прежних занятиях на курсах пропагандистов: «Сдавал и я… И насчет рационального зерна говорил, как же! Взял, мол, Маркс рациональное зерно у Гегеля… Но только теперь, через пятнадцать лет, расклевал я — какое оно, это зерно-то!»
«А я до сих пор его не расклевала! — Елена Денисовна бережно складывает пожелтевшее на сгибах Письмо. — Да, тяжело мне, что-то я никак с собой не совладаю?! Может быть, и правда переменить обстановку? Поедем с Наташкой к Вареньке и Ивану Ивановичу. У них теперь сынок растет. — Елена Денисовна достала из шкатулки письмо Вари с фотокарточкой Ми-шутки, долго смотрела на здоровенького мальчугана с чернущими, чуть раскосыми глазенками. — На Варю похож! Вот и внучек! Ах ты, милый! Не зря говорят: первый ребенок — последняя кукла, а первый внучонок — последний ребенок. Да неужели мы сможем перебраться в Москву?»
Иван Иванович внимательно просмотрел свой набор зондов — тонких и гибких трубок из пластмассы длиною до метра. Вот, пожалуй, подходящий! Хирург отложил самый тонкий, не толще полутора миллиметров, и так же внимательно стал выбирать оливу — похожий на маленькую пульку, полый внутри наконечник из нержавеющей стали. Олива помогает проследить под рентгеном движение зонда, когда его вводят в сердце, чтобы точно установить характер и место сердечного порока.
Выбрав оливу, Иван Иванович надежно укрепил ее на конце зонда с помощью проволочки, пропущенной через трубку по всей длине.
Пока сестра кипятила собранный им зонд, он посмотрел, как укладывали на стол больную Лиду Рублеву, крошечную девочку с совершенно синим личиком. Ей никак нельзя дать более двух лет. На самом деле Лиде уже исполнилось пять, но врожденный порок сердца затормозил ее рост и развитие. Всячески отвлекая внимание ребенка, хирурги смазали йодом операционное поле — левое предплечье и плечо, устроили вытянутую ручку на специально подставленном столике.
Операция исследования сердца, которая производилась сейчас в рентгеновском кабинете клиники, — новый метод в хирургии. За разработку этого метода Иван Иванович два года назад получил звание профессора, несмотря на возражения видных терапевтов, считавших варварством такое грубое вторжение в область сердца.
Пока один ассистент хлопотал, присоединяя к телу больной провода от сложных и чутких электроаппаратов, контролирующих работу сердца и легких, второй сделал разрез над локтевым сгибом руки ребенка и приступил к выделению вены. По этой вене и нужно было ввести зонд.
Иван Иванович взял нагретую кипячением трубку, изогнул и подержал, пока она не остыла, сохранив форму, необходимую для введения в сердце.
Следя за прикреплением ее к трехходовому крану, который соединяет зонд то с системой, откуда поступает в вену физиологический раствор и раствор гепарина, предупреждающий свертывание крови, то со шприцем, вводящим контрастное вещество для снимка, Иван Иванович с тяжелым чувством вспомнил о новых сплетнях, переданных ему Варей. Конечно, это ложь, что дети прячутся от него при обходе. Но случай с мальчиком, который спрятался перед операцией, действительно был, хотя спрятался ребенок не под койку, а за кресло в коридоре. Что же тут особенного? Если операционной боятся взрослые люди, то отчего должен в нее стремиться семилетний мальчик? Теперь, после операции, он стесняется вспоминать о своем поступке. Хуже, гораздо хуже то, что Варя сама не уверена ни в чем.
Разногласия между нею и Иваном Ивановичем начались, когда он занялся хирургией сердца.
— Я была уверена, что ты возьмешь для докторской диссертации тему по нейрохирургии, — сказала она однажды, впрочем, не так уж удивленная: опыт по грудной хирургии у Ивана Ивановича был большой и операций на сердце он сделал немало. — Профессор Медведев говорит, что в науке надо быть однолюбом, иначе нельзя разрешить по-настоящему поставленную задачу: жизни не хватит.
— Ты тоже так думаешь? Почему ты ссылаешься на Медведева? Неужели ты не понимаешь, как мне это неприятно?
Варя немножко смутилась: она совсем не хотела противопоставлять ему своего нового учителя. Но…
— Медведев прекрасно преподает и по-настоящему влюблен в науку.
— Да, он действительно знает предмет и умеет приковать к нему внимание молодежи. Но из любви к своей работе нельзя умалять значение чужих поисков. Такое смахивает на консерватизм.
— Мы этого не замечаем. Нас он вдохновляет, — с невольным задором сказала Варя. — Я, например, окончательно решила посвятить себя изучению только глазных болезней.
«Медведев теперь ее вдохновляет, а не я…» — с ревнивой горечью отметил Иван Иванович.
— Если я займусь только глазными болезнями, — увлеченно продолжала Варя, — то и тогда мне вряд ли хватит жизни, чтобы освоить все связанное с этой проблемой.
— Поэтому ты решила, занявшись проблемой глаза, остаться слепой по отношению к другим областям медицины? — спросил Иван Иванович, озадаченный тем, что она, будучи лишь студенткой третьего курса, пытается утвердить свое мнение в споре с ним, человеком, который отдал медицине добрую половину жизни. — Хорошо иметь свою точку зрения, но в дискуссии должна быть не только убежденность в собственной правоте, но и широта кругозора.
— Ты находишь меня ограниченной? — смущенно и все-таки упрямо спросила Варя.
— Если ты останешься при своем мнении о моей работе, то да.
— Я остаюсь. Не обижайся, пожалуйста, но меня поразило определение Медведева. Он сказал: «Специалист — это человек, который все в меньшем и меньшем познает все большее и большее». А ты… раньше был общим хирургом, потом переключился на нейрохирургию, а теперь хочешь заняться лечением сердца.
— Ну и что же?
— Разве это не значит разбрасываться? Каких высот ты мог бы достигнуть, если бы отдался одной проблеме!
Несколько минут Иван Иванович молча смотрел на жену. Она совсем недавно родила ребенка и продолжала учиться, успев наверстать все, что прошел курс за время ее декретного отпуска. Веселые искорки вспыхнули в глазах хирурга: он должен был ждать от нее такого упорства, ведь это одна из основных черт ее характера.
— Упорства — да, но не упрямства, — невольно вслух вырвалось у него.
— Я не из упрямства, — сразу уловила Варя ход его мыслей. — Ты пойми: ведь я так мечтала о нашей будущей совместной работе! Как это было бы интересно! Тебе-то это, возможно, ничего не дало бы, а мне…
— Я сумею помогать тебе, над чем бы ни работала.
— Это не то.
Иван Иванович рассердился.
— Почему я должен подчинять свою работу твоим интересам? Каких высот ты ждешь от меня в нейрохирургии? Чтобы я возглавлял нейрохирургическое отделение или институт? Для этого у нас достаточно замечательных нейрохирургов. А в лечении сердца разрабатывается новая глава, и я не могу упустить возможность принять участие в разработке этой главы.
— Потом еще что-нибудь появится, — сказала Варя тихим, ровным голосом.
— Знаешь что, — так же тихо ответил доктор, — это попросту бабье упрямство!
— Ну и пусть. Если бы не это упрямство, я до сих пор сидела бы в юрте.
— Нашла чем похвалиться! Конечно, хорошо, что ты настойчивая. Но нельзя все приписывать только силе своего характера. А разве не помогли тебе условия, созданные на Севере советской властью? Разве ничего не значила поддержка и повседневная помощь в учебе, которую я тебе оказываю? Ведь я помогаю тебе… А ты, еще ничему не научась, учишь меня!
Варя побледнела.
— Неужели это дерзость с моей стороны — рассчитывать на то, чтобы сделаться твоим другом и помощником в работе?.. Но теперь я чувствую: мне за тобой никогда не угнаться!
— Еще бы! Дилетант. Непоследовательный человек. Интересно, какие еще выводы ты сделаешь из поучений Медведева?
Больше они с Варей по этому поводу не разговаривали. Он занялся разработкой методики исследования сердца, делая опыты над собаками; она продолжала учиться. Внешне все оставалось по-прежнему, и самые
близкие их знакомые Решетовы не заметили первой, очень серьезной размолвки между супругами. Решетов, работавший в травматологическом отделении той же клиники, наоборот, горячо поддержал Аржанова.
— Это великое дело! — сказал он с воодушевлением. — Хирургия сердца — поистине вопрос будущего.
Когда во время защиты диссертации два виднейших профессора-терапевта — Медведев и его бывший шеф — обрушились на Ивана Ивановича с возражениями против «механического, грубого вторжения в сердце», Решетов волновался больше самого диссертанта.
Первый опыт, проведенный Аржановым в присутствии оппонентов, не получился: у собаки оказались тонкие вены; кроме того, возникли' спазмы сосудов, и зонд не прошел. Больше всех возражений, больше неудачи с зондом потрясло хирурга нескрываемое торжество его противников, когда они выходили из рентгеновского кабинета.
— Они рады неудаче! — вне себя воскликнул он, оставшись в тесном дружеском кругу. — Но ведь это не просто моя личная неудача. Нельзя же превращать борьбу мнений в мелкое злорадство!
А Варя молчала. Молчала в институте, где проходила защита диссертации, после которой Ивану Ивановичу было присвоено звание доктора медицинских наук, молчала и дома.
— Отчего ты так отчужденно держишься? Разве тебе безразлично то, чем я занимаюсь? — не выдержав, спросил Иван Иванович.
— Мне очень больно слушать возражения профессоров. Ведь это такие уважаемые люди, — сдержанно ответила она.
— А мне еще больнее слушать тебя! Значит, ты заодно с ними!
— Не совсем. Но лучше бы эти опыты в клинике Гриднева проводил другой хирург, который занялся бы только одним этим делом.
— Вот как ты думаешь? Чисто по-женски, даже во вред нам обоим, ты была бы довольна, если бы оказалось, что не зря предостерегала меня!
— Не сердись. Я не могу лицемерить. Каково слышать, когда тебя упрекают в верхоглядстве!
— Смотря по тому, кто упрекает! Зачем ты защищаешь вздор, опираясь на авторитет Медведева? На стоящим нейрохирургом становится тот, кто блестяще знает общую хирургию. Зная нейрохирургию, гораздо легче подойти к проблеме лечения сердца. — Тут Иван Иванович вспомнил первый разговор с Варей, и у него пропала охота говорить с нею о самом дорогом и волнующем деле.
Потом острота столкновения опять сгладилась течением семейной жизни, но тяжелый осадок в душе хирурга остался.
«Она и теперь держится своего мнения, поэтому все разговорчики моих противников так смущают ее, — думал Иван Иванович, пока шли приготовления для исследования сердца маленькой больной. — Нет у Вари никакого убеждения в моей правоте».
Он взял тонким шприцем кровь для газового анализа и, сделав ножницами просвет в стенке вены, приступил к введению зонда.
Ребенок не испытывал боли, но беспокоился, необычная обстановка пугала его, и приходилось все время следить за сохранностью операционного поля, придерживая крошечные ручки. Зонд под контролем рентгена шел без препятствий. Прикрепленная на нем олива, похожая на черную пулю, показывала его страшно сложный и в то же время простой путь: ведь если бы вместо зонда в русло кровеносного сосуда попала обыкновенная иголка, она, без всякого управления со стороны, тоже пошла бы в сердце. Но ее продвижение туда явилось бы катастрофой: обратно вернуться она не сумела бы…
Во время минутного перерыва, когда включили свет, Иван Иванович увидел в группе осторожно вошедших студентов свою Вареньку и сразу узнал, хотя лицо ее, как у всех, было прикрыто маской.
«Легка оказалась на помине!» — подумал он и стал пояснять, ни на минуту не отвлекаясь от дела:
— Путь зонда намечен в правое предсердие, из него в правый желудочек сердца, а затем в устье легочной артерии. Надо установить, отчего у ребенка нарушено кровообращение. Если есть отверстие в сердечной перегородке, то слегка вращаемый мною зонд попадет из правого предсердия в левое, чего не должно быть в норме, или из правого желудочка в левый, чего тоже не должно быть. Если ничего такого не случится, а зонд остановится в устье легочной артерии, тогда она всему виной: значит, она сужена и необходима операция для создания нового притока крови в легкие. Какая именно операция, мы это сейчас выясним. Без нее ребенок обречен на кислородное голодание.
— А может зонд заблудиться и не попасть в сердце? — тихонько спрашивает кто-то в темноте.
— Нет. Независимо от того, в какую руку зонд введен, он, следуя кривизне вен, достигнет правого предсердия. Иногда мы с таким же расчетом вводим его в сердце через поверхностную вену бедра.
Доктор наклонился, всматриваясь в изображение на светлом экране.
— Вот, он уже на месте. Остановился в устье легочной артерии. Да, не проходит!.. — Вводите контрастное вещество для снимков!
По голосу мужа и по лицу его, когда зажегся свет, Варя сразу определила: вздохнул облегченно — значит, волновался. Тут ни в чем нельзя быть уверенным!
Иван Иванович заглянул за простыню в лицо ребенка:
— Сейчас мы постучим немножко, Лидочка. Ты не пугайся. Можно нам постучать? Спасибо, девочка! Ты у нас хорошая.
Варя уже видела в лаборатории опыты с введением зонда, но здесь лежал человек. Такое хрупкое существо. Ему ввели в сердце пластмассовый прут с металлическим наконечником, а оно лежит себе и слабым, тонким голоском о чем-то препирается с сестрой. Да, просит не трогать больше ручку…
Что, если бы на месте этой девочки лежал Мишутка? Варе стало страшно. Но, пораздумав, она решила, что, если бы он болел и можно было продлить его жизнь, она согласилась бы и на эту операцию. Только почему именно ее муж должен принять на свои плечи всю тяжесть нового в хирургии дела?!
«Мне жаль тот славный и тоже нелегкий путь, по которому он уже шел».
Операции при пороках сердца! Совсем недавно хирурги еще не решались на них: ошибки в диагнозе приводили к смертельным исходам. Случалось такое и у Ивана Ивановича. А методики исследования сердца не было. Но больные не могли ждать… Тогда Иван Иванович отправился за советом к профессору Гридневу, известному своими операциями в грудной полости.
Оказалось, что тот тоже потерпел неудачу из-за неточности диагноза. Хирурги отлично поняли друг друга, и вскоре Аржанов перешел в клинику Гриднева, взяв для докторской диссертации тему: «Зондирование и контрастное исследование сердца». Разработав методику такого исследования, он защитил диссертацию, получил по конкурсу звание профессора при медицинском институте и стал заместителем Гриднева в клинике и на кафедре.
С какой радостью преподнес он жене свой напечатанный труд! А она приняла книгу из его рук с тяжелым чувством непобежденного сомнения. Охваченный почти мальчишеским торжеством, Иван Иванович ничего не заметил, и ей стало понятно, что их пути в медицине разошлись.
Нелегко было Варе, признав доводы Медведева, утратить младенчески ясную веру в правоту Ивана Ивановича. Но вера поколебалась, и, прислушиваясь одним ухом к словам дорогого человека, Варя другим невольно ловила возражения против него. Очень грубое все-таки это механическое вторжение! Да и сами-то операции… Направляют ток крови в легкие не нормальным путем, а подключив, например, легочную артерию к аорте, создавая тем самым дополнительный порок.
«Нет, я не дала бы оперировать так своего ребенка!» — подумала Варя.
Хуже всего было то, что после резких окриков Ивана Ивановича ей уже не хотелось спорить с ним и терзаться напрасно.
— Сейчас ты посмотришь операцию, а потом я покажу тебе наших выздоравливающих детишек, — сказал через несколько дней Иван Иванович Варе, снова заглянувшей в больницу.
Он был спокоен. Глубокая уверенность звучала в его словах: ведь вот выздоравливают. Сегодня он делает операцию врожденного порока, которая лишь временно облегчает состояние больного, а завтра сделает ее радикально.
— Это родители Лидочки. — Идя с Варей по коридору, Иван Иванович показал глазами на двух людей, сидевших на диване.
— Я уже видела их. Они очень встревожены. Лида у них единственный ребенок. Старший сын… — Варя промолчала, но она не привыкла к недомолвкам и неохотно, явно недовольная собой, договорила: — Погиб недавно — попал под машину.
Вид операционной, обставленной сложнейшими приборами для определения состояния больного, необычен. Целая сеть проводов протянулась по комнате к операционному столу. Вся эта сложная аппаратура уже требует присутствия инженера, помогающего хирургам устранять малейшие неполадки.
А вот и больная, которую внесла палатная сестра… Тщедушное тельце девочки сплошь покрыто синевой, губы почти черные.
— Не плачь, смотри, какую чистую постельку тебе приготовили, — говорила сестра, стараясь высвободиться из цепких ручонок, охвативших ее плечи.
— Я не хочу! Хочу к маме! — со слезами, жалобно просила малютка.
«О ней тоже можно сказать: силком притащили в операционную», — подумали одновременно Варя и Иван Иванович.
Но у хирурга было ясное сознание того, что иначе невозможно, а Варя домыслила: «Если бы я потерпела такое несчастье, как родители Лидочки, я не рискнула бы вторым, последним ребенком».
— Не бойся! — Сестра посадила девочку на стол, сняла с нее рубашку. — Ложись на правый бочок. Смотри, какое колечко на руку наденем, на обе ножки.
Аппарат для дачи наркоза подключен. Ассистент попробовал маску на себе и приложил ее к лицу ребенка.
— Дыши, Лидочка, дыши! Тогда болеть не будешь, — уговаривает сестра.
Иван Иванович в халате и в полотняных чулках поверх ботинок, остановясь чуть в сторонке, наблюдает за подготовкой к операции.
Ассистент, дававший наркоз, пытается вставить направляющую трубку в горло больной, но зубы ее плотно стиснуты.
— Рано. Дайте еще подышать. — Иван Иванович, помедлив, сам вводит в трахею трубку, которую подключает к кислородному прибору, и отправляется мыть руки.
Теперь ребенок спит, плотно смежив темные реснички, еле приметные на сине-сизом лице.
Второй ассистент делает разрез на правой, точно кукольной, ноге у внутренней лодыжки, готовя вену и артерию для вливаний. Еще два аппарата один за другим подключаются к крошечному телу.
Варя смотрит на мужа, который подходит в полном облачении хирурга. Какой он властный здесь!
Стол наклоняют набок, левую руку больной подвешивают на мягкой лямке и смазывают йодом, смазывают спину и грудь. Даже странно смотреть на операционный стол: он кажется пустым — так мало места занимает дитя, накрытое стерильными простынями.
А Иван Иванович кажется Варе необычно крупным среди невысоких сестер и врачей и юношески стройных студентов, облепивших подвинутые поближе трехъярусные скамьи.
Вот он выкусывает щипцами ребро, тоненькое, точно у кролика, вскрывает плевру и входит в грудную клетку.
Громадная бестеневая лампа, свисающая с потолка, как будто пронизывает своим светом то, что находится между нею и операционным полем: руки хирурга и ассистентов, окровавленные крючки, ножницы, поднесенные в этот момент к ране.
Большим рукам Аржанова совсем не тесно в грудной клетке ребенка: так ловко они действуют. Вскрывается оболочка сердца — перикард, под легочную артерию подведена резинка.
— Резко падает деятельность сердца! — сообщает врач от электрокардиографа, следящий за голубой искоркой на экране, которая чертит неровную, ломаную линию сердечной деятельности.
— Дайте глюкозу со строфантином… А у вас как дела? — спросил Иван Иванович врача, контролирующего газовый обмен, и немного погодя студентам: — Если у здорового человека кровь насыщена кислородом на сто процентов, то у такого больного насыщение падает иногда до тридцати.
«Что он? Неужели в самом деле спокоен? — думает Варя. — Но больной опять плохо. Она все время на грани смерти… Нет, не надо этого страшного повседневного напряжения, не надо! Снимут ли девочку живой со стола? А ведь завтра опять такая же операция, да не одна. И послезавтра. И так теперь всю жизнь! Вернее, никакой жизни уже не будет — сплошная лихорадка!»
Ребенку плохо, но необходимые меры приняты, и операция продолжается.
— Вот основной путь, по которому в течение суток перекачивается у взрослого человека из левой половины сердца до десяти тонн крови. Отсюда мы и займем немножко для орошения легких, — Иван Иванович взял на шелковую нитку-держалку аорту — белый толстый сосуд толщиной в палец, затем продел под нее резинку, чтобы сжать и прекратить ток крови при наложении соустья с легочной артерией. — Да, до десяти тонн крови выталкивает сердце за сутки! Можете судить, какой силы этот мотор.
«Я бы сейчас молчала как рыба, — думала Варя, поражаясь выдержке мужа. — Ведь привыкнуть к такой повседневной опасности невозможно».
— Снова падает деятельность сердца, — тревожно звучит в операционной. — Сокращений нет.
— Я вижу, — хирург заметно бледнеет. — Делаю массаж.
— Это самостоятельные сокращения? — спрашивает врач-электрокардиографист, неотрывно наблюдая за мерцанием голубой искорки на экране.
Иван Иванович хмурит брови, смотрит на маленькое сердце и улыбается:
— Само забилось! Да-да-да, работает!
— Нагнетайте воздух баллоном как можно мягче, иначе в легких могут разорваться мелкие бронхи, — говорит он врачу, дающему наркоз и управляющему дыханием. С помощью тонкого инструмента он сделал просвет в стенке пережатой им аорты — крови нет, также вскрыл подтянутую к аорте слабенькую легочную артерию…
Забыв обо всем, Варя стояла на скамейке, вытягивая шею. Поистине ювелирная работа — то, как Иван Иванович накладывает швы, сшивая тоненькой иглой стенки двух сосудов, чтобы образовать между ними соустье шириною около сантиметра. Медленно сближая, сшивает он задние стенки, потом передние. Два маленьких ротика, прорезанных им, слились губами.
«Да, это прекрасно! И он прав, что занялся таким великим делом. — Совершенно увлеченная операцией. Варя вспомнила выздоровевших детишек, которых видела в клинике. — Как я могла спорить, возражать и даже оскорблять его!..»
Аржанов наложил последний шов, осторожно снял зажим с легочной артерии. Хорошо. Снят зажим с аорты. Она запульсировала, втолкнула часть крови в артерию, и сразу брызнуло, потекло. То и дело посматривая на экран, где чуть трепещет голубая искорка, Иван Иванович накладывает дополнительный шов и осушает салфеткой грудную полость. Кровотечение из места сращения сосудов уменьшается. Исчезло совсем. Хирург снимает шелковые держалки…
Но снова гаснет искорка на экране: сердце остановилось. Немедленно массаж. Маленький комочек на широкой ладони хирурга неподвижен. Мгновение Иван Иванович смотрит на него и опять сжимает легонько пальцами. От каждого такого движения голубоватая искорка на экране вспыхивает, подскакивает, падает и снова подскакивает, но эта ломаная линия чертится искусственно.
— Нет самостоятельного сокращения?
— Нет.
— Продолжаю массаж. Дайте еще адреналин.
У Вари даже в ушах шумит: так колотится ее собственное сердце. Нет! Нет! У нее на глазах хирурги сделали невозможное: они уже воскрешали маленького человечка. Они воскресят его опять! Операция сделана блестяще — придраться к профессору Аржанову невозможно. И Варя страстно хочет сейчас только одного — чтобы ребенок вздохнул сам. Неужели ничего не значит такое горячее желание?!
А что Иван Иванович? Какие мысли волнуют его? Видно лишь то, что он, не теряясь, продолжает борьбу за жизнь ребенка.
Крохотная искорка опять замерцала на экране: появились сокращения. Хирург отстраняется от операционной раны и смотрит на экран, искорка продолжает светиться и двигаться.
— Самостоятельно! Да-да-да! И хорошие сокращения, я бы сказал. Дайте еще шов на аорту, от напряжения при массаже она начала немножко кровоточить. — Накладывая шов, он спрашивает, не поднимая головы: — Есть?
— Продолжается. Девяносто в минуту.
По лицу Ивана Ивановича проходит радостная улыбка: сердечко работает. А Варя? Она в этот миг примирена со всем, даже больше того — покорена и благодарна. Одним словом, счастлива.
— Будем зашивать или подождем?
— Можно зашивать.
Соустье действует очень хорошо: артерия была тощая, вялая, а теперь наполнилась и пульсирует вовсю.
— Сколько?
— Сто двадцать пять ударов в минуту.
Ребенка на столе как будто подменили. При недавнем остром напряжении некогда было приглядываться, а теперь так и бросается в глаза разительная перемена. По-прежнему хрупкая, но прелестная, лежала на столе девчурка. Губки порозовели, сошла сизая синева со лба и щек, побелели пальчики. Приметно ровно дышит грудь. Чувство восхищения и благодарного уважения к мужу переполняет душу Вари: добился своего! Сумел… Даже слезы выступают на ее глазах.
Иван Иванович тем временем зашивает операционную рану.
— Невероятно! Изумительно! — бормочет рядом с Варей пожилой хирург, приехавший с периферии, и, протерев пенсне и насунув его на мясистое переносье, снова поедает взглядом руки Аржанова. — Чертовская техника! А приборы! Где уж нам!
Искорка чертит на экране линию кардиограммы.
— Только вряд ли выдержала кора мозга, — шепчет ассистент. — Ну-ка, прекратите работать баллоном!
Профессор проверяет пульс, трогает кончиками пальцев грудь ребенка.
— Неподвижна. Дыхания самостоятельного нет, — говорит он с нескрываемой тревогой.
Подождали с минуту, совсем прекратив искусственное дыхание (эфир уже давно выключен, давали дышать только кислородом). Самостоятельных вдохов нет.
Аржанов наклоняется, отводит со лба Лиды светлые волосики и, оттянув веко с черными, яркими теперь на розовом лице ресничками, смотрит в широко разлившийся зрачок. Черный до синевы глаз с узким темно-карим ободком неподвижен… Никаких признаков жизни: кора погибла. Животное при этих условиях выжило бы, а человек с его высокой организацией мозга умер. Впервые за время операции Иван Иванович взглянул на Варю. Во взгляде его она улавливает душевную боль.
— Продолжать кислород!
— Может быть, лобелии?
— Нет, больше ничего нельзя: окончательно погибнет дыхательный центр, — сдержанно отвечает Иван Иванович, вглядываясь, как пульсирует жилка на шее ребенка.
Ему вспоминается смерть Семена Нечаева в подземном госпитале в Сталинграде… Теперь точно установлено: сердце может выдержать длительное оперативное вмешательство, но кора головного мозга погибает, если в течение каких-нибудь шести минут нет притока крови, а значит, и кислорода. В нервных клетках коры возникают непоправимые изменения. Так было у раненного в сердце матроса Семена Нечаева: он умер после операции, не приходя в сознание. Операция удалась, а человек погиб. Можно восстановить работу сердца, дыхание, а кору мозга нет. И сейчас то же…
Не хочется верить, что это чудно похорошевшее дитя уже умерло, но Иван Иванович не может обманывать себя. Врачи суетятся, стараются вызвать хоть признак дыхания… Проходит еще десять минут, пятнадцать… Катастрофа в коре головного мозга давно произошла, а сердчишко билось, гоняя по экрану светлую искорку.
Внешне Иван Иванович казался спокойным, а в душе у него было полное смятение, и только внимательный взгляд жены, тоже потрясенной, заметил сероватую бледность щек и тяжелую неподвижность его словно опустевших глаз. Он тоже помертвел перед лицом смерти, победившей его в этой жестокой борьбе.
Варя ощутила мучительное страдание: будто в самом деле умирал безгранично любимый ею человек, отец ее ребенка.
«Можно ли переносить такие удары в его годы! — подумала она с новым взрывом ожесточения против тяжести, которую он добровольно взвалил на свои плечи. — Ведь это самоубийство! Еще несколько таких неудач, и я могу потерять его навсегда».
Прошло около двух часов, прежде чем Иван Иванович заставил себя отойти от операционного стола. Пока была хоть тень надежды, ребенка старались оживить: делали искусственное дыхание, переливание крови, уколы и капельное вливание глюкозы со строфантином, включали дефибриллятор, действующий электрическим разрядом на сердечную мышцу.
Румянец пробивался сквозь тонкую кожу девочки, нежно розовели губы, но никто не мог разбудить ее. Шли часы. Пульс становился все реже, и наконец сердце остановилось совсем.
«Ужасное поражение!» — подумала Варя, измученная, опустошенная зрелищем этой борьбы со смертью.
Студенты уже ушли из операционной, а пожилой врач с периферии, так же как Варя, стоял у стола и о чем-то тихо перешептывался с одним из ассистентов. Вид у него был взбудораженный и непреклонный.
Молча выйдя в коридор, Иван Иванович и Варя увидели толпу больных и снующих между ними сестер и санитаров.
— Что за сборище? — негромко спросил доктор. — По местам, товарищи.
В кабинете он сказал сестре:
— Позовите родителей! — вздрагивающими пальцами достал портсигар, но не закурил, а сумрачно взглянул на вошедших.
Лицо женщины было заплакано. С отчаянием смотрели на хирурга ее темно-карие, мертвенно неподвижные, расширенные глаза. Странно знакомы ему эти глаза.
«Где… ах да, на операционном столе… Глаза маленькой девочки. Понятно! Ведь это мать. Мать! Как тяжело смотреть в ее вопрошающие глаза! Несчастная женщина плакала. Значит, сказали ей, но еще не верит».
Мы сделали все возможное… — говорит Иван Иванович.
Да, если бы он мог вдохнуть половину своей жизни в порозовевшие было губки ребенка, он, не задумываясь, сделал бы и это!
Не слова хирурга, а выражение его лица и тон голоса доходят до сознания матери. Она опускает голову, задыхаясь от рыданий. И только теперь Иван Иванович обращается к мужчине. На глазах отца тоже слезы.
— Помогите ей, — властно говорит хирург и, взяв его под руку, подводит к жене.
Они выходят вместе, сразу постаревшие.
Иван Иванович, так и не закурив, резко повернулся и встретился с взглядом Вари. Она-то понимала!.. Ох, как она понимала все, что творилось в его — душе.
Он выжидающе молчал. Но она тоже молчала. Тогда он медленно подошел к ней.
— Видишь, что получается! — только и сказала молодая женщина, прямо глядя на него.
Все было в этом взгляде: и любовь, и огорчение, и жалость, но не было главного — дружеского сочувствия. Скрытый упрек в глазах и открытое порицание на словах — вот что дал ему друг жизни в трудную минуту вместо горячей веры в дело, которое целиком поглотило его.
— Варя! — тихо произнес он, в голосе его прозвучало предостережение…
Но Варя, не в силах сдержать то, что наболело у нее самой, все-таки ударила его по остросаднящей ране.
— Ты понимаешь, — заговорила она дрожащим от волнения голосом, — ведь это страшно трудно — твоя работа… Прости меня, но, честное слово, это страшно: это похоже на самоубийство. Когда сегодня я посмотрела… у меня сердце оборвалось. У тебя были такие глаза…
— При чем тут мои глаза?
— При том, что ты скоро надорвешься от перенапряжения. Не надо было тебе ввязываться в это дело! Иван Иванович отшатнулся.
— Эх, Варя! — И, почти ничего не видя от прилива крови, бросившейся ему в голову, пошел к двери.
Вдруг его точно холодной водой облило: он вспомнил слова, которые сам сказал когда-то первой жене, Ольге. Ольга плакала после своих первых неудач в газете, а он бросил ей снисходительно; «Не надо было тебе связываться с этим делом».
И она, оскорбленная, ушла от него. Да, ушла. Но ведь он любит свою новую семью и никогда от нее не уйдет, хотя его тоже оскорбили. И кто же? Варя! Преданная, маленькая Варя. Он, конечно, мог говорить с Ольгой с сознанием своего превосходства. А что такое Варя? Прямолинейное, страшно упрямое существо, но и только пока! Ну, заканчивает институт… Человек с высшим образованием. Однако все равно зелен еще этот товарищ, чтобы отважиться так говорить с человеком, который кое-что понимает в медицине.
«Нельзя же так! Самоубийство! Надорвешься! Как ей хочется оправдать свою точку зрения! — яростно восклицал про себя Иван Иванович, шагая по просторному коридору. — Надорваться на любой работе можно! В конце-то концов что стоит моя жизнь без труда? Ох, Варя, как может она не понимать! Да еще, наверно, гордится собою, принципиальная, искренняя!»
Рабочее время давно истекло, но расстроенный Иван Иванович не спешил уйти из клиники. Он прошел в послеоперационную палату, осмотрел больных — сердечников, поговорил с ними. Маленькая девочка с черным бантом в светлых волосах, смирно полусидевшая на специально устроенной кровати с откидным высоким изголовьем, остро напомнила ему умершую Лидочку.
— Ну, как ты теперь, дитенок?
— Хорошо.
— Кто это привязал тебе черный бант?
— Мама.
— Отчего же черный? Тебе больше пойдет розовый или голубой.
— Я скажу маме, — тихим голоском пообещала девочка.
Еще недавно синева покрывала ее кожу до корней волос, а губы были совсем темные. Может быть, поэтому траурный бант над ее расцветшим как роза личиком не понравился хирургу.
— Почему вы такие невеселые сегодня? — спросила она озабоченно, и у него опять защемило в груди: до чего чутки дети, над которыми природа зло пошутила.
— Неприятность получилась, Иринка. — Он проверил ее пульс, поправил подушку на высоком изголовье и вернулся к себе в кабинет, продолжая думать о сегодняшней катастрофе и о столкновении с Варей.
И опять вспомнилась смерть Семена Нечаева, морского пехотинца в Сталинграде. Умер после такой удачной операции: осколок удалили из стенки левого предсердия. И со стола сняли теплого, с легким дыханием, с юношеским румянцем на губах, и сердце билось ритмично… Все были уверены — спасен. А красавец моряк не проснулся…
Вспомнил хирург другие случаи из фронтовой практики. Кто и как перенес операцию? Какие ранения? Зимние морозы и летняя жара были гибелью для раненых. В жару, на раны накидывались мясные мухи, плодя червей, а холод вызывал шок. И сколько обмороженных зимой! Мороз не давал спуску ни своим/ ни врагам. Правда, наши были теплее одеты, но разве спасет полушубок раненого, истекающего кровью на снегу? Замерзающий человек не ощущает страданий от холода. Он хочет спать и засыпает, но этот сон — начало смерти.
Иван Иванович вдруг сразу забыл обо всем: о неудавшейся операции, о Варе, о Мишутке, о том, что надо идти домой, — ему представилась зимняя спячка животных… В это время животное находится в состоянии анабиоза, при котором снижается потребность мозговых клеток в кислороде и замедляется работа сердца. Вот бы когда оперировать-то! Русский врач Бахметьев давно уже пробовал приводить животных в состояние анабиоза. Если при помощи холода временно понизить потребность мозговых клеток в кислороде, то остановка сердца во время операции не приведет к катастрофе. Это гипотермия — искусственное охлаждение.
Гипотермия. Снова и снова приходило на ум Ивану Ивановичу заветное словечко, уже не раз произнесенное в медицине за последнее время. Пожалуй, прав тот, кто первый произнес его. Но насколько нужно охлаждать человеческое тело? Ведь холод сам по себе вызывает расстройство сердечной деятельности, он может убить больного. Не лучше ли попробовать другое — снизить кровяное давление лекарственными препаратами и, может быть, создать комплексное охлаждение под общим наркозом, и не сразу его проводить, а постепенно, за день, за два до операции, затормозив больного сном?..
Звонок телефона не сразу дошел до сознания Ивана Ивановича. Потом доктор встрепенулся, взял трубку.
— Да, Варенька? — спросил он таким тоном, словно ничего между ними не произошло (за это время забыл о размолвке). — Ну конечно. Сейчас иду. Лечу! — Доктор положил трубку, вспомнил все, насупился и не полетел домой, а еще не меньше часа сидел у письменного стола, ссутулясь, непривычно праздно свесив кисти рук с подлокотников кресла. Но мысль его работала усиленно.
— Понимаешь, Григорий Герасимович, одна гипотермия мне кажется недостаточной мерой: резкое переохлаждение иногда непосильно для организма, — сказал Иван Иванович Решетову через день после смерти' Лиды Рублевой. — Вчера я наблюдал операцию у соседей… Фибрилляция сердечной мышцы наступала у больного три раза.
— Благополучно прошло? — с живым интересом спросил Решетов.
Аржанов махнул рукой, представив, как вдруг беспорядочно начало трепетать сердце больного на ладони хирурга. Вместо единого, согласного биения сердечной мышцы каждое мышечное ^волокно ее стало сокращаться само по себе и вдоль, и поперек, и вкось, и сердце в этот миг было похоже на сплошной клубок шевелящихся червей. Электрический разряд аппарата — дефибриллятора — прекратил это смертельное трепетание, и сердце забилось стройно, но через несколько минут снова затрепетало вразнобой.
— Холод, резко снижая температуру тела, часто приводит к фибрилляции. — Иван Иванович встал из-за стола и начал медленно вышагивать по кабинету. — Придется провести ряд опытов по комплексному охлаждению. Мне кажется, больного надо постепенна приготавливать к гипотермии и потом, после операции, не переходить сразу к грелкам…
Решетов слушал, доброжелательно следя за приятелем рыжевато-карими глазами. Иван Иванович не располнел за последние годы, а только раздался в плечах и в груди и выглядел настоящим богатырем в белом, ладно сшитом халате. Расхаживая, он машинально крутил обрывок шелковой нитки: вязал узлы то левой, то правой рукой. Эту тренировку он никогда не бросал.
«Руки грубеют с годами, а хирург, утративший гибкость и ловкость пальцев, теряет половину своих способностей», — говаривал он врачам и студентам.
— Долго толковали сегодня с шефом: в каком объеме и как проводить опыты. — Иван Иванович неожиданно улыбнулся. Он очень тепло относился к заведующему клиникой Гридневу, который дал ему возможность оперировать на сердце и всеми мерами поддерживал его на этом трудном пути. — Будем работать еще в лаборатории Академии наук. Там большой виварий, и собачек нам подберут подходящих.
Решетов задумчиво кивнул, он тоже был благодарен Гридневу. Ведь нашлось столько противников популяризации «металлического» направления в лечении переломов, и, если бы не зубастость и влиятельность Гриднева, туго пришлось бы Григорию Герасимовичу, хотя не он придумал тот метод. Задолго до него работала пытливая мысль хирургов. Создали общими силами хороший метод, а в жизнь его проталкивать приходится через сплошные рогатки.
— Хорошо, что мы тут пришлись ко двору, — промолвил он и полушутя поплевал: — Тьфу, тьфу, в добрый час сказать, сработались. И остальной народ доволен, ведь в самом деле никто не притеснен.
— Вы к чему это: «тьфу, тьфу»? Сглазить боитесь?
— Как вам сказать… Не суеверен, нет, но мнительностью не обделен. — Решетов сидел в глубоком кресле, в том самом, в котором недавно сидела после экзамена Варя. Только он расположился по-хозяйски, удобно устроив в кресле свое большое, костистое тело, облаченное в рабочий костюм и белоснежный халат.
— Да, наше дело тонкое! — отозвался Иван Иванович снова серьезно. — Но я уже заметил: здесь, в столице, споры идут не внутри клиник и институтов. Полемический пыл расходуется главным образом в спорах между отдельными научными учреждениями. Для сотрудников, пожалуй, так лучше…
— Лучше при том условии, если у шефа не только крепкие руки, но и голова светлая и он дает возможность расти всему коллективу. А некоторые шефы мыслящих около себя не терпят…
— Так то уже не руководители, а узурпаторы от науки…
Хирурги только что закончили рабочий день и собирались приступить к научным занятиям: клиника располагала прекрасной библиотекой, студенческой аудиторией и конференц-залом, где в вечерние часы занимались диссертанты, не имеющие дома хороших условий. Иван Иванович с нетерпением ждал, когда закончится оборудование помещения под лабораторию в подвальном этаже клиники. До сих пор дело тормозилось из-за устройства вивария, где должны помещаться подопытные собаки. Но усилиями Гриднева, а особенно заместителя главного врача больницы по хозяйству Прохора Фроловича Скорого и эта трудность была преодолена.
— Гриднев обещал взять еще одного научного сотрудника для опытов с гипотермией, — сообщил Иван Иванович. — Сказал: «Срочно приступайте к работе, пока в лаборатории Белова и в Академии наук, а потом и у себя начнем». И вдруг спрашивает: «Вы ружьишком не балуетесь?» У него дача по Савеловской дороге, там близко большие леса и тетеревиные тока имеются. «А вы, спрашиваю, балуетесь?» — «Нет, говорит, я только своих гостей натравливаю. Ежели вы хорошо справитесь с задачей, угощу вас таким током, какого вы и в Сибири не видывали».
— А я, грешным делом, думал, что вы после войны по нейрохирургии пойдете… — неожиданно сказал Решетов.
— Собирался. Но, как видите, получилось иначе. — В глазах Аржанова вспыхнули лукаво-веселые искорки и тут же погасли: «Варя-то, Варя!» — Что делать, дорогой Григорий Герасимович! — заговорил он совсем иным тоном. — Эпоха наша до крайности беспокойная, и сам я не привык отсиживаться в затишье. До сих пор не могу смириться со смертью Семена Нечаева. Кора мозга… Да-да-да! Могло бы удивить, если бы я пошел на ортопедию или на урологию. Но я взял то, что мне ближе. Теперь, когда мы научились сшивать кровеносные сосуды, хирургия сердца становится делом первостепенной важности. Ведь в конце концов мы добьемся возможности делать капитальный ремонт сердца, вплоть до замены износившегося мотора…
— Тогда вы поставите новый мне и моей старушке, и мы повторим свое путешествие сначала.
— Рад буду услужить. Но сколько еще темных провалов ждет хирургов на пути к этой цели!
— Вы знаете, кого я встретил вчера? — круто повернул разговор Решетов. — Ларису Петровну Фирсову, помните ее?
— Ну как же! — Иван Иванович машинально завязал еще два узелка и бросил нитку. — Жива-здорова? Где она теперь?
— Работает в челюстно-лицевом госпитале. Все такая же красавица, почти не изменилась, — простодушно сообщил Решетов, не знавший о прежнем увлечении товарища. — Стойкая натура! Мало того, что дочку и мать в Сталинграде потеряла, еще и муж погиб. Он у нее в танковых частях служил.
«Вышла она снова замуж?» — чуть было не спросил Иван Иванович, но, представив, как дрогнула бы Варя, сбился с полуслова, поинтересовался другим:
— Мальчик… Алеша большой уже?
— Мальчику скоро пятнадцать лет исполнится. В восьмой класс перешел. Учится в музыкальной школе-десятилетке при институте имени Гнесиных.
— Он и тогда играл… Помните седьмое ноября в Сталинграде?
— Еще бы не помнить! Как врезалось в памяти: волжский обрыв, нары блиндажей… За спиной кипящая от взрывов вода, над головой фашистские самолеты, впереди — враги. Заслонило все это жизнь до войны, когда наши ребятки были с нами. Одно слово — Сталинград! Я за Ларису Петровну порадовался — хоть Алеша у нее уцелел. — Решетов помолчал, растревоженный горестными воспоминаниями. — Нынче она кандидатскую диссертацию защитила. — Создала совершенно новый метод пластики носа. Представляете? Люди соглашаются на десятки операций, чтоб им создали хоть какое-нибудь подобие носа. Задача, конечно, нелегкая. Лепят заплату на заплату из кожных лоскутов, а потом, глядишь, нагноение, и все разрушается. Фирсова иное предложила: формирует нос из филатовского кожного стебля сразу, одномоментной операцией. И отлично получается. Один рубчик где-нибудь на переносье… Каково?
— Да, в самом деле умница, — сказал Иван Иванович, тоже радуясь за Фирсову.
«Она добилась большего успеха в своей работе, чем я, — с хорошей завистью подумал он, и эта мысль всколыхнула в нем все, связанное с Ларисой. — Как сурово она меня тогда оттолкнула!»
Точно стремясь избавиться от размышлений о ней, он заговорил взволнованно:
— Война многим изломала жизнь. Как она, проклятая, выбивает все из нормальной колеи! Представь себе, Григорий Герасимович: лежит сейчас на улице мертвый. Ведь толпа соберется. Шел куда-то человек, спешил, и вдруг нет его. А тогда… Сидит солдат с котелком на мерзлом трупе гитлеровца и хлебает суп-Просто, без озорства пристроился. И никогда не забуду вехи, оставленные фашистами на степных дорогах под Сталинградом а дни бегства. Ночь. Метель. Степь голая, а по сторонам заметенной дороги стоят вместо вешек в сугробах застывшие трупы. Руки растопырили и стоят, как черные вороны. Ну, как примирить это с двадцатым нашим веком?! — Иван Иванович, снова ощутив прилив былой ненависти к врагам, стукнул по столу кулаком. — Мерзавцы непревзойденные!
Он сам не сознавал, какую связь с этим взрывом имела весть о Ларисе Фирсовой. Но весь вечер его уже не покидала мысль: Лариса достигла творческого успеха, а он не достиг.
Следя за охлаждением усыпленной подопытной собаки в операционной лаборатории профессора Белова, он вдруг подумал: «Может, действительно так и надо; быть однолюбом в своем деле. Правда, и Павлов и Пирогов работали над разными проблемами, но то гении были, а я рядовой хирург. Ну, овладел многим. Однако, если бы я не разбрасывался…»
У Ивана Ивановича заныло в груди, и он с удивлением сказал себе:
«Вот что значит сердце! В мозгу долбит: она достигла, а я не достиг. У меня не ладится с операциями и, наверное, долго не наладится. Тревожные сигналы в мозговой коре — и сердце сразу откликнулось, заболело
— Он помедлил минуту, держа в руке палочку с ватным тампоном, коричневым от йода (собака, охлажденная до двадцати семи градусов, уже спала в ванне со льдом), прислушался к своим ощущениям. — Действительно, сердце болит! Самая настоящая физическая боль. Но это боль от сознания собственной слабости. Слабости ли? Простительно слабому: он не может, зато грех тому, кто попусту растрачивает свои силы!»
— Что такое гипотермия? — спросила Варя.
— Гипотермия? — Иван Иванович отложил в сторону новый труд иностранного автора о сердечных операциях и взглянул на жену — не собирается ли снова огорошить его каким-нибудь изречением Медведева?
Она стояла в сине-полосатом сатиновом халатике с подвернутыми рукавами и в светлом фартуке — только что выкупала, накормила и уложила Мишут-ку — стояла рядом такая родная, но в глазах ее он прочел уже знакомую настороженность.
— Тебя это заинтересовало?
— Еще бы: столько разговоров вокруг. Наши студенты спрашивают меня.
Он быстро встал, взял с этажерки небольшую книгу, над заглавием которой было вытиснено: «А. В. Грид-нев, И. И. Аржанов».
— Сначала почитай о лечении сердца, хоть полистай, посмотри.
— Я не полистаю, а прочту. — Варя, точно не заметив упрека, взяла книгу маленькими, уверенно-цепкими руками, взглянула на заголовок: «Врожденные пороки сердца». — Раз ты поставил перед собой новую задачу, я должна иметь о ней полное представление. Сдам последний экзамен и тогда засяду. Может быть, когда я овладею специальностью глазного врача, у меня тоже возникнут попутные проблемы? Но это все равно будет связано с глазом. Мне сейчас самым главным представляется зрение человека. Нет, не только сейчас, — с живостью добавила Варя и, забывшись, прижала к груди, словно ребенка, полученную книгу. — Я еще в детстве насмотрелась в улусе на слепых людей… Какое это несчастье! Ты ведь знаешь, сколько больных трахомой было в Якутии.
— Да-да-да. Любое дело, за которое берешься, должно представляться самым важным, — сказал Иван Иванович, подумав: «Это хорошо, что она так сосредоточена на своем. Хотя… вот уже и забыла о гипотермии».
— Но у меня ведь действительно важное дело.
— Конечно. А как тебе понравилось место будущей работы?
— Очень. Этот челюстно-лицевой госпиталь обслуживает не только бывших фронтовиков, там много и гражданских…
— Понятно… Постой, постой. Как ты сказала: челюстно-лицевой госпиталь?
Доктор нахмурил брови, припоминая: «Да, Решетов говорил: Лариса Петровна работает там… Значит, встретятся! Ну и пусть. Варе есть чему поучиться у Ларисы».
— О чем ты задумался? — Варя с недоумением поглядела на него. — Я тебя уже второй раз спрашиваю: знаешь ли ты этот госпиталь?
— Нет. Я там никогда не бывал. Понятия не имею.
— Что с тобой! Почему ты покраснел? Теперь уж никак нельзя было сказать о Ларисе, и впервые Иван Иванович покривил душой:
— Обязательно выдумает! Отчего бы мне покраснеть?
— Отчего, это тебе лучше знать. Теперь я тоже кое-что знаю о сердце. — Варя беззаботно засмеялась. — Совестно — человек краснеет. Волнуется, радуется или сердится — тоже краснеет: кровь приливает к мозгу, дыхание углубляется. А испуг или горе сжимают сердечную мышцу. Получается спазм головных сосудов, и, хотя сердце сильно бьется, лицо бледнеет. Правда?
— Почти…
— Значит, народ правильно избрал сердце символом всех душевных переживаний? «Сердце ноет», «сердце-вещун», «сердце болит».
— Оно действительно может болеть, — вдруг вспылив, сказал Иван Иванович. — Это не просто мотор, механически перегоняющий несколько тонн крови за сутки. Конечно, человек любит, страдает и ненавидит не сердцем — все это представления, созданные его мозгом. Но каждый сигнал, воспринятый корой мозга, отдается в сердце. И смеяться тут не над чем.
— Я не смеюсь. Я только спросила, отчего ты покраснел. Ты ответил сердито. У меня сложился «научно обоснованный» вывод: я чем-то задела тебя, и ты покраснел. Нет повода для смеха, но и сердиться незачем!
«Повода для смеха действительно не было», — с такой мыслью Иван Иванович вышел из машины у подъезда лаборатории Академии наук на другой день. Закрыв за собою тяжелую дверь, он сразу как бы отрезал все раздражавшие его помехи жизни. Они остались вне стен этого здания. Сколько людей работает здесь! Сколько проблем, поставленных, но еще не разрешенных! Повседневная борьба за факты. Ученый не может строить свои идеи на домыслах.
На стене в вестибюле большой портрет. Глубоко посаженные, острые глаза строго смотрят из-за очков на хирурга Аржанова. Кто в стране не знает эту характерную голову с серебром белоснежных волос на висках? Громадный лоб изборожден волнистыми морщинами, твердо сжаты губы в пышной белизне усов, слитых с пышным окладом короткой бороды. Энергично вскинута жилистая рука. Физиолог Павлов. Он не жалел времени и труда, иногда по крохам собирая научные факты для своих великих открытий, связывая лабораторный эксперимент с клинической практикой. Работая в области физиологии пищеварения, условных рефлексов, охранительного торможения сном деятельности коры больших полушарий мозга, он сумел открыть существование специальных нервов сердца. Многообразие исследований Павлова было объединено стройной идеей физиологического исследования не отдельных органов, а всего организма. Да-да-да! Он, конечно, не разбрасывался: его большая жизнь была целиком посвящена одной научной идее.
«Земной поклон тебе, Иван Петрович! Хочу применить разработанное тобой охранительное торможение сном. Пожелай мне успеха!» — обратился мысленно хирург к своему знаменитому тезке. Он и сам страстно Желал добиться успеха. Трудности на пути лишь разжигали в нем стремление вперед. Однако тяжело было У него на душе: не цветами покрыт путь хирурга. Правда, во время и после операции у него умирало меньше больных, чем в других клиниках; в этой области работали считанные единицы хирургов. И все-таки смертность была высока.
«Но лишь четверть века назад при операциях по поводу острого аппендицита умирало около половины больных, — подсказала ему услужливая память, — а теперь в нашей стране, включая глухие уголки, смертность от него равняется трем десятым процента».
«Плохое это оправдание, — возразил на такую попытку самоуспокоения голос врачебной совести. — Надо, чтобы все больные выживали».
На лестнице Иван Иванович почти столкнулся с женщиной, неторопливо спускавшейся ему навстречу. Сначала он не узнал ее. Ни рука, небрежно скользившая вдоль перил, ни пышные волосы, большим узлом закрученные на затылке (она шла, закинув голову, точно отворачивалась от Аржанова, а на самом деле всматривалась мимоходом в пожелтевшую гравюру на стене), — ничто не привлекло внимания хирурга. Он тоже покосился на гравюру, но, прежде чем разминуться с женщиной, равнодушно взглянул на нее.
Чуть сверху смотрели на него блестящие серые глаза, что-то родное померещилось в изгибе рта, в неулыбчивых ямочках на щеках.
Прежде чем он успел догадаться, кто это, она, застыв на месте, прошептала:
— Иван Иванович!
Растерявшись, он еще не ответил, а ощущение добра и тепла уже возникло в нем, и он улыбнулся открыто и сердечно. Но и волнение охватило его. Подготовленный рассказом Решетова, он все-таки представить себе не мог, как сильно взволнует его встреча с Ларисой Фирсовой. Сразу ожили прежние чувства!.. Так северный кедр-стланик, целую зиму спавший под снеговыми сугробами, вдруг в оттепель поднимается из-под белого покрова и шумно расправляет на вешнем ветру зеленую мокрую хвою. Так камень, брошенный сильной рукой в спокойную заводь, взбудораживает зеркальную гладь, и долго и далеко бегут, все расширяясь, круги от всплеска… Так и в душе Аржанова все всколыхнулось. Он смотрел на Фирсову и чувствовал себя юношески счастливым.
— Здравствуйте, Лариса Петровна! — сказал он наконец, справляясь с нахлынувшим волнением, и бережно сжал в ладонях ее руку.
— Вот и встретились! Что вы здесь делаете? — заговорила она, быстро вздохнув полуоткрытым ртом, точно ей не хватило воздуха.
— Прихожу собачек мучить. А вы?
— Я тоже…
— Но ведь вы в челюстно-лицевом….
— И что же? Ах, вы думаете: на собачках пластические операции невозможны! — Лариса чуть усмехнулась уголками губ, однако взгляд ее остался тревожным и на лице отразилась сдержанная досада, непонятная Ивану Ивановичу. — У нас свои проблемы, требующие экспериментальной проверки.
Внешне встреча получилась холодноватой: оба ни слова не сказали о личном — Иван Иванович не решился на это из боязни растравить в ней боль утраты, а Лариса из самолюбия не спросила, как он живет с другой женщиной.
«Значит, Лариса Петровна продолжает свои поиски, — г думал Иван Иванович, входя в операционную, предоставленную в эти часы в распоряжение хирургов клиники Гриднева. — Очень рад за тебя, дорогой товарищ! Желаю успеха. И себе тоже». — И, уже успокаиваясь, начал готовиться к очередному опыту. Если бы у него было время проанализировать свои чувства, он, наверно, с грустью подумал бы о том, что стареет: вспыхнул огонек и погас, точно горсть сухой травы прогорела, осветив на миг все ярким пламенем. Так ли горят молодые, сильные, свежие чувства?
Правда, он чрезмерно уставал каждый день и зачастую, дотянув до вечера, падал в постель как подрубленный и мгновенно засыпал тяжелым сном. Но и во сне оперировал, дрожал над затухающей искоркой жизни, стонал, скрипел зубами и даже плакал порой. И как снились ему, бывало, искалеченные лица и окровавленные черепа, так теперь мерещились разверстые его ножом раны, трепещущие сердца и мертвые люди под стерильными простынями.
Иногда он срывался с кровати, пугая Варю. Маленькие теплые руки крепким кольцом ловили его за шею, удерживали, лаская, опрокидывали, уже опомнившегося, на подушку. «Куда ты?» — «Прости. Мне опять приснилось: человек умирает, и нужна срочная помощь». — «Успокойся! На курорт бы тебе надо!» — «На том свете отдохнем, Варюша».
Зоотехник Марина, заведующая виварием, она и кормилица-поилица громкоголосого своего питомника, женщина невысокого росточка, похожая в легкой куртке и пилотке на удалого казачка, привела на поводке крупного дворового барбоса. Здесь породистые не в чести: они хуже переносят операции, и опыты из-за этого срываются.
— Самого хорошего выбрала! — с приметной жалостью говорит она лабораторной сестре Риточке.
Риточка, красавица девушка в щегольском халате, туго опоясанном по тонкой талии, и в кокетливо повязанной косынке, критически осматривает барбоса. Собака действительно хорошая. Ей уже ввели снотворное, но она бодра, агрессивно настроена и, не собираясь шутить, показывает волчьи клыки окружившим ее сестрам и лаборанткам.
— Вот какая! — Черноглазое свежее лицо Риточки заливается ярчайшим румянцем досады, и она в нерешительности останавливается перед собакой с марлевым бинтом в руках. — Надо было дать ей побольше снотворного.
— Собака должна быть в норме! — напоминает Марина. — Дай уж я сама. — Взяв бинт из тонких пальцев сестры, она смело подходит к собаке, оглаживает ее и накидывает ей на морду петлю из марли.
Девчата наваливаются со всех сторон и, пока удалая Марина держит собаку за уши, сжимая ее коленями, завязывает концы бинта вокруг собачьей шеи. Затем они тащат барбоса и, уложив на деревянный станок, к которому привязывают бинтами все его лапы, поднимают на стол, чтобы выбрить операционное поле и дать наркоз.
Иван Иванович, готовясь к операции, краем глаза наблюдает за суетней женщин.
«Какие замечательные эти лаборантки! — мелькает у него мысль. — Сколько в них любви к делу, какая горячая заинтересованность. Зоотехник Марина просто прелесть, настоящий маленький егерь — собак после операций выхаживает, как детей. И Риточка… — Доктор охотно прощает Риточке ее кокетливую щеголеватость: — Девушка молодая и прехорошенькая, хочет нравиться — все естественно. Зато ей можно многое доверить при проведении опыта. Отпрепарирует вену или артерию не хуже хирурга и швы наложит — залюбуешься. Обязательно надо ей в мединститут… — Тут у Ивана Ивановича сразу возникает мысль о Варе: — Тоже была сестра, а вот уже врач. Ох, разволновалась бы она, узнав о моей встрече с Ларисой!»
Иван Иванович вспомнил, как шла по лестнице Лариса, ее оживленное лицо, прямой взгляд умных глаз.
«Интересно, любит ли она своего нового мужа? Наверно, есть кто-нибудь у нее. Работает здесь… Удивительно, что мы не встретились до сих пор. Хотя у каждой клиники свои определенные часы для проведения опытов».
Ассистентки кладут уснувшую собаку в ванну со льдом. Медленно, медленно идут минуты. Две линии вычерчивает аппарат-писчик на вертящемся барабане, фиксируя дыхание и работу сердца. Понижается температура тела: вместо нормальных у собак тридцати девяти градусов уже тридцать четыре, тридцать один, тридцать градусов. Реже становится штриховка — запись сердца, ниже вырисовываются зубцы — дыхание. Иван Иванович ждет и размышляет уже только о том, что происходит сейчас в организме собаки. Прежде чем заснуть под эфирной маской, она все поднимала лобастую голову, тоскливо, внимательно окидывала людей почти человеческим взглядом и жалобно, по-щенячьи скулила. На следующем опыте она не будет показывать клыки лаборанткам. Ее доставят сюда в полусне.
Вот уже двадцать шесть градусов. Можно начинать. Убираются пузыри со льдом. Спящую собаку вынимают из ванны и опять кладут на операционный стол на деревянной подставке. Теперь к делу приступает Иван Иванович. Задача: зажав на несколько минут ведущие кровеносные сосуды, сделать операцию «на сухом сердце». Какую операцию? Создать искусственный порок — отверстие в сердечной перегородке. Цель — проверить, сколько минут может выдержать охлажденный мозг без притока крови. Кроме того, созданный порок даст возможность провести новую опытную операцию.
Общее внимание в операционной сосредоточено теперь на тоненьких клювах двух писчиков, тянущих нити собачьей жизни на ленте вертящегося барабана. Пишущий прибор устроен просто: манжетка, наполненная воздухом и надетая на грудную клетку собаки, передает писчику толчок вздоха через резиновую трубку с водой. Пульсация сердца регистрируется также через трубку с водой, подключенную к бедренной артерии.
Посматривает на ленту прибора и Иван Иванович. Смерть подопытного животного — большое огорчение для хирурга. Срыв серьезного опыта — неудача всей лаборатории. Операция идет полным ходом. Уже наложены зажимы на устья вен, на аорту. Тугой комок сердца, опустев, становится вяловатым.
Иван Иванович вскрывает его. Кровотечения нет: сердце в самом деле почти сухое, только на дне, в желудочках, немного крови. В памяти сразу оживает недавно погибшая девочка Лида Рублева. Вот отсюда бы, под контролем глаза, войти в суженное устье легочной артерии и выкусить инструментом суженный перешеек. Сразу бы заполнилась и запульсировала артерия, и не смешанную кровь понесла бы она в легкие, а только венозную, которая должна поступать в малый круг кровообращения из правого предсердия. Сделать эту операцию при сниженной температуре тела — и мозг прожил бы дольше без снабжения кислородом. Сколько времени «терпит» пес? Пять минут прошло, как опустело сердце… Иван Иванович набирается мужества помедлить еще три, даже четыре минуты. Писчик работает… Недавно профессор Белов умертвил у себя в лаборатории вот так же охлажденную собаку, выпустив из нее всю кровь на операционном столе. Полчаса у собаки не было ни дыхания, ни пульсации. Потом ей сделали струйное вливание крови в артерию, искусственное дыхание, и она ожила. Таких чудес никогда еще не знала медицина.
Опыт закончен. Собака жива. Она перенесла выключение сердца в течение девяти минут. Ее уносят в «клинику».
Хирург моет руки и снова думает о погибшем ребенке, о своих будущих операциях. Вчера в отделение поступила партизанка Отечественной войны Полозова. Она геройски дралась в тылу врага. А теперь у нее ревматический порок сердца…
— Дольше так жить не могу. Если вы не сделаете Мне операцию, покончу с собой, — заявила она Ивану Ивановичу. — Удушусь или из окна с седьмого этажа выпрыгну.
«И выпрыгнет. Отчаянная женщина. Если не умрет своей смертью на койке или под рукой хирурга на операционном столе, — найдет возможность уйти из жизни».
Пришлось ее обнадежить, успокоить, а оперировать пока нельзя: обнаружен выпотной плеврит с высокой температурой. Значит, сначала надо лечить, и лечить серьезно, а потом отдых нужен перед операцией. И сколько еще таких отчаявшихся, и надо как можно скорее искать для них возможность выздоровления.
Много воды протекло по Волге с тех пор, как гремели над нею взрывы вражеских снарядов. Страшной она была тогда, багровая в отсветах пожарищ, и надолго осталась такой в памяти Ларисы. Как и Решетов, Лариса не вернулась в разрушенный родной город, и не только потому, что слишком много тяжелых воспоминаний было связано с ним.
Шел 1945 год. В развалинах лежали города и села. Заросли бурьяном поля, засеянные человеческими костями… Миллионы людей не вернулись к своим семьям и никогда не вернутся. Какой мор прошел по земле? Черная оспа? Холера? Чума? Нет, эти кошмары канули в прошлое, когда наступил великий научными открытиями двадцатый век. Но вместо моровых болезней мир стали опустошать войны, какие даже не снились простодушным дикарям, поедавшим трупы своих врагов.
Долго еще будут болеть нанесенные раны! Но советский народ уже вздохнул свободно: он победил, выгнал захватчиков из своей страны.
В хмурый осенний денек на мокрый перрон одного из московских вокзалов вышла из вагона тоже хмурая молодая женщина в шинели, с чемоданом в руке, с рюкзаком за плечами, и мальчик лет восьми в пальтишке, сшитом из шинельного сукна. Сапожки его были переделаны из солдатских кирзовых сапог. Он цепко ухватился за ручку чемодана, помогая матери, черные глаза его, резко выделявшиеся на бледно-смуглом лице, горели живым любопытством: Москва!
Шумная волна пассажиров разделилась: одни хлынули на улицу, а эти двое вместе с другими иногородними направились в здание вокзала.
Там было тесно. В спертом воздухе стоял запах той бездомности, которая всегда витает над людьми, застрявшими на перепутье с узлами, чемоданами и мешками. Неуютно оказалось в громадном прокуренном зале, зато над головой — крыша, ниоткуда не дуло и не капало. Так встретила после войны Москва маленького Алешу Фирсова. Впрочем, он не считал себя маленьким, пройдя по военным дорогам до самого Берлина с медсанбатом, в котором работала его мать. Он даже получил благодарность — грамоту с печатями командования за дежурство в госпитальных палатах, но оставался ребенком, как и полагалось ему в его годы, и поэтому с тревогой посмотрел на мать, когда она, отыскав свободное местечко, сняла с плеч рюкзак, достала кусок хлеба и сказала:
— Сиди здесь, никуда не убегай. Я скоро вернусь. — Насчет вещей она ничего не наказала: ценностей у них не было, и Алеша, присев на чемодан, сам пристроил рядом походную сумку, но сделал это машинально, занятый мыслями о матери. Вдруг уйдет и затеряется в громадном городе, который он даже не смог рассмотреть по-настоящему сквозь запотевшее окно вагона. Где тогда искать ее?
— Я съезжу, узнаю, как с квартирой. Нам с тобой хотя бы маленький уголок на первое время…
Она ушла, и Алеша остался один среди оживленного людского муравейника. Звенели на перроне звонки. Гудели паровозы. Мимо торопливо топали группы демобилизованных солдат и проходили на посадку пассажиры с детьми, сундучками, узлами, чемоданами. Алеша сидел, ждал мать и так беспокоился, что забыл о куске хлеба, засунутом в карман. Почему никто из знакомых не ответил на ее письма? Наконец мальчик устал ждать и задремал. Очнулся он от легкого толчка. Но потревожил его молодой, болезненного вида солдат, присевший рядом со своими немудреными пожитками.
— Освободили вчистую: чахотка после ранения, — сказал он Алеше и надолго закашлялся. — Вот приехал к своим, а как найти, не знаю.
— Мы тоже приехали, а где будем жить, не знаем, — охотно сообщил Алеша.
Подошел еще один солдат на костыле, бросил на пол вещевой мешок, сел возле и вдруг заплакал.
— Чего ты? — спросил первый, еще не отдышавшись.
— Ходил к родным и не нашел. Уехали. Ну, куда я теперь?
На лице первого мелькнул испуг: а вдруг и его родня исчезла? Война и под Москвой была, могли разбомбить… Оба солдата совсем молодые: им от силы лет по девятнадцать. Оба, как и Алеша, страшатся одиночества. Вот даже плачут!.. Но это настоящие солдаты, обстрелянные, раненые, и все существо мальчика возмутилось против их нового горя: победили фашистов, приехали домой, а никто не встретил!
— Думал: приду сейчас, попрошу маму сварить лапшу. Когда я уходил в армию, она варила лапшу… — перестав плакать, хрипло заговорил солдат без ноги. — А никто даже не знает, куда уехали!
— Я тоже не знаю, где искать, — сказал первый. — Подошел к телефону, хотел спросить у телефонистки квартиру… Брат главным бухгалтером работает. А тут телефоны-автоматы. Надо знать номер.
«Вот так и мама, наверно, ходит сейчас…» — подумал Алеша, но разговор о лапше напомнил ему о другом: он сунул руку в карман, достал хлеб и разделил кусок на три части.
— Берите! — радушно сказал мальчик. — Мы с мамой по карточкам в дороге получили.
Безногий солдат взял хлеб и стал жевать, по-детски блестя мокрыми глазами:
— Проклятая война всю нашу жизнь поломала… Лариса пришла, когда Алеша уже начал терять надежду на ее возвращение.
— Не нашла? — спросил он, любовно и радостно всматриваясь в измученное лицо матери.
— Нет, нашла. Но там устроиться невозможно: своего народу много. Ездила по второму адресу — и там полно. Придется нам, дружочек, побыть пока здесь.
Они ночевали на вокзале с неделю. За это время Лариса приступила к работе в центральном институте травматологии, и вдруг им дали комнату на шестом этаже громадного дома. Дом стоял на Калужской улице, асфальтовые просторы которой вечером, после дождя, показались Алеше широкой рекой с плывущими разноцветными огоньками.
— Теперь мы будем здесь жить? — мальчик обошел почти квадратную комнату, оглаживая ладонями стены, грязно-голубые от копоти. — Нам ее насовсем отдали?
— Конечно. — Лариса улыбнулась: все устраивалось как нельзя лучше, — поставила на пол чемодан, положила рюкзак и шинель на подоконник единственного, но очень большого окна — мебели в комнате никакой не было — и засмотрелась: затемнение давным-давно отменено, и целое море огней искрилось кругом.
— Большая она, Москва! — Алеша тоже подошел к окну. — Самый первый город в мире? Да?
— Конечно, — не задумываясь, ответила Лариса. — Только обещай мне, что ты не будешь влезать на подоконник и высовываться из окна.
— Высовываться я не буду, но на подоконник-то можно. Ведь мы еще ни разу не жили так высоко! — Мальчик снова оглядел комнату. — Какая хорошая! Правда? Вот бы еще вернулся папа! Пришел бы, а мы тут… И все бы вместе…
— Алеша! — Лариса обняла его угловатые плечики. — Я говорила тебе… Папа не вернется. Мы будем жить вдвоем. Ты поступишь теперь в музыкальную школу. — Она взяла руку сына, положила ее на свою ладонь, распрямила. — Отвык уже от инструмента: пальцы огрубели, совсем не такие, как три года назад. Но ничего, это еще поправимо.
— Я буду стараться. Выучусь, и тогда… тогда куплю стол, платья тебе, посуду, кровати мы купим, и… рояль. А? Я стану дирижером и сочиню свою музыку. Как ты думаешь, смогу я сочинить музыку?
— Если будешь сейчас заниматься по-настоящему. — Лариса огляделась немножко растерянно: с чего начинать на новом месте? Прежде всего надо сделать побелку потолка, стены покрасить… Пока еще не было ни кроватей, ни посуды, а рояль казался несбыточной›1ечтой.
— Все равно его некуда здесь поставить, — забывшись, сказала она.
— А мы возьмем пианино, — отозвался Алеша, поняв, о чем она сокрушалась.
В музыкальную школу при институте имени Гнесиных Лариса привезла его через несколько дней. Директор, пожилая женщина с копной кудрявых волос, блестящих и белых, как серебро, долго, внимательно присматривалась к мальчику. Руки у него и правда уже по-мальчишески огрубели, безотказная гибкость пальцев исчезла. И держался он принужденно, скованный внезапной робостью. Знаменитая пианистка понимала его волнение, но он не произвел на нее впечатление музыкально одаренного ребенка.
Конкурс был очень строг, и Алешу не приняли.
Одеваясь в вестибюле, Лариса, сама расстроенная, заметила слезы, навернувшиеся на глаза сынишки.
— Все равно буду здесь учиться! Я еще понравлюсь ей, — тихо сказал Алеша.
В течение двух лет он занимался с полной нагрузкой в средней общеобразовательной и в районной музыкальной школах, и его в самом деле приняли в школу Гнесиных.
«Такой же упорный, как отец», — думала Лариса, хотя и тревожилась, видя, что мальчик очень похудел и вытянулся за это время.
В комнате появилось пианино из Музпроката, стол, Добротные стулья, кровать, диван, на котором спал Алеша. Однажды рабочие магазина втащили платяной шкаф с большим зеркалом. Пустота комнаты заполнялась, и так же постепенно заполнялись, обрастали новыми интересами душа исстрадавшейся женщины и отзывчивая душа ребенка.
Москва стала для них родным домом.
В один из вечеров мальчик увидел свою мать по-новому причесанной, изящно одетой.
— Сегодня мы пойдем на балет «Лебединое озеро».
Они редко бывали в театрах. Посещение концертов входило в программу обучения музыкальной школы, но ученикам не часто удавалось получать билеты в Большой театр. И Ларисе некогда стоять в очередях у театральных касс: наплыв зрителей после войны был очень велик.
Сказочное волшебство постановки поразило Алешу. Он уже знал эту дивную музыку по радиопередачам, отдельные отрывки из балета играл в обработке для фортепьяно. Но как могуче, как пленительно звучала музыка в оркестре, воплощенная на сцене в зримые образы! И что за образы! Белые лебеди-девушки, танец которых и каждое движение, полные живой прелести, одухотворены глубокими чувствами. Они ждут избавления от злого колдовства, и оно является — верная любовь прекрасного юноши Зигфрида. А с ним снова приходит музыка, поющая о любви и не только к Одетте, но ко всем людям. Она точно обвевала подростка, поднимала его на своих мощных лебединых крыльях. Искоса взглянув на сына, Лариса увидела почти страдальческое выражение на его лице — сама она наслаждалась безотчетно.
— Тебе не нравится?!
Алеша резко тряхнул головой, протестуя против вторжения в открывшийся ему мир. Он не мог сейчас делиться своими ощущениями даже с матерью, перед которой преклонялся, потому что сам еще не освоился в том новом мире. Но почему здесь немецкое имя Зигфрид? Сколько ужасов произошло по вине фашистов, а ведь они пришли из страны, которая подарила людям Баха и Бетховена… Кто виноват, что в такой стране родились и убийцы?
Лариса снова взглянула на сына, заметила слезы, бегущие по его лицу. Рядом с нею был не тот мальчик, который потерянно стоял перед седовласой пианисткой при первом посещении музыкальной школы, не тот старательный ученик, который не спускал глаз с преподавателя, торопливо снимая руки с клавишей после каждого исполненного им произведения.
Ничего детского не было в нем сейчас, когда он плакал, окаменев лицом и не шевелясь, словно боялся привлечь внимание соседей. Не произнеся ни слова, Лариса опять повернулась к сцене…
— У меня стало тесно в сердце, — смущенно улыбаясь, пояснил ей Алеша в антракте, почувствовав, что она заметила его слезы. — Очень сильно получается: музыка и все такое…
Потом он развеселился, раскраснелся, точно опьянел от обилия впечатлений, и вдруг сказал:
— Как на тебя смотрят, мама! Даже неловко ходить с тобой…
— Отчего неловко? — Лариса взяла сына под руку — ему уже исполнилось двенадцать лет, и его черноволосая голова поднималась выше ее плеча. — Разве тебе хочется, чтобы я не нравилась людям?
— Нет! Это приятно… если человек хороший и всем нравится. В нашей школе учится мальчик — ты лечила его брата. Он просто влюблен в тебя.
— Влюблен? А что ты понимаешь в любви?
— Не влюблялся ни разу в жизни, но понимаю все.
— Ах, как ты разошелся сегодня! — весело подзадорила Лариса.
— Правда, что они на тебя так смотрят? Ведь здесь столько красивых женщин!
Алеша отстранился от матери, окинув ее изучающим взглядом — от зачесанных без пробора пышных волос до кончиков маленьких туфель.
«Наверно, на маму смотрят так же, как я смотрел на Одетту на сцене: она лучше всех».
— Ты бы купила браслетку, или бусы, или колечко какое-нибудь, — сказал он, охваченный наивной ребяческой заботой о ее благополучии. — Только на меня да на хозяйство тратишь, а на себя когда?
— Мне и без украшений хорошо.
Впервые Алеша почувствовал себя на равных правах с матерью. Он шел по фойе, вел ее под руку, они разговаривали, как друзья. Все-таки мало они бывают вместе! Алеша помнил многих солдат, обязанных ей здоровьем и самой жизнью. Иногда даже странно было произнести у постели раненого нежное слово «мама». Как будто не ему, а этому раненому солдату Лариса Петровна Фирсова была матерью. Сейчас она тоже работает в госпитале: делает операции людям, раненным в лицо во время войны и пострадавшим недавно от несчастных случаев.
Вот он ведет ее по залам, сияющим множеством огней, и нет у него чувства стесненности, как у некоторых мальчишек, боящихся прослыть маменькиными сынками: он счастливо горд своей матерью.
— Я тоже попробую написать музыку, — заявил он, выходя с нею после спектакля из зрительного зала.
Ему все еще слышались чудесные мелодии. Все звучало в нем и вокруг него. Его маленькие оттопыренные уши с младенческих лет жадно ловили мелодичные звуки, но сейчас, переполненный ими, он чувствовал, будто у него появился новый слух. Мальчик тихо шел к вешалке, и мать не торопила его, понимая, что с ним творится. Он не спешил и на улице, слушая ночную Москву: смех девушек, торопкий стук каблуков, сухой шелест автомобильных шин, предостерегающий, тревожный крик сирены «Скорой помощи» и вкрадчиво-ласковый шорох ветра в кронах деревьев на театральном сквере.
— Я обязательно сочиню музыку! — повторил мальчик, почти изнемогая от лихорадящего, но еще смутного творческого воодушевления. — Но сначала я буду писать о войне. Она не дает мне покоя.
— У тебя опять новая выкройка? — спросил Алеша через несколько дней.
Лариса сидела у письменного стола (сын занимался на маленьком — обеденном) и выкраивала что-то из бумаги. Чаще всего она то пишет и читает, то кромсает ножницами бумагу. Есть пословица: семь раз отмерь, один раз отрежь, а хирург Фирсова ежедневно делает челюстно-лицевые операции, где каждую деталь надо представить себе заранее точно; не продумав, резать нельзя. Вот она и занимается выкройками. Каких только у нее нет! Все небольшие. Много ли нужно для заплаты на лице? Новая выкройка значительно больше, похожа на трапецию, а по бокам подрисована карандашом. Вот еще прямая полоса с фестоном и двумя полуфестонами на одном краю.
— Что это? — Алеша присаживается поближе.
Он в ловко сшитом вельветовом костюмчике, в башмаках и чулках, схваченных ниже колен обшлагами брюк. Волосы на затылке коротко острижены, спереди чуб. Растет мальчишка, боевой дружочек.
— Это модель целого носа. Понимаешь: не отдельная заплата, а все сразу: и крылья ноздрей, и носовая перегородка.
Минуту Лариса молчит, вымеряя свой чертеж двумя маленькими деревянными линеечками, потом сверяется с фотокарточкой раненого, еще подрезает ножницами и с ловкостью фокусника складывает из согнутой вдвое бумажной полоски человеческий нос. Средний фестон приходится на переносье.
— Видишь, что получается? Я не стану теперь мучить больного десятками операций, а сделаю ему нос одномоментно.
— А из чего ты сделаешь на самом деле?
— На самом деле, конечно, не из бумаги, а из филатовского кожного стебля. Сначала на груди или на животе больного подрезается кусок кожи и сшивается вроде круглой чемоданной ручки. Когда заживет, мы заставляем этот стебель шагать к месту дефекта. Подрежем один конец и пришьем его выше, потом другой конец переставим или приживим его на руку больного, затем на лицо, а после того выкраиваем из него все, что угодно. На фронте мы пластикой не занимались, некогда было: дело кропотливое. А теперь оперируем, но задача встала серьезнейшая: надо избавиться от осложнений после операций.
— Как же от них избавиться? — спросил Алеша, хмуро разглядывая портрет безносого человека, изуродованного ранением.
— Думаем. Ищем. Надо больше тренировать стебель, чтобы он был крепкий. А после распластывания его в полоску кожи при операции снимать жир, который очень мешает приживлению. Из такого обезжиренного лоскута и формировать сразу все отделы носа. Видел, как получилось из бумаги: раз, два, три — и на место. Это будет темой моей диссертации, мальчишка. Если мне удастся защитить ее — я буду счастлива.
— А сейчас ты не счастлива? — неожиданно встревожился Алеша.
— А ты как думаешь? — с печальной усмешкой спросила она, в свою очередь.
Мальчик покраснел, затрудняясь ответить, пожал плечами.
— Папа и Танечка? Да? — Он заглянул в глаза матери, сразу затуманившиеся. — Я тоже часто, часто Думаю о них. О бабушке. Во сне вижу… На днях видел, будто приходит папа и приносит мне танк, не игрушечный, а вроде танкеточки. Я сажусь, а она как прыгнет. Покатилась и прыгает и прыгает… — С застывшей полуулыбкой Алеша напомнил: — Какая смешная девочка родилась у нас в Сталинграде! Ее звали Витуся! Сейчас ей уже семь лет! Наверно, в школу пошла. Вовка уже взрослый. Правда, храбрый был Вовка? И с Витуськой нянчился. Спрошу: держит она головку? Он говорит: держит, такая отчаянная девчонка.
И вдруг, отчего-то понизив голос, спросил:
— А где теперь Иван Иванович? Лариса вздрогнула от неожиданности: сын давно не заговаривал о хирурге, она сама — тем более.
— Не знаю, кажется, тоже в Москве…
Совсем недавно один из членов Московского хирургического общества сообщил ей, что хирург клиники Гриднева Аржанов взялся за разработку методики исследования сердца зондом. Лариса сразу догадалась, что речь шла о сталинградском Аржанове, и решила не ходить на собрания, которые он посещал, благо у челюстно-лицевых хирургов свое хирургическое общество.
— Он хороший был, правда? — продолжал Алеша, не замечая волнения матери. — Я его любил. А у него ни жены, ни детей, да?
— Он женился на медицинской сестре Варе Громовой. — Лариса машинально опять потянулась за ножницами.
Какие прекрасные у нее руки! Это руки отличного хирурга. Алеша ловит их и крепко целует. Они все умеют, но им нельзя чистить картошку — разве только в резиновых перчатках, — нельзя мыть пол. Алеша знает это и охотно чистит картошку и моет пол, когда почему-либо не приходит работница Надя. Пол паркетный, его надо бы натирать воском, но все соседи моют паркет. Моют и Фирсовы. Обедают они или дома, или в столовой. Даже трудно сказать, на что больше тратится времени: на ожидание в столовой и поездку туда или на приготовление домашнего обеда. Дома, пожалуй, удобнее… Алеша тоже следит за своими руками, порез или ссадина для него не страшны, но «н все время развивает гибкость пальцев: — пианисту это необходимо.
Кажется, он хороший сын, а мама несчастлива. Это теперь ясно. Как она печально улыбнулась на его вопрос!
— У Кольки недавно мать замуж вышла, — не совсем кстати сообщает он, вспомнив жалобы школьного товарища.
Щеки и даже шея Ларисы густо розовеют.
— Ну и что же? Разве тебе лучше будет, если я выйду замуж?
— Если тебе лучше, значит, и мне лучше, — с преданной покорностью отвечает Алеша. — Вот за такого бы, как Иван Иванович, — помолчав, говорит он.
Лариса не отвечает: старательно выкраивает что-то. На лице ее уже нет румянца. Оно бледнее, чем бумага, которая у нее в руках. А может быть, это лишь отсвет бумажного листа?
Иван Иванович? После Сталинграда его назначили главным хирургом спецгоспиталя на Юго-Западном фронте, и он навсегда исчез из жизни Фирсовой. Исчез, а она помнит… Пробовали ухаживать за нею другие мужчины. Объяснялись. Делали предложения… Но… «За такого бы, как Иван Иванович». Ах ты, Алешка! Если бы Иван Иванович — тогда конечно… А то у одного жениха жена и два младенца, второй заранее ревнив и придирчив до тошноты. Что делать с дурным характером? Перевоспитывать? Нет, Лариса уже достаточно устала от жизни, чтобы заниматься подобным перевоспитанием. И зачем ей замужество без любви, без душевной теплоты?
Недавно приезжала из Минска Софья Шефер, цветущая, громкоголосая.
— Ну, как живешь? — спросила Лариса.
— Одна и так, наверно, останусь бобылкой.
— Почему?
— Никто не берет, — с наивной прямотой сказала Софья. — Теперь, после войны, мужчины на вес золота!
Она тоже заговаривала об Аржанове. Да чего там — заговаривала! Просто ляпнула:
— Дура ты, Лариса, упустила такого бесценного человека!
Но зачем теперь, после стольких лет, сожалеть?! Если бы все повторилось сначала, Фирсова опять поступила бы так же. Не могла она выйти замуж, когда свежа была кровь, пролитая близкими… И Алексеем, отцом Алеши!
Лариса лежит на своей девически узкой кровати — в комнате мало места, нельзя ее загромождать мебелью, — лежит, думает и тоскует. Даже не об Аржанове тоскует она теперь (острота чувства притупилась с годами), но просто хочется ласки, близости родного, сильного человека. Алеша не заполняет всей душевной пустоты, образовавшейся после утраты семьи. Вот он дышит в потемках; можно, протянув руку, дотронуться до дивана, на котором он спит. Спит мальчишка и что-то бормочет. Сон его неспокоен, иногда он вскрикивает: последствия фронтовых переживаний. Чего только не насмотрелся он там! Надо, чтобы никогда больше детские глаза не видели этих ужасов. Но только-только закончилась страшная четырехлетняя война, а на страну опять наплывает черное облако. Неужели придется воевать Алешке?! Сердце матери сжимается с такой болью, что мысли о себе улетучиваются. Молодость прошла. Надо примириться: не всем быть счастливыми!
Через год Лариса блестяще защитила кандидатскую диссертацию, которая потом была опубликована и сделалась настольной книгой для хирургов, занимающихся челюстно-лицевыми операциями. Это было великое событие в жизни. На защите присутствовали Алеша и Софья Шефер, снова сделавшая набег на свою подругу. Потом они накупили разных закусок, вина, фруктов, пригласили врачей, коллег Ларисы, и впервые в комнате Фирсовых состоялась маленькая вечеринка.
Время шло, рубцуя душевные раны.
И вдруг странное ворвалось в жизнь женщины. Ей казалось, что с годами чувства людей должны становиться глубже, мудрее, чище. Особенно чувства тех, кто перенес много горя. Значит, и у нее самой… Но произошел неожиданный душевный вывих, как назвала Лариса то, что случилось с нею. А случилось нешуточное….
Наконец-то и она собралась на курорт, хотя до последней минуты ей не верилось, что она едет. Но вот последний звонок. Свисток. Застучали колеса поезда. Исчезло за окном вагона натянуто веселое лицо Але-ши, поднятая его рука. Жаль оставлять его одного, да я опасно, пожалуй: начинается переходный возраст, когда подростки неуравновешенны. Зря послушалась советов друзей и докторов: переутомление не смертельная болезнь. Сердце пока терпит. Невроз? Тоже ничего страшного.
В задумчивости, сожалея о своем промахе (надо было отложить отпуск до лета и вместе с Алешей поехать в дом отдыха), Лариса прошла в купе. Она ехала в Кисловодск. В самом деле, лучше бы взять на двоих курсовки на Крымское побережье. Лариса ездила туда перед войной с мужем и дочкой Таней. Алеша никогда не видел моря.
«Нехорошо я поступила».
За окном уже мелькали подмосковные дачи: кружева наличников, балконы, веранды, башенки, шпили, беседки, покосившиеся заборы, сарайчики какие-то.
До чего же оскудело дачное хозяйство за время войны! Не ремонтировали. Не красили. Только что сошел снег… Лишь грязные ковриги — остатки зимних сугробов — лежали в тени у крылечек и под заборами. Топорщились голые ветки в прозрачно-сквозящих садах и перелесках, бешено мчались многоводные ручьи. Везде беспорядок, но не мрачный, как осенью: все золотит яркий свет солнца. По влажной глыбистой пахоте, по примятой озими, блестя глянцево-черным пером, бродят грачи, теребят травяную ветошь у насыпи, везде бойко снуют рябоватые скворчики. Зима — та прятала мусор, а весна пришла — смело свернула надоевшие покровы и засмеялась каждой лужицей: вот как накопила грязи старуха! Но ничего, омоем дождичком, унесем в сточные канавы, в речку сбросим, а потом украсим все листьями, травой, цветами, окутаем белой дымкой сады, и будет хорошо на земле.
Глядя в окно, Лариса постепенно успокаивается: Алеша серьезный, не по годам взрослый, приходящая работница Надя присмотрит за ним. А в другой раз отдыхать надо вместе. И снова тревога донимает, изводит Ларису: нашла время ехать на курорт — ведь мальчишка начинает готовиться к экзаменам!
— Чаю хотите? — спросил из коридора мужской голос.
— Нет.
Проводник. Прибрал что-то в углу и ушел. Занятая своими мыслями, Лариса достала «Утраченные иллюзии» Бальзака — соседи по купе еще стояли у окон в коридоре — и стала читать.
— Вы на нижней полке? Может, дать вам постель? — послышался от двери тот же голос.
Лариса будто очнулась: скоро явятся соседи, займут свои места.
— Да, пожалуйста! — И вышла в коридор.
Поезд мчится, призывно гудит, погромыхивает колесами; раскачиваются на бегу вагоны. Стелются навстречу пустые в весенней обнаженности поля, набегают деревни, рощи, проскакивают полустанки. Лариса, посмотрев в окно, снова взялась за книгу.
— Извините! — Это проводник, проходя мимо, задел ее охапкой белья.
Перелистывая страницу, она бросила рассеянный взгляд в купе и увидала, как мужские руки заботливо оправили одеяло, бережно положили на место подушку. Так когда-то стлал ей постель Алексей, по-военному подтянутый и аккуратный. Двенадцать лет прошло с тех пор, ни разу никто не прикоснулся к ее кровати. А тут мужские руки с таким старанием, почти с любовью устраивают для нее ложе, разглаживают каждую складку на нем. Ларисе вдруг стало до жути одиноко от сознания, что она навсегда утратила добрую заботу мужа и не к кому прислониться ни в минуту усталости, ни в минуту веселья. Она даже не заглянула в купе, чтобы рассмотреть человека с такими хорошими руками, отвернулась, а потом и совсем ушла в другой конец коридора, опять уткнулась в книгу, но уже не читала: свое личное проходило перед глазами, Заслоняя жизнь литературных героев. Настроение испортилось. Почему именно на ее долю выпало только одно — работа, работа. Общественные дела. Забота о сыне, и опять работа, работа. А ведь она еще молода, она красива. Столько людей говорят ей об этом и словами и взглядами! Хороша собою и одинока. И оттого еще чаще напоминают: ты красива, ты желанна. Но разве для того она создана, чтобы удовлетворять чьи-то желания? У нее есть свои. Они огромны и мучительно требовательны — совсем непросто их разрешить!
Ночью Лариса не могла уснуть: снова и снова представлялись ей сильные, молодые мужские руки, готовящие эту постель. Что за наваждение! Словно весенние ручьи, бьется кровь во всем теле. Горячая, она стучит, стучит, стучит — зовет. Кого?..
Волосы, не заплетенные на ночь в косы, копной сбились на подушке, положенной для Ларисы мужчиной. Мягкие тяжелые волосы с тонким волнующим запахом какой-то вянущей травки, ласковое прикосновение их к лицу, к руке над коротким рукавчиком обжигает. Не спится! Хочется, чтобы подошел близкий, милый человек, обнял бы. Тот, кто не испытывал сердечного одиночества, даже представить себе не может, что такое — изо дня в день, из года в год знать только работу да заботу, заботу да работу. А годы летят, молодость уходит без любимого, без ласки, без счастья… Конечно, можно обойтись и без личного счастья, но оно необходимо в жизни, как соль — не только простая приправа к пище… Да, легко тому, у кого кровь спокойно течет в жилах, а если она взбунтовалась? И, вся в жару, видит Лариса: входит тот, кто стелил ей эту постель — какого дурмана он тут напустил! — тот, кто предлагал ей чаю…
Громко дышит соседка на нижней полке. Вкусно похрапывает наверху военный. Офицер бравый такой. Придумали же укладывать почти рядом посторонних людей! Но никакого волнения не вызывает у Ларисы ее сосед, мужчина и мужчина, хоть он тоже на вес золота…
Вспомнились все невзгоды одинокой жизни: постоянный напряженный труд, боязнь заболеть — ведь никакой опоры нет у нее и Алеши, наглые иногда наскоки мужчин, ревность жен и горькие слезы украдкой в торжественные дни. Праздник — всем радость, а вдове фронтовика праздника нет.
«Да спи ты, спи!» — уговаривает себя Лариса. А поезд стучит, гремит, гудит, мчит вдаль и спокойно спящих, и тоскующих. Так и время мчится. Скоро старость. «Спи ты, спи!»
Лариса тихонько садится на постели, тянется к занавеске: что там, на воле? А ничего: тьма и шум бегущего поезда. Мелькнут огоньки, заревет гудок, и опять тьма, и изредка свет каких-то фонарей. Она со вздохом опускается на подушку. Что за наваждение!
Утром, проходя умываться, нарочно взглянула на проводника. Белобрысый, средних лет, с янтарно желтыми, прищуренными глазками. Явно проныра и ловкач. Спрятал быстро кулек, набитый, должно быть, крупой. Значит, ездит и спекулирует. Смешно и стыдно стало и чего-то жаль немножко. Мог ведь «он» быть иным!..
Потом она опять сидела в купе и читала. Соседка прихворнула и не поднималась. Муж ее и военный ушли в другое купе играть в преферанс.
— Хотите чаю?
Лариса резко обернулась и увидела склоненное к ней молодое лицо, с юношески ярким ртом, красивым крупным носом и карими глазами, которые смотрели из таких густых ресниц, что прямой, доверчиво открытый взгляд их приобретал как бы удвоенную силу.
— Чаю? Да, пожалуйста, — суховато ответила Лариса, хотя губы ее дрогнули от желания улыбнуться: так радостно красив был этот человек. Когда он принес чай, Фирсова покосилась на его руки. Те самые! Странно все-таки…
По Харьковской области гулял холодный ветер и неслись облака пыли. То же было в Донбассе, на Кубани появилась первая зелень, нежная, робкая, а в предгорьях Кавказа стало совсем тепло и на деревьях молодо заблестела уже густая листва.
Лариса сидела в купе, читала, на станциях отправляла Алеше открыточки.
Поезд шел по долине мимо синих скалистых гор, и по вагону звучало: Змеевая, Машук, место дуэли Лермонтова, Бештау. Стремительно мчится навстречу бурный Подкумок.
Набежал Пятигорск в бело-розовом кипении садов: абрикосы цветут вовсю, а яблони еще держат наготове 'набитые, словно восковые, почки. Поезд вкатывается в Кисловодск, перестукивает, погромыхивает на стыках рельсов. Белые глыбы домов на взгорьях, утопающие в светлой дымке расцветающих садов. Пирамидальные тополя. Черные туи и кипарисы.
Выходя на перрон, Лариса натолкнулась на знакомый уже взгляд.
«Самоуверен красавец!» — подумала она с досадой и, отвернувшись, спрыгнула с подножки за носильщиком.
Воздух-то какой! Весна-то! Что за город чудесный! Белокаменные дворцы санаториев, окруженные роскошными садами. Дома и домишки в зарослях плодовых деревьев… Кругом горы синеют. Вдруг Лариса вспомнила: фашисты были и здесь! Пришли и под самым городом, на берегу Подкумка, расстреляли около пяти тысяч медицинских работников-евреев.
Дивные лермонтовские места — и фашисты!
Утром, встав вместе с солнцем, Лариса осторожно, чтобы не разбудить соседок по палате, вышла на балкон и чуть не вскрикнула от восторга: над сизой линией еще дремлющих гор величаво белел в прозрачной голубизне двуглавый Эльбрус. Он тоже проснулся: далекие вершины его, видные за сотню километров, отсвечивали розовым цветом, и легкие облачка чуть шевелились там, передвигаясь, как тени.
Посмотрел бы Алеша!
Женщина повернулась и увидела на голом выступе ближней горы одинокую фигуру. По зигзагам дорожек уже шагали курортники, как крошечные козявки, ползли вдали по безлесным, точно чугунным, горным отрогам. Везде виднелся народ, но одинокий человек странно привлек внимание Ларисы. И потом почти целый месяц она все тревожно ожидала чего-то, все волновалась, как девчонка
Перед ее отъездом с курорта они встретились. Это произошло в летнем театре. Объявили антракт. Люди вставали с мест, проходили мимо, разговаривали, смеялись. Лариса рассеянно смотрела на них, а думала о скором возвращении в Москву, о встрече с сыном. Вдруг ее словно толкнул кто-то. Она невольно выпрямилась. Проводник из вагона приближался к ней, радостно улыбаясь:
— Отдыхаете? — Она жадно вслушалась в звук его голоса, но не ответила. — Вы не узнали меня?
Лариса молча покачала головой, брови ее нахмурились.
— Почему я должна вас узнать? — медленно выговаривая слова, спросила она, и улыбка на его лице погасла.
Ну и хорошо! Что у них общего? Он лет на десять Моложе ее, их интересы далеки.
— Простите, что подошел, — сказал он, опечаленный холодным высокомерием.
Потом она шла среди шумно-веселой толпы, под южным небом, яркозвездным и черным, и, ощущая теплое веяние ветра, несшего запахи отцветающих садов, чуть не плакала. Почему она не могла идти под этим небом рядом с тем, кто поднял в ней такую бурю желаний? Почему не могла даже прикоснуться к нему? Отчего должна отворачиваться, если он так хорош, что на него радостно смотреть? Для чего это самоистязание?
Как нарочно при возвращении в Москву Лариса получила билет в тот же вагон. И снова она не спала ночами, и почти не выходила в коридор, избегая встреч с проводником.
— Вот, поглядите! — сказал он однажды робко, но упрямо, точно приневоленный, подходя к ней, и раскрыл сжатый кулак.
Лариса тихонько ахнула: на ладони его шевелились черные майские жуки.
— Наловил в вагонах. Налетели, — пояснил он, со счастливой и смущенной улыбкой глядя на нее. — Сейчас налетели, а на юге не было. — Потом совсем тихо, бледнея и волнуясь, сказал: — Знаете, я каждый рейс надеялся, что увижу вас. Весь город исколесил.
— Ах вы… глупый какой! — с трудом выговорила Лариса. — Выбросьте своих жуков за окошко и глупости из головы выбросьте.
— Ну вот, наконец-то! — с облегчением сказала она, обнимая на перроне Алешу, и, не оглядываясь, торопливо пошла с ним от вагона.
— Что значил этот вихрь, внезапно налетевший на нее? Во всяком случае, в женщине, живущей полной жизнью, такое не проснулось бы. Как бы то ни было, но Лариса еще долго тосковала и беспокоилась и даже всплакнула о своей несчастной доле, стыдясь, что из-за чувственного желания чуть не разрушила свой внутренний мир.
— Ты болеешь? — спрашивал Алеша, вглядываясь в лицо матери.
Она улыбалась, иной раз через силу, ссылаясь на занятость. Перед ней, правда, стояла новая, чрезвычайно трудная задача: восстановление гортани при отрывах ее вместе с передней стенкой пищевода. Что толкало женщину-хирурга на трудные поиски? Беспокойный ли характер, желание ли заполнить пустоту личной жизни или стремление получить высшую ученую степень? Лариса не умела произносить возвышенных фраз о своем призвании, но скорее всего именно сама работа и желание добра людям толкали ее на поиски новых путей.
. — Нельзя лишать себя прелестей жизни! — говорили некоторые из ее коллег. — Зачем преждевременно стареть, седеть, наживать морщины и портить зрение? Можно обойтись без ученых степеней и званий!
Молодым хотелось побольше развлечений, сотрудницы постарше жаждали покоя, хотя некоторые из них старались ничего не упустить в последние свои годы, охваченные запоздалым ажиотажем в погоне за чувственными наслаждениями. Но сколько было вечных мучениц, подобных Ларисе! Эти не гнались ни за спокойствием, ни за весельем.
Снова жизнь потекла по-прежнему, и Ларисе казалось, что с женскими слабостями покончено, можно спокойно встречать свое сорокалетие.
Но ей готовилось новое испытание — встреча с Аржановым.
Домой после этой встречи она вернулась тихая, точно пришибленная. Повесила пальто у двери, привычным жестом поправила волосы — летом она не носила шляпы — и с застывшим лицом прошла к своему столу.
Алеша хотел обнять ее, но остановился в нерешительности: такую безнадежную печаль, почти обреченность выражало все существо матери, казалось, любое прикосновение вызовет у нее вспышку боли. Подросток сдавал последний экзамен за седьмой класс и сидел дома, готовился, не соблазняясь солнечной погодой. Весь день у него заполнен учебой: общеобразовательные и музыкальные предметы, бесконечные Упражнения на рояле, комсомольские поручения. Алеша мечтал об институте. Школа, училище, институт объединены в учебный комплекс под одной крышей большого дома на улице Воровского, который являлся сейчас центром всех устремлений мальчика. Сделаться гордостью школы оказалось очень трудно, но ради этого стоило напрячь силы. Увлеченный своими делами, Алеша в последнее время как-то отошел от матери. И вот она сидела перед ним, такая несчастная. Конечно, первое, что пришло ему в голову, была мысль о смерти больного. Он редко видел мать плачущей. По правде говоря, она не умела плакать, одна слезинка — и ту смахнула, стыдясь. То ли дело, когда плачет домработница Надя! Вытащили у нее сегодня в магазине шестьдесят рублей, данные ей на покупки, и она заливалась таким самозабвенным плачем, что Алеше даже весело было слушать ее. Но так как Надины рыдания мешали ему заниматься, то он сразу избавился от них, а заодно и от проблемы покупок. Все разрешилось очень просто: он достал из шкафа бумажник, подаренный ему Софьей Шефер, и отдал Наде шестьдесят рублей из собственных сбережений. Алеша собирался открыть счет в сберкассе, чтобы со временем купить велосипед. Но как-то совестно было заводить сберкнижку на свое имя для денег матери, которые она давала ему на расходы.
Надино огорчение устранилось легко, а как быть теперь?
— Мама! — Алеша опустился на пол и, совсем как в недалеком детстве, положил голову на ее колени. — О чем ты, мама?
Слеза упала на его шею, выступившую из отложного воротничка.
«Совсем не загорел: даже погулять мальчишке некогда. Способный, но и усидчив очень. Аржанов тоже гордился бы таким сыном», — подумала Лариса, сжала ладонями голову Алеши и поцеловала в крутой лоб с %зачесанным набок чубом.
— У тебя уже под носом почернело, Алешка! — неожиданно улыбаясь, поддразнила она сына. — Скоро усы начнут расти. А прическа-то, прическа! Помнишь, как в шестом классе вы взбунтовались против стрижки?
— Прошло? — спросил он радостно, хотя и не получил ответа на свой вопрос.
— Нет еще, но ничего, пройдет.
— Знаешь, что! Я сижу с самого утра, даже устал. Давай поедем на Сельскохозяйственную выставку. Она еще не открыта, но там есть агроном, отец моего товарища, он нас пропустит.
— Зачем же мы поедем, если она не работает?
— Посмотрим, что там готовят к открытию.
По тому, как охотно откликнулась мать на его предложение и как начала хлопотать, накрывая на стол к обеду, подросток понял, что она расстроена не из-за своей работы.
Выйдя на улицу, Алеша взял ее под руку. Он был уже немножко выше Ларисы, и когда шел рядом, то походил скорее на ее брата, чем на родного сына.
Как он любил ездить по Москве на троллейбусе или в автобусе! Чудесно в метро, но там не видно города, а тут едешь, смотришь, и на каждом шагу она иная — Москва. Прекрасен Ленинград (мальчик был там с матерью, когда она ездила в командировку), но Ленинград строился по плану. Двести лет он был столицей, и страна украшала его, все отрывая от других городов. А старая родная Москва строилась бестолково. И достался в наследство Алеше громадный город с планировкой, запутанной до невозможности. Масса тупичков, переулков, кривых улочек. Дома — то гиганты со всеми бытовыми удобствами, то облупившиеся, древние особняки и просто деревянные бараки. Но перестройка шла упорная, и не за счет других городов — те тоже строились и хорошели.
Москва сейчас так и дышала, так и звучало строительство, там двигались ажурные стрелы подъемных кранов, там бульдозеры ворочались. Экскаватор, окутанный ржавой пылью, рушил стену старого особняка, толкал ее ковшом, как слон головой, выворачивал железными бивнями балки перекрытий. Смотреть на это было ужасно интересно, и Алеша вполне понимал взрослых и ребятишек, толпившихся у огороженного тротуара. Вон стремительно растет высотное здание, там воздвигаются леса для ремонта, там покрывают асфальтом улицу, недавно скалившуюся булыжником. Алеша тоже любил стоять у какой-нибудь новостройки, смотреть и слушать… Его волновал деловой гомон: переклички работающих людей, шум, лязг и гудение Машин, похожих на могучие разумные существа. Как это хорошо — строить!
— Вот родиться бы лет через пятьдесят! — задумчиво сказал мальчик, уже в автобусе, катившем через город по направлению к Ярославскому шоссе.
— Через пятьдесят лет ты и так не очень старый будешь. — Лариса улыбнулась. — Можно и не рождаться заново.
— Да, пожалуй, — с забавной серьезностью ответил Алеша, которому пятьдесят лет казались космической вечностью. Мне очень хочется посмотреть, что тогда будет.
— И посмотришь. — «Если не будет войны», — добавила про себя Лариса, взглянув на красное полотнище над улицей, с ярким словом «Мир».
Повсюду сейчас в ходу это слово. Но если так много говорится о мире, значит, пахнет войной…
Перед нашествием фашистов Лариса бывала не раз на Сельскохозяйственной выставке. Ее удивляли богатство и красота павильонов, напоминавших своей роскошью светлые дворцы, завораживала масса цветов, газонов, плодовых деревьев, липовых, тополевых и дубовых аллей — все, что привлекало на выставку, как в цветущий парк, многотысячные толпы посетителей. Когда жили в Москве, Лариса приезжала сюда с мужем и детишками на целый день, они гуляли, отдыхали, обедали в уютных летних кафе. Алеша забыл эти поездки. Танечка, конечно, помнила бы…
Волнение, вызванное дорогими воспоминаниями, овладело Ларисой, едва она ступила на асфальт, ведущий к величавым аркам входа. Энергичная, известная всему миру скульптура Мухиной, сделанная из металла, — рабочий с поднятым молотом плечом к плечу с колхозницей, вскинувшей серп, — как бы несла в синеву неба навстречу миллионам людей герб Советского государства.
— Здорово, правда? — Алеша, щурясь от предвечернего солнца, посмотрел вверх. — Некоторые говорят — грубо. Такой огромный у них шаг. Но ведь это отличное выражение идеи.
— Да, очень сильно! Но как мы попадем на выставку?
— Тут у меня есть лазейка.
Вместе с группой рабочих они проникли на территорию выставки.
Подготовка к открытию шла полным ходом. Асфальтировались боковые дорожки, синий дымок тянулся, путаясь космами меж отцветших уже яблонь, груш и слив. Новые каменные павильоны — некоторые еще в лесах — стройно обступали центральный проспект, идущий от главного входа. Лариса шагала в глубокой задумчивости: вот здесь бегала, прыгая через веревочку, резвая худышка Татьянка, и солнце пронизывало золотыми искрами ее светлые волосы, А Алешка был толстенький, ленился ходить и почти не слезал с рук отца.
Женщина взглянула на сына. Он шел, улыбчиво посматривая по сторонам, явно наслаждаясь веселым ералашем строительства.
«У каждого свое», — подумала Лариса грустно и примирение.
Вот красочный гигантский фонтан, будто сложенный из драгоценных самоцветов. Пока он еще мертв, не оживлен говором струй, но все в нем предвещает зрелище необычайное. Как раз «заговорил» другой, у входа: высоко взвились стеклянные колосья воды, сломались и обрушились, рассыпав прозрачные звонкие зерна…
— Пробуют «Фонтан дружбы»! — завопил Алеша и ринулся туда.
Подернутые косо стелющейся от ветра пеленой «дождя», заискрились, ожили женские фигуры, стоящие вокруг фонтана в позолоченных национальных одеждах, замерцала в плеске серебристых струй вся облицовка водоема; красные, зеленые, голубые огни заиграли в нем.
— Посмотрим, как отделывается павильон «Сибирь», — предложил Алеша.
Сибирь!.. Там до войны работал хирург Аржанов. Ларисе очень хотелось бы взглянуть на те места, где он жил и работал.
Белые залы павильона еще не закончены отделкой, но едва Лариса и ее сын вошли туда, на них будто повеяло могучим дыханием тайги и величавых рек. "ем только не славна сибирская земля! Меха и золото, лес и рыба, уголь и пшеница… Вот здесь будут показаны богатства Дальнего Востока. Лариса представила себе пути, по которым проходил хирург Аржанов. Как это далеко! И как хотелось бы ей там побывать!
Группа молодежи, должно быть студенты, весело переговариваясь, прошла по неубранным залам; военные окружили строителя в фартуке, заляпанном краской. Многие с нетерпением ждали открытия выставки.
— Миллионы людей придут сюда, и каждый сохранит яркое впечатление на всю жизнь, — с подъемом произнес женский голос позади Ларисы. — Но ведь эта красота создается не только для обозрения, а для всенародного обмена творческим опытом.
Лариса обернулась.
Мужчина держал за руку мальчика лет шести, по-отцовски нежно и гордо охватив его плечо ладонью другой руки. Мальчик и правда был славный! Женщина… Едва взглянув на нее, рослую, широкоплечую, светловолосую, Лариса сразу узнала в ней Ольгу.
— Здравствуйте! — сказала она, волнуясь: прошлое Аржанова стояло перед нею.
Какая крупная стала Ольга, возмужав с годами. Не располнела, а именно возмужала: чувствовались в ней сила и счастливая уверенность в себе. Да, конечно, счастливая! Всю войну прошла рядом с любимым человеком, и вот опять вдвоем, и сын у них! Острая зависть больно обожгла Ларису и погасла.
— Ох, какая приятная неожиданность! — радостно сказала Ольга, здороваясь с нею. — Борис, ты узнаешь моего фронтового хирурга? Поздоровайся. А это наш сын Володя.
— А это мой сын Алеша.
Двинулись дальше вместе. Наступил вечер, тучи заволокли небо, и дождь пролился над зеленым строительством, но все вокруг, освещенное огнями, отраженными в мокром асфальте, стало сказочно прекрасным. И людей праздных к вечеру прибавилось. Всякими правдами и неправдами находят лазейки, чтобы взглянуть, чем еще собирается удивить выставка после войны.
— Знаете, как ждут ее колхозники? — блестя) глазами, почти черными при вечернем освещении, говорила Ольга, — Замечательно то, что любое их ожидание оправдается. Меня это особенно радует. Вы видели здесь сельский Дом культуры, здание правления колхоза, сельский Совет? Это кусочек будущей деревни! Пример того, как надо строить. Хожу и все присматриваюсь. Я не смогу приехать сюда в день открытия, но написать о выставке для своих таежников теперь сумею. Я в областной газете сотрудничаю.
— А где вы обосновались? — спросила Лариса, вспоминая Сталинград и раненую Ольгу в подземном госпитале.
«Все-таки мы счастливые — остались в живых и детей растим в свободной стране!» — подумала она со скорбным, но светлым чувством.
— Обосновались в Сибири, в Красноярском крае, — сказала Ольга весело. — Нам очень нравится там. А через несколько лет наш край станет еще лучше. Какие гидростанции будут построены на Енисее и на Ангаре! Вы видели Ангару? А Байкал? Нет? Тогда вы ничего в жизни не видели!
Тавров дружески улыбнулся Ларисе.
— Приезжайте к нам в енисейскую тайгу, и Ольга Павловна замучает вас поездками.
— Да, мне много приходится разъезжать. Я даже ревную сына к Борису Андреевичу. Мальчик чаще видит отца, и я у него на втором плане. Иди уж, иди к мальчишкам, а мы поболтаем, посекретничаем.
— Как у вас здоровье? — спросила Лариса, глядя на Таирова, прибавившего шагу, чтобы догнать мальчиков. Она не запомнила его по короткой встрече в сталинградском госпитале, но сейчас он ей понравился: на висках ранняя проседь, вокруг голубых глаз морщины: видно, и ему нелегко досталась война. Ведь еще молодой человек: широкоплечий, подтянутый, ловкий.
— Первые годы после операции я береглась, а теперь будто и не было той раны. — Ольга умолкла, и лицо ее, особенно смуглое в ярком свете прожектора, показалось Ларисе смущенным. — Какой он блестящий хирург — Аржанов! Да и человек прекрасный, — сказала она, преодолев чувство неловкости.
— Отчего же вы расстались с ним?
— Это трудно объяснить. Теперь мне кажется, что я вообще много потеряла, не встретив своего Бориса еще в то время, когда поступала в институт. Уж он-то не позволил бы мне бросить учебу на третьем курсе! Настоящий деспот!
Последние слова и улыбка Ольги многое сказали Ларисе, хотя и не уменьшили ее уважения к Аржанову Встретила женщина более молодого человека, полюбила его и ушла к нему. Никого нельзя насильно принуждать к браку, как нельзя заставить бросить учебу или учиться, если нет желания. Для Ларисы это были бесспорные истины.
— Значит, вы не жалеете об Аржанове? Ведь он женился на Варе Громовой…
— Я знаю. Варя давно любит его. А он мог жениться на ней оттого, что ему просто некогда было искать более подходящую супругу.
— Вы считаете, что Варя не пара ему?
— Она очень хорошая, но ему нужна не такая. Кстати, где они сейчас?
— Здесь, в Москве. Я его видела. Он работает в городской больнице на Калужской.
«Как он дорог мне! — подумала Лариса. — Встретила, и сразу всколыхнулось прежнее. Хотя я потеряла его, но чувство живо и даже сильнее заговорило теперь. Ведь тогда нам было так невыносимо тяжело, что все личное подавлялось».
Больше Лариса ничего не замечала вокруг себя. Она ходила по территории выставки, среди зеленых изгородей и аллей, над которыми поднимались светлые здания павильонов, держала Ольгу под руку, улыбалась в ответ на ее смех, а думала только об Аржанове и видела только его одного. Но когда Ольга снова заговорила о нем, Лариса встревожилась.
— У Вари есть поклонник, инженер Логунов. Он сейчас работает вместе с нами в тайге, заведует рудником. Я его называю идолопоклонником. У него одиннадцать сестер, мать и отец, и все они при встречах в тринадцать голосов убеждают его жениться. Но он не выносит женского, общества. — Ольга неожиданно громко рассмеялась. — Нынче я тоже решила посватать и свела его в клубе с одной хорошенькой вдовушкой. Вы бы посмотрели, как он сидел около нее и какие взоры кидал на меня: проклиная, очевидно, мою бабью дотошность. Мы там дружно живем. У нас еще двое сталинградцев: Ваня Коробов и его жена, Наташа. Вы их знаете… Я вас вот о чем попрошу. Поговорите с Аржановым насчет Наташи. Напомните ему. Наташа Чистякова из Сталинграда. Дочь волжского капитана. У нее, должно быть, казались последствия контузии. Недавно родила чудных близнецов. Но еще во время беременности начались обмороки, с памятью нелады. Я бы сама поговорила с Иваном Ивановичем, но мне не совсем удобно…
«А мне хуже, чем неудобно!» — подумала Лариса, однако не смогла отмахнуться от поручения: ведь ей тоже навсегда запомнилась Наташа Чистякова.
— Хорошо, я поговорю… — пообещала она и уже непринужденно, радушно добавила: — У нас одна комната, но если вы согласитесь переночевать на полу, то, честное слово, хорошо будет.
— По-фронтовому? — Тавров светлозубо улыбнулся. — Идет! Мы с Володей согласны, а как ты, мама?
— И я согласна. Мы остановились у знакомых, а у них очень тесно.
Диплом. Тонкая, строго оформленная книжечка. Раскроешь — и сразу бросается в глаза напечатанное красными буквами: «С отличием». Ниже написано: «Громова Варвара Васильевна». Почти никто не называл ее так. И дома и в институте все «Варя» да «Варюша», хотя ей уже тридцать пятый год и давно пора величать ее по отчеству. Вот выйдет на работу — и тогда: глазной врач Варвара Васильевна. Институт закончен. Наконец-то! Теперь и Никита Бурцев получил бы диплом. Дорогой земляк Никита не дожил до Дня Победы. Если бы не война, он давно работал бы хирургом в родных наслегах Якутии. И Варя раньше шагнула бы в жизнь. Но никогда не поздно получить диплом. Наоборот: чем позже это совершается, тем больше радости на душе.
Варя смотрит на девушек-однокурсниц и улыбается им: ах вы, счастливые птички! Щебечете себе и не сознаете того, как вам везет в жизни. Только не променяйте свое большое счастье на обманчивый домашний уют. Что греха таить, даже у Вари случались минуты, когда казалось, что важнее всего устроить семейное гнездышко. Но Иван Иванович, наученный горьким опытом, не допустил бы этого. Да и она сама не усидит дома.
Смотрит на диплом, а душа ее поет: «Теперь ты навсегда мой, дорогой Иван Иванович! И сын у нас есть. Ах, как хорошо! Но если бы мне начать работу вместе с тобой!»
Наступил вечер… Первый вечер после Вариного выпуска из института. В ярко освещенной комнате дома на Ленинградском проспекте накрыт стол в виде буквы Т: обеденный придвинут к письменному, и оба застланы белыми скатертями. Варя, Галина Остаповна и Раечка — жена Леонида Алексеевича Злобина — хлопочут то у стола, то на кухне.
У Раечки хорошенькое, искусно подкрашенное лицо, тронутое мелкими морщинками: тонкий нос, узкие губы и очень белые хищные зубки. Она маленького роста, двигается легко и быстро, у нее такие же светлые волосы и черные глаза, как и у Леонида Алексеевича. Она старше своего богатыря мужа на восемь лет и очень крепко держит его в крошечных ручках. Чуть только заговорит с ним посторонняя женщина, у Раечки уже злые огоньки в глазах, а подкрашенные губки так сжимаются, что их и не видно, — значит, готов разразиться скандал.
Она нигде не работает и не жалеет об этом, всегда модно одета, много читает и хорошо знает несколько языков. Кажется, на этой почве и произошло ее сближение со Злобиным: она что-то переводила для него. Варя завидует ее начитанности, а Раечка важничает.
— Мне нравится впечатление, которое производит на людей контраст между моей внешностью и содержанием. Посмотрят на меня — и думают, «фитюлька», а заговорят — и удивлены.
— Шли бы вы преподавать, вот тогда действительно был бы контраст, — с грубоватой искренностью сказала Галина Остаповна, очень представительная в новом платье из синего крепа с белой вставкой на груди.
Она радуется успехам Вари, и карие глаза ее так и светятся из-под черных бровей. Тоже ведь когда-то окончила институт и так же вот ликовала и робела на пороге новой жизни.
— Из вас получился бы хороший преподаватель: шутка сказать: английский, немецкий, греческий! Какой капитал у вас пропадает! — говорила она Раечтсе, принимаясь орудовать у газовой плиты.
Жену Злобина в аржановской компании называют Раечкой не из чувства симпатии… Вот она готовит винегрет, повязала вокруг узких бедер вместо фартука кусок марли… На маленьких ножках туфли с высоченными каблуками, из-под коротких рукавчиков нарядного платья выглядывают острые локотки; высокая прическа с накрученными, как у принцессы, белокурыми буклями открывает тоненькую шейку, с ниткой настоящего жемчуга; в ушах тоже матово отсвечивают две продолговатые жемчужины. Все вещи очень дорогие и красивые: родители балуют ее до сих пор.
— Эгоистка первостатейная, а все девочку из себя строит. Верно говорят: маленькая собачка до старости щенок, — сказала о ней Варе Галина Остаповна, которая, будучи членом партии с тысяча девятьсот двадцать четвертого года и имея тридцатилетний стаж работы, не мыслила себя вне коллектива.
Подружиться с женой Злобина они не собирались. Слишком уж чужда им эта Раечка! Конечно, образование у нее блестящее — росла единственной дочерью в семье инженера, известного далеко за пределами страны, — окончила десятилетку, институт, в музыкальной школе училась. Но вся поглощена заботой только о себе. Злобин, по ее мнению, существует и трудится только для того, чтобы иметь такую необыкновенную жену. Дети — средство крепче привязать мужа.
— Преподавать? — Она птичьим движением повернула красивую головку в сторону Галины Остаповны. — Я могла бы преподавать, но у меня нет диплома: государственные экзамены не сдала. А сдавать теперь ради диплома не хочу. Ведь все равно не стану работать. — Тоненькими пальчиками, красными от свеклы, она соорудила еще один цветок на горке мелко нарезанных овощей, украсила ее зеленью петрушки и залюбовалась своим произведением. — Я иногда люблю похозяйничать и считаю себя достаточно квалифицированной в роли домашней хозяйки, — добавила она, напомнив Варе веселую болтушку Паву Романов-НУ- Но мне больше нравится читать, изучать древних поэтов и философов.
— Но для чего же? — вырвалось у Вари.
— Хотя бы для собственного удовольствия и для мУжа, чтобы он гордился мною.
Женщины хлопотали с увлечением. Нашлось дело и Мя Дуси, жены чертежника, соседа по квартире. Их Аржановы тоже пригласили на вечеринку, шуметь — так уж всем, чтобы никому не было обидно.
Раздался звонок. Варя побежала открывать, и в переднюю ввалились Иван Иванович и Злобин с большой корзиной живых цветов. Чего там только не было: и белая сирень, и роза, и яркие бантики цикламенов! Варя даже опешила. Шествие замыкал Решетов с Ми-шуткой на руках, которого мужчины сегодня сами принесли из детского садика.
— Вот вам еще один цветок! — сказал Решетов, передавая ребенка Варе.
— Я не тветот, а мальтит, — строго возразил Ми-шутка, прижимаясь к лицу матери смуглой рожицей.
— Поздравляем! Поздравляем! — дружно прокричали Злобин и Иван Иванович и поставили корзину на подоконник, загородив окно.
— Ну, дорогая моя отличница, дай я тебя расцелую.
Иван Иванович поднял сразу и Варю и сынишку и среди общего оживления расцеловал ее.
— А меня? — обиделся Мишутка.
— Тебя я уже поцеловал в садике. Но можно повторить. Сегодня ты как будто ничего не унес оттуда. — И Иван Иванович, смеясь глазами, рассказал Злобину, как Мишутка чуть было не утащил домой игрушечного зайчика.
— Подарок-то! — напомнил Решетов.
— Ах да! — Иван Иванович схватился за карман пиджака. — Цветы — это от нас всех, а вот это от меня… — Он извлек небольшой футляр и шутливо-торжественно преподнес Варе. Она открыла и вспыхнула от удовольствия: на темном бархате блестел золотой браслет.
— Дай я сам надену. — Иван Иванович отстегнул крошечный замок, надел браслет на гладкую руку Вари и застегнул его с ловкостью заправского ювелира. — Нравится?
Она молча глядела на мужа и улыбалась.
— Да ты посмотри! — настаивал он, почти обиженный. — Мы втроем объездили несколько магазинов и никак не могли решить, что взять.
— Замечательно! Спасибо, родной мой! — Варя подняла руку и залюбовалась украшением, сверкавшим на ее руке. «Но ведь это очень дорого, — подумала она. — Наверно, все сбережения истратил».
Очень мило! — заметила Раечка, уже успевшая отмыть свои пальчики. — Вставка из бирюзы прелестна. Русский народ всегда любил бирюзу: голубой цвет означает верность.
Богатая вещь! — похвалила Галина Остаповна.
— Это я пите тюпил! — похвастался Мишутка, искательно заглядывая в глаза матери.
— Не ври, хлопушка! — сказал Иван Иванович, и друзья засмеялись.
«Ой, как хорошо! Как радостно! — подумала Варя, спеша на кухню. — И как это красиво! — Она снова полюбовалась подарком. — Бирюза. Голубой цвет — верность. Да, верность на всю жизнь!»
— Выпьем за нового глазного врача! — Решетов высоко поднял рюмку. — Я сегодня пить не могу: в девять часов у меня срочная операция, но ради такого торжественного случая… Теперь держитесь, Варя. Не ударьте в грязь лицом.
— Лицом нельзя ударить, надо тулатом! — поправил Мишутка, показав пухлый кулачок.
— Ох, уж ты! — Варя пристегнула фартучек на груди сына и тоже подняла рюмку.
— Куда получили назначение? — спросил Злобин, смирно сидевший возле своей малютки жены.
— В челюстно-лицевой госпиталь.
— Значит, вместе с Ларисой Петровной будете работать! — сказал Решетов.
— С какой Ларисой Петровной?
— Вот тебе на! Забывать фронтовых друзей не годится, тем более таких, как Фирсова.
— Фирсова?! — скорее удивилась, чем обрадовалась Варя.
— Разве Иван Иванович не говорил вам? — спокойно топил приятеля ничего не подозревавший РеШетов.
— Нет… — Варя растерянно взглянула на мужал
— Я совсем забыл… — Иван Иванович покраснел, как школьник. — Я ее не видел, мне Григорий Герасимович сказал, что она там, — торопливо оправдывался он, но вспомнил свою встречу с Фирсовой и побагровел еще пуще: «Почему я отрекся от того, что видел Ларису, вот она еще Вареньке подбросит!»
— Та-та-та! — пропела Раечка, насмешливо посматривая на супругов. Маленькая неловкость за столом доставила ей развлечение: ведь Аржановы и Решетовы открыто осуждали ее ревнивость.
— Большая новаторская работа сейчас у Ларисы Петровны, — задумчиво сказал Решетов, не заметив того, какое действие произвело его сообщение.
«И правда, мог забыть. Поговорили о ее работе, и все. Что она для него теперь?» — Варя взглянула на браслет, на цветы и Мишутку и, прояснев, улыбнулась Ивану Ивановичу. Поняв, что прегрешение ему отпущено, он поцеловал ей руку.
— До чего приятно, когда в семье лад! — порадовалась Галина Остаповна, по-женски чутко разгадавшая причину растерянности Вари и смущения Аржанова.
Потом все пели: веселиться так веселиться, и Иван Иванович, который прекрасно пел басом, со смехом говорил:
— Ах, черт возьми, мы совсем не спелись! До чего мы плохо поем! — А глядя на него, смеялись остальные.
Только Мишутка (ему наливали в рюмку боржому, и он пил его, морщась и крякая, совсем как взрослые мужчины) не смеялся, а порывался петь и никак не соглашался лечь в кроватку.
— Ну хорошо, ты нам споешь один, а потом ляжешь спать, — решила Варя, взглянув на его макушку, где лежало тоненькое закрученное колечко волос.
И он запел громко и воодушевленно:
Бей, тинтопта, бей, тинтопта,
ипосятно, именю,
я пите, моя тинтопта,
отей талей помаду.
— Это по-гречески? — добродушно спросил Решетов Раечку.
Она нахмурилась, но румяное личико Мишутки было так миловидно, а пение его звучало так забавно, что рассердиться было просто невозможно.
— Нет, это местный говор, — пояснил Иван Иванович, тоже с удовольствием глядя на сынишку. — Значит: «Бей, винтовка, бей, винтовка, беспощадно по врагу, а я тебе, моя винтовка, острой саблей помогу». Понятно? Не виноваты же мы, что у нас такой толстый язык!
И он с сожалением проводил взглядом Мишутку, снова было запевшего, но прерванного Варей, которая потащила его спать в комнату соседей. Но и повиснув на руке матери, охватившей его, как кота, поперек живота, он еще что-то выкрикивал на своем тарабарском наречии и размахивал кулачонками.
А чуть позднее вспылила Раечка, приревновав Леонида Алексеевича к Дусе, соседке Аржановых, и вечеринка была бы испорчена, если бы не энергичное вмешательство Галины Остаповны. У жены Решетова оказался талант настоящего дипломата: она помирила супругов и успокоила Дусю, подсказав Раечке, что ее вспышка вызвана лишь нервной раздражительностью и что нужно извиниться. Но Раечка, принеся извинения, не успокоилась, и Варя услышала, как она, налив мужу чай и опуская в стакан маленькими пальчиками один за другим несколько кусков сахару, тихо говорила:
— Ты опять доведешь меня до бешенства. Мне хочется выплеснуть этот стакан в твою рожу. Я тебе пощечин надаю, мерзавец, если ты еще посмотришь на нее!
Варя, обомлев, чуть не выронила вазу с печеньем. Она не поверила собственным ушам. Как могла произносить такие слова изящная женщина, которая прочитала столько книг, интересовалась древней поэзией и философией и знала несколько языков? Вот это действительно контраст! Гигант Злобин сидел очень бледный и только подавленно вздыхал, опасаясь, чтобы Раечка не прорвалась громкой бранью. Беглый взгляд его, брошенный на приятелей, выражал такое огорчение, что Варя, встретившись с ним, отвернулась.
«Разве можно так жить? — подумала она. — Почему он — сильный, храбрый, хирург отличный — терпит подобные гадости? Любит ее очень или из-за дочек терпит? Ах, как нехорошо: «Выплеснуть из стакана в рожу». Как ей не совестно!»
Отойдя от стола, Варя показала Ивану Ивановичу глазами на супружескую чету: выручай, мол! Он понял, что от него требуется, и попросил:
— Леонид Алексеевич! Расскажите нам, что у вас в клинике?
— Выпрямляем искривленные позвоночники у детей и подростков, — торопливо заговорил обрадованный Злобин. — Вы представляете, какое великое дело — предупредить появление горба у молодого человека?
— Еще бы! — Иван Иванович взял Злобина за руку и, потянув, усадил на диван между собой и Решетовым.
«Видишь, как ловко я изъял его у этой маленькой, но ядовитой штучки?» — сказал Варе его весело прищуренный глаз.
— Григорий Герасимович тоже шагает в гору; развернул работу в отделении по-настоящему! — сообщил Иван Иванович Злобину, искренне радуясь успехам друзей. — Но странно, черт возьми! Сколько лишних, вздорных препятствий приходится иногда преодолевать!
— Консерватизм! — угрюмо буркнул Злобин, натянутое оживление которого уже угасло.
— Если бы! Консерватизм — понятно, это даже закономерно, если хотите. Старое не уступает дороги без боя. Оно отмирает, враждуя и страдая, и, несмотря на помеху, иной раз вызывает даже уважение. Тут борьба убеждений. А нам зачастую приходится сталкиваться с безразличием, это страшнее всякого консерватизма!
— Вы уважаете консерваторов, товарищ профессор? — Злобин снова загорелся: Иван Иванович задел его больное место.
— Да, уважаю как противника, нешуточного и убежденного. А людей тупо или эгоистически безразличных я бы просто убивал. Корнями они там же — в прошлом. А суть какова? Мне удобно, спокойно. Главное, спокойно, а вы тут о чем-то хлопочете, мешаете своей суетней и толкаете меня на риск потерять тепленькое местечко. И вот только ради личного спокойствия такой чиновник зарежет любое мероприятие, нужное народу. И страшнее всего, что спокойно-безразличные люди существуют при любом деле.
— Конкретнее, профессор!
— Конкретнее? Пожалуйста. Разрабатываю методику исследования сердца зондом. Возражения ярые. Что-нибудь противопоставили? Ничего. Лечение покоем. Иначе говоря, никакого лечения, лишь бы не рисковать. Григорий Герасимович широко внедряет в практику способ хирургического лечения переломов шейки бедра. Возражения ярые. Что противопоставили? Лечение покоем. Значит, никакого лечения. Люди по девять месяцев должны лежать на вытяжении, хотя смертность при этом колоссальная. А у нас больные с такими переломами поднимаются на седьмой день…
— Шуточки! — удивился Злобин, давненько уже не встречавшийся с друзьями. — Хотя кое-что я слышал…
— Какие там шуточки! Но из-за безразличия спокойных чинуш у нас остановка за гвоздями. Гвозди — конечно, условное название. Скорее, болты металлические.
— Что за гвозди? — заинтересовалась Раечка. Решетов усмехнулся нервно, всей пятерней взъерошил жесткие волосы.
— Представьте себе вот такую вечеринку и тоже на втором этаже. Он и она. Он самозабвенно влюблен, она кокетничает. Молодой человек, подогретый вином, говорит: «Люблю тебя!» — «Не верю». — «Жизни за тебя не пожалею!» — «Выпрыгни в окно». Тот недолго думая разбежался — раз! И уже на тротуаре, но не встает. Обе ноги на четверть выше колена хрястнули. Да какие сложные переломы получились!
— Ужас! — воскликнули в один голос Дуся, Галина Остаповна и Варя.
— Глупо! — заявила Раечка. — Но, ей-богу, мы слишком скучно живем. Не только за окошко выпрыгнуть, но даже опоздать на работу ради любимой женщины нельзя. Никакой романтики и никаких страстей. В древности было иначе. Взять хотя бы Антония и Клеопатру…
— Ваша Клеопатра сразу, наверное, воспылала взаимностью? — спросил Злобин Решетова, совсем осмелев, коль скоро мысли Раечки перешли на героев Древности.
— Даже не навестила беднягу в больнице. — Решетов с тонкой усмешкой взглянул на Раечку. — Вот и пускайся после того в романтику!
— Какая дрянь! — рассердилась Варя. — Толкнула человека на безрассудный поступок и хоть бы пожалела!
— На сколько же дней, по-вашему, этот товарищ выбыл из строя? — спросил Злобина Иван Иванович, притянув к себе Варю и потеснясь к приятелям, чтобы дать ей место.
— Наверно, месяца два провалялся в гипсе.
— Нет, он на седьмой день пошел по палате. С костылями, конечно, но пошел.
— Сказки для маленьких детей!
— Серьезно! Григорий Герасимович ввел ему в переломанные кости по гвоздю, длиной в тридцать пять сантиметров каждый, и таким образом скрепил их. Теперь больной не хочет отдавать наши гвозди обратно. С ними, говорит, я очень крепко себя чувствую. А на гвозди у нас дефицит. На медицинском вооружении в магазинах ничего подобного нет. В министерстве даже не обещают. Говорят: нужен специальный завод для выпуска таких гвоздей. Пришлось устроить блатное дело с одним предприятием. Они по нашему заказу делают эти гвозди из нержавеющей стали, а мы вне очереди обслуживаем их больных. Идем, как видите, незаконным путем.
— Тоже достижение! — Раечка словно от холода повела узенькими плечиками. — Не хватало еще, чтобы всех людей заранее скрепляли железными болтами! Тогда будет полная страховка от переломов. Но я бы не согласилась. Ведь ваши гвозди, наверное, превращают костный мозг в смятку…
— Дорогая Раиса Сергеевна, вы о костном мозге имеете только гастрономическое представление, — возразил не без досады Иван Иванович.
— В нашей клинике некоторые врачи того же мнения, — вмешалась в близкий ее сердцу разговор Галина Остаповна. — Нашлись ярые противники.
— Повреждения длинных костей — еще не проблема, а вот переломы шейки бедра! — Решетов испытующе посмотрел на Злобина. — То, что при этих переломах срастание костей происходит лишь в редких случаях, и то, что процент смертности громадный, каждому фельдшеру известно. Ведь такое случается обычно у пожилых людей, для которых пролежать без движения в гипсе шесть — восемь месяцев — гиблое дело.
— Я знаю. И по году лежат. Поэтому лечение шейки бедра чаще всего осложняется воспалением легких. О пролежнях говорить нечего. Но что же вы предпринимаете? Тоже гвоздь?
— Да, гвоздь. И наши больные садятся в постели уже на шестой день. — Решетов опять взъерошил свою прическу — после первой рюмки он больше не пил и был совершенно трезв. — Сейчас я работаю над усовершенствованием аппарата, правда, несложного, но необходимого для этих операций. Когда все будет готово, пригласим вас, и вы посмотрите.
— Я не стану ждать, когда все будет готово, а на днях загляну к вам.
— Пожалуйста! Если хотите, пойдем сейчас. Я буду оперировать перелом шейки.
— Леонид!
— Что, Раечка?
— Хватит с вас лечения горбов! А то, я вижу, этот гвоздь уже засел и в твои мозги!
— Дела нам хватает, но я все равно пойду с Григорием Герасимовичем!
«Она готова наложить лапу и на его работу, — подумал Иван Иванович. — Как Варя… Ох, уж эти женщины! Толкуют о равноправии, а так и норовят проявить свою верховную власть!» Но ему не хотелось думать плохо о Варе, и он, зная цельность ее характера, сказал себе: «Иногда желание добра проявляется и в деспотизме».
А Варя, притихнув и, словно теплый щенок, прижавшись к его боку, размышляла:
«Я хотела стать не только женой Ивана Ивановича, но и верным, полезным товарищем его по работе. А он взял да и увлекся болезнями сердца. Теперь мне придется трудиться обособленно. И мало того: придется все время выслушивать о нем разные разности, дрожать за него. Мало ли новых операций вошло в практику после войны, не хвататься же за всякое новшество!.. Имею ли я право молчать? Нет, я не могу спокойно глядеть в глаза матери ребенка, погибшего на его операционном столе, и не могу равнодушно наблюдать, как он растрачивает свои силы. А он, вместо того чтобы образумиться, начинает интересоваться еще более страшными вещами — охлаждением больного перед операцией».
— О чем ты размечталась? — Иван Иванович легонько встряхнул ее. — Ты как будто заснула с открытыми глазами.
— Я думала о тебе.
— Что же ты думала?
Варя вспыхнула, не умея ловко вывернуться, и сразу почувствовала: ласковая рука, лежавшая на ее плече, точно одеревенела.
— Вас Иван Иванович не совратил на сердечную хирургию? — спросил Злобин Решетова.
— Да как сказать. — Решетов рассмеялся, взгляд его, брошенный на Аржанова, выразил почти нежность. — Во всяком случае, он меня посвятил в тайны этой области. Для роли ассистента я подготовлен, иногда помогаю. Раньше помогал в черепно-мозговых операциях. Ведь неплохо я вам ассистировал?
— Очень даже неплохо.
— Молодыми нашими хирургами вы, кажется, довольны. Он двух ординаторов совершенно поработил: сначала они на нейрохирургию нацелились, а сейчас подавай им сердце, и никаких! Я шучу, конечно. Они еще не оперируют, но от стола не отходят, — продолжал Решетов, который даже расцвел и помолодел, когда зашел разговор об операциях. — Теперь есть у Ивана Ивановича ярые единомышленники: Пека — это белоголовый младенец двадцати четырех лет от роду, и Назарыч, месяцев на пять постарше. У Пеки, то есть у Петра Петровича, частенько головные боли, так Назарыч одно время серьезно подозревал у него опухоль в области турецкого седла. Вот что значит одержимость! Вы слыхали, конечно, о таком седле? — спросил Решетов Раечку.
— Что за глупости? — усомнилась она.
— Отчего же глупости? Если хотите знать, у вас есть и конский хвост, и собачьи ямки. А турецкое седло- это место в черепе, над которым перекрещиваются зрительные нервы, идущие от глаз к затылку. Опухоли, которые там возникают, очень труднодоступны. До них добираются, приподнимая лобные доли мозга…
Иван Иванович, слушая Решетова, опять взглянул на Варю, увидел грустно-оживленное выражение ее лица и невольно вздохнул. Он, правда, отошел от нейрохирургии, хотя по-прежнему болел ее проблемами: слишком сложным оказалось освоение операций на сердце.
— Но от нейрохирургии я совсем не отойду, — сказал он задумчиво. — В свое время она тоже нелегко мне далась. Придешь, бывало, с работы, ляжешь спать, а перед тобой лица перекошенные, черепа окровавленные. Уснуть невозможно. Думаю: ну ее! А утром встанешь — и опять за то же. Великое это дело! Если бы Бетховен попал в руки нейрохирургов, он бы не оглох: у него была водянка мозга. Знаменитый математик Пуанкаре тоже страдал ею.
— А что было у писателя Николая Островского? — спросила Галина Остаповна. Она обсуждала с соседями Аржановых новую пьесу, поставленную в театре Вахтангова, но снова заинтересовалась разговором хирургов, услышав о Бетховене.
— У Островского развилась травматическая водянка мозга. В наше время его могли бы спасти.
— Вот как. Это вам не трехлопастные гвозди. — Злобин шутя подтолкнул в бок Решетова.
В травматологическом отделении клиники Гриднева, помещавшейся в хирургическом корпусе городской больницы, тесно. Даже в просторных коридорах поставлены койки.
— Не хватает мест, — оправдываясь, сказал Решетов. — Наплыв народа в Москву чрезвычайно большой, а больницы-то старые.
— У нас тоже тесновато, — спокойно отозвался Злобин.
— Подготовили Лычку? — спросил Решетов встретившегося ординатора.
— Только что увезли в операционную.
— Интересный старикан… Фамилия его — Льчка. Белорус. Видно, работяга. Всю жизнь плотничал, а по старости в сторожа перешел, — рассказывал Решетов, входя в предоперационную. — Упал он с навеса и сломал шейку бедра. Просто бич для пожилых людей эти проклятые переломы! Но при нашем методе лечения больные выходят из больницы через тридцать — сорок дней на собственных ногах. Многие сохраняют трудоспособность.
— Ну-ну! — подзадорил Злобин, представляя себе недовольство Раечки, оставшейся ждать его у Аржановых.
— Никаких «ну-ну»! Мы уже во многих случаях применили метод сколачивания переломов шейки. Чтобы обеспечить правильное введение гвоздя, предложили усовершенствованный прибор — направитель.
— Решетов сразу помрачнел, вспомнив свои последние мытарства. Нет, не с распростертыми объятиями встретили его коллеги в ученом совете Минздрава. — Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Хотя польза очевидная. Выходит, прав Иван Иванович, что безразличие хуже всякого консерватизма.
— Посмотрите рентгеновские снимки Лычки, — предложил он Злобину, приступая к мытью рук. — Видите, какое смещение отломков? Тут сращения без хирургического вмешательства никогда не дождешься!
— Случай паршивый и, к сожалению, типический, — согласился Злобин, разглядывая на пленке очертания сломанного тазобедренного сустава.
— Надо поставить на место оторванную кость и скрепить ее с отломком головки, лежащей в вертлужной впадине. — Решетов подошел и посмотрел через плечо товарища на снимок, приколотый к раме окна. — Видите, в какой мере они не совпадают в переломе? Здесь никакое вытяжение не поможет. Значит, срастания не получится, а вертлуг все грубее будет смещаться в сторону и причинять больному бесконечные страдания. Человек обречен на вечную неподвижность.
Злобин знал длинную предысторию лечения этих переломов, сам часто сталкивался с ними на практике, но, как многие хирурги, не верил в применение металлических скреп. Костный мозг принимает участие в кроветворении — и вдруг вколотить туда гвоздь!
— Сейчас совсем другая картина получается! — говорил Решетов, готовясь к операции.
«Подожди ты хвалиться!» — мысленно одернул его Злобин, в котором боролись желание успеха товарищу и боязнь неудачи, вызванная крепко усвоенными старыми понятиями.
«Конечно, нелегко пожилому человеку пролежать несколько месяцев в гипсовом панцире — от груди до кончиков пальцев ноги. Пролежни образуются — это точно. Мышцы истощаются и мертвеют — это точно. В легких образуются отеки и воспаления — факт неопровержимый. Сращения не получается, или оно происходит неправильно. Так отчего же мы продолжаем такое лечение? — возмущенный собственной косностью, думал Злобин. — Чего ради ополчаемся на «металлическое» направление?»
— Введя в шейку бедра трехлопастный гвоздь, мы так надежно соединим отломки, что, если дорогой товарищ Лычка начнет дней через пять двигать поврежденной ногой, это не нарушит полного покоя в области перелома. И никакого гипса! — говорил Решетов, уже стоявший у операционного стола.
«Дорогой товарищ Лычка», худощавый, костистый дед, только поводил большим носом, крючковато загнутым над ватным клочком бородки, да охал, пугливо следя за действиями докторов, окруживших стол. Наслушавшись рассказов о тяжести своего повреждения, он уже считал себя конченым человеком и покорно предоставлял лекарям укладывать его тощее тело, как им заблагорассудится. Операция делалась под спинномозговым обезболиванием.
— Мы вводим гвоздь в сломанную шейку вертлуга, не обнажая отломков. Сложность состоит в том, чтобы он вошел правильно, надежно связав отломки, и принял бы на себя положенную долю тяжести всего тела. Поэтому мы столько внимания уделили созданию специального прибора — направителя. Вот он! — Решетов показал инструмент, похожий на циркуль с угломером и прицельной спицей, и взял с подноса гвоздь — стальной стерженек, сантиметров десять в длину, с тремя продольными лопастями. — С помощью направителя и обыкновенного молотка я введу его под контролем рентгена в кость по оси шейки бедра. Направитель позволяет производить удары молотком далеко от операционной раны.
— Только ты, доктор, полегче молотком-то! — неожиданно подал голос Лычка, успевая и стонать и слушать. — Мне ведь уже семь десятков, как бы не рассыпаться.
— Мы сколачивали больных, которым было и до восемь десятков.
— Вот ведь грех какой! — пробормотал старый плотник. — Нас, таких, в ящик пора бы заколачивать, а мы норовим еще да еще пожить. Или ваша машинка и для молодых гожа?
— Гожа. Мало ли несчастных случаев с молодежью…
— Эдак! Не зря говорится: бойкий сам наскочит, на смирного бог наведет…
Передвижной рентгеновский аппарат уже установлен возле операционного стола. Один из ассистентов под наблюдением Решетова вправляет отломки, определяет направление для гвоздя и нужную его длину.
Потом Решетов, сделав разрез на бедре больного, сверлит углубление в кости вертлуга и ставит в него ориентир направителя. Снова рентген, гвоздь вколачивается внутрь, а головка его закрепляется на кости с помощью накладной пластинки и шурупов.
— Говорят, что удавались попытки скреплять эти переломы длинным винтом, — тихонько заметил Злобин с чувством странного недоумения: слишком простой показалась ему операция при исключительной сложности травмы…
«Как же так: столько людей на моей памяти хирурга отправлялось на тот свет из-за этого проклятого перелома, и вдруг: раз-раз молотком — и вроде починили».
— Завтра больной уже начнет делать общую лечебную гимнастику, — накладывая шов на рану, не отвечая на замечание товарища, сказал Решетов.
— Шутите!
— Отчего же? Это наше правило для таких больных. Сейчас уложим его в постель, согреем, под коленный сустав валик подложим, а завтра — гимнастика.
— Это кто будет делать гимнастику-то? — подал голос Лычка, еще не опомнясь после всех потрясений. — Я сроду ею не занимался. А теперь уж устарел, да еще поломанный.
Ничего, займешься. Надо полностью восстановить движения ноги.
Только выходя из операционной, Решетов с ревнивой досадой спросил приятеля:
— Винт? Вы ведь представляете губчатое строение кости вертлуга? Вашей Раисе Сергеевне я бы сказал: «Сахарная косточка»… Винт разрушит окружающее его хрупкое вещество и не сможет держаться в нем плотно. Кроме того, он станет вращаться по оси.
А наш трехлопастный гвоздь там не повернешь!
Решетов вымыл руки, бросил полотенце на табурет и задумался, насупленный и взъерошенный, точно индюк, широко расставив под халатом длинные ноги в полотняных бахилах-чулках.
«Даже самые близкие люди относятся к новшествам с недоверием».
— Вы-то как думаете? — поинтересовался он, зная, что Злобин сам работает над новой проблемой в медицине.
— Пока ничего не думаю. Вот посмотрю вашего деда…
Решетов вздохнул, но сказал покорно:
— Ну что ж! Приходите через шесть дней.
После ухода гостей Варя ни одним словом не попрекнула Ивана Ивановича за то, что он умолчал о Ларисе.
Уложив Мишутку и прибрав в комнате, они еще долго не спали.
— Мне с детства каждый вечер было жалко ложиться спать. Закроешь глаза — и шесть, а то и восемь часов долой из жизни. Только ты примирил меня с этой необходимостью… — сказала Варя, сидя у стола в халатике, с браслетом на руке. Она откровенно радовалась подарку, любуясь им, как ребенок новой игрушкой. И все сейчас радовало ее: экзамены закончены, впереди интересная работа, дома семья любимая. Поэтому хочется день продлить. Ведь такой день не повторится!
Иван Иванович, тоже довольный, улыбнулся, понимая состояние жены.
— Как тебе сегодня понравилась Раечка? — неожиданно спросила она, играя миниатюрной цепочкой
браслета.
— Дура набитая. Да-да-да! Ты не верь в ее начитанность. Я не любил Паву Романовну на Каменушке, но та против этой — ангел во плоти.
— Пава изменяла своему мужу, а Раечка нет.
— Я уверен, что и добродетель тут показная. Не для Леонида она накручивает на своей башке разныё фитюльки. Ему на них некогда любоваться.
— Ой, как ты грубо!..
— На башке-то? Как же еще? Голова у человека умного. Недаром говорят: он с головой. Головка? У ребенка или у такой женщины, как ты. А у Раечки дубовая башка, напичканная безжизненными обрывками знаний. Мы ее разглагольствования терпим только ради Леонида, а она отбивает его от нас всеми силами.
— Может быть, у нее патологическая ревность?
— Бывает. Например, на почве алкоголизма. У здорового человека — от распущенности. — Иван Иванович нахмурился, и Варя поняла, что он вспомнил прошлое и свою драму с Ольгой. — Презираю людей, которые заедают чужой век! — с силой сказал Иван Иванович. — Все можно перестрадать, но нельзя терпеть, чтобы топтали чувства близкого человека.
Варя вспомнила его тяжелые переживания, когда Ольга полюбила другого, а он оказался лишним между ними, «третьим», как назвал его однажды Тав-ров, — и вспомнила боязнь Ольги перед его возвращением из тайги. Но он не помешал ее счастью и ни разу не оскорбил ее нового мужа. Горячее чувство захлестнуло Варю.
— Ты знаешь, встреча с тобой — самое большое событие в моей жизни! — прошептала она. — Ты научил меня жить и работать, сделал меня счастливой!
— Я рад, если ты в самом деле счастлива.
— Очень. А ты!
— Я тоже. Но… — Он подумал о разногласии с нею по поводу его новой работы, о том, что Лариса Фирсова уже достигла большего, чем он…
— Но… — поторопила встревоженная Варя.
Я во многом недоволен собой. Ты пойми: эго не стремление возвыситься над другими. Не дает мне покоя желание в полную меру послужить народу. Вот меня очень радует новая работа Решетова… Когда я увидел того молодого человека, шагающего на костылях через шесть дней после перелома ног, я расцеловал Григория Герасимовича. Были такие ученые, как Пирогов, Павлов, Бурденко. Каждый из них создал свою школу в медицинской науке. Есть ученые, всю жизнь работающие над одной проблемой и сделавшие замечательные открытия, а мы с Решетовым идем уже намеченными, но еще не проторенными путями.
— И недовольны собой, — перебила Варя с легкой усмешкой. — А как же должны чувствовать себя мы, с робостью вступающие на проторенный путь? Ты овладел очень многим… — Она внезапно умолкла, поняв, что сейчас опять может обидеть мужа. Однако недомолвка дошла до него.
— Как ты не можешь усвоить то, что для меня! работа дороже самой жизни?
Он встал, прошелся по комнате, снял часы, долгим взглядом посмотрел на торопливо бегущую секундную стрелку.
— Поздно уже.
— Это для нас поздно, — с наигранной бодростью сказала Варя. — Добрые люди на нашем месте оглушали бы теперь соседей плясом и песнями. А мы только собрались, и сейчас же о работе. Один раз такой вечер в жизни, и то у гостей нашлась причина сбежать.
«Зря я согласилась переговорить с ним. Пусть бы Ольга Павловна сама… А то получится, будто я воспользовалась болезнью Наташи как предлогом для встречи».
Но колебаться было уже поздно, и Лариса, слегка постучав, открыла дверь в кабинет Аржанова.
Он стоял спиной к двери. Крутые плечи, обтянутые халатом, резко вырисовывались на фоне большого окна. В руке его был журнал с пометками дежурных' врачей и сестер, но хирург, свирепо насупясь, смотрел в сторону. На утренней конференции главный врач больницы профессор Круглова громила работников хирургического отделения. Больше всех попало Решетову за «блатные дела» с заказами гвоздей.
«В чем дело, товарищ женщина? — снова и снова вопрошал Иван Иванович. — Нельзя же всерьез принимать то, что Круглову взвинтила профессор Тартаковская, высмеяв ее на заседании в Министерстве здравоохранения. Подумаешь, авторитет — Тартаковская! Да шут с ней и с тобой вместе! Мы сами пойдем к министру, к президенту Академии медицинских наук, в горком партии и докажем…»
Легкое постукивание каблуков по полу, крытому линолеумом, вывело Ивана Ивановича из раздумья, заставив его обернуться.
— Лариса Петровна!
Он растерялся: сейчас должен зайти Злобин, и Варя хотела забежать, прежде чем ехать на работу, в госпиталь. Волнуется она. Подбодрить ее надо! И вдруг Лариса Петровна здесь! Что подумает
Варя?!
Эти мысли мгновенно пронеслись в голове хирурга. Но перед ним стояла женщина, любимая в прошлом, к которой он и сейчас относился с теплым уважением, да и только ли с уважением?!
— Здравствуйте! Как это вы?.. Каким ветром вас занесло к нам?
— Я по серьезному делу, — сразу сказала она, словно боялась, что ее заподозрят в навязчивости. И рукопожатие ее, и голос были спокойны, только лицо казалось бледным. — Встретила Ольгу Павловну, вашу бывшую жену, и она попросила меня поговорить с вами о Наташе Чистяковой. Помните, дружинница в Сталинграде?..
— Еще бы не помнить! Да вы садитесь. — Иван Иванович торопливо придвинул стул. — Извините за невнимательность: я расстроен — такая у нас сегодня была перепалка!.. Что же сообщила Ольга Павловна?
Лариса рассказала о заболевании Наташи. Все, чем горела она в последние дни, вдруг погасло. Она не испытывала никакой радости от новой встречи с Аржановым и только рассматривала в упор его уже немолодое лицо, мужественное и доброе, с морщинами в углах рта, на висках и над высоким переносьем. Как часто она думала о нем в эти годы! Какое кипение чувств подняла в ней недавняя встреча! А вот сидит около него, разговаривает с ним и… спокойна.
— Я позвонила в лабораторию и там узнала адрес вашей клиники, — говорит Лариса и краснеет: ведь она давно уже это знает. — Теперь вы сделаете для Наташи все, что можно, — заключает она и встает, сразу охваченная волнением.
Да, она потому и была спокойна, что наконец-то увидела его, сидела рядом, разговаривала с ним. Но вот надо уходить, и опять надолго, надолго…
«А я не хочу! А я не могу без тебя!» — говорили ему лихорадочно блестевшие ее глаза, и такая горячая тоска светилась в них, что Иван Иванович отвел взгляд. Тогда он заметил, что губы Ларисы, никогда не знавшие краски и оттого по-юному свежие, точно опалены дыханием. Он совсем насупился, даже сгорбился виновато, будто хотел стать меньше, и увидел нервно стиснутые руки Ларисы с побледневшими от напряжения суставчиками.
— Вы не беспокойтесь. Я напишу Коробову, чтобы он привез Наташу, — сказал хирург и даже обрадовался, объяснив себе причину ее волнения. Не мог он думать, что она волнуется из-за него. Теперь это было бы ужасно. — Да-да-да! Я все сделаю, как надо. Так и сообщите Ольге Павловне.
В этот момент и вошли в кабинет Варя со Злобиным.
— Здравствуйте! — сказала Варя Ларисе, тотчас узнав ее и побледнев от неожиданности.
В растерянности Варя даже не посмотрела на мужа, вернее, лишь скользнула по его лицу невидящим взглядом.
— Здравствуйте, Вар… Варвара Васильевна! — Лариса крепко сжала странно вялую руку своей боевой подруги. Даже то, что она помнила отчество скромной фронтовой сестры, которую никто в госпитале так не величал, сказало о многом настороженной ее сопернице.
— А со мной? — напомнил, улыбаясь, Злобин.
Странно, почему Лариса не узнала его! Он сразу почувствовал возникшую неловкость и вспомнил короткую заминку за столом у Аржановых, когда упомянули о Ларисе.
— Рада вас видеть, Леонид Алексеевич! — Но лицо Ларисы не выразило радости: оно было бледно и неподвижно.
— Вы, значит, условились с Варей встретиться здесь? — бухнул Злобин невпопад.
— О чем условились?
— Варя получила назначение к вам в госпиталь, — вмешался Иван Иванович, преодолев внутреннее смятение.
— В глазное отделение ординатором, — подтвердила Варя и, тоже собравшись с силами, посмотрела на мужа. Лицо его выражало доброе внимание.
Нет, не мог он обманывать! Это невозможно! Ведь она умрет с горя. Но почему он ни слова не сказал ей о Ларисе! Почему она у него сейчас?
«Ну, объясни, пожалуйста. Не могу я спросить при всех… Ведь ты видишь, как мне трудно!» — мысленно взмолилась Варя.
Иван Иванович понял ее.
— Лариса Петровна пришла по просьбе Ольги Павловны, — сказал он (вот еще и Ольга обнаружилась!) — Они хотят, чтобы я посмотрел Наташу Чистякову.
— Ой! — со всей непосредственностью, радостно вырвалось у Вари.
— Что с Наташей? — спросил Злобин. В голосе его прозвучала тревога, будь здесь Раечка, она бы его не пощадила.
Спохватилась и Варя.
— Плохо Наташе?
— Плохо. — Иван Иванович задумчиво насупил брови. — Похоже, черепно-мозговая опухоль.
— Наташа очень страдает, а у них с Коробовым двое крошечных детей. Ольга Павловна рассказывала: они теперь все вместе живут в красноярской тайге. На том же руднике работает Платон Артемович Логунов, — не очень связно говорила Лариса, улыбаясь через силу Варе и неловко пошутила: — Ольга Павловна сказала, что он до сих пор верен вам…
— Я пришел посмотреть деда Лычку, которого прошлый раз оперировал Григорий Герасимович, — заявил ' Злобин. — Вам, наверно, тоже будет интересно, — обратился он к Ларисе и Варе.
— Еще бы! — Иван Иванович сразу забыл о личных отношениях. — Нам сегодня такого перцу задал главный врач больницы! Мы привыкли работать без склоки и даже заблагодушествовали — вот и встряска, чтобы не обрастали жирком. Если в дело вмешается совет министерства, то нашему шефу нелегко будет отбить все наскоки. А такое важное дело! Ты хочешь, Варя, взглянуть на этого больного?
— Да. А вы? — уже приветливо обратилась Варя к Фирсовой.
— Я с удовольствием, — согласилась Лариса, от души благодарная Злобину за его предложение.- 'Алешка? О, уже совсем, совсем взрослый человек!
— А какой у нас сынище! — с гордостью сообщила ей Варя, когда они, пройдя по широкому коридору, входили в кабинет Решетова.
— Это Мишутка-то? — Решетов встал навстречу из-за стола, окруженного ординаторами, и, разглядев лицо новой гостьи, по-женски всплеснул большими руками: — Лариса Петровна, голубушка, наконец-то удостоили вниманием! Я уже досадовал: думал — так и не зайдете, забыли старых друзей! Еще раз поздравляю с успехом. Чертовски рад за вас, ведь я всегда верил в ваше будущее! — Он обернулся к друзьям и сказал: — Я бы Ларисе Петровне за ее работу звание профессора дал, а не только кандидата. Умница, правда?
— Правда, — ответила Варя, вспомнив работу Ларисы в полевых госпиталях и думая о том, что могла сделать она сейчас, с чем ее надо поздравить.
— Я не знал. От души рад, что вы преуспеваете, — сказал Злобин.
«А я-то хорош! Знал о ее успехах, да и не поздравил», — подумал Иван Иванович.
Теперь сделать это было уже неудобно, и доктор промолчал, но ощущение вины перед Фирсовой и смутная обида за нее остались.
Обогретая сердечностью Решетова, Лариса сразу почувствовала себя свободно: в чем дело, она, талантливый хирург, имела право в любое время прийти в медицинское учреждение познакомиться с работой старого коллеги. При чем же здесь смущение Аржанова, растерянность Вари, неловкость, испытанная ею самой? Ведь не в дом к ним вторглась она незваной гостьей, а как врач зашла в клинику. Конечно, можно определить Наташу в институт имени Бурденко, но и здесь делаются нейрохирургические операции и обстановка прекрасная. К тому же Наташа хорошо знает Аржанова как хирурга и верит ему. Может быть, ей и не понадобится операция. Тем лучше!
А Варя думала о своем:
«Иван Иванович не умеет притворяться. Ему двух слов лживых не связать. Зачем же мучить себя и его подозрениями? Он, наверное, и без того нервничал, ожидая моего прихода, — знал ведь, как мне будет больно увидеть их вместе».
— Вот полюбуйтесь! — сказал Решетов в палате, куда они вошли белой гурьбой, и, подойдя к койке, широко развел руками. — Какой герой! Ну-ка, покажитесь нам, Захар Иванович!
Захар Иванович Лычка лежал на койке, уставя на врачей сивый клин бороденки. На изможденном лице его, под пучками белых бровей, похожих на усы, светились усмешкой линяло-голубые глаза.
— Прошел отсюда дотуда и жив покуда, сразу два чуда.
— Давай посмотрим на твои чудеса. — Решетов подвинулся ближе, откинул край одеяла. — Можешь пошевелить правой ногой?
— Еще бы тебе! Старик ничего не боится, пока шевелится, а ляжет в домовину — и вовсе хоть кол в спину.
Болтая, Лычка приподнял босую ногу, старчески жилистую и тонкую в короткой штанине кальсон.
— А левую?
— Можно и левую! — Старик поднял и вытянул другую ногу с такой же задубевшей подошвой и торчащими костистыми лодыжками.
Решетов обернулся к Злобину и Ларисе, победоносно подморгнул рыжевато-карим глазом.
— Как видите, подвижность обеих ног одинаковая.
— Это был перелом шейки бедра, — сказал Злобин Ларисе, с интересом смотревшей на больного.
— Да, перелом шейки бедра. Сдать бы поскорее в производство наш усовершенствованный инструмент, тогда многие смогут его применять. — Лицо Решетова неожиданно вытянулось, помрачнело, и он добавил с горечью, показав на Лычку: — Вот как будто хорошее дело делаем, а получаем за это по шеям!
— Зачем по шеям? Я, например, таким делом предовольный, дай тебе бог здоровья, — истово произнес старик. — Я думал — шабаш, не встану. У нас один плотник сломал ногу, когда с лесов сверзился… Зайду к нему, бывало, лежит с задранной ногой, как пистолет, в коленке спица насквозь продета, да еще гири чугунные к ней подвешены. Месяца три, поди-ка, все лежал — целился в потолок. А у меня, гляди, того хуже: шейка какая-то внутре поломалась! Как это понимать? Стало быть, костяной болт, на котором нога держится?..
— Болт от слова «болтать»! Не в колено ставится спица, а в кость голени, пониже коленной чашечки. Ох, любишь ты поболтать, дедушка! — мягко упрекнул Решетов, невольно улыбаясь.
— Грешен, не отрицаюсь. Язык-то, слава богу, без костей — не ломается. Теперь, когда вы мне вместо костяной шейки железную приспособили, я еще поживу и поглаголю, само собой.
— Ну поглаголь,
— Вы когда… — заговорила было Лариса.
— Поломался-то? Да ноне утром семь ден исполнилось. А вот уже выскребаюсь с койки. Как раз перед вами пробовал слезать. И слез. Подналег на костыли, пять шагов туда да пять обратно. Вслух считал. Десять шагов сотворил, весь потом облился и скорей марш под одеялку. Тоже и боюсь, кабы не свернуться набок. Упадешь — и, помилуй бог, гвоздь из шейки обратно выскочит, и пропадут тогда наши труды с Григорь Герасимычем.
— Сколько же вам лет, Захар Иванович? — спросил Злобин, подсаживаясь к больному и осторожно сгибая его сломанную ногу.
— А ты не бойсь, — подбодрил Лычка, — лежа-то я очень свободно ею двигаю. А лет мне — семьдесят третий пошел. Сторожем я на базе. Вот и дернула меня нелегкая влезть на анбар. Задралось там железо, гремит от ветра, внимание на посту отвлекает. Дай-ка, Думаю, устраню неполадку. Прибил и на навесик благополучно слез. А там Полкашка ждет — помощник мой. Я его научил, на свою голову, по лестницам ходить. Он за мной по собачьей возможности и лазит везде. Стал я с навесика спускаться, а тут кто-то шелохнись за забором. Ну, Полкашкшю дело известное… Ка-ак бросится, да со всей силы меня под коленки. Я и покатился!
— Вот посмотрите! — сказал Иван Иванович, взяв у рентгенолога снимки.
И все стали разглядывать черные полупрозрачные пленки.
— На днях у нас умерла больная с таким переломом… Учительница, — тихо сказал Злобин. — Почти восемь месяцев пролежала. Совсем нестарая женщина, лет сорока. Да, как обычно в таких случаях, воспаление легких.
— А профессор Тартаковская решила опорочить нашу попытку применять активный метод лечения! — сердито хмурясь, сказал Иван Иванович.
— Не опорочить, а подвергнуть, так сказать, серьезной критике, — произнес кто-то за спинами хирургов сипловатым баском.
Такие голоса не раз слышала Лариса на Волге…
«Чалку, чалку отдай, разиня!» — кричал, бывало, не то простуженным, не то пропитым басом капитан катера или парохода, вздымавшего волну у пристани.
Лариса обернулась, рядом стоял полный человек среднего роста, с обрюзглым, очень белым лицом. На висках под докторской шапочкой блестели рыжеватые волосы, короткая шея пряталась под вторым подбородком, выпирающий живот приподнимал и слегка разводил в стороны полы ослепительного халата. Глаза доктора зеленели над набухшими веками, точно две ягодки крыжовника. Взгляд их, устремленный на незнакомых врачей, светился хитренько и колко.
— Это заместитель нашего главного врача по хозчасти, Прохор Фролович Скорый, — отрекомендовал 'Иван Иванович. — Имя у него хотя и простое, но трудно выговаривается, поэтому его зовут тут коротко: Про Фро.
— Очень приятно, — сказал Про Фро Злобину, а Ларисе еще и улыбнулся, добавив: — Слышал о вас. Прекрасные дела творите.
— У вас тоже замечательное дело. — Злобин кивнул на Лычку, который сидел на кровати и, согнув в колене больную ногу, с детским любопытством разглядывал свою ступню и пошевеливал пальцами. Видно, ему не верилось, что он уже начинает владеть сломанной ногой.
— Гм, гм! — не то покашлял, не то промычал Скорый. — Такой авторитет, как профессор Тартаковская…
— Бросьте притворяться, дорогой коллега, — добродушно перебил его Решетов. — Вот двурушник! Поддакивает скептикам, а нас чертовски выручает с доставкой гвоздей. Да-да, гвоздей, которые мы смогли получить только по неофициальному заказу Прохора Фроловича. Не из любви же к искусству блата вы это сделали?
— Мне уже пора, — тихонько сказала Варя Ларисе.
— Мне тоже: Алеша ждет. Сегодня у них в школе концерт, он играет и пригласил меня.
— Он уже большой, ваш Алеша? — спросила Варя, когда они сели в автобус.
— Почти взрослый! — Фирсова улыбнулась чуть печально. — Мы с ним дружно живем. Он моя единственная радость.
— Значит, вы не… значит, вы не вышли замуж?
— Нет.
— А Софья Вениаминовна? — быстро перевела разговор Варя. — Вы знаете, она будет работать в нашей городской больнице невропатологом.
— Ох, какая! — вырвалось у Ларисы. — Мне она не говорила о вас, когда была в Москве.
— Мы с ней и не виделись. Ваня получил письмо от нее.
— Мне она не написала ничего, — упрямо возразила Лариса, думая о том, как странно звучит в устах Вареньки это «Ваня».
«Ольга права: ему нужна не такая жена. А какая же? — насмешливо спросила себя Лариса. — Не такая ли, как ты?»
— Я часто ее вспоминаю, — продолжала Варя, живо представив Софью, которая никогда не падала духом. — Она очень заботилась о вашем мальчике. Помню: бомбежка ужасная — все в блиндаже дрожит, а она сидит и так серьезно прикидывает, как лучше сделать маленький джемпер из своего шарфа. Алеша потом очень гордился обновкой. А нашему Мишутке сейчас три года. Но говорит еще очень плохо: «тулат» вместо «кулак», «тинтопта» вместо «винтовка». Ваня меня успокаивает, что это пройдет…
И опять слово «Ваня» больно резануло Ларису.
Эта встреча напомнила Варе и давнюю обиду, испытанную ею в подземном госпитале.
«Зачем она надевает докторскую шапочку?» — раздраженно и зло сказала тогда Лариса.
«Зато теперь я надену ее по праву, — подумала Варя, когда, впервые лридя на работу, принимала из рук сестры-хозяйки халат и белую шапочку. — Но… по праву ли?! Ведь врач-то я еще никакой. Летняя практика да субординатура на шестом курсе. Вдруг не справлюсь с работой?!»
Заведующая отделением Полина Осиповна внимательно всмотрелась в лицо Вари бойкими, ясно-серыми глазками, потрепала ее по плечу маленькой энергичной рукой.
— Ничего, не робейте. Я тоже вот так пришла сюда лет двадцать назад, и ничего, работаю до сих пор, как будто кое-чем овладела за это время. Больные не жалуются. — Она улыбнулась, показав только нижний ряд зубов, молодо блестевших белой эмалью; верхняя туба оставалась почти неподвижной. — Если возникнут трудности, я вам помогу. Не стесняйтесь, теребите меня. А теперь пойдемте, познакомлю с больными. Учтите: у многих ранения проникающие, черепно-мозговые. Народ нервный, неуравновешенный. С ними нужна особая тактичность. Надо быть и мягким, чтобы не обидеть, надо и твердость иметь, чтобы не растеряться: иногда попадаются злостные хулиганы, они за все твое добро и ласку готовы голову тебе проломить. — Полина Осиповна вздохнула и направилась к двери, увлекая за собой Варю.
Они обошли все палаты глазного отделения, побывали в смотровой комнате, в операционной и перевязочной.
— Как видите, хозяйство у нас большое.
— А где здесь… Лариса Петровна Фирсова?
— Она работает в институте травматологии, а сюда приезжает три раза в неделю, в челюстно-лицевое отделение. Замечательный хирург! — добавила Полина Осиповна с хорошей завистью. — Вы давно ее знаете?
— Вместе на фронте были.
— Я тоже всю войну работала в полевых госпиталях. Приходилось не раз и на передовой стоять.
Странно было думать, что такая добродушная, даже кроткая на вид женщина могла стоять на передовой линии огня. Но эта кроткая женщина была глазным хирургом, и, по-видимому, хорошим хирургом: все больные разговаривали с ней почтительно.
— Я сейчас делаю операции по подготовке глаза к ношению протеза, — рассказывала она Варе. — Люди не хотят жить обезображенными и устают носить эти давящие черные повязки. А снять нельзя: вместо глаза яма. И вот я формирую дно орбиты, делаю веки, подбираю протез… Езжу, разыскиваю. Самая трудная задача — сделать правильно уголок глаза: нужно, чтобы он смыкался, как на шарнире. — Полина Осиповна показала, сжав кончики большого и указательного пальцев, как должен смыкаться этот уголок. — Тогда глаз будет закрываться по желанию больного. Ведь так важно — закрыть свой глаз! Представьте, любимое существо видит: вы спите с открытым глазом. А постоянная угроза новой травмы, пыль, грязь? И вот я упорно работаю над правильной постановкой века. Помогает мне во многом Лариса Петровна. Я увлеклась пластикой глаза после встречи с нею. Помню, она пришла в первый раз в солдатских сапогах, в шинели и очень быстро завоевала нас. — Полина Осиповна испытующим взглядом окинула Варю. — Вы какой уклон хотели бы У нас получить?
Варя покраснела, даже маленькие уши ее ярко порозовели.
— Я еще не знаю. Хочу лечить глаукому. Хочу научиться делать глазные операции.
— Понятно. Ну, было бы только желание, а мы поможем с радостью. Теперь пойдемте в кабинет и займемся делом.
В кабинете их ждал Березкин, столяр-краснодерев-Щик, больной глаукомой. Варя знала: глаукома — повышение внутриглазного давления, ведущее к слепоте. Еще на четвертом курсе она училась тому, как осматривать глаза с помощью щелевой лампы, как измерять глазное давление. Но сейчас, расспросив Березкина, она с таким волнением открыла ящичек с пятью крошечными цилиндриками, смазанными специальной краской, будто решался вопрос ее жизни. Ведь это первый больной, которого она должна лечить самостоятельно и за которого будет нести ответственность.
Нерезкий терпеливо, покорно ждал. Хорошая у него фамилия и профессия веселая: столяр-краснодеревщик. Красное дерево — значит, ценное дерево, и тот, кто умеет делать из него красивые вещи на радость людям, — тоже ценный человек.
Но с виду краснодеревщик совсем невеселый: у него болящая глаукома (бывает она и не болящая, но и в том и в другом случае приводит к слепоте).
— Хотя бы один глаз спасти! — сказал он, повернув к Варе измученное лицо.
— Сделаем все, что возможно, — снова покраснев, обещала она.
Крупный, сильный, еще не старый человек сидел перед нею и ждал от нее помощи, опустив на колени умелые руки. Неужели слепота вырвет работу из этих золотых рук и не будут они больше пилить, строгать, клеить и полировать? Сможет ли столяр отличить на ощупь дуб от красного дерева или карельскую березу от ореха? Варя, со своими острыми глазами, до сих пор еще не научилась их различать; в якутских юртах понятия не имели о каких-то гарнитурах мебели. Она должна помочь Березкину. Только сможет ли: ведь он уже три месяца лежал в клинике Филатова в Одессе, и ему даже там не помогли!
— Ничего не вижу левым глазом, да еще болит он, — глуховатым голосом говорил столяр. — Такие боли временами, что вырвать его охота. Раз уж он безнадежный, удалите его!
— Удалить легче всего, — сразу вспомнив Ивана Ивановича, сказала Варя. — Люди столько операций переносят, чтобы глазной протез вставить, а тут все свое, живое.
Она укладывает больного на кушетку, ставит измерительный прибор на его широко раскрытый глаз и, перенеся оттиск на бумагу, смоченную спиртом, делает вычисления. Да, на левом абсолютная глаукома. Можно лишь попытаться снизить давление, чтобы снять боль. Так же тщательно Варя измеряет давление в правом глазу.
— Вы прирожденный глазник, — сказала Полина Осиповна, 'Следя за ее гибкими пальцами. — У вас такие мягкие движения. Как с правым?
— Ясно выраженная и на правом.
— Что вы думаете предпринять? — уже тихонько спросила Полина Осиповна.
— Может быть, новокаиновую блокаду…
— Это новый для нас метод, но он уже оправдал себя: зачастую дает прекрасный эффект. Ведите больного к отоларингологу.
Березкин согласен на все. Блокада так блокада. Лишь бы спасти остаток зрения! А волнение Вари все растет: надо передоверять больного другому врачу… Мраморные пятна румянца еще гуще пробиваются на ее лице, когда она идет с Березкиным в отделение, где лечат ухо, горло и нос. Чем же она-то сама поможет 'больному?
Заслуженный отоларинголог госпиталя, смуглый, моложавый, но совершенно седой человек, внимательно осматривает больного.
— Нос хороший, а площадка не совсем годится, — заявляет он, имея в виду удобства для блокады, однако после соответствующей подготовки делает Березкину укол новокаина в боковую стенку ноздри. Варя, усадив больного, стоит и наблюдает, почти не дыша, как действует профессор, блестя рогом рефлекторной лампы над нацеленным лбом. Нужны годы практики даже на то, чтобы владеть так лобной лампой. Но поможет ли блокада Березкину? Иногда после одного укола снижается давление и исчезают боли, а бывает, что толку никакого.
— Вам не жарко? — спрашивает профессор, близко наклоняясь к больному.
Нет, Березкину не жарко. И лицо у него не покраснело, но боль в левом глазу все-таки исчезла.
— Придете теперь через три дня, — говорит ему Варя, заполняя в своем отделении историю болезни.
Следующим был больной с катарактой, и Варя назначила его на операцию. Она сама будет делать эту операцию, ассистировать ей берется Полина Осиповна. Дорогая Полина Осиповна! Она появлялась всякий раз, когда молодой врач чувствовала себя неуверенно, — подсказывала, подбодряла.
Пришла девушка из подмосковного колхоза, Таня Бражникова. Красивая, цветущая дивчина, но косоглазая.
— Меня так и зовут — Танька Косая. У нас в деревне все на виду. Пожалуйста, помогите, доктор!
— Хорошо. Мы сделаем вам маленькую операцию.
Варя смущена обращением: какой она доктор! «Маленькая», как она сказала для успокоения больной, операция представляется ей серьезнейшим делом.
«Ведь на Каменушке мне чудом казались такие операции, когда их делал Иван Иванович, а теперь я должна сама…»
Собираясь заполнить историю болезни Бражниковой, Варя вспомнила песню старых якуток, которые стали зрячими благодаря доктору Ивану:
Черный ветер рвет с меня черное платье
и обжигает лицо мое черным осенним холодом…
Пугает мысль:
«Вдруг не справлюсь! Что, если операция пройдет неудачно?»
Варя припомнила свою небогатую практику: несколько раз под наблюдением опытного хирурга-ассистента снимала катаракту и оперировала одного больного по поводу косоглазия. Как она боялась перед этими операциями, как тряслась после них, ожидая осложнений! Но Полина Осиповна тоже начинала со страхом в душе. А разве Иван Иванович сразу стал хорошим хирургом?
— Опыт приходит с годами, но если будете работать от всей души, то быстро освоитесь, — сказала Полина Осиповна, когда после работы вышла на улицу вместе с Варей. — Все наши знания открыты для новичков. Как говорится: чем богаты, тем и рады. Конечно, надо спешить обогащаться. Жизнь страшно коротка. Давно ли я пришла сюда совсем девчонкой? А теперь у меня уже седой муж. И сын… Я своему сыночку едва до подмышки — вот какой вымахал! Но власть еще не потеряла. Как же? Нынче пробирала его, разгорячилась и, знаете, самыми сильными словами отчитывала. Я ведь еще и пою. Да не плохо, — неожиданно с гордостью похвалилась Полина Осиповна, и ее вытянутая хоботком верхняя губка задорно пошевелилась. — Пришли гости. Сын включил ленту… Он там записал, как я романс Рахманинова пела. Все слушают, и мне самой приятно. Правда, хорошо! «Вот, говорит, еще одно выступление мамы». Включил. Я услышала, и прямо провалиться от стыда! Все хохочут, а я только кулаком исподтишка грожу. Ругаться уже боюсь.
Варя рассмеялась:
— Я тоже ссорюсь иногда со своим сыном, но он еще не скоро сможет так разыграть меня!
В цветочном киоске продавалась поздняя сирень — лилово-кудрявые, чуть влажные, сладко благоухающие гроздья. Варя невольно замедлила шаги.
Почему в тайге нет такого кустарника, как сирень? Почему там нет ни роз, ни пионов? Очень обидело солнце северную землю: косо и мало глядит оно на нее.
— Но сейчас, в июне, и у нас хорошо, — сказала Варя, уже сидя в троллейбусе. — Вы даже не представляете, как хорошо в тайге весной, когда белые ночи. Над темными лесами скалистые горы, будто каменные дворцы. Реки быстрые. Плывешь на лодке, на перекатах мелких слышно — камешки на дне шуршат.
Сошла на своей остановке Полина Осиповна, а Варя все едет. День перед вечером разгулялся. Жарко. В троллейбусе полно народу, оттого еще и душно. Варя сняла не очень модное пальто и положила на колени вместе с сумкой. На ней шелковое платье с короткими рукавами, туфли на низком каблучке, непокрытые волосы отливают черным глянцем. Она едет, окруженная людьми, и думает о больных, доверенных ей, о сынишке и Иване Ивановиче. Есть о чем подумать человеку, если он врач, да к тому же имеет семью и должен заботиться о домашнем хозяйстве. Из троллейбуса — в метро. Из метро в магазин, в ларек. Сумка в руках становится все толще и тяжелее. Из глубины ее извлекается сетка-авоська и тоже начинает разбухать. Несмотря на жару, Варя надевает пальто, чтобы оно не мешало. Покупки сделаны. А теперь за Мишуткой.
Подходя к зданию детского сада и все убыстряя шаги, Варя неожиданно припомнила фразу Ларисы Петровны о Платоне Логунове.
Утром она попросту порадовалась, что он жив, здоров, а сейчас внятно прозвучали в ушах слова: «До сих пор верен вам».
«Верен мне? — удивилась Варя. — Ну, разве так можно, когда нет никакой надежды? Хорошо, что Иван Иванович не ревнив, а другой мог бы и рассердиться. Впрочем, он никогда не ревнует. Почему? Ну, хотя бы немножечко! Или… — Варя почувствовала внезапное сердцебиение, положила свои покупки на каменный выступ, вытерла платочком потное, вдруг побледневшее лицо. — А если бы на моем месте была Ольга? Ольгу он любил, ревновал, даже плакал из-за нее. Неужели он женился на мне только потому, что я несколько лет преследовала его своею любовью?»
— Бить вас надо обоих! — сердито сказала Ольга, обмывая кровь с лица сынишки. — Вот и колено ободрано. Может быть, кость треснула!
— Тогда он не дошел бы домой на своих ногах и опухоль была бы, — возразил Тавров, больше расстроенный слезами напуганной жены, чем падением сына. — Ничего, в другой раз будет умнее.
— В другой раз я его не пущу!
— Не сердись! — Тавров обнял жену, склонил голову к ней на плечо. — Милая мама, мы больше не будем.
Она с досадой высвободилась, но посмотрела на них, грязных, усталых, виноватых, и улыбнулась.
Действительно, оба как дети. Володя, выручая отца, крепился, только морщился, шевеля выгоревшими бровями. Обычно он, когда ушибался, спрашивал:
— Кровь есть?
Если отвечали «нет», он как ни в чем не бывало продолжал игру, но если оказывалась кровь, мальчик разражался ревом. А сейчас даже вид крови не пугает его.
— Вылетел из кабинки, точно настоящий десантник, — развеселясь, сказал Тавров, бинтуя ногу сына. — Хорошо, что машина шла не быстро: как раз на повороте.
— Я за дверку держался, она открылась, и я… выпал.
— Мог бы под колесо… — Ольга болезненно нахмурилась. Она всегда боялась за сынишку: сказывалась прежняя утрата — смерть первого ребенка. Отсюда и опека излишняя, и мнительность. Тавров это понимал, но сегодняшний случай, конечно, из ряда вон.
— Я, знаешь, расстроился, задумался, ну и недоглядел.
— Отчего же расстроился?
— Опять не получилось с новым оборудованием, говорят: пока используйте местные ресурсы.
— Любимая фраза Скоробогатова. Помнишь секретаря райкома на Каменушке?
— Конечно. А за то, что напугали тебя, расскажу маленькую историйку, которую мы услышали в городе. Может быть, тебе пригодится для очерка…
Ольга взглянула в окно, увидела, как Володя уже бегает возле дома, успокоенно вздохнула.
— О чем… историйка?
— Идем по улице в городе, вдруг мчится пожилая толстушка в танкетках на босу ногу. Пятки, между прочим, как две репы. Бежит, топает, плачет, чуть с ног не сбила. «В чем дело?» — спрашиваем. «Иду, говорит, гляжу: грузовик без водителя, а кругом толпа. В кузове девочка лет восьми, бледненькая очень, а возле нее большая обезьяна, в юбочке и в капоре… То обнимает ребенка, то по лицу гладит. У девочки от страха слезы, а публика смеется!»
— Нехорошо! — сказала Ольга. — Могла ведь перепугать…
— И нашей толстушке не понравилось, — продолжал Тавров. — И вдруг она видит — стоит на крыше соседнего сарая человек в цирковой форме и тоже наблюдает эту картину. Она и кричит ему: «Гражданин, как вам не стыдно! Что вы свое зверье распустили? Уберите немедленно эту образину!» Услышав такие слова, обезьяна оглянулась, быстренько слезла с машины да как схватит тетушку желтыми зубищами за палец! Женщина, конечно, обмерла. Потом толкнула обезьяну, шляпку с нее сбила, глядит: ушонки маленькие торчат, а морда злющая, и опять норовит цапнуть за руку. «Тут, говорит, ухватила я обезьяну за эти ушонки, подняла, хлоп животом оземь да бежать». Бежит, плачет, а все ей вслед хохочут. Ну, не обидно ли?! «Теперь, говорит, пусть хоть сам черт кого хочет обнимает, а я вмешиваться не стану». Каков вывод-то? А?
Тавров засмеялся, глядя на Ольгу, которая вначале тоже рассмеялась, но вдруг сказала озабоченно:
— И у меня привычка всюду вмешиваться. Вот ехала из Москвы и думала: зачем я сболтнула Фирсо-вой, будто Иван Иванович женился на Варе не по любви? Мало ли что нам кажется! Я считаю, они не пара, а для другого лучшей не может быть.
— Почему тебя это волнует? — настороженно спросил Тавров.
— Потому… Помнишь, я на Дону получила письмо от жены Хижняка? Она писала, что ее Денис Антонович сообщал ей, будто Аржанов влюбился в полевом госпитале в хирурга Ларису Фирсову? Это письмо я показывала мужу Ларисы, твоему школьному приятелю танкисту…
— Да-да, командиру бригады Алексею Фирсову. Но ведь он вскоре был убит. Лариса Петровна сама о том нам говорила… Она давно вдовеет.
— В том-то и дело! — Ольга прерывисто вздохнула, торопясь поскорее исповедаться. — Она теперь может очень легко отбить у Вари Аржанова, раз они опять стали встречаться.
— Зачем он ей, — опешил Тавров, сбитый с толку. — У него увлечение давно, наверное, прошло, и сын от Вари… Да и Лариса…
— Мне показалось, что Лариса Петровна любит Аржанова.
— Опять показалось?
— Да. — Ольга прошлась по комнате, скрывая улыбку: ее радовала и немножко забавляла настороженность Бориса при упоминании об Аржанове. — Мнения, основанные на догадках, не всегда ошибочны.
— Вы становитесь самоуверенны, товарищ литератор!
— Только отдаю должное своей проницательности и стыжусь: подлила масла в огонь. А зачем? Меня тоже следовало бы отодрать за уши, как ту обезьяну. И не пойму, зачем рассказала Фирсовой о любви Логунова к Варе? Раньше я была сдержаннее, а сейчас — везде сую свой нос.
— Свойство литературных работников! Чужая беда — ваш хлеб, — подтрунил Тавров.
— Вот еще! — всерьез обиделась Ольга. — А я хотела с тобой посоветоваться… Почему Иван Иванович приглашает к себе в Москву жену Хижняка? Может быть, мы ее сюда позовем? Какое было бы счастье для Коробовых, если бы Елена Денисовна согласилась приехать сюда!
— Я уже толковал с Логуновым, но ведь у Хижнячихи своя забота: дочку учить надо. В Москву-то она с радостью, а сюда вряд ли.
Легковая машина быстро неслась по шоссе, покрытому гравием. Ольга сидела позади вместе с сынишкой и случайной попутчицей и все старалась втиснуть его в середину. А он, забыв недавний горький опыт, норовил устроиться поближе к дверке, порывался перелезть к отцу, сидевшему за рулем, или вскакивал на ноги и следил, как летит навстречу желтоватая лента шоссе, окаймленная кустами дикой малины, пышно растущей вдоль обочин, как встают по сторонам сизые громады гор. На склоны то и дело выбегают стада избушек, блестя черными глазками окон. Там поднимаются каменные дома. Сразу видно, районный центр. Электростанция с высокой дымящейся трубой; экскаватор ворочается, роя канаву. Как усидеть на месте шестилетнему мальчишке?! И он, конечно, прав, пропуская мимо ушей приказания: «Сиди смирно!», «Не лезь к окну!».
Мутно-желтая речка льется по галечнику, ныряет под горбатый мостик, торопится к Енисею, к чистым просторам Ледовитого океана.
На лесной опушке балаган из корья, светлеют срезы пней. По навалу зеленого хвойного лапника скачет белка, распушив рыжий хвост, мчится вверх по серому стволу ближней ели. На тропе показывается цепочка оленей под вьюками. Впереди, с поводом в руке, Шагает таежный житель в низко подпоясанном пиджаке и меховой шапке. Следом — оборванные люди с котомками за плечами. Какая-то экспедиция выходит из тайги. Видно, издалека…
Ольга давно приросла сердцем к тайге, к приисковой жизни и с таким же вниманием, как Володя, смотрела в окно машины, но в мыслях ее была болезнь Наташи Коробовой. Это омрачало настроение Ольги, чувствовавшей себя теперь по-настоящему счастливой. Вот сын растет. Вот Тавров — человек, любовь которого принесла ей счастье. Сейчас июнь — месяц цветения трав. К новому году появится в семье Тавровых еще одно существо. Недаром такой плотной показалась Ольга Ларисе: наливалась она силой здорового материнства. И работа хорошо шла у нее: в краевой газете Строганова считалась одним из лучших корреспондентов. Жила в деловой готовности и полнилась волнующими вестями сибирская земля. Ангара, Енисей, Обь, Амур, Лена… Все чаще упоминались в печати имена этих рек-гигантов. Будет гидростанция на голубой красавице Ангаре. Будут и другие, сверкающими ожерельями украсят они сибирские реки, и побегут электропоезда по бескрайним просторам, зашумят заводы и новые города.
Прекрасна жизнь, когда впереди раскрываются все новые манящие перспективы, и Ольга радуется, блестя зелеными глазами, цепко придерживая крепкое плечико сына узкой, чуть влажной ладонью. Только мысли о Наташе хмурью пробегают по ее лицу.
…Две девочки, сероглазые, курносенькие матрешки с яблочным румянцем на толстых щечках, сидели в кроватке, разгороженной пополам туго натянутым шерстяным платком. Сразу видно, только что проснулись: пушистые волосенки у обеих прилежались вкривь и вкось.
— Я их так устроил, чтобы не поцарапали друг друга, — сказал Ваня Коробов. — Все утро сам с ними воюю.
Он мало изменился за прошедший десяток лет: все такой же юношески подтянутый, с живым блеском глубоко посаженных глаз. Только от крыльев короткого носа к углам крупного, твердо очерченного рта пролегли морщины, придав лицу выражение горестной озабоченности. С первого взгляда на него Ольга поняла: очень плохо Наташе.
— Да, плохо! — Коробов взял на руки дочку, залившуюся вдруг плачем, и продолжал тихо: — Уснула Наташа. Головные боли ее замучили. И очень расстроена тем, что пришлось отлучить детей от груди в летнее время.
— Что же делать! Ведь ей придется ехать в Москву. — Ольга оглянула чистенькую квартирку, за окнами которой весело таращились острые верхушки елочек. Несмотря на болезнь хозяйки, всюду был порядок. — Надо избавить ее от домашних хлопот. И сейчас будить не надо.
— Я не сплю. Как только машина прошумела, я сразу услышала, — сказала Наташа, выходя из соседней комнаты и слабо улыбаясь Ольге, не успевшей скрыть свою тревогу.
Улыбка не оживляла и не красила измученное лицо Наташи. Так в холодное ненастье смотрит сквозь разводья туч тусклое солнце, отчего еще холоднее и неприютнее делается на земле.
Очень изменилась она за эти годы. Девушка-подросток превратилась в миловидную, но болезненно бледную женщину с короной русых кос над белым лбом. Глаза ее с любовью остановились на детях, но сразу слезы засверкали на ресницах.
— Не надо расстраиваться! — Ольга ласково обняла ее. — Будем тебя лечить, и все пройдет, главное, нельзя переутомляться. Давай поместим наших толстушек на один месяц в круглосуточные ясли. Ничего с ними не случится. У меня Володя тоже в ясельки ходил, а смотри, какой парень вымахал.
Наташа промолчала, как будто не слышала слов Ольги, только слезы все набегали на ее глаза, капая на скромную блузку.
— Ну перестань, не то и я заплачу! — взмолилась Ольга. — Начнем с тобой реветь, ребятишкам тогда что делать?
После войны все складывалось удачно.
Исполнились мечты Наташиного детства: стала она учительницей; руководила двумя музыкальными кружками — в школе и в приисковом клубе, гнездо свое свила, полное любви и тепла. Радостно становилось каждому, кто как гость переступал порог маленького дома, выстроенного недалеко от рудника горным техником, теперь инженером Коробовым. Шумели над тесовой крышей зимние метели, проливались стремительные ливни, солнце палило в ослепительно яркие дни лета. Не было теперь для Наташи места милее енисейской тайги…
— А когда приехала, мне здесь тесно показалось после наших степей, — смеясь, говорила она. — Куда ни глянь, горы да лес, лес да горы. Только небо просторное, высокое-высокое. Если бы не Ваня, сбежала бы домой, на Волгу.
Но смех сменялся печалью: ни дома, ни родных не осталось на Волге.
Позднее Наташа поняла, что не только ради Коробова полюбила она новый край, а потому, что невозможно, живя в тайге, не поддаться ее могучему очарованию. В доме, кроме баяна и скрипки, завелись лыжи, охотничьи ружья, удочки, сети, неводок, а под пристройкой-кладовкой поселилась Мушка — серенькая пушистая лайка. И, наконец, после нескольких лет семейной жизни появилось самое прекрасное — дети…
— Хотим на Новый год елку устроить. — Наташа вытерла слезы и взяла на руки вторую дочурку, прикрыв краем своего платка ее босые ножки. — Жалею, что не наказала вам привезти елочные игрушки. В Москве, наверное, выбор богатый.
— Их продают только зимой, когда мороз гуляет.
Окна, выходившие в крохотный палисадник, густо заросший зеленью, открыты настежь. Ветерок колышет белые занавески; он совсем теплый, но Наташе, кажется, что ножки ребенка озябли, и она, кутая их, тревожно смотрит на мужа.
— Жарища ведь! — сказал Коробов.
«Ей нездоровится, она и зябнет. — Ольга вгляделась в лицо Наташи: под глазами появились темные впадины, нос заострился, одна щека точно припухла снизу. — Главное, самое страшное, — эта подавленность…»
Ольга вспомнила, как, бывало, хлопотала Наташа при появлении друзей. Раскрасневшаяся, бегала она то в погребок, то в кладовушку, весело колдовала на кухне, всех вовлекая в хозяйственные дела, играла на скрипке в тихом домашнем кругу и на клубных вечерах, а иногда выступала с баяном. Сколько в ней было воодушевления, когда после нескольких лет нетерпеливого ожидания она забеременела! Сама сшила детское приданое, выстегала одеяльце, даже смастерила крохотное пальто и радовалась, что последние месяцы беременности совпали с летними каникулами и она смогла довести свой класс до конца учебного года!
Молоденькая приисковая акушерка не разгадала, что будет двойня, и Наташа после родов, немножко ошеломленная, гордая, говорила Ольге:
— Милочке все приготовила, а Любочке пришлось покупать.
Милочка была на два часа старше непредвиденной, сестренки. Ольга с трудом различала двойняшек, а Володя и Тавров совсем их не различали, к немалому удивлению Наташи: сама она даже ночью, в темноте, угадывала, какая из девчонок попадала в ее руки.
— Почему у тети Наташи родились сразу две девочки? — приставал к Ольге Володя. — У всех родится по одному ребенку, а у них два, и зовут их одинаково.
— Вовсе не одинаково! Одна Людмила, другая Любовь…
— Нет, Милочка и Любушка. Тогда надо еще одну такую и назвать ее Голубушка.
Сейчас Наташа тоже перестала различать дочерей.
— Надень на Милочку фланелевую кофточку и не держи ее у окна, — попросила она мужа. — Сегодня она так кашляла. Ах, ты тоже простудилась? — Наташа склонилась над ребенком, которого держала на коленях, а Ольга, глянув на Коробова, увидела, как он помрачнел.
— Я все стала забывать, — пожаловалась Наташа. — Никак не могу вспомнить, кто из моих ребят перешел нынче с переэкзаменовкой. Надо позаниматься с ними во время каникул…
Ольга опять посмотрела на Коробова, он предостерегающе кашлянул: эту зиму Наташа не работала.
— Отчего вы молчите? — спросила она, обводя всех пытливым взглядом.
Румяное личико ребенка, беззаботно игравшего погремушкой, особенно резко подчеркивало бледность и настороженно-болезненное выражение матери. Коробов отвернулся, будто затем, чтобы показать другой дочурке собаку Мушку, которая, вспрыгнув на обшитую тесом завалину, заглядывала в окно.
Знаешь, Наташенька, Иван Иванович сейчас живет в Москве… — осторожно заговорила Ольга. Наташа сразу оживилась.
— Вы его видели?
Да, — солгала Ольга. — Он очень встревожен твоим состоянием и хочет посмотреть тебя.
Наташа не ответила, только крепче прижала к себе ребенка. Глаза ее сделались пустыми, точно пылкая, деятельная и добрая душа выпорхнула в этот момент из окаменевшего тела.
— Наташенька! — Коробов подсел рядом, обнял жену свободной рукой. — Придется нам, голубушка, поехать в Москву.
— Я говорил, что вам надо еще Голубушку, — весело крикнул Володя, вошедший в комнату вместе с Логуновым. Голос мальчика прозвучал так звонко, что все вздрогнули.
— Ну-ка, сына, иди сюда! — И Тавров, притянув к себе мальчика, что-то зашептал ему на ухо, пока Логунов здоровался с Ольгой.
— Иван Иванович просил поторопиться с приездом. — Ольга тепло, но без улыбки взглянула на Логунова, нахмурившегося при упоминании об Аржанове. — А историю болезни надо послать немедля.
— Историю болезни! — Наташа горько усмехнулась бледным ртом. — Все у меня свелось теперь к этой истории! Неужели придется лечь в больницу?
— Вы хотите еще одну девочку из Москвы привезти? — снова вмешался Володя с выражением веселого любопытства на загорелом лице; голубые, как у отца, глаза так и заблестели. — А почему вы не хотите родить ее здесь? Чтобы опять не вышла одинаковая? Да? Но вы совсем не толстая… — Он оглядел Наташу, у которой опять покатились по щекам крупные словно горошины слезы, и сказал, недоумевая, краснея от неловкости — краснел он тоже, как отец, внезапно и сильно: — Разве я нехорошо сказал? Отчего вы заплакали, тетя Наташа?
— Оттого, что ты маленький дурачок, — печально и ласково ответила Ольга. — Не вмешивайся в разговор когда не знаешь, о чем идет речь.
Милочка или Любочка беззаботно агукала на коленях матери, грызя игрушку молодыми зубками, белевшими, будто зернышки риса, в розовом ротике. Зубов у нее было еще мало, и она, предчувствуя пополнение, готовое вот-вот прорезаться, жевала набухшими деснами то игрушку, то беленький свой кулачок, пускала пузыри и моргала кукольными глазками.
«Как их оставить, таких крошечных?! Без того трудно с ними, а теперь еще я слягу. Вдруг умру во время операции? Останется тогда Ваня с малютками… — И еще Наташа подумала с больно сжавшимся сердцем — Уж лучше бы убили меня в Сталинграде!»
Но, посмотрев на друзей, на своего курносого Ваню, милее которого не было для нее никого на белом свете, она устыдилась. В Сталинграде вместе были… И какие операции там, в подземном госпитале, делал Иван Иванович! Наташа вытерла глаза рукавом детской кофточки, заставила себя улыбнуться.
— Варя тоже в Москве. Нынче мединститут закончила. — Ольга искоса взглянула на Логунова, смуглое лицо которого с крупными чертами даже крепкая шея, гладко подбритая на затылке, сразу побагровели. — У них сын есть, Мишутка, — добавила Ольга словно для того, чтобы образумить Платона.
— Милая Варенька! — На глазах Наташи снова блеснули слезы. — Хотя бы у нее все шло по-хорошему. Ведь мы мечтали, что после войны встречаться будем…
— А хирурга Ларису Петровну Фирсову ты помнишь? Сын ее, Алеша, тогда был совсем маленький.
— Как же! — Напряженное выражение, с которым Наташа старалась вспомнить, кто такая Фирсова, сменилось радостной улыбкой. — Конечно, помню! Она вышла замуж за Ивана Ивановича.
— Что ты? Это Варя вышла замуж за Ивана Ивановича!
— Да, да… Правда! — Наташа испуганно и даже виновато посмотрела на мужа. Оживление ее сразу пропало, устало опустились углы губ. Теперь она как будто забыла даже о ребенке, которого машинально поддерживала под грудку.
— Ты устала. Ляг, отдохни, — ласково сказал Коробов, беря у нее младенца. — Помогите ей, Ольга Павловна! — И, держа обоих детей на руках, прошел за женщинами в спаленку.
Надо же случиться такому несчастью
— сказал Логунов, опечаленный бедой милых друзей. — Ну, как теперь быть?
— Определим детей в круглосуточные ясли, а там видно будет, — сказал Тавров. — Женился бы ты, Платон, и взял бы пока детишек к себе!.. Мы с Ольгой с радостью бы их забрали, да она все время в разъездах. Присоветовал ей беспокойное дело на свою голову! — полушутя, но и с грустинкой добавил он.
— Почему ты думаешь, что я женюсь на домоседке? — спросил Логунов, сердито дрогнув бровями.
— Мы рады женить тебя на ком угодно: надоело любоваться на твое холостяцкое житье. По-моему, неженатый человек — это уродство, честное слово! Ну что ты, гоголевский Подколесин, мозолишь глаза невестам! Володька, иди играй, не слушай мужские раз-, говоры! — И, глядя, как вскочил и побежал к дверям Володя, Тавров добавил: — Варенька твоя счастлива в замужестве! Чего ждешь?
— Что вы меня травите! Не могу я жениться на ком придется, — в сердцах ответил Логунов. — И не говори мне о Варе! Вообще бросьте эти разговорчики! У меня сейчас забот полон рот. Не ладится введение нового метода отработки на боковой залежи рудника. С оборудованием трудно. Все внимание главка на Балее сосредоточено. Там дарасунское золото, знаменитое Тасеевское месторождение гремит на всю страну: магазинные методы обработки, фабрики с законченным циклом на тысячу тонн руды в сутки. Техника передовая: все лучшее в золотой промышленности туда бросили. Там и многостаночное бурение, там и скреперы, и электрооткатка… А нас за крохоборов считают!
— Какие же сложности с отработкой?
— Наши породы, содержащие руду, признают недостаточно прочными для нее. А кто признает? Маркшейдер, которому на печку пора, а не о новых методах думать.
— Поставьте вопрос в тресте. Пошли Коробова — он пробьет…
— Ивану сейчас не до того: в Москву его надо отпустить, с Наташей. Над детишками вам с Ольгой
Павловной придется взять шефство. Мне тоже нужно ехать в Москву на совещание по цветным металлам. Вот тогда поговорю прямо в главке. Попрошу комиссию прислать. Мы ведь не безрассудно тут действуем!
— Тогда и Наташу отвез бы сам, а то уедете оба с Коробовым — захромает рудник. Мы на фабрике тоже скучать начнем.
— Тяжелое дело! Но я, понимаешь, к Аржанову не пойду. — Логунов насупился. — Я его уважаю очень. Однако из-за Вари не хотел бы встречаться.
— Пожалуй, верно. У меня по-другому сложилось, а встретиться тоже было бы неприятно.
— Стоп, стоп! — вдруг обрадованно сказал Логунов. — Нашел выход для нас всех. У Наташи из золотого семейного фонда никого не осталось: мать убили в Сталинграде, отец на мине подорвался, а бабка после войны умерла в Заволжье. Но у меня есть там одна знакомка семидесяти лет… Я ее вызову.
— Помилуй, как такая древняя старушка тронется с места?
— Тронется! Это не древняя, а просто удалая старушка. Она давно мечтает Сибирь посмотреть. Я ей наговорил с три короба про тайгу, про здешние грибы, ягоды. У нее двое сыновей на фронте погибли. Была своя изба в степном поселке под Сталинградом, да сгорела. Мы в этой избе жили с Аржановым, когда в госпитале работали. Теперь старуха у невестки перебивается, которая рада будет избавиться от свекровушки. А нам она придется ко двору.
— Чудишь, Платон! Ты жизни совсем не знаешь. Семейной жизни, я хочу сказать. Семьдесят лет!.. Повозись-ка с ребенком хоть с часик. Спина заболит с непривычки. А тут двое…
— Моя старушка выдюжит! — с горячностью возразил Логунов. — Во-первых, у нее привычка к детям есть, а во-вторых, нам главнокомандующий в доме нужен, подручного она себе всегда найдет. — Подумаешь — семьдесят лет. Это для невесты много, а для бабушки самый расцвет!
Тавров от души рассмеялся:
— Ты становишься легкомысленным, Платон! Логунов, не обратив внимания на его слова, сказал вошедшему в комнату Коробову:
— Слушай, Ваня! Я тебе бабушку нашел! Выпишу сюда одну старушку с Поволжья. Егоровной ее зовут. Пока у тебя поживет, потом я ее к себе заберу, а то V меня в квартире жилым не пахнет. Обожаю таких старух, как Егоровна. Когда ездил на открытие Волго-Донского канала, то заглядывал к ней. Она сказку расскажет, пироги печь мастерица, поднеси сто грамм — так и споет, даже спляшет. Это характер! Ведь столько горя видел человек! Берем?
— Берем, — без раздумья согласился Коробов. — Только нам сейчас не до плясок.
— Она подождет, покуда Наташа выздоровеет.
— Может быть, мне правда самому отвезти Наташу в Москву? — спросил Логунов, выходя навстречу Таврову из воды и выбирая свой край неводка.
Володя, тоже в одних трусишках, стоял на берегу озера, осаждаемый комарами, и с нетерпением ждал приближения мотни; на этот раз рыба там, наверно, кишмя кишит. Забыв запрет матери, он поспешил вниз, увязая босыми ногами в песке, обеими руками таща ведро, в котором трепыхалось с десяток золотых карасей и, свернувшись в полукольцо, оскалив белые шилья зубов, лежала щука. Выпуклый, неподвижный глаз светился, будто фонарик. Щука была мертвая: ей сразу надломили хребет, — но морда ее по-прежнему выражала хищную злобу.
Поставив ведро, мальчик забрел в воду по колено, а потом и по пояс, с азартом ухватясь за край невода, тоже потянул его.
— Тяжело-о-о! — торжествующе кричал он, совсем по-мужски напрягая мускулы рук.
Отчего мама не понимает, что он уже большой! Ну Да, вот уже слышится ее милый, но докучливый голос:
— Володя, иди сюда. Боря, скажи ему, чтобы он вышел на берег. Попадет в яму и утонет!
Мальчик снисходительно усмехается, но на отца поглядывает просительно. Тот делает вид, что ничего не слышит, а лицо его так и говорит: привыкай к воде, мальчишка, тяни хорошенько, не жалей силенок.
— Не утону! — запыхавшись от усердия, кричит Володя. — Я уж знаешь как плаваю! Даже нырять умею!
Он правда уже может плавать и «на бочку», и «по-собачьи», и саженками чуть-чуть. Даже переплыл нынче с мальчишками ка другой берег речонки Сулейки, что протекает по долине мимо рудника, почему это все матери такие пугливые?
Неводок приблизился к берегу. В мотне мелькают, блестят рыбы… Волнуется не только шестилетний Володя, но и взрослые. Дядя Платон, согнув смуглую мокрую спину, плавно заводит свой край, вытаскивая улов на песок.
Щуки и караси подпрыгивают, изгибаясь трепещутся в толстой сетке невода. Володя и гут готов помогать, но отец отстраняет его: щуку надо брать умеючи.
— Вот окунька хватай. Линя бери… Красавец какой попался!
В суматохе опрокинули ведро. Хорошо, что подоспела мама, не дала карасям уйти обратно в озеро. Но один успел допрыгать и поплыл, и Володя, застыв с маленькой щучкой в руках — взял-таки, хоть маленькую, но сам вынул из невода, — проследил, как обрадованный карась вилял куцым хвостиком, пока не исчез в прозрачной глубине.
— На тебе зато щуку! — торжественно сказал Володя матери.
Она стояла, словно большая девочка, в легоньком сарафане, босиком, с растрепанными на ветру светлыми волосами и, не обращая внимания на укусы комаров, внимательно смотрела вслед карасю. Ей тоже понравилось, как он удирал. Почувствовав это, Володя размахнулся и бросил свою хорошенькую щучку в озеро. Конечно, жаль было выпустить ее из рук, но хребет-то он не сумел ей переломить, а стоило ли показывать, что у него не вышло по-рыбацки?
— Пусть плывет! Вырастет и тогда поймает нашего карася.
Хитрющий рыбак и его уже не молоденькая мама с одинаковым интересом проследили, как, ошалев после всех приключений, метнулась щучка в воде направо, налево, а потом стремительно, точно серебряная игла, вкололась в черную водную глубь.
— Теперь на всех хватит, — сказал Тавров, опуская в воду садок-сетку, натянутую на проволочные круглые распорки, доверху набитую рыбой.
Логунов, уже в рубашке и брюках, но босиком, с подсученными до колен штанинами, сидел на корточках и с завидной ловкостью потрошил рыбу для ухи. Ольга чистила лук и прошлогоднюю картошку с подбялой, сморщенной кожицей, а Володя подтаскивал к костру хворост. Всем было весело, пока не заговорили о Коробовых.
— Отвези Наташу сам, дружище, — снова, настаивая на своем, сказал Платону Тавров. — Если ее положат в больницу, Ваня приедет попозже. Тяжело ему оставлять детей одних, да и Наташа из-за этого волнуется.
И каждому, даже Володе, примерещился расстроенный Ваня Коробов с двумя младенцами на руках.
— Нет, пусть Ваня проводит ее! — сказала Ольга решительно. — Девочек до приезда Платоновой бабушки мы возьмем к себе. С редакцией о работе договорюсь. Положить Наташу в больницу должен Коробов, ей тогда не страшно будет.
— Правильно, умница. — Тавров обнял сынишку и любовно посмотрел на жену.
— Почему ты так рассматриваешь меня? — не без лукавства спросила Ольга. — Некрасивая я стала, да?
Она чувствовала, как отяжелела теперь ее походка, как раздалась в толщину недавно стройная фигура. На смуглой, еще гладкой коже проступили темные пятна, особенно заметные на лбу и вокруг припухшего рта. Но все это не огорчало ее, а, наоборот, заставляло относиться к себе с горделивой бережностью.
— Подурнела, да? — весело переспросила Ольга, отводя с лица тыльной стороной грязной ладони пряди волос, которыми играл ветерок.
Тавров смотрел, улыбался и молчал.
— Что? — спросила она, неожиданно встревоженная, и выпрямилась, держа в руках нож и полу очищенную картофелину.
— Разве ты можешь подурнеть? Я только посмотрю на тебя, и мне уже весело. Даже, если ты сердишься и ругаешь нас, все равно радостно.
— Ах вот как! Тогда я буду почаще ругать тебя и… Володю тоже.
— А мне не весело, когда ты бранишься, — сказал мальчик. — Мне это вовсе не нравится.
— Надо слушаться…
— Не могу я всегда слушаться!
— Разве? — Ольга вспомнила, как отсаживала его от окна в машине, и снова почувствовала себя неправой в своем стремлении на каждом шагу одергивать и укрощать сына, но признаться в этом, конечно, не смогла и оттого сказала внушительно и даже надменно: — Взрослые лучше знают, как детям вести себя.
Наташа проснулась ночью с чувством большой тревоги. Ей приснился большой зал, она стояла на сцене со скрипкой, но смычок словно прилипал к струнам и рука наливалась свинцом. Было стыдно и страшно. Открыв глаза, она прислушалась. За стеной по-разбойничьи свистел ветер и шумели деревья от разгулявшейся бури. Однако этот шум не заглушал согласное дыхание девочек в детской кроватке, а еще ближе тихо дышал Иван. Легко лежала его большая рука на плече Наташи, казалось, он даже во сне оберегал покой семьи.
В комнате пахло отвратительной гарью. Конечно, это болезненное: вот онемели, одеревенели пальцы на правой руке и ноге.
«Только бы не паралич!» — с тоской подумала Наташа, перевертываясь на другой бок.
Все равно неудобно, зато исчез тошнотворный запах. Трудно уверить себя, что это просто так, галлюцинация обоняния.
Запах гари напомнил Наташе кошмарные дни Сталинградской обороны, убитую Лину Ланкову, исчезнувшую без следа мать, отца, погибшего через год вместе со своим катером от мины, всплывшей с волжского дна. И милый фельдшер Денис Антонович, и матрос Семен Нечаев выходили в воспоминаниях из того ада кромешного живые, улыбающиеся, разрывая душу печалью. Правда, в последнее время словно дымка какая-то затягивает прошлые события Наташиной жизни.
«Что же это со мной? Неужели оттого, что. контузило в Сталинграде?»
Точно в бреду видит Наташа, как бежит она в густом дыму среди грохота взрывов, прижимая к груди своих детишек. Сухо во рту, сердце колотится, готовое лопнуть от безумного бега. Вот она прыгнула и летит в огненную пропасть.
— Ой!
Подавленный стон жены сразу будит Коробова, он приподнимается, включает свет.
— Что, Наташ?
В ответ всхлипывание:
— Худо мне и страшно…
— Не бойся, ведь я тут. Поедем с тобой в Москву, к Ивану Ивановичу. Может быть, в институт Бурденко…
— Нет, лучше к Аржанову: я его знаю. Но дети-то как же?
— Останутся у Ольги Павловны. И бабушку из Сталинграда обещал пригласить Платон.
— Она ведь умерла! — с упреком напомнила Наташа.
— Он обещал свою… Егоровну. Она и сказки умеет рассказывать, и пироги печь, — говорит Коробов, сидя на кровати и бережно растирая онемевшие пальцы жены.
Трудно поверить, глядя на нее, что во время обороны Сталинграда она спасла не меньше трехсот человек. Не похоже на то, что недавно она была лучшей учительницей приисковой семилетки. Как могла такая тихая, точно пришибленная, женщина справляться с целой оравой неукротимых озорников? Однако сегодня эти озорники снова приходили, готовые помочь по хозяйству и повозиться с детишками своей Натальи Трофимовны. Ей было очень плохо, и Коробов тихонько выпроводил ребят. Приходящая домработница наводит в доме порядок, но только теперь, когда Наташа заболела, Коробов почувствовал, какая это прорва — домашнее хозяйство, понял, как много успевала сделать его жена за двадцать четыре часа.
Боязнь потерять дорогого человека гнетет его. В Москву! Скорее в Москву!
— Помнишь Володю Яблочкина? — спрашивает он Наташу. — Сталинградский дружок мой… Ему ногу оторвало, когда мы двинулись в наступление. Помнишь, ты его вытащила из-под огня? Ох, и жаркий был тот день!
Наташа кивает, но видно, что она не припомнила, о ком говорит Иван. Мало ли людей с оторванными руками и ногами вытащила она из-под огня! Все путается в ее больной голове.
Коробов делает вид, что не замечает этого.
— Поедем в Москву — прямо к Яблочкину. Может, у Яблочкина есть связь с Колей Оляпкиным. Ты не забыла нашего знатного пулеметчика? Интересно бы встретиться с боевыми дружками! Мы с Володей сидим, бывало, во время налета в укрытии и мечтаем, как поедем в Москву. Ты слушаешь меня, Наташа? Отправимся с тобой к Аржанову, полечишься, и все у нас снова будет хорошо.
«Будет ли?» — мелькает больно ранящая мысль.
В коридоре госпиталя Варю окликнула Лариса:
— Ну как, Вар… Варвара Васильевна, привыкаете?
— Втягиваюсь понемножечку.
Солнце светило сквозь чистые стекла высокого окна, блестело в зеленом глянце пальм и лимонов, смуглило лица больных, сидевших в креслах у стола, халат Ларисы под его лучами белел ослепительно. Веселое, по-летнему жгучее солнце! Всем тепло, но не всем весело под его лучами. Лариса отчего-то пасмурная, а у Вари радость так и рвется наружу.
— Сняла сейчас повязку Тане Бражниковой. Это девушка из колхоза, которая страдала косоглазием. Я ей сделала операцию. Такая смешная: пришла в перевязочную, а в кармане зеркальце. Посмотрелась — да как засмеется. Теперь, говорит, меня не будут звать Танька Косая. Теперь я замуж выйду.
Лариса слушала, смотрела на радостное лицо Вари и думала о том, что для нее самой период первоначального обогащения в работе уже'прошел, хотя и сейчас, решая новую задачу, она всегда волнуется, точно начинающий хирург. И еще она подумала:
«Счастливая Варя Громова! А кем была бы она без советской власти? Коров доила бы в дымной юрте и замораживала молоко в посуде, сделанной из навоза. В праздник, конечно, выпивала бы сотку спирта со своим мужем… Хотя почему я так думаю о Варе? Ведь и я, дочь рабочего-сталевара, не получила бы высшего образования. Неужели я от зависти к ее счастью…»
Лариса еще раз внимательно оглядела Варю. Очень идет ей, стройной и черноглазой, белая одежда врача! Щеки Ларисы зарумянились: она вспомнила свою злую выходку в сталинградском госпитале, когда попрекнула Варю тем, что та надела докторскую шапочку. А вот Варя взяла да и завоевала такое право.
«Ну и прекрасно! — сказала мысленно Лариса. — Ведь я и тогда из ревности… Какое злое чувство!»
— Несколько катаракт удалила, и тоже удачно, — говорила Варя, не замечая отчужденно-рассеянного выражения лица Ларисы. — Но есть у нас больной глаукомой по фамилии Березкин. О нем я хочу с вами посоветоваться, потому что мой шеф, Полина Осиповна, прихворнула. Мы делали Березкину блокаду, однако реакции не получилось. Глазные капли тоже не помогают. Что, если сделать операцию?
— Я могу посмотреть его сейчас. Если нужно, назначим на операцию, и я буду вам ассистировать. Надо мне проверить, чему вы научились за эти годы, — полушутя, хотя без улыбки добавила Лариса.
Зато Варя просияла, обрадованная возможностью получить такого ассистента, как Лариса Фирсова. Ведь даже опытные хирурги госпиталя ходят смотреть, когда она оперирует.
Они пошли в глазное отделение, но шум в одной из палат остановил их. Шумел больной Прудник, известный в госпитале своим скандальным характером. Он, как и многие из здешних больных, был ранен на фронте в лицо и первые годы после войны нигде не лечился. Позднее его оперировали сорок один раз: брали кожные лоскуты с груди, брали с лица, обезобразив рубцами лоб и щеки. Вместо носа в конце концов была сделана бесформенная лепешка. Но последняя операция дала нагноение, выпал хрящик, введенный для опоры вместо костной основы, и нос, с таким трудом сооруженный, осел, провалился и точно расплавился. Явившись снова в госпиталь после двухлетнего перерыва, Прудник сделался грозой всего обслуживающего персонала.
— Немедленно вызовите хирурга Фирсову! — топая ногами, кричал он молодой сестре. — Вызовите хирурга! У меня тоска! Мне приходится перед собственными детьми стыдиться. Что, я так и буду жить уродом, пока не сдохну?!
— Не могу я для вас одного вызвать хирурга. Вот начнется осмотр — и…
— Я тебе нос откушу, чтобы ты была такая же безобразная! — заорал Прудник и в самом деле двинулся к побледневшей, но с виду спокойной сестре.
В это время и подоспели Лариса с Варей, еще не привыкшей к подобным сценам.
— Почему вы дебоширите, Прудник? Как вы смеете кричать на людей, которые до сих пор не потеряли надежду вылечить вас? — строго, но не повышая тона, сказала Фирсова. — Я сказала: надо подождать, пока заживет гнойная рана на лице. Имейте в виду: не выг а мы будем назначать сроки операции.
Грозный буян сразу стал покорен и тих перед властным хирургом, точно пристыженный ребенок. Даже глаз его, только что одиноко и злобно сверкавший среди повязок, засветился по-другому. И совсем иным голосом он попросил, отходя:
— Извините уж, Лариса Петровна, пошумел немножко…
— Он это называет «немножко пошумел»! — Варя посмотрела на сестру, лицо которой пылало теперь словно маков цвет, — Собирался откусить нос девушке — и говорит: «Пошумел немножко».
— Бывает у нас… — задумчиво сказала Лариса. — Сейчас спокойнее стало, а сразу после войны сильно нам доставалось… У этих больных лицевое ранение зачастую связано с мозговым, поэтому народ неуравновешенный. Заходишь, бывало, в палату и не знаешь, выйдешь ли оттуда живой-невредимой. Немало надо поработать, чтобы завоевать здесь авторитет.
В операционной, облицованной белым кафелем, стояли два стола, ярко освещенные (хотя за окнами голубел солнечный день) мощными бестеневыми лампами. На одном шла операция, на другом укладывали Вариного больного Березкина. Он очень нервничал, теребил подол больничной рубашки, глухо покашливал.
— Не надо волноваться, — сказала Лариса. — Глаз ваш все равно ничего не видит, а боль в нем мы сейчас снимем.
Березкин ложится на стол, сестра закрывает его простыней. Все очень обычно для Ларисы, необычна только Варя Громова в роли хирурга. Сестра завязывает тесемки ее стерильного халата, подает резиновые перчатки, и Варя идет к столу с налобной лампой, сияющей рефлектором над ее головой.
Надо сделать просвет в радужной оболочке больного глаза. Сумеет ли Варя? На всякий случай Лариса приготовилась сама закончить операцию. Глаукома у Березкина запущенная. При своевременном правильном лечении зрение у таких больных сохраняется и в старческом возрасте, а при запущенности наступает полная слепота даже у молодых людей.
Волнуясь — присутствие Ларисы тоже сказывалось, — Варя подошла к столу. Некоторый навык в работе у нее уже есть. Овладев собою, она делает анестезию новокаином, вводя его через веко за глазное яблоко — так блокируется глазной нерв.
«Правильно!» — мысленно ободряет Лариса, следя за каждым ее движением.
Сестра подает маленький шприц и глазной расширитель.
— Смотрите вниз! — говорит Варя больному, лежащему на спине с поднятым лицом.
Из-за резко повышенного давления глаз его кажется ей каменным: так он плотен на ощупь через веко.
Сначала необходимо сделать трепанацию в склере в наружно-нижнем углу глаза, иначе резкое снижение Давления может привести к кровоизлиянию и отслойке сосудистой оболочки.
— Это новый трепан, — сказала Варя Фирсовой, Держа двумя пальцами стальной стерженек и удаляя из его полости крохотный кусочек склеры.
Слизистую оболочку над ранкой она зашивает самым тонким шелком. Очень ловкие руки у нее. Между бровями залегли две морщинки, взгляд строго сосредоточен.
— Теперь все время смотрите вниз, — приказывает она Березкину и отодвигает слизистую оболочку глаза на границе роговой оболочки, вставленной в белую склеру, как часовое стекло.
Роговица у больного мутная, шероховатая, как буд. тс истыканная.
Глаз разделяется врачами на цифры по типу часового циферблата — от одного до двенадцати. Точно прицелясь, Варя делает вкол копьевидным ножом на двенадцати часах у лимба (Лимб — узкий край соединительной оболочки глаза), входя в переднюю камеру глаза. Потом захватывает пинцетом радужку, вылезшую пузырьком из крохотного отверстия, и отсекает от нее частичку ножницами. В радужке возникает светлое окошечко, и зрачок приобретает форму перевернутой замочной скважины. Затем Варя впускает глазные капли и накладывает стерильную повязку.
— Очень хорошо, — говорит Лариса, не упустившая ни одного движения молодого хирурга, и смотрит на часы. — Вся операция сделана за двадцать минут.
Варя, поправляя концы марлевой повязки, спрашивает Березкина:
— Болит глаз?
— Нет, перестал.
Но брови Громовой по-прежнему нахмурены. Капельки испарины проступают на ее переносье: нелегкое дело — первые операции.
— Спасибо! — от души поблагодарила она Фирсову, выйдя из операционной.
— Пожалуйста! — так же искренне ответила Лариса.
На минуту она задерживается, просматривая еще раз историю болезни Березкина. Да, очень запущенный случай!
Варя стоит возле и, сжав руки, задумчиво смотрит на своего консультанта.
«На фронте ели из одного котелка, под одной шинелью спали, а сейчас чуждаться ее только потому, что у нее нет мужа и она красива!.. За советом обращаюсь, но дружбой удостоить не могу! Да если бы Иван Иванович любил ее, то он и женился бы на ней».
— Что пишет Наташа? — спросила Лариса.
— Прислали выписку из истории болезни. Похоже, опухоль. Теперь ждем их. — Лицо Вари внезапно оживилось. — Вы помните, был в Сталинграде фельдшер Хижняк Денис Антонович?
— Как же! Он погиб в первый день наступления.
— Скоро к нам приедет его жена с дочкой Наташкой.
— Значит, будут у вас две Наташи…
Вы тоже к нам заходите
,— пригласила Варя, тронутая тем, что Лариса запомнила даже день смерти дорогого Аржановым человека.
Лариса не ответила, только посмотрела сопернице
в глаза.
— Вы не хотите к нам приходить?
— Да, — твердо ответила Лариса, вспомнив сцену ревности, которую когда-то устроила ей Варя. — Я не могу, и вы сами знаете почему.
Пунцовый румянец так залил лицо Вари, что даже слезы выступили на ее глазах.
— Чепуха! — сказала она с непривычной резкостью. — Все это чепуха, дорогая Лариса Петровна. Время прошло, и теперь все по-иному. У нас уже сын большой — Мишутка. — Голос Вари зазвучал мягче, когда она заговорила о сынишке. — Вчера пришел из садика и принес полные карманы урючных косточек. Со столов собрал после обеда… Всю курточку вывозил.
И обе матери рассмеялись.
— Так придете? — Варя взяла Фирсову за локоть.
— Не знаю… Может быть, зайду когда-нибудь.
Все прошло прекрасно, боли в глазу у Березкина прекратились сразу. Но когда хирург вымоет руки после операции, он еще не снимет с себя тяжесть заботы о больном. Наоборот, тяжесть эта тут и наваливается, особенно если врач молод и только-только ступил на свой тернистый путь.
Перед операцией Березкина Варя советовалась с Иваном Ивановичем. Но Иван Иванович заявил, что насчет глаукомы он не силен, и рекомендовал поговорить с кем-нибудь из врачей госпиталя. Имел ли он в виду Фирсову? Лариса тоже не занималась специально глаукомой, однако помогла.
С чувством благодарности к ней и материнским беспокойством за пожилого своего пациента Варя провела остаток рабочего дня в госпитале. Она даже сожалела, что нельзя в тот же день сменить повязку на глазу Березкина. Вдруг там что-нибудь неладно? Можно ведь и инфекцию занести… Да мало ли что? От операционной травмы может произойти симпатическое воспаление второго глаза, грозное, еще никем не разгаданное, неведомо какими путями заносимое воспаление от одного поврежденного глаза к другому. Не лучше ли было бы сразу удалить болящий глаз? Вдруг краснодеревщик совсем ослепнет?
«Как это я, имея крошечный опыт, решилась на такую операцию?» — ужаснулась Варя и снова поспешила в палату, где лежал Березкин.
У высокой двери она перевела дыхание, поправила докторскую шапочку и подумала: «Шапочка есть, а доктора-то еще нет».
Березкин дремал, лежа на спине, выставив над одеялом щетинистый подбородок.
«Неужели он не побрился перед операцией? — смущенно подумала Варя. — Хорошо, что Лариса Петровна не заметила. Хотя что же тут хорошего? Очень плохо, товарищ Громова!»
— Как у него дела? — кивнув на Березкина, спросила она палатную сестру, проходившую мимо с тазиком и переносной лампой в руках.
— Успокоился. Знай спит себе. Отдыхает.
— Почему же он небритый у нас оказался? — скорее огорченно, чем строго, спросила Варя.
— Да что вы, Варвара Васильевна! Брили вчера: начисто выскоблили и голову и бороду. Эта щетинка за сутки проклюнулась.
— За сутки? Надо всех наших больных с утра готовить. На лице ведь оперируем.
Сестра рассыпалась тихим-тихим смехом:
— Вон у Гнесика брови — точь-в-точь запорожские усы, и на глазах форменные махалки. Уж коли бояться, так все подряд осмаливать надо.
Токарь Гнесик — больной Полины Осиповны. Два года назад ему попала в глаз металлическая стружка. При помощи магнита вынуть ее не удалось — она уже покрылась капсулой, — и Полине Осиповне пришлось делать операцию дважды. Брови у Гнесика действительно устрашающие. Сестра светит переносной лампой прямо в его больной глаз — «махалки» все-таки подстрижены, — а Полина Осиповна, вдруг откуда-то появившаяся, отведя комочком из марли веко, закапывает ему глазные капли. Готовясь снова наложить повязку, намазанную по краям клеолом, она кидает добрый, понимающий взгляд на Варю.
Она, старый, опытный врач, не усидела дома, имея бюллетень, и тоже пришла специально для того, чтобы проверить, как чувствует себя ее «чудный» Гнесик. А у Вари первые операции.
Ничего, голубчик, опыт — дело наживное, еще будете пересадку роговой оболочки делать по методу Филатова! — говорит Полина Осиповна Варе, когда они возвращаются по коридору в ординаторскую.
.— Ох, я так волнуюсь, просто кошмар! — вспыхнув, призналась Варя. — Эту ночь совсем не спала. И не знаю, засну ли сегодня. Если бы не Лариса Петровна, я не стала бы одна делать операцию Березкину, — подождала до вашего выздоровления.
— Хорошо ведь сделали. И успокойтесь. Себя тоже беречь надо, а то как лечить других, если сам будешь нездоров? Больные, они народ дотошный, не скажут, так подумают: врач — исцелися сам. Будь она неладна, эта печень, — как она мне мешает! Сейчас поеду домой опять отлеживаться.
— А я все-таки еще задержусь. Немножко… Если у Березкина не начнутся боли, уйду спокойнее.
— Кто же возьмет вашего сына из садика? Варя взглянула на часы, нахмурилась, потом сказала решительно:
— Я позвоню мужу, он заедет за ним.
Заполнив историю болезни на вновь поступившего больного, Варя еще раз продумала все свои попытки помочь Березкину и почувствовала себя до смешного беспомощной перед грозным врагом — глаукомой. Сделала операцию… Если все будет благополучно, то У Березкина должны исчезнуть боли в глазу. Но и в таком случае нельзя поручиться, что они исчезнут навсегда. Зрения в этом глазу не прибавится даже на полпроцента, а в другом оно все равно будет ухудшаться.
«Из-за чего же я страдаю? — с тоской подумала Варя— Вот сижу тут как окаянная и мучаюсь, будто не операцию, а преступление сделала! Вся наша работа Мелкая, кропотливая. Со стороны даже не поймешь, чему радуются больной и врач, а легло правильно нижнее веко или угол глаза налажен, отсюда и радость — глаз стал закрываться. Пустяк! Но для того, чтобы добиться такого пустяка, надо тянуться и тянуться! Спрашивается: чему я научилась за шесть лет в институте?»
Ничего не зная о терзаниях своего хирурга, Берез-кин лежал спокойно с повязкой на глазу. Варя заглянула в палату еще раза два, потом сообразила, что больной может заподозрить неладное, и скрепя сердце поехала домой.
По дороге она вспомнила, какой недовольный голос был у Ивана Ивановича, когда он обещал заехать за Мишуткой, и совсем расстроилась. Отчего мужчины все домашние дела сваливают на жен? Но если у жены работа не ладится, если ей тоже некогда? Ведь и у нее есть общественные дела, партийные поручения. А тут обед надо приготовить, за ребенком присмотреть, белье сдать в прачечную…
— Ты что такая бледненькая? — спросил Иван Иванович за обедом.
— Устала. И не столько устала, как переволновалась. — Движимая властным побуждением поговорить о том, что волновало ее, Варя рассказала об операции, которую сделала Березкину, о Ларисе, о своих мучительных сомнениях. — Я чувствую, что ни черта не умею и не знаю, — заключила она почти с отчаянием.
Иван Иванович сам прошел через этот период становления врача и до сих пор был недоволен собой.
«Все мы хотим большего, и это хорошо, что Варя уже отравлена сомнениями… — подумал он, мельком отметив: —Лариса-то молодец!»
— Глаукома — страшная штука, — сказал он чуть помедля. — Тут и опытные врачи теряются. Я бы посоветовал тебе взять ее темой для диссертации.
Варя нервно рассмеялась:
— Опытные врачи теряются, а я возьму это для диссертации?!
— Только так. Если хочешь быть настоящим врачом, берись за проблему трудную. Пойди в клинику к своему профессору Щербаковой, поговори. С будущего года субординатура упраздняется, студенты, желающие стать глазными врачами, будут получать диплом после шестимесячных курсов при Центральном институте усовершенствования. Ты сможешь защитить диссертацию там.
— Жаль, что упраздняют субординатуру. Если я чувствую себя такой слабой после шести лет напряженной учебы, то что же получит студент-медик за пять?
— Обучение остается шестилетнее. Но страна нуждается во врачах общего направления, поэтому на шестом курсе будет углубленное изучение трех специальностей: акушерства, терапии и хирургии.
Варя вспомнила свои споры с мужем, хотела промолчать, но, как и прежде, не удержалась:
— Очень жаль, что так мудрят с нами! Ведь субординатура оправдала себя. Гораздо лучше усвоить один необходимый предмет в течение курса, чем околачиваться нд трех кафедрах сразу.
— Почему сразу? По три месяца на каждую специальность. Молодые врачи, едущие на периферию, на мелкие врачебные пункты, столкнутся с самыми различными заболеваниями.
— И будут плавать…
На том разговор закончился: у обоих пропало желание продолжать его. Но мысль о глаукоме как теме для диссертации запала в голову Вари: в самом деле, если браться за решение проблемы, то не надо бояться трудностей.
Иван Иванович протер одеколонов лицо потрогал кончиками пальцев свежие царапины и критически оглядел себя в зеркале.
— Стареть начинаешь, дорогой товарищ.
— Ничего, говорят, чувства к старости становятся сильнее. Есть даже русская поговорка: седина в голову, черт в ребро.
— Не в голову, а в бороду.
— Но ест\и бороды нету?
— Тогда конечно… Хотя все равно нельзя, товарищ врач, пустить седину в голову. Это не по-русски.
— А черта в ребро можно?
— Черта нельзя, а беса можно.
— Я ведь не шутя спрашиваю! Я, знаешь ли, хочу пригласить в гости Ларису Петровну. Бываю на ее операциях, смотрю, учусь. Она уже несколько раз была У меня ассистентом. Березкин-то мой лучше себя чувствует! И некрасиво получится, если не пригласить ее к себе. Ведь старые знакомые! Как ты думаешь?
— Я? — Аржанов смущенно взглянул на жену. Конечно, она права: нельзя учиться у человека и относиться к нему недружелюбно, тем более что Варя не умеет скрывать свои настроения. Еще в первый год совместной жизни Иван Иванович догадался о ее ревности к Ларисе. Теперь, конечно, иное, но почему так волновалась Лариса, когда приходила по поводу Наташиной болезни? А разве он сам был спокоен? Разве не всколыхнулось в нем старое чувство при первой встрече?
— Что ты молчишь?
— Трудно мне решить…
— Разве ты не ручаешься за себя? Он сразу рассердился.
— Пожалуйста, не приглашай ее и не заводи таких разговоров. К чему эти женские штучки? Хочешь внести ясность в свои отношения с Ларисой Петровной, а сама начинаешь выпытывать о моих чувствах…
— Ах, как нехорошо ты понял меня! — сказала Варя со слезами на глазах и в голосе.
Ивану Ивановичу стало жаль ее, но готовность заплакать, выдавшая внутреннюю тревогу Вари, подхлестнула его.
— Извини, пожалуйста, — сухо сказал он. — Как же я должен понимать тебя? Дружба и любовь строятся на искренней обоюдной симпатии, а не на соблюдении внешних приличий. Тебе-то самой нравится Лариса Петровна?
— Да.
— Но ведь только как хирург, правда?
— И как человек нравится.
— Пока ты не видишь в ней женщину, которой я могу увлечься?
— Не говори так! У меня хорошо было на душе…
— Пока тебе не померещился «черт в ребро» и ты не решила со мной «посоветоваться»?
— Не надо, перестань! Не будем ссориться! — попросила Варя с испугом. — Ты знаешь: я верю тебе и не хочу сомневаться. Раз так повернулось дело, то мы обойдемся и без Ларисы Петровны. Но не ради проверки приглашала я ее к нам! Ведь мы вместе под смертью ходили и сейчас опять вместе работаем.
Больше они этой темы не касались, пообедали молча и Иван Иванович уехал в лабораторию проводить опыты на собаках. Потом Варя одела проснувшегося Мишутку и отправилась с ним погулять во дворе. Часа два она сидела с томиком Плеханова на скамейке на солнечном припеке… Не зря жильцы решили озеленить двор. Давно пора: без тени жарища. Читала Варя рассеянно, больше посматривала на сына, с увлечением возившегося в песочнице со своими дружками и подружками. День был выходной — везде гуляющие люди. Из открытых окон и форточек гремело радио, гавайская гитара звенела нежно и страстно — кто-то включил радиолу. Папаша, явно навеселе, прошел мимо Вари, неся на руках крепкого бутуза; оба заливались смехом. Варя посмотрела на них, вспомнила ссору с мужем, и ей стало совсем грустно.
После окончания института у нее не прибавилось свободного времени: надо с сынишкой заниматься, бывать на собраниях и политзанятиях, надо содержать в порядке маленькое домашнее хозяйство. А теперь она еще начала готовиться к работе над диссертацией, и по вечерам приходится много читать.
— Здравствуй, моя дорогая! — говорит ей от своего стола Иван Иванович, когда она устраивается под абажуром с книгами и журналами.
Хорошо, что он тоже занят в эти часы дома — пишет, обобщая накопленный опыт, иногда стучит на машинке.
Целыми вечерами они сидят, как два отшельника, шуршат страницами книг, походят по комнате, послушают (радио, полюбуются, как спит Мишутка, и снова за работу…
За стенами течет кипучая жизнь столицы. Нет такого другого города в мире: все в нем полно надежд. Может быть, поэтому он растет с невероятной быстротой, раздвигаясь корпусами новых заводов, стройными кварталами прекрасных жилых домов во все стороны по московской равнине. И каждый житель мечтает о будущем Москвы, как о собственном завтрашнем дне.
Многие живут иначе, чем Варя и Иван Иванович, Работают и заседают днем, но вечера проводят разнообразно. Не зря светятся рекламы кино, искрятся огнями здания замечательных театров, клубов, библиотек: везде шумят веселые толпы, так же как в парках и на стадионах. В Москве цирк, доставляющий радость не только детям, но и взрослым людям, потому что его артисты давно отрешились от слащавой красивости и грубого трюкачества. В Москве концертный зал Чайковского, Большой зал консерватории. Но, как это ни странно, Иван Иванович и Варя удовлетворяются одним сознанием, что живут з культурном центре страны, что у них все здесь, рядом. Иван Иванович нежно влюблен в знаменитых старух Малого театра, ему нравятся пьесы Островского и Горького. Варя больше склонна к Чехову с его тонким и грустным лиризмом, и для нее настоящий праздник войти с мужем в простой, но уютный зал Художественного театра. Однако в театры они ходят редко: лишь иногда на премьеры и гастрольные спектакли-отказались даже от покупки телевизора, чтобы не тратить вечерние часы, которыми оба очень дорожат. В последнее время их начал «выводить в свет» подрастающий Ми-шутка, но у него свои интересы: цирк, зоопарк.
Что же касается ресторанов, танцевальных и спортивных залов, катков, конных бегов и прочих развлечений, то о них Аржановы даже не помышляли. Когда Варя думала об этой стороне столичной жизни, то всегда внутренне отмахивалась: разве можно всюду поспеть? Пусть уж молодежь развлекается.
Но однажды Злобины почти насильно вытащили друзей, устроив для них «увеселительный вечер», и закруженная, даже растерявшаяся Варя увидела, что умеет развлекаться не только молодежь.
— Нельзя же отсиживаться по-мещанскк в своем углу! — сказала Раечка, верховодившая всей затеей; она-то знала чемпионов и чемпионок страны не только по газетам, превосходно танцевала и даже получила какой-то разряд по теннису.
— Каждому свое! — сказал подвыпивший Иван Иванович, когда поздно ночью возвращались домой. — Иногда и так можно, но, по правде говоря, я не завидую Леониду: велика радость — сидеть за столиком и любоваться, как жена отплясывает фокстроты! Ему-то она не позволяет смотреть даже на балерин. Большинство людей живет без танцев и ресторанов, и я очень доволен тем, что мы живем, как это большинство. А что о нас думает Раечка, ей-богу, мне наплевать!
«Конечно, лучше жить скромно и тихо, но целеустремленно, — подумала Варя, опустив книгу на колени и глядя, как Мишутка бежал-бежал за кошкой, да и шлепнулся, не выпуская лопатку из вытянутой ручонки. — Ничего, полежит и встанет. Незачем сдувать с мальчишки каждую пылинку!»
Мишутка, точно, полежал, полежал на песке, но, видя, что никто не спешил поднимать его, кряхтя поднялся сам, отряхнул штанишки и побежал к своей веселой компании. Он еще не задумывался над тем, как надо жить — знай растет да набирается сил. Но вот это уже никуда не годится: опрокинув наземь толстячка лет двух, Мишутка силой выдергивает у него игрушку — не то обезьяну, не то собачку, и, желая прекратить протесты и рев, замахивается лопаткой. Тут надо немедленно вмешаться. Резвые ноги Вари вовремя доносят ее к месту происшествия. Игрушка возвращена обиженному, захватчик получает увесистый шлепок (Варя — мать, скорая на расправу). Мишутка не в обиде: понимает, что получил встряску за дело, но морщится — больно ведь!
— Будешь драться — я тебя еще нашлепаю и гулять не пущу! — грозится Варя, наклоняясь к его румяной мордочке. — Смотри у меня!..
— Я тмотлю на тебя, — надувая толстые губы, с хитроватой покорностью говорит мальчишка. — Не надо меня тлепать!
— «Тмотлю на тебя!» — передразнила мать.
В это время ее, окликнула Галина Остаповна, нагруженная двумя авоськами, набитыми разными свертками.
— Приходите сегодня вечером, — сказала она Варе, вешая тяжело набитые сетки на спинку скамьи и помахивая натруженными руками. Была она в легоньком платье и в сандалиях на босу ногу, что очень молодило ее. — У нас торжество неожиданное.
— Какое же?
Чернобровое лицо Решетовой краснеет от смеха, Морщинки на висках, похожие на следы гусиных лапок, углубляются, в прищуренных глазах лукавые искорки. Всем своим видом она напоминает сейчас Мишутку.
— Что за торжество? — переспросила Варя.
— Помните, Григорий Герасимович рассказывал, что профессор Тартаковская упала и сломала шейку бедра… Но не по этому поводу мы хотим праздновать, — оговорилась Галина Остаповна, заметив недоумение милой ее соседки. — Как можно! Тут другое. Легла она к себе в клинику и там почувствовала, что такое консервативное лечение при переломе шейки: по полгода лежат и больше, а ни у кого сращения отломков не наступает. Месяц ждала профессор, полтора: улучшения нет. Тогда она заявила: «Хочу на себе испытать метод сколачивания». И вчера попросилась к нам, в хирургическое отделение. То ли отчаялась в излечении, то ли захотела нас развенчать на собственном примере. Наша главврач просто ошалела от такого поворота. Сегодня сама, несмотря на выходной день, присутствовала на операции. Еще бы! Тартаковская, которая против Григория Герасимовича метала громы и молнии!
— Действительно, большое событие! — воск/гикнула Варя, вспомнив огорчение Ивана Ивановича, когда главный врач Круглова запротестовала против решетовского гвоздя. — А Ваня знает?
— Специально посылали за ним в лабораторию. Круглова сама отвезла его обратно.
— Но вдруг плохо получится?
— Вряд ли! Стариков со смертного ложа поднимали, а эта еще молодая, и операцию провели — комар носа не подточит.
Варя весело улыбнулась.
— Насчет комариного носа не только Мишутка, но и я не разберусь: некоторые выражения… поговорки разные мне до сих пор не понятны. Пойдемте, помогу хозяйничать. Сейчас только своего забияку поймаю.
Дома Варя умыла сына, надела на него чистый костюмчик; приняла душ сама.
Полуодетая, она стояла перед зеркалом и причесывалась, а Мишутка крутился возле, заглядывая снизу в ее лицо, завешанное влажными волосами.
— Ой, мама, у тебя волосы, как у коня! — говорил он звонко.
Варя собрала их в узел, приколола шпильками и, взяв сынишку на руки, присела с ним на кровать.
— Сейчас пойдем к тете Гале. Мы займемся хозяйством, а ты поиграешь.
Она обняла сына, и радостное ощущение полноты жизни властно охватило ее. Да, это она, Варя Громова, живет в Москве, окончила медицинский институт, уже работает врачом и даже нацелилась на диссертацию. у нее любимый и любящий муж и сын, озорной, крепкий здоровенький мальчик. И она еще совсем молодая.
— Какая я счастливая!
— Что ты говоришь? — не понял Мишутка.
— Неужели это я? — пропела она в ответ, прислонясь носом к его маленькому носику, — так ласкала когда-то своих дочерей ее мать: не целовала, а нежно обнюхивала, как зверенышей. Она так и зачахла после смерти отца от горя и нищеты. И две Варины сестренки тоже умерли от чахотки. Еще две сестры — обе замужние и многодетные — работают в таежном совхозе. До сих пор не привелось снова встретиться с ними, только письмами связаны: они очень гордятся своей ученой сестрой и ее мужем доктором.
Варя надела чулки, беленькие босоножки-танкетки без носков и задников. То, что пятки и пальцы ног голые — понятно: мода появилась после войны, большая экономия материала. А слово «танкетки» так примелькалось, что уже не напоминает о войне, просто обувь с каблуком под всю подошву, сходящим постепенно на нет. Платьев у Вари пока прибавилось немного. Она сняла с вешалки белое, спортивного покроя, с улыбкой надела на гладкое запястье золотой браслет, положила в сетку консервы, свежие огурчики, бутылку кагора и вместе с сыном направилась к Решетовым.
Дверь открыла не Галина Остаповна… Сначала Варя не узнала подростка в длинных брюках, теннисной рубашке и тапочках. Но странно знакомо было ей его круглое лицо с черными, тоже округленными глазами.
— У нас гости! — весело сообщила Галина Остаповна, выглянув в коридор. — Земляки, вам знакомые. — Она повернулась к выходящей следом за нею из кухни Ларисе Фирсовой и сказала ей: — Как хорошо, как кстати вы зашли!
— Здравствуйте! — немножко растерянно проговорила Варя и повернулась к подростку. — Значит, это-Алеша! Маленький Алеша Фирсов!
— Да… — улыбаясь, сказал подросток.
— Совсем ты не маленький, — не замедлил вмешаться Мишутка.
— Это кто такой? — Алеша наклонился, подхватил мальчика на руки.
— Мишутка, сын Вари и Ивана Ивановича, — отрекомендовала Решетова. — Хорош медвежонок?
— Ивана Ивановича? — Алеша взглянул на мать, потом на Мишутку. — Ты правда похож на медвежонка. Здоровущий какой! — И он пошлепал мальчика по, крепкой спине и попке, обтянутой штанишками.
Лариса, странно бледная, в платье густо-василькового цвета, молча поигрывала черной лакированной сумочкой, невесело улыбаясь.
— Я рада, что вы зашли, — Варя прямо посмотрела ей в глаза. — Как это вы собрались?
— Были с Алешей в Третьяковке, смотрели китайскую живопись. А потом разгулялись, решили проехаться по Москве.
— Там на одной картине есть пацаненок, ну точно такой, каким давно был я, — сказал Алеша. — Тоже с челочкой, и глазенки совсем круглые. Я думал, монгольские глаза обязательно узкие.
— А какой ты был? — спросил Мишутка.
— С тебя ростом был одно время.
— Мама, он врет?
— Отчего же? Ты тоже вырастешь большой. И нельзя так говорить: «врет».
— Я ето больте буду, — похвастался Мишутка, делая вид, что не слышал выговора. — Я т папу вырату.
— Ох, какой у тебя язык неповоротливый! — со смехом сказал. Алеша и потащил Мишутку в столовую, где оба стали шалить, будто сверстники.
— Ростом-то большой, а умом еще ребенок! — сказала о сыне Ларисы Галина Остановка, проходя с женщинами на кухню.
Лицо ее вдруг потемнело: Алеша напомнил ей младшего из погибших сыновей. Вот так же бегал летом, загорелый, веселый, в майке и спортивных туфлях, потом ушел добровольцем на фронт и сложил юную голову где-то в украинских степях.
«Наверно, последнее слово, которое он вымолвил, было «мама», — подумала осиротевшая мать. — Но не я приняла его предсмертный вздох… А куда девались моя дочь и внучек? Может быть, не на волжской переправе они погибли, а увезли их в Германию? Лежа на земле, в лагере смерти, плакали они от голода и холода, и никто не протянул им сквозь колючую проволоку куска хлеба. И старший наш, и невестка с двумя детками…»
Все исчезло из глаз Галины Остаповны: миска с готовым салатом, свежие огурчики на тарелке, нежно-розовая, с серебристым краем лососина, не раскрытые еще консервы… Дети Решетовых и внуки, звонкоголосые, резвые малыши, никогда уже не сядут за праздничный стол. Стараясь совладать с горестным волнением, Галина Остановка отвернулась к плите, к окну…
Варя испуганно подбежала к ней:
— Что с вами?
Лариса — та сразу все поняла. Ей хорошо знакомы эти приступы сердечной тоски. Чаще они случаются именно тогда, когда вокруг весело.
— Простите за беспокойство! — Галина Остаповна виновато улыбнулась. — Сердце, знаете ли, шалит.
— Вы отдохните, а мы с Варей сами накроем Стол, — сказала Лариса.
То, что она назвала ее, как в былые дни, и, надев передник Галины Остаповны, начала, точно своя, расхаживать по квартире, и тронуло и насторожило Варю: несмотря на самое искреннее желание, не могла она относиться просто к женщине, которой увлекался ее Иван Иванович.
— Хозяйничайте, а я посижу с нашей молодежью. — Галина Остаповна припудрила заплаканное лицо и пошла к мальчишкам: тянуло снова посмотреть на Алешу.
— Так и есть! Миша, осторожнее, — воскликнула Варя, заглянув чуть погодя в комнату. — Отпусти тетю Галю, пусть она спокойно посидит на диване. Дайте €й, ребята, подушку.
— Ничего, теперь все прошло. — Галина Остаповна погладила прильнувшего к ней Мишутку, взглянула на Алешу, усевшегося рядом в кресло. — Вот мы и познакомились!
— Вам надо на дачу, — серьезно посоветовал Алеша. — У кого больное сердце, тем плохо в городе летом: душно.
— У меня везде болит сердце, Лешечка. Не на дачу, а на мыло меня пора…
— Туда пите надо? — не понял Мишутка. Алеша рассмеялся.
— Как ты путаешь звуки, Мишук! То у тебя «тулат» вместо кулак, то «пите»… Не пите, а тебе. Понял?
«И внучат у нас теперь не будет, — думала свое Галина Остаповна. — Только и осталось, что на чужих ребятишек любоваться».
Приход Раечки и Злобина отвлек ее от грустных мыслей.
— Фу-ты, ну-ты! — сказала она, взглянув на Раечку, как будто подросшую в ажурных туфлях на неимоверно высоких каблуках, одетую в черную юбку и прозрачную блузку с пышными рукавами и крохотными бантиками из черного бархата; на белокурых кудрях ее красовалась шляпка из лакированной соломки — «фик-фок на один бок».
— Нравится? — Раечка сдержанно улыбнулась и до-правила рукава блузки. — Это из нейлона — ультрамодный материал.
— Так же модно, как сама госпожа атомная бомба, — непонятно пробурчал Злобин.
— Красиво, — одобрила Варя, и Раечка опять снисходительно улыбнулась, сознавая свое превосходства перед «якуточкой».
Появление Ларисы со стопкой чистых тарелок сразу приглушило ее самодовольство. Оглянув вошедшую с ног до головы, она насторожилась.
— Очень рад! — Злобин пожал руку Ларисе, обернулся к жене. — Знакомься, Рая: наша фронтовичка, хирург Фирсова Лариса Петровна.
— Ах, вы хирург! — с неподдельным удивлением воскликнула Раечка. — Как же вы там на фронте? В сапогах?
— Да, в сапогах.
— Ив брюках?
— Нет, мы юбки носили. — Теперь в улыбке Ларисы проскользнула еле приметная грустная снисходительность.
Раечка сразу это заметила.
«Они там с нашими мужьями финтили, а мы в тылу горе хлебали, детей воспитывали», — подумала она с мгновенно возникшей неприязнью.
— Алеша! Ох, братец, как ты вырос! Тебя узнать невозможно, — говорил тем временем Злобин, бережно сжимая могучими руками тонкие плечи подростка.
— А вы такой же. Я бы вас сразу узнал, — весело ответил Алеша. — Что ж так долго нет Ивана Ивановича? Я по нем очень соскучился, — добавил он наивно.
— По мне не скучал? Исчез — и шут с ним?
— Нет, но понимаете… он со мной часто играл и вообще… запомнился. Я даже помню, как он уезжал на совещание хирургов на левый берег. Я так ждал его тогда. Ужасно ждал: боялся, что его убьют на переправе! — Алеша покраснел, смущенно улыбнулся, всей пятерней отбросив назад волосы. Он только сейчас почувствовал, насколько стосковался об Аржанове и как это хорошо — поговорить о нем с человеком, который его знает. — Помните, как Иван Иванович вернулся из Заволжья? Он привез мне тогда заграничную трофейную игрушку. Тетушка Паручиха, мать Вовки, назвала эту игрушку живодерской. Такая, знаете, красивая коробочка с головой негра и сабелькой. Нажмешь сбоку пружинку — и сабелька раз негра по шее! Как будто насквозь прорубит, но все цело. Иван Иванович сам не разглядел, какой фокус был в той штучке. Ему один полковник подарил, а он — мне. Солдатам раненым понравилась: все нажимали и удивлялись, как ловко устроено. Конечно, это была фашистская пропаганда, но мы ее не поняли. Я эту игрушку долго берег, а потом потерял… Погоди, Мишук, видишь, мы разговариваем! — Алеша опять взял мальчика на руки и, держа под коленки, перегибаясь назад от его тяжести, спросил — Ты любишь своего папу?
— Да, много. И тебя тоже! — Обхватив руками шею Алеши, Мишутка крепко прижал его голову к своей груди. — Так! — пояснил он, задохнувшись от нешуточного усилия.
— Ничего ты еще не понимаешь! — не то с сожалением, не то с завистью сказал Алеша и вздрогнул, Услышав голос Аржанова в коридоре.
Узнал ли он его на самом деле, или это была лишь, догадка, вызванная напряженным ожиданием, но говорил там действительно Иван Иванович.
Он вошел вместе с Решетовым. Оба раскраснелись но не оттого, что было жарко, а от быстрой ходьбы и веселого оживления: они и не почувствовали уличной жары после духоты операционной, где приходилось действовать в халатах и масках.
— Очень интересно прошел сегодня опыт, очень показательно! — громко говорил Иван Иванович Варе, которая открыла им дверь. — Григорий Герасимович ассистировал мне на совесть. Он в ударе, можно сказать, после того, как блестяще склепал эту мегеру Тартаковскую. — Тут Иван Иванович прорвался бурным смехом. — Ты представить себе не можешь, что за прелестное видение явилось нам, дай ей господь здоровья. Да-да-да! Теперь ее здоровье — вопрос нашей чести!
Доктор снова рассмеялся, но сразу оборвал смех: в глубине коридора перед ним возникло новое видение, очень бледное, с прямо устремленным взглядом блестящих глаз.
«Лариса Петровна! Пригласила-таки!» — с обидой и досадой на жену подумал Иван Иванович.
— Здравствуйте! — отчужденно сказал он Ларисе, перенеся и на нее часть своей досады: — Вот видите: выходной день, жара, а одержимые хирурги торчат в операционной.
— Такова уж наша судьба: дело и время не терпят, — ответила Лариса, всем существом ощутив тепло сильной руки Аржанова и холод его слов.
— Да-да-да! Время и дело не терпят! — так же холодно повторил он, входя в столовую, и остановился на пороге, не обращая внимания на Мишутку, с разбегу повиснувшего на нем.
Посреди комнаты стоял худенький подросток, нервно сжимая поясной ремень, робко и радостно смотрел снизу вверх на высокого доктора. Иван Иванович сразу узнал его. Только нет прежней челочки, только выше стал ростом, а круглые черные глаза на детски округленном лице и словно навостренные уши те же.
«Мне можно тут помогать? Они сами даже напиться не могут», — так и зазвучали в ушах слова маленького мальчика, и снова точно распахнулась душа — ожило прошлое: военные госпитали, тяжесть отступления, встреча с Ларисой и ее сынишкой.
«Я хочу маршалом быть…» И незабываемое — преданная нежность к раненым и привязанность к нему — хирургу — ребенка, в свои пять лет увидевшего столько горя.
— Алеша! — Доктор порывисто протянул руки. — Здравствуй, дорогой маршал!
— Здравствуйте! — с трудом выговорил Алеша и чуть не заплакал, когда Аржанов по-отцовски обнял его и поцеловал.
— Ты вырос, мальчик! — взволнованно сказал Иван Иванович, чувствуя, как прошлое все сильнее охватывает его, и не пытаясь в этот миг противиться ему.
— А я? А меня? — требовательно пищал Мишутка, цепляясь за полы отцовского пиджака.
— Ты конечно! Тебя обязательно. — Иван Иванович, улыбаясь, наклонился к Мишутке, взял его на руки и тоже поцеловал.
Алеша смотрел на них, боясь, что о нем сейчас забудут. Тоска по отцовской ласке и боль ревности остро пронзили его.
— Я вас всегда помнил! — сказал он с упреком. — Я вас никогда не забывал! — И чтобы не расплакаться — этого еще недоставало! — опрометью выскочил из комнаты.
— Куда ты, Алеша? — спросила в коридоре Лариса, видевшая его встречу с Аржановым, но отчего-то не решившаяся войти в комнату.
— Погуляю… Голова у меня… — уже с лестницы крикнул Алеша.
Иван Иванович стоял, прижимая к груди младшего сына (он именно так и чувствовал сейчас, что сбежал его старший, любимый сын), стоял, словно пришибленный, и думал:
«Алешка! Алешка! Как это я оставил тебя?!»
Когда сели за стол, доктор все еще не мог отделаться от чувства вины и избегал смотреть на Ларису. — Помните, мы праздновали в Сталинграде, когда Григорий Герасимович получил звание заслуженного врача? — обратился к нему Злобин. — Было по стакану
горячего чая да по бублику довоенного производства но зато, дорогая Галина Остаповна, ваш благоверный с такой любовью вспоминал о вас! Умела, мол, она накрывать стол по случаю разных торжеств…
— Только потому и вспоминал! — шутливо упрекнула мужа Галина Остаповна.
— Нет, еще рассказывал, как вы ездили с ним на охоту и на комаров сердились.
Решетов слушал, мирно улыбаясь, довольный успешным днем.
— Алеша-то какой большой стал! — сказал он, но посмотрел на жену и умолк.
— Скоро женить будем парня! — Злобин всем плотным корпусом повернулся к Ларисе и — как будто кто его дернул за язык — с неожиданным озорством поддразнил: — Красивая свекровушка из вас получится: вы за это время совсем не изменились.
— Очень хорошо, — рассеянно отозвалась Лариса, с беспокойством взглянув на дверь.
Иван Иванович заметил ее взгляд, и его тоже охватило беспокойство: куда же сбежал Алеша?
«Видно, очень нервный мальчик. Сколько ему? Пятнадцать лет? Самый трудный возраст! Еще и пятнадцати-то нет. Да-да, после той сталинградской бомбежки ему пять лет исполнилось…»
Иван Иванович уже не раз ловил пытливый взгляд Вари, и это вызывало в нем досаду на нее. Разве можно шутить с чувствами? Все равно что с огнем играть!
В коридоре раздался телефонный звонок.
— Алеша звонил, — сообщил Решетов Ларисе. — Он домой поехал, просил передать, чтобы вы не тревожились.
— Почему он убежал от нас? Видно, скучно показалось! — сказала огорченная Галина Остаповна.
— За девчатами еще не ухаживает? — спросил Злобин.
— Пока не заметно, хотя знакомых девочек у него много. Он конькобежец хороший, в волейбол играет, да и в музыкальной школе есть друзья. Но говорит, что еще ни разу в жизни не влюблялся.
Все засмеялись, а Иван Иванович мягко сказал, не глядя на Ларису:
— Алеша обиделся бы на вас. Он ведь с вами, наверное, до душам говорил.
Лариса смутилась:
— Да, обиделся бы. Он очень серьезный мальчик. — Отразилась на нем военная обстановка? — спросила Варя.
— Еще бы! Столько пришлось пережить!
В голосе женщины прозвучала такая боль, что Иван Иванович невольно поднял глаза. Внешне Лариса действительно мало изменилась за прошедшие десять лет. Но тогда, в Сталинграде, несмотря на невыносимую тяжесть обстановки, она в полной мере обладала обаянием молодости, даже горе придавало ей трогательную прелесть. Сейчас все в ней выражало силу и ум, но она уже перешагнула пору расцвета, и прежнее женственное очарование как бы потускнело со временем. Еще горел румянец, ярко блестели серые глаза и золотистые искры по-прежнему светились в пышных, просто причесанных волосах, но той прежней, нежной и огневой Ларисы, какой она осталась в памяти Аржанова, уже не было. Суровым казалось лицо, спокойно лежали на краю стола ее руки хирурга с чуть сморщенной, суховатой от постоянного мытья кожей. Все было знакомым и в то же время иным. Едва успев осознать это, Иван Иванович понял, что такая Лариса для него еще ближе и дороже.
«И лучше бы не видеть ее совсем!»-прозвучало в его душе. Он отвернулся и снова встретился с взглядом Вари, которая сидела с Мишуткой возле Галины Остаповны.
Она тепло улыбнулась мужу, а он не улыбнулся в ответ: не смог. В этот момент Решетов поднял рюмку и сказал серьезно:
— Давайте выпьем за здоровье Тартаковской.
— С великим удовольствием! — отозвался Злобин.
— И за здоровье нашего Про Фро, — добавил Иван Иванович, — без него мы сели бы на мель.
Фирсова тоже оживилась и так похорошела сразу, что Мишутка неожиданно спросил:
— Эта тетя красивая, да? — и показал на нее пальчиком.
Выбравшись из рук матери, он бочком пролез к стулу Ларисы.
— Ты мне что-то сказать хочешь? — спросила она с Улыбкой.
— У тебя ямочки на лице… Кто их сделал?
— Вот так вопрос! — воскликнул Злобия со смехом.
— Леонид, это пошлость! — сразу взорвалась Раечка. — Нельзя так извращать наивный вопрос ребенка!
— Помилуй, почему пошлость?
— А ты даже не замечаешь?! Понятно: вы на фронте привыкли вести себя как жеребчики!
Злобин покраснел до корней светлых волос.
— Ну, знаешь!.. Если ты привыкла не стесняться при собственных детях, то хоть бы при чужих постыдилась!
— При чужом ребенке, ты хочешь сказать? Ну конечно, не женщину же ты имеешь в виду!.. Фронтовая подруга! Мы в тылу лишения терпели, а вы…
— А мы там веселились! — перебил Злобин, и нехорошо, неловко стало людям, помнившим его хладнокровие и невозмутимость в военной обстановке, — так нервно исказились черты его лица, с такой ненавистью посмотрел он на свою малютку жену, на ее искусные локоны и бантики ее прозрачной блузки. — Ты сама опошляешь все: и верность, и дружбу, и даже любовь к родине.
— Я?! — Раечка разразилась истерикой, но никто не тронулся с места, чтобы помочь ей.
— Ни стыда, ни совести! — пробурчал Злобин, сумрачно глядя, как изгибалась она на стуле, то хохоча, то рыдая.
Только Галина Остановка подошла к ней со стаканом воды и, взяв за руку, сказала:
— Пойдемте в спальню, там посидите, успокойтесь, перестаньте, а то ребенка напутаете.
Раечка нехотя повиновалась: чувствуя, что снова хватила через край.
Что касается ребенка, то Мишутка совсем не испугался. Наоборот, он с живейшим любопытством наблюдал дикую сцену этого «куража», уверенный, что дядя Леонид сейчас отшлепает свою капризную Раечку.
— Вы уж простите! — сказал Злобин, с горькой, виноватой усмешкой посматривая то на Ларису, то на друзей.
— Полно, Леонид Алексеевич! — сердито ответил за всех Решетов. — Разве мы не знаем твою взбалмошную супругу! Не в ней дело. За тебя больно, дорогой!
«Как это возмутительно!» — думала Варя, глядя на Ларису, которая сидела, опустив голову, точно стыдясь смотреть на окружавших ее людей.
Ларисе было очень тяжело. Ведь такое не редко встречалось в ее жизни. Пусть в иной форме, но ее уже не раз оскорбляли. За что же? За то, что она красива и одинока? Но разве она виновата в своем одиночестве? Разве она сама разрушила свою семью?
Она выпрямилась и встретилась со взглядом Аржанова. Он смотрел на нее явно расстроенный, но что-то большее, чем жалость, чем простое человеческое сочувствие, светилось в его глазах. Если бы он посмотрел на нее так до выходки жены Злобина!.. Если бы Лариса ощутила эту теплоту при первой встрече, или когда приходила к нему по поводу Наташи, или сегодня, когда он здоровался с нею! А сейчас… Можно ли так смотреть на нее после нанесенного ей оскорбления?!
Брови Ларисы нахмурились, и взгляд ее стал задумчиво далеким.
— Я часто думаю о судьбе миллионов женщин, так же, как я, лишенных семейного счастья. Кто мы? Матери и кормилицы своих детей, труженицы, отдающие силы общему делу, а в личной жизни мы однокрылые птицы. Война обломала нам крылья, и, конечно, мы не можем летать вместе со стаей. — И еще у нее вырвалось с глубокой грустью: — Как хорошо, что здесь не было Алеши!