Мэри Д. Расселл «Дети Бога»

Прелюдия

Потея и борясь с тошнотой, отец Эмилио Сандос сидел на краю кровати, обхватив голову тем, что осталось от его кистей.

Многое оказалось труднее, чем он ожидал. Потеря рассудка, например. Или умирание. «Почему я до сих пор жив?» — удивлялся Сандос не столько с философским любопытством, сколько с раздражением на свою физическую выносливость и явное невезение, из-за которых продолжал дышать, хотя все, чего он хотел, это умереть. «Что-то должно погибнуть, — шептал он, пребывая один в ночи. — Мой рассудок или моя душа…»

Сандос встал и принялся ходить, засунув кисти под мышки, чтобы пальцы не вибрировали при движении. Не в силах изгнать из темноты видения кошмара, он локтем включил свет, желая ясно видеть реальные предметы: кровать со спутанными, мокрыми от пота простынями, деревянный стул, маленький немудреный комод. Пять шагов вперед, поворот, пять шагов назад. Почти точные размеры камеры на Ракхате…

Раздался стук в дверь, и Сандос услышал голос брата Эдварда, чья спальня находилась рядом, и кто всегда был настороже, прислушиваясь к этим ночным хождениям.

— С вами все в порядке, святой отец? — негромко спросил Эдвард.

Все ли со мной в порядке? Сандосу хотелось плакать. Боже! Я напуган, искалечен, а все, кого я любил, мертвы…

Но Эдвард Бер, стоявший в коридоре, перед дверью Сандоса, услышал лишь:

— Я в порядке, Эд. Просто не спится. Все отлично.

Брат Эдвард вздохнул, ничуть не удивившись. Он заботился об Эмилио Сандосе ночью и днем, уже почти год. Ухаживал за его загубленным телом, молился за него, со страхом и смятением смотрел, как священник борется, пробиваясь из состояния полной беспомощности к хрупкому самоуважению. Поэтому, даже когда Эдвард шлепал нынешней ночью по коридору, чтобы проведать Сандоса, он ожидал, что на свой бессмысленный вопрос получит именно этот негромкий ответ. «Знаете, это еще не кончилось, — предостерег брат Эдвард несколько дней назад, когда Эмилио наконец произнес непроизносимое. — Через такое сразу не перешагнешь». И Эмилио с этим согласился.

Вернувшись в свою постель, Эдвард взбил подушку и скользнул под покрывало, прислушиваясь к возобновившимся шагам. Одно дело — знать правду, подумал он. Но жить с ней — это совсем другое.

В комнате, находившейся непосредственно под комнатой Сандоса, отец Генерал Общества Иисуса тоже услышал внезапный задыхающийся крик, объявивший о прибытии инкубуса, правившего ночами Эмилио. В отличие от брата Эдварда, Винченцо Джулиани уже не вставал, чтобы предложить Сандосу помощь, которой тот не желал. Генерал хорошо помнил выражение ужаса на лице брата и безмолвную борьбу за восстановление контроля над собой.

На протяжении долгих месяцев, председательствуя при расследовании орденом провала первой иезуитской миссии на Ракхат, Винченцо Джулиани был уверен: если Эмилио Сандоса вынудить рассказать, что произошло на той чужой планете, это решит проблему и принесет Эмилио хоть какое-то успокоение. Отец Генерал был одновременно администратором и священником; он полагал необходимым — для ордена и для самого Сандоса — посмотреть в лицо фактам. И поэтому всеми способами, прямыми и окольными, мягкими и жесткими, он привел Сандоса к моменту, когда правда могла его освободить.

И на каждом шаге этого пути Сандос сопротивлялся: ни один священник, сколь бы безрассудным он ни был, не хочет подрывать веру другого. Но Винченцо Джулиани был искренне убежден, что способен проанализировать ошибку и исправить ее, понять неудачу и простить, выслушать признание в грехе и отпустить его.

К чему он не был готов — это к невиновности Сандоса.

«Знаете, что я думал как раз перед тем, как мной попользовались впервые? Я в руках Господа, — сказал Эмилио, когда в один из золотистых августовских дней его оборонительные рубежи наконец рухнули. — Я любил Бога и доверял Его любви. Забавно, не правда ли? Я убрал всякую защиту. Между мной и тем, что случилось, не было ничего, кроме любви Господа. И меня изнасиловали. Я был нагим перед Богом, и меня изнасиловали».

«Что есть в людях такого, что заставляет нас столь истово верить в греховность другого? — спрашивал себя Джулиани в ту ночь. — Что заставляет нас желать этого так страстно? Несостоятельный идеализм, — предположил он. — Мы разочаровались сами, а затем выискиваем вокруг провалы других, дабы убедить себя: я не один такой».

Эмилио Сандос не был безгрешен; на самом деле он вел себя так, будто был очень виноват, и все же…

«Если Господь, шаг за шагом, вел меня к тому, чтобы любить Бога, как это мне чудилось; если я принимаю, что красота и восторг были реальны, истинны, тогда и остальное тоже было волей Бога, а это, господа, причина для горечи, — сказал им Сандос. — Но если я лишь обманутая обезьяна, слишком серьезно воспринявшая ворох старых сказок, тогда это я навлек беду на себя и своих спутников. Проблема атеизма — как я нахожу, учитывая данные обстоятельства, — в том, что мне некого презирать, кроме себя самого. Если же, однако, я предпочту верить, что Бог зол и жесток, тогда у меня, по крайней мере, будет утешение в ненависти к Богу».

«Если Сандос заблуждается, — думал Винченцо Джулиани, слушая неустанные шаги над головой, — то что есть я? А если нет, то что тогда Бог?»

1

Неаполь Сентябрь 2060

Слово «клевета» Селестина Джулиани узнала во время крещения своей кузины. Это почти все, что она запомнила о той вечеринке, если не считать плачущего мужчины.

Церковь выглядела мило, и пение ей понравилось, но малютку нарядили в платье Селестины, а это было нечестно. Никто не спрашивал у Селестины разрешения, хотя ей не позволяли брать веши без спроса. Мама объяснила, что все младенцы Джулиани носили это платье, когда их крестили, и указала на кромку, где было вышито имя Селестины. «Видишь, cara?[1] Здесь твое имя и имена твоего папы, тети Кармеллы, твоих кузенов и кузины: Роберто, Стефано, Анамария. Теперь пришла очередь новой малышки».

Но Селестина была не в том настроении, чтобы поддаваться аргументам. Эта кроха выглядит, точно дедушка, надевший платье невесты, решила она сердито.

Когда церемония ей наскучила, Селестина стала махать руками, наклонив голову, чтобы видеть, как ее юбка крутится из стороны в сторону, и украдкой поглядывая на человека с механизмами на руках, одиноко стоявшего в углу. «Он священник, как и американский кузен дедушки Джулиани, дон Винченцо, — объяснила ей мама в то утро, прежде чем они покинули церковь. — Долгое время он был болен, и его руки действуют не очень хорошо, поэтому он использует аппараты, чтобы те помогали его пальцам двигаться… Carissima, не пялься».

Селестина не пялилась. Но поглядывала в его сторону довольно часто.

В отличие от остальных, этот человек не обращал на младенца внимания, и когда Селестина очередной раз на него посмотрела, он ее увидел. Механизмы выглядели устрашающе, но сам человек не был страшным. Большинство взрослых улыбались губами, однако их глаза говорили: шла бы ты куда-нибудь поиграть. Человек с механизмами не улыбался, зато улыбались его глаза.

Младенец все ныл и ныл, а потом Селестина почуяла, как запахло какашками.

— Мама! — воскликнула она в ужасе. — Эта малютка…

— Ш-ш, cara — громко прошептала ее мать, а все взрослые засмеялись — даже дон Винченцо, одетый в длинную черную одежду, как и человек с аппаратами на руках и тот, который лил на ребенка воду.

Наконец это закончилось, и все покинули темную церковь, выйдя на солнечный свет.

— Но мама, этот младенец обделался! — настаивала Селестина, пока они спускались по ступеням и ждали, когда шофер подгонит машину. — Прямо в мое платье! Оно теперь будет грязным!

— Селестина, — резко ответила ее мать, — ты и сама раньше такое делала! Эта малютка носит памперсы — так же, как носила ты.

Селестина открыла рот. Взрослые вокруг нее засмеялись — кроме человека с механизмами, который остановился рядом и наклонился к ней, отразив на своем лице ее собственное потрясенное возмущение.

— Это клевета! — воскликнула Селестина, повторив то, что он ей прошептал.

— Чудовищная клевета! — негодующе подтвердил он, выпрямляясь, и, хотя Селестина не поняла ни одного из этих слов, она знала, что он на ее стороне, а не на стороне смеющихся взрослых.

Потом все пошли в дом тети Кармеллы. Селестина ела печенье, пила содовую, которой могла лакомиться лишь на вечеринках, поскольку та не делает ее кости крепче, и упросила дядю Паоло покачать ее на качелях. Она подумала, не поиграть ли со своими двоюродными братьями, но ни один из них не был ей ровесником, а Анамария всегда хотела быть мамой, оставляя Селестине роль дочки, и это было скучно. Поэтому она попробовала танцевать в центре кухни, пока бабушка не сказала, что она прелестна, а мама не предложила навестить морских свинок.

Когда девочка раскапризничалась, мама увела ее в дальнюю спальню и посидела с ней некоторое время, тихонько напевая. Селестина уже почти заснула, когда мать потянулась за салфеткой и высморкалась.

— Мама? А почему папа сегодня не приходил?

— Он был занят, cara, — сказала Джина Джулиани. — Спи.

Ее разбудили уходившие гости: кузены, тети, дяди, бабушки, дедушки, друзья семьи выкрикивали ciaos[3] и buonafortunas,[4] прощаясь с новорожденной и ее родителями. Поднявшись, Селестина сходила на горшок, что напомнило ей о «клевете», а затем направилась к лоджии, прикидывая, нельзя ли взять домой несколько надувных шаров. Стефано устроил скандал — с воплями и плачем. «Я знаю, знаю, — говорила тетя Кармелла. — После такого приятного времени трудно говорить всем «до свиданья», но вечеринка заканчивается». А дядя Паоло просто вскинул Стефано на руки, улыбаясь, но не допуская капризов.

Никто из взрослых, снисходительно наблюдающих за скандалом, не обратил внимания на Селестину, стоявшую в проеме. Ее мать помогала тете Кармелле вычищать тарелки. Ее бабушки и дедушки прощались во дворе с гостями. Остальные смотрели на Стефано, вопящего и мужественно сопротивляющегося, но беспомощного в руках отца, который уже уносил его, извинившись за шум. И лишь Селестина заметила, как у дона Винченцо изменилось лицо. Вот тогда она посмотрела на человека с механизмами на кистях и увидела, что тот плачет.

Селестина видела, как плакала ее мать, но не знала, что мужчины тоже плачут. Это ее испугало, потому что было странным, и потому что она была голодна, и потому что ей нравился человек, принявший ее сторону, и потому что он плакал не как другие, кого она знала, — глаза открыты, слезы скатываются по неподвижному лицу.

Дверцы машины захлопнулись, затем Селестина услышала хруст шин по гравию — ив этот момент мать вскинула на нее глаза. Когда Джина проследила за взглядом дочери, ее улыбка померкла. Посмотрев в сторону двух священников, Джина тихо сказала что-то своей золовке. Кивнув, Кармелла понесла на кухню груду посуды, но по пути подошла к дону Винченцо.

— Может быть, пройдете в спальню в конце холла? — предложила она. — Там вас никто не побеспокоит.

Селестина быстро убралась с дороги, когда дон Винченцо, взяв плачущего человека под руку, повел его через проем лоджии к комнате Кармеллы. Когда они проходили мимо Селестины, она услышала, как дон Винченцо спросил:

— Это было похоже, да? Их забавляло, когда ты сопротивлялся?

Бесшумно ступая, Селестина последовала за ними и заглянула в щель, оставленную неплотно закрытой дверью. Человек с механизмами сидел в углу. Дон Винченцо молча стоял рядом, глядя через окно на загон Чече. Какой противный, подумала Селестина. Дон Винченцо противный! Она ненавидела, когда никто не обращал внимания на ее плач, утверждая, что она ведет себя глупо.

Когда Селестина вступила в спальню, этот человек увидел ее и вытер рукавами свое лицо.

— В чем дело? — подойдя ближе, спросила она. — Почему ты плачешь?

Дон Винченцо начал было что-то говорить, но человек покачал головой и сказал:

— Ничего, cara. Просто я вспомнил… кое-что плохое, что со мной случилось.

— А что случилось?

— Кое-какие… люди сделали мне больно… Это было давно, — заверил он, когда Селестина вытаращила глаза, испугавшись, что плохие люди все еще в доме. — Это случилось, когда ты была совсем маленькой, но иногда я это вспоминаю.

— Кто-нибудь тебя поцеловал?

— Mi scuzi?[5]

Он моргнул, когда Селестина это сказала, а дон Винченцо на секунду выпрямился.

— Чтобы меньше болело, — пояснила она.

Человек с механизмами улыбнулся очень мягко.

— Нет, cara. Меня никто не целовал.

— Я бы могла.

— Спасибо, — сказал он серьезным голосом. — Думаю, поцелуй мне поможет.

Наклонившись вперед, Селестина поцеловала его в щеку. Ее кузен Роберто, которому уже исполнилось девять, говорил, что целование — глупость, но она знала, что это не так.

— Это новое платье, — сказала она человеку. — Я испачкала его шоколадом.

— Все равно оно милое. Как и ты.

— А у Чече есть детки. Хочешь на них поглядеть?

Человек взглянул на дона Винченцо, и тот объяснил:

— Чече — это морская свинка. А иметь деток — главное занятие морских свинок.

— А-а. Si, cara, я бы с охотой.

Человек встал, и Селестина уже хотела взять его за руку, чтобы вывести наружу, но тут вспомнила про механизмы.

— А что с твоими руками? — спросила она, ухватив его за рукав и потянув за собой.

— Несчастный случай, cara. Не бойся. С тобой такого случиться не может.

Она повела Эмилио Сандоса вниз по коридору, и Винченцо Джулиани услышал, как Селестина спросила:

— Болит?

— Иногда, — просто сказал Сандос. — Не сегодня.

Затем хлопнула, закрываясь, задняя дверь, и Джулиани перестал различать их голоса. Он шагнул к окну, прислушиваясь к вечернему пению цикад, и посмотрел, как Селестина тянет Эмилио к загончику для морских свинок. Перегнувшись через проволочное ограждение — так, что мелькнула ее попка, обтянутая кружевными трусиками, — она вытащила детеныша для Эмилио, который, улыбаясь, сел на землю, восхищенно разглядывая крохотного зверька, брошенного Селестиной ему на колени, а его черные с серебром волосы свесились по сторонам высоких индейских скул.

Четырем священникам потребовалось восемь месяцев безжалостного нажима, чтобы заставить Эмилио Сандоса рассказать то, что Селестина выпытала за две минуты. Очевидно, с кривой усмешкой подумал отец Генерал, для такой работы иногда лучше всего подходит четырехлетняя девочка.

И ему захотелось, чтобы Эдвард Бер задержался и увидел это.

Брат Эдвард пребывал сейчас в своей комнате, расположенной в четырех километрах отсюда, в неаполитанском приюте иезуитов, и до сих пор был возмущен тем, что в качестве подходящего для Эмилио случая впервые покинуть заточение отец Генерал выбрал крестины.

— Вы шутите! — вскричал Эдвард этим утром. — Крещение? Отец Генерал, уж в крещении-то Эмилио нуждается сейчас менее всего!

— Это семья, Эд. Ни прессы, ни прессинга, — заявил Винченцо Джулиани. — Вечеринка пойдет ему на пользу. Он уже достаточно крепок…

— Физически — да, — признал Эдвард. — Но эмоционально он и близко не готов к такому. Ему нужно время! — настаивал Эдвард.

— Время, чтобы выпустить злость. Время, чтобы оплакать. Отец Генерал, вы не можете торопить…

— Эдвард, подгоните машину к десяти, — произнес отец Генерал, снисходительно улыбаясь. — Спасибо.

И на этом разговор закончился.

Высадив обоих священников у церкви, брат Эдвард провел остаток дня в доме иезуитов, страшно волнуясь. К трем часам он убедил себя, что и впрямь должен выехать раньше, чтобы доставить их с вечеринки обратно. Будет лишь разумно сделать поправку на проверки охранников, сказал он себе. Сколь бы знакомым ни был водитель, ни одна машина не могла приблизиться к недвижимому имуществу Джулиани или этому приюту без того, чтобы ее тщательно и многократно не осмотрели смуглые настороженные люди и огромные внимательные собаки, натренированные обнаруживать взрывчатку и злой умысел. Поэтому Эдвард отвел сорок пять минут на поездку, которая при иных обстоятельствах заняла бы десять, и подвергся расспрашиванию, обнюхиванию и инспекции на каждом перекрестке дороги, протянувшейся вдоль берега. Это время нельзя считать потраченным впустую, думал Эдвард, пока у ворот резиденции с помощью зеркальца обследовали днище машины, а его удостоверение изучали в четвертый раз. Например, от нескольких псов он узнал поразительные подробности насчет того, где, теоретически, можно спрятать оружие на теле толстенького коротышки.

И сколь бы сомнительной ни была порядочность неаполитанских родственников отца Генерала, было утешением сознавать, что эта их основательность на пользу Эмилио Сандосу. В конце концов Эдварду позволили въехать на дорожку, ведущую к самому большому из зданий, видимых от передних ворот, — чья лоджия была празднично украшена цветами и надувными шарами. Эмилио нигде не было видно, но вскоре от маленькой толпы отделился отец Генерал, сопровождаемый молодой светловолосой женщиной. Джулиани вскинул руку, подтверждая, что видит Бера, затем обратился к кому-то в доме.

Через несколько секунд появился Эмилио, выглядевший спокойным и усталым, — темная амальгама индейской стойкости и испанской гордости. Рядом с ним вышагивала маленькая девочка в очень помятом нарядном платье.

— Так я и знал! — сердито пробормотал Эдвард. — Это чересчур!

Подкрепив себя таким глубоким вздохом, какой только мог сделать астматик, брат Эдвард грузно выбрался из автомобиля и торопливо его обогнул, чтобы распахнуть дверцы для отца Генерала и Сандоса, пока Джулиани прощался с хозяйкой и другими гостями. Малышка сказала что-то, и Эдвард застонал, когда Эмилио опустился на колени, чтобы она могла его обнять, и сам, насколько сумел, ее обнял. Несмотря… нет, благодаря столь нежному прощанию Эдвард нисколько не удивился тихому разговору, происходившему меж двумя священниками, пока они шли к машине.

— … если еще когда-нибудь поступишь так со мной — ты, сукин сын… Черт возьми, Эд, не нависай, — рявкнул Сандос, забираясь на заднее сиденье. — Я вполне могу и сам закрыть дверцу.

— Да, святой отец. Простите, святой отец, — сказал Эдвард, попятившись, хотя на самом деле был скорее доволен.

Совсем не похоже на то, что все идет по плану, отметил он про себя.

— Господи, Винч! Дети и младенцы! — прорычал Сандос, когда они оставили позади подъездную аллею Джулиани. — Предполагалось, это пойдет мне на пользу?

— Так и было, — настаивал отец Генерал. — Эмилио, до той последней сцены ты держался отлично…

— Мало с меня кошмаров? Надо освежить память о прошлом?

— Ты сказал, что хочешь жить самостоятельно, — терпеливо заметил отец Генерал. — Подобные ситуации неизбежно возникнут. Ты должен научиться иметь дело с…

— Да кто ты такой, мать твою, чтобы говорить мне, с чем я должен иметь дело? Дьявольщина, если это начинает происходить наяву..

Эдвард глянул в зеркальце, когда голос Эмилио прервался. Поплачь, подумал Эдвард. Это лучше, чем головная боль. Ну давай — поплачь!.. Но Сандос, умолкнув, смотрел на проплывающий мимо сельский пейзаж сухими глазами — судя по всему, взбешенный.

— В мире сейчас около шести миллиардов индивидуумов моложе пятнадцати лет, — снова заговорил отец Генерал миролюбивым тоном. — Избежать их всех тебе вряд ли удастся. И если ты неспособен справиться с этим в контролируемом окружении — таком, как дом Кармеллы…

— Quoderatdemonstrandum,[6] — язвительно сказал Сандос.

— … тогда, возможно, тебе следует подумать о том, чтобы остаться с нами. Хотя бы в качестве лингвиста.

— Хитрый старый ублюдок. — Сандос засмеялся — короткий, жесткий звук. — Ты намеренно все это устроил.

— Нельзя сделаться Генералом Общества Иисуса, будучи тупым ублюдком, — мягко заметил Джулиани и продолжал с серьезным видом: — Тупые ублюдки становятся знаменитыми лингвистами и подвергаются содомии на иных планетах.

— Ты просто завидуешь. Когда ты трахался последний раз?

Повернув налево, брат Эдвард вырулил на прибрежную дорогу. Видя насквозь отчаянную браваду Эмилио, он изумлялся отношениям между этими двумя людьми. Рожденный для богатства и неоспариваемых привилегий, Винченцо Джулиани был историком и политиком с международной известностью, в семьдесят девять лет сохранявшим крепость тела и ясность рассудка. Эмилио Сандос являлся внебрачным сыном пуэрториканки, согрешившей, пока ее муж сидел в тюрьме за торговлю тем самым, что обогатило предыдущее поколение семьи Джулиани. Они встретились более шестидесяти лет назад, во время обучения на священников. И однако Сандосу сейчас было лишь сорок шесть — плюс или минус пара месяцев. Одной из многих странностей в положении Эмилио было то, что тридцать четыре года он провел, путешествуя на сверхсветовой скорости к системе Альфа Центавра и обратно. С тех пор, как Сандос покинул Землю, для него минуло лишь около шести лет — безусловно, трудных, но не сравнимых с теми, что прошли для Винча Джулиани, ныне на десятилетия превосходившего Эмилио возрастом и стоявшего на несколько ступеней выше в иерархии иезуитов.

— Эмилио, я очень хочу, чтобы ты работал с нами… — говорил Джулиани.

— Ладно. Ладно! — воскликнул Эмилио, слишком усталый, чтобы спорить. (Что явилось, подумал, щуря глаза, брат Эдвард, желаемым результатом его сегодняшней активности.) — Но на моих условиях, черт тебя подери!

— Каких?

— Полностью интегрированная система звукоанализа, имеющая выход на обработку данных. С голосовым управлением.

Эдвард бросил взгляд в зеркальце и увидел, что Джулиани согласно кивнул.

— Личный кабинет, — продолжал Эмилио. — Я теперь не могу пользоваться клавиатурой и не могу работать, когда меня подслушивают.

— А что еще? — подстегнул Джулиани.

— Сгрузите в мой компьютер все фрагменты ракхатских песен… всё, перехваченное радиотелескопами с две тысячи девятнадцатого года. Загрузите все, что передала с Ракхата группа «Стеллы Марис».

Снова — согласие.

— Помощник. Чей родной язык атапаскский или мадьярский. Или язык эускара… баскский. И бегло говорящий на латыни или на английском или на испанском — все равно.

— Еще что?

— Хочу жить отдельно. Поставьте кровать в сарае. Или в гараже. Мне без разницы. Винч, я не прошусь во внешний мир. Мне нужно место, где я смогу быть один. Ни детей, ни младенцев.

— И что еще?

— Опубликование. Всего этого… всего, что мы отсылали на Землю.

— Не языки, — сказал Джулиани. — Социология, биология — да. Языки — нет.

— А тогда какой смысл? — воскликнул Эмилио. — За каким дьяволом я занимаюсь этим делом?

Отец Генерал не смотрел на него. Озирая Кампанский архипелаг, он следил за «рыбацкими» лодками каморры, патрулирующими неаполитанскую бухту, — благодарный им за защиту от медиахищников, готовых почти на все, чтобы расспросить маленького, худого человека, сгорбившегося рядом с ним, — священника, шлюху и детоубийцу, Эмилио Сандоса.

— Думаю, ты занимаешься этим ad majorem Dei gloriam,[7] — весело сказал он. — А если прославление Господа тебя больше не вдохновляет, можешь считать, что отрабатываешь полный пансион, предоставленный Обществом Иисуса, а также круглосуточную охрану, компьютерные системы звукоанализа и помощь в твоих исследованиях. Эмилио, разработка этих скреп обошлась недешево. Только больничные счета и врачебные гонорары составили более миллиона. Это деньги, которых у нас больше нет, — орден почти банкрот. Я старался оградить тебя от проблем, но с тех пор, как вы улетели, ситуация изменилась к худшему.

— Тогда почему вы сразу не выдворили такого дорогостоящего засранца? Я говорил тебе с самого начала, Винч: от меня вам одни убытки…

— Вздор, — перебил Джулиани, и его глаза на секунду встретились в зеркальце со взглядом Эдварда Бера. — Ты — имущество, из которого я намерен извлечь выгоду.

— О, превосходно! И что ты покупаешь вместе со мной?

— Перелет до Ракхата на коммерческом судне для четырех священников, освоивших к'сан и руанджу с помощью программ Сандоса — Мендес, кои являются эксклюзивной собственностью ордена иезуитов. — Винченцо Джулиани посмотрел на Сандоса, чьи глаза были сейчас закрыты из-за яркого света. — Эмилио, ты волен уйти в любой момент. Но пока проживаешь с нами, за наш счет, под нашей защитой…

— Орден владеет монополией на два ракхатских языка. Ты хочешь, чтобы я готовил переводчиков…

— … которых мы станем предоставлять деловым, научным или дипломатическим кругам, пока монополия не будет нарушена. Это поможет компенсировать наши затраты по страхованию первой миссии на Ракхат и позволит продолжить работу, начатую там вашей группой, requiescat in pace[8]… Брат Эдвард, притормозите, пожалуйста.

Остановив машину, Эдвард Бер потянулся к бардачку за инъекционным баллончиком, проверив указатель дозировки, прежде чем выбраться из автомобиля. К этому времени Джулиани уже стоял на коленях рядом с Сандосом, придерживая Эмилио, пока тот блевал на низкорослые придорожные сорняки. Эдвард прижал баллончик к шее Сандоса.

— Теперь, святой отец, надо подождать несколько минут. Они находились в поле зрения пары вооруженных членов каморры. Один из них приблизился, но отец Генерал покачал головой, и охранник вернулся на свой пост. Затем случился еще один приступ рвоты, после чего Сандос, взъерошенный и обессиленный, сел, закрыв глаза, потому что мигрень искажала его зрение.

— Как ее зовут, Винч?

— Селестина.

— Я не вернусь на Ракхат.

Он почти спал. Когда лекарство вводилось с помощью инъекции, оно всегда действовало на Эмилио усыпляюще. Никто не знал почему; его физиологическое состояние все еще не было нормальным.

— Боже, — пробормотал он, — не надо снова. Дети и младенцы. Не надо.

Глаза брата Эдварда встретились со взглядом отца Генерала.

— Это была молитва, — твердо сказал он спустя несколько минут.

— Да, — согласился Винченцо Джулиани.

Теперь он жестом подозвал охранников и отступил в сторону, когда один из них, взяв в охапку легкое, безвольное тело Сандоса, перенес его в машину.

— Да, — повторил он. — Боюсь, что так.

Брат Эдвард позвонил в приют, сообщив о создавшейся ситуации привратнику, а когда вырулил на круговую дорожку и припарковал машину перед парадным входом внушительного каменного здания, спасаемого от аскетизма пышными садами, окружавшими его со всех сторон, их уже ждали носилки.

— Еще слишком рано, — предупредил брат Эдвард, вместе с отцом Генералом наблюдая, как Эмилио уносят наверх, чтобы уложить в постель. — Он не готов. Вы слишком на него давите.

— Я давлю, он отбивается.

Вскинув руки, Джулиани пригладил волосы, которых не было на его голове несколько десятилетий.

— У меня заканчивается время, Эд. Я задержу их, сколько смогу, но добьюсь, чтобы на этом корабле были наши люди.

Уронив руки, он посмотрел на западные холмы.

— Никаким иным способом мы не сможем осуществить еще одну миссию.

Сжав губы, Эдвард покачал головой. Его легкие тихо посвистывали — в конце лета астма всегда обострялась.

— Это скверная сделка, отец Генерал.

На какое-то время Джулиани словно забыл, что он не один. Затем распрямился, внешне спокойный, и оглядел толстого низенького человечка, сопящего рядом с ним в пятнистой тени древней оливы.

— Спасибо за ваше мнение, брат Эдвард, — произнес отец Генерал сухо и четко.

Поставленный на место, Эдвард Бер взглядом проводил уходящего Джулиани, после чего вернулся в машину, чтобы отогнать ее в гараж. Сделав это, он по привычке запер ворота, хотя любого, сумевшего бы пробраться мимо охранников каморры, интересовал бы Эмилио Сандос, а вовсе не автомобиль, настолько устаревший, что его аккумулятор требовалось подзаряжать каждую ночь.

Пока Эдвард стоял на дорожке, глядя на окно спальни, где только что задернули шторы, появился кот, мурлыча и потягиваясь. Эдварда восхищала красота кошек, но он научился воспринимать их, как смертельную для астматика опасность.

— Проваливай, — сказал он зверю, но кот продолжал тереться о ноги Эдварда, столь же безразличный к его опасениям, как и отец Генерал.

Несколько минут спустя Винченцо Джулиани вошел в свой кабинет, и хотя дверь он закрыл с тихим, контролируемым щелчком, в кресло он скорее рухнул, нежели сел. Упершись локтями в полированную мерцающую поверхность столешницы из орехового дерева, он опустил голову на руки и закрыл глаза, не желая видеть свое отражение. «Торговли с Ракхатом не избежать, — сказал он себе. — Карло отправится туда — независимо оттого, поможем мы ему или нет. А так мы сможем оказывать некое смягчающее влияние…»

Подняв голову, он потянулся за компьютерным блокнотом. Рывком распахнув его, Джулиани перечитал письмо, которое пытался закончить в течение последних трех дней. «Ваше святейшество», — начиналось оно, но отец Генерал писал не только для папы. Это письмо станет частью истории первого контакта человечества с инопланетным разумным видом.

«Спасибо за Ваши любезные вопросы, касающиеся здоровья и состояния Эмилио Сандоса, — прочитал он. — За год, прошедший после его возвращения на Землю в сентябре 2059, отец Сандос оправился от цинги и анемии, но остается слабым и эмоционально нестабильным. Как Вам известно из сообщений СМИ, основанных на утечке сведений от персонала больницы Сальватора Мунди в Риме, на Ракхате ему вырезали мышцы между костями кистей, что удлинило пальцы, сделав их бесполезными. Сам Сандос не вполне понимает, почему его намеренно искалечили; это не задумывалось как пытка, хотя, несомненно, ею оказалось. Он полагает, что данная процедура обозначила его как зависимое лицо или, возможно, собственность туземца по имени Супаари ВаГайджур, подробнее о котором позже. Отца Сандоса снабдили внешними биоактивными скрепами; он трудился весьма усердно, дабы достичь хотя бы ограниченной сноровки, и теперь, в основном, способен заботиться о себе сам».

«Пора отлучать его от Эда Бера, — решил отец Генерал, и задумался о переназначении брата Эдварда. — Возможно, в новый лагерь беженцев в Гамбии. Там может пригодиться опыт Эда по реабилитации жертв группового изнасилования».

Джулиани сел прямее, отбросил посторонние мысли и вернулся к письму.

«По мнению руководителей миссии, — продолжал он читать, — первый контакт оказался поначалу успешным во многом благодаря Эмилио Сандосу. Его необыкновенные умелость и стойкость как переводчика помогли исследованиям всех членов группы «Стеллы Марис», а его личное обаяние завоевало им среди варакхати много друзей. Кроме того, очевидная красота его духовного состояния во время первых лет этой миссии возвратила к вере по меньшей мере одного светского члена команды и обогатила дух его братьев-священников.

Тем не менее из-за слухов о его поведении на Ракхате отец Сандос стал объектом ожесточенного общественного осуждения. Как Вы знаете, спустя три года вслед за нашим кораблем отправился «Магеллан» — судно, принадлежащее и подчиненное Консорциуму по контактам, чьи интересы заключаются главным образом в торговле. Скандал способствует продаже; громогласные голословные обвинения наших людей (и, в частности, отца Сандоса) были для Консорциума экономически выгодны, поэтому с Ракхата были отправлены сенсационные доклады, чтобы распространить их по всему миру. Справедливости ради следует заметить, что прибывшие на Ракхат члены команды «Магеллан» были совершенно незнакомы с местными условиями, и Супаари ВаГайджур мог по многим фактам ввести их в заблуждение. Последующее необъясненное исчезновение группы «Магеллана» указывает на то, что она тоже стала жертвой практической невозможности избежать на Ракхате фатальных ошибок.

Таким образом, из восемнадцати человек, отправленных на Ракхат двумя отдельными группами, выжил только Эмилио Сандос. В течение напряженного расследования, длившегося несколько месяцев, отец Сандос сотрудничал с нами насколько мог, нередко ценой значительных личных страданий. Я предоставлю Вашему святейшеству полный набор научных статей миссии и вспомогательных документов, а также расшифровки стенограмм слушаний; здесь же Вашему рассмотрению предлагается краткий перечень наиболее существенных моментов, выявленных во время этих, только что завершенных слушаний.

1. На Ракхате существует не один, но два разумных вида.

В самом начале команду «Стеллы Марис» радушно приняли в деревне Кашан, в качестве «чужеземной» торговой делегации. Жители деревни идентифицировали себя как руна, что означает просто «люди». Руна являются крупными растительноядными двуногими, снабженными стабилизирующими хвостами и отдаленно напоминающими кенгуру; у них высокие подвижные уши и замечательно красивые глаза с двумя радужными оболочками. По натуре руна миролюбивы, чрезвычайно общительны и живут тесными коммунами.

На их руках имеется по два больших пальца, а их мастерство изумительно, но некоторые члены иезуитской группы полагали, что руна несколько ограниченны интеллектуально. Их материальная культура казалась слишком простой, чтобы ею можно было объяснить мощные радиотрансляции, впервые зафиксированные на Земле в 2019 году. К тому же музыка беспокоила и пугала руна, и это представлялось странным, учитывая, что именно благодаря транслированию хоралов мы впервые узнали о существовании Ракхата. Тем не менее некоторые руна были весьма сообразительны, и предварительный вывод заключался в том, что деревня Кашан — нечто вроде тихой заводи на окраине более продвинутой цивилизации. Поскольку в самом Кашане хватало материала для исследований, было решено задержаться там на некоторое время.

К большому удивлению наших людей, Певцы Ракхата в действительности оказались вторым разумным видом планеты. Внешне джана'ата поразительно похожи на руна, но сие сходство весьма поверхностно, ибо джана'ата плотоядны, к тому же у них приспособленные для хватания ступни и трехпалые кисти, оснащенные когтями и весьма неловкие. Первые два года джана'ата были представлены единственным индивидуумом: Супаари ВаГайджуром, торговцем, имевшим резиденцию в городе Гайджур и выполнявшим роль посредника для ряда отдаленных рунских деревень, расположенных в южном Инброкаре — государстве, которое занимает центральную треть самого большого континента Ракхата.

Члены иезуитской группы имели все основания считать Супаари вполне доброжелательной личностью. Более того, благодаря вмешательству и помощи Супаари их взаимоотношения с руна, жителями деревни, значительно улучшились, а многое из того, что Сандос понял в цивилизации Ракхата, он приписывает терпеливым разъяснениям Супаари. И то, что Супаари столь цинично предал доверие Сандоса, остается одной из главных загадок этой миссии.

2. Люди изготовляют инструменты; джана'ата выводят руна.

Руна являются руками джана'ата: искусные ремесленники, домашняя прислуга и рабочие, даже государственные служащие. Но различия в статусе между джана'ата и руна не просто классовые, как полагали наши люди. По существу, руна — прирученные животные: джана'ата разводят их, как мы разводим собак.

Руна не плодятся, если их питание не достигает критического уровня сытности, что вызывает нечто вроде течки. Это биологическое обстоятельство стало основой ракхатской экономики. Чтобы «заслужить» право иметь детей, руна экономически сотрудничают с джана'ата. Когда корпоративный счет деревни доходит до намеченной цифры, джана'ата предоставляют ее жителям дополнительный корм, достаточный для контролируемого продуцирования молодняка — без риска экологической Деградации, связанной с перенаселенностью.

Базовыми ценностями общества джана'ата являются управляемость и стабильность; следуя им, джана'ата ограничивают также и собственное размножение, поддерживая свою численность в границах примерно четырех процентов от общей популяции руна. Строгие линии наследования задают чрезвычайно церемониальную жизнь, и лишь первые двое детей каждой четы джана'ата имеют право жениться и заводить потомство. Если взрослые особи, родившиеся третьими и позже, отказываются подвергнуться кастрации, они могут вступать в сексуальные отношения с наложницами-руна, поскольку межвидовой секс не несет риска несанкционированных рождений. Третьерожденные джана'ата занимаются в основном торговлей, науками и, очевидно, проституцией. В этом контексте следует заметить, что Супаари ВаГайджур был рожден третьим.

Кроме того (и это самое шокирующее), джана'ата разводят руна не только из-за их сообразительности и обучаемости, но также ради мяса. Чтобы узнать это, ваше святейшество, мы заплатили жизнями».

Именно на этом месте Джулиани остановился прошлой ночью, какое-то время прислушиваясь к шагам Сандоса над головой. Пять шагов, пауза; пять шагов, пауза. По крайней мере, пока Эмилио расхаживал, можно было не опасаться, что к дани, заплаченной миссией на Ракхате, он прибавил собственную жизнь… Вздохнув, Джулиани вернулся к своей задаче:

«3. Джана'ата не содержат руна на скотных дворах.

Когда дети руна достигают возраста репродуцирования, их родители добровольно сдаются патрулям джана'ата, периодически собирающим таких взрослых и любых некондиционных младенцев, которых потом забивают.

Вашему святейшеству необходимо понять, что наши люди ничего не знали об этих фактах, лежащих в основе отношений джана'ата и руна, когда стали свидетелями прибытия патруля по отбраковке, который принялся убивать младенцев вакашани. Ситуация была сложной, и я настоятельно рекомендую Вам прочитать записи показаний Сандоса. Но группа «Стеллы Марис» восприняла этот инцидент как неспровоцированное нападение на жителей деревни. Увлекаемые Софией Мендес, наши люди воспротивились, и несколько из них погибло, защищая невинных детей. Именно это деяние самоотверженной отваги Супаари ВаГайджур охарактеризовал как подстрекательство к мятежу среди руна, а Консорциум по контактам позднее раструбил об этом, как об опрометчивом и преступном вмешательстве в дела Ракхата. Однако следует признать, что многие руна, смелостью Софии Мендес подвигнутые на защиту своих детей, погибли в результате своего неповиновения». — Отец Генерал откинулся в кресле. А теперь, подумал он, самое скверное.

«После резни в Кашане, — начал Джулиани снова, — из отряда «Стеллы Марис» выжили только двое. Эмилио Сандоса и отца Марка Робичокса захватил в плен джана'атский патруль, и несколько недель им пришлось следовать вместе с джана'ата ускоренным маршем, став свидетелями смерти многих руна. Каждое утро им предлагали еду, и какое-то время Сандос не сознавал, что питается плотью рунских младенцев; когда же он это понял, то был настолько голоден, что продолжил есть это мясо. И данный факт является для него источником непреходящего стыда и страданий.

Узнав про арест двух священников, Супаари ВаГайджур последовал за ними и, очевидно, подкупил командира патруля, взяв их на свое попечение. Однажды, уже в резиденции Супаари, Сандоса спросили, не желает ли он и Робичокс «принять хаста'акала». Полагая, что им предлагают гостеприимство, Сандос согласился. К его ужасу, вскоре кисти его и отца Робичокса были изувечены; в результате Робичокс умер от потери крови. Спустя примерно восемь месяцев Супаари ВаГайджур продал Сандоса джана'атскому аристократу по имени Хлавин Китери. Полагаю, что ваше святейшество не сможет вообразить жестокое обращение, которому подвергся Сандос, пока принадлежал Китери».

Содрогнувшись, отец Генерал резко встал и отвернулся от того, что написал. «Что есть шлюха, если не тот, чье тело бесчестят ради удовольствия других? — как-то спросил у него Эмилио. — Я шлюха Господа, и я обесчещен». Какое-то время Джулиани бесцельно слонялся по кабинету — пять шагов, поворот, пять шагов, поворот — пока не понял, что бессознательно подражает ходьбе, которую много ночей слышал в спальне над собой. «Заверши это», — велел он себе и снова принялся писать:

«Спустя несколько месяцев, когда «Магеллан» прибыл на орбиту Ракхата, представители Консорциума по контактам проникли на борт покинутой «Стеллы Марис», получив доступ к отчетам нашей миссии. Вся иезуитская группа пропала без вести и считалась погибшей. Команда «Магеллана» совершила посадку возле деревни Кашан, где ее встретили с враждебностью и страхом, что стало полной противоположностью радушию, оказанному группе «Стеллы Марис». Юная жительница деревни по имени Аскама сообщила землянам, что Эмилио Сандос все еще жив и проживает у Супаари ВаГайджура, в городе Гайджур. Надеясь получить от Сандоса разъяснения, команда «Магеллана» направилась туда вместе с Аскамой, которая была явно преданна Сандосу.

Когда они приплыли в Гайджур, Супаари подтвердил, что до недавнего времени Сандос являлся членом его семьи, И сказал им, что теперь, по его собственной просьбе, Сандос перебрался жить в иное место. Супаари также дал землянам понять, что из-за вмешательства чужеземцев в местные дела погибло много местных жителей. Несмотря на это, Супаари был услужлив и, похоже, весьма желал вести с «магелланцами» торговлю, хотя оставался уклончивым, когда речь заходила о местонахождении Сандоса.

Спустя несколько недель Аскама сама отыскала Сандоса и отвела к нему старших членов магеллановской команды. Его обнаружили в гареме Хлавина Китери, и он был нагим, если не считать украшенного драгоценностями ошейника и пахучих лент, а на теле виднелись кровавые следы содомии. По собственному признанию, к тому моменту Сандос впал в убийственное отчаяние. Надеясь показать себя столь опасным, что его либо оставят в покое, либо казнят, в тот день он поклялся, что убьет первого, кого увидит. Сандос и предположить не мог, что увидит Аскаму, которую он почти что вырастил и которую искренне любил.

Когда Сандос, оторвав взгляд от трупа Аскамы, увидел представителей Консорциума, он засмеялся. Думаю, именно этот смех убедил тех в его порочности, а позднее Супаари ВаГайджур, конечно, заверил их, что Сандос сделался проституткой, ибо сам этого хотел. Ныне я полагаю, что смех был следствием истерии и отчаяния, но члены магеллановской группы только что стали свидетелями убийства и при данных обстоятельствах они были склонны поверить в худшее».

«Так же как и я», — подумал Винченцо Джулиани, снова поднявшись и отойдя от письменного стола.

Теперь, задним числом, казалась абсурдной сама идея, что горстка людей сможет сделать все верно с первого раза. Даже между самыми близкими друзьями случаются недоразумения, напомнил он себе. Первый контакт — по определению — происходит в условиях радикального неведения, когда неизвестно ничего об экологии, биологии, языках, культуре и экономике других. На Ракхате это неведение привело к катастрофе.

«Ты не мог знать, — думал Винченцо Джулиани, слыша собственные шаги, но помня шаги Эмилио. — Это не твоя вина».

«Скажи это мертвым», — ответил бы Эмилио.

2

Труча Саи, Ракхат

2042, земное время

София Мендес с самого начала знала, что члены иезуитской миссии, отправленной к Ракхату, станут на этой планете вымирающим видом.

Изначально команду «Стеллы Марис» составляло восемь человек. Алан Пейс умер в первые же недели после высадки на планету, и их осталось семь. Спустя несколько месяцев Д. У. Ярбро, иезуитский настоятель, заболел и больше не выздоровел, хотя прожил еще полтора года, постепенно теряя силы. Понятно, что не имея оборудования для исследований и в отсутствие коллег, врач Энн Эдвардс так и не смогла выяснить причины ни той, ни другой болезни, хотя ее усилия, несомненно, продлили жизнь Д. У… Позже саму Энн убили вместе с Д. У., и их гибель стала страшным потрясением для маленького отряда.

Противостоя несчастьям, члены иезуитской группы сплачивались все тесней. Когда элементарная ошибка в расчетах, явившаяся следствием серьезной аварии, привела к тому, что земляне оказались пленниками Ракхата, они приспособились к новой ситуации, разбив огород, дабы обеспечивать себя едой, и сделались частью местной экономики, поставляя на здешний рынок экзотические товары. Жители Кашана приняли их в свою общину, причем многие семьи деревни при обращении к гостям даже стали употреблять родственные термины. И были моменты великой радости, в особенности свадьба самой Софии с Джимми Квинном и весть о том, что они ждут ребенка, — как раз перед тем, когда все рухнуло.

Подобно многим еврейским детям, София Мендес росла, в своих кошмарах видя египетских рабовладельцев, вавилонян, ассирийцев и римлян, казаков, инквизиторов и эсэсовцев, явившихся убивать; она победила бессильный детский страх, воображая, как будет сопротивляться, давая отпор возможным агрессорам. Поэтому, когда джана'атские патрульные, нагрянувшие в Кашан, спалили чужеземный огород и потребовали у жителей деревни выдать младенцев, а затем стали их методично убивать, София Мендес не колебалась ни минуты. «Нас много. Их — единицы», — воззвала она к вакашани и, подняв с земли рунского младенца, прижала к своей груди, уже набухшей от беременности.

«Мы», — произнесла она, таким образом связав свою судьбу с судьбой руна, «недочеловеками» Ракхата.

Ее поступок, говоря коротко, в корне изменил ситуацию; а ее падение под ударом дубинки джана'ата лишь усилило сопротивление, оказываемое жителями деревни. Затем, понимая, что не могут победить, руна-отцы накрыли детей, защищая их своими телами; а руна-матери принесли себя в жертву ярости джана'ата, подставляя себя их гневу, чтобы спасти остальных. Когда все кончилось, патруль добил раненых и ушел. — Ужас и беспрецедентное возбуждение, вызванное недолгим триумфом, сделали невозможным консенсус. Деревня Кашан раскололась — в нарушение базисных принципов руна, выработанных для выживания: держаться вместе; образовывать круп чтобы защитить как можно больше своих сородичей; действовать согласованно. Близкие к панике, руна искали единомышленников и объединялись в маленькие группы. Те, чьи семьи погибли, — слишком потрясенные, чтобы реагировать, — повязывали на свои руки и шеи благоухающие ленты. Большинство не делало ничего и лишь надеялось, что жизнь вернется к норме, — теперь, когда все чужеземцы, кроме Софии, погибли, а большая часть незаконных младенцев мертва. Их первым порывом было выдать Софию джана'атскому правительству — как доказательство того, что жители Кашана вновь послушны законам. «Пожертвовать одним, сохранить многих», — кричали они;

— Но Фия не причиняла нам вреда! Это сделали джанада — возражала девушка по имени Джалао.

Лишь недавно став взрослой, она не пользовалась влиянием, но в нынешнем смятении некоторые так жаждали обрести ориентиры, что прислушивались к ней.

— Предупредите как можно больше деревень, — сразу после здешней резни велела Джалао гонцам. — Патрули джанада на подходе, но передайте людям слова Фии: «Нас много. Их — единицы».

Канчей ВаКашан был растерян не меньше других, но это именно его дочь, Пуску, спасла София, и он был ей благодарен. Поэтому, когда горстка тех, чьи младенцы остались живы, решила дождаться красного света и бежать от опасности в южный лес, он взял с собой и Софию.

Из этого путешествия София запомнила лишь тоненький плач рунских младенцев, раздававшийся не слишком часто; мерную плавную поступь Канчея, который несколько дней нес ее на своей спине; звуки саванны, постепенно превращавшейся в лес. В первые дни ее лицо болело так, что она не могла открыть рот, поэтому Канчей размельчал для нее еду в пасту и, смешивая с дождевой водой, впрыскивал эту кашицу сквозь ее стиснутые зубы. Таким способом она принимала пищи столько, сколько удавалось. Ребенок, думала София. Ребенку это нужно. Бледная от потери крови, отупевшая от боли, она сосредоточилась на своем ребенке, которого еще не потеряла, как всех остальных, кого осмелилась полюбить. Все свои жизненные силы София направляла в глубь себя, где все еще было живо ее дитя, и каждое слабое шевеление зародыша ощущала, словно страх, а каждый сильный его толчок — как надежду.

Вначале она почти все время спала и даже потом подолгу дремала, согретая светом трех солнц, просачивающимся сквозь лесной полог. А когда не спала, лежала недвижно, прислушиваясь к ритмичному скрежещущему скольжению длинных упругих листьев, формой напоминавших самурайские мечи, — сгибаемых и вплетаемых, сгибаемых и вплетаемых, — это руна, обустроившись на поляне, мастерили спальные платформы и ветрозащитные экраны, привнося в свои творения практичность и красоту. Невдалеке София слышала плеск ручья, перекатывавшегося через гладкие валуны. Над головой — гулкие стоны стволов в'ралиа, склонявшихся на ветру. И повсюду — мягкие, спадающие согласные руанджи, несмолкающее мурлыканье рунских отцов, баюкающих детей, которые не имели права на жизнь.

Когда София немного окрепла, то спросила, где она сейчас.

— Труча Саи, — ответили ей. — Забудьте Нас.

— Руна уходят в Труча Саи, когда джанада чуют слишком много крови, — объяснил Канчей, излагая просто, словно для ребенка. — Спустя какое-то время они забывают. Мы-и-ты будем ждать в лесу, пока это произойдет.

Это больше чем объяснение, поняла она. Такие слова Канчей выбрал намеренно. «Есть две формы множественного числа первого лица, — сказал как-то Эмилио Сандос остальным членам команды «Стеллы Марис». — Одна исключает того, к кому обращаются. Она означает мы-но-не-ты. Другая подразумевает мы-и-ты. Если рунао использует включающее «мы», можно не сомневаться, что это делается специально, и радоваться их дружескому отношению».

В Труча Саи к вакашани присоединялись рунские беженцы из всех южных провинций Инброкара. Каждый мужчина нес с собой младенца, а каждый младенец родился у рунской четы, чье питание было обогащено продуктами, выросшими на таких же, как у чужеземцев, огородах, — то были пары, вступившие в период течки без контроля джана'ата, образовавшиеся без дозволения джана'ата, непреднамеренно сокрушившие джана'атский надзор своим жизнелюбием. Поселок Труча Саи постепенно заполнялся людьми, чьи спины были исполосованы длинными, наполовину зажившими рубцами, проглядывавшими сквозь плотную темно-желтую шерсть.

— Сипадж, Канчей. Наверно, тебе было больно нести эту женщину, — как-то сказала София, глядя на эти рубцы и вспомнив их путешествие сюда. — Кое-кто тебя благодарит.

Рунао резко опустил уши.

— Сипадж; Фия! Ребенок кое-кого жив благодаря тебе.

«Ну, хоть что-то», — уныло подумала она, вновь укладываясь на спину и вслушиваясь в лесную симфонию криков, взвизгов и шелеста листьев под дождем. Талмуд учит, что спасение единственной жизни означает спасение целого мира — по прошествии времени. «Может быть, — думала София. — Как знать?»

Сейчас, спустя месяц после резни, унесшей жизни половины жителей рунской деревни Кашан, София Мендес считала себя последним землянином, оставшимся на Ракхате, единственной, кто выжил из иезуитской миссии. Принимая апатию, связанную с потерей крови, за спокойствие, она полагала также, что не чувствует горя, С практикой, сказала себе София, приходит понимание того, что слезы не излечивают смерть.

Ее жизнь не была переполнена счастьем. Когда заканчивался очередной период мимолетного довольства, София Мендес не возмущалась этим, но лишь отмечала, что вернулась к нормальному состоянию вещей. Посему, когда после той бойни минули первые недели, она просто считала, что ей повезло оказаться среди тех, кто не рыдает и не воет по мертвым.

«Дождь падает на всех, но молния ударяет в некоторых», — говаривал ее друг Канчей. «О том, что нельзя изменить, лучше забыть», — советовал он, руководствуясь не черствостью, но неким практичным смирением, которое София разделяла с рунскими обитателями Ракхата. «Господь сотворил мир и увидел, что тот хорош, — говаривал Софии ее отец, когда в пору своего короткого детства она жаловалась на несправедливость. — Не честен. Не счастлив. Не совершенен, София. Хорош».

«Хорош для кого?» — часто задавалась она вопросом, — сперва с детской вспыльчивостью, а позднее с усталостью четырнадцатилетней женщины, зарабатывающей на улицах Стамбула посреди непонятной гражданской войны.

Она почти никогда не плакала. И в детстве, и позже плач не приносил Софии Мендес ничего, кроме головной боли. С того момента, как она начала говорить, ее родители отвергали слезы, как трусливую тактику слабоумных, и воспитывали дочь в сефардийской традиции четкого аргументирования; София добивалась поставленных целей не хныканьем, но отстаиванием своей позиции — с такой логичностью и убедительностью, с какой только позволяла ее формирующаяся психика. Когда, едва достигнув половой зрелости, но уже закаленная реалиями городских боев, она стояла над трупом матери, изуродованным взрывом мины, то была слишком потрясена, чтобы плакать. Не плакала София и по отцу, который однажды просто не вернулся домой, — ни в тот день, не вообще когда-либо: в ее трудной жизни не было времени для скорби. Она не сочувствовала другим осиротевшим юным шлюхам, когда те плакали. София держала себя в руках и не портила свой товарный вид опухшим, покрытым пятнами лицом, поэтому она ела регулярнее других и была достаточно сильна, чтобы вогнать нож между ребер, если клиент пытался ее обмануть или убить. София продавала свое тело, а когда в конце концов подвернулся случай, то продала свой ум — за куда большую цену. Она выжила и выбралась из Стамбула живой, сохранив достоинство, поскольку не поддалась эмоциям.

Возможно, София вовсе бы не горевала, если бы не кошмар на седьмом месяце беременности, когда ей приснилось, что у ее только что родившегося ребенка течет кровь из глаз. В ужасе проснувшись, она заплакала сперва от облегчения, осознав, что все еще беременна и что глаза ребенка не могут так кровоточить. Но плотина рухнула, и Софию наконец, спустя столько времени, поглотила океанская скорбь. Утопая в море потерь, она обхватила руками свой тугой, округлившийся живот и плакала, плакала, не имея ни слов, ни логики, ни рассудка, чтобы себя защитить, и понимала, что это и есть тот ужас, та боль, от которых она убегала всю жизнь.

Для человека, настолько непривычного к слезам, было ужасно плакать сейчас и ощущать мокрой лишь половину своего лица — и когда София это осознала, ее горе превратилось в истерику. Разбуженный ее рыданиями, Канчей обеспокоенно спросил:

— Сипадж, Фия, тебе приснились погибшие?

Но она не могла ни ответить, ни даже поднять подбородок в знак согласия, поэтому Канчей и его кузен Тинбар, раскачиваясь, держали ее и озирали небо в поисках грозы, которая, конечно же, должна была начаться теперь, когда кто-то сделал фиерно. Другие тоже сгрудились вокруг Софии, спрашивая о ее умерших и привязывая к ее рукам ленты, пока она рыдала.

В итоге ее спасло не вмешательство других, а собственное изнеможение. «Больше никогда, — поклялась София, засыпая и уже не чувствуя ничего. — Я никогда не допущу, чтобы это случилось со мной опять. Любовь — это долг, — подумала она. — Когда приходит счет, ты оплачиваешь его горем».

Ребенок толкнул ее изнутри, словно протестуя.

Она проснулась в объятиях Канчея, а ее ноги обвивал хвост Тинбара. Истекая потом, с асимметрично распухшим лицом, София выпуталась из этого клубка и, неуклюже поднявшись, вразвалку заковыляла к ручью, прихватив темный чанинчай, недавно сделанный из широкой, пустой скорлупы лесного пигара. Постояв несколько секунд, она осторожно присела и потянулась к потоку, чтобы наполнить чашу. Встав на колени, София снова и едва погружала ладони в прохладную чистую воду, ополаскивая свое лицо. Затем, наполнив чашу еще раз, она подождала, пока темная вода успокоится, чтобы поглядеться в нее, как в зеркало.

«Я не рунао!» — подумала София изумленно.

Эта странная потеря представления о самой себе случалась с нею и раньше; работая в Киото по своему первому заокеанскому контракту, София каждое утро, на протяжении нескольких месяцев, вздрагивала, когда в ванной смотрела в зеркало и обнаруживала, что она не японка — в отличие от всех, кто ее окружал. Сейчас и здесь ее человеческое лицо казалось голым; ее темные спутанные волосы — противоестественными; ее уши — маленькими и уродливыми; ее глаз с единственным зрачком — слишком простым и пугающе неприкрытым. Лишь после того, как она переварила все это, до нее дошло остальное: три косых рубца, рассекавших ее лицо от лба до челюсти. Слепое, покореженное… место.

— У кое-кого болит голова, — сказала она Канчею, последовавшему за ней к ручью и севшему рядом.

— Как у Мило, — откликнулся Канчей, который был свидетелем мигреней Эмилио Сандоса и считал головную боль нормальной реакцией чужеземцев на горе.

Он откинулся назад, опершись на мускулистый, сужающийся к концу хвост.

— Сипадж, Фия, приди и сядь, — предложил Канчей, и София протянула руку, чтобы он ее поддержал, пока она к нему пробирается.

Канчей стал приводить в порядок ее волосы, прядь за прядью пропуская их сквозь пальцы, распутывая узлы чуткими касаниями рунао. Расслабившись, София прислушивалась к лесу, затихавшему в полуденной жаре. Чтобы занять собственные руки, как это всегда делала маленькая Аскама, сидя на коленях Эмилио, — она подобрала концы трех лент, повязанных вокруг ее руки, и принялась их заплетать. Аскама часто вплетала ленты в волосы Энн Эдвардс и Софии, но никому из чужеземцев ни разу не предлагали повязать ленты на тело. «Возможно, оттого, что мы носим одежду», — считала Энн, но это было лишь предположение.

— Сипадж, Канчей, кое-кто интересуется насчет лент, — сказала София, вскидывая на него взгляд и поворачивая голову, чтобы смотреть со своей левой стороны, — на этот глаз она была слегка близорука.

«Жаль, что джана'ата, который меня наполовину ослепил, — подумала она, — не был правшой — тогда бы он лишил меня того глаза, что похуже».

— Вот эту мы дали тебе за Ди, а эту за Ха'ан, — сказал Канчей, поднимая ленты одну за другой, и в его дыхании ощущался вересковый запах листьев нджотао, на этой неделе составлявших основную часть их питания. — Эти — за Джорджа и за Джими. Эти — за Мило и Марка.

У нее стиснуло горло, когда она услышала эти имена, но с плачем София покончила. Тут ей вспомнилось, как после гибели Д. У. и Энн малышка Аскама пыталась повязать на Эмилио две ленты, но он тогда был очень болен.

— Выходит, это не для красоты, — спросила София, — а чтобы помнить умерших?

Фыркнув, Канчей добродушно засмеялся.

— Не помнить! Чтобы их дурачить! Если призраки вернутся, они последуют за запахом — обратно в воздух, которому принадлежат. Сипадж, Фия, если они опять тебе приснятся, ты должна кому-нибудь сказать, — предупредил он, ибо Канчей ВаКашан был рассудительным человеком, а затем добавил: — Иногда ленты просто красивы. Джанада думают, что они лишь украшение. Иногда это так и есть. — Он снова засмеялся и доверительно сообщил: — Джанада подобны призракам. Их можно дурачить.

Энн сейчас принялась бы расспрашивать, почему призраки возвращаются, а также когда и каким образом; Эмилио и прочие священники пришли бы в восторг от понятий запаха, духа и взаимодействия с незримым миром. София подняла ленты, ощущая пальцами их атласную гладкость. Лента Энн была серебряно-белой. Как ее волосы, возможно? Но нет — у Джорджа тоже были белые волосы, а его лента ярко-красная. Лента Эмилио имела зеленый цвет, и София удивилась: почему? Та, что относилась к Джимми, ее мужу, светилась ясной голубизной; София подумал о его глазах и поднесла эту ленту к лицу, чтобы вдохнуть аромат. Он напоминал запах сена, травянистый и вяжущий. У Софии перехватило дыхание, и она опустила ленту. Нет, подумала она. Джимми мертв. Я больше не буду плакать.

— Почему, Канчей? — требовательно спросила София, предпочтя гнев страданию. — Почему патруль джанада сжег огороды и убил младенцев?

— Кое-кто считает, что огороды — это неправильно. Рунао должны ходить за своей едой. Было неправильно выращивать ее дома. Джанада знают, когда для нас правильное время иметь малюток. Кое-кто считает, что люди были сбиты с толку и обзавелись малютками в неправильное время.

Спорить было невежливо, но София была взвинчена, утомлена и раздражена тем, что Канчей говорит с ней снисходительно, потому что она ростом с восьмилетнего рунского ребенка.

— Сипадж, Канчей, а что дает джана'ата право решать, кому можно иметь малюток и когда?

— Закон, — сказал Канчей так, словно бы ответил на ее вопрос. Явно задетый темой разговора, он продолжал: — Иногда в женщине может оказаться неправильный младенец. Например, ему следовало бы быть крейнилом. В старину люди относили такого малыша к реке и кричали крейнилам: «Здесь один из ваших детей, рожденный у нас по ошибке». Мы держали младенца под водой, где живут крейнилы. Это было трудно. — Он надолго умолк, сосредоточившись на колтуне в ее волосах, бережно разбирая его на пряди. — Теперь, когда к нам по ошибке попадает неправильный ребенок, эти трудные дела выполняют джанада. И когда джанада говорят: «Это хороший ребенок», — мы знаем, что все будет хорошо. Мать снова сможет путешествовать. А сердце отца может быть спокойным.

— Сипадж, Канчей, а что вы говорите своим детям? О том, как отдаете себя джана'ата на съедение?

Прервав свое занятие, Канчей нежно притянул ее голову к своей груди, понижая голос до мелодичного мурлыканья колыбельной.

— Мы говорим им: «В древности наш народ был в этом мире совсем один. Мы путешествовали, где хотели, без всякой опасности, но мы были одиноки. Когда пришли джанада, мы обрадовались им и спросили у них: «Вы ели?» Они сказали: «Мы умираем с голоду!» Мы предложили им еду — вы же знаете, что путешественников всегда следует кормить. Но джанада не могли есть надлежащим образом и не приняли еду, которую мы предложили. Поэтому люди говорили и говорили о том, что делать, — ведь это дурно: оставлять гостей голодными. Пока мы это обсуждали, джанада начали есть наших детей. Наши старшие сказали: «Они путешественники, они гости — мы должны их накормить, но мы установим правила». «Вы не должны есть всех подряд, — сказали мы джанада. — Вы должны есть лишь старых людей, от которых больше нет пользы», Вот так мы приручили джанада. Ныне все хорошие дети в безопасности, а забирают только старых, усталых, больных людей.

Обернувшись, София посмотрела на него:

— Кое-кто думает: это милая сказка, придуманная для детей, чтобы они крепко спали и не делали фиерно, когда являются сборщики.

Он поднял подбородок и снова стал расчесывать ее волосы.

— Сипадж, Канчей, кое-кто мал ростом, но вовсе не ребенок, которого нужно заслонять от правды. Джанада убивают очень старых, больных, несовершенных. А убивают они тех, кто доставляет им хлопоты? — требовательно спросила она. — Сипадж, Канчей, почему вы это позволяете? Кто дает им такое право?

Его пальцы на минуту застыли, и он произнес с прозаичным смирением:

— Если мы отказываемся идти со сборщиками, когда наступает время, наши места приходится занимать другим.

Прежде чем София смогла что-то сказать, он, протянув руку погладил ее живот, как поступил бы со своей женой.

— Сипадж, Фия, этот малыш, конечно, уже созрел!

Тема разговора была официально изменена.

— Нет, — возразила она, — пока еще нет. Возможно, через шестьдесят ночей.

— Так долго! Кое-кто думает, что ты лопнешь, точно стручок датинсы.

— Сипадж, Канчей, — сказала София с нервным смехом, — может, так и произойдет.

Страх и надежда, страх и надежда, страх и надежда — в бесконечном вращении. «Почему мне так страшно? Я Мендес, — подумала она. — Мне все по силам».

Но она была также — хоть и совсем недолго — счастливой Квинн: счастливой в течение дней и ночей единственного лета, женой невероятно высокого, до смешного простодушного и пронзительно любящего ирландского католика-астронома. А сейчас Джимми был мертв, убитый джанада…

Ощущая пальцы Канчея, вновь принявшегося за ее волосы, София прислонилась к нему спиной и через поляну посмотрела на других рунао, разговаривающих, готовящих еду, смеющихся, ухаживающих за младенцами. «Могло быть хуже, — подумала она, — вспомнив философски-добродушный взгляд Джимми на горести и от толчка его ребенка. — Я — София Мендес Квинн, и все могло быть еще хуже».

3

Неаполь

Сентябрь 2060

Порой, если Сандос долго не откликался, люди уходили прочь.

Когда-то здесь жил шофер-мирянин. Эта комната, расположенная прямо над гаражом, находилась лишь в нескольких сотнях метров от приюта, и Эмилио Сандос потребовал ее с яростным собственничеством, удивившим его самого. К обстановке он добавил немногое: аудиоспектрограф, звуковое оборудование, письменный стол, — но все это принадлежало ему. Выступающие стропила и простые белые стены. Два стула, стол, узкая кровать; маленькая кухня; душевая кабина и туалет за ширмой.

Эмилио смирился с существованием того, чего он не может контролировать. Кошмары. Изматывающие приступы невралгии, поврежденные нервы его кистей, посылавшие вверх по рукам ослепляющие молнии боли. Он перестал сопротивляться припадкам плаксивости, приходившим без предупреждения; Эд Бер был прав: это лишь усиливало головную боль. Здесь, наедине с собой, Эмилио мог пытаться гасить удары, когда они его настигали, и отдыхать, когда делалось легче. Если бы все оставили его в покое, позволив самому и на своих условиях справляться с проблемами, с ним было бы все в порядке.

Закрыв глаза, сгорбившись над своими кистями и раскачиваясь, он ждал, надеясь услышать, как шаги удаляются от его двери. Стук повторился.

— Эмилио! — это был голос отца Генерала, и в нем ощущалась улыбка. — У нас неожиданный визитер. Кое-кто прибыл с тобой повидаться.

— О боже, — прошептал Сандос, поднимаясь на ноги и засовывая кисти под мышки.

По скрипучим ступенькам он спустился к боковой двери и остановился, чтобы собраться с силами, — судорожно вдохнул, медленно выдохнул. Коротким тычком локтя выбил крючок из петли, ввинченной в дверную раму. Подождал, сложившись вдвое от боли.

— Ладно, — сказал он наконец. — Открыто.

На подъездной дорожке рядом с Джулиани стоял высокий священник. Восточный африканец, определил Сандос, едва взглянув на него, и хмуро уставился в лицо отца Генерала:

— Винч, сейчас не самое подходящее время.

— Да, — тихо произнес Джулиани, — но мы уже здесь. Привалившись к стене, Эмилио с трудом держался на ногах — но что тут поделаешь? Если Лопоре потребовал: «Вперед»…

— Извини, Эмилио. Это займет всего несколько минут. Позволь…

— Вы говорите на суахили? — внезапно спросил у посетителя Сандос на суданском диалекте арабского, вернувшемся к нему невесть откуда.

Похоже, вопрос удивил африканца, однако он кивнул.

— На каком еще? — потребовал Сандос. — Латынь? Английский?

— На обоих. И нескольких других, — ответил гость.

— Отлично. Он подойдет, — оказал Сандос Генералу. — Какое-то время вы будете работать самостоятельно, — обратился он к африканцу. — Начните с программы Мендес для руанджи. А файлы к'сана пока не трогайте. С формальным анализом я продвинулся не особо. И в следующий раз звоните, прежде чем приходить.

Сандос взглянул на Джулиани, явно пришедшего в смятение от такой грубости.

— Винч, просвети его насчет моих кистей, — пробормотал он извиняющимся тоном, направившись обратно в комнату. — Это из-за них. Я не могу думать.

«И, черт возьми, ты сам виноват, что нагрянул без приглашения», — подумал Сандос. Но он был слишком близок к слезам, чтобы вести себя вызывающе, а устал настолько, что едва понял то, что услышал затем.

— Я молился за вас на протяжении пятидесяти лет, — произнес Калингемала Лопоре голосом, полным изумления. — Господь обошелся с вами сурово, но вы изменились не настолько, чтобы я не смог вас узнать.

Застыв на месте, Сандос развернулся. Он остался таким же согбенным, с руками, сложенными на груди, но теперь внимательно вгляделся в священника, стоящего рядом с Генералом. Лет шестидесяти с небольшим — возможно, на пару десятилетий моложе Джулиани и столь же высокий. Черный как смоль, сухощавый, с крепкими костями и глубокими, широко расставленными глазами, которые даже в старости придавали красоту женщинам Восточной Африки, а лицо этого мужчины делали завораживающим. Пятьдесят лет, думал Эмилио. Сколько же было этому парню тогда? Десять лет, одиннадцать?

Он бросил взгляд на Джулиани, желая увидеть, понимает ли тот, что здесь происходит, но отец Генерал пребывал, похоже, в таком же недоумении и был столь же поражен словами визитера.

— Мы были знакомы? — спросил Эмилио.

Казалось, африканец светится изнутри, его необычные глаза сияли.

— У вас нет никаких причин помнить меня, а я никогда не знал вашего имени. Однако вас знал Господь, когда вы еще были в материнской утробе, — как и Иеремию, которого Бог тоже подверг тяжким испытаниям.

И он протянул вперед обе руки.

Помедлив, Эмилио вновь спустился по лестнице. Жестом, который показался ему мучительно знакомым и в то же время чужим, он вложил свои пальцы, покрытые шрамами и немыслимо длинные, в бледные теплые ладони незнакомца.

Сколько лет, думал Лопоре, чье собственное потрясение было так велико, что он забыл об искусственности множественного числа, которое заставил себя освоить.

— Я помню ваши фокусы, — сказал он улыбаясь, но затем посмотрел вниз. — Такая красота и умелость — уничтожены, — произнес он печально и, поднеся эти кисти к своим губам, поцеловал одну, а затем другую.

Позже Сандос предположил, что, возможно, перепад кровяного давления или какой-нибудь каприз нервно-мышечного взаимодействия привели к тому, что наконец прекратился приступ галлюцинаторной невралгии; но в тот момент африканец, вскинув взгляд, посмотрел в растерянные глаза Эмилио.

— Полагаю, руки были не самым худшим.

Сандос онемело кивнул и, нахмурившись, вгляделся в лицо гостя, пытаясь найти хоть какую-то подсказку.

— Эмилио, — нарушая пугающее молчание, произнес Винченцо Джулиани, — может быть, ты пригласишь его святейшество войти?

Секунду Сандос пребывал в полнейшем изумлении, затем выпалил:

— Господи Иисусе!

На что епископ Рима ответил — с неожиданным юмором:

— Нет, всего лишь папа.

Тут отец Генерал громко рассмеялся, после чего чопорно пояснил:

— За последние десятилетия отец Сандос несколько оторвался от жизни.

Ошеломленный, Эмилио снова кивнул и повел гостей вверх по лестнице.

Из вежливости папа прибыл в этот иезуитский приют один, без лишней огласки, в самом простом церковном облачении и сам управлял невзрачным «фиатом». Первый африканец, избранный в папы с пятого века, и первый прозелит в новой истории, заполучивший этот кабинет, Калингемала Лопоре именовался ныне Геласиусом III, вступив во второй год своего замечательного правления; он привнес в Рим глубокую убежденность неофита и дальновидную веру в универсальность Церкви, которая не смешивает вечные истины с замшелыми европейскими традициями. На рассвете, игнорируя политические расчеты и дипломатические правила, Лопоре решил, что должен встретиться с этим Эмилио Сандосом, который узнал других детей Бога и видел то, что Господь создал в ином месте. И когда он это решение принял, в Ватикане не нашлось бюрократической силы, способной его остановить, — Геласиус III был человеком пугающего самообладания и беспощадного прагматизма. Он оказался единственным чужаком, сумевшим обойти каморрскую охрану Сандоса, а совершил это потому, что пожелал говорить непосредственно с доном Доменико, троюродным братом Генерала иезуитов и некоронованным королем южной Италии.

В жилище Сандоса творился кавардак — как с удовольствием отметил Лопоре, подобрав с ближайшего кресла оброненное полотенце и кинув его на неприбранную кровать. Затем он без церемоний уселся.

— Я… прошу прощения за беспорядок, — сказал Сандос, запинаясь.

Но папа отмахнулся от извинений.

— Одна из причин, по которой Мы настояли на собственной машине, было желание посещать людей, не провоцируя вспышки панических приготовлений, — произнес Геласиус III. Затем он пафосно возвестил: — Мы находим, что Нас уже совершенно тошнит от свежей краски и новых ковров.

Жестом он пригласил Эмилио занять кресло по другую сторону стола.

— Пожалуйста, сядьте со мной, — произнес папа, намеренно отбрасывая множественное число.

Затем он посмотрел на Джулиани, стоявшего в углу, возле лестницы, — не собиравшегося вмешиваться, но и не желавшего уходить. «Останься, — сказали глаза его святейшества, — и запомни все».

— Я из племени додосов. Из пастухов, — сообщил Лопоре Сандосу, и его латынь звучала диковинно — с африканскими названиями и ритмичными, походными модуляциями его детства. — Когда пришла засуха, мы отправились на север, к нашим дальним родичам, топосам, — в южный Судан. Было время войны, а значит, и голода. Топосы нас не приняли, у них самих ничего не было. Мы спросили: «Куда нам идти?» Человек на дороге сказал: «К востоку отсюда есть лагерь для гикуйю. Они никого не прогоняют». Это было долгое путешествие, и пока мы шли, моя младшая сестра умерла на руках моей матери. Ты увидел, как мы подходим, и вышел навстречу. Ты взял у моей матери тело ее дочери так бережно, словно это было твое дитя. Ты понес мертвого ребенка и нашел нам место для отдыха. Ты принес воду, а затем еду. Пока мы ели, ты вырыл могилу для моей сестры… Теперь ты вспомнил?

— Нет. Там было очень много детей. И много мертвых. — Эмилио вскинул усталый взгляд. — Я вырыл множество могил, ваше святейшество.

— Тебе больше не придется рыть могилы, — молвил папа, и Винченцо Джулиани услышал голос пророка: двусмысленный, уклончивый, уверенный. Но момент минул, и речь понтифика вновь стала обычной: — С тех пор каждый день моей жизни я думал о вас. Что это за человек, который плачет над чужой дочерью? Ответ на этот вопрос привел меня в христианство, затем в священство, а теперь сюда, к вам!

Лопоре откинулся в кресле, изумленный, что спустя полвека встретил этого незнакомого священника. Он помолчал, затем мягко продолжил — ныне и сам священник, ведомство которого должно примирять Бога и людей:

— После Судана вы оплакивали и других детей.

— Сотни. Даже больше. Тысячи, я думаю, умерли по моей вине.

— Вы взвалили на свои плечи многое. Но Нам сказали, что там был один особенный ребенок. Вы можете назвать ее имя, чтоб Мы помянули ее в молитве?

Сандос смог, но с трудом, едва слышно:

— Аскама, ваше святейшество.

На какое-то время повисло молчание, затем Калингемала Лопоре потянулся через столик, поднял склоненную голову Эмилио и своими грубоватыми, сильными пальцами вытер ему слезы. Винченцо Джулиани всегда считал Эмилио смуглым, но сейчас, когда его бледное лицо держали мощные коричневые длани, он смахивал на призрака. А потом Джулиани понял, что Сандос почти теряет сознание. Эмилио ненавидел, когда его трогали, и не выносил неожиданных прикосновений. Лопоре не мог этого знать, и Джулиани шагнул вперед, намереваясь объяснить, но тут осознал, что папа что-то говорит.

Эмилио слушал с каменным лицом, и лишь быстрые неглубокие вздохи выдавали его чувства. Джулиани не слышал слов, но увидел, как Сандос застыл, потом высвободился, встал и начал вышагивать по комнате.

— Ваше святейшество, я сделал монастырь из своего тела и сад из своей души. Камнями этой монастырской стены были мои ночи, а мои дни были строительным раствором, — произнес Эмилио на той мягкой, музыкальной латыни, которой юный Винч Джулиани восхищался и которой завидовал, когда они вместе учились. — Год за годом я строил стены. Но в центре я разбил сад, который оставил открытым небесам, и пригласил Господа прогуливаться в нем. И Бог пришел ко мне. — Дрожа, Сандос отвернулся. — Господь наполнил меня, и восторг этих минут был столь чистым и столь могучим, что монастырские стены рухнули. Мне больше не требовались стены, ваше святейшество. Господь был моей защитой. Я мог смотреть в лицо жены, которой никогда не имел, и любил всех жен. Я мог смотреть в лицо мужа, которым я никогда не был, и любил всех мужей. Я мог плясать на свадьбах, потому что пребывал в любви с Господом, и все дети были моими.

Потрясенный, Джулиани ощутил, как его глаза наполняются слезами. «Да, — подумал он. — Да».

Но когда Эмилио вновь повернулся к Калингемале Лопоре, он не плакал. Вернувшись к столу, он положил свои загубленные кисти на выщербленную поверхность, и его лицо окаменело от гнева.

— А теперь сад разорен, — прошептал он. — Жены, мужья, дети — все они мертвы. И ничего не осталось, кроме золы и костей. Где был наш Защитник? Где был Господь, ваше святейшество? Где Бог сейчас?

Ответ был немедленный и конкретный:

— В золе. В костях. В душах умерших и в детях, которые живут благодаря тебе…

— Никто не живет благодаря мне!

— Ты не прав. Я живу. Есть и другие.

— Я погибель. Я точно сифилис: принес смерть на Ракхат, — и Бог смеялся, когда меня насиловали.

— Господь плакал по тебе. Ты заплатил ужасную цену за Его план, и Господь плакал, когда просил тебя….

Сандос вскрикнул и попятился, тряся головой:

— Из всего вранья это — самое страшное! Господь не просил. Я не давал согласия. Мертвые не давали согласия. Бог не безвинен.

Это богохульство повисло в комнате, точно дым, но через секунды к нему добавились слова Иеримии.

— «Он повел меня и ввел во тьму, а не во свет. Он посадил меня в темное место, как давно умерших. И когда я взывал и вопиял, — цитировал с закрытыми глазами Геласиус III, исполненный сострадания, — Он задерживал молитву мою! Он пресытил меня горечью. Покрыл меня пеплом. Я стал посмешищем для всего народа моего, вседневною песнью их».[9]

Оцепенев, Сандос смотрел на то, чего они не могли видеть.

— Я проклят, — сказал он наконец, — и не знаю почему.

Откинувшись в кресле, Калингемала Лопоре небрежно сцепил на коленях длинные сильные пальцы, а его вера в скрытый смысл и в Божий промысел сохранила гранитную прочность.

— Ты — возлюбленный Господа, — произнес он. — И ты будешь жить, дабы увидеть, вернувшись на Ракхат, чему ты помог осуществиться.

Сандос рывком вскинул голову.

— Я не вернусь туда.

— А если тебя попросит это сделать твой начальник? — спросил Лопоре, вскинув брови и бросив взгляд на Джулиани.

Винченцо Джулиани, до этого мига забытый в своем углу, вдруг обнаружил, что смотрит в глаза Эмилио Сандоса, и впервые за пятьдесят пять лет по-настоящему испугался. Разведя руки, он покачал головой, умоляя Эмилио поверить: «Я не подговаривал его».

— Nonserviam,[10] — отвернувшись от Джулиани, сказал Сандос. — Мною больше не будут пользоваться.

— Даже если мы попросим об этом? — настаивал папа. — Да.

— Итак. Не ради ордена. Не ради Святой Церкви. Ради себя и ради Господа ты должен туда вернуться, — сказал Эмилио Сандосу Геласиус III с пугающей, веселой уверенностью. — В этих руинах тебя ожидает Бог.

Винченцо Джулиани был человеком сдержанным, привыкшим к самоконтролю. Всю взрослую жизнь он провел среди таких же, как он, людей: интеллектуальных, изощренных, космополитичных. Он читал и переписывал святых и пророков, но это… «Я тону с головой», — думал он, желая спрятаться, убраться от того, что творилось в этой комнате, бежать от ужасной милости Бога. «Но чтобы Господь с нами не говорил, дабы нам не умереть», — думал Джулиани и ощутил внезапное сочувствие к евреям на горе Синай, к Иеремии, использованному против его воли, к Петру, пытавшемуся бежать от Христа. К Эмилио.

И все же нужно было взять себя в руки, бормотать любезные объяснения и умиротворяющие извинения, сопровождая его святейшество вниз по ступеням, а затем под солнечные лучи. Вежливость обязывала предложить папе отобедать перед возвращением в Рим. Долгий опыт позволил указать дорогу в трапезную, непринужденно беседуя о неаполитанском приюте и его тристановой архитектуре, по пути указывая на произведения искусства: превосходный Караваджо — тут; весьма недурной Тициан — там. И даже ухитриться добродушно улыбнуться брату Косимо, обалдевшему от появления на его кухне верховного понтифика, вопрошающего о наличии рыбного супа, рекомендованного отцом Генералом.

Как оказалось, нашелся угорь под соусом, подаваемый на гренках, а к нему добавили «Лакрима Кристи» сорок девятого года, достопамятное и нечестивое. Отец Генерал Общества Иисуса и Святой Отец римской католической церкви без помех поели за простым деревянным столом, прямо на кухне, и дружески поболтали за чашкой капучино, вкушая пирожные, и каждый мысленно улыбался тому неупоминаемому факту, что оба известны как Черный папа: один из-за своей иезуитской сутаны, а другой благодаря цвету своей экваториальной кожи. Не упоминали они и Сандоса. И Ракхат. Вместо этого они обсудили вторые раскопки Помпеи, к которым готовы были приступить теперь, когда Везувий, похоже, удовлетворился тем, что Неаполь усвоил свой последний урок по геологическому смирению. У них были общие знакомые, и они обменялись рассказами о ватиканских политиках и административных играх. У Джулиани прибавилось уважения к человеку, пришедшему на святейший престол со стороны и сейчас искусно поворачивавшему этот древний институт к политике, которую отец Генерал находил обнадеживающей, мудрой и очень дальновидной.

Потом они прогулялись к «фиату» папы, а по неровной каменной мостовой струились их длинные тени. Усевшись в свою машину, Калингемала Лопоре потянулся к стартеру, но тут его темная рука зависла в воздухе, затем упала. Опустив оконное стекло, он несколько секунд сидел молча, глядя перед собой.

— Наверное, жаль, — заговорил он тихо, — что имелась брешь между Ватиканом и религиозным орденом со столь долгой и славной историей служения нашим предшественникам.

Джулиани оцепенел.

— Да, ваше святейшество, — молвил он ровным голосом, хотя сердце неистово заколотилось.

Помимо иных причин, именно для этого он и послал Геласиусу III копии докладов ракхатской миссии и собственное изложение истории Сандоса. Более пяти веков лояльность папству была стержнем, вокруг которого вращалась всемирная организация иезуитов, но Игнатиус Лойола, основывая Общество Иисуса, нацелился на воинскую диалектику повиновения и инициативы. Терпение, молитва — и непреклонный натиск в направлении, избранном иезуитами для своих решений, — окупались раз за разом. Однако иезуиты с самого начала отстаивали образованность и социальную активность, которые иной раз граничили с революционными; расхождения с Ватиканом случались нередко — как пустяковые, так и весьма серьезные.

— В то время это казалось неизбежным, но, конечно…

— Все меняется. — Геласиус говорил веселым, рассудительным тоном, как один умудренный опытом человек — другому. — Епископам нынче позволено жениться. А папой избран уроженец Уганды! Кто, кроме Бога, может знать будущее?

Брови Джулиани поднялись к тому месту, где когда-то была шевелюра.

— Пророки? — предположил он.

Папа серьезно кивнул, уголки его рта опустились:

— Или, возможно, какой-нибудь аналитик фондовой биржи. Захваченный врасплох, Джулиани засмеялся и покачал головой, вдруг осознав, что этот человек ему очень нравится.

— Нас разделяет не будущее, но прошлое, — сказал понтифик Генералу иезуитов, нарушая длившееся многие годы молчание о клине, расколовшем Церковь надвое.

— Ваше святейшество, мы более чем готовы признать, что перенаселение не является единственной причиной нищеты и страданий, — начал Джулиани.

— Бездумные олигархии, — предложил Геласиус. — Этническая паранойя. Непредсказуемые экономические системы. Застарелая привычка обращаться с женщинами, точно с собаками…

Джулиани на секунду задержал дыхание, прежде чем высказать позицию Общества Иисуса и свою собственную:

— Не существует презервативов, предохраняющих от тупоумия, и нет таблеток или инъекций, останавливающих алчность или тщеславие. Но есть гуманные и разумные способы смягчить обстоятельства, кои ведут к страданиям.

— Мы сами пережили смерть сестры, принесенной на алтарь Мальтуса, — напомнил Геласиус III. — В отличие от наших высокоученых и праведных предшественников, Мы неспособны углядеть свидетельство священной воли Бога в регулировании численности населения, выполняемом посредством войн, голода и болезней. Простому человеку это представляется жестоким и несправедливым.

— И при этом не отвечающим требованиям задачи. В отличие от человеческого самоконтроля и сексуальной сдержанности, — заметил Джулиани. — Орден лишь просит, чтобы Святая Мать Церковь, как и любая любящая мать, была снисходительна к человеческой натуре. Разумеется, способность мыслить и планировать — это Божий дар, и его нужно использовать ответственно. И конечно, нет ничего плохого в желании, чтобы каждое явившееся на свет дитя было столь же желанным и лелеемым, каким был младенец Христос.

— Не может быть и речи о терпимости к абортам, — решительно произнес Лопоре.

— И однако, — напомнил Джулиани, — святой Игнатиус говорил, что «мы не должны устанавливать правило настолько жесткое, чтобы в нем не было места для исключений».

— Также мы не можем поддержать системы контроля рождаемости столь же негибкие и жестокие, как те, что, судя по рассказам Сандоса, приняты на Ракхате, — продолжил Геласиус.

— Всегда самое трудное, ваше святейшество, — держаться середины.

— Экстремизм — простейший путь, но… «Ecclesia semper reformanda»![11] — с внезапной силой сказал Геласиус. — Мы изучили предложения иезуитов, а также предложения наших собратьев из православной церкви. Конечно, нужно стремиться ко благу! Вопрос в том — как… Это будет связано, Мы полагаем, с переопределением областей естественного и искусственного контроля рождаемости. Сахлинс… вы читали Сахлинса?.. Сахлинс писал, что «природа» культурно определена, поэтому и то, что искусственно, тоже культурно определено.

Его рука поднялась, стартер загудел, и папа приготовился ехать. Но затем снова взглянул на Винченцо Джулиани.

— Думать. Планировать. И все же… какие выдающиеся дети приходят в мир незапланированными, нежеланными, презираемыми! Нам сообщили, что Эмилио Сандос — внебрачный ребенок, выросший в трущобах.

— Суровые слова, ваше святейшество. Подсказанные, без сомнения, ватиканскими политиками, вкрадчиво пробравшимися за трон Петра, когда это место освободили изгнанные иезуиты.

— Но формально верные, как я понимаю. — Джулиани подумал секунду. — На ум приходят числа 11:23. И маловероятный ребенок Сары. И дитя Елизаветы. Даже Девы Марии! Я полагаю, что, если всемогущий Бог желает рождения выдающегося ребенка, мы можем доверить Ему это организовать?

На неподвижном лице сияли карие глаза.

— Мы наслаждались этим разговором. Возможно, вы посетите Нас в будущем?

— Я уверен, ваше святейшество, что мой секретарь сможет согласовать это с вашей канцелярией.

Папа наклонил голову и, благословляя, поднял руку. Перед тем как затемнить окна «фиата» и вырулить на древнюю мощенную камнями дорогу, ведущую к римской автостраде, он снова сказал:

— Сандос должен туда вернуться.

4

Большой южный лес, Ракхат

2042, земное время

В последний месяц беременности София Мендес взяла себя в руки, изгнав из своего сознания лица мертвых и сосредоточившись на ребенке в ее утробе. Перелом наступил через несколько недель после прибытия в Труча Саи.

— Кое-кто подумал: Фия всегда была с этим, — сказал Канчей однажды утром, вручая ей компьютерный блокнот. — Поэтому он принес это из Кашана.

Проведя маленькими ладонями по гладким краям устройства, ощутив отлично знакомые ей форму и вес, протерев фотобатареи, София почти беззвучно поблагодарила Канчея и, отойдя в сторону, села на траву, привалившись спиной к поваленному стволу в'ралиа и утвердив ноутбук на своем животе. После всех страхов, смятения и скорби, пережитых в чужом мире, вот это было привычным, знакомым. Сдерживая дрожь, София послала запрос на подключение и шумно вздохнула от облегчения, когда открылся доступ в библиотеку «Стеллы Марис» — безотказный и надежный, как всегда.

Она с головой погрузилась в компьютерную систему корабля, походу скачивая информацию на блокнот. «Роды», близкие термины: «роды в домашних условиях», «роды в Средние Века». «Роды без наркоза».

— Альтернативы нет, — пробормотала София, затем громко воскликнула: — Роды под водой!

Недоумевая, она на минуту задержалась, чтобы открыть ссылки и поглядеть, в чем тут дело. Вздор, решила София и двинулась дальше, «Развитие ребенка» — тысячи ссылок. Она выбрала «Развитие младенца» — «Нормальное» и, вероятно, из суеверия проигнорировала ссылки на «Аутизм», «Порок развития», «Задержку роста». «Воспитание ребенка» — «Максимы». Возможно, пригодится, решила она, поскольку не могла рассчитывать на советы бабушек. О, Энн! О, мама! — подумала София, но отстранила от себя обеих. «Воспитание ребенка» — «Религиозные аспекты» — «Еврейские». Да, кивнула она, а заодно сгрузила на блокнот и Тору. «А что я стану делать, если родится мальчик?» — спросила она себя и решила, что разберется с этим, если и когда такая проблема перед ней встанет.

«За каждой травинкой приглядывал ангел, шепчущий ей: «Расти, милая, расти!» — сказала ей мать, когда она была маленькой и боялась темноты. — Ты думаешь, Господь так хлопочет о травинках и не приглядывает за тобой?»

«Мама, я одноглазая беременная еврейская вдова, — думала София, — и я очень далеко от дома. Если в этом и состоит опека Бога, то уж лучше мне не быть такой травинкой. И все же… Пожалуйста, пусть будет дочка, — взмолилась она поспешно. — Маленькая девочка. Маленькая здоровая девочка».

Но София никогда не полагалась на Бога, который был склонен к немногословию, даже если находился при исполнении. «Иди к фараону и освободи Мой народ», — сказал Он, а материально-техническим обеспечением предоставил заниматься Моисею, приучая его рассчитывать на собственные силы. Посему последующие недели София провела, читая и усваивая электронные книги и статьи, создавая компьютерного акушера: синтезируя, раскладывая последствия, находя точки ветвления, приводя все это, насколько было возможно, к формулировкам «если (ситуация), тогда (действие)», буде такое действие окажется выполнимым на Ракхате, среди руна. Свои пояснения София изложила в простых предложениях, наглядных и понятных, причем на руандже, чтобы она могла найти в записях проблему — свою или своего ребенка — и без раздумий выдать инструкции, которые могли бы спасти обоих. Занимаясь всем этим, София избавилась от части своих страхов, а может, и от некоторых надежд.

Отбраковки продолжались по всему южному Инброкару — везде, где были разбиты огороды. В поселок маленькими группами, по двое или по трое, продолжали прибывать рунские отцы с младенцами, принося также и новости. Однажды лагерь посетили женщины из Кашана, приведенные сюда девушкой по имени Джалао, которую высоко ценили мужчины, со вниманием воспринявшие ее предупреждение насчет патрулей джанада. Зная теперь, что Джалао спасла ее жизнь и жизни многих других, София отвела девушку в сторону, чтобы поблагодарить ее во время недолгого убаюкивающего шепота, который наполнял красные вечера, когда отцы собирались вместе, чтобы уговаривать детей спать. Держа уши Высоко, Джалао без смущения приняла благодарность Софии, и это — не менее прочего — побудило Софию продолжить разговор.

— Сипадж, Джалао, а почему руна вообще должны возвращаться в деревни? Почему просто не уйти от джана'ата? Почему не показать им ваши хвосты и не жить здесь!

Джалао оглядела лесное поселение, и лишь тогда ее уши опустились. Огорченная видом руна, живущих подобно животным, она сказала Софии:

— Там наши дома. Мы не можем оставить деревни и города. Именно там мы живем и ведем дела. Мы…

Она умолкла и потрясла головой, словно бы в ее ухе жужжал юв'ат.

— Сипадж, Фия: мы создали эти города. Прийти сюда — на какое-то время — допустимо. Но покинуть творения наших рук и обители наших сердец…

— Но даже оставаясь там, вы можете прекратить сотрудничать с джанада, — сказала София.

Потрясенная этой мыслью, Джалао фыркнула на нее, но София не отступила.

— Разве они дети, что вы обязаны их таскать? Сипадж, Джалао: у джана'ата нет права разводить вас, нет права решать, у кого должны быть младенцы, кому жить, а кому умирать. У них нет права убивать вас и поедать вашу плоть! Канчей говорит, что таков закон, но этот закон имеет силу лишь потому, что вы соглашаетесь с ним. Измените закон!

Увидев сомнение — легкое, озабоченное раскачивание из стороны в сторону — София прошептала:

— Джалао, вам не нужны джанада. Это они нуждаются в вас!

Девушка сидела неподвижно, распрямившись и глядя перед собой.

— Но что джанада будут есть? — спросила она, наставив уши вперед.

— Какая вам разница? Пусть едят пиянотов! — раздраженно воскликнула София. — Ракхат кишит животными, которыми могут питаться хищники.

Наклонившись вперед, она заговорила с убежденностью и настойчивостью, полагая, что наконец нашла кого-то, способного видеть, что руна не следует содействовать собственному порабощению:

— Вы больше, чем мясо. У вас есть право подняться и сказать: «Больше никогда!» На их стороне когти и обычай. На вашей — численность и…

«Справедливость», хотела сказать София, но в руандже не было такого слова.

— У вас есть сила, — сказала она в конце концов, — если вы пожелаете ее применить. Сипадж, Джалао: вы можете освободиться от них.

Несмотря на свою юность и принадлежность к руна, Джалао ВаКашан, по-видимому, не только могла, но и хотела жить собственным умом. Тем не менее, когда она заговорила, то произнесла лишь:

— Кое-кто обдумает твои слова.

То есть Софию вежливо отшили. Эмилио Сандос всегда переводил формулу «Кое-кто обдумает твои слова» как «Когда свиньи заимеют крылья, я расскажу тебе о своей бабушке».

София вздохнула, сдаваясь. «Я пыталась, — подумала она. — Как знать? Возможно, эти семена все же дадут всходы».

На следующее утро кашанские визитеры ушли, и жизнь в Труча Саи вернулась к прежней рутине: забота о младенцах, собирание и приготовление еды, потребление ее — причем почти непрерывное. Это была безмятежная жизнь, пусть и без особых перспектив, и София благословляла каждый день, прошедший без событий, сопротивляясь панике, когда накатывали спазмы. Ощущаясь в самой глубине тела, они были не настолько сильными, полагала София, чтобы иметь последствия, однако в такие моменты она старалась не шевелиться и убеждала свою матку угомониться.

Руна, которые мало чему удивлялись, тем не менее находили беременность Софии поразительной — из-за ее продолжительности и того, как она влияла на Софию. Взрывание стручков датинсы упоминалось слишком часто, и примерно за четыре недели до положенного дня София, страдая от боли в пояснице и душной жары, наконец постаралась донести до сведения каждого на площади в десять квадратных километров, что она больше не желает слышать ни слова о ком-то или чем-то взрывающемся — огромное всем спасибо!.. И как только это прозвучало из ее уст, разразилась грохочущая гроза с ужасающим ветром, сгибавшим деревья едва не до земли.

Во время сильнейшей бури сверху лило так, что София опасалась, как бы не пришлось ее ребенка окрестить Ноем, и она вряд ли смогла бы вымокнуть больше, если бы погрузилась в океан. Должно быть, тогда-то и отошли околоплодные воды, потому что несколькими часами позже начались схватки — без предупреждения и всерьез.

— Еще слишком рано, — крикнула она Канчею, Тинбару, Сичу-Лану и другим, сгрудившимся вокруг нее, когда София присела на корточки, дожидаясь, пока схватки отпустят.

— Может быть, опять прекратится, — предположил Канчей, поддерживая ее, когда накатила следующая волна.

Но у младенцев свое расписание и собственная логика, и этот малыш, был он готов или нет, уже двинулся к выходу.

В своей жизни София испытала многое, поэтому боль никогда ее не подчиняла, но она была миниатюрной и еще не вполне оправилась от почти смертельной раны, нанесенной лишь два месяца назад. В первые часы родов она старалась больше ходить, поскольку это расслабляло, но ходьба ее измотала; к восходу следующего дня София была очень усталой и уже перестала думать о ребенке. Она лишь хотела, чтобы все это быстрее закончилось.

У каждого отца имелись советы, суждения, наблюдения, комментарии. Довольно скоро София поймала себя на том, что огрызается, требуя, чтобы они заткнулись и оставили ее в покое. Те не послушались; в конце концов, они были руна и не видели причин избегать или покидать ее. Поэтому они продолжали говорить и общаться с нею, а их прекрасные кисти с длинными пальцами безостановочно трудились, починяя ветровые щиты и травяные секции крыши, поврежденные штормом.

К полудню совершенно обессиленная София сдалась, перестав сопротивляться, и замолчала. Когда Канчей отнес ее к маленькому водопаду, находившемуся рядом с лагерем, София не спорила и вместе с ним сидела под струей прохладной воды, разбивавшейся о ее плечи и своим ровным гулом заглушавшей раздражающие голоса. К своему удивлению, София успокоилась, и, должно быть, именно это и помогло ей расслабиться.

— Сипадж, Фия, — спустя какое-то время сказал Канчей, наблюдая за ней спокойными синими глазами, — положи руку сюда.

Он подвел ее пальцы к появившейся головке и улыбнулся, когда она ощутила мокрые, курчавые волосы младенца. Затем последовали три сильнейшие схватки, и, когда ребенок стал выходить, Софию захлестнул ужас: ей вспомнился недавний кошмар.

— Сипадж, Канчей, — вскрикнула она еще до того, как узнала, сын у нее или дочь. — С его глазами все в порядке? Из них не идет кровь?

— Глаза маленькие, — честно сказал Канчей. — Но это нормально для таких, как ты, — добавил он в утешение.

— И их два, — доложил его кузен Тинбар, полагая, что это может ее беспокоить.

— Они синие! — прибавил их друг Сичу-Лан, испытывая облегчение, потому что странные коричневые глаза Фии всегда были для него источником смутного дискомфорта.

Она ощутила, как из нее выскальзывают ножки младенца, но было тихо, и сперва София решила, что ребенок родился мертвым. Нет, думала она, это все не те звуки: разговоры, водопад. Затем она услышала, как младенец завопил, побуждаемый задышать прохладной водой, ставшей таким утешением для его матери в конце этого удушающе жаркого и бесконечного дня.

Канчей принес листья, чтобы его вытереть, а Сичу-Лан, смеясь, указывал на гениталии младенца, находившиеся снаружи.

— Смотрите, — кричал он. — Кое-кто думает, что этот ребенок спешит плодиться!

Сын, поняла тогда София и прошептала: «У нас мальчик, Джимми!» Затем она расплакалась — не от горя или ужаса, но от облегчения и благодарности, — когда сильные теплые руки подняли ее из воды и горячий ветер высушил ее и младенца. С изумлением она вновь ощутила кожей человечью кожу и заснула. Позже вокруг ее соска впервые сомкнулись губы ее сына — нежное, почти ленивое посасывание, столь же сладостное, как то, что делал Джимми, и столь же приятное, но такое слабое. Что-то тут не так, подумала София, но сказала себе: «Он только что родился, к тому же раньше времени. Он окрепнет».

Исаак, решила она затем, — чей отец, подобно Аврааму, покинул дом, отправившись в чужие земли, и чья мать, подобно Саре, вопреки всему родила единственное дитя и возрадовалась ему.

Держа младенца у груди, София смотрела в мудрые совиные глаза, мигавшие на крошечном лице эльфа, обрамленном темно-рыжими волосами. В эту минуту она уважала своего сына сильнее, чем любила его, и думала: «Ты это сделал. Джанада почти убили нас, и ты родился слишком рано, и тебе выпал плохой старт, но ты жив — несмотря ни на что».

Могло быть хуже, думала она, вновь уплывая в сон и прижимая к себе малыша, а жар Ракхата окутывал их, точно в инкубаторе для новорожденных, и обоих окружали руки, ноги, хвосты бормочущих руна. «Я Мендес, и мой сын жив, — думала София. — Все могло быть хуже».

5

Город Инброкар, Ракхат

2046, земное время

— Ребенок дефектный.

Лджаат-са Китери, сорок седьмой Верховный Благороднейшего Наследия Инброкара, преподнес отцу младенца эту неприкрашенную новость, обойдясь без предисловий. Приведенный рунским слугой в личные покои Верховного сразу после восхода второго и самого золотистого солнца Ракхата, Супаари ВаГайджур принял известие молча, даже не моргнув.

«Это шок или самоконтроль?» — гадал Китери, а нелепый муж его дочери направился тем временем к окну. Некоторое время торговец смотрел на беспорядочные углы скошенных, скученных крыш Инброкара, но затем повернулся и почтительно склонился:

— Можно ли узнать, великолепие, в чем состоит дефект?

— Ступня повернута внутрь. — Китери бросил взгляд на дверь. — На этом все.

— Прошу прощения, великолепие, — настаивал торговец. — А нет ли вероятности, что это… врожденный порок? Возможно, какое-нибудь осложнение во время беременности?

Возмутительное предположение, но приняв во внимание, от кого оно исходило, Верховный этим пренебрег.

— Ни одна женщина по моей линии или линии моей жены не была в этом повинна за последнее время, — сухо молвил Китери и с удовольствием увидел, как торговец прижал уши.

«За последнее время» — в таком контексте и в устах Китери подразумевало родословную старше, чем любая другая на Ракхате.

Поначалу придя в смятение из-за невероятного замужества дочери, Лджаат-са Китери затем смирился с этим браком — просто оттого, что третья линия потомков предоставляла ряд необычных политических возможностей. Но сейчас стало ясно, что вся затея была фарсом. Чего и следовало ожидать, подумал Верховный, учитывая участие в ней Хлавина.

Для Хлавина, который и сам был позором семьи, такое типично: пожаловать этому типу, Супаари, право на потомство — просто из прихоти, чтобы смутить родичей. С незапамятных времен право создавать новую линию предоставляли Китери Рештару — именно потому, что самым примечательным аспектом его жизни являлась предписанная законом стерильность. Обычно можно было рассчитывать на то, что эти злосчастные позднерожденные не станут щедро одаривать привилегией, которой никогда не смогут наслаждаться сами. Но Хлавин никогда и ни в чем не был нормальным, с раздраженной неприязнью подумал Верховный.

— Это был сын? — спросил торговец, прерывая в мысли Верховного.

Простое любопытство, судя по его тону. Уже задвинул ребенка в прошлое. Достойно восхищения, если учесть обстоятельства.

— Нет. Это была девочка, — сказал Верховный.

Неожиданный, в самом деле, итог этого брака. Когда торговец прибыл в Инброкар, дабы покрыть Джхолау, Верховный с облегчением увидел, что это видный мужчина с превосходным фенотипом. Уши отлично сидят на широкой голове, красиво сужавшейся к сильной морде. Умные глаза. Отменная ширина в плечах. Высокий, а в задней части присутствует настоящая мощь — черты, способные принести пользу линии Китери, мысленно признал Верховный. Конечно, невозможно предсказать, как будет проходить скрещивание с непроверенной породой.

Опершись на мускулистый тугой хвост, Верховный сложил руки на массивной груди, зацепившись длинными изогнутыми когтями за локти, и перешел к сути:

— В таких случаях, как ты знаешь, на отцов возлагается обязанность.

Супаари поднял подбородок, а его длинное, красивое, на удивление благородное лицо осталось неподвижным.

— Это может сделать кто-то другой, — предложил Верховный, хотя оба они знали, что Джхолау сейчас лучше не трогать.

Торговец не сказал ничего.

Его молчание сбивало с толку. Верховный опустился на подушку, жалея теперь, что не послал протокольных руна, дабы те доставили в покои торговца эти новости.

— Что ж. Значит, церемония состоится завтра утром, великолепие? — наконец спросил Супаари.

«Мои предки обязаны были это делать, — подумал Верховный, растроганный против воли. — Приносить в жертву детей, чтобы избавлять нашу линию от повторяющихся болезней, скверного экстерьера, проявлений дикости».

— Это необходимо, — произнес он громко и убежденно. — Убить одного малозначащего ребенка сейчас — значит уберечь от страданий будущие поколения. Нам следует помнить о большем благе.

Разумеется, этому лоточнику недоставало как чистоты рода, так и дисциплины, кои лепят тех, кто с рождения предназначен править.

— Возможно, — с несвойственной ему деликатностью предложил Лджаат-са, — ты предпочтешь, чтобы я…

На секунду торговец перестал дышать, распрямившись в полный рост.

— Нет. Благодарю, великолепие, — произнес он и, медленно повернувшись, уставился на Верховного.

А ведь это тонко рассчитанная угроза, с некоторым удивлением решил тот, безмолвно извещающая, что этого человека больше нельзя оскорблять безнаказанно, но тщательно уравновешенная почтительной кротостью в голосе Супаари, когда тот заговорил вновь:

— Возможно, это цена, которую приходится платить, когда берешься за новое предприятие.

— Да, — сказал Лджаат-Са Китери. — В точности мои мысли, хотя коммерческая фразеология здесь неуместна. Стало быть, завтра.

Эту поправку торговец принял с учтивостью, но покои Верховного покинул без положенного прощального поклона. Это был единственный его прокол. И, как отметил Верховный уже с некоторым уважением, он вполне мог быть намеренным.

«За это мне следует благодарить Сандоса», — с горечью думал Супаари, стремительно шагая по извилистым коридорам к своим комнатам, расположенным в западном павильоне резиденции Китери. Ощущая, как стискивает горло из-за усилий удержать вой, он упал в свое спальное гнездо и оцепенел, оглушенный несчастьем. «Как могло все пойти наперекосяк? — спросил он себя. — Все, что у меня было: богатство, дом, дело, друзей, — все отдал за младенца с искривленной ступней. Но без Сандоса ничего бы не произошло! — подумал он яростно. — Это было скверной сделкой с самого начала».

И все же, пока Верховный не объявил горестную новость, Супаари казалось, что на каждом этапе он вел себя правильно. Он был осторожен и благоразумен; заново оценив свои поступки за три года, он не увидел альтернативы своим решениям. Руна из деревни Кашан были его клиентами: он обязан был выступать посредником при их торговле, даже когда понадобилось вести дела с бесхвостыми чужеземцами, прибывшими с Земли. А кто был очевидным покупателем их экзотических товаров? Рештар Дворца Галатны, Хлавин Китери, чей аппетит к уникальному известен по всему Ракхату. «Или мне следовало остаться с чужеземцами в Кашане?» — спросил он себя. Невозможно! Он должен был заниматься делами, и у него имелись обязанности перед прочими деревенскими корпорациями.

Даже когда чужеземцы научили руна выращивать еду, а власти обнаружили несанкционированное размножение, случившееся на юге, и вспыхнули мятежи — даже тогда Супаари восстановил контроль над ситуацией раньше, нежели начал плясать Хаос. Чужеземцы прибыли издалека; они не знали, что сделанное ими — неправильно. Чтобы двух оставшихся в живых землян не привлекли к суду за подстрекательство к мятежу, Супаари предложил им сделаться хаста'акала. Конечно, когда один из них умер сразу после операции, это был плохой знак. Возможно, следовало подождать, пока узнаю про чужеземцев больше, прежде чем рассекать их кисти, подумал Супаари. Но он спешил придать им легальный статус до того, как правительство решит их казнить. Откуда ему было знать, что у них так обильно истекает кровь?

Когда Сандос поправился, Супаари сделал все возможное, чтобы маленький переводчик включился в жизнь торгового сообщества Гайджура. Он убеждал Сандоса проводить больше времени на складе и в конторах, поощрял его погрузиться в повседневность коммерции, но чужеземец оставался подавленным. В конце концов, перепробовав все вежливые средства, Супаари прибегнул к грубости, спросив у Сандоса без обиняков: в чем проблема?

— Твой недостойный гость одинок, господин, — сказал Сандос, сделав плечами движение, которое, по-видимому, обозначало смирение. Или, возможно, согласие. Иногда — безразличие. Трудно сказать с уверенностью, что значит такой жест. Но затем чужеземец предложил свою шею, чтобы погасить этот намек на критику. — Ты более чем добр, господин, и твое радушие безупречно. Этот бесполезный чрезвычайно благодарен.

Он тоскует по соплеменникам, сообразил Супаари и задумался, не ближе ли чужеземцы к руна, чем к джана'ата. Привязанности руна были искренними, но эластичными, охватывая каждого, кто оказывался рядом, и плавно стягиваясь, когда кто-то уходил. Но, несмотря на это, они нуждались в стаде. О, их женщины могли некоторое время выдерживать одиночество, работая с чужаками, но мужчины нуждались в семьях, в детях. Изолированные от родни и друзей, иные рунские мужчины попросту переставали есть и умирали. Такое было редко, однако случалось.

— Сандос, может быть, ты тоскуешь по жене? — спросил Супаари, делаясь грубым из-за опасения, что этот чужеземец тоже может погибнуть.

— Господин, твой благодарный гость дал обет безбрачия — сказал Сандос, используя английское слово, а его глаза скользнули в сторону. Затем на своем очаровательно неуклюжем к'сане он пояснил: — Такие, как этот недостойный, не берут жен.

— Вот как! Тогда твой народ похож на джана'ата, у которых лишь первым двум детям разрешено жениться и иметь детей, — сказал успокоенный Супаари. — У меня тоже эта штука… безбрачие. Ты — третьерожденный, как и я?

— Нет, господин. Второй. Но среди таких, как твой гость, любой имеет право жениться и иметь детей — даже рожденный пятым или шестым.

«Пять? Шесть? Выводки? — изумился тогда Супаари. Как они могут позволить себе стольких детей?» Иногда он ощущал, что понимает не более двенадцатой доли того, что узнает про чужеземцев.

— Если ты второй, почему не берешь жену?

— Сей недостойный предпочел этого не делать, господин. Среди моих соплеменников это необычный выбор, как и среди твоих. Такие, как твой гость, покидают семьи, где они родились, не привязываются ни к одной отдельной персоне и не заводят детей. Благодаря этому мы свободны любить без исключений и служить многим.

Супаари был потрясен, узнав такое о маленьком чужеземце, которого он должен был опекать.

— Выходит, ты сам — слуга для многих?

— Да, господин, так и было, когда этот недостойный пребывал среди своих соплеменников.

«Но здесь же нет никого из его вида, чтобы он мог их обслуживать», — подумал Супаари. В замешательстве он откинулся на обеденные подушки, забыв про остывающую еду, и с тоской вспомнил о тех днях, когда самой трудной проблемой было предсказать спрос на кирт в следующем сезоне.

— Сандос, — сказал он, пытаясь нащупать хоть какую-то определенность, — что было вашей целью? Зачем вы прибыли сюда?

— Чтобы изучать богатства здешнего языка… узнать песни вашего народа.

— Ха'ан мне говорила это! — воскликнул Супаари, наконец углядев смысл в том, что когда-то сказала Энн Эдвардс. — Вы прибыли, потому что услышали песни наших поэтов и пришли от них в восторг.

Он смотрел на Сандоса: не переводчик, выведенный для торговли, но второрожденный, решивший не иметь детей, и поэт, который служит многим! Неудивительно, что Сандос не проявил интереса к коммерции. Вот когда все стало на свои места — в то время это показалось Супаари блестящей идеей.

— Сандос, а тебе понравилось бы служить среди поэтов, чьи песни привели вас сюда?

Впервые за полный сезон лицо чужеземца, похоже, прояснилось.

— Да, господин. Это было бы честью для твоего недостойного гостя. Несомненно.

И Супаари приступил к выполнению своего замысла. Переговоры были деликатными, замысловатыми, изысканными. В итоге он достиг тонкого и прекрасно сбалансированного соглашения — вершины своей замечательно успешной торговой карьеры. Чужеземец Сандос обеспечивался пожизненной службой в доме Хлавина Китери, Рештара Галатны, чья убывающая поэтическая сила еще раз могла подняться к величию, вдохновившись от встреч с чужеземцем. Младшая сестра Рештара, Джхолаа, избавлялась от вынужденной бесплодности своей жизни, так же как и сам Супаари, — посредством их брака и основания новой линии Дарджан с полными правами на размножение. Поскольку все состояние Супаари ВаГайджура передавалось в Дарджан, Благороднейшее Наследие Инброкара приобретало третий клан, избежав и намека на неподобающую изменчивость: идеальное увеличение линий потомства, происходящее без дробления наследства.

Как только заключили соглашение, произошла передача опекунства. Переселившись во Дворец Галатна, Сандос вроде бы вполне неплохо устроился среди домашних Рештара. Супаари лично проследил за представлением чужеземца Рештару; на самом деле, он был даже несколько обескуражен тем жалким, дрожащим рвением, с которым Сандос принимал ухаживания Китери. Но Дворец Галатна торговец покинул в приподнятом настроении, радуясь собственному успеху и полагая, что с Сандосом он поступил правильно.

Прошло не так много времени, прежде чем Супаари осознал, что тут, возможно, произошло некое недоразумение. «Как поживает чужеземец?» — поинтересовался он через несколько дней, надеясь услышать, что Сандос благоденствует.

«Превосходно», — ответили ему. Даже после инициации, сообщил секретарь Рештара, Сандос остался экстраординарным: «Каждый раз сражается, точно девственник». Рештар доволен и уже создал великолепный песенный цикл — лучший за последние годы, по общему мнению. Загадочным, как узнал Супаари, было то, что на секс чужеземец реагировал интенсивной рвотой. Это тревожило, но Супаари подумал, что такое, очевидно, нормально для землян. Одну из чужеземок, Софию, оплодотворили незадолго до ее гибели в кашанском бунте, и она тоже мучилась тошнотой.

В любом случае, сделка состоялась; теперь в гаданиях было мало проку. А стихи Рештара действительно были замечательными. Как и новый дом Супаари в Инброкаре; как и его молодая жена, госпожа Джхолаа.

Но потом эта поэзия сделала весьма странный поворот, и Рештара вынудили умолкнуть. А Инброкар оказался раздражающе скучным — в сравнении с суматошным Гайджуром. Джхолаа, как с неудовольствием заметил Супаари, скучной не была, зато, по всей видимости, была безумной. А Сандос к этому времени улетел, отправленный к родной планете вторым отрядом землян, который затем и сам исчез. Скорее всего, тоже вернулся на Землю. Кто может знать?

Учитывая, чем обернулось это спаривание, Супаари был склонен желать, чтобы он никогда не знал ни Сандоса, ни Рештара, ни Джхолаа. «Дурак: вот к чему приводят перемены, — сказал себе Супаари. — Стронув камушек, рискуешь вызвать обвал».

Тут Супаари с тошнотворной уверенностью осознал, что если ему придется заводить второго ребенка, дабы тот заменил нынешнего, то вторая его стычка с Джхолаа будет еще отвратительнее первой. На этом общественном этаже кровные линии охранялись, точно сокровище, и ему пришло в голову, что Джхолаа, вероятно, никогда не видела, как спариваются руна, хотя для большинства простолюдинов это было первым наставлением в сексе. В самом начале Супаари приблизился к ней с предвкушением ошеломляющих эротических прелестей, воспетых и обещанных в поэзии Рештара, но очень скоро выяснилось, что сама Джхолаа незнакома с последними творениями своего прославленного брата. Дитя, которого Супаари предстояло этим утром убить, едва не стоило своему отцу глаза; он и вовсе уклонился бы от выполнения этой работы, если бы власть над ним не захватили феромоны и неодолимый запах крови.

Когда слияние закончилось, Супаари с облегчением отступил, успев лишиться последних иллюзий. И он наконец понял, почему столь многие джана'атские аристократы, исполнив династический долг, предпочитают, чтобы впоследствии их обслуживали наложницы-руна, выведенные для наслаждения и обученные доставлять удовольствие.

Измученная усилиями исторгнуть отродье своего мужа и ныне погруженная в сон, госпожа Джхолаа Китери у Дарджан всегда была скорее воплощением династической идеи, нежели личностью.

Как и большинство женщин ее касты, Джхолаа Китери держали в катастрофическом невежестве, но глупой она не была. Лишенная возможности видеть что-либо действительно важное, Джхолаа была очень внимательна к эмоциональным деталям и достаточно смышлена, чтобы, даже будучи ребенком, задумываться, является злым умыслом или просто бездумной жестокостью то, что по прихоти отца ей позволяют покидать свою комнату и во время какого-нибудь малозначащего заседания безмолвно лежать на шелковых подушках в полутемном углу двора, накрытого тентом. Но даже в этих редких случаях никто к ней не подходил и не смотрел в ее сторону.

— Я словно сделана из стекла или из ветра или из времени, — возмущалась Джхолаа этим безразличием, когда ей было лишь десять, — Строкан, я существую! Почему никто меня не видит?

— Они не видят мою прекраснейшую госпожу, потому что в ней есть сияние лун! — сказала ее рунская няня, надеясь отвлечь ребенка. — Ваш народ не может смотреть на луны, которые живут в истинной ночи. Лишь руна, вроде твоей бедной Строкан, Способны их видеть и любить.

— Тогда я посмотрю на то, чего не могут видеть другие, — объявила в тот день Джхолаа, высвободившись из объятий Строкан, и поставила себе задачу не спать после второго захода, а затем и после того, как скроется третье и самое маленькое солнце Ракхата, чтобы самой увидеть эти сияющие луны.

Запретить ей или препятствовать было некому, если не считать властной дремоты, свойственной детям и ее виду. Джхолаа было очень страшно, но во дворе с ней находилась Строкан, рассказывая сказки и делясь сплетнями; ее изящные руки гладили девочку, успокаивая ее, когда она перестала видеть голубой цвет, а затем и желтый; контрастность поблекла до серой бесцветности, потом обратилась в густую тьму, столь же безысходную, как жизнь женщины-аристократки. Предотвратить слепую панику помогли голос Строкан, знакомые запахи постельного белья и ладана, доносящиеся из детской, и аромат жареного мяса, все еще державшийся в воздухе.

Внезапно Строкан схватила Джхолаа за руки и потянула, вынуждая встать.

— Вон там! Облака разошлись, и они там! — напористо прошептала она, держа голову девочки так, чтобы та смотрела в правильном направлении; поэтому Джхолаа смогла увидеть светящиеся диски, похожие на маленькие холодные солнца: луны, проступавшие из чернильной черноты, прекрасные и далекие, словно горный снег.

— На ночном небе есть и другие существа, — сказала Строкан. — Дочери лун! Крохотные сверкающие малютки.

Глаза джана'ата не были приспособлены к таким зрелищам, и Джхолаа могла лишь принять заверения няни, что это правда, а не какая-то глупая рунская сказка.

Это было единственным памятным событием ее детства.

Какое-то время Джхолаа делила уединение с Китери Рештаром, своим третьерожденным братом, Хлавином. Его титул означал «запасной», и так же, как у нее, его целью было просто существовать — в готовности подхватить наследство, если кто-то из старших братьев не оправдает надежд. Не считая Строкан, Хлавин был единственным, кто Джхолаа замечал, рассказывая ей истории и развлекая секретными песнями, несмотря на то, что за песни Хлавина били, если на этом его ловила наставница. Кто, кроме Хлавина, мог вызвать у нее смех, когда жены Дхерая и Бхансаара заполнили детские детьми, заменившими Хлавина и Джхолаа в очередности наследования рода Китери. Кто, кроме Хлавина, плакал бы от сочувствия к ней, растроганный ее рассказом о лунах и признанием, что с каждым вновь рожденным племянником или племянницей сама Джхолаа все больше и больше ощущает себя похожей на лунное дитя: невидимая для собственного народа, сверкающая в невообразимой темноте.

Потом у Дхерая родился собственный Рештар, затем и у Бхансаара; порядок наследования сочли надежным, и Хлавина убрали от нее, сослав в портовый город Гайджур, дабы обезопасить жизни его племянников от разочарованного честолюбия юного дяди. Но даже в изгнании Хлавин нашел способ петь для нее, послав Джхолаа радиоприемник, чтобы она могла услышать собственные слова о лунных дочерях, скачущих на волнах, невидимых, точно звезды, — вплетенные в великолепную кантату, исполненную при его первой радиопередаче из Дворца Галатны. Хлавину это позволили, потому что он пел не традиционные хоралы, предназначенные для тех, кто родился первым или вторым, но нечто новое и совершенно другое.

Почему-то этот концерт вызвал у Джхолаа гнев, словно бы эти слова были у нее украдены, а не взяты в качестве дара. Когда музыка кончилась, она смахнула приемник с подставки, словно это он был виноват.

— Где находится Галатна? — потребовала ответа она, когда Строкан, нагнувшись, стала собирать обломки.

— Он помешен, точно драгоценный камень, в гору, возвышающуюся над Гайджуром, а это рядом с океаном, моя госпожа, — ответила Строкан, вскинув на нее голубые глаза. — Там воды столько, что можно стоять на краю ее и смотреть, сколько хватит зрения, но другого края не увидишь!

— Ты лжешь. Такой воды не бывает. Все руна лгут. Вы бы убили нас, если б могли, — с холодным презрением сказала Джхолаа, уже достаточно взрослая к тому времени, чтобы испытывать страх рабовладельца.

— Глупости, маленькая! — с добродушным изумлением воскликнула Строкан. — Ведь во время красного солнца и истинной ночи все джана'ата спят, и никто вам не причиняет вреда! Эта преданная не лжет своей дорогой хозяйке. Луны были реальными, моя госпожа. И океан существует! Его вода соленая на вкус, а у воздуха там запах, незнакомый жителям суши.

В то время возмущение было единственным средством, способным вывести Джхолаа из апатии, в которой она пребывала целыми днями. Она стала ненавидеть злосчастных рунских служанок, бывших ее единственными собеседницами, презирать возможность этих бесстыдных шлюх выходить в мир неприкрытыми и неохраняемыми, видеть океаны и ощущать запахи, которые Джхолаа никогда не узнает. Зацепив изящным когтем ухо Строкан, Джхолаа начала отрывать его, смягчившись, лишь когда рунао признала, что сама она океана не видела и не пробовала его воду, а лишь слышала рассказы кухарки, пришедшей с юга. Хлавин рассказал бы своей сестре правду об океане, но он был для нее потерян, поэтому Джхолаа позволила трясущимся рукам няни гладить ее, успокаивая, и вдыхала соленый запах крови, а не океана.

Позже, тем же вечером, лежа в темном, бесполезном свете маленького красного солнца, Джхолаа решила казнить Строкан за то, что она посмела подумать, будто может убивать джана'ата во время их сна, — а заодно прирезать детей женщины, дабы очистить линию.

«Все равно Строкан старая. Тушеное мясо!» — подумала Джхолаа, выбрасывая это из головы.

Вот почему некому было предостеречь Джхолаа или подготовить ее к тому, что произошло после бракосочетания, — ее служанки боялись хозяйки и ни у одной не хватало смелости разъяснить, почему ее одевают для торжественной церемонии. Но Джхолаа привыкла, что ее демонстрируют на таких мероприятиях, и не удивилась, оказавшись в парадном зале, наполненном ослепительно выряженными чиновниками и всеми своими родственниками-мужчинами, продолжавшими петь, словно бы ее тут не было.

Пока длились нескончаемые церемониальные декламации, Джхолаа стояла неподвижно; похоже, это могло продолжаться целые сутки, и она давно перестала вслушиваться. Но, различив в песне свое имя, она стала слушать внимательней, а затем узнала мелодию, которой скрепляли брак, и поняла, что ее только что юридически связали с мужчиной, чье родовое имя она никогда раньше не слышала. Расширив глаза, укрытые за инкрустированной драгоценными камнями золотой вуалью, Джхолаа повернулась, чтобы спросить у кого-нибудь — хоть у кого-то! — не посылают ли ее в другую страну, но прежде чем она успела открыть рот, ее окружили отец и братья и повели к центру зала.

Рядом снова возникли ее горничные, и, когда они стали снимать с нее платье, Джхолаа заговорила, громко спрашивая, что происходит, — но мужчины лишь смеялись. Взбешенная и напуганная, она пыталась прикрыться, но человек, чье имя она не вполне запомнила, подошел к ней так близко, что она ощутила его запах, и сбросил с себя мантию. И он… Он не просто смотрел на нее, но, сдвинувшись к ней за спину, ухватил ее за лодыжки и…

Джхолаа сражалась, но ее вопли и звуки борьбы тонули в одобрительном, веселом реве свадебных гостей. Позднее она услышала, как ее отец прокомментировал с горделивым смешком: «Девственница! Теперь никто не сможет этого отрицать!» На что старший из ее братьев ответил: «Дралась почти столь же яростно, как чужеземец, коего пользуют Хлавин и его друзья…»

Когда все закончилось, ее увели через зал, по этому случаю празднично разукрашенный, в маленькую, с закрытыми ставнями комнату, где она сидела, оглушенная и растерянная, слушая стихи, распеваемые в честь четверторожденной Джхолаи Китери у Дарджан, против всех шансов слученной с третьерожденным торговцем, который и вовсе никогда не стал бы производителем, если бы не чужеземный слуга Сандос. И когда Джхолаа наконец родила этого ребенка, в его родословной нельзя было усомниться; это было, как она поняла, единственным оправданием ее собственного существования.

Похожая судьба, полагала она, ожидает и ее дочь. Госпожа Джхолаа даже не взглянула на своего ребенка в первые мгновения его жизни, а когда акушерка отпустила ее руку, попыталась распороть ему горло — из жалости и отвращения. Позже, когда к ней заглянул ее брат Дхераи, сообщив, что младенец — калека, Джхолаа приняла это равнодушно.

— Так убейте его, — вот все, что она сказала, желая, чтобы кто-нибудь сделал то же самое с нею.

6

Неаполь

Сентябрь 2060

На то, чтобы успокоиться после визита папы, ушло несколько часов, и Эмилио Сандос только что заснул, когда стук в дверь напугал его настолько, что он едва не слетел с постели.

— Боже! Что еще? — воскликнул он, снова падая на подушку. Лежа на животе, измученный, Эмилио решительно закрыл глаза и прокричал: — Убирайся!

— Надеюсь, вы обращаетесь к Богу, — откликнулся знакомый голос, — потому что я возвращаться в Чикаго не собираюсь.

— Джон?

Вскочив с кровати, Сандос локтями распахнул высокие деревянные ставни.

— Кандотти! — изумленно произнес он, высунув голову в мансардное окно. — Я думал, после слушаний они отправили вас домой!

— Так и было. А теперь послали обратно.

Усмехаясь ему, Джон Кандотти стоял на подъездной дорожке, длинными костлявыми руками обнимая пластмассовую коробку, и в свете позднего дня его римский нос делал наполовину лысую голову похожей на солнечные часы.

— Ну, в чем дело? Я должен сделаться папой, чтобы меня пригласили войти?

Сандос перегнулся через деревянный подоконник, упершись в него локтями, а его лишенные нервов пальцы свесились, точно ветви ивы ста'ака.

— Поднимайтесь. — Он вздохнул с театральным смирением. — Дверь не заперта.

— Итак! Эль Кахуна Гранде рассказал мне, как вы только что проинтервьюировали его святейшество на предмет лаборантской субсидии, — сказал Джон, взобравшись по ступеням и нырнув под притолоку, которая никогда не казалась Эмилио низкой. — Отличная игра, Сандос. Очень ловко.

— Весьма признателен, что вы на это указали, — откликнулся Эмилио, вдруг заговорив скорее на английском Лонг-Айленда, нежели Пуэрто-Рико. Склонившись над столиком, он надевал скрепы. — Теперь почему бы вам не сделать мне эдакий симпатичный разрез и не брызнуть на него лимонного сока?

— Билли Кристал. «Принцесса-невеста», — сразу же определил Джон, опуская коробку в угол. — Дружище, вам нужно обновить репертуар. Вы посмотрели какие-нибудь из рекомендованных мной комедий?

— Угу. Больше всего мне понравилась голландская, «К востоку от рая», «Нет признаков жизни» тоже неплоха. Но я не понимаю шуток в новых картинах. И как бы то ни было, — воскликнул Сандос, теперь уже негодуя, — откуда мне было знать, кто сейчас папа? Какой-то старикан возникает у моего порога…

— Если бы вы приняли мой совет, — произнес Джон, теряя терпение словно раздраженный наставник семинаристов, — то понимали бы новые шутки. И узнали бы этого чертового папу, когда он к вам заявился!

Сандос проигнорировал его слова, как игнорировал сорокапятилетнюю дыру в новейшей истории — сперва слишком больной, чтобы из-за этого волноваться, а ныне просто отказываясь это признать.

— Вы хоть представляете, насколько важно то, что Геласиус к нам приехал? Я вам говорил: пора наверстывать! Но разве вы меня когда-нибудь слушаете? Нет!

«Ты и сейчас не слушаешь», — понял Джон, наблюдая за ним. За последние два месяца Эмилио заметно продвинулся в надевании скреп, но эта процедура все еще требовала немалой концентрации.

— … а Джулиани просто стоял там, глядя, как я рою себе яму! — ворчал Сандос, вставляя каждую кисть в открытую скрепу, а затем покачивая атрофированными предплечьями, чтобы задействовать включатели. Когда плоские ремешки и электронная оснастка сомкнулись над его пальцами, запястьями и предплечьями, послышалось тихое жужжание. Он выпрямился.

— Когда-нибудь, Джон, мне действительно захочется всыпать этому сукиному сыну.

— Удачи, — сказал Джон, — Хотя я думаю, что скорее уж «Щенки» выиграют чемпионат мира.

Они сели за стол: Сандос сгорбился на стуле, стоявшем ближе к кухне, а Джон занял место папы — напротив него. Пока они обменивались цитатами из фильмов «К востоку от рая», «Глухие улицы» и пары старых лент Мими Дженсена, Джон озирал комнату, измятую постель, носки на полу, тарелки в раковине, а затем с подозрением уставился на Эмилио, взъерошенного и небритого. Обычно Сандос был аккуратистом: черно-серебряные волосы расчесаны, конкистадорская бородка тщательно подстрижена, на одежде ни пятнышка. Джон ожидал, что и квартира будет опрятной.

«Всякая духовная просветленность начинается с аккуратно прибранной кровати, — нараспев произнес Кандотти, широким взмахом указав на этот бедлам. — Погано выглядите. Когда вы спали в последний раз?

— Минут пятнадцать назад. Затем приперся некий старый друг — он же заноза в заднице — и меня разбудил. Кофе хотите?

Поднявшись, Эмилио прошел на крохотную кухню, открыл буфет, достал кофе в зернах и занялся делом, повернувшись к Кандотти спиной.

— Нет. Сядьте. Не уходите от вопроса. Когда вы спали до этого?

— Провалы в памяти.

Сандос сунул кофе назад, хлопнув дверцей буфета, и снова плюхнулся на стул.

— Не опекайте меня, Джон. Ненавижу.

— Джулиани говорит, что боль в руках по-прежнему мучит вас, — настаивал Джон. — Не понимаю. Их же вылечили! — воскликнул он, указав на них обвиняющим жестом. — Почему они до сих пор болят?

— Мне с научной точки зрения объяснили, что центральную нервную систему сбивают с толку мертвые нервы, — произнес Сандос с внезапной язвительностью. — Мозг начинает тревожиться, поскольку долгое время не получает сигналов от рук. Он подозревает, что те угодили в беду, и, подобно моему надоедливому старому другу, привлекает к этой ситуации внимание, вываливая на меня кучу дерьма!

Несколько секунд Сандос смотрел в окно, восстанавливая самообладание, затем взглянул на невозмутимого Джона, привыкшего к подобным вспышкам.

— Простите. Эта боль меня выматывает, понимаете? Она возникает и проходит, но иногда… — Подождав минуту, Джон закончил за него: — Иногда вы боитесь, что она не пройдет никогда. Эмилио не подтвердил, но не стал и отрицать.

— Искупительную ценность страдания — по крайней мере, исходя из моего опыта, — чрезвычайно завышают.

— Для меня это слишком по-францискански, — согласился Джон.

Эмилио рассмеялся, а Джон подумал: если Сандос смеется — ты на полпути к цели.

— Сколько длилось на этот раз? — спросил он.

Пожав плечами, Сандос пренебрег вопросом, пряча глаза.

— Мне лучше, если я работаю. Помогает сосредоточенность на чем-то. — Он бросил на Джона взгляд, — Сейчас я в порядке.

— Но с ног валитесь от усталости. Ладно, — сказал Джон. — Я дам вам отдохнуть.

Хлопнув ладонями по бедрам, он поднялся, но вместо того чтобы уйти, подошел к звукоанализирующей аппаратуре, установленной вдоль торцевой стены, напротив лестницы. С любопытством оглядел ее, затем небрежно произнес:

— Я лишь хотел отметиться у своего нового босса — конечно, если вы еще не наняли папу.

Сандос прикрыл глаза, затем извернулся на стуле, чтобы посмотреть через плечо на Джона:

— Простите?

Джон повернулся, усмехаясь, но, когда он увидел лицо Эмилио, его ухмылка исчезла.

— Вы сказали, вам нужен человек, который говорит на венгерском. И на английском или на латыни или испанском. В латыни я не шибко силен, — признал Джон, запинаясь под холодным взглядом. — И все равно у меня четыре попадания из четырех. Я ваш. Если вы не против.

— Вы шутите, — произнес Эмилио бесцветным голосом. — Не пудрите мне мозги, Джон.

— Шестнадцать языков, из которых можно выбирать, а вам понадобились именно эти. Послушайте, я не лингвист, но разбираюсь в компьютерах и умею учиться, — сказал Джон, защищаясь. — Родители моей мамы из Будапешта. После школы обо мне заботилась бабушка Тоз. На самом деле я говорю по-венгерски лучше, чем по-английски. Бабуля была поэтессой и…

Сандос качал головой, не зная, смеяться или плакать.

— Джон, Джон!.. Не нужно меня убеждать. Дело лишь в том, что…

Он скучал по Кандотти. Он нуждался в помощи, но не хотел о ней просить, нуждался в коллегах, но боялся взяться за обучение новичка. Отец Джон Кандотти, чьим великим даром было умение прощать, узнал о Сандосе все — и все же не стал его ни презирать, ни жалеть. К счастью, когда Эмилио нашел нужные слова, его голос остался ровным:

— Я думал, тут какой-то подвох. В последнее время меня не баловали хорошими новостями.

— Никакого подвоха, — объявил Джон уверенно, ибо жизнь не учила его быть всегда готовым к внезапным ударам, и направился к лестнице, ведущей к гаражу. — Когда я могу начинать?

— По мне, так прямо сейчас. Но используйте библиотечный компьютер, ладно? А я ложусь спать, — объявил Сандос настолько твердо, насколько ему позволил зевок, едва не свернувший челюсть. — Если не проснусь до октября — а я искренне на это надеюсь — разрешаю меня разбудить. Тем временем вы можете начать с учебной программы для руанджи — у Джулиани есть нужные коды. Но дождитесь, пока я смогу помочь с файлами к'сана. Этот язык, Джон, чертовски сложен.

Положив левую руку на стол, он качнул рукой наружу, чтобы раскрыть скрепу, но вдруг застыл, потрясенный мыслью.

— Боже, — сказал он. — Джулиани отправляет вас со следующей группой?

Последовала долгая пауза.

— Ага, — наконец сказал Джон. — Похоже на то.

— А вы хотите лететь?

Джон кивнул, глядя на Сандоса серьезными глазами.

— Да. Да, я хочу.

Стряхнув с себя оцепенение, Эмилио откинулся на спинку стула и с холодной напыщенностью процитировал Игнатиуса:

— «Готовый выступить немедленно, с уже застегнутым нагрудником».

— Если умру на Ракхате, — торжественно произнес Джон, — прошу об одном: пусть тело мое переправят для захоронения в Чикаго, где я смогу продолжать участвовать…

— … в политической жизни Демократической партии, — заключил Эмилио. Издав смешок, он покачал головой. — Что ж, вы знаете: тамошнее мясо лучше не есть. И вы большой. Есть шанс отбиться, если какой-нибудь чертов джана'ата вас возжелает.

— Полагаю, Джулиани тоже так считает. Если я слегка подкачаю мускулатуру, из нас сможет получиться вполне приличная линия обороны для НФЛ. Остальные парни — гиганты.

— Так вы уже встречались с ними?

— Лишь с иезуитами — не со штатскими, — ответил Джон, вернувшись к столу. — Настоятель — парень по имени Дэнни Железный Конь…

— Лакота?

— Наполовину… есть также французская и шведская кровь, по его словам, и он вроде бы довольно чувствителен к этим вещам. Насколько я знаю, лакотская часть его родичей покинула резервацию четыре поколения назад и его сильно достали люди, ожидающие, что он будет носить перья и разговаривать без сокращений — понимаете?

— Много лун идет Чоктау… — нараспев произнес Эмилио.

— Случилось так, что вырос он в пригородах Виннипега, а свои габариты, должно быть, унаследовал от шведов. Но на нем прямо нарисован Блэк-Хилс, поэтому он постоянно нарывается на это дерьмо. — Джон поморщился. — Я завел его почти с ходу, начав рассказывать о парне, с которым знался в Пайн-Ридже. Он меня тут же срезал: «Ни кос, ни духов, приятель. Я не пьяница и никогда не был в парной».

Сандос присвистнул, вскинув брови.

— Да… обидчивый. Но кто он?

— Один из лучших политологов ордена, насколько я слышал, а ведь у нас их полно. Поговаривают, что когда-нибудь он станет Генералом; но едва Джулиани и предложил ему Ракхат, Дэнни не раздумывая оставил профессорство в Григорианском университете. Он просто пышет энтузиазмом.

— А другие? — спросил Эмилио.

— Есть химик из Белфаста — он будет проверять те нано-блочные субстанции, которые производят на Ракхате. Я встретил его лишь на прошлой неделе, но Джулиани натаскивает этих парней уже несколько месяцев! Как бы то ни было, усвойте следующее: его зовут Шон Фейн.[12]

Сандос непонимающе смотрел на него. — Вдумайтесь, — посоветовал Джон.

— Вы шутите, — сказал Сандос спустя минуту.

— Нет, но его родители пошутили. Папа был…

— Еврей, — вставил Сандос с непроницаемым лицом.

— Оценка: «отлично». А его мать была политиком…

— Шон Фейн, Шин Фейн, — сказал Эмилио сочувственно. — Не просто шутка, но еще и глупая.

— Ага. Я спросил у Шона, станет ли ему легче, если я скажу, что в среднюю школу поступал с пареньком, которого звали Джек Гофф. «Нисколько», — вот и все, что он ответил. Самый угрюмый ирландец, которого я когда-либо встречал, — моложе меня, но ведет себя так, будто ему сто лет.

— Похоже, группа подбирается веселая, — сухо прокомментировал Эмилио. — Джулиани сказал, что отправляет четверых. Кто же четвертый?

— О, вам понравится… Вы просили кого-нибудь с баскским языком, верно?

— Эускара, — поправил Сандос. — Мне нужны люди, привыкшие иметь дело с совсем другими грамматическими конструкциями…

— Ну, неважно, — пожал плечами Джон. — В общем, он заходит — огромный парень с невообразимо густыми волосами — и я понял: «Ба! Так вот кому достались и мои тоже!» Затем он говорит что-то непонятное, с чудовищным количеством согласных. И я не знал, то ли сказать ему «привет», то ли вмазать! Вот — он записал это для меня. — Джон выудил из кармана клочок бумаги. — Как, черт возьми, это произнести?

Приняв листок правой кистью, все еще оснащенной скрепой, Эмилио подвигал им туда-сюда на длину руки.

— Игра на невидимом тромбоне! Не различаю такой мелкий шрифт, — уныло заметил он, но затем все же сфокусировал взгляд. — Джозеба Гастаиназаторре Уризарбаррена.

— Хвастун, — пробормотал Джон.

— Говорят, однажды баскский язык попытался освоить сам дьявол, — сообщил Сандос. — Сатана сдался через три месяца, выучив лишь два слова на эускаре… причем оба — ругательства, но оказалось, что они все равно были испанскими.

— Ну и как нам, несчастным смертным, его именовать? — спросил Джон.

— Джо Алфавит? — предложил Эмилио и, зевнув, стал расстегивать вторую скрепу, но первое имя действительно похоже на «Джозеф». Это легко: Хо-сэй-ба.

Джон попробовал выговорить и остался доволен результатом — при условии, что от него не потребуют одолеть больше первых трех слогов.

— В общем, он эколог. Кажется милым парнем. Спасибо Господу за малые милости. Черт — извините! Я и забыл, как вы устали, — сказал Джон, когда Эмилио зевнул в третий раз за три минуты. — Все, ухожу! Отдыхайте.

— Увидимся завтра, — сказал Эмилио, направляясь к кровати. — Джон… Я рад, что вы здесь.

Кандотти со счастливым видом кивнул и, поднявшись, двинулся к выходу. Но перед лестницей оглянулся. Эмилио, слишком измотанный, чтобы раздеться, уже рухнул на матрац.

— Эй, — позвал Джон, — а вы не хотите спросить, что в коробке?

Эмилио не открыл глаз.

— Джон, что в коробке? — покорно спросил он, после чего пробормотал: — Как будто мне не наплевать.

— Письма. И это только те, что написаны на бумаге. Почему вы никогда не проверяете свой почтовый ящик?

— Потому что все, кого я знал, умерли. — Глаза Сандоса распахнулись. — Кто же, черт возьми, стал бы мне писать? — с риторическим удивлением спросил он у потолка. Затем, искренне веселясь, воскликнул: — О, Джон, вероятно, это любовные письма от мужчин-заключенных.

Кандотти фыркнул, изумившись этой идее, но Сандос вскинулся на локтях, захваченный ее восхитительной абсурдностью. Его лицо оживилось, а вся усталость на минуту испарилась.

— Мой дорогой Эмилио, — начал он и, вновь упав на постель, продолжил импровизировать, непристойно и весело, на вольную тему тюремного романса и в терминах, от которых Джон зашелся смехом.

В конце концов, когда Сандос выдохся сам и исчерпал тему, а Кандотти вытер глаза и перевел дыхание, он воскликнул:

— Вы так циничны!.. Эмилио, у вас множество друзей.

— Будьте снисходительны, Джон. Цинизм и сквернословие — единственные пороки, на которые я сейчас способен. Все прочие требуют сил или денег.

Кандотти опять рассмеялся и наказал Сандосу дважды прочитать молитву — за наличие столь живописных нечистых помыслов. Помахав ему рукой, он стал спускаться по лестнице и уже открыл дверь, когда услышал, что Эмилио его окликает. Держась за дверную рукоять и все еще ухмыляясь, Джон оглянулся:

— Да?

— Джон, я… я нуждаюсь в услуге.

— Конечно. Что угодно.

— Я… Мне нужно будет подписать кое-какие бумаги. Я ухожу, Джон. Я покидаю орден.

Кандотти обмяк, словно от удара под ребра, привалившись к косяку. Секундой позже снова зазвучал голос Сандоса, тихий и запинающийся:

— Сумеете вы закрепить ручку, чтобы я мог ее держать? Как вы делали это с бритвой?

Джон стал подниматься по ступеням, но на полпути остановился, также как и Сандос, не желая вести этот ужасный разговор лицом к лицу.

— Эмилио. Послушайте… Я понимаю вас… Но вы уверены? То есть…

— Уверен. Я решил это сегодня днем.

Кандотти молча ждал, а затем услышал:

— Джон, на мне много грехов. Не хочу притворяться. Нельзя ненавидеть, как я, и при этом быть священником.

Грузно осев на ступеньку, Джон растер ладонями лицо, а Эмилио тем временем говорил:

— Наверное, нужна какая-нибудь клинообразная штуковина, поддерживающая ручку под углом. Новые скрепы хороши, но у меня не получаются точные сжатия.

— Ладно. Нет проблем. Я что-нибудь для вас соображу. Джон встал и опять направился вниз по ступеням, ощущая себя лет на десять старше, чем был пять минут назад. Когда он шаркающей поступью поплелся к главному корпусу, то услышал возглас Эмилио, донесшийся из мансардного окна:

— Спасибо, Джон.

Не оглянувшись, он уныло махнул рукой, зная, что Эмилио его не видит.

— Конечно. Ну еще бы, — прошептал Джон, ощущая на лице противное щекотание, пока ветер, прилетевший из неаполитанского залива, не высушил слезы.

7

Город Инброкар

2046, земное время

Ошибка, если это была ошибка, заключалась в том, что он отправился взглянуть на ребенка. Кто знает, как бы все обернулось, если бы Супаари ВаГайджур просто дождался утра и, ничего не зная, освободил дух своего ребенка, чтобы тот обрел лучшую судьбу.

Но к нему пришла акушерка, уверенная, что он захочет увидеть младенца, а ему редко удавалось противиться простодушному дружелюбию, которое руна, похоже, всегда к нему проявляли. Поэтому Супаари с важным видом направился в детскую: тяжелая, украшенная вышивкой мантия шуршала столь же тихо, как его шаркающие шаги, глаза сфокусированы на среднюю дистанцию, уши нацелены вперед. Болтовню рунской акушерки он игнорировал, не удостаивая ответом ее шутливые реплики, изображая джана'ата-аристократа, до краев исполненного гражданскими добродетелями и величественным самоуважением.

«Кто я такой, чтобы насмехаться? — спрашивал себя Супаари, — Выскочка-торговец, склонный к неуместным коммерческим метафорам при разговорах с вышестоящими. Третьерожденный сын из захолустного города, разбогатевший на торговом посредничестве с руна. Аутсайдер среди аутсайдеров, который случайно наткнулся на стайку небывалых чужеземцев, прибывших из некоего места, находящегося за тремя солнцами Ракхата, и использовал сие событие для достижения обременительной знатности, в которую никто, кроме руна, не верит».

С момента, когда Рештар согласился на его предложение, Супаари знал, что никогда не станет значительней, чем был. Это не имело значения. Он привык к изоляции. Жизнь Супаари всегда протекала на границе между мирами руна и джана'ата; он наслаждался открывавшимися оттуда картинами, предпочитая созерцание участию. Первый год среди высокопоставленных представителей своего вида Супаари провел, изучая привычки окружавших его людей — столь же досконально, как охотник изучает добычу. Он стал смаковать нарастающую точность, с которой предсказывал их пренебрежение. Он мог угадать, кто сразу откажется посетить вечеринку, на которую приглашен Супаари, а кто туда придет — ради удовольствия подразнить его; кто вовсе не станет его приветствовать, а кто это сделает, жестом дав понять, что обращается к низшему. Первые предпочитал и прямое оскорбление; вторые были более изощренными. Его старший шурин, Дхераи, протолкнется в дверь, оттирая Супаари, но второрожденный Бхансаар просто замешкается, словно не видя Супаари, и вступит в комнату секундой позже, как будто ему только что пришло в голову войти.

Инброкарские сановники, беря пример с князьков Китери, игнорировали Супаари или с презрением взирали на него из углов. Иногда в общем разговоре всплывало словцо «лоточник», тут же скрываясь под волнами благовоспитанного веселья. Мысленно потешаясь, Супаари сносил все это с вежливой отстраненностью и расчетливым терпением — ради сына и во имя будущего.

Детская находилась в самой глубине здешней резиденции. Он понятия не имел, где сейчас Джхолаа. Пакварин, рунская акушерка, заверила Супаари, что с его женой все хорошо, но прибавила:

— Бедная госпожа — она страшно измучилась. Это не как у нас, — сказала рунао, явно благодаря судьбу. — Из нас малютки выходят так же легко, как попадают внутрь, — нам повезло, что мы не джана'ата. А у женщин Китери такие узкие бедра! — посетовала она. — Из-за этого бедным акушеркам еще труднее.

Пакварин признала, что роды очень расстроили Джхолаа. Естественно. Еще одна причина для его жены ненавидеть супруга: одарил ее уродцем.

Погрузившись в свои мысли, он осознал, что Пакварин провела его через детскую, и увлекает дальше, лишь когда услышал тихий рунский смех и веселую, безобидную рунскую болтовню, доносившуюся из кухни вместе с запахом специй и жарящихся овощей. Выйдя через последнюю дверь на пустой задний двор, Супаари заметил небольшой деревянный ящик, задвинутый в дальний угол. Он остановился в полушаге от ящика. Ни богатой вышитой сети, ни нарядных лент, развевающихся на ветру, чтобы привлекать взгляд ребенка и приучать его реагировать на движение. Лишь тряпка с кухни, обмотанная вокруг ящика, чтобы спрятать девочку, спрятать ее позор — и его собственный — от сторонних глаз. Как отметил Супаари, ящик был не новым. Прежде в него укладывали рунских младенцев, предположил он. Колыбель для ребенка стряпухи. Другой стал бы винить в этом акушерку, но не Супаари ВаГайджур. «Ах, Бхансаар! — подумал он. — Хорошее попадание. Да будут твои дети падальщиками! Да проживешь ты долго, чтоб увидеть, как они жрут падаль».

Такого Супаари не ожидал — даже после года оскорблений и высокомерия, на которые не скупились новые родичи. Он смирился с тем, что его дочь приговорена. На калеке никто не женится. Надежд у нее было еще меньше, чем у третьих, — перворожденная, но порченная. Из всего, что Супаари узнал про обычаи чужеземцев, самым непостижимым и порочным было то, что плодиться у них мог любой, даже те, про кого известно, что они несут в себе свойства, способные навредить их отпрыскам. Кто станет наделять выявленной болезнью собственных внуков? Во всяком случае, не мы, подумал он. Не джана'ата!

Однако Дхераи мог бы сдержать мелочность Бхансаара, предоставив этой малышке достойное гнездышко для единственной ночи ее жизни. «Чтоб твои дочери ублажали путников, Дхераи, — свирепо пожелал Супаари. — А сыновья выросли трусами». Шагнув к колыбели, он изогнутым когтем сорвал с нее тряпку.

— Ребенок не виноват, господин, — торопливо сказала акушерка, напуганная резким запахом гнева. — Бедняжка, она не сделала ничего плохого.

«А кто виноват?» — хотел он спросить. Кто сунул ее в этот отвратительный… Кто принес ее на этот жалкий…

«Я», — подавленно подумал Супаари, глядя вниз.

Вымытая, накормленная, уснувшая, его дочь благоухала дождем в первые минуты грозы. От этого запаха у него закружилась голова, и он в самом деле покачнулся, прежде чем опуститься на колени. Вглядываясь в ее крохотное безупречное личико, Супаари поднес пальцы ко рту и шесть раз клацнул зубами, до мяса откусывая каждый коготь, — охваченный потребностью взять малышку в руки, причем так, чтобы ей не повредить. И почти тут же понял, что совершил унизительную, непоправимую оплошность. Оставшись без когтей, он должен будет позволить Лджаату-са Китери исполнить этот самый отцовский долг. Но рассудок Супаари был затуманен, и, подняв из ящика свою дочь, он неловко прижал ее к груди.

— У нее глаза Китери! Она красавица, как и ее мать, — простодушно заметила рунская акушерка, радуясь, что джана'ата успокоился. — А нос у нее ваш, господин.

Вопреки всему он засмеялся и, не думая об одежде, устроился на влажных глиняных плитках, еще мерцавших от утренней мороси, — чтобы положить младенца себе на колени. С болью провел рукой по ее бархатно мягкой щеке, ощущая свои укороченные пальцы странно голыми и столь же незащищенными, как горло его дочери. «Мне не суждено плодиться, — подумал Супаари. — Ее покореженная ступня — это знак. Я все сделал неправильно».

Собрав всю свою смелость, чувствуя, как стискивает его собственное горло, Супаари неловко потеребил обертки, скрывавшие малышку, заставляя себя взглянуть на то, что обрекало этого ребенка умереть младенцем, унося с собой во тьму все его надежды. И оттого, что он увидел, у него перехватило дыхание.

— Пакварин, — произнес Супаари очень осторожно — голосом, который, как он надеялся, ее не напугает. — Пакварин, кто, кроме тебя и меня, видел девочку?

— Ее дяди, господин. Потом они сказали Верховному, но он не пришел ее осмотреть. Такая жалость! Госпожа уже пыталась убить малютку, — беспечно сообщила Пакварин.

Но тут же поняла, что сказала не то. Ведь госпожа хотела убить младенца еще до того, как обнаружился дефект. Рунао начала раскачиваться из стороны в сторону, но вдруг замерла.

— Госпожа Джхолаа говорит: «Лучше умереть при рождении, чем жить, не имея возможности выйти замуж», — сказала она Супаари, причем сказала правду, хотя Джхолаа произнесла эти слова несколько лет назад.

Довольная своей сообразительностью, Пакварин затараторила благочестивым тоном:

— Так что это необходимо сделать. Но неправильно, чтоб это делала мать. Это долг отца, господин. Эта услужливая спасла ребенка ради твоей чести.

От потрясения едва слыша трескотню Пакварин, Супаари долго смотрел на акушерку. Наконец, придав своему лицу добродушное выражение, спросил:

— Пакварин, можешь сказать, какая нога у нее деформирована? Правая? Или левая?

Придя в замешательство, женщина прижала уши к голове и, снова закачавшись, перешла на руанджу, свой родной язык:

— Кое-кто не уверен. Кое-кто просит прощения. Руна не знают таких вещей. Здесь должны решать господа.

— Спасибо, Пакварин. Ты молодец, что спасла ребенка. Супаари вручил младенца акушерке — каждое движение столь же контролируемой аккуратно, как те, которые он совершал бы при ритуале завтра утром.

— Лучше никому не говорить о том, что я посещал ребенка, — произнес Супаари. И чтобы быть уверенным, что она поняла, повторил на руандже: — Сипадж, Пакварин, кое-кто хочет, чтобы ты молчала.

Закрыв глаза и в ужасе прижав уши, Пакварин подставила горло, ожидая, что Супаари ее убьет, дабы обеспечить молчание. Но он, улыбнувшись, протянул руку, чтобы успокоить женщину, погладив по голове, как это мог бы сделать ее отец, и снова заверил, что она молодец.

— Останешься ли ты с ней на эту ночь, Пакварин? — подсказал он.

Денег Супаари не предложил, зная, что ее будет держать во дворе естественная привязанность, — линия этой женщины выводилась с прицелом на преданность.

— Да, господин. Кое-кто благодарит тебя. Бедной крошке не следует оставаться одной в ее единственную ночь. Сердце кое-кого печалится о ней.

— Ты молодец, Пакварин, — повторил он. — У нее будет короткая жизнь, но приличная и достойная, верно?

— Да, господин.

Оставив почтительно присевшую Пакварин, он без неподобающей торопливости двинулся через детскую. Услышав смехи возню внуков Джаатса Китери, подумал, что шумная борьба мальчиков — единственный признак настоящей жизни в этом мертвом и душном месте, и пожелал им поскорее убить своих отцов. Прошел вниз по узким коридорам, мимо пустых залов, слыша за закрытыми и занавешенными дверями обрывки приглушенных разговоров. Шагал мимо безмятежных рунских привратников, дежуривших у каждой двери, — отлично подходивших для своей работы, слишком флегматичных, чтобы скучать. Кивнул им, когда они открыли внутренние ворота и подняли внешнюю решетку. Наконец оказался на тихой улице.

Но даже за пределами резиденции Супаари не испытал облегчения. Не было ощущения, что он находится под небом, что его овевает ветер. Супаари взглянул вверх, на балконы из перфорированного дерева и нависающие скаты крыш, по-видимому, сконструированные так, чтобы не позволять дождю хотя бы омыть здешние улицы. Почему тут никто не подметает? — раздраженно подумал он, стоя по щиколотки в мусоре и возмущаясь тесной, загроможденной тяжеловесностью этого города. Инброкар был скован и стреножен каждым мигом своей извилистой, кровосмесительной истории. Здесь ничего не создается, впервые осознал Супаари. Это город аристократов и советников, посредников и аналитиков, вечно расставляющих всех по рангам, сравнивающих, беспрестанно маневрирующих в судорожных попытках продвинуться, выиграть в этом состязании хищников. Было безумием верить, что он сможет здесь что-то начать. И глупо гневаться на вечную темень этого города, в которую тот сам себя погрузил, на его тягучие, запутанные предрассудки, касавшиеся положения и ранга.

* * *

Пока Супаари следовал через город, когда-то казавшийся ему красивым, его то и дело приветствовали различные приятели, знакомые, прихлебатели Китери. Их сочувствие проявилось слишком скоро; ребенок появился на свет лишь сегодня, и о его рождении не объявляли, но на их лицах присутствовала та же приличествующая ситуации сдержанность, что и на лицах инициаторов. «Как долго это планировалось? — думал Супаари. — И сколько людей знали об этой восхитительной, тщательно продуманной шутке, пережидая беременность его жены и так же, как он, предвкушая появление ребенка, которого Супаари должен будет убить».

Тут ему пришло в голову; что от продуманной скрупулезности этой затеи попахивает утонченной эмоциональностью Рештара. Кто первый заговорил про обмен Сандоса на Джхолаа? Пошатнувшись, Супаари прислонился к стене, пытаясь реконструировать переговоры, происходившие на языке столь же витиеватом, как дворец Рештара, в окружении поэтов и певцов, деливших с Хлавином его чувственную ссылку и вроде бы желавших увидеть возвышение торговца не меньше, чем сам Супаари хотел выбиться в аристократы. «Кто выгадал? — спросил он себя, слепо глядя перед собой и не замечая прохожих. — Кто получил прибыль? Хлавин. Его братья. Их друзья. Хлавин должен был знать, что Джхолаа слишком стара, и, наверное, намекнул Дхераю и Бхансаару, как будет забавно, если линию Дарджан прервет в самом начале ее собственный одураченный основатель…»

От унижения у него закружилась голова. Борясь с тошнотой, Супаари теперь, когда сгинули столь дорого купленные иллюзии, со странной уверенностью сознавал, что для соплеменников Сандоса рвота не является нормой. Обходительный, всегда желавший угодить, Супаари понимал, что он сам вызвал презрение Хлавина Китери — столь же неосознанно, как Сандос вызвал…

«Кто заплатит за это?» — подумал он. В нем уже поднималась ярость, вытесняя стыд, и с угрюмой иронией Супаари сказал себе, что это — неуместное коммерческое выражение.

Пылая гневом, он повернул обратно, к логову Китери, обуреваемый черными мыслями о кровавой мести, вызовах, ха'аран-дуэлях. Нет, это не выход. Дождаться утра, перед свидетелями разоблачить двуличие Китери — и услышать смех, когда заговор сделается лишь шуткой, доигранной публично. Спасти жизнь ребенка сейчас — и вновь услышать смех когда-нибудь, когда брачный контракт будет расторгнут. Живая, прекрасная, очаровательная дочь станет тем же, что ее мать: декорацией в изощренной комедии, затеянной, чтобы унизить его на потеху здешних аристократов.

«Дело не во мне, — подумал Супаари, замедляя шаг при виде резиденции Китери. Просто мой класс необходимо ставить на место. Мы им нужны там, где мы есть. Третьерожденные торговцы. Руна. Мы кормим и одеваем их, обеспечиваем жильем. Мы удовлетворяем их нужды, их потребности, капризы, желания. Мы — фундамент их дворца, и они не позволят сдвинуться ни одному камню, страшась, что на них рухнет все здание».

Супаари прислонился к соседской стене, глядя на огражденный высоким забором особняк семьи, которая правила Инброкаром на протяжении многих поколений, и наконец отыскал в своем сердце привычный холод, который помогал принимать решения, не продиктованные яростью или сиюминутными желаниями.

Благодаря многолетнему опыту он знал расписание барж, отплывающих от причалов Инброкара по реке Пон. Супаари ВаГайджур еще раз рассмотрел заключенную им сделку, а затем обратился к своей чести торговца. Свою часть договора он выполнил. Этим людям он не должен ничего.

«Я возьму то, что мне принадлежит», — подумал Супаари и направился к воротам.

* * *

— Откровенно говоря, Хлавин, я ждал от него большего, — заметил Ира'ил Вро, обращаясь к Рештару Галатны.

Предупрежденные осведомителями, они видели, как Супаари вернулся в резиденцию Китери, после чего сдвинулись в угол башни, проследив, как торговец переговорил с акушеркой, а затем ушел вместе с ней и ребенком. Обернувшись к Хлавину Китери, Ира'ил испугался его взгляда.

— Наверное, ты разочарован… — произнес Ира'ил тихим голосом.

Смутившись, он осторожно вдохнул, чтобы ощутить запах Китери. В нем не было и намека на гнев, но Ира'ил вновь повернулся к башенному окну, скрывая беспокойство. Чуть скосив глаза, он различил казначейство канцелярии по учету доходов от провинций, государственные архивы и библиотеки, арену, расположенную лишь в нескольких шагах от Высокого суда. Бани, посольства; каменные колонны с серебристой эмалью радиопередающего оборудования, вздымающиеся над зданием Генерального Командования. Теперь он знал все эти достопримечательности и восхищался картиной города: вечный праздник стабильности и непреложного равновесия.

Равновесие? Как раз его-то и не хватало Ира'илу при общении с Китери Рештаром, Хлавин был третьерожденным, а Ира'ил — первым, но Китери превосходили рангом любую семью княжества Инброкар, поэтому употреблять имя Рештара, адресуясь напрямую, или решать, кому тут принадлежит право на личное местоимение, было задачей сложной и опасной. Без советов рунского специалиста по протоколам Ира'ил все время ощущал, что находится на грани совершения какой-нибудь непростительной ошибки.

Что еще хуже, Ира'ил понятия не имел, почему его выбрали сопровождать Рештара в Инброкар, когда ссылку Хлавина временно отменили из-за рождения ребенка у его сестры. Конечно, Ира'ил восхищался замечательной поэзией Рештара до такой степени, что, бросив вызов своей семье, отрекся от права передавать наследство Вро — дабы примкнуть к блестящему обществу Дворца Галатны. Но остальные сделали то же самое, а сам Ира'ил был никчемным певцом, разбиравшимся в поэзии ровно настолько, чтобы сознавать: собственные его стихи не более чем клише. Внимание Рештара он привлекал, лишь когда произносил какую-нибудь удручающе очевидную похвалу в адрес чьей-то восхитительной метафоры или брал неверную ноту в хоре. Поэтому Ира'ил был доволен тем, что восседал на самом краю двора Рештара, и чувствовал себя польщенным просто от того, что находится в обществе таких артистов. В конце концов, кому-то нужно быть зрителем.

Но вдруг Хлавин Китери протянул руку и извлек Ира'ила Вро из забвения, пригласив его на инаугурацию удивительной новой линии Дарджан, которой Рештар позволил возникнуть.

— О Ира'ил, ты должен там быть, — настоял Рештар, когда Ира'ил попытался возразить, — чтобы увидеть, как эту шутку доиграют до конца! Обещаю, кроме меня, ты будешь единственным, кто поймет все.

Ира'ил мог лишь предположить, что Рештару приятно его общество, — невероятная идея, но неодолимо лестная.

Действительно, все в этом путешествии оказалось поразительным. Впервые попав в Инброкар, Ира'ил был изумлен дворцом Китери, расположенным в центре столицы. Его архитектура впечатляла, но он был странно тихим — почти пустым, если не считать самой семьи и челяди. В самом сердце своей цивилизации Ира'ил ожидал увидеть нечто более волнующее, более живое… Отвернувшись от города, он посмотрел на кухонный двор и калитку для руна, через которую только что ушел торговец.

— Можно было ждать славной дуэли, сказал он затем Рештару, надеясь, что Хлавин забыл про недавнее употребление доминантного обращения. — Не исключено, лоточник одолел бы Дхерая. И ты поднялся бы до второго.

— Думаю, он так и сделал — безмятежно произнес Рештар.

— Мои извинения, — сказал Ира'ил Вро, от волнения делая новую оплошность. — Я не уверен, что понимаю… Мои извинения! Некто не понимает…

«Конечно, нет, болван» — подумал Хлавин Китери, глядя на него почти с нежностью, ибо наслаждался обществом Вро чрезвычайно — особенно из-за неловких проявлений непочтительности этого идиота и неуклюжих попыток их исправить. Во всей этой драме имелись дивные комические вкрапления, и Хлавину доставляло огромное удовольствие приводить свой замысел в действие. Супаари намерен покинуть город. Рештар представил, как его курьезный зять ускользает вместе со своим призом, точно крадущийся падальщик, и сияние, наполнившее душу Хлавина Китери, было сравнимо с восторгом минут, когда, посреди представления, его посещали импровизированные песни. «Я не смог бы спланировать это лучше», — подумал он.

— Полагаю, лоточник убил моего почтенного брата Дхерая, — произнес затем Рештар голосом музыкальным и ясным, мерцая прозрачными небесными глазами. — И Бхансаара! И их отпрысков. А затем — в экстазе кровавой радости, опьянев от густого, горячего запаха мести — он убил также Джхолаа и моего отца.

Ира'ил открыл рот, намереваясь возразить: нет, он же только что ушел!

— Полагаю, именно так все и произошло, основа сказал Рештар, дружески обняв за плечи Вро и уютно уложив хвост поверх его хвоста. — Разве нет?

8

Инброкар

Время правления Лджаат-са Китери

Существовали вопросы, которые нельзя задавать, и самый значительный из них: «зачем?»

«Что?» и «когда?», конечно, были необходимы. «Где?» — обычно безопасен. «Как?» — разрешалось спрашивать, хотя нередко это вело к неприятностям. Но «зачем?» был настолько опасен, что Селикат порола его, когда он пользовался этим словом. Даже в детстве Хлавин понимал, что это ее обязанность. Селикат била Хлавина ради его же пользы: она боялась за него и не хотела, чтобы лучшего из ее учеников наказали в назидание другим. Лучше плеть наставницы, чём медленное и публичное извлечение поучительных последствий, производимое, когда какой-либо младший брат хотя бы заикался о предательстве.

«В таком случае я не больше чем манекен? — восстал он в двенадцать лет, все еще бесстрашный и прямодушный. — Если Бхансаар умирает, они набрасывают мантию его должности на меня, и — щелк! Я — судья!.. Таковы правила, Селикат?

Наставница колебалась. Уделом Рештара было наблюдать за правлением старших братьев, все время сознавая, что если кто-то из них окажется стерильным или умрет прежде, чем обзаведется потомством, то он, как дополнительный сын, должен будет занять освободившееся место и соответствовать тамошним критериям. Невысокий, но ловкий и подвижный, Хлавин уже не уступал в силе Дхераи, которому было предназначено стать чемпионом нации — в случае, если кто-то бросит ему вызов, посягая на Наследие. И даже Джхолаа была умней Бхансаара, который мог запомнить и применить все, чему его учили, но редко делал выводы или приходил к собственному умозаключению, и который тем не менее будет когда-то председательствовать в высшем суде Инброкара.

— Древние песни это объясняют, господин, — сказала рунао, закрывая глаза, и ее голос обрел если не мелодию, то ритм сказаний: — Ингуи, который любил порядок, обратился к первым братьям, Ч'хорилу и Сримату: «Когда собираются женщины, танцует Хаос. Поэтому разлучите Па'ау и Тиха'аю, свирепых сестер, на которых вы женились, и держите их порознь и взаперти». Прибегая к обманам и хитрости, Ч'хорил и Сримата сговаривались с другими мужчинами, пока все не подчинили своих жен и дочерей. Но когда мужчины сами делали выбраковку и забой скота, они тоже пьянели от крови и дрались. «Мы не можем себя сдержать», — говорили они. Тогда Ингуи повелел: «Пусть те, кто мудр, решат, кто среди вас слишком свиреп, чтобы жить, и пусть те, кто силен, убьют свирепых, приговоренных мудрыми». А так как Ч'хорил, старший брат, был сильным, а Сримата, младший брат, был мудрым, с тех пор на перворожденных мужчин каждого клана возлагались сражения и ритуальные казни, а на второрожденных — вынесение приговоров.

— И ты в это веришь? — напрямик спросил Хлавин.

Ее глаза открылись.

— Все это произошло задолго до того, как были приручены руна, — ответила Селикат, уронив хвост с тихим и как будто ироничным стуком. — В любом случае, мой господин, какое значение имеет вера ничтожной наставницы?

— Ты не ничтожная. Ты — наставница Рештара Китери. Скажи мне, что ты думаешь, — приказал ребенок, властный, даже когда казалось, что его не ждет ничего, кроме ссылки, предназначенной отвлечь от тщетного негодования и опасных вопросов.

Селикат выпрямилась — не без достоинства.

— Стабильность и порядок всегда оплачивались пленом и кровью, — сказала рунао своему подопечному, направив на него спокойный взгляд. — Песни рассказывают также о Веке Постоянства, когда все было так, как надлежит, и каждый знал свое место и место своей семьи. Существовало уважение к тем, кто выше, и учтивость от тех, кто внизу. Все части пребывали в равновесии: Управление торжествовало, а Хаос сдерживался…

— Да, да: «Свирепость контролировалась, словно женщина в ее комнате». Или Рештар в ссылке, — сказал мальчик. Она била его регулярно, но он оставался импульсивным и опасно циничным. — Было ли вправду все так здорово, Селикат? Даже когда люди держатся своих мест, земля может расколоться, поглотив города. И что тогда станет с равновесием? В наводнениях может утонуть половина населения провинции, расположенной в низине. Пепел может засыпать город за меньшее время, чем займет сон после трапезы.

— Верно, — признала Селикат. — И что еще хуже: есть такие, кто втайне питает злобу и развязывает кровную вражду, когда позволяют обстоятельства. Существуют зависть и своекорыстие. И агрессивность, и гнев: слепая и глухая ярость, побуждающая разделаться с кем-нибудь, раз и навсегда.

Рунао замолчала. Всегда почтительная, она была тем не менее наследницей многих поколений селекционного выведения и абсолютной госпожой в своей области знаний. Всю жизнь она пребывала в окружении индивидуумов, наделенных анатомией, рефлексами и инстинктами хищного вида: хватающие ступни, рассекающие когти, мощные конечности; терпение при выслеживании, сноровка — в подготовке засады, стремительность — в убийстве. Селикат видела, как поступают с вольнодумцами, и не желала Хлавину такой судьбы.

— Но вопреки всей этой свирепости, — продолжала она, — тогда были великие юристы, изобретательные дипломаты, люди, чьи голоса могли восстановить спокойствие и образумить других. Ты, мой господин, назван в честь величайшего из них: Хлавина Мра, чья мудрость запечатлена в основном законе Инброкара, чью ораторию «Будем ли мы как женщины?» поет каждый имеющий право на потомство мужчина, когда достигает зрелости и занимает свое место в обществе.

— А что, если бы Хлавин Мра родился третьим? — спросил его тезка. — Или даже первым?

— Какое-то время Селикат молчала. А затем опять его выпорола. «Что, если?» было даже более опасным, чем «зачем?»

Если бы не влияние Селикат, Хлавина постигла бы судьба многих рештаров его касты, соблазненных пышными утехами праздной и беспечной жизни третьерожденного аристократа. В расходах Хлавина не стесняли; Дхераи и Бхансаар, опасаясь покушения и предотвращая козни, были рады предоставить Хлавину все, чего тот желал, — до тех пор, пока он не посягал на принадлежащее им. Лишенный права плодиться, сосланный вместе с гаремом рунских наложниц и кастрированных джана'ата во Дворец Галатна, Хлавин делил свое изгнание с третьими сыновьями меньшей знатности, которым позволяли путешествовать свободней, чем тем, кто стоял выше. Вместе они заполняли пустые дни жестокими играми или убивали время в безобразных пиршествах-оргиях и все более непристойных сексуальных утехах.

По крайней мере, когда она вопила, я знал, что меня кто-то заметил! — орал пьяный и растерянный Хлавин, когда Селикат бранила его за то, что он причинил наложнице такие повреждения, что девушку пришлось умертвить. — Я невидим! С тем же успехом я мог быть Джхолаа! Здесь нет ничего реального! Все важное где-то в другом месте.

Иные рештары принимали свою судьбу и стремились забыться в напевном аутогипнозе ритуала Сти. Но Хлавин жаждал не меньшего, а большего бытия. Некоторые рештары были состоятельными людьми, не имевшими вкуса к сражениям или законам и искренне предпочитавшими науки; такие продолжали учиться, превосходя образованностью своих предшественников, и из них получались архитекторы, химики, инженеры-строители, историки, математики, генетики, гидрологи. Но Хлавин не был ученым.

Селикат была мудра и распознала тревожные симптомы интеллектуального коллапса. Не видя выхода из этой западни, Хлавин уничтожит себя — так или иначе. Существовала единственная возможность… Она противилась этому долго, надеясь, что он сам нащупает какой-то другой путь.

Селикат приняла решение, наблюдая за Хлавином в тот вечер, когда он слушал гражданские хоры Гайджура и древние песнопения, наполнявшие воздух при заходе второго солнца; Поставьте в это время суток двоих джана'ата лицом друг к другу и зазвучит песня, неизбежная, как темнота. Партии для третьего не было: все — созвучия базировались на двух голосах. Ей так и не удалось выбить из Хлавина музыку. Он не имел права петь, но лишь в эти минуты выглядел довольным; а когда ветер дул в ее сторону, Селикат могла слышать, как он выводит основную тему или поет в контрапункте, если тот ему нравится, исходные тона украшая хроматическими элементами, которые расширяли басовую мелодию или бросали ей вызов.

Когда последние ноты потухли — вместе с умирающим солнечным светом, Селикат подошла к нему и заговорила, не заботясь, слышит ли ее кто-то еще:

— Помнишь, мой господин, как ты спросил однажды: «А что, если бы Хлавин Мра родился третьим?»

Хлавин поднял голову.

— Даже тогда, — со спокойной убежденностью сказала Селикат, — он бы пел.

«Почему она это сделала?» — спрашивал он себя потом. Конечно, жертвовать собой ради хозяев было в обычае руна. И в любом случае, у Селикат оставалось меньше одного сезона: ей было почти пятьдесят — старость даже по стандартам дворовых руна. Возможно, она просто не терпела расточительства и понимала, чем Хлавин закончит, если не высвободит то, что в нем кроется. Возможно даже, она желала ему счастья и знала, что без музыки в его жизни не будет радости… Как бы то ни было, рунао, воспитавшая Хлавина Китери, решила преподнести ему свой последний дар.

Потрясенные прозвучавшими словами, оба молчали. Затем они услышали шаги, уже зная, что произойдет дальше.

— Он еще создаст песнь своей жизни, — крикнула Селикат, когда ее уводили, — и неважно, из чего эта жизнь будет выстроена!

Такими были ее последние слова, адресованные ему, и Хлавин Китери сделал все, что было в его силах, дабы оправдать их.

С осмысленной свирепостью своих предков Хлавин Китери разогнал юных болванов, в обществе которых, по замыслу старших братьев, он постепенно деградировал, и позвал физиков, математиков, музыкантов, бардов, окружив себя всеми, независимо от касты или возраста, кого мог заставить себя учить. Сперва он жадно поглотил кости и мясо ритма, гармонии, образов. Затем, когда первый голод был утолен, отведал деликатесов сольфеджио: ритм, размер, контур, границы; высоту звука, гамму, микротона; длину и ударение гласных звуков, взаимодействие лингвистических и музыкальных структур.

Радуясь, что нашли такого способного ученика, его преподаватели полагали, что он такой же, как они, — теоретик, который станет заниматься толкованием традиционных песнопений. Естественно, для них стало шоком, когда Хлавин запел, проверяя свое понимание песенной фразировки, и они доложили об этом властям; но в душе они это приняли. И заметили, что у Рештара превосходный голос: послушный, точный, с исключительным диапазоном. Какая жалость, что его может слышать лишь узкий круг…

Однако вскоре Хлавин разогнал и преподавателей, а избавившись от них, начал создавать песни, классические по форме, но беспрецедентные по содержанию, поэзию без повествования, но с таким неотразимым и мощным лирическим началом, что никто из его слушателей уже не мог оставаться в неведении о скрытых сокровищах и незримых красотах их мира. Перворожденные и второрожденные ВаГайджури собирались у ворот Дворца, чтобы его услышать. Хлавин не возражал, зная, что они могут унести его песни с собой — в Пиджа'ар, в Кирабаи и Внешние Острова, в Мо'арл и, наконец, в саму столицу. Он хотел быть услышанным, нуждался в том, чтобы вырваться за пределы здешних стен, и не прекратил свои концерты, даже когда его предупредили, что для рассмотрения этого новаторства направил и Бхансаара Китери.

Когда Бхансаар приехал, Хлавин принял его без страха, словно это был простой визит вежливости. Селикат все же преуспела, вбивая в него лукавство, и, мудро выбрав из своего гарема, Рештар Галатны познакомил своего брата с несколькими замечательными обычаями, а после закатил в его честь пир с ликерами и острыми закусками, которых Бхансаар никогда не пробовал. «Безвредные новшества — пожалуй, даже приятные», — решил Бхансаар. Каким-то образом, присутствуя при всех этих изысканных, остроумных беседах, слыша поэзию, превозносившую его мудрость и каждый вечер отдававшуюся эхом в его сознании, когда он засыпал, Бхансаар пришел к заключению, что нет юридических оснований, дабы запретить юному Хлавину петь. Перед отъездом из Гайджура он даже предложил — почти по собственной инициативе, — чтобы концерты Хлавина, подобно парадным ораториям, передавали по радио.

— «В самом деле, — постановил Бхансаар в своем официальном приговоре, — что не запрещено, должно быть разрешено, ибо противоположное суждение подразумевает, будто у принявших этот закон недоставало прозорливости».

Конечно, допустить такое было куда большей крамолой, чем просто разрешить Рештару Галатны петь свои песни! В конце концов, что может быть опасного в поэзии?

— Он поет лишь о том, чем может владеть в пределах Галатны: о запахах, грозах, сексе, — доложил Бхансаар отцу и брату, когда вернулся в Инброкар. Увидев, что это их позабавило, Бхансаар настойчиво прибавил: — Его поэзия великолепна. Она удержит его от неприятностей.

Таким образом, Хлавину Китери было разрешено петь, а занимаясь этим, он завлекал свободу в свою тюрьму. Услышав его концерты, потрясенные его песнями, даже первые и вторые решались стряхнуть с себя тиранию родословной и присоединялись к Хлавину в его дразнящей воображение и скандальной ссылке, а Дворец Галатна стал центром притяжения людей, которые в Обычной жизни никогда вместе не собираются. Посредством своей поэзии Рештар Галатны теперь определил узаконенную стерильность наново — как непорочность рассудка; очистив свою жизнь от испорченного прошлого и запрещенного будущего, он сделал ее предметом зависти. Другие учились жить, как жил он, — на пике события, целиком существующего внутри момента, следующего за мимолетным мигом утонченного эротичного артистизма, не замутненного мыслями о династии. И среди них были те, кто не просто ценил поэзию Китери, но и сами были способны сочинять песни изумительной красоты. Это был и дети его души.

На большее Хлавин не претендовал. Быть удовлетворенным, жить в вечном настоящем, торжествуя над временем, — все элементы в равновесии, все сущности стабильны, хаос внутри сознания сдерживается и контролируется, точно женщина, запертая в комнате. И все же, когда он наконец достиг того, чего так желал, музыка в нем стала умирать. Почему? — спрашивал Хлавин, но ответить было некому. Сначала он пытался заполнить пустоту вещами. Хлавин всегда ценил редкость, своеобразие, Теперь он искал и собирал самое красивое и древнее» заказывал самое дорогое, самое декорированное, самое сложное. Каждое новое сокровище вырывало его из пустоты на время, пока он изучал тонкости и погружался в нюансы, пытаясь найти в нем какое-то качество, которое вызовет свет, вспыхнувший блеск… Но затем откладывал вещь в сторону — вкус ушел, запах рассеялся, молчание не нарушилось. Хлавин проводил дни, слоняясь по комнатам и дожидаясь, но ничего не приходило… ничто не воспламеняло ни единой искорки песни. Жизнь теперь казалась не поэмой, а бессвязным набором слов, случайных, как глупая болтовня рунской прислуги.

То, что Хлавин ощущал, было больше скуки. Это было умирание души. Это была убежденность, что нигде в его мире нет ничего, что смогло бы побудить Хлавина вновь жить в полную силу.

И в эту беспросветную ночь, словно позолота первого рассвета, явилась хрустальная фляга изумительной простоты, содержащая семь коричневых зернышек с необыкновенным запахом: сладко-камфарным, сахаристым, пряным — альдегиды, сложные эфиры и пиразины, выпущенные во внезапном выплеске аромата, который потряс Хлавина, как извержение вулкана сотрясает почву; вдохнув его, он сперва поперхнулся, а затем вскрикнул, точно новорожденный младенец. С этим запахом, наполнившим голову и грудь, пришло знание, что мир содержит нечто новое. Нечто поразительное. Нечто, что вернет его к жизни.

Потом было больше: син'амон, — как назвал следующую партию торговец Супаари ВаГайджур. Клохв. Ванил'а. Йи-ис. Сайдж. Та'им. Ку-умен. Сохп. И с каждой ошеломительной поставкой — обещание невообразимого: пот, жир, мельчайшие фрагменты кожи. Не джана'ата. Не руна. Что-то еще. Что-то иное. Что-то, что нельзя было оплатить иначе, как той же монетой: жизнь за жизнь. — Затем здесь состоялся сложный танец беспрецедентных запахов, звуков, ощущений, роскошный момент тягостного сексуального напряжения, изумление от небывалого облегчения; Всю жизнь Хлавин искал вдохновения в презираемом, незамеченном, уникальном, мимолетном; всю жизнь он полагал, что каждое событие, каждый объект, каждая поэма могут быть самодостаточными, совершенными и полными. И все же, закрыв при оргазме глаза в тот первый раз, Хлавин осознал: источник всякого смысла — сравнение.

Как мог он так дол го этого не видеть?

Рассмотрим удовольствие, думал Хлавин, когда чужеземца увели. Когда получаешь его с рунской наложницей или пленницей-джана'ата, тут есть некое неравенство — безусловно, основание для сравнения, но затуманенное фактором исполнения долга. Рассмотрим власть! Чтобы понять власть, нужно понаблюдать за беспомощностью. И вот здесь чужеземец мог многому научить, даже после того как стал рассеиваться пьянящий запах страха и крови. Ни когтей, ни хвоста, смехотворные зубы… маленький, лишенный свободы. Беззащитный. Чужеземец был самым презренным из завоеваний…

… воплощением Нуля, телесной демонстрацией начальной точки бытия…

В ту ночь Хлавин Китери лежал на своих подушках недвижно, размышляя об отсутствии значимости, о нуле, отделявшем положительное от отрицательного, о том, что представляет собой ничто, о He-сущности. Когда такие сравнения были проведены, оргазм сделался столь же неисчерпаемо прекрасным, как математика; его градации — его различия — изумительно упорядочились, так что высокообразованный эстет мог их распознать и оценить.

Искусство не может существовать без несходства, которое и само устанавливается путем сравнения, осознал Хлавин.

При первых лучах солнца он вновь послал за чужеземцем. Во второй раз это произошло иначе, и в третий тоже. Хлавин созвал лучших Поэтов — самых талантливых/самых восприимчивых — и, используя чужеземца, дабы научить их тому, что узнал, обнаружил, что каждый из них получает иные впечатления. Теперь он слушал с новым пониманием и был очарован разнообразием и великолепием их песен. Он был не прав насчет возможности чистого опыта — теперь Хлавин это сознавал! Индивидуум — это линза, через которую прошлое смотрит на нынешнее мгновение и меняет будущее. Даже чужеземец был этим отмечен, меняясь с каждым эпизодом — как никогда не менялись рунские наложницы или пленницы-джана'ата.

В неистовые дни, последовавшие за первым соитием, Хлавин Китери создал философию красоты, науку об искусстве и его созидательных источниках, его формах и его воздействии. Вся жизнь могла быть эпической поэмой, где в косых лучах прошлого и будущего, сумерек и рассвета отчетливо проступает, делаясь выпуклым, значение каждого мгновения. Не должно быть изоляции, случайных событий или какой-либо однородности. Чтобы возвысить жизнь до Искусства, необходимо классифицировать, сравнивать, располагать по рангу — оценивать несхожести, чтобы превосходное, обычное и плохое можно было распознавать по их различиям.

После долгих сезонов молчания необыкновенная музыка Хлавина Китери зазвучала вновь — выплеснув артистическую энергию, прокатившуюся по обществу джана'ата, точно приливная волна. Даже те, кто прежде игнорировали Хлавина, шокированные его скандальными увлечениями и странными идеями, ныне были потрясены сиянием, которым он словно бы озарил непреложные истины. «Как прекрасно! — восклицали люди. — Как верно! Всю нашу цивилизацию, всю нашу историю можно воспринимать, точно совершенную поэму, которую поет одно поколение за другим, ничего не теряя и не добавляя!»

В разгар этого ажиотажа к воротам Дворца Галатны заявились другие чужеземцы, сопровождаемые юной рунской переводчицей Аскамой, которая сказала, что это члены семьи Сандоса, пришедшие, чтобы забрать его домой.

К тому времени Хлавин Китери почти забыл о маленьком зернышке, давшем начало этому безбрежному цветению, но когда к нему обратилась его секретарь, он подумал: «Пусть никого не держат взаперти. Пусть никто не будет стеснен желанием или потребностями другого».

— Тюрьма — это стены, которыми мы окружаем себя сами! — смеясь, пропел Рештар.

Слегка качнувшись из стороны в сторону, опасаясь неправильно его понять, секретарь спросила:

— Мой господин, позволить чужеземцу Сандосу уйти?

— Да! Пусть его комната распахнется! — воскликнул Китери. — Пусть Хаос пляшет!

И это стало последней услугой, Которую оказал ему чужеземец. Ибо Хлавин Китери родился в обществе, державшем взаперти дух своего народа, увековечившем Тупость, бездарность и леность правителей, принуждавшем к пассивности тех, кем они управляли. Теперь Хлавин понимал, что вся структура джана'атского общества базируется на рангах, но это искусственное неравенство, поддерживающее худших и ослабляющее лучших;

— Представьте себе, — убеждал Рештар своих последователей, — спектр варьирования, который стал бы естественно очевидным, если бы каждый мог сражаться за свое место в истинной иерархии!

«Он безумен, точно моя мать», — стали говорить люди.

Возможно, так и было. Не связанный условностями, свободный от всех ограничений, не имея причин цепляться за нынешнее положение вещей, Хлавин Китери замыслил мир, где ничто: ни родословная, ни рождение, ни обычай — ничто, кроме способностей, проверенных и доказанных, не обуславливало место человека в Жизни: И с пугающей грандиозностью фантазии Хлавин об этом пел, пока его отец и братья не уразумели, о чем он толкует, и не запретили концерты.

Кого бы это не вывело из равновесия? Мечтать о свободе, вообразить мир без стен — а затем вновь оказаться в тюрьме…

Среди поэтов у Хлавина Китери были настоящие друзья, истинные почитатели, и некоторые остались с ним в этой новой и более страшной ссылке. Будучи людьми рассудительными, они надеялись, что Хлавин сумеет успокоиться и удовлетвориться компактным и изысканным пространством Дворца Галатны. Но когда он начал убивать, одну за другой, наложниц из своего гарема и сидел, наблюдая изо дня в день, как гниют их тела, лучшие из друзей оставили Хлавина, не желая быть свидетелями его падения.

Затем — как вспышка света во тьме: новости, что Джхолаа успешно оплодотворили и сейчас она беременна, что Рештара Галатны выпустят из ссылки и разрешат на короткое время вернуться в Инброкар, дабы он присутствовал на церемониях инаугурации линии Дарджан, присвоения имени первому ребенку его сестры и присуждения статуса аристократа гайджурскому торговцу, доставившему ему Сандоса.

Хлавин Китери давно измерил, сравнил и оценил отвагу нынешних правителей и знал, что они ему не ровня. На вопрос «зачем?» он ответил. Остались лишь «когда?» и «как?», и, зная это, Рештар Галатны улыбался в безмолвной засаде, выжидая момент, чтоб ухватить свободу. Момент настал, когда его смехотворный зять Супаари ВаГайджур покинул Инброкар, унося безымянного младенца. В этот день — с прорвавшейся свирепостью голодного хищника — Хлавин Китери уложил всех, кто стоял на его пути к власти.

Последние свои дни в качестве Рештара он провел, участвуя в серии похоронных церемоний, посвященных его убитым братьям и отцу, его злодейски зарезанным племянникам и племянницам, его беззащитной сестре и отважному, но жутко неудачливому гостю семьи, Ира'илу Вро, «подло атакованным в ночи рунскими слугами, коих подговорил изменник Супаари ВаГайджур». В самом деле, весь домашний персонал резиденции Китери объявили замешанным в преступлении и без промедления вырезали. А на сбежавшего зятя Хлавина Китери в тот же день был оформлен судебный приказ, санкционировавший немедленную казнь Супаари ВаГайджура, его ребенка и любого, кто способствовал их побегу.

Сметя со своего пути препятствия, точно скошенные цветы, Хлавин Китери приступил к исполнению детально разработанного ритуала вступления на пост сорок восьмого Верховного Инброкара и приготовился освободить свой народ.

9

Неаполь

Октябрь — ноябрь 2060

Погода в октябре стояла сухая и теплая, и уже одного этого было достаточно, чтобы Эмилио Сандос почувствовал себя лучше. Даже после трудной ночи солнечный свет, струившийся в окна, оказывал целебное действие.

Работая руками с крайней осторожностью, поскольку невозможно было предсказать, что спровоцирует боль, первые часы каждого дня Эмилио проводил, наводя в квартире порядок, — полный решимости делать как можно больше, обходясь без чьей-либо помощи или разрешения. После столь долгого периода инвалидности было очень приятно самому убрать постель, подмести пол, сложить чистую посуду. Если сны в эту ночь терзали его не слишком, к девяти часам он уже успевал побриться, принять душ, одеться и был готов переместиться на высокую, безопасную почву одиночного исследования.

Благодаря своей работе Эмилио стал обладателем наследия уже почти вымершего поколения американского демографического взрыва, чье старение привело к образованию огромного рынка устройств, помогавших ослабленным и недееспособным. Потребовалась неделя, чтобы научить компьютер распознавать речевые образцы на четырех языках, которые Сандос использовал в этом проекте наиболее часто, а затем еще почти столько же, чтобы самому научиться выговаривать слова в горловой микрофон. Предпочтя знакомое, он заказал также виртуальную клавиатуру и к тринадцатому октября начал прибавлять в скорости, используя дистанционные пульты, позволявшие ему печатать, едва заметно двигая пальцами.

Роболингвист, подумал Сандос в то утро, напялив на себя шлем, скрепы и оснастку для клавиатуры. Поглощенный поисками омонимов и словосочетаний в ракхатских радиопередачах, он за наушниками не услышал стука в дверь и поэтому очень удивился женскому голосу, позвавшему:

— Дон Эмилио?

Стащив аппаратуру с головы и рук, он подождал, не зная, что сказать или сделать, пока не услышал:

— Его нет дома, Селестина. Придем в другой раз.

Все равно — сегодня или в другой раз, подумал Эмилио. Он спустился к двери — слышался голос ребенка, писклявый и настойчивый, — и открыл ее перед женщиной, в свои тридцать с небольшим лет выглядевшей озабоченной и усталой, но, как и Селестина, похожей на ангела Ренессанса: карие глаза на безупречном овальном лице, имевшем цвет слоновой кости и обрамленном светлыми кудрями.

— Я принесла тебе морскую свинку, — объявила Селестина.

Вовсе не обрадовавшись, Сандос посмотрел на ее мать, ожидая объяснений.

— Простите, дон Эмилио, но Селестина решила, что вам нужен домашний питомец, — извинилась женщина, жестом показав свое бессилие перед детским натиском, продолжавшимся, видимо, с тех самых крестин. — Моя дочь — человек настойчивый, и уж если что-то решила…

— Мне знаком этот феномен, синьора Джулиани, — с неловкой вежливостью сказал Эмилио, вспомнив Аскаму — на сей раз лишь с любовью, без пронзительной боли.

— Для вас — Джина, — сказала мать Селестины, пытаясь с помощью сдержанного юмора преодолеть неловкость ситуации. — Поскольку мне предстоит сделаться вашей тещей, полагаю, мы можем обращаться друг к другу по имени. Согласны?

Подыгрывая, священник вскинул брови:

— Прощу прощения?

— Селестина вам не говорила?

Джина вынула изо рта прядь волос, заброшенную туда ветром, и машинально сделала то же самое для Селестины, пытаясь придать ерзающему, сопротивляющемуся ребенку презентабельный вид. Что было весьма неблагодарным занятием.

— Дон Эмилио, моя дочь намерена выйти за вас замуж.

— Я надену свое белое платье с именами, — сообщила Селестина. — И тогда оно станет моим навсегда. И ты тоже, — добавила она, спохватившись. — Навсегда.

На лице матери вдруг проступила боль, но Сандос сел на нижнюю ступеньку, чтобы смотреть прямо в глаза Селестины, чей курчавый нимб словно бы пылал в ярком солнце.

— Донна Селестина, я польщен вашим предложением. Однако должен вам указать на то, что я весьма пожилой джентльмен, — с герцогским достоинством сказал он. — Боюсь, я неподходящая партия для такой юной и прекрасной леди.

Дитя с подозрением уставилось на него:

— Это чего значит?

— Это значит, carissima, что тебя отвергают, — устало сказала Джина, уже сто раз это объяснявшая, причем только за сегодняшнее утро.

— Я слишком стар для тебя, cara, — с сожалением подтвердил Сандос.

— А сколько тебе?

И Скоро исполнится восемьдесят, — ответил он. Джина засмеялась, и он вскинул на нее взгляд — лицо серьезное, глаза светятся.

— Сколько это пальцев? — спросила Селестина. Выставив четыре своих, она сказала:

— Мне вот столько.

Подняв перед собой обе кисти, Сандос под жужжание скреп медленно расправил и сжал их восемь раз, считая для ребенка в десятках.

— Это много, — сказала впечатленная Селестина.

— Действительно, cara. Множество. Уйма.

Селестина долго обдумывала это» накручивая волосы на нежные пальцы; ее тонкое запястье все еще словно перетягивала нить, как у младенца.

— Все равно ты можешь взять морскую свинку, — решила она наконец.

Он рассмеялся с искренней теплотой, но затем посмотрел на Джину Джулиани и слегка покачал головой.

— Но, дон Эмилио, вы окажете мне большую услугу! — взмолилась Джина, смущенная, но полная решимости, поскольку эту идею Селестины поддержал отец Генерал — на том основании, что уход за животным станет для Сандоса физической и эмоциональной терапией. — А кроме того… — У Нас дома живут еще три. С тех пор, как моя золовка принесла из зоомагазина первую свинку, эти существа заполонили дом. Кармелла не подозревала, что та уже была беременна.

— Право же, синьора, у меня нет возможности содержать животное…

Сандос прикусил язык. Классическая ошибка! — подумал он, вспомнив совет Джорджа Эдвардса, данный Джимми Квинну на его свадьбе: никогда не приводи доводы, которые женщина может оспорить. Говори «нет» или готовься к разгрому.

— Мы принесли клетку, — сообщила Селестина, в свои четыре года уже усвоившая этот принцип. — И корм. И бутылку с водой.

— Они очень милые зверьки, — серьезно заверила Джина Джулиани, держа Селестину за плечи и прижимая к себе. Совсем никаких хлопот, пока их не становится слишком много. Эта свинка юная и невинная, но такой она не останется долго. Видя, что решимость Сандоса слабеет, Джина с безжалостным мелодраматизмом усилила натиск:

— Если вы не возьмете ее, дон Эмилио, она наверняка станет объектом ужасных действий, причем со стороны собственных братьев!

Повисла пауза, которую так и подмывало назвать чреватой.

— Вы беспощадны, синьора, — наконец сказал Сандос, сузив глаза. — Мне повезло, что вы не станете моей тещей.

Смеясь и торжествуя, Джина повела Сандоса к своей машине; за ними вприпрыжку бежала Селестина. Открыв заднюю дверцу, Джина сунулась в кабину и передала священнику увесистый пакет, не обращая внимания на его руки. Неловко покрутив мешок, Сандос ухитрился его ухватить, а Селестина тем временем щебетала о том, как содержать, кормить, поить зверька, и рассказывала ему, что мать свинки зовут Клеопатра.

— Названа в честь египетской традиций монаршего инцеста, — заметила Джина очень тихо, чтобы Селестина не услышала и не потребовала разъяснений, а затем подняла клетку с заднего сиденья.

— Вот как, — отозвался Сандос. — Тогда эта будет Елизаветой — в надежде, что пойдет по стопам королевы-девственницы.

Джина рассмеялась, но он предупредил:

— Синьора, если у нее будут дети, я не колеблясь верну всю династию к вашему порогу.

Поднявшись по ступеням, они вселили Елизавету в ее новый дом. Загончик для свинки представлял собой простенькое сооружение из реек и проволочной сетки, окружавшее оранжевый пластиковый ящик. Внутри находилась перевернутая корзинка для овощей, чтобы зверек мог там прятаться. Сверху клетка не закрывалась.

— А она не выберется? — спросил Сандос, присаживаясь рядом и разглядывая свинку: продолговатый ком золотистой шерсти с белыми пятнами на спине и на лбу — размером и формой несколько напоминавший булыжник, главное отличие передней части от задней заключалось в паре настороженных глаз, блестящих, как черные бусины.

— Вы скоро убедитесь, что морские свинки — неважные альпинисты, — ответила Джина, становясь на колени, чтобы прикрепить к клетке наполненную водой бутылку. На секунду подняв животное, она оглядела курьезные ножки, поддерживавшие упитанное тело, затем сходила на кухню за полотенцем. — Вы также убедитесь, что полотенце на коленях — это разумная предосторожность.

— Она будет на тебя писать, — пояснила Селестина, когда он принял зверька от ее матери. — И она…

— Спасибо, cara. Я уверена, что дон Эмилио сможет додумать остальное, — ровным голосом сказала Джина, усаживаясь в кресло.

— Они похожи на маленькие изюминки, — сообщила непреклонная Селестина.

— И совершенно безвредные, в отличие от моей дочери, — сказала Джина. — Морские свинки любят, когда их гладят, но эта пока не привыкла к человечьим рукам. Время от времени вынимайте ее на пять-десять минут. Селестина права, хотя и бестактна. Не полагайтесь на способность морской свинки сдерживать свои позывы. Если вы продержите королеву Елизавету на своих коленях слишком долго, она, вполне возможно, примет вас за англиканского неофита и окрестит.

Сандос опустил взгляд на свинку, которая инстинктивно старалась походить на камень и выглядеть решительно несъедобной — на случай, если в небе парит орел. Между небольшими ушами, формой напоминавшими створки раковины, лоб украшала маленькая черная метина в виде V.

— У меня никогда не было питомцев, — тихо сказал Сандос. На внешних краях кистей, где нервы не были рассечены, у него сохранилась чувствительность, и сейчас он использовал открытую поверхность мизинца, чтобы погладить спину свинки от тупоконечной головы до бесхвостого зада — короткая, но шелковистая дистанция.

— Я принимаю твой подарок, Селестина, но при одном условии, — строго произнес Сандос, глядя на ее мать. — Полагаю, синьора, мне понадобится агент по закупкам.

— Понимаю, — сказала Джина поспешно. — Каждую неделю я буду привозить корм и свежую подстилку. За мой счет, разумеется. Я очень благодарна, дон Эмилио, что вы ее берете.

— Да, это тоже понадобится. Но я о другом. Если вас не очень затруднит, мне нужна кое-какая одежда. У меня нет открытого кредита, и имеются некоторые… практические аспекты, с которыми я пока не умею справляться.

Осторожно подняв свинку, Сандос вернул ее в загончик на полу. Зверек метнулся под корзинку и там застыл.

— Мне не нужно, чтобы за меня платили, синьора, — сказал он, выпрямляясь. — Я получаю небольшую пенсию.

Похоже, Джина удивилась.

— Пенсию по нетрудоспособности? Но вы же еще работаете, — заметила она, жестом указав на оборудование.

— Пенсию по возрасту, синьора. Мне и самому не ясна юридическая подоплека этой ситуации, — признался он, — но на прошлой неделе меня известили, что в некоторых регионах «Компания Лойолы» функционирует фактически как современная межнациональная корпорация — вплоть до пособий по болезни и системы пенсионного обеспечения.

— Филиалы взамен епархий! — Джина закатила глаза, удивляясь, что они об этом заговорили. — Конечно, раскол произошел почти сто лет назад, но все же поразительно, сколько вреда могут причинить двое упрямых, неуступчивых стариков… уже умерших и, по-моему, вовсе не слишком рано.

Сандос состроил гримасу:

— Ну, это не первый раз, когда иезуиты слишком обогнали Ватикан. И даже не первый раз, когда орден расформировывали.

— Но в этот раз было еще отвратительней, — сказала Джина. — Примерно треть епископов отказались зачитать папскую буллу о подавлении, а в судах до сих пор рассматривают сотни гражданских исков по поводу собственности. Не думаю, что сейчас кто-либо действительно понимает правовой статус Общества Иисуса!

Покачав головой, он пожал плечами.

— Джон Кандотти говорил мне, что переговоры возобновились. Он считает, что с обеих сторон есть пространство для встречных шагов и что вскоре, возможно, будет достигнуто некое соглашение…

Джина улыбнулась, весело сощурив Глаза.

— Дон Эмилио, в Неаполе вам всякий скажет, что есть очень мало политических головоломок, которые Джулиани не смог бы обойти либо пробить. А новый папа — замечательный человек и такой же хитрый, как дон Винченцо. Будьте уверены: эти двое решат задачу.

— Надеюсь. Как бы то ни было, — сказал Эмилио, возвращаясь к более насущной проблеме, — в уставе корпорации нет пунктов, учитывающих сжатие времени при путешествии на субсветовых скоростях. А поскольку по календарю мне почти восемьдесят, то по закону мне причитается пенсия от территории, которая прежде была Антильской провинцией.

Йоханнес Фолькер, личный секретарь отца Генерала, вынес этот вопрос на общее рассмотрение. Отец Генерал был очень раздосадован таким умозаключением, но Фолькер, человек жестких принципов, отстоял право Сандоса на эти деньги.

— Ну вот. «Ливайсы» еще продают?

— Конечно, — ответила Джина рассеянно, поскольку Селестина, отойдя от клетки морской свинки, направилась к приборам. — Не трогай, cara! Scuzi, дон Эмилио. Что вы сказали? «Ливайсы»?

— Две пары, если вам нетрудно. И, если денег хватит, три рубашки. Пенсия очень маленькая. — Он прокашлялся. — Я понятия не имею о нынешних модах и ценах и полагаюсь на ваше суждение, но не выбирайте ничего слишком…

— Понимаю. Ничего экстравагантного.

Джину тронуло, что Сандос попросил ее о помощи, но она лишь оглядела его с деловитостью портного, словно не раз выполняла подобные поручения священников. — Свитер, наверное…

— Не стоит, — возразила Джина, покачав головой. — Скрепы будут цепляться за петли. Но я знаю человека, который шьет замечательные замшевые пиджаки…

Сандос смотрел на нее с сомнением, и она догадалась почему.

— Классический дизайн при долговечном материале никогда не считался экстравагантным, — твердо произнесла Джина. Кроме того, я смогу устроить, чтобы обошлось недорого. Что еще? — спросила она. — Дон Эмилио, я замужняя женщина, мне доводилось покупать мужское белье.

Кашлянув, он покраснел и отвел глаза.

— В другой раз. Спасибо.

— Не понимаю, — сказала Джина помолчав. — Даже если вы отошли отдел, разве иезуиты не обеспечат вас…

— Я не просто выхожу из корпорации, синьора. Я оставляю священство. — Повисла неловкая пауза. — Детали еще не определены. Возможно, останусь здесь в качестве подрядчика. По профессии я лингвист, и для меня тут есть работа.

Джина кое-что знала о испытаниях, выпавших на его долю; прежде чем привести Сандоса на крестины, отец Генерал подготовил родственников. Но каковы бы ни были причины, отказ от обетов удивил и опечалил ее.

— Сожалею, — сказала Джина. — Я знаю, как трудно дается такое решение… Селестина! — позвала она, поднимаясь, и притянула дочь к себе. — Что ж, дон Эмилио, — сказала, снова улыбнувшись, — больше докучать не будем. Мы достаточно долго мешали вашей работе.

Селестина стояла, глядя снизу вверх на двух взрослых, темного и светлую, и вспоминала рисунки в церкви, не зная об иконографии, сделавшей их такими разными, а думая лишь о том, что вместе они смотрятся мило.

— Для тебя, мамочка, дон Эмилио не слишком стар, — заметила она с прямотой ребенка. — А почему ты не выходишь за него замуж?

— Ш-ш, cara. Что за фантазия!.. Простите, дон Эмилио. Дети! — воскликнула Джина Джулиани, сконфузившись. — Карло… мой муж… больше не живет с нами. Селестина, как вы могли заметить, человек действия и…

Сандос вскинул руку.

— Не нужно объяснений, синьора, — заверил он и с непроницаемым лицом помог ей свести малышку по лестнице.

Вместе они прогулялись по дорожке, причем молчание взрослых компенсировалось щебетанием девочки, пока не подошли к машине. Здесь они обменялись ciaos и grazies, пока Сандос открывал для дам дверцы — с неспешной величавостью, которую ему позволяли и к которой принуждали скрепы. Когда они отъехали, Эмилио завопил:

— Только не черное! Не покупайте ничего черного, ладно?

Джина рассмеялась и, не оглядываясь, помахала рукой из окна автомобиля.

— Мадам, вы замужем за болваном, — тихо сказал он и направился к гаражу, где его ждала работа.

Он втянулся в рабочий режим, когда наступила мягкая неаполитанская осень, а дожди стали более частыми. Как ему и обещали, Елизавета оказалась нетребовательным существом, быстро обретя размер и пропорции мохнатого кирпича и приветствуя его утреннее пробуждение радостным свистом. Не слишком приветливый по утрам, Сандос кричал с кровати: «Ты вредитель. И твои родители были вредителями. Если у тебя родятся дети, они тоже будут вредителями». Однако вынимал ее из загончика и устраивал у себя на коленях, чтобы она поела моркови, пока он пьет кофе, и в скором времени уже не чувствовал себя глупо, разговаривая с ней.

Морские свинки, как он обнаружил, сумеречные животные: спокойные ночью и в течение дня, активные на рассвете и перед закатом. Такая модель поведения его вполне устраивала. Эмилио часто работал без перерывов с восьми утра до пяти вечера, не желая останавливаться, пока свинка не объявляла свистом об окончании рабочего дня — при наступлении сумерек. Он постоянно помнил, что все может застопориться из-за хворей, накопленных на Ракхате и за месяцы одиночного перелета к Земле. Поэтому Сандос концентрировался на работе, сколько мог, затем готовил ужин из красных бобов и риса, съедая его под пристальным взглядом глаз-бусинок Елизаветы. Потом вынимал свинку из клетки и сидел с ней, поглаживая ее бесчувственными кончиками пальцев, а зверек, уютно угнездившись на его коленях, дремал прерывистым, беспокойным сном.

Затем Сандос возвращался к работе, часто продолжавшейся за полночь. Всеобъемлющая структура к'сана, языка джана'ата становилась для него прозрачной и все более красивой — эта речь уже не казалась Сандосу инструментом террора и деградации. Час за часом его увлекал за собой ритм поисков, сравнений и терпеливое наращивание лингвистических примеров, чьего очарования ему было достаточно, чтобы защищаться как от воспоминаний, так и от предчувствий.

В конце октября Джон тактично сообщил о скором приезде остальных священников, которых нужно будет готовить ко второй иезуитской миссии на Ракхат. Все они ознакомились с письменными докладами и научными статьями первой миссии, сказал Джон, и уже овладели вводной программой Софии Мендес по обучению языкам, начав самостоятельно осваивать руанджу. Каждый был проинструктирован отцом Генералом, а также самим Джоном и проинформирован о событиях, пережитых Сандосом. Об этом Джон не говорил подробно, но Эмилио понял, что новичков предупредили: не трогать Сандоса, не пытаться его опекать, не строить из себя терапевта. Просто следовать его рекомендациям и продолжать трудиться.

Эмилио не старался узнать новичков поближе, предпочитая общаться в киберпространстве, где их разделяла техника, или в библиотеке, откуда мог уйти в любой момент. Но свое добровольное затворничество он нарушал прогулками на кухню, где получал у брата Косимо обрезки овощей для Елизаветы. А по пятницам к нему наведывалась Джина Джулиани, каждый раз с Селестиной, привозя корм для свинки, а иногда и еще какую-нибудь мелочевку, о которой он не мог заставить себя попросить. Она и Джон Кандотти умели помогать так, что Эмилио не чувствовал себя беспомощным, и он был им за это несказанно благодарен. Когда Джина не могла отыскать готовых предметов, которые годились бы для его изувеченных рук, Джон брался это смастерить: противовесы для предметов, которые Сандосу требовалось поднимать; утварь с широкими рукоятками; водопроводные краны и дверные ручки, с которыми проще обращаться; одежду, с которой легче управляться.

Пятого ноября две тысячи шестидесятого года, в день — если он не ошибался — своего рождения, после обычного обеда, состоявшего из бобов и риса, Эмилио Сандос налил себе стакан ронрико.

— Елизавета, — объявил он, вскинув стакан, — я безраздельный правитель владений, протянувшихся от лестницы до письменного стола.

После чего вернулся к работе, сосредоточившись на семантическом поле к'сана, относящемся к речным системам, которые, как предположил баскский эколог, могли быть связаны со словами, применяемыми в отношении ранжированных политических альянсов. Словно система притоков! — подумал Эмилио и ощутил странную дрожь — как бывало, когда, пытаясь опровергнуть гипотезу, он подозревал, что она верна.

10

Река Пон, Центральная провинция, Инброкар

2046, земное время.

На третий день пути на юг, сразу после грозы, насквозь промочившей пассажиров баржи и подтопившей речные отмели, наступила жара. Привычный к повадкам сельских руна, Супаари ВаГайджур сбросил с себя мокрую городскую мантию и, чтобы не нарушать равновесия этой поездки, дальше поплыл почти столь же нагим, как его практичные попутчики. А вместе с одеждой он сбросил вонь Инброкара и вновь ощутил себя настоящим.

Все кончилось, думал Супаари и не чувствовал сожаления.

Он подошел к цели своей Жизни достаточно близко, дабы увидеть, что он покупает, и подсчитать цену выживания в сплетении альянсов, ненавистей и обид аристократов. С решительностью торговца он срезал свои убытки, разрубив этот клубок единственным словом: «уйди». Поэтому Супаари ВаГайджур покинул резиденцию Китери, не удосужившись никому сказать о своем уходе. С собой он взял лишь то, что представляло ценность для него и ни для кого больше: ребенка, который в данный момент висел в руках няни за краем баржи, пуская струйку в кильватер.

Пакварин согласилась отправиться вместе с ними на юг по крайней мере до Кирабаи — и сейчас смеялась, окуная малышку в воду, чтобы ее омыть. «Теперь она будет спать», — подумал Супаари, с улыбкой наблюдая, как возмущенный испуг на плачущем личике сменяется сонным довольством, когда рунао, уложив Кроху себе на колени, принялась гладить ее своими изящными руками.

Привалившись к транспортировочному контейнеру и ощущая сонливость, Супаари смотрел на речные берега, скользившие по сторонам, и лениво гадал, почему джана'ата так настаивают на облачении в одежду тел, защищенных густым мехом. Энн Эдвардс как-то спросила его об этом, и он не нашел лучшего ответа, кроме как заметить, что джана'ата вообще предпочитают сложное простому. Супаари почти задремал, обсыхая на ветру, когда ему пришло в голову, что цель одежды не защита и не украшение, но различие: отделить военных-первых от чиновников-вторых, а тех и других — от ученых и торговцев, рожденных третьими; чтобы каждого держать на присущем ему месте, чтобы приветствия были правильно отмерены, а почтение надлежащим образом распределено.

И чтобы установить дистанцию между правителями и управляемыми, понял он, чтобы ни одного джана'ата нельзя было спутать с рунским слугой!.. Не открывая глаз, Супаари улыбнулся, довольный тем, что наконец ответил Ха'ан.

Пока необычайно полиморфные чужеземцы не указали ему на это, сам Супаари никогда не задумывался о поразительном сходстве между джана'ата и руна. На самом деле, он его даже не замечал — это все равно, что спросить: почему дождь того же цвета, что и вода, — но чужеземцев оно заинтриговало. Однажды, еще пребывая в резиденции Супаари, Сандос предположил; что в древности сходство меж двумя этими видами было не таким явным, но руна каким-то образом вызвали в джана'ата изменения, и те стали походить на них больше. Сандос назвал это мимикрией хищников. Супаари глубоко оскорбила идея, что самыми успешными охотниками среди джана'ата были те, кто видом и запахом сильнее напоминал рунао — кто мог приблизиться к рунскому стаду, не потревожив его.

«Такие охотники были более здоровыми, у них было больше шансов найти себе пару, — говорил Сандос тогда. — Их дети лучше питались и имели больше детей. Со временем сходство между руна и джана'ата стало более заметным и более частым».

«Сандос, это глупость, — сказал ему Супаари. — Мы разводим их, а не они — нас! Вероятнее всего, наши предки съедали Уродливых руна, оставляя в живых красивых — тех, кто походил на джана'ата!»

Теперь Супаари признался себе, что в предположении Сандоса была доля правды. «Мы приручили джана'ата», — сказала однажды его рунский секретарь Ауиджан. Тогда он воспринял её замечание как шутку, но ведь детей джана'ата воспитывают рунские няни, а это и есть нечто вроде приручения…

Супаари заснул и во сне стоял перед входом в пещеру. Откуда-то он знал, что коридор перед ним ведет к глубоким подземным галереям. Он сделал шаг, но сразу же сбился с пути и с каждым новым шагом терял ориентацию все сильней… а проснулся от брачного рева белошеего кранила, грузно плескавшегося на отмели. Взволнованный и обеспокоенный, Супаари тяжело поднялся на ноги и, пытаясь прогнать тревогу, обошел вокруг рубки, чтобы понаблюдать за животными, с титаническим усердием кружившими в паре, и пожелать им успеха, что бы это ни означало для кранилов. Оглянувшись на дочь, спавшую рядом с Пакварин, он подумал: «Я вступил в пещеру и несу с собой ребенка».

«Не просто «ребенка». Моего ребенка. Мою дочь», — сказал себе Супаари.

Не с кем обсудить, какое имя ей дать. По традиции, первая дочь получала неиспользуемое имя одного из уже умерших родственников по материнской линии. У Супаари не было желания увековечивать кого-либо из фамилии Китери, поэтому он попытался вспомнить имена предков своей матери и со смятением понял, что не знает ни одного. Поскольку Супаари был третьерожденным, которому, как предполагалось, никогда не доведется иметь детей, ему не сообщали имен предков, а если и сообщали, он их не помнил. Плохо представляя, что делать теперь, когда он покинул Инброкар вместе с ребенком, живым и невредимым, Супаари решил направиться к родителям, в Кирабаи. Он попросит свою мать выбрать подходящее имя — в надежде, что его просьба будет ей приятна.

Наполнив легкие воздухом, в котором не было ничего от больших городов, Супаари подумал: «Теперь все — другое».

И все же запахи родных мест были прежними. Горизонт затуманивала пыльца красного кустарника, освещаемая косыми лучами второго заката, — ароматная дымка, поднимавшаяся от земли. Там, где окружавшая реку местность делалась более плоской, а воды становились шире и медленней, ленивые ветра приносили знакомые целебные испарения переваренной травы — запах навоза пиянотов, странным образом отдававший чистотой. И острый аромат недозрелого мелфруита, и дымную едкость датинсы, уже прошедшей через свой пик. Все это словно бы приветствовало Супаари и его дочь, и в ту ночь он спал на палубе, а сны его не тревожили.

На четвертый день пути, когда их баржа уже приближалась к мосту Кирабаи, его разбудила суета среди пассажиров; многие обычно задерживались здесь на всю ночь, чтобы поторговать. Поднявшись, Супаари велел Пакварин упаковать багаж и готовиться к высадке на берег, а сам начал неуклюже причесываться. Не дожидаясь, пока ее попросят, рунская торговка предложила свою помощь и вместе с Пакварин распаковала лучшие наряды Супаари, а затем, щебеча, помогла ему управиться со шнурками и пряжками. Радуясь, что можно отбросить вынужденное высокомерие Инброкара, Супаари поблагодарил их обеих.

Он ощущал, как в нем поднимается волнение: оптимизм, сдержанная энергия, радость от возвращения домой. Повернувшись к Пакварин, Супаари взял у нее младенца, не заботясь о своем пышном наряде.

— Смотри, дитя, — сказал он, когда баржа проходила под уродливыми, сложенными из известняка арками. — Этот замковый камень носит эмблему твоего предка, который жил девять поколений назад и отличился в походе по второму притоку Пон. С тех пор его потомки владеют Кирабаи по праву первородства.

Глаза девочки расширились, но лишь оттого, что с солнечного света баржа вплыла в тень под мостом. Подняв ее к плечу, Супаари вдохнул сладкий запах младенца.

— Сказать по правде, малышка, мы вынуждены погружаться в такую старину, чтобы найти хоть кого-то, кем можно гордиться, — прошептал он с кривой улыбкой. — Мы — хозяева постоялого двора, предоставляющие жилье в четырех ночах пути к югу от Инброкара и в трех ночах к северу от побережья. За это нам причитается жалованье от правительства и одна двенадцатая от каждой сделки, совершаемой здешними руна. Боюсь, семья твоего отца не относится к прославленным.

«Но мы не убиваем детей с помощью обмана», — подумал Супаари, когда баржа снова выплыла на свет.

— Господин, мы задержимся здесь лишь до завтрашнего второго восхода, — крикнул ему из рубки владелец баржи. — Вы отправитесь с нами вниз по реке?

— Нет, — сказал Супаари, воодушевленный видом, запахами и звуками Кирабаи. — Мы — дома.

Когда баржу остановили, упираясь шестами в дно, он вернул ребенка в руки Пакварин, наблюдая, как на сваи набрасывают толстые плетеные канаты, дабы закрепить судно. Оставаясь внешне спокойным, Супаари вглядывался в лица носильщиков, снующих по пристани, проверял запахи, приносимые ветром, но не обнаружил никого из тех, кого знал мальчиком; Поэтому он протиснулся мимо толпы руна, декларирующих свой груз и оплачивающих портовые сборы, и, не выбирая, нанял носильщика, хотя багажа было немного, а тратиться из гордости ему сейчас не стоило. Из Кирабаи его выгнали почти без ничего, но Супаари создал торговую компанию, которая производила деньги, как равнины рождают траву: он познал богатство и в темные часы, когда не спалось, думал, что вернется домой триумфатором, окруженным роскошью. Вместо этого Супаари все свои накопления сдал в государственную казну, когда сделался Основателем, и теперь прибыл сюда на грузовой барже, а похвалиться мог лишь безымянным младенцем да шестью сотнями бахлей — все, что осталось после того, как он продал драгоценности, чтобы нанять Пакварин и оплатить ее проезд. Поэтому он оделся в лучший из своих нарядов и нанял носильщика, надеясь произвести благоприятное первое впечатление.

«Мой ребенок стоит этой цены, — подумал Супаари, не стыдясь своих торговых повадок. — А деньги еще заработаю».

От причалов была видна приземистая гостиница, оседлавшая продолговатый холм, который вздымался выше отметки максимального паводка. Вчерашняя гроза бушевала здесь сильней, чем выше по реке, и, пока Супаари вел свою маленькую свиту через главные ворота, а затем через центральную площадь и по хитросплетению узких дорожек, стиснутых известковыми домами рунских ВаКирабаи, им то и дело приходилось перешагивать через битую кровельную черепицу и сломанные ветки. Радиобашню повалило ветром, а около моста в реку обрушилось несколько огромных мархпаров, с корнями вывороченных из берега. Но если не считать повреждений, причиненных грозой, за все те годы, что Супаари здесь не бывал, Кирабаи почти не изменился…

Конечно, Супаари привык к кипучей энергии Гайджура и к постоянному напряжению интриг Инброкара — не удивительно, что Кирабаи показался ему сонным. Тем не менее, этот город был плацдармом, открывавшим доступ к восточным полям ракара, и довольно-таки важным торговым центром для сборщиков урожая, проживавших вдали от моря. И в нем имелись ткацкие кооперативы руна, а также фабрики кхапиата. «Тут для меня хватит дел», — подумал Супаари, отказываясь сдаваться. — Привратник, стоявший у входа в гостиницу, был новый в отличие от самих ворот, и Супаари с некоторым смятением заметил, что верхняя петля до сих пор нуждается в починке.

— Разыщи хозяина! — велел он привратнику, с улыбкой предвкушая удивление родителей. — Скажи ему, что прибыли гости из Инброкара!

Рунао молча ушел, оставив их во дворе. Надолго повисла тишина, и когда Пакварин вопросительно посмотрела на Супаари, он уронил хвост на грунт, показывая этим жестом, что сам ничего не понимает. Прождав некоторое время, он прокричал приветствие и прислушался, надеясь услышать знакомый голос. Никто не ответил. Озадаченный, Супаари огляделся. Во дворе было полно места для экипажей путешественников, но, похоже, в гостинице никто не живет. Конечно, для этого сезона такое нормально. Большинство джана'ата путешествуют в начале фра'ана — до того, как установится жара…

— Я не потерплю ублюдка в своем доме, так что можешь проваливать сразу.

Супаари резко повернулся — слишком изумленный голосом матери, чтобы обидеться на ее слова.

— Люди посылают в Инброкар анонимные письма про нас, но мои сыновья ни на что не годны, — прорычала старуха, злобно глядя на младенца, который сейчас проснулся и тихо попискивал, уткнувшись мордочкой в шею Пакварин. — Я говорила им: «Идите к префекту!» Но клан Гран'джори отравил наживку. С тем же успехом можно выть на дождь. Гран'джори хотят завладеть Кирабаи и пусть его забирают — здесь нет ничего, кроме костей. Я была рождена для лучшего, говорю я вам! Префект делает вид, будто наводит порядок, но его устраивает, что мы вцепились друг в друга… Не стой здесь, дура! Накорми этого надоеду, или я оторву тебе ухо, — рявкнула она на Пакварин, когда младенец принялся вопить. — Префект должен расследовать дело, но он верит всему, что говорят эти падальщики с верховья, — и где тогда мясо в расследовании? Ничего, кроме костей… Мой брат мог бы что-то сделать! Я была рождена для лучшего, знаете ли. Порядочный мужчина оставил бы меня в резиденции моего отца, но не твой отец!

Супаари молча последовал за матерью в тень галереи, протянувшейся вдоль стены дома, обращенной к реке, от которой веяло свежестью. Он попросил мать сесть, но она не слушала, мотаясь от одного конца аркады к другой, — вуаль перекошена, юбки собирают груз пыли, листьев и осыпавшихся цветов ладит. Пакварин устроилась вместе с ребенком в углу и, вынув из сумки остатки перемолотого мяса, принялась методично макать изящный палец в пасту и подносить его к губам девочки. Опустившись возле прохладной каменной стены на подушки, Супаари следил за матерью, поседевшей и съежившейся, продолжавшей метаться и кричать.

Наконец пришел отец, возникнув из-за насосной станции вместе с рунским мастеровым, которого он с ворчанием отпустил.

— Никто не пишет про нас, жена. А у префекта есть дела поважней, чем донимать хозяев гостиниц.

Едва взглянув на Супаари и совершенно игнорируя младенца, Энраи вздохнул.

— Заткнись и убирайся в дом, где тебе место, бесстыдная старая сука. И пришли сюда ту девицу с каким-нибудь мясом. Умираю от голода, — и плюхнувшись на подушку невдалеке от Супаари, он уставился на реку, блестевшую в бронзовом свете трех солнц, точно золотая фольга. Теперь, когда старуха ушла в дом, стало тихо.

— Твои братья отправились на забой скота, — сказал Энраи спустя какое-то время. — Эти новые руна ни на что не годны.

Не знаю, с чего префект решил, что мы сможем сразу выдрессировать весь новый персонал. ВаИнброкари правят, но они не лучше твоей матери, которой всюду чудятся заговоры и бесхвостые монстры с крошечными глазами.

Повернувшись к кухне, он опять рявкнул, чтобы принесли мясо, затем пробормотал:

— А когда-то была прелестным созданием. Это вы, неслухи, ее сгубили.

Дожидаясь, пока его накормят, хозяин гостиницы убивал время так же, как и его жена, с равным пылом изливая раздражение на живых и мертвых, близких и далеких, знакомых и чужаков. Когда пришли старшие братья Супаари, то и они стали рассказывать о бесчисленных проявлениях вражды и соперничества, столь же интенсивных, сколь и мелочных. В разгаре всего этого из дома вышла подросток-рунао и направилась к ним, держа тарелку с мясом на вытянутых руках и двигаясь боком, чтобы оставаться с наветренной стороны.

Смотрел на нее лишь Супаари. Жительница Кашани, определил он, но не смог вспомнить, из какой она семьи. Поднявшись, он взял у девушки тарелку, пробормотав приветствие на руандже. Она уже собиралась ответить, но тут Энраи презрительно произнес:

— Если это все, чему ты научился в большом городе, Супаари, то здесь можешь про это забыть. В Кирабаи не нянчатся с руна.

Девушка присела в неловком реверансе — движении, все еще новом для нее, — и поспешила обратно на кухню.

Оцепенев, Супаари некоторое время стоял молча, слушая смех братьев, затем опустил тарелку на низкий стол. Он вернулся к своему месту на подушках, и прошло довольно много времени, прежде чем старший из его братьев заметил, что Супаари не ест.

— Поешь, — сказал Лаалрадж, махнув рукой на еду. — Здесь ни за что не нужно доплачивать. Не стесняйся.

— Когда ты уезжаешь? — спросил второй брат, Виджар, не переставая жевать.

— Завтра, на втором рассвете, — сказал Супаари и пошел приглядеть, чтобы Пакварин запаслась на кухне всем необходимым.

Время между первым и вторым закатом он провел со своими братьями и несколькими соседями, за которыми послали гонцов. Похоже, здесь никого не интересовал ни Гайджур, ни Инброкар, и никто не спросил, почему Супаари в Кибараи и почему он путешествует с младенцем. Их разговор был приправлен зычными требованиями еды у напуганных, плохо обученных руна, а состоял главным образом из обстоятельного обсуждения того, как несколько тщательно спланированных убийств способны изменить генеалогическую и политическую ситуацию по всей дренажной системе Пона. Тут присутствовало единодушие покорной апатии людей, сознающих, что они пойманы в капкан своим происхождением и историей.

— Тройственный союз с самого начала был ошибкой, — брюзжал сосед, погрузив голову в плечи. — Мы нуждаемся в сражениях, как руна нуждаются в сытном фураже. Пережидая год за годом, все мы деградировали. Праздность и упадок…

«Уходите, — хотелось крикнуть Супаари. — Выбирайтесь из болота! Возьмите другой след».

Но они не могли покинуть Кирабаи, как руна не могли петь. Возможно, были слишком искалечены традициями, чтобы неё пытаться уйти. Наследство — вот все, что имеет значение, даже если предки завещали лишь перечень тех, кого нужно ненавидеть и кого винить за каждый удар судьбы на протяжении двенадцати поколений. «Себя мы не виним никогда, думал Супаари, слушая их. — Среди нас нет глупых, бездарных или неумелых. Мы могучие и непобедимые, лучше всех… за исключением тех, кто над нами».

Когда угас свет второго заката, началось пение; голоса поднимались в древней гармонии, пока соседи расходились по домам, а его братья готовились ко сну. С этими песнями были связаны самые ранние воспоминания Супаари: в груди стеснение, горло сдавлено молчанием. Высшая красота, которую он познал, став основателем новой линии, заключалась в присоединении к инброкарским закатным хорам; Супаари радовался этому даже сильней, чем известию о беременности Джхолаи.

Сейчас он имел законное право исполнить партию Старейшего, но в этот вечер Супаари был столь же молчалив, как рунские слуги, съежившиеся на кухне. «Я буду петь снова, — пообещал он себе. — Не здесь, среди этих злобных дураков. Но где-нибудь я буду петь снова».

Следующим утром он поднялся на борт баржи, словно человек, тайно покидающий город при слухах об эпидемии: довольный, что удалось сбежать, но исполненный презрительной жалости к тем, кто остался. Страдая от окружавшей ее враждебности, Пакварин упросила Супаари ее отпустить, поэтому он подписал женщине дорожный пропуск и оставил достаточно денег, чтобы она могла дождаться в Кирабаи очередной баржи, плывущей на север. На свои последние три сотни бахли он выкупил у Энраи кашанскую рунао, пообещав девушке, что вернет ее домой, если она будет заботиться о младенце, пока Супаари не найдет постоянную няню.

— Эту зовут Кинса, господин, — напомнила она ему после нескольких часов молчания, обеими руками коснувшись своего лба. — Если вам угодно, господин, может ли эта бесполезная узнать имя малютки?

«Почему я настолько другой? — думал Супаари, опустив на поручень кисти без когтей и взирая на реку. Весь мир думает так, а я иначе. Кто я такой, чтобы считать это неверным?»

При словах девушки он обернулся:

— Кинса — ну конечно! Дочь Хартат.

Ее запах изменился с их последней встречи.

— Сипадж, Кинса, — сказал он, — ты выросла.

При звуках родного языка лицо девушки прояснилось, к ней вернулась природная веселость. В конце концов, Супаари ВаГайджур был ей знаком с рождения и много лет торговал с ее деревней; она ему доверяла. «Счастливое дитя, — подумал он, на секунду ощутив зависть. — Твои односельчане будут рады касаться тебя снова».

— Сипадж, Супаари, как мы будем звать эту малышку? — настойчиво спросила Кинса.

Не зная, что ответить, он протянул к ней руки, и, сняв младенца со своей спины, Кинса передала его Супаари. Он улыбнулся. Пожив среди джана'ата столь недолго, Кинса все еще считала нормальным, что отец носит своего ребенка. Прижав малышку к груди — так же беззастенчиво, как мужчина-рунао, — Супаари стал прогуливаться по периметру баржи.

«Я не знаю, что делать, — честно сказал он своей дочке. — Я не знаю, какую жизнь выстрою для нас. Я не знаю, где мы будем жить и за кого ты выйдешь замуж. Я даже не знаю, как тебя назвать».

Привалившись к ограждению, Супаари уложил ребенка на сгиб руки. На какое-то время его взгляд оторвался от лица дочки и устремился далеко на юг, где речной туман встречался с дождем, где не было четкого различия меж небом и водой; и снова, как в недавнем сне, Супаари ощутил, что заблудился. «Я чужеземец в своей стране, — подумал он, — и моя дочь — тоже. Подобно Ха'ан!» — подумал он вдруг, ибо из всех чужеземцев ему сильнее всего запомнилась Энн Эдвардс. На к'сане это звучало красиво: Ха'анала.

— Ее имя будет Ха'анала, — произнес Супаари вслух.

И благословил свое дитя: «Да будешь ты подобна Ха'ан, которая была чужеземкой здесь, но при этом не ведала страха».

Он был доволен именем и рад, что вопрос решился. Супаари смотрел, как мимо проплывают речные берега, и мир казался ему полным возможностей. У него есть связи, знания. «Я не буду служить Рештару», — подумал он, не желая иметь с Хлавином Китери общих дел. Супаари вспомнил, как когда-то подумывал открыть в Агарди новую контору. «Да, — решил он. Попробую в Агарди. Есть и другие Города. И могут быть новые имена».

А затем Супаари тихо, чтобы не напутать Кинсу или других руна, совершил то, чего никогда не делал ни один джана'атский отец: спел вечернюю песнь своей дочке. Ха'анале.

11

Неаполь

Октябрь — декабрь 2060

— Я не спорю, отец Генерал, — спорил Дэниел Железный Конь, — я лишь говорю, что не понимаю, как вы сможете убедить его туда вернуться. Даже если мы захватим с собой лазерную пушку, Сандос все равно будет бояться до немоты!

— Сандос — моя проблема, — сказал Винченцо Джулиани отцу настоятелю второй миссии, посылаемой на Ракхат. — А вы позаботьтесь об остальных.

«Об остальных проблемах или остальных членах команды?» — думал Дэнни, покидая кабинет Джулиани. Шагая по гулкому каменному коридору в сторону библиотеки, он фыркнул: «А какая разница?»

Даже если пока забыть о Сандосе, Дэнни был вовсе не уверен ни в одном из тех, с кем ему предстояло рисковать жизнью. Все они умны, и все — огромны; лишь это и было ясно. Весь последний год Дэниел Железный Конь, Шон Фейн и Джозеба Уризарбаррена трудились в полную силу, приобретая навыки, которые могли оказаться на Ракхате жизненно важными: способы коммуникации, экстренная медицинская помощь, навигационное счисление, — даже обучались на виртуальном тренажере пилотированию, дабы любой из них, в случае крайней надобности, смог бы управлять посадочным катером. Каждый досконально проштудировал ежедневные доклады и научные статьи первой миссии. С помощью обучающей программы Софии Мендес все они самостоятельно освоили руанджу и собрались ныне в Неаполе, чтобы под непосредственным руководством Сандоса углубить свои знания в руандже и овладеть основами к'сана. Джозеба казался надежным человеком, и Дэнни понимал, почему в команду включили эколога; но — независимо от того, сколько денег могла получить Компания, разжившись ракхатской нанотехнологией, — Шон Фейн был занозой в заднице, и Дэнни мог назвать сотню других людей, гораздо лучше подходивших для этой миссии. Джон Кандотти, напротив, был славным парнем и мастером на все руки, но совсем не имел опыта научной работы и в своем тренинге отставал от остальных на месяцы.

Несомненно, у отца Генерала были свои резоны: по меньшей мере по три на каждый сделанный им ход, по наблюдениям Дэнни. «Я должен вести себя и поступать так, словно я жезл в Руке старика», — послушно повторял Дэнни всякий раз, когда чувствовал себя совершенно сбитым с толку, но глаза он держал открытыми, подмечая подсказки, пока вместе с остальными втягивался в рабочий режим.

Утренние часы посвящались языковому тренингу, но после обеда и вечером они продолжали — теперь уже под руководством Сандоса — изучать отчеты первой миссии, и именно во время этих занятий Дэнни стал понимать, почему Джулиани столь непоколебимо убежден в полезности Сандоса. Сам Дэнни почти наизусть вызубрил доклады первой миссии, но то и дело изумлялся своей неверной трактовке событий, а то, что помнил и знал Сандос, находил бесценным. Тем не менее бывали периоды, длившиеся иногда по нескольку дней, когда этот человек — по той или иной причине — не мог работать, а вопросы Дэнни касательно джана'ата вызывали у него сильнейшую реакцию.

— Видения прошлого, депрессия, приступы головной боли, кошмары — симптомы классические, — доложил Дэнни в конце ноября, — И я сочувствую ему, святой отец! Но это не меняет того факта, что Сандос совершенно непригоден для участия в миссии; даже если удастся убедить его лететь.

— Он восстанавливается, — осторожно сказал Джулиани. — За последние несколько месяцев он сильно продвинулся — как в научном плане, так и в смысле эмоций. Постепенно он поймет нашу логику. Он — единственный, у кого есть опыт тамошней жизни. Он знает языки, знает людей, знает политические аспекты. Если Сандос полетит, это намного увеличит шансы миссии на успех.

— К тому времени, когда мы туда попадем, люди, которых он знал, умрут. Политическая ситуация изменится. Языки мы освоим, а информацию уже получили. Мы не нуждаемся в нем…

— Дэнни, он незаменим, — настаивал Джулиани. — И для него нет иного способа разобраться с тем, что там произошло, — добавил он. — Ради собственного блага Сандос должен вернуться на Ракхат.

— Нет, даже если вы станете на колени и будете меня умолять, — повторял Эмилио Сандос всякий раз, когда его об этом спрашивали. — Я буду натаскивать ваших людей. Буду отвечать на их вопросы. Сделаю все, чтобы вам помочь. Но не вернусь туда.

— Сандос не отказался от намерения покинуть орден, хотя это оказалось для него нелегкой задачей. Уход Сандоса был его личным делом, обусловленным совестью, и должен был стать простой административной процедурой, но когда он подписал необходимые бумаги, начертав «Э. X. Сандос», и отправил их в римский офис отца Генерала, они вернулись — спустя недели с запиской, извещавшей Сандоса, что требуется его полная подпись. Он снова взялся за ручку, Привезенную ему Джиной в одну из пятниц и сконструированную для больных, перенесших инсульт, столь же неловких, как Сандос, и несколько вечеров провел в мучительных упражнениях. Он не удивился, когда минул еще месяц, а новые бумаги из Рима так и не поступили.

Тактика проволочек, проводимая Джулиани, сперва казалась Сандосу утомительной, а затем привела в бешенство, и он покончил с этим, отправив Йоханесу Фолькеру письмо, в котором просил его оповестить отца Генерала, что доктор Сандос болен и не может работать, пока эти документы не прибудут. На следующее утро Винченцо передал их Сандосу лично, из рук в руки.

Встреча в неапольском кабинете Генерала ордена была короткой и напряженной. Затем Сандос направился в библиотеку, где некоторое время стоял неподвижно, пока не привлек внимание всех четверых своих коллег, а затем отрывисто произнес:

— В моей квартире. Через десять минут.

— С ручкой мне помогли без тебя, — холодно сказал Сандос Джону Кандотти, бросив маленькую стопку бумаг на деревянный стол, за которым тот сидел вместе с Дэнни Железным Конем. Внизу на каждом листе неуклюжим курсивом, но вполне разборчиво было начертано «Эмилио Хосе Сандос». — Если ты не желал в этом участвовать, Джон, мог бы мне честно сказать.

Осмотрев персональное оборудование Сандоса, Шон Фейн теперь разглядывал Кандотти — как и Джозеба Уризарбаррена, прислонившегося к невысокой перегородке, которая отделяла квартиру от лестницы, спускавшейся к гаражу. Дэнни Железный Конь тоже взглянул на Джона, но ничего не сказал, наблюдая, как Сандос, сердитый и взвинченный, мечется по пустой комнате.

Не выдержав, Джон опустил глаза:

— Я просто не мог…

— Проехали, — оборвал Сандос. — Господа, сегодня в девять утра я перестал быть иезуитом. Меня уведомили, что, хотя я волен выйти из Общества или компании или что оно там сейчас черт возьми, представляет из себя, я тем не менее остаюсь священником навечно. За исключением экстренных случаев мне не разрешается отправлять церковные службы, если только меня не назначат епископом в какую-нибудь епархию. А этого я не буду добиваться, — сказал он, окинув всех взглядом. — Таким образом, я объявлен скитальцем, священником без полномочий и власти.

— Формально, с момента поражения в правах многие из нас пребывают примерно в том же статусе. Конечно, иной раз мы весьма широко трактуем понятие «экстренный случай», — благожелательно заметил Дэнни. — Итак, что вы намерены делать?

Морская свинка, разбуженная шагами Эмилио, принялась пронзительно свистеть. Сходив на кухню, он принес кусок моркови — едва ли сознавая, что делает.

— Останусь здесь, пока не оплачу все счета, — сказал он, уронив морковь в клетку.

Железный Конь невесело улыбнулся.

— Позвольте мне угадать. У старика имеется детальный список, восходящий к вашему первому дню в семинарии? Дружище, вы вовсе не обязаны за это платить.

— И платить за эти затейливые скрепы он тоже не может вас заставить, — добавил Шон, улыбаясь тонкими губами. — Нынче в компании отлично налажена страховка. А вы застрахованы.

Сандос с минуту смотрел на Дэнни, а затем на Шона.

— Спасибо. Йоханес Фолькер проинструктировал меня насчет моих прав.

Услыхав это, Джон Кандотти распрямился, но, прежде чем он успел что-то сказать, Сандос продолжил:

— Однако есть долги, за которые я чувствую ответственность. И намерен их оплатить. Это может занять некоторое время, но я сохраняю пенсию и договорился, что, пока длится этот проект, буду получать такой же оклад, как профессор лингвистики в Фордхемеком университете.

— Значит, вы остаетесь — во всяком случае, пока. Отлично, — удовлетворенно заметил Джозеба. Но уходить явно не спешил.

Дэнни Железный Конь тоже тут пообвыкся, ухитрившись с комфортом устроиться на маленьком деревянном стуле.

— А чем займетесь после к'сана? — спросил он у Сандоса. — Вы ведь не можете прятаться вечно.

— Не могу.

Повисла пауза.

— Когда закончу с этой работой, возможно, прогуляюсь в Неаполь и созову пресс-конференцию, — с веселой бравадой продолжил Сандос. — Признаю все. Объявлю, что ел младенцев! Может, повезет, и меня линчуют.

— Эмилио, пожалуйста, не надо так! — сказал Джон, но Сандос, словно не замечая его, распрямился.

— Господа, — произнес он, возвращаясь к прежней теме, — я не просто ухожу из активного священства. Я — отступник. Если при таких обстоятельствах вы не захотите со мной общаться…

Дэнни Железный Конь равнодушно пожал плечами:

— Лично мне все равно. Я здесь, чтобы изучать языки. Вскинув брови, он посмотрел на других, кивками подтвердивших его слова, затем снова взглянул на Сандоса. Прерывисто втянув воздух, тот слегка расслабил мышцы. Несколько секунд постоял неподвижно, затем сел на край кровати, молча глядя перед собой.

— Классные шмотки, — заметил Дэнни спустя некоторое время.

Захваченный врасплох, Сандос издал нечто вроде удивленного смеха и оглядел себя: голубые джинсы, белая рубашка с узкими голубыми полосками. Ничего черного.

— Выбор синьоры Джулиани, — сообщил он смущенно. — Похоже, все мне велико, но она говорит: это такой стиль.

Обрадовавшись смене темы, Джон подтвердил:

— Точно, теперь всё носят свободным.

Конечно, на почти лишенном мяса костяке Сандоса едва не все смотрелось бы слишком большим, осознал Джон с некоторым испугом. Эмилио всегда был маленьким, но сейчас он опять выглядел костлявым — почти так же скверно, как в первые дни, когда его привезли из больницы.

По-видимому, следуя той же линии рассуждений, Железный Конь заметил:

— Дружище, вам не мешает слегка набрать вес.

— Не начинайте, — раздраженно сказал Эмилио, вскидываясь. — Все нормально. Перерыв окончен. Пора за работу.

Он направился к стене, заставленной звукоанализирующим оборудованием, ясно давая понять, что желает остаться один. Джозеба встал, а Шон двинулся к лестнице. Джон тоже поднялся, но Дэнни Железный Конь сидел, точно каменный, закинув руки за голову.

— Сандос, у меня нога весит больше, чем вы, — сказал он, озирая Эмилио флегматичными темными глазами, казавшимися маленькими на его рябом лице. — Вы хоть что-то едите?

Джон замахал Дэнни, пытаясь удержать от опрометчивого проявления заботливости, но Сандос развернулся на пятке и со звенящей отчетливостью произнес:

— Да. Я — ем. Отец Железный Конь, вы здесь, дабы изучать руанджу и к'сан. Я не помню, чтобы вас нанимали в качестве медсестры.

— И хорошо, потому что меня эта работа не прельщает, — охотно согласился Дэнни. — Но ежели вы едите и при этом так выглядите, то мне интересно, не подхватили ли вы заразу, от которой умирал на Ракхате Д. У. Ярбро. Ведь Энн Эдвардc так и не выяснила, чем он болен, до того как их обоих убили, верно?

— Господи, Дэнни! — выпалил Шон, в то время как Джозеба молча на него смотрел, а Джон кричал:

— Ради бога, Дэнни! Что вы делаете?

— Ничего! Я лишь говорю…

— Меня несколько месяцев продержали в карантине, — произнес Сандос, побледнев. — Меня бы не выпустили, если бы что-то было. Или выпустили бы?

— Конечно, нет, — сказал Джон, метнув в Дэнни убийственный взгляд. — Эмилио, тебя прогнали через все тесты, известные современной науке. Они не позволили бы тебе выйти, если б имелась хоть крохотная вероятность, что ты привез на Землю нечто опасное.

Пожав плечами, Дэнни поднялся на ноги и махнул рукой, тоже отметая эту идею.

— Кандотти прав, — проворчал он. — Простите мою бестактность.

Но было слишком поздно. Осознав возможные последствия, Сандос тихо ахнул.

— О господи! Селестина и… Боже, Джон. Если я что-то с собой принёс, если она заболеет…

— О нет, — простонал Джон и взмолился: — Эмилио, никто не болен! Пожалуйста, успокойся!

Но к тому моменту, когда он пересек комнату, Сандос окончательно утратил контроль над собой, и тут ничего нельзя было поделать, кроме как ждать, пока это пройдет. Джозеба и Шон чувствовали себя крайне неловко, а огромный Железный Конь молча сидел на маленьком деревянном стуле.

— Я… не хочу, чтоб еще кто-то… умер из-за меня, всхлипывал Сандос. — Джон, если Селестина…

— Не говори, — перебил Джон, опускаясь рядом с ним на колени, и неприязненно покосился на Железного Коня. — Даже не думай. Я понимаю. О боже… Я понимаю! Но никто не умирает! Успокойся. Слушай меня… Эмилио! Ты слушаешь? Если б ты принес с собой что-то, Эд Бер или я уже заразились бы, верно? Или кто-нибудь из больницы, когда ты только прилетел на Землю, правильно? Ведь так? Эмилио, никто не болен!

Сандос задержал дыхание, пытаясь прийти в себя, пытаясь думать.

— Была сильнейшая диарея. У Д. У., имею в виду. Очень сильная. Энн говорила: похоже на бенгальскую холеру. А он говорил, что во рту металлический привкус. Ничего такого у меня нет.

— Это не болезнь, — настаивал Джон. — Ты не болен, Эмилио! Ты просто худой.

Джозеба и Шон посмотрели друг на друга широко открытыми глазами, а затем выдохнули воздух, задержавшийся у них в легких, как им показалось, на несколько часов. Стряхнув вызванную смущением оцепенелость, Джозеба отыскал стакан и принес воды; Шон огляделся в поисках носового платка, но удовольствовался тем, что вручил Сандосу туалетную бумагу. Все еще поддерживаемый Джоном, Эмилио неловко высморкался и, сделав глубокий вдох, поднялся на дрожащие ноги. Высвободившись из рук Кандотти, он подошел к столу, рухнул напротив Дэнни на стул и опустил голову. На какое-то время в комнате стало тихо. Джон Кандотти мысленно составлял ядовитое предостережение отцу Генералу касательно своего брата во Христе, Дэниела Железного Коня, который не выглядел ни удивленным, ни расстроенным из-за того, что он спровоцировал, и следил за приступом депрессии Сандоса с бесстрастным эолитическим интересом инженера-строителя, наблюдающего, как рушится мост.

— Не поймите меня превратно, дружище, скажу как метис метису, — обратился Дэнни к Сандосу. — Никогда раньше не видел, чтобы индеец вдруг так побелел.

Джон испугался, но, к его изумлению, Эмилио рассмеялся и сел ровнее, качая головой.

— Простите, Сандос. На самом деле, — тихо произнес Дэнни.

Прозвучало искренне, заметил Джон. Но Эмилио лишь кивнул, как видно, принимая извинение. Чувствуя облегчение от того, что кошмарная ситуация, похоже, разрешилась, Джон подошел к кухонному буфету и распахнул дверцы.

— Tы просто слишком мало ешь — вот и все, — сказал он Сандосу. — Гляди, что у тебя тут: только кофе, рис и красные бобы!

Тот гордо распрямился, словно набросив на плечи потрепанную горностаевую мантию своего достоинства:

— Я люблю бобы и рис.

— К тому же, — заметил Шон, — их не нужно резать, да?

— Черт возьми, приятель, — сказал Дэнни, — если б ты еще кого посадил на такую диету, это сочли бы нарушением человеческих прав.

— Морская свинка питается лучше тебя, — добавил Джозеба, скрестив руки на груди. — Ты не болен. Просто кормишься тем, что можешь состряпать.

— Врачи были уверены, что я не заразен, — пробормотал Сандос не столько им, сколько себе.

— Конечно, — мягко подтвердил Железный Конь. — Теперь тебе лучше? Хочешь еще воды?

Джозеба забрал у Сандоса стакан и молча наполнил.

— Нет. Мне лучше. — Эмилио вытер лицо рукавами, все еще дрожа, но уже не так сильно. — Господи, просто я…

— Просто ты завелся из-за своего ухода, — договорил за него Шон, глядя на Железного Коня жесткими голубыми глазами. — А старина Дэнни выскочил с этим дурацким предположением насчет болезни. Ты испугался за малышку, вот и все.

Железный Конь пожал плечами и с самоуничижительным юмором объявил себя «великим вождем по имени Дерьмо Вместо Мозгов». Джон, наблюдавший за этим представлением с нарастающим подозрением, скрестил руки на груди и уставился на него. «Дерьмо вместо мозгов, — подумал Джон. — Черта с два!»

— Кандотти, ты знаешь итальянскую кухню? — с обезоруживающей улыбкой спросил Железный Конь. Не поддаваясь его обаянию, Джон кивнул:

— Стряпать умею.

— Ну и отлично! Сандос, если ты способен варить бобы и рис, то сможешь приготовить и спагетти. Любишь макароны и сыр? Тогда быстро прибавишь в весе. Макароны и сыр были придуманы здесь, в Неаполе. И пицца тоже. Ты знал об этом?

Эмилио покачал головой. Железный Конь решительно поднялся и направился к лестнице.

— Ты вообще не ел по-настоящему, если никогда не пробовал неаполитанских макарон и сыра — верно, Кандотти? Вот что, парни. Ставьте кипятить воду, а я принесу из трапезной кое-какие продукты, и мы научим Сандоса, как готовить приличную еду.

Затем, с удивительным для такого гиганта проворством, он протиснулся мимо Джозеба и сбежал по ступеням.

* * *

— Разбит, точно бутылка виски, грохнувшаяся на Мэйн-стрит перед отелем «Белл», — сказал Дэниел Железный Конь вечером того же дня. — Говорю вам: он будет обузой. В самый неподходящий момент выпадет в осадок, и кто-нибудь из-за этого погибнет! Давайте используем его в качестве консультанта, а после отпустим беднягу пастись.

— Дэнни, мы уже говорили об этом. Мы не можем себе позволить лишиться Сандоса. Его знания стоили нам миллиардов, но, кроме того, жизней трех священников и четырех добрых мирян, не говоря об ущербе, нанесенном ордену неверной трактовкой событий.

— Черт возьми, да мы уже были по уши в дерьме, когда оно попало в вентилятор. Вопрос в том, чего это стоило Сандосу.

— Всего, — тотчас признал Винченцо Джулиани, но не отвел взгляда от окна своего кабинета. Уставясь в темноту позади двора или на свое отражение в стекле, он добавил: — Я не нуждаюсь в напоминаниях, отец Железный Конь.

Наконец отвернувшись от окна, он прошел за мерцающий письменный стол из орехового дерева, однако не сел.

— И уж не знаю, почему это важно, но святейший папа настаивает, чтобы Сандос вернулся на Ракхат, — произнес Джулиани тоном, который не терпит возражений. — Его святейшество указывает, что за последние сорок лет достигнуть Ракхата пытались шесть кораблей, а преуспели в этом лишь два, напрямую связанные с Сандосом. Геласиус III усматривает в этом божественное провидение.

Вытянув обутые в ботинки длинные ноги и зажав хрустальный бокал в огромной руке, Железный Конь смотрел, как отец Генерал кружит по комнате, неслышно ступая по бесценному старинному ковру.

— Ну и что предлагает его святейшество? — с ухмылкой спросил Дэнни. — Мы усадим Сандоса на приборную панель нашего корабля, точно пластикового Иисуса, и таким способом избежим столкновений с межзвездной пылью? Упакуем его косточки вместе с перьями какой-нибудь птахи в мешочек-амулет и будем уповать, что корпус не рассыпется?

— Вы закончили? — негромко спросил Джулиани.

Железный Конь кивнул, не смутившись и даже не думая раскаиваться.

— Папа полагает, что Сандос должен вернуться на Ракхат, дабы узнать, зачем его вообще туда направили. По его мнению, Эмилио Сандос — возлюбленный Господа.

Дэнни задумчиво поджал губы.

— Как сказала святая Тереза: «Если вот так Бог обращается со своими друзьями, то неудивительно, что у Него их мало».

Подняв бокал на уровень глаз, Железный Конь вгляделся в его содержимое, затем сделал последний глоток, оставив на дне, как всегда поступал, немножко виски, — после чего отставил стакан.

— Превосходный напиток! Восхищен вашим вкусом, — заметил он, но его следующие слова не допускали компромисса: — Сандос нездоров в медицинском смысле, эмоционально нестабилен и умственно ненадежен. Миссии он не нужен.

— Дэнни, он самый крепкий человек, которого я когда-либо знал. Если б ты видел, каким он был год или даже несколько месяцев назад. Если б ты знал, как он… — Удивленный тем, что спорит, Джулиани осекся. — Сандос полетит на этом корабле, отец Железный Конь. Causa finita. Вопрос закрыт.

Он направился к выходу, но Железный Конь не шелохнулся. Как Гранд-Титон.[15]

— Вы настолько его ненавидите? — с любопытством спросил Дэнни, когда Джулиани коснулся рукой двери. — Или он вас так пугает, что вы даже не хотите делить с ним планету?

Слишком изумленный, чтобы просто уйти, отец Генерал застыл с приоткрытым ртом.

— Нет. Дело не в этом.

Железный Конь помолчал, затем задумчивое выражение на его некрасивом лице сменилось спокойной уверенностью и он сказал:

— Отправка Сандоса на Ракхат — это цена отмены Поражения в правах, верно? Все, что мы должны сделать, — это ублажить папу! Посадить одного несчастного, старого, разбитого экс-иезуита на следующий отлетающий корабль, а выигрыш, проигрыш или ничья — не важно, транжир примут в лоно святого Петра, под звон ватиканских колоколов и сияние ангелов, поющих осанну. Прозвучал басистый смешок. — Доминиканцы будут в ярости. Это отличная сделка, отец Генерал, — сказал Дэнни Железный Конь, улыбаясь с сердечностью волка в конце голодной зимы. — Черт возьми, на сей раз это вы станете тем, кто делает историю.

Стоя в дверях, Джулиани вспомнил, что одно время было модным внутрь стилизованного под народный стиль интерьера, с мебелью из сосны и железными петлями, встраивать домашнюю электронику: снаружи все такое уютное, теплое, а в глубине — начинка, выполняющая молниеносные вычисления. — Ты первоклассный сукин сын, Дэнни, — приятным голосом произнес Джулиани, выходя из кабинета. — Я рассчитываю на это.

Пока стихали шаги старика, Дэниел Железный Конь сидел неподвижно. Затем встал и, снова взяв с тяжелого серебряного подноса свой стакан, впервые в жизни осушил его до дна, слыша двусмысленный смех Винченцо Джулиани, эхом отдававшийся в каменном коридоре.

12

Деревня Кашан

2046, земное время

— Супаари привез кое-кого домой! — радостно позвала Кинса, когда баржа ненадолго причалила к причалу Кашан.

Прилепившаяся к обрыву деревня находилась на расстоянии неполного дня пути от Кирабаи, и все это время Супаари провел, блаженно подремывая на согретых солнцами досках палубы вместе с пассажирами-руна, не строя планов, не думая ни о чем, держа на руках малышку Ха'аналу да болтая с Кинсой и попутчиками. Сгрузив свой багаж, он бросил взгляд вверх, на руна, высыпавших из высеченных в камне жилищ, и улыбнулся, когда они хлынули по скалистым тропкам к речному берегу, точно весенний поток.

— Сипадж, Кинса: они беспокоились о тебе, — сказал он девушке, прежде чем ответил на прощальный крик рулевого баржи, исчезающей в южном рукаве реки.

Но вакашани столпились вокруг самого Супаари — все они раскачивались, дети пищали. «Сипадж, Супаари, — был главный рефрен, — тебе здесь небезопасно».

С трудом он восстановил некое подобие порядка, громким голосом перекрывая сумбурный гомон руна, и в конце концов убедил всех подняться в самую большую комнату, предназначенную для собраний, где он мог их нормально выслушать.

— Сипадж, народ, — заверил Супаари, — все будет хорошо. Не из-за чего поднимать такой фиерно.

Он заблуждался, причем по обоим пунктам.

Декларация достигла его родного города, Кирабаи, всего через несколько часов после отплытия баржи, когда восстановили поваленную бурей радиобашню. Инброкарское правительство объявило Супаари изменником. Хлавин Китери, ныне Предполагаемый Верховный, требовал жизнь Супаари в расплату за убийство всей семьи Китери и какого-то человека по имени Ира'ил Вро, о котором Супаари никогда не слышал. А в Кашан уже явился охотник за головами.

— Сипадж, Супаари, — сказала одна из старейшин, — акушерка Пакварин послала нам слово. Она воспользовалась твоими деньгами, чтобы нанять гонца.

— Поэтому, когда пришел охотник, мы уже знали, — прибавила другая женщина, а затем все заговорили хором:

— Сипадж, Супаари, Пакварин тоже умерла.

Конечно, подумал он, закрыв глаза. Пакварин знала, что я этого не делал… И хотя свидетельство руна почти ничего не значит.

— Ее взял охотник, — сказал кто-то. — Но ее гонец это видел и пришел к нам.

И снова поднялся крик:

— Тебе здесь небезопасно!

— Сипадж, народ! Кое-кто должен подумать! — взмолился Супаари, прижав уши к голове, чтобы заглушить галдеж.

Ха'анала уже была голодна, тычась мордочкой в плечо Кинсы, но перепуганная девушка лишь бессмысленно раскачивалась.

— Кинса, — сказал Супаари, положив ей на голову свою руку, все еще лишенную когтей, — дитя мое, вынеси малышку наружу и покорми. Провизия в багаже. — Снова повернувшись к старейшинам, он спросил: — Охотник, который сюда пришел, где он сейчас?

Внезапно наступила пугающая тишина. Ее нарушила юная женщина.

— Кое-кто его убил, — сказала Джалао ВаКашан.

Если бы она разразилась пением, Супаари был бы ошеломлен меньше. Он переводил взгляд с одного лица на другое, видя подтверждение в раскачивании и ерзании тел, и думал: «Мир сошел с ума».

— Джанада говорят: должен быть баланс, — произнесла Джалао, не опуская ушей.

Ей было, наверно, семнадцать. Выше, чем сам Супаари, и столь же сильная. Но без когтей. Как же она…

— Рождение за рождение, — говорила Джалао. — Жизнь за жизнь. Смерть за смерть. Кое-кто сделал баланс за Пакварин.

Супаари откинулся на свой хвост, точно безродный пьяница. Он слышал о подобных случаях — были и другие руна, смевшие убивать джана'ата, хотя после этого большинство мятежников отбраковывали. Но здесь, в Кашане? Да как такое возможно!..

Осев на каменный пол, Супаари стал обдумывать ситуацию. О том, что он торгует с деревнями Кашан и Ланджери, знали многие. И ни в одном из южных городов ему не укрыться. Его видели на барже, поэтому за речными портами будут приглядывать. Кусочки его постели разошлют по всем постам: куда бы он ни попытался бежать, его запах будет там известен.

— Сипадж, Супаари, — услышал он чей-то голос.

Манужай, понял Супаари и, вскинув глаза, увидел того впервые после смерти его дочери Аскамы, случившейся почти три года назад.

— А ты не можешь сделаться хаста'акалой?

— Сипадж, Манужай, — тихо произнес Супаари. — Кое-кто сожалеет о твоей утрате.

Уши вакашани уныло поникли. Супаари вновь повернулся к остальным, слыша, как невыполнимая идея о превращении его в хаста'акалу прокатилась по толпе.

— Никто не примет этого как хаста'акалу, — произнес он. — Когда кое-кого сделали Основателем, он отдал все, что у него было, на обеспечение новой линии. У него нет имущества, чтобы расплатиться с попечителем.

— Тогда мы станем твоими попечителями, — воскликнул кто-то, и эту идею подхватили с энтузиазмом.

Намерения у них был и добрые. Попавший в беду человек мог обменять свое имущество и свои титулы на неприкосновенность от судебных преследований, если находил того, кто брался его содержать, удерживая от включения в списки государственных пособий. В обмен за кров и стол хаста'акала отдавал попечителю всю собственность, а его кисти рассекались — пожизненная гарантия против превращения его ввахаптаа, браконьера.

Супаари встал, чтобы все могли его хорошо видеть.

— Кое-кто сейчас объяснит. Попечитель должен быть способен кормить того, кого принимает как хаста'акалу. Этого вы не сможете кормить, — сказал он как можно мягче.

Теперь они поняли. У руна не было доступа к государственным мясным пайкам, и, само собой, они не имели права охотиться. Раздался негромкий перестук хвостов, поднимаемых и роняемых на камень в жестах смятения и сожаления, а общий гомон сменился унылым молчанием.

— Сипадж, Супаари, — сказал тогда Манужай, — мы можем кормить тебя сами. Кое-кто готов на это. Его жена и ребенок умерли. Кое-кто лучше станет твоей едой, чем добычей постороннего.

Манужая поддержали другие:

— Сипадж, Супаари, мы можем сделать тебя хаста'акала.

— Вакашани могут за тебя поручиться.

— Этот кое-кто тоже готов.

— Мы сможем тебя кормить.

До конца своих дней Супаари будет помнить это чувство, когда под его ногами будто закачался грунт, словно началось небольшое землетрясение. И первые мгновения ощущение было столь реальным, что он окинул руна изумленным взглядом, удивляясь, почему они не выбегают наружу, спасаясь от неминуемого обвала.

«Почему бы нет?» — подумал Супаари затем. С незапамятных времен руна разводили для того, чтобы они служили джана'ата при жизни и поддерживали их после своей смерти. Манужай явно тоскует в одиночестве; и если этот рунао не хочет жить… Супаари вновь ощутил, как закачалась земля. Даже сейчас он не колеблясь съел бы пищу, которую привез с собой из Кирабаи! Но она не была… плотью знакомых людей. Супаари никогда не брал мяса из своих деревень или своей резиденции. На самом деле, он даже никогда не убивал свою добычу. Он же городской человек! Он получал уже готовое мясо, ему и в голову не приходило… Тут нет ничего неправильного; это вполне естественно. Все умирают. Было бы расточительством, если…

Знакомые рунао.

Выйдя из зала для собраний на край террасы, где скала круто обрывалась к реке, Супаари уставился вдаль и расплакался бы, как ребенок, если бы был один. Нет, подумал он, оглянувшись на вакашани и видя их новыми глазами. Лучше умереть с голоду. Подумав так, он наконец, спустя столько времени, понял, почему Сандос, который, как Супаари знал, был плотоядным, живя в Гайджуре упрямо настаивал, чтобы его кормили как рунао. «Но я не могу есть, как рунао, — сердито подумал Супаари. — И я не буду жрать падаль!»

Для него и его ребенка оставался единственный достойный путь. Пещера из сна, вспомнил Супаари, и увидел себя — заблудившегося, с дочкой на руках.

Когда он заговорил, голос его звучал твердо:

— Сипадж, народ, этот кое-кто не может принять ваше предложение.

— Но почему? — поднялся крик.

Супаари пожал плечами — жест, которому он научился у Сандоса, чужеземца, запертого в ловушке, из которой он не мог сбежать и которую едва ли понимал. Но руна были практичным народом, и поэтому Супаари прибегнул к очевидным фактам.

— Как хаста'акале кое-кому рассекут кисти. Этот кое-кто не сможет… добывать пропитание, даже когда его предлагают с такой сердечной щедростью.

Манужай произнес:

— Сипадж, Супаари, мы сделаем тебя хаста'акалой, а Джалао будет добывать еду за тебя. Она знает как. А остальные научатся!

Снова раздался взрыв радостного согласия. Вакашани окружили Супаари, хлопая по спине, заверяя в своей поддержке, довольные тем, как они решили его проблемы, и счастливые помочь этому джана'атскому торговцу, который всегда был с ними добр и порядочен. Противиться было почти невозможно, но Супаари встретился глазами с Джалао, стоявшей в стороне от других.

— Лучше умереть по достойной причине, — сказала Джалао, удерживая его взгляд, точно охотник, но казалось, она предлагает смерть самому Супаари, а не Манужаю.

Остальные радостно поддержали эту мысль; ни один варакхати — ни руна, ни джана'ата — еще ни разу не говорил: «Лучше жить».

Не в силах вынести пристальный взгляд Джалао, Супаари отвел глаза. Он согласился обдумать предложение хозяев и пообещал к утру принять решение.

Изготоваливаемые из вулканического стекла рунские лезвия были острее любой стали, а образовавшиеся при раскалывании края были столь тонкими, что Супаари вряд ли бы почувствовал боль. Несколько быстрых, точных ударов по кожистым перепонкам между пальцами, и эти короткие, массивные персты почти бескровно распадутся, оставшись незакрепленными. В какой-то мере Супаари уже адаптировался к уменьшению их полезности, откусив себе когти несколько дней назад. Он ожидал, что его кисти станут еще более неловкими, но в его распоряжении всегда были руна, заботившиеся о его одежде, записывавшие за него, открывавшие ему двери, приводившие в порядок его шерсть, готовившие еду. Бывшие его едой.

В физическом смысле хаста'акала было тривиальной процедурой — но необратимой. Необратимое изменение в статусе! Прежде Супаари встречал неприятности с убежденностью, что сможет каким-то образом повернуть их к своей выгоде, но если он примет хаста'акалу, то признает свою вину. Он на всю жизнь будет помечен как зависимый, причем от руна! И хотя Супаари признался себе, что всегда зависел от руна, — все равно это было ужасно.

Если не считать Сандоса, Супаари не был знаком ни с одним хаста'акалой. Как только их принимали попечители, эти люди переставали интересовать правительство, и ничто не мешало им свободно разъезжать — ничто, кроме стыда. Теперь Супаари понимал, почему джана'ата, подвергшиеся этой процедуре, почти всегда отстранялись от общества, уединялись, точно женщины, не желая, чтобы их видели. Он и сам с трудом выносил присутствие жителей деревни, весь вечер продолжавших радостно обговаривать свои планы по уходу за ним и обсуждать очередность, в которой Джалао будет забивать старых…

Ночью, во время нескончаемой слепой муки, не облегченной сном, Супаари понял, что их исполненная благих намерений задумка не сработает. Если деревенская корпорация станет кормить Супаари и Ха'аналу; она не сможет сдать государству свою квоту. И то, что рунская корпорация берет под свое попечительство хаста'акалу, было беспрецедентным. А рунао, забивающий другого рунао, — допустимо ли это? И что решит Суд, предугадать нельзя. Скорее всего, это соглашение не выдержит судебного расследования, а даже если выдержит, Хлавин Китери может своим указом аннулировать контракт на хаста'акалу.

К первому рассвету Супаари принял решение уйти в пустыню и умереть там вместе со своим ребенком.

— Сипадж, народ, — воззвал он, когда руна проснулись, а его зрение обрело остроту. — Вы в опасности, если кое-кто здесь останется. Этот кое-кто будет лишь угрозой для Кашана и для всех его жителей. Кое-кто возьмет Ха'аналу и покинет деревню, чтобы не причинять вам вреда.

Они бы просто не позволили Супаари уйти; они были руна, и без консенсуса тут не могло происходить ничего. Дискуссия показалась ему бесконечной, и он все сильней хотел убраться из деревни, теперь и вправду боясь того, что может произойти, если его здесь обнаружат.

В конце концов Джалао уронила хвост на камень и бесстрастно произнесла:

— Отведите его в Труча Саи.

13

Неаполь

декабрь 2060–июнь 2061

— Почему нет? — спросила Селестина.

— Потому что он просил нас не приходить, cara, — очень внятно произнесла Джина Джулиани, теряя терпение при четвертом прохождении через линию допроса.

Было трудно справиться с собственным разочарованием, а тут еще снова и снова приходится объяснять Селестине. «Так и живем», — подумала Джина и постаралась удержать вздох, сливая воду из кастрюли с пастой.

— Но почему? — хныкала Селестина. Упершись локтями в кухонный стол, она покачивала маленькой попкой вперед-назад.

— А что Елизавета будет есть? — спросила она лукаво: внезапное вдохновение.

Джина вскинула взгляд. «Неплохо, — подумала она. — Очень неплохо». Но вслух сказала:

— Я уверена, что у брата Косимо сыщется для Елизаветы много овощей. — Она посмотрела на Селеcтину. — Это ровным счетом семьсот тридцать первая порция макарон с сыром, которую я тебе приготовила. Причем лишь в этом году.

— Это много пальцев, — сказала Селестина и хихикнула, когда ее мама засмеялась. — А завтра мы сможем пойти?

На секунду Джина закрыла глаза.

Cara. Пожалуйста. Нет! — громко сказала она, добавляя к пасте сыр.

— Но почему нет! — завопила Селестина.

— Говорю тебе: я не знаю! — завопила в ответ Джина, брякнув тарелку на стол. Переведя дыхание, она сбавила тон: — Cara, садись и ешь. Голос дона Эмилио звучал немного сипло…

— Что такое «сипло»? — спросила Селестина, не прекращая жевать.

— Проглоти, прежде чем говорить. Сиплый означает хриплый. Как у тебя, когда ты на прошлой неделе простудилась. Помнишь, как смешно звучал твой голос? Возможно, он заразился от тебя и неважно себя чувствует.

— А сможем мы пойти завтра? — снова спросила Селестина, набив рот.

Вздохнув, Джина села напротив дочки.

— Какая ты упрямая! Послушай. Подождем до следующей недели, а там поглядим, как он будет себя чувствовать… Может, спросим у мамы Пии, нельзя ли ей прийти поиграть после ленча? — весело предложила Джина и возблагодарила Бога, когда отвлекающий маневр сработал.

Этим утром Эмилио Сандос впервые позвонил Джине Джулиани, неудовольствие, которое она при этом испытала, мигом улетучилось, когда он спросил, нельзя ли отменить их обычный пятничный визит. Естественно, Джина согласилась, но поинтересовалась, все ли у него в порядке. Прежде чем Сандос успел ответить, она придумала объяснение для необычной резкости его тона и с некоторым беспокойством спросила, не заболел ли он. Последовала долгая пауза, затем Джина услышала холодный ответ:

— Надеюсь, нет.

— Извините, — сказала она чуть обиженно. — Вы правы. Мне следовало понять, что привозить Селестину не стоило.

— Возможно, мы оба ошиблись в своих суждениях, синьора, — произнес он, и холод в его голосе сделался ледяным.

Оскорбившись, Джина огрызнулась:

— Я понятия не имела, что она больна. Да и простуда была не такой уж сильной. Селестина выздоровела через несколько дней. Я уверена, что и вы выживете.

Когда Эмилио вновь заговорил, она почувствовала, что его гложет что-то, но не могла понять, что именно.

— Mi scuzi, signora.[16] Вы не поняли. Вина никоим образом не лежит на вас или вашей дочери.

«Вице-король», с досадой подумала Джина и пожалела, что Эмилио не включил видео, — впрочем, когда он такой, по его лицу мало что можно понять.

— С вашего позволения, мне кажется, что в данный момент вам не… удобно сюда приезжать.

Он помолчал, подыскивая слова, что удивило Джину. Обычно его итальянский был превосходен.

— «Удобно» — неправильное слово. Mi scuzi. Я не хотел вас обидеть, синьора.

Озадаченная и разочарованная. Джина заверила его, что ничуть не обиделась, и хотя это было ложью, она вознамерилась превратить ее в правду. Поэтому Джина сказала Сандосу, что ему полезно сменить обстановку, и наказала провести вечер в Неаполе. Она не сомневается, что к середине декабря простуда Эмилио пройдет.

— Никто не празднует Рождество так, как неаполитанцы, — заявила Джина. — Вы должны это увидеть…

— Нет, — сказал он. — Это невозможно.

Джина чуть было не обиделась, но она уже немного знала Эмилио и верно истолковала его суровость как страх.

— Не волнуйтесь, мы поедем вечером! Никто вас не узнает — наденьте перчатки, шляпу, темные очки, — предложила она смеясь. — К тому же, мой свекор всегда приставляет ко мне и Селестине охрану. Мы будем в совершенной безопасности!

Когда и это не помогло, Джина чуть сдала назад, заверив — с изрядной долей иронии, — что не посягает на его добродетель, и пообещав, что Селестина будет их дуэньей. Ей тут же пришлось пожалеть б своих словах. Последовала новая серия чопорных извинений. Когда разговор завершился, Джина была изумлена тем, что ей хочется плакать.

В тот же день доставили цветы.

Через неделю Джина — решительно поборов сентиментальность — выбросила их на компостную кучу. Но карточку сохранила. Конечно, на ней не было подписи — лишь стандартная записка, явно написанная продавщицей: «Мне нужно время». Что, как она предположила, было правдой, хотя и непонятной. Поэтому Джина Джулиани дала Эмилио Сандосу время — до Рождества.

Рождественский пост в этом году выдался трудным. Джина провела его с родственниками и старыми друзьями, стараясь не думать, где сейчас Карло (или с кем) и что могут означать цветы, присланные ей Эмилио. Не думать об этом Джине Джулиани удавалось плохо. Декабрь казался ей бесконечным, как и Селестине, страстно желавшей, чтобы этот месяц быстрее кончился и пришло время для большой крещенской вечеринки у Кармеллы. Как раз тогда все дети наконец узнают, что им перепадет: уголь или подарки от Бефаны — ведьмы, встретившей волхвов, когда те останавливались в Италии, направляясь повидать младенца Христа.

Все старались, чтобы рождественский праздник Селестины не был испорчен, но вместо этого портили подарками ее саму. Особенно щедры были родственники Джины со стороны мужа. Они тепло относились к Джине, которая была матерью их обожаемой внучки, и заботились, чтобы Кармелла приглашала ее на все свои вечеринки. Но хотя дон Доменико всегда отзывался о сыне с неодобрением, Карло был членом их семьи, а кровные узы значат немало.

На вечеринке Кармеллы эту тему подняла лишь семидесятичетырехлетняя Роза, тетка Карло, несклонная к излишней деликатности. Пытаясь избежать скопления друзей и родственников, а также оглушающего шума, производимого дюжиной детей, возбужденных и алчных, она и Джина укрылись в библиотеке.

— Карло придурок, — откровенно заявила Роза, когда обе женщины расселись в мягчайших кожаных креслах, забросив ноги на стильный столик. — Мужчина-то он эффектный — я понимаю, Джина, почему ты на него запала. Но он никогда не был нормальным парнем. Он сын моего брата, но я говорю тебе: Карло трахает все, что шевелится…

— Роза!

— Мальчиков, собак, шлюх, — продолжила Роза, столь же непреклонная, как Селестина. — Они думают, я не знаю, но у меня есть уши. На твоем месте я пальнула бы этому ублюдку прямо в яйца.

Прищурив таинственные и неистовые глаза заговорщицы, тощая старуха подалась вперед и с удивительной силой стиснула руку Джины.

— Хочешь, я сама пристрелю его? — спросила она.

Восхитившись этой идеей, Джина рассмеялась.

— Я справлюсь! — заверила Роза, вновь усаживаясь с комфортом. — И мне за это ничего не будет. Кто рискнет судить старую кошелку? Я помру раньше, чем подадут апелляцию.

— Роза, это соблазнительное предложение, — с нежностью сказала Джина, — но, выходя за него, я уже знала, что он — мерзавец.

Роза пожала плечами, нехотя соглашаясь. Ведь ради Джины Карло оставил свою первую жену. Что еще хуже, Джина Домиано познакомилась с великолепным Карло Джулиани в гинекологической клинике; она была медсестрой, ухаживала за любовницей Карло после чудовищного аборта, сделанного с изрядным опозданием. Джина до сих пор помнила отстраненное ощущение собственной глупости, когда, загипнотизированная его внешностью, вдруг осознала, что приняла неотразимо очаровательное предложение Карло поужинать с ним в тот первый вечер.

Ей не следовало удивляться, застав его с новой любовницей, но в то время Джина была беременна Селестиной и совершила ошибку, дав волю гневу. Первое избиение стало для нее таким шоком, что она едва могла поверить в случившееся. Позже Джина вспомнила синяки девушки, которую выхаживала, и объяснения Карло. Признаков было более чем достаточно — Джина сама виновата, что их игнорировала. Она подала на развод; затем поверила его обещаниям; опять подала.

— Как бы то ни было, ваш брак все равно бы не сложился, сказала Роза, прерывая мысли Джины. — Я не хотела говорить этого перед свадьбой — всегда надеешься на лучшее. Но Карло так часто в разъездах — вся эта космическая чепуха!.. Даже если б он не был мерзавцем — его же никогда не бывает дома.

Наклонившись вперед, Роза понизила голос.

— По-моему, это главным образом вина моего брата, — продолжила она. — Видишь ли, обличьем Карло пошел в родню моей невестки. Даже когда они только поженились, Доменико гулял направо и налево и не мог представить, что его жена этого не делает. Никогда не верил, что Карло — его сын. Постоянно брызгал на него ядом. И чтобы компенсировать, моя невестка баловала Карло, испортив его напрочь. Знаешь, почему Кармелла получилась такой славной?

Вскинув брови, Джина покачала головой.

— Родители ее игнорировали. Это было лучше всего! Они были так заняты, сражаясь из-за Карло, что никогда не отвлекались на дочь. А теперь взгляни на нее! Хорошая мать, отличная стряпуха, прекрасный дом — и, Джина, она очень деловая. Неудивительно, что теперь Кармелла заправляет всем!

Джина засмеялась:

— Оригинальный метод воспитания! Заведите двух малышей и сосредоточьтесь на том, чтобы погубить одного.

— По крайней мере, тебе не придется за Карло ухаживать, когда он состарится, — философски заметила Роза. — Я думала, Нунцио никогда не умрет!

Джина знала, что это блеф. Роза любила Нунцио и очень по нему тосковала, но, в отличие от большинства неаполитанцев, не желала впадать в оперную банальность. Это была черта, которая сближала обеих женщин — через поколения.

— Мужчины говнюки, — заявила Роза: — Найди себе двенадцатилетку и воспитывай должным образом, — посоветовала старая леди. — Это единственный способ.

Прежде чем Джина успела ответить, в комнату ворвалась Селестина — щедрая компенсация за недолгий брак с эффектным мерзавцем. Рыдая, она выдала обширный список претензий, обвиняя своих кузенов, Стефано и Роберто, в нескольких злодеяниях, проделанных с ее новой куклой-невестой и космическим грузовозом.

— Безнадежно, — всплеснув руками, молвила тетя Роза. — Даже мелкие — и те говнюки.

Покачав головой, Джина направилась в детскую комнату, чтобы установить перемирие.

* * *

В ту зиму Джина иногда вынимала из ящика комода цветочную карточку и глядела на нее. Вскинув руку, она громко, с присущей Сандосу античной церемонностью произносила: «Не требуется никаких объяснений». А их и не будет, поняла она, когда недели обернулись месяцами. Каждую пятницу Джина оставляла в трапезной у Косимо корм для морской свинки и мешочек со свежей подстилкой. После первых двух визитов она взяла себе за правило выполнять это, пока Селестина находилась в детском саду. Было достаточно тяжело объяснять малышке отсутствие и непостоянство Карло, чтобы пытаться объяснить еще и поведение Эмилио Сандоса. Однажды в начале весны Джина, доведя себя до ярости, подумала, не постучать ли в дверь Сандоса, дабы сказать ему, что он волен игнорировать ее, но не Селестину. Но почти сразу расценила это намерение как смещенную эмоцию, нацеленную скорее на Карло Джулиани, нежели на бывшего священника, которого она едва знала.

Джина сознавала, что ее интерес к Эмилио Сандосу замешан на романтическом идиотизме, уязвленной гордости и сексуальных фантазиях. «Джина, — говорила она себе, — Карло, разумеется, придурок, но ты — дура. Хотя с другой стороны, — прозаично думала она, — фантазировать о смуглом, погруженном в себя мужчине с трагическим прошлым куда занятней, чем рыдать из-за того, что некий мерзавец променял тебя на мальчика-подростка».

И Эмилио прислал ей цветы. Цветы и несколько слов: «Мне нужно время». Это подразумевает что-то, разве нет? Она не все выдумала. У нее есть записка.

Возможно, Джина хотела некой золотой середины между беспредельно изобретательным красноречием Карло и суровым, замкнутым молчанием Эмилио Сандоса. Но в итоге она решила играть по правилам Эмилио, даже если не вполне их понимала. И, похоже, иного выбора у нее не было — разве только вообще про него забыть. А это, как обнаружила Джина, был явно не выбор.

Что он ей мог сказать? «Синьора, возможно, я заразил вас и вашу дочь смертельной болезнью. Давайте надеяться, что это не так. Но прежде, чем мы узнаем, пройдут месяцы». Не было смысла ее пугать — он достаточно напуган за обоих. Поэтому Эмилио Сандос взял себя в заложники — до тех пор пока не сможет с полной убедительностью доказать себе, что не представляет опасности для других. Это потребовало от Эмилио усилий воли и полного изменения стратегии в его войне с прошлым.

Жизнь в одиночестве позволила ему с честью отступить с поля битвы, которым сделалось его тело. Служа когда-то источником удовольствий, оно стало нежеланным бременем, которое — за его непрочность и уязвимость — следовало наказать равнодушием и презрением. Эмилио его кормил, когда голод начинал мешать работе; давал ему отдохнуть, когда уставал настолько, что мог спать, несмотря на кошмары; ненавидел, когда оно подводило: когда почти ослепляла головная боль, а руки болели так сильно, что Эмилио смеялся, сидя в темноте, — боль, комичная в своей интенсивности.

Никогда раньше он не ощущал такой полной отчужденности от самого себя.

Эмилио не был девственником. Не был он и аскетом; обучаясь на священника, он пришел к выводу, что не сможет жить в целибате, если будет отрицать или игнорировать телесные потребности. Это мое тело, сказал он своему безмолвному Богу, это то, что я есть. Он обеспечил себя сексуальной разрядкой и знал, что ему это столь же необходимо, как еда или отдых, как отсутствие греховности, как желание бегать, играть в бейсбол, танцевать.

И все же Эмилио сознавал, что слишком гордился своей способностью контролировать себя и что это стало одной из причин его реакции на изнасилования. Когда он начал понимать, что от сопротивления ему делается лишь хуже, а те, кто им пользуется, получают еще большее удовольствие, то попытался сделаться покорным, игнорировать их, насколько возможно. Но это оказалось выше его сил: нестерпимо, невозможно. И когда он больше не мог выносить насилия, то решил, что скорее убьет или умрет, чем покорится еще раз, — и это стоило Аскаме жизни. Было ли изнасилование его наказанием за гордыню? Чудовищный урок смирения, однако такой, который Эмилио мог бы усвоить, если бы за его грехи не погибла Аскама.

Во всем этом не было смысла.

Почему Бог не оставил его в Пуэрто-Рико? Эмилио никогда не искал и не ждал духовного величия. Много лет он, не жалуясь, был solo cum Solus — одиноким с Одиноким, не слыша и не ощущая Бога, ничего не ожидая от Него. Эмилио жил в обществе, не будучи его частью, и жил в непостижимом, не будучи его частью. Он был доволен своей судьбой: бывший ученый, приходской священник, работающий в трущобах своего детства.

Но на Ракхате, когда Эмилио Сандос открыл свою душу, ее, против всех ожиданий, наполнил Бог — даже не наполнил, а наводнил! Эмилио ощущал себя затопленным, утонувшим в сиянии, оглушенным этой мощью. Он не добивался этого! Он не гордился этим, не воспринимал как награду. То, что его заполнило, было несоизмеримым, незаслуженным, невообразимым. Это было Божьей милостью, дарованной ни за что. По крайней мере, так он тогда полагал.

Было ли это самонадеянностью и неверием: считать, что миссия на Ракхат является частью некоего плана? До той самой секунды, когда джана'атский патруль начал убивать детей, не было ни предупреждения, ни намека, что они совершают роковую ошибку. Почему Господь покинул их всех: и землян, и руна? Откуда это безмолвное, жестокое равнодушие — после столь явного вмешательства?

«Ты совратил меня, Господи, и я позволил Тебе, — плача, читал он слова Иеремии, когда ушел Калингемала Лопоре. — Ты изнасиловал меня, и я сделался объектом осмеяния».

Возмущенный тем, что вера может подвергаться такому испытанию, стыдясь, что провалил этот экзамен, Эмилио Сандос знал лишь, что не смог принять неприемлемое и благодарить за это Бога. Поэтому он оставил свое тело, оставил свою душу безоговорочно сдал их силе, чем бы она ни была, нанесшей ему поражение, и попытался жить исключительно рассудком, над которым еще сохранял власть. И на какое-то время нашел если не мир, то, по крайней мере, некое шаткое перемирие.

Дэниел Железный Конь положил этому конец; что бы ни произошло на Ракхате и кто бы в этом ни был виновен, но Эмилио Сандос был жив, и от него многое зависело. А потому, сказал он себе, взгляни правде в глаза.

Эмилио стал питаться три раза в день, принимая еду словно лекарство. Он опять начал бегать, петляя по спящим садам, окружавшим приют, и преодолевая каждое утро, при любой погоде по четыре мили. Дважды в день Эмилио заставлял себя делать перерыв в работе и, осторожно ухватив гантели, методично нагружал мышцы рук, которые выполняли двойную работу, через механизмы скреп косвенно контролируя пальцы. К апрелю он почти добрался до второго полусреднего веса, а рубашки больше не болтались на нем, как на вешалке.

Приступы головной боли продолжались. Кошмары не прекращались. Но Эмилио упорно отвоевывал потерянную территорию и на сей раз намеревался ее удержать.

Было необычно прохладное утро начала мая, а Селестина находилась в детском саду, когда Джина Джулиани, выглянув в окно кухни, увидела в конце аллеи человека, разговаривавшего с охранником. Купленный ею серый замшевый пиджак она узнала раньше, чем самого Сандоса, и собралась было сделать что-нибудь со своими волосами, но передумала. Натянув шерстяную кофту, Джина через заднюю дверь вышла ему навстречу.

— Дон Эмилио! — с широкой улыбкой сказала она, когда тот приблизился. — Вы не выглядите больным.

— Я здоров, — произнес он без тени иронии, откликаясь на машинальную шутку, словно понял ее буквально. — Раньше я не был уверен, но теперь знаю. Синьора, я пришел просить прощения. Я посчитал, что лучше быть грубым, чем тревожить вас понапрасну.

— Mi scuzi? — спросила Джина, нахмурившись.

— Синьора, двое из команды «Стеллы Марис» заболели на Ракхате. Один умер в течение ночи. Второй болел много месяцев и был уже почти мертв, когда его убили, — произнес Сандос с бесстрастным спокойствием. — Мы так и не смогли выяснить причин ни того, ни другого заболевания, но одно из них сопровождалось общим истощением… Значит, я правильно сделал, что не сказал об этом раньше, — заметил он, когда Джина прижала ладонь к губам. — Тогда, возможно, вы меня простите. Была вероятность, что я болен. — Сандос слегка развел руки, как бы представляя свое тело в качестве неопровержимого доказательства. — Как видите, я страдал от трусости, а не от патогенных факторов.

Какое-то время Джина не могла произнести ни слова.

— Вы поместили себя в карантин, — наконец сказала она, — до тех пор, пока не убедились, что здоровы.

— Да.

— Не понимаю, при чем здесь трусость.

Рядом кричали чайки, и Сандос предоставил Джине гадать, не унес ли ветер ее слова.

— Человек, с которым я только что разговаривал, сообщил, что этот участок берега постоянно охраняется, — сказал он. — Это правда?

— Да.

Убрав с лица волосы, Джина плотнее обернула вокруг себя кофту.

— Он говорит: «мафия» — неверный термин. В Неаполе ее называют «каморрой».

— Да. Вас это шокирует?

Пожав плечами, Сандос отвел глаза.

— Мне следовало догадаться. Подсказок хватало. Я был слишком поглощен работой.

Он уставился на морской пейзаж, которым Джина могла любоваться из окна спальни.

— Здесь очень красиво.

Джина смотрела на его профиль, гадая, что делать дальше.

— Селестина скоро вернется, — сказала она. — Ее огорчит, если она вас не застанет. Не хотите ее дождаться? Мы можем выпить кофе.

— Что вы обо мне знаете? — напрямик спросил Сандос, поворачиваясь к ней.

Изумленная этим вопросом, Джина распрямилась. «Я знаю, что ты обращаешься с моей дочкой, точно с маленькой герцогигней, — подумала она. — Знаю, что могу заставить тебя смеяться. Знаю, что ты…»

Прямота его взгляда отрезвила Джину.

— Я знаю, что вы горюете по своим друзьям и по ребенку, которого любили. Я знаю, что вы считаете себя в ответе за многие смерти, — сказала она. — Знаю, что вас изнасиловали.

Сандос не отвел взгляда.

— Я не хочу недоразумений. Если мой итальянский не вполне ясен, вы должны мне об этом сказать, ладно?

Она кивнула.

— Вы предлагаете мне… дружбу. Синьора Джулиани, я не наивен. Я вижу, что у вас на сердце. И хочу, чтоб вы это понимали…

Джину будто обожгло. Устыдившись своей столь очевидной страсти, уместной скорее в школьнице, она взмолилась о каком-нибудь крупном тектоническом сдвиге — чтобы Апеннинский полуостров погрузился в Средиземное море.

— Не нужно объяснений, дон Эмилио. Простите, что я вас смутила…

— Нет! Пожалуйста. Позвольте… Синьора Джулиани, если бы мы встретились раньше… или, может, намного позже. Я выражаюсь неясно; — сказал он, глядя на небо и злясь на себя. — Это… привычка думать по-христиански. Дескать, душа — нечто другое и более высокое, нежели телесная суть… и жизнь рассудка происходит отдельно от жизни тела. Мне потребовалось много времени, чтобы понять эту мысль. Тело, рассудок, душа — для меня все едино.

Он повернул голову, и ветер смахнул волосы с глаз, устремленных на сверкающую линию горизонта, где Средиземное море встречалось с небом.

— Сейчас я думаю, что выбрал целибат в качестве пути к Богу, поскольку это дисциплина, в которой тело, рассудок, душа являются единой сущностью.

На секунду Эмилио замолчал, собираясь с духом.

— Когда… В общем, меня изнасиловали не один раз.

Он посмотрел на нее, но снова отвернулся.

— Там было семнадцать мужчин, и насилие продолжалось несколько месяцев. В течение этого срока и потом я пытался отделить то, что случилось со мной физически, Оттого, что это… сотворило со мной. Я пытался поверить, что это всего лишь мое тело. Это не может затронуть мою суть. И для меня было… невозможно так считать. Простите, синьора. Я не имею права просить вас выслушивать это.

Тут он умолк, готовый сдаться.

— Я слушаю, — сказала Джина.

«Трус!» — свирепо подумал Эмилио и вынудил себя говорить:

— Синьора, я хочу, чтобы между нами не было непонимания. Каковы бы ни были формальности, я не священник. Мои обеты недействительны. Если б мы встретились в иное время, я захотел бы; возможно, большего, нежели дружба. Но то, что когда-то я отдавал Богу по доброй воле, ныне вынуждается… — Тошнотой. Страхом. Яростью. Он смотрел в глаза Джины и сознавал, что обязан выдать ей столько правды, сколько сам сможет вынести.

— Отвращением, — сказал он в конце концов. — Я больше не цельный. Будет ли для вас приемлемо, если в обмен на вашу дружбу я предложу нечто меньшее?

«Мое тело вылечилось, — просил он ее понять, — но душа все еще кровоточит. А для меня это все — одно».

Не стихавший вблизи берега ветер гудел в ушах Джины, принося запахи водорослей и рыбы. Она посмотрела на залив, чью поверхность словно бы усыпали блестки.

— Дон Эмилио, вы предлагаете мне честность, — произнесла Джина — на сей раз серьезно. — Полагаю, это не меньше дружбы.

Какое-то время было совсем тихо, если не считать крика чаек. В стороне, ниже по аллее, охранник кашлянул и бросил на землю сигарету, раздавив каблуком. Джина подождала, но было ясно, что Сандос уже сказал все, что мог.

— Что ж, — заключила она, вспомнив о Селестине и морской свинке, — вы по-прежнему можете рассчитывать на чашку кофе.

Раздался сдавленный смешок, как симптом напряжения, в котором находился Сандос, и охваченные скрепами кисти вскинулись к голове, словно он хотел взъерошить пальцами волосы; но затем вновь повисли.

— Я бы предпочел пиво, — с простодушной прямотой сказал Сандос, — но сейчас лишь десять часов.

— Путешествия очень расширяют кругозор! — спокойно заметила Джина. — Вы когда-нибудь ели хорватский завтрак?

Он покачал головой.

— Бокал сливянки, — пояснила она, — за которым подают эспрессо.

— …вот как, — с легкой иронией сказал Эмилио, — было бы замечательно.

Затем он застыл.

Джину не отпускало напряжение до того мига, когда она направилась обратно в дом. Позже она подумает: «Если бы я отвернулась, то пропустила бы момент, когда он влюбился».

Эмилио помнил об этом иначе. То, что он почувствовал, было не столько началом любви, сколько прекращением боли. Это ощущалось, как нечто физическое и неожиданное, как момент, когда его кисти наконец перестали болеть после жуткого приступа фантомной невралгии, когда боль просто исчезла — так же внезапно и необъяснимо, как появилась. Всю свою жизнь Эмилио ценил силу молчания. Он никогда не мог говорить о том, что происходило в его душе, — если не считать редких бесед с Энн. И теперь — с Джиной.

— Я скучал по вам, — сказал Эмилио и сам удивился.

— Это хорошо, — откликнулась Джина, глядя в его глаза и понимая больше, чем он. Затем направилась к кухне.

— Как Елизавета? — спросила через плечо.

— Прекрасно! Прелестная зверушка. Я вправду получаю удовольствие от ее компании, — сказал Эмилио, пробежав несколько шагов, чтобы ее догнать. — Джон Кандотти сделал ей просторную клетку: три отсека и тоннель.

Потянувшись мимо Джины, он открыл дверь, не заметив, как легко далось ему это движение.

— Не желаете ли как-нибудь с Селестиной прийти ко мне на ленч? Я научился готовить, — похвалился Эмилио, придержав для нее дверь. — Настоящую еду. Не полуфабрикаты.

Прежде чем шагнуть внутрь, Джина помедлила.

— Охотно, но Селестина не ест почти ничего, кроме макарон и сыра.

— Это судьба! — воскликнул он с улыбкой, согревшей их обоих, точно восход солнца. — Синьора, макароны и сыр — мое фирменное блюдо.

Пока дни делались длинней, бывали совместные ленчи, недолгие визиты, короткие звонки, письма, отправляемые по три-четыре раза вдень. Когда по почте пришли бумаги, подтверждавшие расторжение брака, Эмилио находился в ее доме, и Джина все же всплакнула. В первые же дни она узнала, что Эмилио не ест мяса; со временем он смог ей объяснить почему, — и она вновь плакала, на сей раз от жалости к нему. Когда Эмилио выразил восхищение рисунками Селестины, кроха поставила это дело на поток, и голые стены его квартиры вскоре украсились яркими карандашными изображениями неких таинственных объектов, выполненными в весьма симпатичных тонах. Довольная достигнутым эффектом, Джина привезла искрящиеся красные герани; расставив их на его подоконниках, и неожиданно это стало для Эмилио поворотной точкой. Он забыл, как нравилось ему на «Стелле Марис» ухаживать за растениями трубы Уолвертона, но теперь начал наконец вспоминать хорошие времена и обретать какое-то равновесие.

Они брали на прогулки Селестину и забредали далеко, обливаясь потом в полуденных лучах, — фиолетовое море на западе, мерцающие, залитые солнцем скалы на востоке, кисло-сладкий запах пыли, цветов и асфальта, щекочущий горло. Шагая плечом к плечу, они спорили о всяких глупостях и наслаждались этим, а затем шли домой, где их ждали свежий хлеб, поджаренный на оливковом масле, цуккини со сладким сыром и миндаль в меде. Задерживаясь после ужина, Эмилио укладывал Селестину спать, и Джина, качая головой, слушала, как эти двое сочиняют длинную и затейливую сказку со многими эпизодами — про принцессу с кудрявыми волосами, которой не позволяли есть ничего, кроме сладостей, несмотря на то что ее кости уже начали гнуться, и про собаку по имени Франко Гросси, вместе с принцессой отправлявшуюся то в Америку, то на Луну, то в Милан, то в Австралию. В июне Эмилио признался, что страдает мигренью, и Джина принесла ему на пробу несколько лекарств, одно из которых оказалось гораздо эффективнее програина.

По мере того как проходили недели, в обоих крепло невысказанное понимание, что Эмилио, конечно, нужно время, но не столь долгое, как он полагал вначале.

В один из вечеров Джина научила его играть в скопу; и когда Эмилио вошел во вкус, ее веселил азарт, с которым он играл, хотя расстраивало то, как трудно ему держать карты. Когда Джина спросила об этом, Эмилио перевел разговор на другое, и на время она оставила эту тему. Потом, накануне летнего солнцестояния, возможно, пытаясь доказать, что руки хорошо его слушаются, Эмилио поставил себе и Селестине задачу научиться завязывать шнурки — навык, от которого оба отступились в прошлом.

— Мы сможем, — настаивал Эмилио. — Наверняка! Даже если это займет весь день, не важно, потому что сегодня — самый длинный день в году.

Все утро они причитали по поводу того, как легко все дается другим, но сообща превозмогли неудачи и, наконец добившись успеха, сияли самодовольством. Радуясь за обоих, Джина предложила устроить на берегу праздничный пикник, обратив их внимание на то, что этот план предоставит много удобных случаев снять и надеть туфли. Поэтому тот долгий летний вечер был наполнен радостью и покоем. Эмилио и Джина следовали по берегу за Селестиной, наблюдая, как она гоняет чаек, роется в поисках сокровищ и швыряет камни в воду, — пока малышка не умаялась. Когда темнота стала, наконец, сгущаться, они взобрались по крутой лестнице — Джина с полными карманами ракушек и красивых камушков, а Эмилио со спящим ребенком на руках — и шепотом поздоровались, минуя охранников, улыбавшихся, точно сообщники.

Когда подошли к дому, Джина открыла и придержала заднюю дверь, но свет включать не стала. Зная дорогу, Эмилио через притихший дом отнес Селестину в ее переполненнную куклами комнату и подождал, пока Джина освободит место на кровати, заваленной игрушечными зверями. Сохраняя осторожность, он мог поднять легкое тело Селестины, но не мог ее опустить, не повредив скрепы, — поэтому Джина взяла девочку из его рук и уложила в постель, после чего некоторое время стояла рядом, глядя на дочку.

«Селестина… — думала она. — Которая никогда не перестает двигаться, не прекращает говорить, которая утомляет свою мать еще до завтрака, которая саму Святую Мать заставит задуматься, не нанять ли кого-то, чтобы ее отшлепали. Чье лицо во сне все еще выглядит младенческим, чьи крохотные пальцы до сих пор приводят в восторг ее мать, чей завязанный пупок еще хранит духовную связь с другим животом. Которая быстро научилась не упоминать при маме новых папиных друзей».

Вздохнув, Джина повернулась и увидела Эмилио, прислонившегося к дверному косяку и следившего за ней взглядом, который не скрывал ничего. Руки он чуть развел по сторонам, как поступал, когда Селестина подбегала его обнять, — чтобы не оцарапать малышку своими скрепами. Джина подошла к нему.

Край ее нижней губы был изящным, точно ободок потира, и эта мысль едва не остановила Эмилио, но затем лицо Джины приблизилось, чтобы встретить его губы, и отступать уже было некуда, да и не хотелось. После долгих лет усилий, страданий — все оказалось очень просто.

Она отстегнула его скрепы и помогла снять одежду, а затем сбросила свою, нисколько не стыдясь Эмилио, словно они были вместе всегда. Но Джина не знала, чего от него ждать, и потому готовила себя к нервному срыву, к животному напору, к плачу. Но он тихонько рассмеялся, и она тоже обнаружила, что все очень просто. Когда подошел момент, Джина приняла его в себя, улыбаясь тихим звукам, которые он издавал, и сама чуть не заплакала. Естественно, кончил Эмилио слишком рано — чего еще можно было ожидать? Для нее это не имело значения, но спустя несколько секунд она услышала возле своего уха огорченное бормотание:

— Не думаю, что я все сделал как надо.

Засмеявшись, Джина сказала:

— Это требует практики.

Эмилио застыл, и она испугалась, что задела его чувства, но тут он приподнялся на локтях и посмотрел на нее — лицо удивленное, глаза веселые.

— Практики! Мы будем заниматься любовью еще и еще?

Джина хихикнула, когда он обрушился на нее вновь.

— Слезь с меня, — спустя какое-то время прошептала она, все еще улыбаясь и поглаживая ладонями его спину.

— Не собираюсь.

— Слезь! Ты весишь тонну, — солгала Джина, поцеловав его в шею. А все макароны и сыр!..

— Мне здесь нравится, — сказал Эмилио подушке под ее головой.

Джина ткнула пальцем ему под мышку. Прыснув, он откатился в сторону, а она, смеясь, шикала на него и шептала:

— Селестина!

— Soy cosquilloso![17] — изумленно произнес Эмилио. — Не знаю как это на итальянском. Как вы называете такую реакцию на прикосновения?

— Чувствительность к щекотке, подсказала Джина и с улыбкой послушала, как он наугад определяет соответствующий глагол и быстро подбирает к нему спряжение. — Похоже, ты удивлен.

Успев перевести дух, Эмилио посмотрел на нее:

— Я не знал; Да и откуда? Люди не щекочут иезуитов!

Она ответила скептическим взглядом, понятным даже в темноте.

— Ну, некоторые люди щекочут некоторых иезуитов, — признал он негодующе, — но меня не щекотал никто.

— Даже родители? Ты же не всегда был священником.

— Нет, — коротко ответил Сандос.

«О боже!» — подумала Джина, сообразив, что забрела на новое минное поле, но Эмилио, приподнявшись на локте, второй рукой накрыл ее живот.

— Ненавижу макароны и сыр, — признался он. — Тут не было драконов, чтобы убить их ради моей возлюбленной, но я ел макароны и сыр ради тебя; И хочу, чтобы меня за это ценили.

Джина улыбнулась — совершенно счастливая.

— Подожди, — сказала она, когда Эмилио придвинулся, чтобы ее поцеловать. — Я не ослышалась — «возлюбленной»?

Но его губы снова накрыли ее рот, и на этот раз у него получилось лучше.

Помня о Селестине, они вели себя осторожно, а перед рассветом Эмилио ушел. Сказать Джине «до свиданья» и покинуть ее оказалось самым трудным из всего, что он когда-либо делал. Но затем были другие дни на берегу, когда Селестина рано уставала, и другие ночи, когда они не уставали до утра; и пока проходило это лето, Джина постепенно возвращала ему цельность. Не осталось ни одного воспоминания о зверствах, которое она не загладила своей красотой и нежностью, ни одного унижения, не заслоненного ее теплотой. А если являлись кошмары, она была рядом с ним — как спасение в ночи. Прежде чем кончилось лето, пока дни были еще слишком долгими, а ночи слишком короткими, когда аромат лимонных и апельсиновых деревьев сделался гуще и каждую ночь проникал сквозь окна ее спальни, пропитывая простыни и волосы Джины, Эмилио начал возвращать ей кое-что из того, чем она его одарила.

Временами у него возникало ощущение безупречного покоя. И слова Джона Донна казались совершенными: «Я мертв. И эту смерть во мне / Творит алхимия любви…». Обуреваемый надеждой, Эмилио больше не мог противиться вере в то, что будущее — это замечательно, и чувствовал, что прошлое его отпускает. «Это закончилось, — думал он раз за разом. — Закончилось».

14

Труча Саи

2042–2046, земное время

Живя в Труча Саи, София Мендес не испытывала недостатка в общении. В деревне насчитывалось примерно триста пятьдесят жителей, а по соседству находились другие селения; визиты были обычным делом и проходили весело. София со многими делила работу и еду, и скоро для нее стало естественным проводить время, сплетая мечевидные листья диусо-деревьев в циновки, ветровые щиты, зонты, пакеты, используемые для пропаривания корней, корзины, в которые собирали фрукты. Участвуя в сезонных сборах урожая, она узнала, где растут и как выглядят полезные растения, а также как избегать опасности и находить путь через джунгли, поначалу казавшиеся непролазными.

София становилась компетентной рунской взрослой: сведущим полевым ботаником, полезным членом общины — и находила в этом определенное удовлетворение. Но в первые месяцы этой ссылки ее ближайшим интеллектуальным компаньоном был библиотечный компьютер «Стеллы Марис», вращавшейся вокруг планеты. Добраться до корабля София не могла, но немалую часть каждого дня она проводила, общаясь с библиотекой по радио. Подправив и отредактировав свои наблюдения за жизнью руна и личные записи, София сгружала их в память корабля, чтобы не хранить лишь на своем блокноте. Эта привычка помогала ей ощущать себя не такой изолированной: она словно отправляла сообщения. Когда-нибудь ее записи попадут на Землю, и потому София могла считать себя ученым-одиночкой, своими исследованиями приносящим пользу обществу, частицей которого являлась. Все еще человек. Все еще разумный.

Исааку исполнилось пятнадцать месяцев. Однажды утром, когда София попыталась войти в компьютерную систему корабля, ее встретило непреклонное молчание. Уставясь на лаконичное сообщение об ошибке, светившееся на экране, она почти физически ощутила содрогание судна, у которого вдруг порвался причальный трос. Как-то повредились бортовые системы? Или орбита корабля стала ниже, и «Стелла Марис» сгорела в атмосфере либо упала в воды Ракхата? Варианты можно было перебирать бесконечно. Единственное, о чем София не подумала, это о том, что произошло в действительности: на Ракхат прибыла вторая группа с Земли, путешествующая под эгидой Объединенных Наций. Спустя примерно двенадцать недель после приземления представители Консорциума по контактам определили местонахождение Эмилио Сандоса. Считая его единственным выжившим в миссии иезуитов, они отправили «Стеллу Марис» на Землю, причем пилотировали корабль навигационные программы самой Софии, а единственным пассажиром был Эмилио Сандос, летевший навстречу своему позору.

София обнаружила, что существует много разновидностей одиночества. Есть одиночество, происходящее оттого, что ты понимаешь, а тебя — нет. Есть одиночество, когда не над кем подтрунивать или не с кем спорить. Ночное одиночество отличается от дневного, иногда охватывающего посреди толпы. София стала экспертом по одиночеству, а худшая его разновидность, как она узнала, наступила после ночи, когда ей приснился смеющийся Исаак.

Первые недели своей жизни Исаак — крошечный младенец, вытянутый и худой, — проспал, пугая ее своей неподвижностью. София сознавала, что сон — это способ концентрации скудных ресурсов для выживания, поэтому противилась желанию разбудить малыша, понимая, что оно исходит от ее собственной потребности в утешении. Но даже когда Исаак не спал, он не встречался с ней взглядом дольше, чем на секунду, без того чтобы не посереть под своей тонкой кожей; и хотя по прошествии недель сосал ее грудь с большей силой, он часто срыгивал молоко. Сколько София ни твердила себе, что причина тут в неразвитой пищеварительной системе недоношенного ребенка, было трудно не подозревать в этом удручающее отторжение.

В шесть месяцев Исаак оставался похожим на птицу, держался отстраненно, всегда глядел вдаль, сосредоточенный на какой-нибудь тайне листьев, света и тени. Ко дню своей первой годовщины он отличался потусторонним достоинством — крошечный, никогда не улыбавшийся мальчик с глубоко посаженными глазами эльфа, который проводил почти все время, разглядывая калейдоскоп, сложенный из своих пальцев, — зачарованный рисунками, которые те выстраивали. София начала было надеяться, что его молчание происходит от глухоты, ибо Исаак никогда не лепетал, не поворачивался к ней, когда она звала его по имени, и, казалось, не слышал рунских детей, когда те ссорились, играли, дразнили друг друга и пыхтели, хрипло смеясь. Но однажды Исаак произнес: «Сипадж», — и повторил несчетное число раз, пока это слово, означавшее «Слушай меня!», не стало для всех, кто его слышал, бессмысленным точно мантра. Затем он снова умолк.

Когда подошел его второй день рождения, Исаак, похоже, достиг состояния неприступной самодостаточности: скороспелый дзен-мастер — без потребностей, без желаний. Он сосал, когда София совала ему в рот свой сосок, ел, когда на язык клали пищу, пил, если воду подносили к губам. Он позволял себя поднимать и нести, но никогда не тянулся ни к кому. Перетаскиваемый своими рунскими приятелями, точно кукла, Исаак безучастно ждал, пока прекратится вмешательство в его задумчивость; опущенный на траву, возвращался к своей медитации, словно ничего не произошло.

Казалось, внутри его невидимой цитадели обретается совершенство, от которого не может отвлечь внешний мир. Он сидел часами, неподвижный и сбалансированный, точно йог, изредка его лицо преображала улыбка потрясающей красоты, словно он был доволен какой-то сокровенной, священной мыслью.

Софии не было нужды спрашивать, что сделали бы с рунским малышом, если бы тот оказался настолько же ненормальным. Подобно спартанцу, оставлявшему увечного младенца на склоне холма, чтобы его загрызли волки, рунский отец отдал бы дефективного ребенка джанаде — своеобразная телятина для джана'атских аристократов. Возможно, руна не сознавали, что с Исааком что-то неладно, или им было все равно; Исаак не относился к руна, поэтому нормы для него были иными. Насколько София могла судить, они просто приняли затворническое молчание Исаака, как приняли его бесхвостое, безволосое тело, как принимали почти все в своем мире: с безмятежным благодушием и невозмутимым спокойствием.

Поэтому София тоже старалась принимать своего сына таким, каков он есть, но было нелегко наблюдать, как ее ребенок часами пялится на свои ладони или сидит, тихо пошлепывая ладонями по грунту, словно бы слушая какую-то мелодию внутри себя. Любой матери было бы трудно любить Исаака, столь же прекрасного и бесчувственного, как ангел, а Софии Мендес жизнь нечасто предоставляла возможность практиковаться в любви.

В глубине души она ощущала несказанное облегчение, что ее сын нуждается в ней так мало. Долгие годы единственным мерилом, по которому она могла судить, насколько глубоко переживает потерю родителей, был беспричинный ужас, охватывавший ее при одной мысли, что она умрет молодой и сделает своего ребенка сиротой. «В состоянии Исаака есть и хорошие стороны, — сказала себе София. — Если я умру, он вряд ли это заметит».

Позже София поймет, насколько близка была к безумию. Она заглянула в эту пропасть, ощутив на ее краю головокружение и беспечность, когда Исааку было четыре года. Именно тогда в Труча Саи прибыл Супаари со своей дочкой, приведенный туда Джалао и несколькими другими женшинами-вакашани. Лесные руна не выказали удивления, когда он нежданно появился в убежище, которое они всегда держали в тайне от своих джана'атских хозяев; для них было естественно принимать события, не задавая лишних вопросов, а Супаари ВаГайджур всегда отличался от других джанада. Но если руна сохраняли обычное спокойствие, то София Мендес была потрясена силой своих эмоций. Супаари был джана'ата, и однако, увидев его, она подумала не о мятеже или смерти, не об угнетении, эксплуатации или жестокости, но лишь о дружбе и окончании одиночества.

Впервые после рождения Исаака она обнаружила нечто, за что можно благодарить Бога.

— Мне сказали, что ты погибла, — произнес Супаари на х'инглиш, уставясь на крошечную иностранку.

Ужаснувшись, он круто развернулся и отошел на несколько шагов, но затем вернулся к ней, как падальщик возвращается к трупу. Потянулся рукой к лицу Софии, изуродованному тройным шрамом, и ощутил еще больший стыд, когда она, как ему показалось, отпрянула, избегая его касания.

— Я искал тебя, — сказал Супаари, моля о понимании. — Вакашани сказали, что ты мертва!

Поскольку он ждал этого, то увидел в ее лице ненависть и укор. Измученный путешествием и всем, что стряслось раньше, потрясённый грандиозным разнообразием способов, которыми он умудрялся ошибаться, джана'ата в несколько приемов осел, сдвигая вес со ступней на хвост, потом на колени, затем назад — пока наконец не бухнулся на грунт, опустив голову между кистей, погрузившихся в лесной перегной. Ее безмолвный упрек — само ее существование — показался Супаари убийственным ударом, и он страстно желал какой-нибудь быстрой смерти, когда вдруг ощутил, что его голову поднимают маленькие руки.

— Сипадж, Супаари, — сказала София, опускаясь на колени, чтобы смотреть ему в глаза, — сердце кое-кого очень радо, что ты сюда пришел.

«Она меня не поняла, — уныло подумал Супаари. — Забыла собственный язык».

— Кое-кто считал, что ты ушла, — прошептал он. — Кое-кто постарался бы тебя найти.

Грузно перекатившись в сидячее положение, Супаари огляделся: спальные шалаши с изящными наклонными крышами, поскрипывающими и гнущимися на ветру; плетеные щиты; украшенные цветами и лентами; приподнятые платформы для сидения, устланные красивыми подушками. Руна, живущие собственной жизнью, не затронутой законами или обычаями джана'ата. Если не считать ужасных шрамов, маленькая чужеземка выглядела здоровой.

— Сипадж, София, — произнес он в конце концов. — Кое-кто имеет великий талант к ошибкам. Возможно, для тебя было лучше, что ты обошлась без его помощи.

Она ничего не сказала, и Супаари попытался прочитать по ее лицу, понять что-то по ее запаху, по ее позе. Невозможность быть уверенным в смысле всего этого обескураживала — особенно сейчас, когда он знал, насколько плохо понимал Сандоса, и спрашивал себя, не заблуждался ли, считая, что нравится Ха'ан.

— Я думаю, — медленно произнес Супаари на к'сане, ибо в руандже не было нужных ему слов, и он полагал, что София забыла х'инглиш. — Я думаю, что ты возненавидишь меня, когда узнаешь, что я натворил. Ты понимаешь это слово: «ненавидеть»? — Извинения. Кое-кто забыл твой язык. Кое-кто знал лишь немного.

Скрестив ноги, она уселась рядом с ним в низкую траву, покрывавшую поляну.

София видела, насколько он устал; его длинное красивое лицо показалось ей худым, а скулы выступали сильней, чем она помнила.

— Сипадж, Супаари, ты совершил очень длинное путешествие, — начала София, ощущая руанджские обороты такими естественными, словно пользовалась ими всю жизнь. — Конечно, ты голоден. Не хочешь ли…

Супаари остановил ее, осторожно прижав к ее губам короткий тупой коготь.

— Прошу тебя, — произнес он голосом, который Энн Эдвардс назвала бы искаженным. — Не предлагай.

И вскинув голову, отвернулся от нее.

— Как я могу есть? — спросил он на к'сане, обращаясь к небу. — Как я могу есть?

Услышав его возглас, из толпы, окружавшей вакашанский эскорт Супаари, вышла Джалао. Она несла прочную корзину, которую сама заполнила провизией для него и его ребенка, и сейчас резко опустила ее на траву.

— Ешь, как ел всегда, — сказала девушка негромко, но с жесткостью, которой София никогда раньше не слышала в голосе рунао.

Тут между Джалао и Супаари мелькнуло нечто вроде невысказанного понимания, но София не настолько понимала язык их тел, чтобы судить с уверенностью. К этому моменту дети носившиеся вокруг взрослых, гонявшиеся друг за другом, взбудораженные приходом гостей и нарушением распорядка, — совсем разошлись, и прежде чем София успела криком предостеречь, Пуска, дочь Канчея, воспользовавшись тем, что ее отец был поглощен разговором, прыгнула ему на спину и тут же оттолкнулась, изогнувшись в радостном прыжке; а приземлившись, перевернула корзину Супаари. Невозмутимо прервав разговор, Канчей быстро, пока дети не учуяли запах, заполнил корзину вновь, затем наклонился и, широко разбросав руки, сгреб юнцов в восторженную извивающуюся груду.

Улыбнувшись, София поискала глазами Исаака, опасаясь, что, пока остальные отвлеклись, он убрел куда-нибудь. Но вот он: лежит на спине, наблюдая, как крылатые семена по спирали спускаются к его лицу, срываясь с нависшей над ним ветки у'ралии. София вздохнула и вернулась взглядом к Супаари, оцепенело сидевшему на земле.

— Сипадж, Фия. Все изменилось, — пробормотал он.

Затем вскинул глаза на Джалао ВаКашан и прижал уши.

— Кое-кто не понимал! — воскликнул он. — Кое-кто знал, но не понимал. Все изменилось.

— Сипадж, Супаари, — сказала Джалао, стоя над ним. — Ешь. Все остается, как было.

Но что… кто в корзине? — подумала София, понимая теперь, что Канчей спешил навести порядок, дабы уберечь детей от преждевременного знания. Похолодев, она посмотрела на Супаари и подумала: «Он ест руна. Он — джанада».

Прошло немало времени, прежде чем они снова смогли говорить.

— Сипадж, Супаари, мы те, кто мы есть, — не придумав ничего лучшего, наконец произнесла София так же просто, как истинная рунао.

Встав, она ухватила джана'ата за руку, словно хотела поднять его на ноги. Он растерянно посмотрел на нее.

— Иди поешь. Жизнь продолжается, — сказала София, легонько потянув его за руку. — Мы-и-ты-тоже подумаем о проблемах позже.

Супаари унес корзину с поляны, чтобы поесть с подветренной стороны и не на глазах у руна. Должно быть, на каком-то уровне сознания он всегда понимал, что делает; даже в прежние времена ему было неловко есть мясо в присутствии руна. Тихонько рыча, он пытался открыть корзину и почувствовал себя еще хуже, когда Канчей, выбравшись из клубка детишек, ему помог.

Юная Кинса — еще не взрослая, хотя уже и не ребенок — все это время сидела неподалеку, что-то нашептывая Ха'анале и не вполне понимая, где ей следует находиться. Увидев, что Супаари направился в сторону, она последовала за ним, неся на спине малышку. Догнав ее, София протянула руку и сунула палец под изогнутые коготки младенца.

— Супаари! — воскликнула она. — Твое дитя? Но как? Кое-кто думал…

— Это долгая песня, — сказал он, когда София взяла Ха'аналу на руки, а Канчей спокойно достал из корзины порцию мяса. — Когда кое-кто прибыл в Кашан после мятежа…

Сделав паузу, Супаари вновь посмотрел на ее изуродованное лицо.

— Ты понимаешь это слово: «мятеж»?

Оторвав взгляд от младенца, лежавшего на ее коленях, София вскинула подбородок, подтверждая. Он продолжал:

— Вакашани были в сильном смятении. Погибли очень многие, и среди них — большинство Старейшин. Не осталось никого, кто мог бы рассказать об этом вразумительно, и даже спустя несколько дней после бойни всюду был фиерно. Ваш «катер» еще находился там, но вакашани сказали, что чужеземцы ушли. «Их тела съели», — сказали они.

София в этот момент думала, какая радость иметь ребенка, который смотрит тебе в глаза, — но услышав такое… Конечно, сказала она себе, Мясо есть мясо. Но даже после того, что случилось с Энн и Д. У., ей ни разу не пришло в голову, что и остальные были… «О, Джимми!» — подумала она, и у нее перехватило горло.

Почувствовав, что не может есть, Супаари отложил в сторону мясо.

— Позже, когда почти стемнело, вперед вышла Аскама. Она была лишь ребенок, но хорошо знала вас, чужеземцев, поэтому кое-кто прислушался к ее словам. Аскама использовала х'инглиш, потому что руанджа тут плохо годилась, вносила путаницу. Она сказала: «Мило не мертв»…

Супаари замолчал, увидев, что кожа Софии резко поменяла цвет. Он видел, как на ее виске бьется жилка, и сознавал весь трагизм того, что должен ей рассказать.

— Ты не знала?

— Где сейчас Мило? — спросила она. — Боже мой. Боже. Если он жив, это все меняет…

— Он ушел! — воскликнул Супаари. — Кое-кому так жаль! Понимаешь? Кое-кто тебя бы искал, но вакашани сказали, что вы все ушли, а слово «ушли» имеет два смысла! Аскама сообщила, что только Мило не мертв, что он с джана'атским патрулем. Она ничего не говорила ни про чужеземца Марка, ни про тебя…

— Марк! — воскликнула София. — Марк тоже жив?

— Нет! Он ушел! — Супаари согнулся от огорчения. — Сандос тоже ушел, но по-другому!

Несмотря на усталость, он поднялся на ноги и стал расхаживать взад-вперед.

— Руанджа не годится для этого рассказа! Ты хоть немного помнишь х'инглиш? — спросил он, круто повернувшись, и уперся в нее требовательным взглядом.

— Да, — сказала София.

Малышка Супаари начала пищать. Кинса тоже была расстроена кипением страстей и, казалось, сама вот-вот заплачет. Передав Канчею младенца, София встала и, ухватив Супаари за руку, остановила его возбужденное рысканье.

— Да. Я понимаю английский, — повторила она. — Супаари, где Марк? Где сейчас Сандос? Они мертвы или там, где мы не можем их видеть?

— Марк мертв. Это моя вина. Я не собирался причинять ему вред!

Непонятно зачем он вскинул кисти, но София была слишком поглощена иным, чтобы увидеть в этом жесте какой-то смысл, — У нас хаста'акала не вызывает такого кровотечения…

— Супаари, Бога ради, где Сандос?

— Другие отправили его домой…

— Какие «другие»? — рассердившись, закричала она. — Что ты подразумеваешь под «домом»? Кашан?

— Нет, не Кашан. Там были другие чужеземцы, которые пришли…

— Другие чужеземцы! Супаари, ты имеешь в виду людей с другой речной долины или людей, похожих…

— Чужеземцев, похожих на вас. Без хвостов. С Земли.

София покачнулась, и прежде, чем она упала, Супаари ее подхватил, стиснув ладонями плечи.

— Все в порядке, — сказала она, но Супаари видел, что это не так.

Опустившись на траву, София уткнулась лицом в ладони. Передав плачущего младенца Кинсе, Канчей велел девушке вернуться на поляну и побыть пока с другими. Затем подошел к Софии и сел сзади нее, защищающе обняв за плечи, а она прислонилась к нему спиной, давая понять, что ценит его жест, но снова обратилась к Супаари, стараясь быть предельно спокойной.

— Говори, — сказала она. — Расскажи мне все.

Это потребовало много времени и трех языков. Супаари рассказал, как он выследил Сандоса и обнаружил, что Марк тоже жив, хотя мог умереть в любой момент; рассказал о подкупе командира патруля и про хаста'акала, объяснив, что намеревался лишь защитить Марка и Сандоса от привлечения к суду по обвинению в разжигании мятежа.

— Видишь? — спросил он у Софии, снова показывая свои кисти и выставляя на обозрение тонкие плотные перепонки между пальцами. — Для нас это ерунда — если разрезать перепонки, кисти просто теряют силу. Но у чужеземцев это вызвало сильное кровотечение, и Марк умер.

А затем были сезон в Гайджуре, проведенный вместе с Сандосом, и страх Супаари, что Эмилио умрет от одиночества. Боже, помоги ей, но понять все это София смогла.

— Однако пришли другие, — напомнила она. — Где сейчас Другие чужеземцы?

Когда он не ответил, София наклонилась вперед, схватив его за руку, и закричала:

— Супаари, они улетели? О боже. Не говори мне, что они ушли!.. Они вернулись на Землю — все?

— Я не знаю. — Супаари отвернулся, опустив уши. — Сначала они отправили Сандоса. Остальные некоторое время жили у меня, в Гайджуре.

Он вдруг умолк.

— Они ушли, не так ли? — спросила София. — Они мертвы или они улетели на Землю?

— Я не знаю! — упрямо повторил Супаари, но она почувствовала, что он что-то скрывает. Наконец Супаари заговорил снова, очень тихо: — Я не знаю, но думаю… Возможно, я создал рынок для… — Последовала длинная пауза. — София, что означает слово «целибат»?

Удивившись, что он спросил про это именно сейчас, София взглянула на него в упор. Но увертки ему вроде не свойственны… Как же такое объяснить?

— Оно означает воздержание от секса.

Похоже, это совсем сбило Супаари с толку; английский тут не годился. Она попробовала вновь — на руандже: — Чтобы зачать ребенка, существует действие…

Он поднял голову.

— У нас это действие выполняется также для удовольствия. Понимаешь? Для наслаждения.

Супаари снова поднял голову, но на сей раз медленней, и напряженно уставился на нее.

— Целибат — это тот, кто никогда… не выполняет это действие — ни для того, чтобы зачать детей, ни для удовольствия. Понимаешь?

— Даже если он перво- или второрожденный?

— У нас последовательность при рождении не имеет значения… — В таком случае, целибат — это вахаптаа. Преступник без прав?

— Нет! — сказала София, содрогнувшись. — Сипадж, Супаари, даже эта кое-кто находит целибат трудным для понимания.

Она помолчала, плохо представляя, как формулировать, на каком языке и насколько подробно рассказывать.

— Такие люди, как Сандос, Марк и Ди, отдаляются от остальных. Они выбирают не выполнять это действие ни ради детей ни ради удовольствия. Они — целибаты, поэтому могут служить Богу более эффективно.

— Кто такие «бог»?

Она укрылась за грамматикой:

— Не кто такие, а кто такой. Есть лишь один Бог.

София сказала это, не подумав, но прежде чем она успела хотя бы попытаться объяснить, что такое монотеизм, Супаари ее перебил.

— Сандос сказал, что он целибат… сказал, что не берет жену, чтобы иметь возможность служить многим! — негодующе воскликнул джана'ата, снова поднимаясь и отходя в сторону. Затем повернулся и уставился на нее, атакуще наставив уши вперед.

— Сандос сказал, что он целибат. Целибаты служат богу. Значит, бог — это многие.

«Q. E. D.[18] — со вздохом подумала София. — Где эти иезуиты, когда в них нуждаешься?»

— Бог один. Его дети — многие. Мы все — его дети. Служа Его детям, Сандос служил Богу.

Резко осев, Супаари растер ладонями виски.

— Сипадж, Супаари, — сочувственно сказала она и, протянув руку, коснулась этого волчьего лица со впалыми щеками. — Твоя голова тоже болит?

— Да. Ты не делаешь смысла!

Он попытался успокоиться и изменил свое суждение, а затем и язык, вернувшись к х'инглиш.

— Возможно, это имеет смысл — для тебя. Я не понимаю.

София улыбнулась:

— Энн говорила, что это — начало мудрости.

Супаари смотрел на нее, приоткрыв рот.

— Мудрость — это истинное знание, — объяснила она. — Энн сказала, что мудрость начинается, когда обнаруживаешь разницу между «это лишено смысла» и «я не понимаю».

— Тогда я, наверное, очень мудрый. Я не понимаю ничего.

Глаза Супаари закрылись. Когда он открыл их снова, то выглядел так, будто его сейчас стошнит, — однако не отступил.

— Сипадж, Фия. Что означает на х'инглиш «служить»? Может служба означать поведение для… для получения удовольствия?

— Может, — после долгой паузы сказала София, ничего не понимая. — Но не для Марка, Ди и Мило. Для них служить — значит добровольно помогать другим. Давать еду голодным, предоставлять жилье… Погоди… служить многим? О боже. Ты создал рынок? Супаари, что случилось с Эмилио?

Залитая розовым светом, наступившим после второго заката, София сидела и смотрела, как Супаари спит, — слишком измотанная, чтобы ощущать что-либо, кроме покорности судьбе. Потребовалось несколько часов, чтобы разобраться во всей этой истории, и ближе к финалу Супаари, казалось, погрузился в самобичевание.

— Я гордился своим умом! Я угодил в глупцы из-за своего желания иметь детей, но я думал: «Супаари — достойный, умный человек!» Я должен был понять! — воскликнул он измученно. — Это были джана'ата. Мои соплеменники. Я причинил Сандосу огромный вред. Возможно, другие чужеземцы сейчас подвергаются таким же мучениям. Теперь ты меня возненавидишь.

«У нас были добрые намерения, — думала София, глядя на небо, затянутое кучевыми облаками, приобретавшими над поляной цвета аметиста и индиго. — Никто не желал плохого. Все мы старались поступать как можно лучше. Но несмотря на это, сколько мы напортачили!..»

Сидя спиной к спине с Канчеем, она потянулась, чтобы погладить каштановые кудри спящего сына, и подумала о Д. У. Ярбро, настоятеле иезуитской миссии на Ракхате, погибшем почти пять лет назад и похороненном вблизи Кашана вместе с. Энн Эдвардc, своим товарищем по внезапной смерти.

Все долгие месяцы, пока длилась подготовка иезуитской: миссии на планету Певцов, София Мендес и Д. У. Ярбро работали в тесном сотрудничестве. Те, кто видели, как развивается и углубляется это партнерство, считали их подтверждением тезиса, что противоположности притягиваются, ибо Д. У. Ярбро, косоглазый, с кривым носом и торчащими в разные стороны зубами, был столь же уродлив, сколь прекрасна была София Мендес — изумительной, классической красотой. Лишь немногие понимали чистоту безыскусной дружбы, которую София и Д. У. могли предложить друг другу, и молча радовались, что эти две души судьба свела вместе.

Довольно скоро сефардская еврейка и священник-иезуит установили для себя рабочий режим; на протяжении многих недель каждый длинный и трудный день, наполненный сбором и анализом данных, спорами, принятием решений, они завершали совместным ужином и парой кружек техасского пива в тихом баре, расположенном неподалеку от епископской резиденции Д. У. в Новом Орлеане. Иногда разговор длился до глубокой ночи, почти всегда затрагивая религию. Поначалу София вела себя настороженно, все еще питая к католицизму определенную историческую вражду, хотя ее смущало, как мало она знает про иудаизм. Ярбро было известно, сколь круто и сколь печально закончилось ее детство; по-своему восхищаясь иудаизмом, причем не только как предтечей христианства, Д. У. и побуждал Софию, и помогал в ее повторном открытии традиций, для которых она была рождена.

— В иудеях есть потрясающая неистовость, которая мне нравится, — сказал техасец однажды вечером во время дискуссии о непорочных заступниках и святых посредниках, а также о замысловатой иерархии священников, монсиньоров, епископов, архиепископов, кардиналов и папы, которая помещалась между Богом и душой католика и которую София находила бессмысленной и ненужной. — Но большинство людей на самом деле не хочет идти прямо к вершине. Им нужно подходить к предложению бочком, получать доступ к этой штуковине с некоторого удаления. Они ощущают себя лучше, когда есть командная цепочка, — говорил Д. У, бывалый командир морской эскадрильи, чья привычка мыслить в военных терминах вовсе не ослабела после стольких лет, проведенных в ордене иезуитов. — Столкнувшись с проблемой, ты обращаешься к сержанту; Сержант может пойти к знакомому капитану. Пройдет чертова уйма времени, прежде чем кто-то решится постучать в дверь генеральского кабинета, даже если генерал — самый славный парень на свете. Католицизм учитывает это свойство человеческих существ. — Тут он улыбнулся, показав кривые зубы и еще сильней скосив глаза, — самый уродливый и самый прекрасный человек, которого София когда-либо встречала. — Но дети Авраама глядят Богу прямо в лицо. Хвалят. Спорят! Пререкаются, жалуются. Чтобы так общаться со Всемогущим, требуется немалое мужество.

И София подобрела к Д. У., восприняв эти слова как высочайшую похвалу, которую тот мог подарить ей и ее народу.

Во время этих полуночных бесед они соглашались по многим вопросам. Нет такого понятия, решили они, как бывший еврей, бывший католик или бывший морской пехотинец. «Но отчего это так?» — однажды вопросил Д. У., перед этим заметив, что бывшего техасца найти тоже трудно. Очень важно, полагал он, натаскивать рекрутов, пока те молоды и восприимчивы. Гордость за традиции здесь тоже играет роль, указала София. Но главное в том, произнес Д. У, что все эти общности основывают свои доктрины на одном и том же принципе.

— Разговоры стоят дешево. Мы верим поступкам, — изрек Ярбро. — Сражайся за справедливость. Накорми голодного. Захвати берег. Никто из нас не сидит сиднем, надеясь, что ситуацию исправит какое-нибудь чудо.

Несмотря на свою веру в поступок, Д. У. Ярбро был высокообразованным и совестливым человеком, отлично сознающим культурный и духовный вред, который могут причинить миссионеры, и для иезуитской миссии на Ракхате он установил строгие правила контактирования.

— Мы не проповедуем. Мы слушаем, — настаивал он. — Там тоже дети Бога, и сейчас мы летим узнать, чему они могут научить нас, а уж после заявимся к ним, чтобы отплатить за любезность.

Более всех в команде «Стеллы Мариc» эту трезвую сдержанность и нежелание обращать в свою веру одобряла София. И то, что в этот вечер именно Софии Мендес выпало говорить о Боге с обитателем Ракхата, походило на шутку судьбы.

«Кто такие «бог»?» — спросил Супаари.

«Я не знаю», — подумала она.

Даже Д. У. никогда не утверждал, что верит абсолютно. Он был терпим к скептицизму и сомнениям, а неуверенность и неоднозначность знал не понаслышке.

— Возможно» Бог — лишь самая яркая поэтическая идея, которую мы, люди, способны придумать, — сказал он как-то вечером, после нескольких кружек пива. — Может, вне нашего сознания Бог нереален, а существует лишь в парадоксе Совершенного Сострадания и Совершенной Справедливости. Или, может быть, — предположил он, разваливаясь в кресле и одаривая Софию лукавой ухмылкой, — Бог именно такой, каким заявлен в Торе. Может, со всеми прочими своими истинами и прелестями иудаизм сохраняет для каждого поколения людей реальность Бога Авраама, Исаака, Иакова, Моисея… Бога Иисуса.

Своенравный, непостижимый Бог — называл Его Д. У.

— Бог с причудливыми, непостижимыми правилами; Бог, который сыт нами по горло, у которого давно кончилось терпение! Но легко прощающий, София, и великодушный, — произнес Д. У, и его голос смягчился, а глаза зажглись, — всегда, всегда любящий человечество. Всегда ожидающий, что мы — поколение за поколением — ответим Ему взаимностью. Ах, София, родная моя!.. В лучшие дни я верил в Него всем сердцем.

— А в худшие дни? — спросила она.

— Даже если это лишь поэзия, София, то такая, с которой можно жить… и за которую не жаль умереть, — со спокойной убежденностью ответил Д. У. и на минуту задумался, сгорбившись в кресле. — Может быть, поэзия — единственный путь, которым мы можем приблизиться к истине Бога… А когда метафоры не удаются, мы думаем, что нас подвел Бог! — воскликнул он, криво усмехаясь. — Вот идея, которая добавит теологам свободы маневра!

Д. У. научил Софию, что она — наследница древней мудрости, законы и этические нормы которой проверялись и перепроверялись в сотне разных культур, во всех мыслимых моральных климатах, — код поведения, не менее здравый, чем любой другой, который мог предложить ее вид. Ей хотелось рассказать Супаари о мудрости Хиллела, за столетие до Иисуса учившего: «Не делай другим то, что ненавистно тебе». Если не желаешь жить, как приходится жить руна, прекрати разводить их, прекрати эксплуатировать, прекрати их поедать! Найди иной образ жизни. Люби милосердие, учили пророки. Поступай справедливо. Ведь можно делиться столь многим!.. И все же история родной планеты Софии являла собой почти непрерывную войну, и с трагическим постоянством главные ее корни глубоко уходили в пылкую религиозность и слепую веру. Ей хотелось спросить Д. У.: «Стоит ли нам учиться у варакхати и следует ли им учиться у нас?»

«Я не знаю, что делать, — подумала она. — Даже законы физики распадаются на вероятности. Откуда мне знать, что делать?»

«Господь, который это начал, приведет к совершенству», — говаривал Марк Робичокс. А Эмилио Сандос однажды ей сказал: «Мы здесь, потому что нас привел сюда Бог — шаг за шагом». «Ничего не происходит случайно, учили иудейские мудрецы. Возможно, — подумала София, — меня оставили на Ракхате, чтобы я поделилась этой мудростью. Возможно, именно поэтому на Ракхате выжила только я…»

«И возможно, я сошла с ума», — подумала она затем, испугавшись принять такую мысль всерьез.

Это был изматывающий день. Ей было страшно представить, как бы все повернулось, если бы Супаари тогда понял, что она жива. «Радуйся тому, что у тебя есть», — сказала София себе, укладываясь возле Канчея так, чтобы видеть спящее лицо своего странного сына; рядом с Супаари и его крохотной, прелестной Ха'аналой; в окружении Сичу-Лана, Тинбара и всех прочих, радушно принявших ее в свою общину.

И лишь на заре следующего утра ей вспомнились слова Супаари. «Другие…» София села, прерывисто дыша и уставившись в темноту. Другие. Прилетели другие люди.

— Сипадж, Фия! Что ты делаешь? — сонно спросил Канчей.

Когда она поднялась на колени и принялась шарить у стены шалаша, он тоже сел.

— Что ты ищешь?

— Компьютерный блокнот, — ответила София и зашипела, порезавшись о нож, небрежно оставленный на стопке тарелок.

— Ох, Фия! Прекрати! — с отвращением воскликнул Канчей, когда она, выругавшись, облизнула тонкую, соленую полоску боли на своей руке.

Другие тоже загалдели, разбуженные внезапным запахом крови, который их поднял, как крик может поднять землян, но София продолжала обыскивать кладовку, устроенную по периметру шалаша.

— Эмилио отправили обратно на «Стелле Марис», — бормотала она. — Вот почему три года назад исчез сигнал.

Ее ладонь коснулась блокнота, и, притиснув его к груди, София стала пробираться через скопление тел наружу, где небо было наполовину золотистым, наполовину аквамариновым. «Наверное, они попали сюда, как и мы, — думала она. — У них был корабль-носитель и посадочный катер. Супаари не уверен, что Ракхат покинул еще кто-то, кроме Сандоса. Возможно, второй корабль все еще на орбите. А их катер, может быть, находится где-то на планете. И там вполне может оказаться горючее».

— Если они не улетели… — сказала она громко. — О боже, пожалуйста…

Спутниковая сеть связи, более восьми лет назад созданная здесь экипажем «Стеллы Марис», все еще функционировала. Торопясь, София перепрограммировала ретрансляционные спутники, поручив им выполнять методичный широкополосный поиск любого активного ретранслятора, находившегося сейчас на орбите Ракхата. Спустя минуты после того, как программы поменялись, ретранслятор был обнаружен: на частоте 9,735 гигагерц.

— Да! — воскликнула София, плача и смеясь, но затем снова впала в молчание, игнорируя руна, толпившихся вокруг нее: их вопросы казались ей столь же бессмысленными, как шум дождя.

На ее оклик никто не ответил, но имелись стандартизированные навигационные режимы, установленные Космическим агентством ООН, когда движение в околоземном пространстве сделалось достаточно интенсивным, чтобы представлять опасность. Точно лоцман гавани, принимающий грузовой корабль, София захватила контроль над компьютером «Магеллана», а затем проникла в его бортовой журнал. Записи о возвращении команды на корабль там не оказалось. И в течение почти трех лет не было никаких сообщений с планеты. Их катер должен сейчас находиться на Ракхате — возможно, неподалеку от Кашана.

София стала передавать повторяющееся сообщение, посылая его через «Магеллан» ко всем наземным точкам и прося любого, кто ее слышит, ответить. С колотящимся сердцем она слушала, ожидая хоть какого-то отклика, какого-нибудь признака, что она и Исаак не единственные земляне на Ракхате.

Было уже гораздо позже второго рассвета, когда София наконец смогла оторваться от блокнота и подумать. Отсутствие ответа еще не доказывает, что остальные мертвы. Возможно, они лишь отрезаны от своих ретрансляторов. Супаари полагает, что они могут быть живы, но находятся в плену — как это было с Эмилио. Шесть месяцев, решила София, ощущая жжение в глазу, утомленном только что проделанной напряженной работой. Именно столько она им должна. Она не бросит своих соплеменников, не предприняв серьезной попытки их разыскать.

Шесть месяцев.

Но затем именем Бога, чьи речи ныне забыты, она похитит их катер и их корабль. София Мендес возьмет своего сына и отправится на Землю.

15

Неаполь

Июль, 2061

Официального предложения не было. Сидя на огромной скале, служившей ему прибежищем в первые тяжелые дни, Эмилио следил за играющей на берегу Селестиной, болтая с Джиной о разных пустяках, а потом вдруг спросил:

— Ты не против гражданской церемонии?

— Безусловно, это лучше, чем осыпать друг друга бранью, с непроницаемым лицом ответила Джина и, придвинувшись к Эмилио, устроилась у него подмышкой, что, наверное, означало согласие. — Когда?

— В конце августа вы с Селестиной отправляетесь с твоими, родителями в горы, так? Стало быть, первый уикэнд сентября.

Джина кивнула, соглашаясь. — Может быть, ближе к вечеру? — предложила она, с улыбкой глядя на море. — В этом случае мы не потеряем целый день, если наш брак окажется неудачным.

— Десять часов, — сказал Эмилио. — Десять утра. Третье сентября первая суббота после вашего возвращения.

Как ни странно, разговор этот состоялся благодаря письмам, спрятанным, точно сокровище, в набитой доверху коробке, письмам, собранным в Риме Йоханнесом Фолькером и привезенным Сандосу Джоном Кандотти.

Хотя конверты в обязательном порядке просвечивались на предмет наличия в них взрывчатки или биопрепаратов, сама корреспонденция могла таить слова, способные причинить дополнительную боль. Эмилио знал, что он беззащитен против этого, и поэтому отказался эти письма читать, но Джина любила его и считала, что ее мнение о нем должны разделять все. Поэтому в один из первых дней июля, пока Эмилио работал в другом конце комнаты, а Селестина играла с Елизаветой и игрушечной собакой по имени Франко Гросси, Джина, сидя на чисто подметенном деревянном полу его квартиры, делила письма на четыре стопки: злобные, милые, забавные и любопытные. Закончив первый просмотр содержимого коробки, она вместе с Селестиной прогулялась в приютскую кухню, чтобы проведать брата Косимо и поглядеть, как он сжигает в печи «злобные» письма. Косимо — один из тех, кто одобрял отношения этой пары, — отправил дам обратно, одарив тремя порциями орехового желе и тарелкой с остатками зелени (для Елизаветы).

«Милые» письма состояли, главным образом, из посланий студентов Эмилио, самые молодые из которых были пятнадцатилетними подростками, когда он учил их латыни, а ныне стали мужчинами за шестьдесят, по сию пору хранившими теплые воспоминания о своем учителе. Несколько человек из их числа — юристы, адвокаты — предлагали подать иск от лица Сандоса, обвинив Консорциум по контактам в клевете и диффамации. Их преданность порадовала Джину, но Эмилио по-прежнему считал себя отчасти виновным. Поэтому она отложила эти письма в сторону, подумав: Возможно, когда-нибудь.

«Смешные» включали несколько писем от женщин, чье понимание репродуктивной биологии было менее ясным, чем знание основ шантажа, и которые отцовство своих детей приписали человеку, давшему обет безбрачия и, к тому же, в момент зачатия отсутствовавшему на планете. Одно из них Эмилио прочел, но ему оно показалось менее забавным, чем Джине, поэтому эта стопка тоже должна была отправиться в печь.

А значит, оставались «интересные» письма.

Большая их часть, по ее мнению, будет отвергнута с ходу: просьбы об интервью, контракты на книгу и тому подобное. Но там было письмо, пришедшее от юридической фирмы из Кливленда, штат Огайо; в конверте обнаружилась копия записки, датированной двадцать первым июля две тысячи двадцать первого года и подписанной именем, знакомым Джине: Энн Эдвардс, врач, которая вместе со своим мужем, инженером Джорджем Эдвардсом, отправилась на Ракхат в составе первой иезуитской миссии. Эмилио говорил об Энн коротко и с неохотой, поэтому, прежде чем снова коснуться этой раны, Джина некоторое время колебалась. Но опасаясь, что дело может представлять юридическую важность, она передала письмо Эмилио и увидела, как тот побледнел, прочитав его.

Caro, что случилось? О чем там говорится?

— Не знаю, что с этим делать, — сказал Эмилио, качая головой, и бросил письмо на письменный стол. Поднявшись, он отошел в сторону — явно расстроенный. — Нет. Не хочу.

— Что? Что это? — спросила Селестина, сидевшая на полу. Встревожившись, она вгляделась в лица взрослых и залилась слезами.

— Мама, это еще одна бумага про развод?

— О боже, — пробормотал Эмилио и, подойдя к малышке, опустился на колени, протянув к ней руки. — Нет, нет, нет, cara mia. Ничего похожего, Селестина! Ничего плохого.

Он вскинул взгляд на Джину, а та грустно пожала плечами: что мы можем поделать?

— Это насчет денег, — сказал тогда Эмилио, обращаясь к ребенку. — Ничего важного, cara, лишь деньги. Может, это даже хорошо, понимаешь, я должен об этом подумать. Я не привык, что есть другие люди, о которых нужно думать. Может быть, это даже хорошо.

Послание Энн было коротким, а написала она его в солнечный день, когда они с энтузиазмом готовились к первой миссии на Ракхат, воспринимая смерть как смутное абстрактное понятие. «Нельзя купить счастье, мои дорогие. Нельзя купить здоровье. Но иметь немножко наличности не повредит. Наслаждайтесь». Для каждого члена иезуитской группы Энн и Джордж учредили доверительные фонды, и теперь, спустя более сорока лет аккумулирования средств, как уведомляла Эмилио юридическая фирма, его индивидуальный портфель ценных бумаг составлял изрядную сумму. Кроме того, Эмилио Сандос, вместе с Софией Мендес и Джеймсом Квинном, был записан в наследники движимого имущества Эдвардсов. По мнению юридической фирмы, Эмилио Сандосу причиталась одна треть этого имущества. В условиях завещания оговаривалось, что, пока Сандос остается членом Общества Иисуса, он вправе входить в совет попечителей и контролировать распределение фондов по благотворительным организациям, курирующим образование и медицину. Однако, если по какой-либо причине Сандос оставит активное священство, он волен использовать эти деньги по своему усмотрению.

Напуганный нежданным наследством и не зная, как им распорядиться, Эмилио почти не спал в эту ночь. Но утром он поговорил с братом Эдвардом Бером, который, до того как примкнуть к ордену, был фондовым брокером, и поразмыслил над советом Эда, постепенно привыкая к факту, что теперь он — весьма богатый человек. Решение пришло через неделю после первого прочтения записки Энн. Выбравшись из постели, Эмилио получил доступ к спискам римских и неаполитанских торговцев антикварной мебелью и разослал всем запрос, интересуясь наличием и ценой одной вещи. Закончив с этим, Эмилио вернулся в кровать. Он заснул, едва коснувшись головой подушки, и счел это хорошим предзнаменованием.

Несколькими днями позже Винченцо Джулиани вступил в свой неаполитанский кабинет и вздрогнул, наткнувшись взглядом на роскошный стол семнадцатого века, чья тщательно отполированная и замысловато инкрустированная поверхность мерцала в солнечном свете, вливавшемся сквозь высокие окна. Как заметил отец Генерал, этот стол не был точной копией того, который Эмилио Сандос разломал одиннадцать месяцев назад, но отличия были минимальными. На столе лежал конверте письменным подтверждением перечисления Обществу Иисуса умопомрачительной суммы денег, снятой с личного счета Э. X. Сандоса. Узрев все это, отец Генерал длинно и замысловато выругался.

Оплатив долги и имея в своем распоряжении более чем достаточные средства на приобретение дома, наем собственных телохранителей и содержание семьи, в свои сорок семь Эмилио Сандос был независимым человеком — призраки похоронены, чувство вины тускнеет.

«Еще не поздно жить», — думал он. Итак, решено: гражданская церемония, утром третьего сентября, в присутствии нескольких друзей.

В то лето детальные доклады о событиях, которые Джина Джулиани и Эмилио Сандос считали своим сугубо личным делом, восходили по иерархическим линиям трех древних организаций, с разной скоростью попадая к Генералу Общества Иисуса, верховному понтифику Римской католической церкви и неаполитанскому главе каморры, и каждого из них это дело интересовало по различным, но связанным между собой причинам. Перед лицом неуместного нового обстоятельства все они решили, что необходимо ускорить приготовления к очередной попытке достичь Ракхата.

Выбранный для перелета корабль был полностью переоборудован для межзвездного путешествия. Карло Джулиани окрестил его «Джордано Бруно» — в честь флорентийского священника, в тысяча шестисотом году сожженного на костре за гипотезу о том, что все звезды подобны Солнцу и вокруг них могут вращаться другие планеты, на которых тоже возможна жизнь. «Бруно» был почти полностью автоматизирован; экипаж небольшой, но компетентный и опытный. Обучение пассажиров-иезуитов близилось к завершению. Запасы продовольствия и медикаментов, товары для обмена, средства связи и аварийное снаряжение были уже доставлены на «Бруно», круживший по низкой орбите вокруг Земли. Навигационные программы были настроены для отлета намеченного на середину сентября две тысячи шестьдесят первого года, но подгонять Сандоса не требовалось. На самом деле, включенные в миссию иезуиты едва выдерживали предложенный Сандосом темп, ибо он намерен был закончить анализ к'сана к тридцать первому августа, даже если загонит всех насмерть, и погрузился в этот проект с поразительной энергией.

Первым словом, с которым менее двух лет назад прикованный к постели лингвист обратился к Джону Кандотти, был растерянное: «English?» Сейчас Эмилио почти не прекращал двигаться, расхаживая по библиотеке, объясняя, доказывая, споря, жестикулируя, с молниеносной внезапностью переключаясь с к'сана на латынь, с руанджи на английский; потом вдруг застывал в раздумье, а спустя минуту резким движением отбрасывал назад темные волосы, завесившие глаза, — будто нашел ответ на какую-то загадку — и вновь принимался расхаживать.

Джина, его главный стимул, каждый вечер приходила в восемь, чтобы вытащить его из библиотеки, и остальные мужчины радовались ее приходу едва ли меньше Эмилио. Без ее вмешательства Сандос задержался бы тут еще на несколько часов, а к концу дня эти здоровяки, как правило, жутко хотели есть и против воли с нетерпением дожидались писклявого голоса Селестины, окликающей дона Эмилио, и ее семенящих шагов, цокающих от парадного входа по длинному коридору.

— Господи! Гляньте на них. Гавриил и Люцифер — с крошкой херувимом впридачу, — пробормотал Шон Фейн однажды вечером, глядя, как эта троица уходит.

Он отвернул от окна свое угрюмое лицо, составленное из коротких горизонтальных линий: маленький безгубый рот, глубоко посаженные глаза, вздернутый нос.

— Для священника лучше прелюбодеяние, — процитировал он мрачно, — нежели брак. Вряд ли святой Томас Мор подразумевал ситуацию Эмилио, — сухо заметил Винченцо Джулиани, неожиданно входя в библиотеку. — Пожалуйста, сядьте, — сказал он, когда остальные поднялись на ноги. — Старые ордена сохраняют обет безбрачия, но епархиальные священники ныне могут жениться, — резонно указал он. — Вы осуждаете решение Эмилио, отец Фейн?

— Приходские ребята могут жениться, потому что единственной альтернативой такому решению было посвящение женщин в духовный сан, — с великолепным цинизмом сказал Шон. — Едва ли это можно считать шумным одобрением семейной любви, разве не так?

Выгадывая время, Джулиани прошел через библиотеку, поднимая со столов доклады, приветливо улыбнулся Джону Кандотти, кивнул Дэниелу Железному Коню и Джозебе Уризарбаррене. Сам обеспокоенный создавшейся ситуацией, Джулиани решил, что пришло время поднять эту тему.

— Даже во времена моей юности было больше тех, кто покидал орден, чем тех, кто в нем оставался, — весело произнес он, садясь спиной к окну, чтобы в тускнеющем свете ясно видеть лица остальных, в то время как его лицо скрывала тень. — Для всех будет лучше, если в ордене останутся лишь те, кто действительно предназначен для такой жизни. Но когда-то, в далеком прошлом, подобный уход воспринимали точно самоубийство — смерть в семье, к тому же постыдная, — особенно если человек уходил, чтобы жениться. Разрывались дружеские связи, длившиеся десятилетиями, и по обе стороны многие ощущали себя преданными и покинутыми.

Сделав паузу, Джулиани огляделся, пока его более молодые собратья неловко ерзали в креслах.

— Интересно, что вы чувствуете, видя Эмилио и Джину вместе? — спросил отец Генерал, с легким любопытством подняв брови.

Говоря это, он смотрел на Дэниела Железного Коня, но ответил ему Шон Фейн, откинув голову и с серьезностью школьника прикрыв глаза.

— Стойкость в целибате требует ясного осознания его ценности, которая состоит в том, что он делает нас постоянно пригодными для эффективного использования Богом, — процитировал он громко и монотонно. — Целибат — это воплощение желания поддержать древнюю почтенную традицию и искренней надежды черпать из источника Божьей благодати, которая делает нас способными любить присутствие Бога во всех остальных — без исключения. В противном случае это бессмысленное самоотрицание.

Разродившись этой формулировкой, Шон театрально огляделся.

— С другой стороны, бессмысленное самоотрицание составляло в старые времена половину притягательности католицизма, — напомнил он, — и мне, например, жаль, что это ушло.

Джулиани вздохнул. Пора, решил он, вывести химика на чистую воду.

— У меня, господа, есть авторитетное свидетельство, что отец Фейн — это человек, способный описать водородную связь, словно существо, и я цитирую: «подобен рукам распятого Христа широко раскинутым и держащим в объятиях все живое». Епископ заверил меня, что, когда знаешь о поэзии, таящейся в душе Шона, выносить его ахинею несколько легче.

С удовольствием отметив, как замечательно розовый румянец Шона сочетается с его голубыми глазами, Джулиани, даже не сбившись с ритма, вернулся к насущной проблеме:

— Вы не избегаете Эмилио Сандоса, и никто из вас ему не завидует. Однако это должно вызвать у вас вопросы, и наверняка вызовет. Кто из нас поступает правильно? Он ли отринул свою душу, ил и я загубил свою жизнь? Что, если я был во всем не прав?

Решительней всех эту проблему сформулировал Джозеба Уризарбаренна.

— Теперь, — тихо произнес эколог, — перед лицом радости этого человека, смогу ли я продолжать жить один?

Джон Кандотти потупил глаза, а Шон фыркнул, глядя в сторону, но отец Генерал не отвел взгляда от настоятеля миссии.

— Ставки огромны: жизнь, потомство, вечность, — сказал Джулиани, в упор глядя на Дэниела Железного Коня. — И каждый из нас должен найти для себя ответы.

Долгое время не раздавалось ни звука. Затем тишину нарушил резкий скрежет ножек деревянного стула о каменный пол. Поднявшись, Дэнни несколько секунд буравил Винченцо Джулиани жесткими глазами, темнеющими на широком рябом лице.

— Мне нужен воздух, — буркнул он и, бросив на стол стило, вышел из комнаты.

— Прошу прощения, господа, — мягко молвил Джулиани и последовал за Железным Конем.

Дэнни ждал его в саду — массивная фигура в сгущающейся темноте, воплощение совести.

— Позвольте мне сказать, — спокойно произнес отец Генерал, когда стало ясно, что Железный Конь не снизойдет до того, чтобы заговорить первым. — Вы считаете, что я достоин презрения.

Джулиани сел на одну из садовых скамеек и, вскинув взгляд, различил несколько ярких созвездий, уже проступивших в сумерках.

— Игнатиус как-то сказал, что его успокаивает созерцание ночного неба и звезд, — заметил он. — Со времен Галилея космос был территорией телескопов и молитв… Конечно, Лойоле и Галилею не мешало световое загрязнение, исходящее от Неаполя. На Ракхате, наверно, изумительное небо. Возможно, джана'ата правы, запрещая искусственно продлевать дневной свет. — Он посмотрел на Дэнни. Вы хотите спросить у меня, видя радость этого человека: может ли наша миссия продвигаться по намеченному пути?

— Это непорядочно, — отрезал Дэнни. — Это высокомерно. Жестоко.

— Его святейшество…

— Прекратите прятаться за его спиной, — с презрением бросил Дэнни.

— Вы чрезмерно щепетильны, — заметил Джулиани. — Отец Железный Конь, можно ведь уйти…

— И уступить орден таким, как вы?

— Да. Таким, как я, — сказал отец Генерал, едва сдержав улыбку.

Вечер казался странно тихим. В детстве Винч Джулиани любил звуки, издаваемые болотными квакшами, выводившими трели в каждой низине и наполнявшими летние сумерки песнями без слов. Здесь, в Италии, он слышал только дискантное стрекотание сверчков, и из-за этого ночь казалась бедней.

— Вы молоды, отец Железный Конь, и обладаете недостатками, свойственными молодому человеку. Категоричность. Недальновидность. Презрение к прагматизму. — Джулиани наклонился вперед, сцепив руки на коленях. — Я хотел бы прожить достаточно, чтоб увидеть, каким станете вы в моем возрасте. Это можно устроить. Не хотите со мной махнуться? Проведите год в полете на Ракхат. Когда вернетесь, мне будет восемьдесят.

— Предложение заманчивое. К несчастью, это не вариант. Каждый из нас одинок перед Богом, и мы не можем обменяться жизнями. Может, мне стоит повесить на Иисуса один из вездесущих итальянских знаков? — предложил Джулиани, вскидывая брови. Его небрежный ироничный тон раздражал, и он это знал. — Chiuso per restauro: закрыто на реконструкцию, пока не вернется Дэниел Железный Конь.

— Уповаю на Христа, старик, что твоя работа тяжелей, чем кажется, — прошипел Дэниел Железный Конь, прежде чем направиться к выходу. — Иначе тебе нет прощения.

— Так и есть. Она крайне тяжелая, — сказал Винченцо Джулиани с внезапной свирепостью, заставившей Дэнни обернуться. — Могу я вам признаться, отец Железный Конь? Я сомневаюсь. В моем преклонном возрасте — я сомневаюсь. — Поднявшись, он начал расхаживать. — Я боюсь, что сглупил, живя, как жил, и веря в то, во что верил все эти годы. Я боюсь, что неправильно все истолковал. И знаете почему? Потому что Эмилио Сандос — не атеист. Дэнни, среди нас пребывает наш собрат, чьей жизни коснулся Бог, как Он никогда не коснется моей, и кто считает, что его душу загубили во время духовного надругательства: над его жертвой посмеялись, его преданность отвергли, его любовь осквернили.

Он умолк, остановившись перед Железным Конем, и произнес очень тихо:

— Дэнни, когда-то я завидовал ему. Эмилио Сандос был именно таким священником, каким я надеялся стать; а затем случилось то, что случилось. Я пытался представить, что бы я ощущал, если бы был на месте Сандоса и пережил то, что пережил он. — Джулиани отвернулся, глядя в темноту, и произнес: — Дэнни, я не знаю, каким бы я вышел из этих испытаний.

Затем он вновь принялся расхаживать — раздираемый противоречиями, которые вот уже почти год разрушали в нем веру и покой.

— Во тьме своей души я спрашивал себя: не получает ли Бог удовольствие, созерцая отчаяние, — как наслаждаются иные люди, созерцая секс. Это объяснило бы очень многое в истории человечества! Моя вера в смысл жизни Иисуса и христианскую доктрину пошатнулась до основания, — сказал он, и его голос выдал слезы, блестевшие сейчас в лунном свете. — Дэнни, чтобы поддерживать веру в доброе и любящее божество, в Бога, который не деспотичен, не капризен, незлобен, мне необходимо верить, что все это служит какой-то высшей цели. И мне нужно верить, что величайшая услуга, которую я могу оказать Эмилио Сандосу, — помочь ему выяснить, что это за цель.

Остановившись, Джулиани в неверном ночном свете вгляделся в лицо собеседника, пытаясь увидеть понимание, и знал, что его услышали, что его слова запомнили.

— Аргументация задним числом, — пробурчал Дэнни, отступая. — Лапша на собственные уши. Ты уже все решил и пытаешься оправдать то, что оправдать нельзя.

— Может, обойдемся епитимьей? — спросил Джулиани безрадостно пошутив.

— Живи, старик, — бросил Дэнни. — Живи с тем, что ты делаешь.

— Даже у Иуды была своя роль в нашем избавлении, — сказал Джулиани, обращаясь больше к себе, но затем заговорил с властностью, проявлять которую было его обязанностью. — Мое решение, отец Железный Конь, таково: Общество Иисуса еще раз послужит папству, для чего оно и предназначалось изначально — как его основателем, так и Богом. Нынешняя трагедия разрыва закончится. Мы еще раз признаем право папы посылать нас с любой миссией, которую он полагает желательной для блага христианских душ. Вновь «вся наша сила должна подчиниться обретению добродетели, которую мы зовем послушанием, проявляемой сперва в отношении папы, а затем главы ордена…»

— «Во всем, что не является грехом!» — воскликнул Дэнни.

— Да. Именно так: во всем, что не является грехом, — согласился Винченцо Джулиани. — Поэтому я не могу и не буду приказывать тебе, Дэнни, делать то, что ты считаешь неприемлемым. Твоя душа принадлежит тебе, но души других тоже могут пострадать! Поступай в согласии со своей совестью, — крикнул он Дэнни, уже уходившему прочь, в темноту. — Но, Дэнни, помни о ставках!

Спустя несколько минут Дэниел обнаружил, что смотрит на ярко освещенные окна мансарды. Помедлив, он уже отвернулся, намереваясь уйти, но затем подошел к гаражной двери и постучал. На лестнице зазвучали легкие быстрые шаги, и он услышал металлический щелчок крючка, выбрасываемого из петли.

В проеме возник Сандос, и какое-то время оба стояли молча, настраиваясь на разговор, причем каждый думал, что по другую, сторону двери может находиться Джина.

— Отец Железный Конь, — наконец сказал Эмилио, — вы выглядите как человек, которому есть в чем признаться.

Дэнни изумленно моргнул.

— Дэнни, я был священником долгое время и способен это распознать. Пошли наверх.

Сандос уже собирался ложиться, но теперь вновь надел скрепы и, сходив к буфету за двумя стаканами и бутылкой «Ронрико», осторожно налил каждому, со странной грациозностью двигая своими механизированными руками. Затем сел за стол напротив Железного Коня и, наклонив голову, приготовился слушать.

— Я пришел извиниться, — сказал Дэнни. — За то дерьмо, которое вывалил на тебя прошлой зимой, сказав, что ты, возможно, притащил на Землю болезнь, от которой помер Ярбро. Я знал, что это не так. Я сделал это, чтобы увидеть, как ты отреагируешь. Это было нечестно, высокомерно, жестоко. И мне стыдно.

Некоторое время Сандос сидел неподвижно.

— Спасибо, — произнес он наконец. — Я принимаю твои извинения.

Сомкнув пальцы вокруг стакана, Сандос осушил его.

— Наверное, сказать такое было непросто, — заметил он, налив себе еще. — Но, полагаю, цель оправдывает средства. Ты заставил меня собраться. Благодаря тебе мне стало лучше.

— Ты веришь в это? — со странной настойчивостью спросил Дэнни. — Цель действительно оправдывает средства?

— Иногда. В зависимости от ситуации. Насколько важна цель? Насколько омерзительны средства?

Железный Конь сидел, сгорбившись над своей нетронутой порцией, а его локти почти доставали до краев стола.

— Сандос, — спросил он после короткой паузы, — есть ли хоть что-то, что убедит тебя лететь с нами на Ракхат?

Эмилио фыркнул и, подняв свой стакан, сделал глоток.

— Честно говоря, не думаю, что смогу выпить столько, чтоб это показалось мне хорошей идеей, — пробормотал он, — но можно попытаться.

— Джулиани и папа — они оба верят, будто Бог хочет, чтобы ты вернулся туда, — настаивал Дэнни. — Д. У. Ярбро сказал, что однажды ты вступил с Богом в брак…

— Ницше, конечно, стал бы утверждать, будто я вдовец, — решительно перебил Эмилио. — Я же считаю, что я в разводе. Причем расставание не было дружеским.

— Сандос, — осторожно сказал Дэнни, — даже Иисус думал, что Бог его оставил.

Откинувшись на спинку стула, Эмилио уставился на него с холодным презрением боксера, готового уложить более слабого противника.

— Лучше не затевай со мной таких разговоров, — посоветовал он, но Железный Конь не отвел взгляд.

Сандос пожал плечами: я тебя предупредил.

— Для Иисуса все завершилось в три часа, — тихо произнес он, и Дэнни моргнул. — С Богом у меня все, Дэнни. Если ад — это отсутствие Бога, то мне там понравится.

— Дочь моего брата Уолтера утонула, — сказал Дэнни, отодвигая в сторону стакан с ромом. — Ей было четыре года. Через полгода после похорон Уолт подал на развод. Его жена не была виновата, но Уолту надо было кого-то обвинить. Следующие десять лет он провел, пытаясь упиться до смерти, и в конце концов этого добился. Перевернулся на своей машине как-то ночью.

Прояснив свою позицию, он добавил с сочувствием:

— Наверное, ты очень одинок.

— Был, — откликнулся Сандос. — Теперь нет.

— Передумай, — попросил Дэнни, наклонившись вперед. — Пожалуйста. Летим с нами.

Не веря собственным ушам, Эмилио хмыкнул.

— Дэнни, я женюсь через двадцать пять дней! — Он взглянул на часы. — И тринадцать часов. И одиннадцать минут. Но кому это интересно?

Его улыбка увяла, когда он посмотрел на Железного Коня; было странно и трогательно видеть этого огромного, вовсе не эмоционального человека на грани слез.

— Почему это так важно для тебя? — спросил Эмилио. — Ты боишься? Дэнни, у вас гораздо больше шансов справиться, чем было у нас! Да, вы будете ошибаться, но, по крайней мере, не повторите наших ошибок.

Железный Конь глядел в сторону, его глаза блестели.

— Дэнни, — решился спросить Эмилио, — есть что-то еще?..

— Да. Нет… Я не знаю, — в конце концов сказал Дэнни. — Мне… мне нужно об этом подумать… Но… Не доверяй никому из Джулиани, Сандос.

Эмилио озадаченно нахмурился. Кажется, Дэнни считал, что раскрывает большой секрет, но все знали, что семья отца Генерала возглавляет каморру. Пытаясь найти выход из затруднительной ситуации, Эмилио сменил тему:

— Слушай, Джон интересовался особенностями синтаксиса руанджи, и я собрал для него кое-какие заметки, но помню, что работал над чем-то схожим как раз перед… перед резней. Я просил Джулиани сбросить все, что мы послали на Землю, на мой компьютер, но не могу найти файл. Может быть, что-то из моих записей хранится отдельно?

Дэнни, похоже, думал о другом и с усилием переключился на вопрос Сандоса.

— Это было в последней передаче?

— Да. Последнее, что я отправил на корабль.

Дэнни пожал плечами:

— Возможно, все еще в очереди, ожидает отправки.

— Что? До сих пор на корабле? Но почему не было отправлено?

— Данные уходили пакетами, Бортовые компьютеры были запрограммированы хранить ваши доклады и отправлять их группами. Если солнца Ракхата или наше Солнце были расположены не оптимальным образом, компьютер просто задерживал отправку, пока вмешательство звезд не переставало угрожать нормальному прохождению сигнала.

— Вот это новость. Я-то думал, что все уходит, как только мы это записываем, — удивленно сказал Сандос. Прежде он почти не обращал внимания на подобные технические детали. — Значит, данные просто лежали в памяти больше года, пока экипаж «Магеллана» не отправил меня на Землю? Неужто между отправками проходит столько времени?

— Может быть. О небесной механике я знаю не слишком много. Компьютеру требовалось работать с четырьмя звездами. Погоди… люди с «Магеллана» посещали «Стеллу Марис», верно? Может, когда они получали доступ к корабельным записям, то отключили код передачи. — Чем больше Дэнни об этом думал, тем более вероятным оно казалось. Возможно, последний пакет все еще лежит в памяти. Если хочешь, я могу вытащить его для тебя.

— Это может подождать до утра.

— Нет. Ты меня заинтриговал, — сказал Дэнни, радуясь, что может заняться чем-то конкретным. — Работы на несколько минут. Не знаю, почему никто не проверил раньше.

Вместе они направились к стене с приборами, и Железный Конь забрался в память библиотеки «Стеллы Марис».

— Так и есть, приятель, — сказал он через несколько минут. — Смотри. Все еще закодировано и спрессовано.

Дэнни переустановил систему, чтобы распаковать данные, и они стали ждать.

— Ну и ну. Да тут полно всего, — заметил Сандос, следя за экраном. — Что-то еще от Марка. Джозеба будет доволен. Да! Вот это — мое. Я знал, что уже делал эту работу.

Он помолчал, глядя через плечо Дэнни.

— Вот кое-что для тебя, — произнес Сандос, когда на экране начал прокручиваться новый файл. — София работала над торговыми сетями… — Его голос прервался. — Погоди. Погоди, погоди, погоди. Вернись назад! Можешь ты это остановить?

— Нет. Сперва должно распаковаться все… Вот. Закончилось, — сказал Железный Конь.

Сандос рывком отвернулся, тяжело дыша.

— Ни ради ордена. Ни ради Церкви, — прошептал он. — Нет. Нет. Нет. Я же видел ее мертвой.

Дэнни развернулся на стуле:

— О чем ты толкуешь, приятель?

— Ну-ка прочь с дороги, — резко сказал Сандос.

Дэнни освободил стул, и Сандос сел перед дисплеем. Казалось, он собирается с силами, готовясь принять удар. Затем внятно произнес пароль, и на экране вновь отобразился последний набор файлов, поставленных в очередь на отсылку и записанных, хотя это невозможно, спустя месяцы после последней его передачи — около восемнадцати лет назад, еще на Ракхате. — Сандос, что? Что ты увидел? Я не понимаю…

Напуганный бледностью Сандоса, Дэнни перегнулся через его плечо, вглядываясь в файл, светящийся на дисплее.

— О боже, — произнес он бесцветным голосом.

В последние месяцы, изучая доклады и научные статьи, отправленные на Землю группой «Стеллы Марис», Дэниел Железный Конь иногда, со странным ощущением неясной вины, выводил на экран изображения Софии Мендес, специалистки по интеллектуальным компьютерным системам: оцифрованные и переданные по радио акварели, выполненные отцом Марком Робичоксом, натуралистом первой миссии. Самые ранние из них были сделаны во время бракосочетания Софии с астрономом Джимми Квинном, другие рисовались позже, когда классические черты ее лица смягчила беременность. Впервые увидев эти портреты, Дэнни подумал, что Робичокс, должно быть, приукрашивает эту женщину, ибо на последней картине, сделанной всего за несколько дней до кашанской резни, София Мендес была прекрасна, точно с византийского Благовещения. Но когда, для сравнения, Дэнни извлек из архива несколько снимков Софии, то смог лишь признать научную скрупулезность рисунков Робичокса. Интеллект, красота, отвага — все признавали в ней это. Эсктраординарная женщина…

— О боже, — повторил Дэниел Железный Конь, уставясь на экран.

— Даже ради нее, — прошептал Сандос, дрожа всем телом. — Я не вернусь туда.

16

Труча Саи

2047, земное время

— Супаари, ты понимаешь, о чем просишь? — сказала София. — Я не могу обещать, что тебя когда-нибудь вернут домой…

— Вернут домой, — произнес Исаак.

— Я не хочу возвращаться! Незачем возвращаться! Здесь я — ничто. Я меньше, чем ничто…

— Чем ничто, — сказал Исаак.

— Тогда подумай о Ха'анале! — призвала София.

Помянутый ребенок, которому был лишь сезон отроду, спал на ее руках — пушистый шар шерсти и скрытой энергии.

— Есть ли у нее будущее среди моего народа?

— Ди моего народа, — сказал Исаак.

София бросила на него взгляд — ее внимание привлекла редкая ошибка в произнесении слов. Было время, когда звуки голоса Исаака наполняли ее радостью и облегчением; но теперь она знала, что это лишь эхолалия: маниакальное монотонное попугайничанье, бессмысленное и крайне раздражающее.

— Я думаю о Ха'анале, — воскликнул Супаари. — Только о ней и думаю.

— И думаю.

Резко поднявшись с земли, Супаари отошел в сторону — и вновь повернулся к Софии лицом. Его тяжелый хвост мотался за спиной, вычерчивая дугу в палой листве. Похоже, он делал это неосознанно, но за последние несколько месяцев София видела такой жест достаточно часто, чтобы понять: это заявление своего права на территорию. Супаари показывал, что не отступит в споре.

— София, никто не женится на дочке вахаптаа. А если мы остаемся тут, среди руна, Ха'анала — все равно что мертвая. Я сам как мертвый — хуже, чем мертвый! Мы, все четверо, пойманы в ловушку здесь, среди людей, которые нам чужие…

Супаари умолк и глубоко вдохнул, проверяя запахи.

— Нам чужие, — сказал Исаак.

София напряженно следила, как Супаари зондирует воздух. Они вслушивались, выискивая звуки, издаваемые их покровителями руна, просыпавшимися после полуденной сиесты, но ничего не выловили, кроме обычного шума, производимого зверьем и пышной флорой, окружавшей хижину, где София скрывалась несколько дней каждого месяца, когда ее запах делался для руна неприятным. Иногда она и Супаари приходили сюда просто затем, чтобы на какое-то время сбежать от других; и даже в здешнем уединении они говорили по-английски — как родители Софии говорили в Стамбуле на иврите, когда она была ребенком.

Сегодня за ними последовал один Исаак. Лишь так он выражал свое желание находиться среди людей: готовностью идти за матерью и ее другом, не глядя на них, но подстраиваясь под их направление и скорость, замирая, когда они останавливались, и неподвижно сидя на траве, пока они снова не трогались с места. Казалось, Исаак не помнит об их существовании, но постепенно в Софии крепла убежденность, что он понимает гораздо больше, чем показывает своим видом, и временами это ее бесило. Это выглядело так, будто Исаак отказывается говорить, будто он не дарит Софии такой радости именно потому, что она страстно этого хочет…

— Сандос говорил мне, что у вас, на Земле, есть глупое мясо, — сказал Супаари, встревая в ее мысли. — Мясо не-людей…

(«Не-людей».)

— Супаари, здесь столько живности! Ты можешь есть пиянотов. Или кранилов…

(«Кранилов».)

— А как я их схвачу? — холодно спросил Супаари. — Пияноты слишком проворны, а кранилы слишком крупные — они начнут кататься и раздавят охотника. Мы всегда ели только руна, которых можно схватить… — Выстрелив хватательной ступней, он сдавил лодыжку Исаака. — Видишь? — буркнул Супаари с раздражением и мукой. — Мы приспособлены лишь для добычи столь же медлительной, как этот ребенок! Если бы руна не приходили к нам, дабы их убивали, через сезон в городах наступил бы голод. Вот почему нам приходится их разводить. Они нам нужны…

— Супаари, отпусти Исаака.

Привычная вялость Исаака сменилась полной неспособностью двигаться, но он не закричал и не заплакал от страха. Мгновенно выпустив мальчика, Супаари уронил уши в знак извинения, Исаак никак не прореагировал, но София выдохнула и вскинула взгляд на джана'ата, маячившего над ней.

— Вернись сюда и сядь, — сказала она ровным голосом, а когда Супаари повиновался, София продолжила: — Есть и другие способы охотиться! Руна могут изготовить для тебя капканы. Или ловушки.

— Ловушки, — произнес Исаак столь же монотонно, как и раньше.

— Возьми нас на свою Землю, и мы с дочерью сможем есть плоть животных без стыда, — настойчиво произнес Супаари. Встав на колени, он уставился на малышку, лежавшую на руках Софии, но затем поднял глаза. — София, я никогда не смогу вернуться к своим. Я никогда не смогу быть таким, каким был раньше. Но и с руна я вряд ли смогу остаться. Они хорошие. Это великодушный народ, но…

— Но.

На сей раз оба обратили внимание на слово, произнесенное Исааком, и оно повисло в воздухе вместе со всем несказанным, что за ним таилось.

Потянувшись, София тыльной стороной кисти провела вдоль волчьей щеки.

— Знаю, Супаари. Понимаю.

(«Понимаю».)

— Думаю, с твоим народом я смогу жить. Ха'ан. Твой Джимми. Джордж. Вы были друзьями мне, и я смогу…

Он снова умолк, набираясь мужества и отбросив голову назад, чтобы посмотреть на нее с горделивой высоты.

— Я хочу найти Сандоса и подставить ему свое горло.

Она попыталась что-то сказать, но прежде, чем Исаак успел повторить его слова, Супаари решительно продолжил:

— Если он меня не убьет, тогда Ха'анала и я будем жить с вами и узнаем ваши песни.

— Узнаем ваши песни, — сказал Исаак. При этом он взглянул на взрослых — мгновенная вспышка прямого внимания, столь мимолетная, что ее никто не заметил.

— Куда идешь ты, туда иду я, и твои пути станут моими путями, — грустно пробормотала София на иврите. Мама, подумала она, я знаю, что у него хвост, но, полагаю, он хочет перейти в другую веру.

Как она могла сказать «нет»? Из-за крохотного шанса, что на ее радиомаяк могут откликнуться незнакомые ей земляне, София прождала шесть бесконечных, бесплодных месяцев. А прямо здесь, так близко, что она могла ощущать тепло его тела, находился человек, которого она знала, который ей нравился, которого начинала понимать. Менее чужой для нее, чем собственный сын; более похожий на нее, чем она могла вообразить несколькими годами раньше; столь же стыдящийся выявить, что его благодарности недостаточно, дабы побороть гложущую потребность думать о чем-то, не отвлекаясь на нескончаемый разговор, сделать хоть один жест, который бы не заметили и не прокомментировали, пойти куда-то, не навлекая на себя мягкое, но настойчивое беспокойство руна, сопровождавшее любую попытку отделиться от группы.

— Ладно, — сказала она наконец. — Если ты и вправду считаешь, что для Ха'аналы так будет лучше. Если ты хочешь этого…

(«Хочешь этого».)

… — Да. Хочу.

(«Хочу».)

Они еще посидели, думая каждый о своем.

— Пора возвращаться в деревню, — наконец сказала София. — Скоро красный свет.

(«Скоро красный свет. Супаари поет».)

Она чуть не пропустила это — настолько привыкла не замечать монотонный голос своего сына.

Супаари поет.

Чтобы поверить, ей пришлось воспроизвести эти звуки в своей голове. «Боже мой, — подумала София. — Исаак сказал: «Супаари поет»».

Она не заключила сына в объятия, не завопила, не заплакала, даже не шевельнулась, лишь посмотрела на Супаари, столь же удивленного, как она, и столь же неподвижного. Слишком часто она видела, как Исаак будто ускользает куда-то — неким таинственным образом оказывается Не Здесь, когда к нему прикасаются.

— Да, Исаак, — произнесла София обыденным голосом, словно это был нормальный ребенок, который просто высказал свое мнение, желая, чтобы мать это подтвердила. — На втором закате Супаари поет. Для Ха'аналы.

— На втором закате Супаари поет. — Затаив дыхание, они — ждали. — Для Исаака.

Моргнув, Супаари приоткрыл рот — настолько человеческая реакция, что София чуть не рассмеялась. Держа в руках его дочь, София подняла голову: «Для Исаака, Супаари».

Тогда он встал и подошел к Исааку ближе, внимательно следя за гладкими маленькими мышцами, высматривая едва различимый трепет, обычно предшествующий бегству. Благодаря некоему инстинкту, прежде никогда не применявшемуся для таких целей, Супаари знал, что к мальчику не следует поворачиваться лицом; поэтому он опустился рядом с Исааком на колени и негромко запел.

София затаила дыхание, когда раздались первые ноты вечернего напева, добавившись к лесному хору криков и воплей, жужжания и свиста, напоминавшего звуки флейты. Слушала, как к басу Супаари, мелодичному и изменчивому, присоединилось сопрано ребенка, безошибочное по тону, наизусть помнившее каждую ноту, — в чудесной гармонии. Смотрела своим единственным, близоруким, затуманенным слезами глазом в лицо сына, сияющее в розовом свете: преображенное, живое — впервые по-настоящему живое. И благословляла Бога своих предков за то, что даровал им жизнь, что поддерживал их, что позволил им дожить до этого нового сезона.

Когда песня закончилась, София наполнила легкие воздухом, который был словно пропитан музыкой. Ровным голосом, с мокрым от слез лицом, София Мендес спросила сына:

— Исаак, а хочешь узнать другую песню?

Он не взглянул на нее, но, поднявшись с поразительными устойчивостью и балансом, присущими ему с самой первой попытки ходить, подошел ближе. Глядя в сторону, ее похожий на эльфа сын поднял маленькую руку и прикоснулся к губам Софии пальцем, изящным, точно крыло стрекозы. Да, пожалуйста, говорил он единственным доступным ему способом. Другую песню.

— Ее наш народ пел на рассвете и закате, — сказала София и возвысила голос в древнем призыве: — Sh'ma Yisrael! Adonai Eloheynu, Adonai Echad.

«Слушай, Израиль! Господь, Бог наш, Господь один есть».

Когда она замолчала, палец вновь коснулся ее губ; поэтому София запела снова, и теперь к ее голосу примкнул голос сына — наизусть помнивший каждую ноту.

Когда все кончилось, София высморкалась в пригоршню скомканных листьев и вытерла мокрую половину лица о плечо, прикрытое футболкой Джимми. Несколько секунд она трогала пальцами мягкую, потертую ткань, ощущая благодарность хотя бы за такой контакт с отцом Исаака. Затем София встала.

— Пошли домой, — сказала она.

Местонахождение посадочного катера «Магеллана» София определила давно, через ретранслятор орбитального корабля, активизировав радиомаяк катера, чтобы его засекли подпрограммы глобального позиционирования орбитальных спутников и передали эти координаты на ее компьютерный блокнот. Оставленный аппарат находился лишь в нескольких километрах от Кашана. Насколько София могла судить, проверив его бортовые системы, катер был надежно заперт, имел запасы топлива, достаточные для возвращения на орбиту, и казался исправным. Включив связь, она обнулила дато-временную отметку, установила ретранслятор на бесконечный повтор и записала новое послание: «Говорит София Мендес из экипажа «Стеллы Марис». Сегодня пятое марта две тысячи сорок седьмого года — по земному времени. Сто шестьдесят пять суток местного времени я ждала отклика на свой сигнал от любого землянина, находящегося на Ракхате. Данным посланием я извещаю, что через пятнадцать ракхатовских дней планирую покинуть планету, использовав посадочный катер «Магеллана» для перелета на корабль-носитель. Если к этому сроку вы не доберетесь до катера, то останетесь здесь. Сожалею, но больше ждать не могу».

Сообщить Канчею и остальным о своем намерении покинуть Ракхат ей было непросто, но, к ее облегчению, у руна это не вызвало большого горя.

— Кое-кому было интересно, когда же ты отправишься домой, — сказал Канчей. — Тебе понадобится привезти своим людям товары, или они решат, что твое путешествие было неудачным.

Так ей напомнили, что руна всегда думали, будто иезутский отряд прибыл с Земли просто для торговли. А внезапное решение Супаари лететь с ней было, по их мнению, благоразумным намерением заняться бизнесом за границей, где ему не угрожал смертный приговор.

Иезуитская миссия пришла именно к такому финалу, и Софию это устраивало; в конце концов, она была практичной женщиной и дочерью экономиста. Торговля была самым древним стимулом для исследования новых земель, и Софии эта причина казалась сейчас вполне достойной. А ее претенциозные мысли о высокой цели были, похоже, всего лишь жаждой значимости. Бредовый, но действенный способ справиться со страхом, вызванным перспективой умереть тут в одиночестве и забвении.

Месяцы ожидания София проводила, занимаясь всесторонней подготовкой к путешествию домой. Консультируясь с Супаари, она составила списки легких, компактных товаров и научных образцов, которые, по ее мнению, имели больше шансов представлять на Земле материальную или научную ценность: драгоценные камни биологического происхождения, вроде жемчуга или янтаря, но существующие лишь на Ракхате; маленькие и простые, но изящные чаши и блюда, вырезанные из здешних раковин и древесины; образцы почвы, семена, клубни. Текстильные изделия изумительной сложности; многоцветная керамика, поражающая красотой и выдумкой. Растительный экстракт, обезболивающий раны и ускоряющий заживление — он помог даже Софии. Ювелирные изделия. Образцы духов. Герметично упакованные образцы мехов, непроницаемых для любого ненастья; технические руководства, предоставленные химиками, а также формулы и рисунки, иллюстрирующие технологические процессы, которые, по мнению Софии, известны лишь на Ракхате. Достаточно, чтобы гарантировать финансовую независимость, полагала она, если к тому времени, когда они достигнут Земли, там еще будут существовать патентное право и лицензионные договоры.

Они с Супаари смогут также продавать интеллектуальную собственность: знания рунской и джана'атской культуры, переводческие навыки, уникальные понимание и ракурсы видения, — которую можно будет приплюсовать к бессчетным гигабайтам геологических, метеорологических, экологических данных, все эти годы непрерывно и автоматически собираемых «Магелланом» для пересылки на Землю. Но София не была дурой, а ее представления о родной планете не способствовали наивному оптимизму. Их могут убить сразу при встрече — из страха эпидемии инопланетной болезни или под влиянием ксенофобии. Груз могут конфисковать, а Супаари — запихнуть в клетку, дабы показывать в зоопарке. Ее сына поместят в клинику, а ее саму упрячут за решетку — по приказу первого правительства, с которым они столкнутся.

«Бог, который все это затеял, доведет дело до конца, — подумала София, вспомнив Марка Робичокса. — Возможно, в космическом доке нас встретят иезуиты. Сандос…»

София застыла, ошеломленная тем, как много значит для нее вновь встретить Эмилио, а для него — встретиться с Супаари. «Возможно, — подумала она, — к тому времени Эмилио простит Супаари. Христиане обязаны прощать». Ей вдруг пришла в голову мысль, что, когда ее доклады будут отосланы и в конце концов услышаны на Земле, Эмилио может не раздумывая отправиться за ней, как только будет готов новый корабль. Такой донкихотский поступок в его духе. «Мы можем разминуться!» — поняла она, содрогнувшись от такой мысли.

«Нет, — в конце концов решила София. — Бог не может быть настолько жесток». И она заставила себя думать о другом.

17

Неаполь

Август 2061

— Что не так? — спросил Эмилио, когда Джина закончила убирать со стола после ленча, который прошел в странном напряжении.

— Ничего, — ответила она, хлопоча над раковиной.

— Значит, причина имеется. Даже бывшие священники это знают, — сказал Эмилио с улыбкой — увядшей, когда Джина не ответила.

Они были вместе недолго, но уже ухитрились ввязаться в несколько жарких споров. Они схватывались из-за лучшего способа приготовления риса, из-за надлежащей крепости кофе и разных методик его заваривания, из-за того, годятся ли в пищу артишоки, — Джина утверждала, что они являются свидетельством Божьей милости, в то время как Эмилио заявил, что на эту роль больше подходит хинное дерево. Самым памятным и до сих пор не завершенным был спор, который закончился несусветным ором, а за ним последовало оскорбленное молчание, — спор о том, что является более отупляющим и нудным: футбольный Кубок мира или чемпионат США по бейсболу. «К тому же бейсбольная униформа уродлива», — заявила Джина спустя неделю, и все покатилось по второму кругу. И была действительно замечательная стычка по поводу фасона и цвета костюма, который он наденет на свадьбу. В итоге Эмилио согласился на лацканы, нравившиеся Джине, и поэтому смог отстоять серый шелк, который предпочитал черному, хотя в черном, по мнению Джины, он смотрелся бы потрясающе, — но лишь когда она взяла назад свои слова насчет бейсбольной формы.

Это была потеха! Оба были воспитаны в традициях, где супружеские дебаты считались чем-то вроде театрального представления, и поощряли участие в них Селестины — просто ради удовольствия услышать ее неистовые вопли в поддержку взрослого, который на данный момент был ее фаворитом (статус, по наблюдениям Эмилио, обычно достававшийся тому, кто перечил ей предпоследним).

Но всерьез он и не спорили до сегодняшнего дня, когда Эмилио зашел на ленч, намереваясь помочь им упаковать вещи для поездки в горы с родителями Джины.

Глядя в спину Джины, он нахмурился, затем бросил взгляд на кухонные часы. За годы его отсутствия изменилось множество вещей, но маленькие дети по-прежнему любили мультики.

— Селестина, — спокойно сказал он, — начинается «Я — Бамбини».

И подождал, пока Селестина умчится в свою спальню играть в сегодняшнюю серию ее любимого интерактивного фильма.

— Давай попробуем еще раз, предложил Эмилио, оставшись с Джиной наедине. — Что случилось?

Она круто развернулась — голова вскинута, глаза блестят — и твердым голосом, хотя подбородок дрожал, объявила:

— Ты должен вернуться, чтобы найти Софию!

Эмилио ошеломленно уставился на нее, затем закрыл глаза и медленно вдохнул, опустив руки на стол. Когда он вновь посмотрел на нее, взгляд его был совсем другой: темный, застывший, пугающий.

— Не смотри на меня так, — произнесла она.

— Кто тебе сказал? — спросил Эмилио очень тихо.

— Какая разница, кто сказал? Она жива. Несчастная женщина — она совсем одна! — плача воскликнула Джинна, полная решимости противостоять ему в том самом деле чести, которое, как она боялась, Эмилио станет защищать. — Ты должен вернуться, чтобы ее спасти. Ты нужен ей. И ты любишь ее.

Накоторое время Эмилио молчал, словно бы обратившись в камень.

— Во-первых, — произнес он наконец, — я убью болтуна. Во-вторых, все, что нам известно доподлинно, — это что она была жива в две тысячи сорок седьмом. В-третьих, «Джордано Бруно» доберется до Ракхата лишь через семнадцать лет. Шансы, что она доживет одна на чужой планете до возраста в семьдесят один год, почти нулевые. В-четвертых…

— Не надо!

— В-четвертых! — звенящим голосом произнес он, вставая. — София Мендес была самой компетентной личностью, которую я когда-либо встречал. Уверяю тебя, идея, что из всех людей она нуждается именно во мне, покажется ей смехотворной! В-пятых, да, я любил ее! Кроме того, я любил Энн, Аскаму. Я не женился ни на ком из них… Джина, посмотри на меня! — закричал Эмилио, терзаясь тем, что она в нем усомнилась, и злясь, что кто-то попытался вбить меж ними этот клин. — Если София Мендес каким-то чудесным образом сейчас войдет в эту дверь — живая, здоровая и в расцвете своей юности — это не изменит ничего между тобой и мной. Ничего!

Джина лишь сильнее заплакала, с вызовом глядя на него мокрыми глазами. Раздосадованный, Эмилио круто повернулся и, подойдя к кухонному столу, стал искать среди разбросанных вещей код, написанный на клочке бумаги.

— Кому ты звонишь? — рыдая, спросила Джинна, когда он включил телефон.

— Мэру. Я хочу, чтобы он приехал. Немедленно. Мы поженимся сегодня. Потом позвоню портному и отменю заказ на этот чертов костюм. Затем убью Винченцо Джулиани, а заодно и Дэниела Железного Коня…

— Почему мама плачет? — спросила Селестина, стоя со сжатыми кулачками в дверном проеме кухни и сердито глядя на него.

Джина поспешно вытерла глаза.

— Это ничего, cara

— Это не ничего! Это важно, и она имеет право знать, — перебил Эмилио, сам понимавший очень мало в своем искореженном детстве. Отменив вызов, он постарался взять себя в руки. — Селестина, твоя мама боится, что я могу ее оставить. Она думает, cara, что я могу любить кого-то сильнее, чем ее.

— Но ты же любишь. — Похоже, Селестина пришла в замешательство. — Сильнее всего ты любишь меня.

Подавив улыбку, Джина повернулась к Эмилио.

— Ну давай, — сказала она, с вызовом глядя на него затуманенными глазами, и громко шмыгнула носом. — Ответь.

Эмилио бросил на нее взгляд, достойный бильярдного аса, объявляющего, что сейчас он загонит шар в угловую лузу, сыграв от борта.

— Ты, — с безупречной выдержкой сказал он Селестине, — моя самая лучшая малышка, а твоя мама — моя самая лучшая жена.

Вскинув брови, Эмилио повернулся к Джине, с ожиданием глядя на нее, и получил кивок щедрого, хотя несколько подмоченного одобрения. Удовлетворенный, он снова принялся искать код, бормоча:

— Точнее, она будет моей самой лучшей женой, как только я вызову сюда мэра…

— Нет, — сказала Джина, придержав его руку и склонив голову на плечо Эмилио. — Все в порядке. Наверное, мне просто нужно было это услышать. Мы можем подождать до сентября. — Снова засмеявшись, она вскинула голову, убирая волосы за уши и вытирая глаза. — И не смей отменять заказ на костюм!

«Предсвадебная нервозность», — подумал Эмилио, глядя на нее. Последнее время Джина была чрезмерно эмоциональной, а эта история с Софией и вовсе ее расстроила. Проклиная свои руки и скрепы, он осторожно сжал ее плечи.

— Я не Карло, Джина. Я никогда тебя не оставлю, — прошептал Эмилио, вглядываясь в ее лицо, чтоб увидеть, поверила ли она.

Притянув ее к себе, Эмилио вздохнул, думая: «Похоже, не все прежние счета оплачены». Затем он через плечо Джины посмотрел на Селестину и сказал громче, чтобы слышали обе:

— Я люблю тебя, люблю Селестину, и я ваш навеки.

— Что ж — со звучными интонациями семидесятилетней важной дамы произнесла Селестина, которой еще не исполнилось шесть — я определенно довольна, что мы с этим разобрались.

Открыв рты, Джина и Эмилио уставились друг на друга, а малышка тем временем убежала из кухни, вернувшись к своим мультфильмам.

— Я никогда этого не говорила. Это ты сказал? Где она это подслушала? — ошеломленно спросила Джина.

Эмилио уже смеялся.

— Классно! Неужели не узнала? Валерия Голино — «Графиня»! — воскликнул он. — Погоди… ты заснула на диване, а мы с Селестиной смотрели этот фильм в прошлую субботу. — Эмилио покачал головой, страшно довольный, что Селестина переняла одну из его привычек. — Она подражала Валерии Голино. Здорово!

Трудно поддерживать тон высокой драмы в доме с детьми, особенно с такими, которые научились пародировать Голино. Этот день они провели, споря с Селестиной по поводу минимального количества игрушек (четыре) и минимального числа нарядных платьев (одно), необходимых для двухнедельного отдыха в горах. Помощь Эмилио сводилась главным образом к тому, что он развлекал Селестину, дабы та не мешала Джине, — пока к Селестине не пришла поиграть Пиа, ее лучшая подруга, и тогда ему велели складывать все платья, которые были выложены на кровать для последующей упаковки.

— У тебя отлично получается, — заметила Джина, искавшая в ящике комода нижнее белье, которое не вызовет возмущения у ее матери.

— Неплохо, — согласился Эмилио и добавил: — Не зря я работал в прачечной… Хочешь, поеду с вами?

Удивленная, Джина медленно выпрямилась.

— А если тебя узнают?

— Надену темные очки, шляпу и перчатки, — сказал он.

— И плащ? — предположила она сухо. — Caro, август на дворе.

— А если вуаль? — беспечно спросил Эмилио, продолжая укладывать одежду. — Ничего кричащего — не надо вышитого шелка, унизанного золотыми монетами. Что-нибудь простое, но со вкусом. — Последовала пауза. — Возможно, серебряные монеты…

Укладывая кофточки в ее сумку, он выпалил:

— Узнают, так узнают! Разберусь.

Они слышали, как во дворе кричат и смеются две малышки. Но сам дом казался очень тихим. Джина подошла к кровати и села, наблюдая за его лицом. Эмилио опустился рядом с ней.

— Ну ладно, — признал он уже без самонадеянности, — может, это не такая хорошая идея.

— Ты должен закончить для иезуитов проект по к'сану. Они скоро улетают, — заметила она. — Может, поедем в горы в следующем году?

Опустив голову, Эмилио завесил волосами глаза и прощупал свои болевые точки, оценивая, насколько хватит его сил.

— В октябре орден собирается опубликовать научные статьи, — сказал он. — Я думал, что лучший способ действительно все прояснить — это созвать пресс-конференцию. Потратить целый день, если потребуется. Столько, сколько это займет. Покончить с этим. Ответить на каждый чертов вопрос, который мне зададут…

— А потом вернуться в свою семью.

Взяв его лицо в ладони, Джина вгляделась в темные глаза, наблюдая, как отступают сомнения и страх.

— Танцы еще в моде? — внезапно спросил Эмилио. — Я хотел бы как-нибудь пригласить тебя на танец.

— Да, caro, — заверила она. — Танцы в моде.

— Хорошо, — сказал он и наклонился, чтобы ее поцеловать, но лишь закрыл глаза и прижался к ее лбу своим.

В этот момент дверь кухни со стуком распахнулась, и по коридору к ним покатилась приливная волна шума. На пороге спальни возникла Селестина — волосы растрепаны, лицо розовое от жары.

— Мы умираем с голоду! — драматично воскликнула она и продемонстрировала это, изящно обрушившись к их ногам.

— Обрати внимание, — сказал Эмилио матери «умирающего лебедя», — она постаралась упасть на ковер в спальне, а не на кафельный пол коридора.

Не открывая глаз, Селестина хихикнула.

— Приготовьте нам макароны с сыром, — упрашивала Пиа, прыгая на месте и умоляюще стискивая руки. — Как в прошлый раз. Ну пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. И побольше молока!

Джина улыбнулась, качая головой, а две разошедшиеся малышки уже тянули Эмилио на кухню.

— Пиа, позвони маме, — услышала Джина, как он говорит своим голосом самого лучшего папы. — И спроси, можно ли тебе остаться на ужин. Селестина, а ты накрывай на стол. Побольше молока, дамы говорят! И почему нет коровы, когда она нужна…

В конце концов пришло время укладывать Селестину спать, и, когда Джина выключила свет и поправила дочке одеяло, Эмилио, расчистив себе место, уселся среди кукол и игрушечного зверья. Из пустоты он извлек серебряную коробочку, которую один из каморрских охранников купил для него в Неаполе, и поднял ее повыше, чтобы Селестина могла рассмотреть.

— Это для меня? — спросила она, не скрывая восторга.

— Для кого же еще? — откликнулся Эмилио и улыбнулся Джине, наслаждаясь ее недоумением. — Это волшебная коробка, знаешь ли, — сообщил он, сохраняя на лице серьезность, но сияя глазами, пока Селестина вглядывалась в крохотные, искусно нарисованные цветы на декорированной крышке. — Ты можешь хранить в ней слова.

Малышка посмотрела на него с изрядным скепсисом, и Эмилио улыбнулся ее поразительному сходству с матерью.

— Будь любезна, помоги открыть крышку, — попросил он.

Эмилио собирался сделать это сам, но мелкие точные движения иногда были для него мучительно трудными. «Неважно, — подумал он, — буду перестраиваться на ходу».

— Приготовься, потому что тебе нужно будет положить крышку на место очень быстро — после того как я скажу слова.

Захваченная игрой, Селестина напряглась и поднесла коробку к его губам. Глядя на Джину, он прошептал:

Tiamo, cara, — затем крикнул: — Быстро! Закрывай!

Завизжав, Селестина поспешно захлопнула крышку.

— Фью! Чуть было не упустили. Теперь, — сказал Эмилио, забирая у нее коробку, — постучи по крышке и сосчитай до десяти.

— Зачем?

— Зачем, зачем!.. Мы мало лупим этого ребенка, — пожаловался он улыбающейся Джине. — В мое время дети делали, что им велят, не задавая вопросов.

Селестину это не убедило.

— Зачем? — настаивала она.

— Чтобы слова понимали, что им нужно оставаться внутри, — сказал Эмилио сердитым голосом: дескать, любой глупец это знает! — Делай, что тебе говорят. Стукни по крышке и сосчитай до десяти! — повторил он, протянув к ней коробку, балансируя ею на ремешке скрепы.

Она больше не замечает моего увечья, вдруг осознал Эмилио. Даже Пиа привыкла.

Удовлетворившись ответом, Селестина стукнула и сосчитала. Он вручил ей коробку.

— Теперь открой и приложи к уху.

Маленькие пальцы приоткрыли крышку, а овальное личико, отображение лица ее матери, застыло, когда она сунула коробку в светлые кудри возле золотистого ушка, усыпанного летними веснушками.

— Я ничего не слышу! — получив подтверждение своему скепсису, объявила Селестина. — Думаю, ты меня разыгрываешь.

Эмилио выглядел возмущенным.

— Попробуй еще раз, — сказал он и прибавил: — Но теперь слушай сердцем.

В магической тишине спальни маленькой девочки они, все трое, услышали его слова: «Tiamo, cara».

Прежде чем угомониться, Селестина попросила воды, напомнила матери про ночник, сообщила Эмилио, что будет держать коробку под подушкой, и еще раз попросилась в туалет, а затем попыталась затеять дискуссию о поведении монстра-под-кроватью, что могло бы задержать «Спокойной ночи!» еще на пять минут, но это не сработало.

Наконец прикрыв дверь, они оставили Селестину со «сладкими снами», и Джина перевела дух, чувствуя себя обессиленной, но счастливой.

— Ты станешь лучшим отцом в мировой истории, — со спокойной убежденностью сказала она, обняв Эмилио.

— Не сомневайся, — заверил он, но Джина ощутила неладное.

Эмилио явно не торопился в их спальню и в конце концов сказал, криво усмехаясь:

— Если б у тебя сегодня разболелась голова, это избавило бы меня от большого конфуза.

Она отступила на шаг.

— Руки?

Глядя в сторону, он слегка пожал плечами и начал было извиняться, но Джина прижала палец к его губам:

Caro, у нас впереди целая жизнь.

И, по правде сказать, она действительно чувствовала себя неважно, поэтому, когда они направились к кухонному столу, Джина сменила тему:

— Дон Винченцо сказал, что в мае они нашли для тебя еще одного хирурга, но ты даже не стал с ним встречаться. Почему, caro!

Эмилио плюхнулся на стул — лицо каменное, дыхание неглубокое.

— Ты практически здоров. Эмилио, хирурги творят чудеса. Могут покрыть кисти искусственной кожей, переместить сухожилия, чтобы использовать неповрежденные нервы. Твои руки стали бы работать намного лучше.

— Я привык к скрепам. — Он распрямился с некоторым вызовом. — Послушай. Я достаточно натерпелся, ясно? Не хочу опять учиться с нуля пользоваться своими руками.

Именно так он ответил отцу Генералу. Джина подождала, давая ему время произнести остальное. Когда Эмилио промолчал, она ответила на это невысказанное возражение и, увидев, как его глаза скользнули в сторону, поняла, что угадала.

— Фантомная невралгия не будет усиливаться — возможно, даже станет слабее.

Эмилио откликнулся не сразу.

— Я подумаю об этом, — сказал он, моргая. — Не сейчас. Мне нужно время.

— Может, после Нового года, — мягко предложила Джина.

— Может быть, — произнес Эмилио. — Не знаю. Может быть.

Настоятельной необходимости в операции не было, Джина просто хотела видеть его здоровым, поэтому она не стала упорствовать. Когда Сандос только вернулся на Землю, у него была цинга, и соединительная ткань была слишком непрочной, чтобы допустить хирургическое вмешательство; но чем дольше он ждет, тем здоровее делается и тем быстрей будет проходить заживление. С тех пор, как ему искалечили кисти, прошло уже три года. Еще шесть месяцев роли не играют.

Напоследок, прежде чем Эмилио отправился в свою квартиру, они поговорили о соглашении, заключенном им с юридической фирмой в Кливленде и банком в Цюрихе, которое предоставляло Джине свободный доступ ко всем его счетам.

— А ты не хочешь подождать до свадьбы? — спросила она, стоя в проеме.

— Зачем? Ты собираешься сбежать с этими деньгами? — ответил он. Джина едва различала его в темноте. — Я просто хочу, чтоб ты сводила своих родителей пообедать. В какое-нибудь милое место. И скажи им, что это была моя идея! Хочу произвести хорошее впечатление. Зять должен думать о подобных вещах.

Она засмеялась и провожала Эмилио взглядом, пока его фигура не растворилась в безлунной ночи.

После того как Джина уехала, они каждый день обменивались новостями, хотя ближе к концу второй недели Эмилио был завален работой по программам к'сана и старался успеть к последнему сроку, который назначил себе на конец месяца. К моменту, когда Джина и Селестина вернулись в Неаполь, с их последнего разговора минуло два дня. Открыв дверь, Джина сразу позвонила Эмилио, но номер оказался отключен. Дабы убедиться, что код набран правильно, она повторила звонок, а затем, как только занесла багаж в дом и позаботилась о неотложных нуждах Селестины, поехала к его квартире, раз за разом говоря себе, что опасения беспочвенны.

Главное здание приюта не было покинуто, как почему-то боялась Джина, но в резиденции не осталось никого, кого она знала. Брат-мирянин, сменивший Косимо в трапезной, был вьетнамцем, и из его итальянского Джина не могла понять ни слова. Дверь в квартиру Эмилио была заперта, а с окон исчезли герани. Она требовала объяснений, плакала, кричала, обвиняла, но всюду наталкивалась на omerta — молчание Юга. Ее младшей дочери исполнилось почти десять лет, когда Джина наконец поняла, что произошло.

18

«Джордано Бруно»

2061–2062, земное время

— Сандос, я-то полагал, что дуться — ниже вашего достоинства, — с холодной веселостью заметил Карло Джулиани, глядя, как Нико д'Анджели проверяет показатели химического состава крови, прежде чем подрегулировать капельницу, вставленную в руку Сандоса. — Сами виноваты. Вам предоставили все шансы участвовать в проекте по своей воле. А нынешняя ваша позиция не даст вам ничего, кроме пролежней и заражения мочевого пузыря.

Изящно прислонившись к звуконепроницаемой перегородке судового лазарета «Джордано Бруно», Карло изучал неподвижное смуглое лицо и не видел в нем вялости, свойственной коме, или сонной расслабленности. Это было чистое упрямство.

— Вы любите оперу, Сандос? — с любопытством спросил Карло, когда Нико, мурлыча «Nessun dorma»,[20] приступил к обтиранию тела губкой. — Большинство неаполитанцев без ума от оперы. Мы обожаем страсти, конфликты — жизнь, протекающую с размахом.

Он подождал с минуту, следя за закрытыми глазами Сандоса, пока Нико, поднимая безвольные конечности, с осторожной умелостью протирал подмышками и в паху.

— Джина никогда не любила оперу, — вспомнил Карло. — Называла ее «грандиозной чепухой». Весьма скучная маленькая домохозяйка — эта Джина. Вам следовало бы меня благодарить, Сандос. Я спас вас от чудовищной скуки! Вы бы недолго радовались, сидя вместе с ней дома, поедая пасту и жирея. Вы и я предназначены для большего.

Закончив с обтиранием, Нико отложил мочалку в сторону и на несколько минут накрыл Сандоса простыней, чтобы просушить, после чего вновь прикрепил электроды. Никуда не торопясь, Карло дождался, пока кардиомонитор начнет размеренно щелкать, затем снова заговорил.

— У нас с вами много общего — даже помимо совместного пользования Джиной, — заметил он и удовлетворенно улыбнулся, когда темп щелчков резко ускорился. — Например, нас обоих презирали отцы. Папа называл меня Чио-Чио-Сан. Намек на «Мадам Баттерфляй», разумеется. Он как бы обвинял меня в легкомысленном порхании по жизни. С первого же дня я был для него горьким разочарованием. Как и ваш, мой отец видел во мне лишь свидетельство неверности жены. Тут, наверно, наш опыт разнится: мою мать обвиняли несправедливо. Но для папы всегда было легче предположить, будто я — не его, чем принять, что я — не он.

— Благоволивший к Беллини, Нико переключился на «Норму»: «Me protegge, me difende…».[21]

— У меня получалось все, за что бы я ни брался, — без ложной скромности сообщил Карло. — Каждый преподаватель, у которого я учился, проявлял ко мне интерес. Каждый предполагал, что я стану его протеже, — инженер, биолог или пилот. Когда я отказывался идти по их стопам, они осуждали мое непостоянство и вероломство, вместо того чтобы признать, что разочарованы, поскольку не оправдались их надежды разжиться последователем. Но я не являюсь чьим-то учеником. Моя жизнь принадлежит мне, и я не следую по чужим тропам.

Нико сдвинулся к подножию кровати, чтобы сменить мочеприемник. В тесном пространстве медицинского отсека такая операция требовала сноровки, но Нико был методичным и аккуратным человеком, выполнявшим по одному делу за раз, следовавшим установленному порядку, и он уже приспособился выполнять этот маневр, не причиняя пациенту лишнего беспокойства.

— Я знаю, что вы думаете, Сандос: мания величия, — продолжил Карло, не питая иллюзий. — Люди вроде вас или моего отца добиваются успеха в узкой сфере деятельности. Вы с юности нацелены на что-нибудь одно, достигая многого, притом быстро, и презираете тех, кто не сфокусирован таким же образом. Мой отец, к примеру, стал править Неаполем, когда ему еще не было тридцати, — весьма замечательное восхождение к власти, — признал Карло. — К сорока годам он контролировал бизнес, составлявший восемнадцать процентов валового национального продукта Италии, — с годовым доходом большим, чем у «Фиата». В сорок два — всего на год старше, нежели я сейчас, — Доменико Джулиани стал главой империи, чьи щупальца простирались во все страны Европы, в Южную Африку и Америку, на Средний Восток и Карибы. Империи большей, чем у Александра, — мой отец напоминал мне об этом почти каждое утро, за завтраком.

Карло ненадолго умолк. Затем распрямился и пожал плечами.

— Но истинное величие, Сандос, зависит от того, насколько человек соответствует времени. Многосторонность может быть достоинством! Например, в эпоху Ренессанса я бы преуспевал. Торговый принц! Человек, способный написать песню, вести войну, построить катапульту и хорошо танцевать. Даже мой отец вынужден был признать, что подготовка этого предприятия требовала талантов во многих сферах. Политика, финансы, техника…

Закончив работу и две арии, Нико посмотрел на своего патрона.

— Молодец, — выдал Карло ожидаемую реплику. — Можешь идти, Нико.

Он подождал, пока Нико уйдет, затем встал и подошел к кровати.

— Видите, Сандос? Зная ваши недостатки столь же хорошо, как ваши сильные стороны, я даже снабдил вас превосходной сиделкой. Возможно, не столь трогательно услужливой, как Джина, но вполне пригодной.

Он взглянул на показания приборов, но на сей раз упоминание о Джине не вызвало изменений в показаниях, высвечиваемых на мониторах.

— Необычная ситуация, не так ли? — произнес Карло Джулиани, взирая на человека, который чуть было не женился на его бывшей жене. — Непредвиденная и огорчительная. Вы, возможно, считаете, что я забрал вас у Джины из некоей романтической неаполитанской ревности, но уверяю вас: мне давно нет до нее дела. Просто вы нужны мне больше, чем ей. — Он открыл дверь лазарета, но вышел не сразу. — Не волнуйтесь за Джину, Сандос. Она не долго будет тосковать в одиночестве.

Лишь когда люк лазарета был закрыт и заперт снаружи, показания приборов изменились.

Карло послал за Сандосом троих. Они знали, что тот священник, и поэтому вели себя без опаски. Они видели, что Сандос тощий. К тому же им сказали, что он болен и что его руки практически не работают. Но они не знали, что Сандос сотни раз проигрывал в своих тошнотворных снах именно такую сцену. Раз за разом он наново переживал ее и то, что произошло потом. На сей раз не было ни колебаний, ни глупых надежд, и он нанес противникам повреждения раньше, чем те — неизбежно — его одолели. Недели спустя Сандос с удовлетворением вспоминал, как под его пяткой хрустнула скула, лишь только лицо врага оказалось на дистанции удара, и гнусавый вопль человека, чей нос он сломал, когда смог высвободить локоть.

Сандос пометил их шрамами. Он не сдался без боя.

Пока мог, он гасил удары, напрягал мышцы, заслонялся, чтобы продержаться как можно дольше, а затем нашел свирепое удовлетворение в молчании, ставшем его основным оружием. Пока ехали к космодрому, Сандос был без сознания, потом его какое-то время держали на транквилизаторах — уже на борту «Джордано Бруно».

Но в юности он пробовал похожие средства; наркотический дрейф меж сном и явью был ему знаком и не пугал. Расслабленный и бескостный, когда рядом кто-нибудь возникал, Сандос позволял им думать, будто доза достаточна, чтобы держать его под контролем, а сам выжидал. Случай представился, когда команда была занята последними приготовлениями к уходу с земной орбиты. Зубами вырвав трубку капельницы из своей руки, Сандос несколько минут лежал неподвижно, ожидая, пока в голове немного прояснится, и глядя, как его кровь, смешанная с физраствором, глюкозой и лекарствами, закачиваемыми из капельницы, рассеивается по всему помещению, образуя бледный радужный туман, который вдруг осел на пол, когда включились двигатели и корабль начал ускоряться. Не без труда Сандос высвободился из креплений, удерживавших его на койке при нулевом G, и поднялся, слегка качаясь; затем с тщательным балансированием пьяного, сознающего, Что он пьян, доковылял до приборной панели лазарета, открывавшей доступ к компьютерной системе. Вернуть корабль на Землю он не мог, но мог расстроить планы своих похитителей. Достаточно крохотной ошибки в навигации, чтобы сбить их с курса на годы, и Сандос намеревался изменить в навигационных расчетах одну-единственную цифру.

Его схватили и вновь избили, на этот раз гораздо сильнее, из страха перед тем, что он почти осуществил. Несколько дней после этого в моче Сандоса появлялась кровь, и в ту неделю его не считали нужным связывать.

Ему пришло в голову, что, если бы подобным образом с ним обошлись год назад, он бы уже умер. «Все определяется выбором времени», — горько подумал он.

Последующие дни Сандос лежал неподвижно и молча. Временами, когда дверь лазарета на секунду открывалась, он слышал голоса. Некоторые из них были ему отлично знакомы. Другие были для него новыми, в особенности этот тенор: неотшлифованный и чуть гундосый, с легкой шершавостью, лишавшей верхние его ноты блеска, но точный по тональности, а часто и чарующий. Сандос ненавидел их всех, без оговорок и исключений, — с чистой, раскаленной добела яростью, поддерживавшей его и заменявшей еду, которую он отказывался принимать. И он решил, что лучше умереть, чем быть использованным снова.

Конечно, добиться сотрудничества можно было многими способами. Одно время Карло подумывал, не убить ли Джину и Селестину, дабы ослабить связи Сандоса с Землей, но отверг эту идею. При таких обстоятельствах Сандос скорее совершил бы самоубийство, нежели стал бы искать забвения в космосе. Изучив свою жертву, Карло остановился на разумном сочетании прямого принуждения, умеренной химии и традиционных угроз.

— Обойдемся без вступлений, — бодро произнес Карло, вступая в медицинский отсек однажды утром, после того как Нико доложил, что Сандос спокоен и готов обсудить ситуацию рационально. — Я хочу, чтобы вы работали на меня.

— У вас есть переводчики.

— Да, — с готовностью признал Карло, — но без вашего обширного опыта. Им потребуются годы, чтобы узнать Ракхат, как знаете его вы — на сознательном и подсознательном уровнях. Сандос, я очень долго ждал своего часа. Пока мы совершим это путешествие, но Земле пройдут десятилетия. Я не намерен терять еще несколько лет.

Похоже, Сандоса это слегка позабавило.

— Что вы предлагаете?

Его речь была невнятной. Карло сообразил, что следует уменьшить дозировку.

— Сандос, я здравомыслящий человек. Дабы прекратить нашу вражду, вам будет позволено послать сообщение Джине и моей дочке. Если же вы попытаетесь помешать моим планам или навредить мне каким-то образом, сейчас или в будущем, — с сожалением предупредил Карло Джулиани, — то Джон Кандотти умрет.

— Полагаю, эту разновидность «кнута и пряника» предложил Железный Конь.

— Лишь косвенно, — доверительно сообщил Карло. — Занятный человек — этот Железный Конь. Не завидую ему. Его поставили в трудное положение. Разве не так обычно говорят про иезуитов? Они стоят меж обществом и Церковью, и с обеих сторон в них стреляют… Кстати, о трудных ситуациях: Кандотти находится сейчас в ангаре посадочного катера. Если в течение десяти минут я не отменю приказ, мои люди откроют ворота в вакуум.

Сандос никак на это не отреагировал, но спустя какое-то время спросил:

— А что причитается за активное сотрудничество?

Наклонясь к медицинскому шкафу с зеркальными дверцами, Карло на секунду задумался; его длинноносое узкое лицо под шапкой золотистых, коротко остриженных, но вьющихся волос (прямо оживший Аполлон) сделалось серьезным.

— Конечно, деньги, но… — Он пожал плечами, подтверждая ничтожность такого мотива для состоятельного Сандоса. — И место в истории! Но это у вас тоже есть. Что ж, — продолжил он, снова поворачиваясь к Сандосу, — за активное сотрудничество я готов предложить вам возможность для мести. Или для справедливости — зависит от того, как вы на это смотрите.

Некоторое время Сандос сидел неподвижно, глядя на свои руки. С нескрываемым интересом Карло смотрел, как он распрямил пальцы, а затем позволил им упасть; они смотрелись почти красиво, а похожие на ленточки шрамы напоминали цветом слоновую кость.

— Нервы, идущие к флексорам, по большей части уничтожены. Но разгибающие мышцы, как видите, все еще иннервированы довольно неплохо, — указал Сандос с клинической скрупулезностью: готовясь к первой миссии, он приобрел добавочную специальность медика и анатомию кисти сейчас представлял в деталях.

Снова и снова его пальцы распрямлялись и опадали.

— Возможно, это знак, — сказал он. — Я ничего не способен удержать. Все, что я могу, — это отпускать.

«Как по-дзенски», — подумал Карло, но не произнес вслух. И не потому, что Сандос рассердится, — сейчас его ничто не могло рассердить; хотя меры предосторожности Карло принял, велев Нико ждать за дверью.

— Сотрудничество в чем? — спросил Сандос, возвращаясь к сути.

— Попросту говоря, моя цель — наладить торговлю с варакхати, — сказал Карло. — Груз, который Супаари ВаГайджур отправил вместе с вами на «Стелле Марис», был замечательным во многих отношениях, включая цену, которую музеи и частные коллекционеры готовы платить даже за самый пустяковый предмет рунского производства. Вообразите, чего можно достичь, если этот груз будет составлен со знанием рынка, для которого он предназначен, а не исходя из вкусов джанаатского торговца. Я предполагаю, что данное предприятие сделает меня чрезвычайно богатым и полностью независимым от суждений других.

— А что вы собираетесь экспортировать, дон Карло?

Карло пожал плечами.

— Уверяю вас, большая часть товаров вполне безобидна. Жемчуг, парфюмерия. Конечно, кофе. Растительные вещества с отчетливым запахом — корица, ореган. Бельгийское оборудование для производства лент и тесьмы, способное обеспечивать разнообразные цвета, узоры, варьируемое плетение. Если у руна имеется вкус к новизне, меня ждет успех.

Обезоруживающе улыбнувшись, Карло ждал вопроса: «Тогда зачем вам нужен я?»

Изувеченные кисти перестали двигаться, а цепенящий взгляд уперся в глаза Карло.

— Вы упомянули месть.

— Вы предпочитаете «справедливости» этот термин? Возможно, в конце концов мы сможем вместе вести дела, — добродушно воскликнул Карло. Откинувшись на стуле, он положил ногу на ногу, внимательно следя за пленником. — Сандос, я обдумал отношения меж хищниками и добычей. Меня это заинтересовало. Я утверждаю, что человек добился успеха, когда перестал быть добычей, когда ополчился против хищников и стал хозяином своей судьбы. На улицах Москвы или Рима нет волков, — указал он. — В Мадриде или Лос-Анджелесе нет пум. В Дели нет тигров, в Иерусалиме — львов. Почему в Гайджуре должны быть джана'ата? — Он помолчал, прищурив непроницаемые серые глаза. — Сандос, я знаю, что такое быть жертвой. Так же как и вы. Скажите честно: когда вы смотрели, как джана'ата убивают и поедают рунских младенцев, — это мало походило на то, как медведь ест лосося, не так ли?

— Нет. Совсем не похоже.

— Еще прежде, чем вы покинули Ракхат, некоторые руна начали давать отпор. Консорциум по контактам докладывал: после того как ваша группа продемонстрировала, что тирании можно сопротивляться, по всему южному Инброкару начались мелкие бунты. — Он сделал паузу, искренне не понимая. — Похоже, иезуиты стыдятся этого! Не могу вообразить почему. Ваш Педро Аррупе как-то сформулировал, что несправедливость — это атеизм в действии! Ни одно человеческое общество не вырывало у своих угнетателей свободу без применения силы. Те, кто стоит у власти, редко отдают свои привилегии по доброй воле. Как вы сказали на слушаниях? «Если руна придется восстать против своих джана'атских хозяев, их единственным оружием будет численность». Сандос, мы можем это изменить.

— Оперативная аппаратура связи? — предположил Сандос. — Вооружение, адаптированное к рунским нуждам и производимое на месте?

— Безусловно, я готов предоставить такую техническую поддержку, — сказал Карло. — Но, что важней, я не колеблясь предложу идеологию, необходимую, чтобы вырвать свободу, равенство и справедливость из рук их джана'атских господ.

— Вы хотите править.

— Лишь в качестве промежуточной фигуры. «Ибо все тускнеет, быстро становясь легендой, чтобы вскоре затеряться в полном забвении», — торжественно произнес Карло, цитируя Аврелия. — Тем не менее я не прочь быть увековеченным в рунской мифологии — возможно, в качестве их Моисея! А вы станете моим Аароном, говорящим с фараоном.

— Вот как. Не Южная Италия, — отметил Сандос. — Не Европа — старая развратная шлюха. Целая девственная планета! А ваш отец и не узнает, Карло. Он умрет до вашего возвращения.

— Есть одна веселая мыслишка, — расслабленно произнес Карло. — Из-за которой почти радуешься существованию ада. Я расскажу ему об этом, как только там окажусь. Вы верите в ад, Сандос, или бывшие иезуиты слишком искушены для подобной мелодрамы?

— «О нет, здесь ад, и я всегда в аду. Иль думаешь, я, зревший лик Господень, тысячекратным адом не терзаюсь?»

— Мефистофель! — повеселев, воскликнул Карло. — Моя роль — несомненно… хотя внешне, на него смахиваете вы. Знаете, я всегда считал, что Бог совершил тактическую ошибку, любя нас в совокупности, тогда как сатана готов прилагать изощренные старания, соблазняя каждого индивидуально.

Карло улыбнулся, и красота Аполлона преобразилась неотразимой мальчишеской ухмылкой.

— Идея! — радостно объявил он. — Почему бы нам не развлечься? Давайте измерим наши глубины. Даже в таком путешествии величайшим приключением, разумеется, является исследование человеческой души. Я предлагаю сделку: вы можете решать, освобождать нам руна или нет! Мою жажду оперной грандиозности мы противопоставим вашей душевной силе. Интересное состязание, не находите?

Оторвал голову от перегородки, Сандос нацелил на Карло затуманенный лекарствами взгляд.

— Джон, наверно, беспокоится, — произнес он. — Мне потребуется время, чтобы в полной мере обдумать ваше предложение. А пока даю слово не мешать вашим коммерческим планам. Я не соглашаюсь ни на что более, но, возможно, это сгодится в качестве задатка за то, что осталось от моей души?

— Превосходно, — сказал Карло, милостиво улыбаясь. — Очень хорошо, в самом деле.

Они вышли из лазарета, и Эмилио последовал за Карло вдоль изгибающегося коридора и вверх по винтовой корабельной лестнице. У него создалось впечатление шестиугольной планировки; экономя объем, комнаты стыковывались друг с другом, точно соты замечательно роскошного улья: тихие, устланные коврами, прекрасно обставленные. Здесь было по меньшей мере три уровня, расположенных один над другим, и, несомненно, имелись грузовые отсеки, которых он еще не видел.

Огибая последнюю перегородку перед тем, как вступить в центральную общую комнату, Эмилио бросил взгляд на капитанский мостик, увидев множество дисплеев, на которых светились графики и тексты. Он мог слышать гудение вентиляторов и моторов воздушных фильтров, мелодичные всплески, доносящиеся из резервуара с рыбой, предназначенного для аэрации, и едва различимый скрежет роботов, доставлявших шлак к масс-двигателям, которые обеспечивали как ускорение, так и гравитацию. Как и «Стелла Марис», этот корабль базировался на частично опустошенном астероиде, и многое из его основного оборудования было знакомым. Воздухоотходная система включала растительную трубу Уолвертона, размещавшуюся в центральном отсеке. «Богу — «отлично»«, — подумал Эмилио. По сию пору с очисткой воздуха лучше справляются растения, чем все придуманное людьми.

Первым делом он оценил общую планировку комнаты и лишь затем посмотрел на шестерых мужчин, которые стояли или сидели, уставившись на Сандоса.

— Ты знал, — произнес он, обращаясь к Дэнни Железному Коню.

Приоткрыв рот, Джозеба Уризарбаррена повернулся к Дэнни. А на лице Шона Фейна проступила гримаса осуждения.

— Грех бездействия, — прокомментировал Сандос, но Дэнни не сказал ничего.

— Ваши скрепы в кладовке, Сандос, — сообщил Карло. — Желаете их получить сейчас?

— После того, как поговорю с Джоном, спасибо. Не покажете, где люк ангара?

— Нико! — распорядился Карло. — Проводи дона Эмилио.

Выступив вперед, Нико повел Сандоса по коридору.

— Два катера, Сандос! — крикнул Карло, пока выравнивалось давление воздуха между жилыми отсеками и похожим на пещеру ангаром. — У обоих топливная экономичность и дальность полета намного лучше, чем у катера, который так подвел вас в первой миссии. И один из моих — беспилотник, которым можно управлять дистанционно. Учусь на ошибках моих предшественников! Команда «Джордано Бруно» не окажется в ловушке на поверхности Ракхата!

Когда Нико открыл люк, раздался шипящий вздох.

— Perfavore, — спросил Сандос, — un momento solo, si?[22] — Через коридор Нико посмотрел на Карло, спрашивая разрешения. И оно было даровано — царственным кивком.

Шагнув в сторону, Нико придержал для Сандоса дверцу. Тот ступил внутрь, и тяжелая стальная дверь захлопнулась за ним — с металлическим лязгом, который мог бы напугать, если б Сандос не был накачан лекарствами по самую макушку. Пробираясь мимо катеров, Сандос задержался, чтобы проверить крепления и грузовые люки. Все было в порядке. Даже кожухи на раструбах моторов были чистыми. Потом он увидел Джона. Кандотти сидел на неровном полу, сразу за беспилотным катером, привалившись спиной к неаккуратно загерметизированной перегородке.

Серый, точно каменное нутро астероида, из которого состоял корпус «Бруно», Джон вскинул глаза, когда Эмилио, нырнув под фюзеляжем катера, остановился перед ним.

— О боже, — страдальчески простонал Джон. — А я как раз подумал, что хуже быть уже не может!..

— Поверь знающему человеку, — возразил Эмилио. — Хуже может быть всегда.

— Эмилио, клянусь: я не знал! — сказал Джон плача. — То есть мне было известно, что в лазарете Карло кого-то держит, но кого и почему — я не знал… Надо было попытаться… О господи…

— Все в порядке, Джон. Ты все равно ничего не смог бы сделать.

Даже в нынешнем своем состоянии Эмилио знал, что сделать и что сказать.

— Вот так будет лучше, — произнес он, опустившись рядом с Кандотти на колени и запястьями притянув его голову к своей груди. — Так удобнее плакать, — сказал Эмилио, хотя сам не чувствовал ничего.

«Странно, — вяло думал он, пока Джон всхлипывал. — Это ведь как раз то, чего я хотел все те месяцы, прежде чем Джина…»

— Я не мог молиться, — слабым голосом сообщил Джон.

— Все в порядке, Джон.

— Я сел тут, возле люка, чтобы не наделать грязи и не испачкать катера, — сказал Джон, шмыгая носом и пытаясь взять себя в руки. — Карло велел Нико выпустить из отсека воздух, если сам не вернется через десять минут! Я не мог молиться. Я думал о малиновом креме. — Он фыркнул и усмехнулся мокрыми губами, вытирая глаза. — Насмотрелся фильмов про космос.

— Знаю. Все в порядке.

Хотя у Эмилио болели руки, он позволял Джону цепляться за него и с отстраненным интересом осознал, что боль выносить легче, потому что его не волнует, долго ли она будет длиться на этот раз. «Полезный урок», — подумал Эмилио, через голову Джона глядя на наружные люки ангара. Пыли на них не было, а значит, их недавно открывали.

— Идем, — сказал он. — Вернемся внутрь. Сможешь встать?

— Угу. Конечно.

Самостоятельно поднявшись на ноги, Джон вытер лицо, но тут же привалился к герметичной каменной стене, выглядя даже более расхлябанным, чем обычно. — Пойдем, — произнес он спустя минуту.

Когда они подошли к люку, который вел в жилые отсеки, Эмилио жестом попросил Джона постучать по нему.

— Не уступай им, Джон, — сказал Эмилио, пока они ждали, чтобы их выпустили.

Сперва Джон, похоже, не понял, но затем кивнул и выпрямился.

— Слова нужны, чтобы изворачиваться, — тихо произнес Эмилио Сандос, больше не видя Джона. — Не уступай этим ублюдкам.

Дверь открыл не Нико, а Шон Фейн, выглядевший точно гнев Господний. Молча приняв Джона на свое попечение, Шон повел его к верхним каютам. Карло нигде не было видно. Железный Конь тоже ушел, но откуда-то снизу смутно доносился голос Джозебы, требовательный и настойчивый.

Скрепы ждали Эмилио на столе, за которым Нико обедал вместе с квадратным, тучным типом, чья массивная туша находилась в замечательном контрасте с его цветочной, будто нанесенной импрессионистом расцветкой: бледно-желтые, цвета нарцисса, волосы, спадавшие на розовую кожу, и глаза, голубые, как гиацинт.

Сев за стол, Сандос придвинул скрепы к себе и всунул в них кисти, одну за другой.

— Франц Вандерхелст, — молвил толстяк, как бы представляясь. — Пилот.

— Эмилио Сандос, — ответил его сосед по столу. — Рекрут.

Положив руки на колени, он оглядел огромного молодого человека, сидевшего рядом с Францем.

— А вы — Нико, — опознал Сандос, — но мы не были официально представлены.

— Эмилио Сандос — Никколо д'Анджели, — услужливо произнес Франц с набитым ртом. — Он говорит мало, но… chizz e un brav'scugnizz'… ты хороший паренек, не так ли, Нико? Si un brav' scugnizz', eh, Nico?[23]

Прежде чем ответить, Нико промокнул рот платком, стараясь не задеть нос, выглядевший слишком бледным.

— Brav' scugnizz',[24] — послушно подтвердил он, серьезно глядя на них ясными карими глазами. Его голова была несоразмерно мала для человека с такими габаритами.

— Как нос, Нико? — без тени угрозы спросил Сандос. — Все еще болит?

Но Нико, похоже, напряженно думал о чем-то другом, поэтому Сандос повернулся к Францу.

— В последнюю нашу встречу, вы, насколько помню, помогали Нико выбивать из меня дурь.

— Вы чуть не влезли в навигационную программу, — резонно заметил Франц, загружая в рот новую порцию. — Мы с Нико делали свою работу. Вы обиделись?

— Нисколько, — любезно известил Сандос. — Судя по вашему акценту, вы из… Йоханнесбурга?

Франц наклонил голову: угадал!

— А судя по имени, вы не католик.

Проглотив кусок, Вандерхелст состроил оскорбленную мину.

— Голландский агностик-протестант — это совсем не то, что агностик-католик, имейте в виду.

Сандос кивнул, принимая высказывание без комментариев. Откинувшись на спинку кресла, он огляделся.

— Все самое лучшее, — заверил Франц, проследив за взглядом Сандоса. — Каждый прибор, каждый предмет оборудования сияет, протертый от пыли и аккуратно уложенный или надлежащим образом используемый, с гордостью отметил Франц. «Джордано Бруно» — отлично обустроенный корабль. И гостеприимный к тому же — Франц поднял почти невидимые желтые брови, а заодно и бутылку «Пино Гриджо». Сандос пожал плечами: почему нет?

— Стаканы над раковиной, на второй полке, — сказал Франц, возвращаясь к еде. — Если голодны, перекусите. Тут богатый выбор. Босс обеспечивает отличный стол.

Сандос встал и направился к камбузу. Франц слышал, как он поднимает крышки кастрюль и открывает камеры хранения продуктов, оценивая выбор, который и впрямь изумлял. Через несколько минут Сандос вернулся со стаканом в одной механизированной руке и тарелкой куриного каччиаторе в другой.

— Вы здорово управляетесь с этим штуковинами, — произнес Франц, указывая вилкой на скрепы.

— Да. Требуется практика, — бесстрастно откликнулся Сандос. Плеснув себе немного вина, он отпил глоток, после чего принялся за тушеную курицу.

— Очень вкусно, — сказал спустя какое-то время.

— Нико приготовил, — сообщил Франц. — У Нико много талантов.

Нико просиял.

— Я люблю готовить, — объявил он. — Bucatini al dente, жареный scamorza, pizza Margherita, омлет с баклажанами…

— Я думал, вы не едите мяса, — сказал Франц, пока Сандос жевал курицу.

Сандос посмотрел на свою тарелку.

— Я буду проклят, — заметил он мягко. — Руки страшно болят, но мне и на это плевать. Чем меня накачали?

— Это разновидность квелла, — ответил из-за его спины Дэнни Железный Конь.

Бесшумно обогнул стол, он встал за спиной Нико, напротив Сандоса. Франц — весьма довольный — переводил взгляд с одного лица на другое, словно зритель на Уимблдоне.

— Его применяют при подавлении тюремных бунтов, — сказал Железный Конь. — Когнитивные способности не затрагиваются. Эмоции сглаживаются.

— Твоя идея? — спросил Сандос.

— Идея Карло, но я его не отговаривал.

Дэнни и самого будто накачали квеллом — если судить по эмоциям, которые он проявлял; Франц уже начал разочаровываться.

— Занятное снадобье, — прокомментировал Сандос. Подняв нож, он лениво проверил его острие, затем глянул на тарелку. — После тех массовых избиений запах мяса вызывал у меня тошноту, но сейчас…

Пожав плечами, Сандос оторвал взгляд от лезвия и посмотрел на Железного Коня.

— Полагаю, я мог бы вырезать и съесть твое сердце, — сказал он с легким удивлением, — если бы надеялся, что это подарит мне десять минут с моей семьей.

Железный Конь остался бесстрастным.

— Не поможет, — откликнулся он.

Франц улыбался.

— Нет. Поэтому принимаю создавшуюся ситуацию.

— На это я и надеялся, — произнес Железный Конь и направился к выходу.

— Дэнни? — позвал Сандос, когда Железный Конь уже был в проеме.

Если бы перегородки не пропитали полимером, сделавшим их стойкими к разрывам, нож вонзился бы глубоко; вместо этого он, ударившись рядом с лицом Дэнни, отскочил от стены и с лязгом упал на пол.

— Поразительно, как возрождаются прежние навыки, когда в них возникает нужда, — холодно улыбнулся Сандос. — Мне бы хотелось увидеть, как подрастает один ребенок, — произнес он будничным голосом. — Мистер Вандерхелст, сколько продолжается полет?

Осознав, что перестал дышать, Франц сдвинул в кресле свою тушу.

— Почти четыре недели.

— Никогда не понимал, почему время сжимается. Дети меняются очень быстро, особенно если их отцы путешествуют на околосветовых скоростях… Зачем, Дэнни? Средства и впрямь очень скверные. Могу я узнать о целях, которые их оправдывают?

— Скажи ему, — устало бросил Шон Фейн, вступая в общую комнату после того, как благополучно доставил Кандотти в его каюту. — Бог знает, какой сегодня на этом корыте день, но это должен быть День искупления — по какому-нибудь из календарей. Рабби сказал бы тебе, Дэнни, что мало просить прощения у Господа. Ты должен извиниться перед человеком, которому причинил зло.

Дэнни не откликнулся, и тогда Шон рявкнул:

— Скажи ему, черт возьми, ради Иисуса и блага своей жалкой души!

Не отрывая спины от перегородки, Дэниел Железный Конь заговорил, и его глухой голос вполне гармонировал с его словами:

— Отмена поражения в правах, наложенного на Общество Иисуса; все иски и контр-иски прекращаются или отзываются из суда. Позиция влияния, благодаря которой программы контроля над рождаемостью и политическая деятельность в интересах бедных будут проводиться по всей сфере влияния Церкви. Передача Ватикану от каморры свидетельств, устанавливающих личности священников, коррумпированных организованной преступностью, дабы Церковь очистилась от людей, подрывающих моральный авторитет Рима. Возможность для Общества Иисуса вернуться на Ракхат и продолжить там Божий труд.

Он помедлил, а затем назвал причину, которая действительно имела значение:

— Спасение души.

— Моей? — с отстраненной веселостью спросил Сандос. — Что ж, отец Железный Конь, я восхищен — если не вашими методами, то амбициями.

— Они не стали бы убивать Джона, — сказал Дэнни. — Это был блеф.

— В самом деле?

Задумчиво скривив рот, Сандос пожал плечами.

— Меня похитили и за месяц дважды избили до бесчувствия, — заметил он. — Боюсь, я склонен принимать угрозы Карло всерьез.

Злосчастный Дэнни выдавил:

— Прости, Сандос.

— Твои извинения мне не нужны, — тихо произнес Сандос. — За отпущением грехов обратись к священнику.

Испытывая отвращение, Шон ушел на камбуз. Когда он вернулся к столу, прихватив с собой стакан и бутылку вина, Дэнии все еще стоял на прежнем месте, уныло уставившись на Сандоса.

— А как насчет Кандотти? — раздраженно спросил Шон у Железного Коня.

Глубоко вздохнув, Дэнни направился к выходу, но прежде поднял нож, положив его перед Сандосом.

По мнению Франца, этот жест требовал изрядного мужества. После нескольких недель, проведенных в постели, пуэрториканца пошатывало, к тому же у него искалечены руки, а потому было сложно отличить неточность от намеренного промаха, но у Франца создалось впечатление, что Сандос мог пригвоздить Дэнни к стене, если б захотел. У Карла в качестве гарантии имелся Кандотти, но этому индейцу оставалось надеяться лишь на себя…

— Что ж, нравится нам это или нет, но мы здесь, — произнес Шон, наливая себе порцию. Выпив ее одним глотком, он серьезными голубыми глазами посмотрел на Сандоса. — Готов спорить: ничто во всей Божьей вселенной не уязвит этого парня сильнее, чем твое прощение. Для него это как кость в горле.

— Что ж, — сухо молвил Сандос, подражая акценту Шона, — стоит подумать.

Франц потешался от души.

— В карты играете? — спросил он у Сандоса.

— Я не хотел бы злоупотреблять своим преимуществом, — промурлыкал тот, вовсе не взволнованный этой драмой. Поднявшись, он понес свои тарелки на камбуз. — Мне много раз говорили, что голландские протестанты не сильны в игре.

— Мы и в спиртном не сильны, — заметил Франц, наливая еще по порции каждому, кроме Нико, который не пил, потому что сестры не велели ему этого делать.

— Верно подмечено, — произнес Сандос, вернувшись к столу. — Покер?

— Все лучше, чем чертова scopa,[26] — пробурчал Шон.

— Сыграем, Нико? — спросил Франц, потянувшись за потертой колодой, которая всегда лежала на столе.

— Буду просто смотреть, — учтиво ответил Нико.

— Знаю, Нико, — произнес Франц терпеливо. — Это я из вежливости. Все в порядке. Ты не обязан играть.

— Если это не слишком хлопотно, я хотел бы сперва отправить сообщение на Землю, — сказал Сандос.

— Радио сразу за этим люком, слева от вас, — откликнулся Франц. — Там все настроено. Просто запишите сообщение и нажмите «отправить». Крикните, если понадобится помощь.

— Черта с два, — пробормотал Шон, когда Сандос вышел.

Усевшись перед аппаратурой связи, Сандос некоторое время раздумывал, что сказать. «Меня снова поимели», — пришло на ум, но его послание прибудет, когда Селестина еще не повзрослеет, и Сандос отверг эту фразу как слишком вульгарную.

В конце концов он подобрал семь слов.

— Взят насильно, — произнес он. — Думаю о вас. Слушайте сердцем.

19

Инброкар

2047, земное время

— Я не допущу этого, — бушевал посол, щелкая когтями и расхаживая из одного конца внутреннего двора посольства в другой. Вскинув уши, Ма Гурах Ваадаи остановился перед своей женой, вызывая ее на спор. — Скорее выйду в отставку, чем отдам свою дочь этому зверю. Как смеет он просить у меня ребенка?

— Мой господин, Хлавин Китери не просил у нас Сакинджу, — успокаивающе сказала госпожа Суукмел Чирот у Ваадаи, грациозно вскинув изящную руку, и исполненным нежной красоты жестом поправила простую шелковую шапку. — Его приглашение было просто…

— Он трус, — рыкнул Ма, отпрянув от нее. — Он перебил всю свою семью…

— Может быть, да, — промурлыкала Суукмел, пока он шагал прочь, — а может, нет.

— … а затем врал и изворачивался! Как будто кто-то поверит в несусветную чушь, что торговец — лоточник из глубинки! — целиком вырезал такой клан, как Китери. А теперь он смеет просить мою дочь! — Сморщив от отвращения лицо, Ма повернулся к жене: — Суукмел, он совокупляется с животными — и поет об этом!

— Это общеизвестно.

Она не возражала против вульгарности своего мужа. Это было каждодневным бременем посла: говорить со сдержанностью и тактом; Суукмел была рада предоставить Ма это маленькое утешение.

— Как указывает мой господин муж, Хлавин Китери обладает многими замечательными качествами, но он также человек выдающейся широты взглядов, великий поэт…

— Вздор! — пробормотал посол, глядя мимо нее в сторону дворца Китери, возвышавшегося в центре Инброкара. — Суукмел, он безумен…

— Ах, милостивый господин, прости свою ничтожную супругу, но «безумие» — слово, которое часто употребляется не к месту. Осторожный человек мог бы сказать «неудовлетворенный», «отчаявшийся» или «необычный», — предложила Суукмел. — Прояви сострадание к тому, чья натура плохо годится для роли, диктуемой рождением, ибо это трудная жизнь. — Она поправила платье и приняла новую позу, более грациозную, но неким неуловимым образом и более повелительную. — Мой господин, Хлавин Китери вступил во владение своим Наследием. Каково бы ни было его прошлое, каковы бы ни были обстоятельства его возвышения, каковы бы ни были твои личные оговорки по поводу его характера, твой государственный долг как посла Мала Нджера обходиться с сорок восьмым Верховным как с законным правителем Инброкара.

Муж заворчал, но Суукмел задумчиво добавила:

— Китери — человек, которого стоит узнать получше, мой господин. Даже если забыть о поэзии, годы ссылки, проведенные им во Дворце Галатны, по-видимому, не были потрачены впустую. У него есть, скажем так, тесные связи по всей его территории. — Ма фыркнул, развеселившись, а она с улыбкой продолжила: — Способные и энергичные люди, которые ныне поставляют Китери информацию и понимание. Идеи. Уже в первый сезон своего правления он учредил новые и беспрецедентные ведомства, назначив туда таких же людей, даже третьерожденных, причем осуществил это почти без противодействия радетелей традиций.

Перестав рыскать туда-сюда, Ма Гурах Ваадаи уставился на жену. Как и подобает, она опустила глаза, но лишь затем, чтобы вновь нацелить на него взгляд, прямой и пытливый.

— Любопытно, не так ли? Как ему это удалось? — спросила Суукмел удивленным голосом. — Возможно, мой дорогой господин откроет для себя нечто важное, наблюдая за ним? — предположила она. — Как бы то ни было, Китери больше не ищет жену.

— Конечно, нет. По всей видимости, он ищет новых бесхвостых монстров, чтобы совокупляться с… — И тут до него дошло. — Что ты слышала?

— Он помолвлен. С малышкой из Палкирна. Со старшей дочерью регента.

— Элли'нал? Она ж только из пеленок!

— Именно.

Опустив уши, муж уставился на Суукмел с открытым ртом.

— Это же мастерский удар — разве ты не согласен? — пояснила она. — Инброкар расположен в центре Тройственного союза; на западе он граничит с Мала Нджером, на востоке — с Палкирном. Брачный контракт с Элли'нал поддерживает спокойствие за спиной Китери, в Палкирне, — пока ребенок растет. Тем временем со своим западным соседом, Мала Нджером, он может вести дела на прагматичной основе. — Не сразу, но Ма это понял. — Мала Нджер может быть для Инброкара чем угодно. Покровителем. Партнером. Добычей. Возможно, Китери хочет пересмотреть условия нашего союза.

— Мне не сообщали об этом палкирнском браке, — сказал посол.

— И тем не менее…

Он проследил за ее взглядом, брошенным на Таксаю, ее рунскую служанку, сидевшую в углу, — прямо-таки эталон молчаливого, почтительного внимания к своей хозяйке. Которой можно было доверить заводить друзей среди ее соплеменников. Которая хорошо говорила на к'сане; которая многое слышала и докладывала обо всем. Которая была достаточно умна, чтобы казаться глупой, когда это полезно.

— В таком случае, — выпалил Ма в полном недоумении, — чего Китери хочет от моей дочери?

— Совершенно ничего, мой дорогой господин, — ласково сказала Суукмел. — Это не с твоей дочерью хочет встретиться Хлавин Китери, а с твоей женой.

Откинув голову назад, Ма захохотал.

— Ты шутишь! — воскликнул он.

— Я вполне серьезна, мой господин. Более того, я сама хотела бы встретиться с ним.

Трудно сказать, что тут было более шокирующим: употребление женщиной слова «я» или предположение, что муж Суукмел позволит ей встретиться с посторонним мужчиной, не говоря уже о таком мерзком типе, как Китери.

— Невозможно, — наконец выдавил Ма.

— И все-таки, — произнесла она, не отводя глаз.

Ни для кого не было тайной, что половиной, если не больше, своего внушительного успеха на дипломатическом поприще и почти всеми радостями жизни Ма Гурах Ваадаи обязан своей жене. Укрытая от чужих глаз, собирающая сведения, оценивающая, сравнивающая, действующая через посредников, госпожа Суукмел Чирот у Ваадаи и после шестнадцати лет брака продолжала удивлять своего мужа, а заодно пугать его и провоцировать. Не красавица, но знающая, искусная, желанная. «Не безумная, — подумал Ма, — и все же в том, что она предлагает, определенно есть…»

— Невозможно, — повторил он.

И тем не менее.

Спустя несколько дней Ма Гурах Ваадаи, посол территориального правительства Мала Нджера в Инброкаре, направился в резиденцию Китери, чтобы вручить свои верительные грамоты сорок восьмому Верховному — этому бесстыдному поэту, этому явному убийце, этому извращенному принцу, который хочет встретиться с Суукмел.

Встреча была сугубо официальной: еще один занудливый образчик инброкарского протокола, столь же витиеватого и бессмысленного, как и сама резиденция Китери — с ее плохо гармонирующими башнями, ее палисадами и балконами, соединенными крутыми пандусами, ее взмывающими арками, ее галереями, украшенными лепкой и резьбой. Здесь жили многие поколения Китери, и каждый новый Верховный чествовал своего покойного отца переделанным профилем крыши, бессмысленной оборонительной башней или спиральной башенкой, дополнительным слоем резного орнамента, еще одним ярусом крытых мостиков. Весь дворец был вещественной демонстрацией глупости новизны. «Для династии Китери типично, — подумал Ма Гурах Ваадаи, — проповедовать неизменность и заниматься новаторством». Выведенный и взращенный для сражений, Ма ненавидел это место, как ненавидел лицемерие и притворство, даже несмотря на то, что его обязанностью сейчас было применять лицемерие и притворство. Лишь удовольствие, получаемое Суукмел от всего изысканного, оправдывало эту дурацкую игру.

Как Верховный, так и посол могли петь на высоком к'сане, хотя инброкарская традиция требовала, чтобы они притворялись, будто это не так, — дабы замедлить и усложнить ритуал. Но ответ Верховного на вступительную ораторию Ма был исполнен превосходно, и следовало признать, что рунские переводчики и специалисты по протоколу здесь отличные. У служанок Ма не было причин исправлять что-либо, сказанное от его имени инброкарской рунао, которой поручили переводить маланджу для Верховного; так же как не было ошибок и при переводе стихов Верховного. И хотя руна, как правило, ненавидят музыку, никто из персонала Верховного за все время церемонии ни разу даже не дернул ухом. Гораздо лучше знакомые с церемонией, чем оба джана'ата, на самом деле они, казалось, наслаждались ею и аккуратно направляли торжественное прохождение через величавый обмен детально разработанными приветствиями, подарками и обещаниями.

Ма Гурах Ваадаи как раз начал подумывать, не откинуться ли ему на хвост, чтобы вздремнуть в душной жаре этой царственной печи, когда перешли наконец к обмену прощаниями, и он вовремя очнулся, дабы пропеть, как и требовалось, в близкой гармонии с Верховным. Закончив это, Ма уже с облегчением приготовился сбежать, но тут Хлавин Китери поднялся с обитой мягким покрытием, выложенной подушками, позолоченной и украшенной драгоценными камнями лежанки и, сощурив веселые глаза, подошел к послу Мала Нджера.

— Ужасно, не правдали? — произнес Верховный, бросая взгляд на тесную и душную парадную комнату и демонстрируя смятение, схожее с тем, которое испытывал, хотя и тщательно скрывал Ваадаи. — Я начал подумывать о пожаре. Иной раз, чтобы выбраться из лабиринта, нужно обратить его в угли и пройти прямо по золе. — Улыбнувшись удивлению Ма, он продолжил: — Ну, а пока я велел разбить в горах летний лагерь. Может, вы присоединитесь ко мне там, дабы мы могли узнать друг друга в более комфортной обстановке?

Официальное приглашение прибыло в резиденцию посла на следующее утро, а через шесть дней Ма Гурах Ваадаи уже плыл на посольской барже вверх по реке, сопровождаемый своим официальным переводчиком, своим личным переводчиком, своим секретарем, своим поваром, своим костюмером и служанкой своей жены, Таксаю.

Он полагал, что Верховный, упомянув про свой «лагерь», всего лишь позволил себе инброкарское преуменьшение. Ма ожидал увидеть место столь же вычурное и ужасное, как дворцы Китери, но, к его удивлению, лагерь оказался просто группой шатров, рассредоточенных по всей долине, остужаемой горными ветрами. Если не считать, что палатки были сделаны из золоченой ткани, поддерживаемой посеребренными шестами, а диваны в них были обиты самой мягкой и нежной материей, которую Ваадаиг когда-либо осязал, — лагерь был аскетичен, точно военный бивуак.

— Полагаю, это более отвечает вкусу солдата Мала Нджера, — крикнул Китери, без всякого эскорта подходя к причалу, пока закрепляли баржу. Улыбнувшись явному удивлению посла, Китери протянул руку, помогая Ма сойти с баржи. — Вы еще не ели?

И то был не последний раз, когда этот человек застал посла Ма Гурах Ваадаи врасплох. На отдыхе, в неформальной обстановке, одиозный Хлавин Китери оказался вполне светской и приятной личностью. Его гости были умными и интересными людьми, а торжественное пиршество по случаю открытия лагеря было великолепным и изысканным.

— Вы столь любезны, — промурлыкал Китери, когда посол выразил восхищение едой. — Я рад, что вам понравилось. Это результат новой забавы. Или, вернее, возрождения древнего искусства. Я устроил здесь, на холмах, охотничий заповедник.

— За мясом пришлось погоняться, — доверительно сообщил один из гостей. — Отличный тренинг, а после — и превосходная еда.

— Возможно, посол примкнет к нам завтра утром? — предложил Китери, чье лицо золотил солнечный свет, просачивавшийся сквозь роскошную ткань, а необычные аметистовые глаза превратились в топазы. — Надеюсь, вы не будете шокированы нашими здешними повадками…

— Мы подкрадываемся к дичи нагими, словно Герои, — увлеченно произнес один из более молодых людей.

— У моего юного друга поэтическая натура, — заметил Китери и, потянувшись, с нежностью стиснул его лодыжку. Затем вновь взглянул на посла Ваадаи, постаравшегося сдержать дрожь. — Практичный человек сказал бы: голыми, как наша дичь.

— Конечно, это стадо знает о нас, — высказался тот, что постарше, — но мой господин Китери надеется возродить более наивную породу.

— Чтобы возродить опыт наших предков, — пояснил Китери. — Когда-нибудь лучшие из наших сынов будут приходить сюда, дабы вернуть к жизни свое наследие, и тогда этими древними способами они смогут обретать древнюю силу.

Затем, как ни удивительно, он посмотрел прямо на служанку Таксаю, все это время молча сидевшую в углу, среди официальных переводчиков, которые присутствовали на каждом собрании, — независимо от того, была в них нужда или нет.

— Эта игровая программа затрагивает лишь второсортных руна. Специалистов, я считаю, мы довели до такого уровня интеллектуальной зрелости, что в скором времени им можно будет предоставить свободу. Но, возможно, посол Мала Нджера с этим не согласен? — произнес он, вновь нацеливая безмятежные глаза на ошарашенного Ма Гурах Ваадаи.

— Завораживающие правовые проблемы, — предложил кто-то новую тему, прежде чем Ма успел открыть рот, и вскоре завязалась горячая научная дискуссия.

Вечерний хорал был великолепен. Ма был осведомлен, что во время своей ссылки Китери изучал музыку и считал, что лучше всего звучат мелодии, лишенные нарочитого украшательства, когда можно оценить мягкие линии изначальной гармонии, чистые и ясные, словно дни, когда люди охотились со своими братьями и друзьями — затем, чтобы прокормить своих жен и детей.

Этим вечером Ма Гурах Ваадаи удалился в свою палатку укрощенным и слегка ошеломленным, но при первых лучах солнца вышел из нее голодным и настороженным. Ни надев ни мантии, ни должностной эмблемы, он втайне был рад возможности показать, что и в период примирения поддерживал себя в хорошей форме. Оголившись, показываешь свою натуру, и, наблюдая за Верховным, Ма был поражен, увидев, что без одежды тот выглядит ничуть не хуже, нежели в ней. Большинство рештаров с годами заплывают жиром, но Хлавин Китери и в зрелости оставался подтянутым и крепким.

Охота будоражила с самого начала. Ма оказался в паре с Китери, который обладал коротким радиусом действия, но мощным ножным захватом, и разил наповал. Что еще замечательней, Китери был щедр, он подмечал позицию Ма и без колебаний направлял на него дичь, организуя совершенно замечательные засады, и настроение Ма Гурах Ваадаи восходило вместе с солнцами, а сомнения меркли в их сиянии.

«Китери прав, — думал Ма. — Это как раз то, что нам необходимо».

Сделаться тенью рунао — в каждом шаге, в каждом ударе сердца — значило заступить за свои пределы, утратить всякое ощущение отделенности, пока не станешь с добычей единым целым. И тогда — потянуться сзади, ухватить самку за лодыжку и повалить на колени, схватив за голову, чтобы вздернуть ей челюсть и открыть горло, распоров его верным движением; совершить все это и в итоге есть мясо — было как пережить собственную смерть: умереть вместе с добычей и все-таки жить снова.

Он уже почти забыл, что это такое.

Для Ма Гурах Ваадаи этот день мог бы стать лучше, лишь если бы в палатке Суукмел дожидалась, когда он бросит к ее ногам тушу и споет древнюю песнь триумфа. Однако Китери признался, что слегка разочарован: несколько руна испортили охоту, предлагая себя для убийства. Его животноводы, сказал он, помечают каждую линию и запомнят детей этих покорных самок, чтобы потом забить их в обычном порядке. Индивидуумы с более рисковой натурой, которые успешно увертывались или давали отпор, а после ускользали от преследования, тоже будут отмечены. Эти будут спарены с самцами, которые старательнее остальных прикрывали молодняк, упрятанный в центре стада.

В эту ночь, ощущая в мышцах приятную боль и освободившись от мыслей о душных придворных интригах, негибкой международной политике, Ма вдруг осознал, что присущие Китери стремительность, сила, умение планировать находятся в полном согласии с тем, что он сотворил со своей семьей. «Суукмел права, — подумал Ма, открыв глаза в темноту. — Это не безумие, но честолюбие».

Ма решил держаться настороже и не поддаваться обаянию Китери, но на следующее утро, когда вышколенные, одетые в красивые ливреи слуги принялись собирать снаряжение, складывать шатры и подготавливать возвращение в Инброкар, посол вдруг поймал себя на том, что приглашает Верховного на свою баржу — в качестве почетного гостя Территории Мала Нджера. День, который заняла дорога по реке, прошел в дружеском общении, и когда они подплыли к причалам столицы, Ма уже представлялось столь же разумным, сколь и приятным пригласить Верховного в посольство на близящийся Фестиваль Солнц, празднуемый маланджерцами.

И в ответ на небрежный вопрос, будет ли госпожа Суукмел находиться в резиденции, посол ответил Верховному: «Да».

Словно охотник, раздевшийся для подкрадывания к добыче, Хлавин Китери явился через неделю в посольство территории Мала Нджера, облачившись в простые мантии ученого, — одно могучее плечо эффектно обнажено, драгоценности великолепны, но в строгой оправе. Польщенному послу он сказал, что восхищается открытой естественностью Мала Нджера, где не тратят усилий на бессмысленные церемонии; поэтому перекликающийся хорал в его честь был коротким. Не стреноженный, таким образом, протоколом, сорок восьмой Верховный Инброкара смог свободно расхаживать среди собравшейся в посольстве публики, с любезной непринужденностью приветствуя сановников и знакомых, высказываясь по поводу долгой истории фестиваля, позволяя втянуть себя в обсуждение маланджерских песенных гармоний.

С безошибочным чутьем он угадывал людей, относившихся к нему наиболее неприязненно, — людей, чья преданность стабильности и закону была безупречной. Ненадолго задерживаясь рядом с ними, Хлавин спрашивал у них совета, с серьезным видом выслушивал их суждения, был осмотрителен в собственных высказываниях. Время от времени он упоминал дела, которые такие люди могли обернуть на пользу своим семьям. И пока проходил день, Хлавин замечал, как их подозрительность сменяется готовностью не спешить с приговором.

Он пока не знал, как осуществить преобразования, которых так жаждал. Сам язык его мыслей препятствовал обдумыванию этой задачи: в к'сане не было слова для очистительной революции, которая бушевала в сознании Хлавина Китери. Сражение, битва — да; воин, победитель, дуэлянт, противник, враг — словарь к'сана был щедр на такие термины. Были также слова для восстания и мятежа, но они подразумевали непочтительные действия, а не политический переворот.

Сохраа, думал Хлавин Китери. Сохраа.

Для уха поэта «сохраа» звучало чудесно: словно дуновение ветра в жаркий тихий день, шепчущее о приближении дождя. Однако почти все слова, основанные на «сохраа», ассоциировались с бедствиями, с деградацией и вырождением. Это было главным словом для изменения, и в эти дни он слышал его часто — от военных, отозванных из инспекционных поездок по дальним провинциям, от чиновников, заискивающих перед новым режимом, от представителей родовой знати, приезжавших в столицу, дабы присягнуть на верность, от персонала иностранных посольств, оценивавшего это новое воплощение инброкарской силы. Правящие касты Ракхата были смутно обеспокоены и принижены запахом перемен, витавшим в воздухе, но указывать, что именно поэзия Хлавина Китери дестабилизировала общество, было рискованно. Безопасней было винить коварных чужеземцев, которые дурно повлияли на простодушных селян-руна с побережья Масна'а Тафа'и. Кампания по зачистке мятежных деревень была типичной для юга — коррумпированного, неэффективного, неадекватного. Тревога подтачивала общество джана'ата, точно подземная река, бормоча: сохраа, сохраа, сохраа.

Сейчас Китери дожидался подходящего момента, ибо преследование могло спугнуть дичь. Когда внимание публики переключилось на банкетный стол, он незаметно скользнул к центральной ветряной башне — полому столбу неэстетичных пропорций, где жалюзи были заменены декоративной решеткой, которая не сильно, но действенно уменьшала способность колонны перегонять воздух в главный двор резиденции. Швы кладки были почти невидимы.

Китери не удивляло, что он так напряжен, — ведь опасности подвергалось будущее. «Теперь он поет для архитектуры!» — стали бы говорить, если бы кто-то это заметил, и Хлавин рисковал погубить всю свою осторожную работу, вновь вызвав толки о сумасшествии. «И тем не менее», — думал он. И пел голосом Низким, но звучным и чистым — о рожденной в ночи куколке, прохладной и затаенной, наконец согретой солнцами; о Хаосе, возникающем, чтобы танцевать при дневном свете; о вуалях, вздымаемых горячими ветрами дня; о Славе, вспыхивающей на солнце.

Звуки огромного зала, гудевшего от разговоров и шумного застолья, не изменились. Небрежно прислонившись плечом к полированному камню колонны, рядом с украшенным лепкой окном ее логова, Хлавин спросил:

— И что моя госпожа Суукмел слышит, когда слушает?

— Сохраа, — донесся отклик, тихий, как ветер, предвещающий дождь. — Сохраа, сохраа, сохраа.

Вначале он послал ей драгоценные камни несравненной чистоты, отрезы мерцающей ткани, тяжелой от золотой нити, ножные браслеты и кольца для ее ступней, а также крошечные серебряные украшения, пристегиваемые к когтям. И бронзовые подвески необычной длины, чье звучание было столь низким, что должно было отзываться в самом ее сердце, и сладкозвучные колокольчики, дабы подвешивать к ее головному убору. Шелковые тенты, вышитые и украшенные драгоценными камнями; расписные бочонки искусной работы. Духи, которые наполнили бы ее комнату ароматами гор, равнин, океана.

Все это было отвергнуто — вернулось к нему.

А сверх того: рунские ткачихи, с чьим мастерством не мог сравниться никто на всем континенте. Замечательный повар, чьи паштеты и рулеты отличались отменным вкусом и изысканностью. Массажисты, рассказчики, акробаты. Всех их приглашали в комнату госпожи. Со всеми говорили любезно и заинтересованно, но затем отсылали с вежливыми извинениями. И всех по возвращении во дворец внимательнейшим образом расспрашивал лично Хлавин Китери.

Затем Верховный поедал ей единственное хрупкое яйцо горной илны, аккуратно уложенное в гнездо из ароматного мха. Потом — метеорит, упавший из царства солнц, и простой хрустальный флакон, хранивший щедрый кусок коричневого син'амона, доставленного сюда из еще более далеких мест. Один цветок к'ны совершенной формы. Способную плодиться пару крошечных хлори'аи, чья хриплая песня ухаживания одарила мелодией самый древний из маланджерских закатных гимнов. Все это тоже было отвергнуто — за исключением хлори'аи, которых Суукмел подержала одну ночь у себя, очарованная их красотой. Утром она открыла клетку и выпустила зверьков на волю.

На следующий день у парадных ворот резиденции Китери появилась Таксаю и заявила привратнику, что хочет говорить с Верховным. К изумлению напуганной челяди, Хлавин Китери передал инструкции, чтобы этой рунской служанке позволили войти через главный вход и с учтивостью проводили в его личную комнату.

— Моя госпожа Суукмел желает, чтоб эта смиреннейшая говорила с благороднейшим Верховным откровенно, — сказала Таксаю, но «эта смиреннейшая» стояла перед правителем Инброкара вместо своей хозяйки, а потому держала себя спокойно и с достоинством. — Моя госпожа Суукмел спрашивает у Верховного: «Разве я ребенок, чтобы меня подкупать подарками?»

При этих словах небесные фиолетовые глаза нацелились на гостью, но Таксаю не прижала уши. «Он тебя не убьет, — заверила ее Суукмел. — Он хочет того, чего не может забрать… что должно даваться по доброй воле или не отдается вовсе». Ибо, если бы Хлавин Китери жаждал получить лишь наследственность Суукмел, он легко мог организовать смерть ее мужа. Он мог забрать ее силой и тем же способом зачать с ней детей, даже если бы это означало войну с Мала Нджером. А следовательно, пришла к выводу госпожа Суукмел, он хочет от Суукмел Чирот у Ваадаи не ее потомства, но ее саму.

Пережив этот момент, Таксаю продолжила:

— Моя госпожа спрашивает: «Что может совершить человек, чьи союзники объединены с ним силой любви и преданности?» Намного больше, полагает моя госпожа, нежели те, кто одинок в мире, чьи отцы — препятствия, а братья — соперники, чьи сыновья жаждут их смерти; чьих сестер и дочерей используют, дабы привязать подданных, купить ранг или умиротворить врагов. — Она сделала паузу. — Моя госпожа спрашивает: «Мне продолжать?»

Молча Верховный сделал глубокий вдох, затем поднял голову.

— Таким образом, моя госпожа Суукмел советует Верховному: во-первых, да возьмет он мудрость и умение от каждого умного и талантливого, но в особенности от тех, кто плохо отвечает статусу своих предков, ибо в этих людей Верховный сможет вселить такую преданность, какую моя госпожа Суукмел по доброй воле дарит своему мужу, предоставившему ей столько свободы, сколько может желать честная женщина. Далее она советует: да возродит Верховный обычай древних Верховных Инброкара, старый, как самые старые песни, и заведет себе гарем из третьерожденных женщин, чтобы те вынашивали его детей, которых затем кастрируют и вырастят без права на наследство. Их статус не будет угрожать будущему детей его юной палкирнской невесты, и таким образом выгоды союза с востоком сохранятся. Моя госпожа спрашивает: «Мне продолжать?» Китери больше не смотрел на нее, но сказал:

— Продолжай.

— С позволения Верховного моя госпожа Суукмел говорит: «Свободнорожденные дети гарема смогут когда-нибудь плясать при дневном свете и в сиянии солнц, способствуя исполнению желаний их отца лучше, чем он может вообразить». Моя госпожа говорит: «Пусть Верховный подумает, кого среди его детей следует учить новым песням». Отправьте этого ребенка к госпоже Суукмел на воспитание, поскольку в этом она будет вашим партнером, а такое дитя может стать мостом между тем, что есть, и тем, что может быть; Моя госпожа спрашивает: «Мне продолжать?»

— Да, — молвил Верховный, но из того, что рунао сказала затем, он услышал очень мало.

Хлавин ощущал в сознании горячий ветер внутреннего дворика, видел в мыслях, как вкрадчивый ветерок трогает края шелковой палатки и поднимает просвечивающую ткань на ширину ладони, приоткрывая ступни — нежные, как воздух на рассвете. Представлял себе лодыжки, открывшиеся на миг, — с крепкими костями, безупречной формы, в кольцах и драгоценностях. Воображал, каково было бы взять то, чего он жаждет, а не то, что она предлагает…

Искренность. Союз. Ум, равный его собственному. Не все, что он хочет, но все, как Хлавин понимал, что она может ему дать.

— Скажи своей госпоже, что молва не преувеличивает ее достоинства, — произнес Хлавин Китери, когда рунао умолкла. — Скажи ей, что…

Он встал и посмотрел прямо на Таксаю.

— Скажи… что я благодарю ее.

20

«Джордано Бруно»

2063, земное время

— В детстве я хотел быть террористом, — сказал Джозеба Уризарбаррена. — Это было семейной традицией — обе мои бабушки состояли в ЭТА… Теперь лучше?

— Да, — выдохнул Сандос.

— Хорошо. Давайте другую.

Протянув другую руку, Сандос позволил баску поддержать ее коленом.

— Это не всегда срабатывает, — предупредил Джозеба, большими пальцами прощупывая пространство меж двумя длинными костями, пока не достиг места, где мускул истончается в сухожилие. — Когда мне было восемь, мой дядя потерял большую часть правой руки. Знаете, как называют ситуацию, когда бомба взрывается слишком рано? Преждевременный демонтаж.

Сандос отрывисто рассмеялся, и Джозеба довольно ухмыльнулся. Даже одурманенный лекарствами, Сандос находил игру слов забавной, хотя прочие формы юмора от него ускользали.

— Тетя считала, что он притворяется, желая вызвать сочувствие, — сказал Джозеба, теперь нажимая сильнее. — Мертвые собаки не кусаются, говорила она. Руки ведь больше нет. Как может болеть то, чего нет? А дядя говорил: «Боль реальна, словно Бог. Незримая, непостижимая, могущественная…»

— Стерва, с которой приходится жить, — дрожащим голосом прошептал Сандос. — В точности, как ваша тетя.

— Тут вы правы, — охотно подтвердил Джозеба, склонившись над его рукой.

Подправив положение больших пальцев, он усилил нажим, слегка удивляясь, что оказался в этой ситуации. Он поднялся в два часа ночи, пошел в туалет и наткнулся на Сандоса, расхаживавшего по общей комнате, точно зверь по клетке. «Что стряслось?» — спросил Джозеба и в ответ услышал раздраженное рычание. Сандос был не из тех, кому легко помогать, но, как знал Джозеба по своему опыту, как раз такие больше всего нуждаются в помощи.

Опасаясь, что лишь оставит синяк, и умирая от желания отлить, Джозеба уже собирался сдаться, когда услышал взрывной всхлип.

— Да? — желая убедиться, спросил Джозеба, прежде чем расслабить пальцы.

Сандос не двигался — глаза закрыты, лицо напряжено, дыхания нет. Знакомый с этим состоянием, Джозеба сидел тихо; его дяде всегда требовалось несколько минут, дабы поверить, что боль действительно ушла. Наконец Сандос выдохнул воздух и открыл глаза. Похоже, он был изумлен, но сказал:

— Спасибо.

Затем, моргнув, сел прямее и отодвинулся к спинке стула, убирая руку.

— Я не знаю, почему так получается, — признался Джозеба.

— Возможно, прямое давление на нерв в верхней части конечности прерывает блуждающие сигналы? — все еще чуть прерывистым голосом предположил Сандос.

— Может быть.

И даже если это лишь сила внушения, оно работает, работает.

— Если б вы сказали раньше, я мог бы помочь еще тогда, — проворчал Джозеба.

— Откуда мне было знать, что в вашей семье имелись бомбисты-недоучки? — резонно возразил Сандос, дыша уже ровнее.

— Мой дядя обычно плакал. Просто сидел и плакал, — сообщил Джозеба. — А вы расхаживаете.

— Иногда. — Пожав плечами, Сандос отвел взгляд. — Раньше лучше всего помогала работа.

— Сейчас вы не работаете, — заметил Джозеба.

— Похоже, работа мне теперь до лампочки. Обычно помогает квелл — ведь боль связана со страхом. Но в этот раз было скверно.

Уже с трудом контролируя мочевой пузырь, Джозеба встал.

— Вам никогда не приходило в голову, — спросил он, прежде чем направиться в туалет, — что заутреню придумали старые монахи, старадающие простатитом? Все равно нужно вставать, а заодно можно помолиться, верно?

С этим Джозеба и потопал прочь, точно медведь. Но когда он возвращался через общий зал, чувствуя немалое облегчение, Сандос все еще сидел в здешней темноте. «Если б он не нуждался в компании, то вернулся бы в свою каюту», — подумал Джозеба. Решив попытать счастья, он сказал:

— Я читал Книгу Иова. «Видел ли ты врата тени смерти? Можешь ли ты связать цепи Плеяд и разрешить узы Ориона?» — Прислонившись к перегородке, баск указал жестом на загадочную тьму, окружавшую их. — Ныне человек бы ответил: «Почти». Мы спускались в глубины океана и нисходили в бездну. Мы положили меру земле и протянули по ней вервь. «Можешь ли посылать молнии? Давал ли ты приказания утру?» Мы здесь, среди звезд! — Искренне изумленный, Джозеба покачал головой. Затем он сказал: — Знаете, музыка изменилась. После того, как вы побывали на Ракхате.

— Лично мне больше нравится перевод Книги Иова, сделанный Уолфером, — прокомментировал Сандос. — Итак. Почему терроризм перестал вас привлекать?

— А-а, смена темы, — спокойно заметил Джозеба. — Нет, довольно долго он еще казался мне заманчивым. Затем Испания и Франция наконец решили: к дьяволу этих басков — кому они нужны? Поэтому какое-то время мы дрались между собой. Это уже вошло в привычку. — Замолчав, он посмотрел на Сандоса. — Вы в курсе, что после вашего отлета с Ракхата голос Хлавина Китери был слышен менее года, а потом больше не звучал ни разу?

— Возможно, он умер, — любезно предположил Сандос, — от чего-нибудь неприятного и затяжного… А чем вы занимались после того, как отошли от терроризма?

— Охотился. В том крохотном уголке мира, откуда я родом, мы все еще охотимся. Я постоянно пребывал на открытом воздухе, в окружении того, что осталось от европейской природы. Охотник, если он стоящий, часто отождествляет себя с добычей. А одно ведет к другому. В университете я изучал экологию.

— А как оттуда угодили в священники? Возможно, влюбились в сложное и прекрасное творение Бога?

Негромкий мягкий голос, звучащий в темноте, был странно безжизненным, лишенным интонаций и всякой музыкальности, а бесстрастное лицо едва освещалось желтыми и зелеными дисплеями, тускло мерцавшими на судовом мостике.

— Нет, — откровенно сказал Джозеба. — В нынешние дни трудно разглядеть сложную красоту сотворения. С тех пор, как вы улетели, мой друг, все стало намного хуже. Экология сделалась наукой о деградации. Ныне мы главным образом работаем в обратном направлении, пытаясь воссоздать системы, которые были выведены из баланса и разрушены. После каждого шага вперед мы вынуждены на два шага отступать — под давлением роста народонаселения. Это грустная наука.

Вступив в темноту, баск пересек общую комнату и невдалеке от Сандоса опустился влитое пластмассовое кресло, заскрипевшее под его немалым весом.

— Когда видишь нарушенную систему, очень хочется найти единственную причину — и средство, которое кажется простым. В бытность студентом я смотрел на спутниковые снимки ночной планеты, и сливавшиеся скопления городских огней напоминали мне стрептококки, размножившиеся в чашке Петри. Я пришел к убеждению, что гомо сапиенс — это болезнь, которая губит свою хозяйку, Гею. Земля выздоровеет, если избавится от нас, считал я. Мне было девятнадцать, и за мою жизнь население Земли выросло с семи до четырнадцати миллиардов. Я стал ненавидеть этот вид, который называл себя мудрым. Я хотел вылечить Гею от болезни, причиняемой ей нашим видом, и всерьез размышлял над тем, как истребить побольше людей, но при этом, желательно, не попасться. Я полагал себя героическим и самоотверженным — одиноким тружеником, работающим на благо планеты. В то время я избрал другую профилирующую дисциплину. Меня очень заинтересовала вирусология.

Сандос пристально смотрел на него. «Хороший признак», — подумал Джозеба. Даже накачанный транквилизаторами, он способен на моральные оценки — хоть какие-то.

— Как я уже сказал, — сухо продолжил Джозеба, — терроризм не утратил своей притягательности. В то время я жил с девушкой. Я порвал с ней. Она хотела детей, а я детей ненавидел и называл их «переносчиками болезни». Я привык смотреть на таких людей, как Нико, и думать: «Это жертва аборта. Еще одно бесполезное человеческое существо, губящее планету, способное лишь жрать и плодиться».

Где-то в глубине корабля включился компрессор, и его гул слился с тихими всплесками аэраторов, которыми служили баки с рыбой, и несмолкающим шипенем вентиляторов. Сандос не шевелился.

— Последнее, что сказала моя подружка, когда мы расставались: «Безнравственно желать смерти людям, чье единственное преступление — то, что они родились, когда нас и так слишком много».

Какое-то время Джозеба пытался вспомнить ее лицо, гадая, как она выглядит сейчас — женщина, которой уже под пятьдесят, учитывая релятивистский эффект.

— Хотя больше мы не встречались, именно она открыла мне глаза. Это произошло не сразу, но в конце концов я стал искать доводы, желая поверить, что люди — это больше, чем бактерии. Один из моих профессоров был иезуит.

— И сейчас вы направляетесь в мир, где разумный вид не загубил окружающую среду. Чтобы увидеть, чего это им стоило?

— Расплата за мои грехи, я полагаю.

Джозеба встал и направился к мостику, откуда он мог — через смотровое окно — видеть холодные звезды и непроглядный мрак.

— Иногда я думаю о девушке, на которой не женился. — Он оглянулся на Сандоса, но не увидел отклика. — Где-то я вычитал занятное предложение. Нации, наиболее усердствующие в загрязнении планеты и обладающие самыми разрушительными арсеналами, должны управляться молодыми женщинами, у которых есть маленькие дети. Такие матери более чем кто-либо, будут заботиться о будущем, а кроме того, они каждый день сталкиваются с проявлениями грубой человеческой натуры. Это дает им особое понимание.

Тут Джозеба встал, зевая и потягиваясь, и, обогнув перегородку, исчез в коридоре, ведущем в его каюту, уже оттуда крикнув: «Спокойной ночи». А Эмилио Сандос еще долго сидел один в общей комнате, но затем тоже отправился в постель.

— Я не спорю. Но не понимаю, — говорил Джон Кандотти отцу Генералу за несколько месяцев до отлета миссии. — Все остальные тут — ученые, каждый в своей сфере. А я больше специализируюсь по венчаниям и крещениям. Похороны. Школьные игры? Поручительство за парней? — Вопросительная интонация приглашала отца Генерала к диалогу, но Винченцо Джулиани просто смотрел на него, а молчание собеседника обычно понуждало Джона говорить больше и быстрее. — Написание церковных бюллетеней? Примирение руководителя хора и литургиста? Все это вряд ли подходит, верно? Разве что похороны… — Джон прокашлялся. — Послушайте, не то чтобы я не хочу лететь, но я знаю людей, которые отдали бы полжизни, лишь бы оказаться в этой миссии, и не понимаю, почему вы отправляете меня.

Отец Генерал отвел взгляд от лица Джона и уставился на оливковые деревья и каменные холмы, окружавшие приют. Спустя какое-то время он, словно забыв о Кандотти, направился к двери. Затем вдруг остановился и повернулся к молодому священнику.

— Требуется человек, который умеет прощать, — сказал он.

«Выходит, — думал теперь Джон, — простить Дэнни Железного Коня — это моя работа».

Прежде, в Чикаго, Джон Кандотти славился своей терпимостью на исповеди — он был из тех священников, которые не вынуждают кающегося чувствовать себя нашкодившим ребенком. «Мы все вляпываемся», — напоминал он людям. Многое из того, в чем ему исповедовались, проистекало от недомыслия, от безразличия к другим. Или причина была в идолопоклонстве — когда за Бога принимали деньги, власть, успех или секс. Джон по своему опыту знал, как легко вляпаться во что-то, о чем потом будешь жалеть, — обманывая себя, что сможешь справиться с потенциально опасной ситуацией и не окажешься по колени в дерьме. Он помогал людям разобраться с тем, что они натворили и почему, дабы они смогли исправить ситуацию — в буквальном смысле извлечь хорошее из плохого.

Но Дэниел Железный Конь не просто напортачил. Это не было ни ошибкой, ни даже самообманом. Это было намеренным, сознательным участием в незаконном, неэтичном и аморальном деле. Пришедшее вскоре понимание, что тут наверняка замешаны Винченцо Джулиани и Геласиус III, лишь усилило гнев Джона, но эти двое находились слишком далеко, чтобы с них спросить. А Дэнни Железный Конь обретался тут — каждый день, каждую ночь, — и его молчание подтверждало оценку Джона: высокомерный человек, испорченный честолюбием.

Впервые в жизни месса перестала помогать Джону. Он всегда считал, что отправление обряда причастия — это момент обновления и приобщения, особенно для людей, вверивших свои жизни Богу. Сейчас, на «Джордано Бруно», месса стала каждодневным напоминанием о разделенности и враждебности: даже само слово «причащение» казалось насмешкой.

Джону отчаянно хотелось переговорить с Эмилио, но Сандос обращался с ним так же, как со всеми членами экипажа: с отстраненной, замороженной вежливостью. «Я дал слово, что не стану препятствовать планам Карло», — вот все, что он отвечал.

Политикой Джозебы Уризарбаррены стало строгое невмешательство — он оставался в своей каюте как можно дольше, унося туда еду и вынося посуду, а входил и выходил без всякой системы, чтобы избегать остальных, как иезуитов, так и мирян. «Трудно представить, чем это можно оправдать, — признал Джозеба, когда однажды ночью Джон припер баска к стене, перехватив в коридоре. — Помнишь имя пирата, который доставил Франциска Ксавьера в Японию? Аван о Ладрао — Аван Вор. Я думаю, что Бог использует те инструменты, которые у Него в наличии, даже покореженные или сломанные».

Джон не успокаивался, и Джозеба посоветовал: «Поговори с Шоном». Но когда Джон напрямик попросил ирландца дать хоть какие-то ориентиры, тот раздражен но отрезал: «Не лезь не в свое дело». Для Шона, понял Джон, эта тема теперь под тайной исповеди.

Никогда не отступая в драке, Джон в конце концов решил обратиться к самому Железному Коню. «Мои грехи — это моя забота, приятель, — бесстрастно сказал ему Дэнни. — Факты тебе известны — вот и решай. Мошенники ли папа и Генерал? Или ты понимаешь меньше, чем тебе кажется?»

Итак, ему перекрыли путь, а дилемму швырнули обратно в лицо. Но потребность обсудить это делалась все сильней, и Джон подумал об остальных членах команды. Он не мог с уверенностью решить, является ли Нико дебилом, но полагал, что этот гигант с маленькой головой вряд ли разбирается в вопросах этики.

Карло Джулиан и любил цитировать Марка Аврелия, но куда больше напоминал Джону другого цезаря, Калигулу: вкрадчивая вычурность и самообман, — этот человек был чрезвычайно опасен.

Оставался Жирный Франц.

— Ты у меня спрашиваешь? — воскликнул южноамериканец, когда однажды утром Джон изложил ему свою проблему, воспользовавшись тем, что в общей комнате не было никого, кроме них и Нико. — Что ж, Джонни, это не худший вариант. Я изучал философию в Блумфонтейне.

— Философию!.. Как же, черт возьми, ты дошел до того, что стал пилотом для каморры? — изумленно спросил Джон.

Франц пожал массивными плечами.

— Как я обнаружил, философия нынче — скорее позиция, нежели карьера. Работа, спрос на которую заметно упал после эпохи Просвещения. С другой стороны, каморра предлагает вполне приличное жалованье, отличную пенсию и очень хорошее медицинское страхование, — сказал Франц. — Если только ты не выступаешь свидетелем обвинения — тогда они предоставляют очень милые похороны.

Джон фыркнул, но не прекратил грызть ногти, составлявшие в эти дни существенную часть его диеты.

— Твоя проблема, — дружелюбно произнес Франц, — довольно занятна. Лично у меня нет твердого мнения насчет Бога, но должен сказать, что считаю мошенничеством всю католическую церковь — со всеми ее бесами и эльфами, к коим можно отнести и черных священников, как отдельных представителей общей категории.

— И ты тоже катись к черту, — любезным голосом сказал Джон, после чего вернулся к своим ногтям.

— Джентльмен и ученый, — отметил Франц, приветственно поднимая чашку с эспрессо. — Что ж, тогда поищем постулат, по поводу которого сойдемся во мнениях. — Некоторое время он изучал потолок. — Ты ощущаешь потребность углядеть тут некий скрытый смысл — я прав? Нечто, что выправит прискорбную неразбериху, в коей ты пребываешь.

Джон пробурчал что-то.

— Это несложно, — ободряюще заявил Франц. — Если взгляды достаточно широкие, или хорошо знаешь историю, или обладаешь развитым воображением, то почти во всем можно найти глубокий смысл. Возьми сны. Слышал когда-нибудь о «Libro della Smorfia»?

Джон покачал головой.

— Неаполитанцы, даже образованные, всегда держат рядом с кроватью книгу снов. И каждое утро они первым делом — раньше, чем идут отлить, — проверяют по ней свои сны. Долгие путешествия, смуглые незнакомцы, полеты во сне — все что-нибудь означает.

— Суеверие, — отмахнулся Джон. — Кофейная гуща и гадальные карты.

— Не будь грубым, Джонни. Назови это психологией, — предложил Франц, ухмыляясь, и его второй подбородок заколыхался. — Задача ученого состоит в раскрытии явлений природы или исторических закономерностей. Поначалу это ничем не отличалось от обнаружения на звездном небе изображений животных и героев. Вопрос в том, открыл ли ты истину, существующую изначально? Или вложил в то, что рассматриваешь, произвольный смысл?

— Да. Возможно, да — на оба вопроса, — сказал Джон. — Не знаю.

Заметив, что на одном из пальцев проступила кровь, он перестал грызть ногти.

— А-а. «Не знаю» — истина, которая может нас объединить.

Франц блаженно улыбнулся, показав мелкие зубы цвета слоновой кости. Он обожал подобные разговоры, а за годы, что он возил по солнечной системе головорезов и покойников, на такое ему везло крайне редко.

— Это восхитительно. Я играю роль адвоката дьявола для иезуита! Возможно, — предположил он лукаво, — Авраам придумал Бога, оттого что хотел привнести смысл в хаотичный, примитивный мир. Мы храним этого придуманного бога и упорствуем в том, что он нас любит, ибо боимся огромной и равнодушной вселенной.

Джон уставился на него, затем задумался, но прежде чем он смог что-то сказать, забытый обоими Нико удивил их, заметив:

— Может быть, когда боишься, то слышишь Бога лучше, потому что вслушиваешься сильнее.

Любопытная идея — правда, Джону Кандотти это не помогло, когда он ждал в катерном отсеке, что его сейчас выбросят в открытый космос, и не мог думать ни о чем, кроме смерти.

— Я не знаю, — повторил он в конце концов.

— Обычное человеческое состояние. — Франц театрально вздохнул. — Как мы страдаем от наших страхов и невежества! — Тут он просветлел. — Вот почему еда и секс столь приятны. Ты уже ел? — спросил он, после чего встал и потопал на кухню, предоставив Джону высасывать кровь из поврежденного ногтевого ложа.

Когда Франц вернулся к столу со своим ленчем, Кандотти уже ушел. Франц улыбнулся Нико, невозмутимо сидевшему в своем углу и мурлыкающему «Questa о quella»[27] из «Риголетто» — единственной оперы, которая Францу действительно нравилась.

— Нико, — объявил Франц, усевшись за стол, — последние несколько недель я провел, внимательно наблюдая за нашим маленьким отрядом путешественников, и — по контрасту с экзистенциальной тревогой Кандотти — пришел к неизбежному выводу. Ты хотел бы его услышать?

Перестав мурлыкать, Нико посмотрел на него — не с ожиданием, но вежливо. Нико всегда был вежлив.

— Вот мой вывод, Нико: если кто-нибудь из нас вернется живым — это будет чудо, — произнес Франц с полным ртом цветной лапши, которую он запил глотком муската. — Знаешь, что такое рунао, Нико?

— Марка старого автомобиля?

Франц загрузил в рот новую порцию.

— Нет, Нико, не «рено». Рунао — это один из руна, народа, который обитает на Ракхате, куда мы направляемся.

Нико кивнул, и Франц продолжил:

— Несмотря на все свои практические навыки, рунао — это лишь корова, имеющая собственное мнение. — Некоторое время он задумчиво жевал. — А у его великолепия дона Карло — мегаломания, и он желает править стадом говорящих коров. Дабы выполнить эту блистательную миссию, он собрал вместе циркового урода, кретина, четырех священников и калеку, которого тебе пришлось избить до полусмерти, чтобы доставить на этот корабль.

Франц изумленно покачал головой, но тут же перестал, испытывая дискомфорт оттого, что его щеки и подбородки двигаются не в такт с черепом.

— Священники полагают, что они летят на Ракхат выполнять Божью работу, но ты знаешь, Нико, почему тут мы с тобой? — задал Франц риторический вопрос. — Потому что я настолько ожирел, что уже никогда не смогу трахаться, — так какого черта? А ты слишком глуп, чтобы сказать «нет». И больше Карло не смог заполучить никого.

— Это не так, — сказал Нико с вежливой убежденностью. — Дон Карло решил лететь, потому что понял, что боссом станет его сестра Кармелла.

Франц моргнул.

— Так ты знал об этом?

— Все знали, даже якудза в Японии, — сообщил Нико. — Дон Карло был очень расстроен.

— Ты прав, — признал Франц.

Кроме того, не стоило напрашиваться на неприятности. Карло патрон, а Нико ему предан — он едва не забил насмерть парня, который докучал Джулиани в баре, требуя заплатить по счету.

— И прошу прощения, Нико, что назвал тебя глупым.

— Тебе следует взять назад и свои слова насчет руна, Франц.

— Беру назад свои слова насчет руна, — немедленно сказал Франц.

— Потому что руна — не коровы. Они хорошие, — просветил его Нико. — Это джана-люди — плохие.

— Нико, я лишь пытался тебя развлечь.

Несмотря на годы опыта, убеждавшего его в обратном, Франц все еще не оставлял надежду, что Нико научится распознавать иронию и сарказм. «Что как раз и показывает, кто здесь глупец», — подумал Франц, зачерпывая вилкой пасту.

— Нико, ты молишься? — спросил он, меняя тему.

— Утром и перед тем, как ложиться спать. «Аве Мария», — сказал Нико.

— Как тебя учили сестры дома, да?

Нико кивнул.

— Меня зовут Никколо д'Анджели. «Д'Анджели» означает «от ангелов», — процитировал он. — Вот где я был до того, как появился дома. Меня оставили ангелы. Я молюсь утром и перед тем, как ложиться спать. «Аве Мария».

— Brav' scugnizz',[28] Нико. Ты хороший мальчик, — произнес Франц вслух, однако подумал: «Ангелы, которые тебя подбросили, дружище, должно быть, пропустили в твоей родословной несколько последних имен». — Значит, ты веришь в Бога — не так ли, Нико?

— Да, верю, — торжественно подтвердил Нико. — Мне велели мои сестры.

Некоторое время Франц молча жевал.

— Насчет Бога у меня есть маленькая гипотеза, — проглотив, сказал он. — Хочешь услышать мою гипотезу?

— А что такое ги…

— Ги-по-те-за, — по слогам произнес Франц. — Идея. Догадка о том, как что-то действует, которую можно проверить на практике. Понимаешь, Нико?

Маленькая голова неопределенно качнулась.

— Итак, вот моя идея. Существует старая история о человеке и кошке.

— Мне нравятся кошки.

«Зачем мне это?» — спросил Франц себя, но упрямо продолжил:

— Человек был известным физиком по фамилии Шредингер… не беспокойся, Нико, не нужно запоминать фамилию. Шредингер сказал, что вещь не верна, если нет никого, кто видит, что она верна. Он сказал, что на самом деле именно наблюдение делает событие истинным.

Нико выглядел несчастным.

— Не беспокойся, Нико. Я упрощу. Шредингер сказал, что, если поместить кота в ящик с… ну, скажем, с миской хорошей пищи и миской отравы, а затем закрыть ящик…

— Это нехорошо, — заметил Нико, радуясь, что вернулись к конкретике.

— Так же, как и выбивать дурь из бывших священников, Нико, — сказал Франц, опять наполняя рот. — Не перебивай. Итак, кошка пребывает в ящике, и она может съесть хорошую еду или отраву. Поэтому она может остаться живой или стать мертвой. Но Шредингер сказал, что на самом деле кошка не живая и не мертвая, пока человек, находящийся снаружи, не откроет ящик, чтобы увидеть, жива кошка или умерла.

Нико это обдумал.

— Можно прислушаться, не мурлычет ли она.

На секунду перестав жевать, Франц указал на Нико вилкой:

— Именно поэтому ты головорез, а не физик или философ. Проглотив, он продолжил:

— Вот моя идея насчет Бога. Я думаю, что мы любим кошек. Я думаю, что Бог любит человека, который снаружи ящика. Я думаю, что, если кошка верит в этого человека, он там существует. А если кошка атеист, то его нет.

— Может быть, там есть дама, — услужливо предположил Нико.

Франц подавился и закашлялся.

— Может и так, Нико. Но я думаю, что, поскольку ты веришь в Бога, то, когда выберешься из ящика, возможно, там для тебя будет Бог.

Нико открыл рот, затем закрыл, словно вот-вот расплачется.

— Не бойся, Нико. Ты хороший мальчик, а я уверен, что для хороших мальчиков Бог там есть.

Франц поднялся и вразвалку потопал на кухню за десертом.

— Вот почему мне нужно, чтобы ты молился о чем-нибудь, — прокричал он оттуда, шаря по закромам. — Потому что Бог там есть для тебя, но Его может не быть для людей, которые не убеждены, что в Него верят.

Прихватив огромный кусок шоколадного торта, Франц вернулся к столу.

— Я хочу, чтоб ты молился о чуде. По рукам, Нико?

— По рукам, — со всей искренностью согласился Нико.

— Хорошо. Теперь обо мне. Знаешь, почему я такой толстый?

— Ты все время ешь.

— Я африканер, Нико, — устало сказал Франц. — Еда — наш национальный вид спорта. Но я и раньше все время ел — помнишь? А два года назад я таким не был! Когда болтаешься в космосе, твоя ДНК… программы, по которым работает организм, — понимаешь? Твоя ДНК разрезается несколькими атомами космической пыли. Вот что случилось со мной, Нико, — случайная крупинка на своем пути к краю вселенной, пролетев сквозь меня, ударила по какому-то критическому кусочку биологической машинерии, и демоны вырвались на волю…

Внезапно все, что он ел, — все до единого калории, вырванные из каждой молекулы водорода, кислорода, углерода и азота, — стало со скупостью параноика откладываться в жировые клетки — в ожидании небывалого голода, потребовавшего бы от них героического спасения тела, которое они медленно и неумолимо душили.

— Я боролся, Нико. Вначале я с этим боролся. Тренировался, как маньяк. Изнурял себя голодом. Шлялся по врачам все время, которое проводил на Земле, — сказал Франц.

Он принимал каждое лекарство, которое ему прописывали или продавали, ища излечения или хотя бы надежды, но становился толще и толще, делался все более чужым самому себе, напуганный до полусмерти перспективой сердечной и почечной недостаточности.

В этом есть некая поэтическая справедливость, полагал он, а Франц Вандерхелст относился к таким вещам философски. Долгое время он и сам наживался на трогательной вере других людей в чудодейственное средство. Карло проворачивал эту аферу почти десять лет, прежде чем страховочные компании спохватились. Словно волк, он охотился на немощных, выбирая лишь самые богатые и самые больные, наиболее отчаявшиеся и легко внушаемые жертвы, уверяя своих надеющихся и безнадежных пассажиров, что, если они будут лететь на достаточно высокой скорости, время для них замедлится, а когда они вернутся на Землю, медицина продвинется настолько, что их смогут излечить. Убедительно сочувствуя их горю, Карло объяснял, что сейчас платить не нужно, но они должны зарегистрировать «Ангеле оф Мёрси Лимитед» в качестве наследника по их страховочным полисам.

Конечно, это была туфта. Франц просто принимал их на борт и несколько недель гонял двигатели на четверти мощности — подальше от бдительных взглядов комиссии по медицинской этике и полицейского надзора. А сами жертвы уже ничего не могли возразить. Большинство из них умирали сами; остальных спроваживали на тот свет спившиеся, лишенные лицензии врачи Карло.

Но сейчас Карло превратил мошенничество в нечто реальное, и Франц Вандерхелст действительно находился на пути к Ракхату. На сей раз сам Франц был несчастным придурком, надеющимся, что за сорок лет его отсутствия на Земле кто-нибудь придумает, как починить его тело. Потому что, несмотря на растущий слой сала и поросячьи глазки, глядящие поверх раздутых щек, Францу Вандерхелсту было всего тридцать шесть — мужичина в расцвете лет. И Франц очень хотел жить.

— Вот чудо, о котором ты должен молиться, — запомнил, Нико? — сказал Франц, положив вилку на стол. — Молись, чтобы мы вернулись на Землю живыми и чтобы к тому моменту там уже могли меня вылечить — чтобы я мог есть и все же оставаться нормальным. Понял, Нико?

Нико кивнул:

— Молиться, чтоб мы вернулись живыми, а ты стал нормальным.

— Хорошо, Нико. Это хорошо. Ценю, — сказал Франц, а Нико вернулся к Верди, возобновив арию герцога Мантуи с того места, где прервал ее несколько минут назад.

Какое-то время Франц сидел, молча размышляя. Именно тогда он понял, что вправду ценит молитвы Нико. «В конце концов, — подумал он, — агностик знает наверняка одно: ни в чем нельзя быть уверенным».

21

Долина Н'Джарр, Северный Ракхат

2078–2085, земное время

На исходе жизни Дэниел Железный Конь будет созерцать тройные тени на стенах своего каменного дома в долине Н'Джарр и думать о прошлом. Он сохранял ясность ума до самой кончины, но постоянно возвращался мыслями к ужасным месяцам, проведенным на «Джордано Бруно». Все годы, пролетевшие на Ракхате, ему будет казаться, что он пребывал тогда в некоем безмолвном чистилище, страстно желая, чтобы наказание прекратилось.

Его епитимья началась в тот момент, когда он согласился на похищение Эмилио, и такую же Дэниел возложил на Винченцо Джулиани: жить с тем, что тот сотворил. Собственный его приговор был менее суров. У Дэниела имелась надежда прожить достаточно долго, чтобы узнать ответ на вопрос, с которым Джулиани сойдет в могилу: «Что, если я абсолютно неправ?»

Этот вопрос Дэнни задавал себе снова и снова, пока тянулись недели в Неаполе — в присутствии человека, которому они собирались навредить непоправимо и, возможно, без серьезной на то причины. Его терзали сомнения во время полета на «Бруно» — в обществе людей, которые с трудом его выносили. Он принял их осуждение. Гордость была его грехом, червем в сердцевине, — безотказный стимул, питаемый врожденным и, по всей видимости, ложным ощущением, что он предназначен Господом для чего-то исключительного.

Семья его отца вышла из нищеты и унижений резервации, и хотя Дэниел Железный Конь публично отрекся от стереотипов и романтики дакотского наследия, втайне он этим гордился. С детства Дэнни знал, что он потомок людей, скакавших вместе с Неистовым Конем и Маленьким Великаном из общины оглала, с Черным Щитом и Хромым Оленем из миниконжу, с Пятнистым Орлом и Красным Медведем из сан-арков, с Черным Мокасином и Льдом из шайеннов, с Сидящим Быком из ханкпапов — героями, которые возглавляли лучшую легкую кавалерию в истории, защищая свои семьи и свою землю, которые сражались, чтобы сохранить стиль жизни, где превыше всего ценились отвага, сила духа, благородство и трансцендентное духовное зрение.

И почти столь же сильна была традиция: длительное общение его семьи с Черными Мантиями, чья вера подпирала те же самые ценности. Его прапрапрапрапрабабушка была среди первых дакотов, обращенных в христианство Пьер-Жаном де Сметой, иезуитом легендарного обаяния и обходительности, чье бесстрашие обеспечило ему небывалое доверие среди племен американского Запада. Дакоты верили, что если не все люди, то все народы стремятся к божественному; призыв христианского Бога к всеобщему миру возглашался также и Женщиной Белого Теленка. Кровавые жертвоприношения Вакану Танке — Великой Тайне — тоже были им знакомы. Даже распятие оказалось созвучным; тело Иисуса — с распростертыми руками, пронзенное и свисающее с креста — очень походило на пронзенные и подвешенные тела Солнечных Танцоров, прорицателей, знавших, каково это: предлагать Богу собственные плоть и кровь ради своего народа — с благодарностью, в мольбе и в радости, внушающей страх. На мессах, проводимых их друзьями-иезуитами, многие дакоты поклонялись божественной, непостижимой силе, которая приглядывала за всем и прислушивалась к молитвам тех, кто приносил жертвы — уже не собственные плоть и кровь, поскольку Иисус это изменил, но хлеб и вино, освященные в память об окончательной жертве.

Конечно, это было ученичеством: смешанный характер его становления, девиз его обучения, талант, энергия и понимание, которые Дэниел Железный Конь принес в зрелость. Все это готовило его к моменту, когда он впервые открыл доклады ракхатской миссии и прочел о том, что увидела и узнала команда «Стеллы Марис». Дэнни пришел к убеждению — становившемуся все сильнее и тверже, — что ему предначертано лететь на Ракхат, ибо из всех, кого могли туда послать, лишь Дэниел Железный Конь действительно сможет постигнуть хрупкую красоту культуры джана'ата.

Он боялся за них.

Эти жители равнин тоже полностью зависели от единственного вида животных, на которых они охотились, а чужаки тоже считали джана'ата опасным народом, обожающим воевать. Дэнни знал, что, хотя это и правда, но лишь ее малая, искаженная часть. Он надеялся, что если полетит на Ракхат, то сможет уменьшить горестные потери, некогда выпавшие на долю дакотов, помогая джана'ата найти новый стиль жизни — такой, который позволит сохранить высокие добродетели воинов, охотников, иезуитов: отвагу, стойкость, благородство и проницательность.

Иной раз на «Бруно», поздними ночами, скорее ощущая, нежели слыша рокот двигателей корабля, Дэнни вспоминал мысль, пришедшую ему на ум, когда он читал ракхатские доклады: «Я пойду на все, лишь бы полететь туда». Он считал это лишь оборотом речи, но Бог привел его к сделке Фауста.

— Мы, вы и я, ближе к старым принципам, — сказал Геласиус III Дэниелу Железному Коню во время частной аудиенции. — Мы понимаем, что жертва необходима, дабы сделать нашу веру в Бога реальной и предложить Ему всю нашу веру — целиком; что, если мы будем поступать согласно Его воле, все будет хорошо. Сейчас от вас и меня требуется принести жертву, которая испытает нашу веру почти так же, как была испытана вера Авраама. Это трудней, нежели предложить собственные тела. Вы и я должны принести в жертву Сандоса, связанного, словно Исаак, сын Авраама. Мы должны совершить то, что кажется жестоким и немыслимым, и доказать, что доверяем Божьему замыслу и действуем в качестве Его орудий. Мы служим Отцу, который не уклонился от жертвы Авраама, который потребовал и допустил распятие собственного Сына! И который иной раз требует, чтобы мы, служа Его воле, тоже жертвовали тем, что считаем самым дорогим. Я в это верю. Верите ли вы?

Что заставило Дэнни кивнуть, молча согласившись на поступок, который он находил гнусным? Было ли это и вправду тщеславием? Дэнни пытал себя со свирепой дотошностью, и ответом стало «нет» — независимо от того, что думали другие. Было ли это могуществом Ватикана, моральным весом двух тысячелетий авторитета? Да, в какой-то мере. Силой самого папы? Состраданием и красотой этих сияющих, проницательных глаз?

Да. Да, все это тоже сыграло роль.

Были у его святейшества и отца Генерала иные причины, чтобы опять отправить Сандоса на Ракхат? Несомненно. Это решение наверняка будет иметь политические, дипломатические и практические последствия, к которым они стремились. Перевешивают ли эти мотивы поразительную уверенность его святейшества и почти отчаянную надежду отца Генерала, что Сандосу самим Богом предначертано вернуться к месту его духовного и телесного изнасилования?

Дэниел Железный Конь так не считал.

Он больше не знал, что думать и во что верить. Но был уверен в одном: невозможно было глядеть в глаза Геласиуса III, слушать его слова, а после с презрением усмехнуться: «Эгоистичная туфта». Ибо иезуиты учат находить Бога во всем, и Дэнни не мог уйти от моральной и этической проблемы, перед которой его поставили: если веришь в верховную власть Бога и в Его милосердие, тогда то, что случилось с Сандосом, должно являться частью некоего большего плана; а если это так, ты можешь помочь этой единственной душе и послужить Господу, отправившись вместе с Сандосом на Ракхат.

И поэтому, предав свою этику и пожертвовав честностью, Дэниел Железный Конь мог лишь наблюдать за тем, чему помог исполниться: жить с тем, что он сотворил, и пытаться отыскать в этом Бога — надеяться, что цель когда-нибудь оправдает средства.

На «Бруно» время казалось тюремным сроком, но все изменится, когда Дэниел Железный Конь будет стареть на планете Ракхат.

«Вначале, — учит Библия, — было слово», и Дэнни придет к выводу, что два великих дара, пожалованных его Богом человечьему роду, — это время, разделяющее опыт, и язык, связывающий прошлое с будущим. С течением лет все священники, оставшиеся на Ракхате, начнут выгадывать время, пытаясь постичь события, случившиеся между первой и второй миссиями иезуитов. Для Дэниела Железного Коня это будет не просто исследованием, но непрестанной молитвой.

И в этой задаче его компаньоном станет госпожа Суукмел Чирот у Ваадаи. К моменту, когда Дэнни ее встретил, она была уже не женой, а вдовой маланджерского посла в Инброкаре — женщиной, лишенной статуса, но не уважения, и давно вступившей в средний возраст. Дэнни был очарован ею с самого начала, но Суукмел была осторожна и не спешила доверять человеку, известному ей как Дэнни Хи'р-норсе.

Но с течением лет волосы Дэнни поседели, лицо Суукмел сделалось белым, и настал день, когда они смогли встретиться ради удовольствия, а не из политических соображений. Как и Суукмел, Дэнни считал прошлое не мертвым, но живым и важным именно в силу незримости своего влияния. И когда Суукмел это обнаружила, они подружились по-настоящему.

У них вошло в привычку прогуливаться каждое утро по тропинке, следовавшей вдоль подножия холмов, которые окружали долину Н'Джарр, и по пути говорить о вещах, которые Суукмел теперь понимала и которые хотела Дэнни объяснить. Нередко Дэнни начинал их беседу с пословицы, побуждая ее откликнуться. «На Земле есть поговорка: прошлое — иная страна», — однажды сказал он, и Суукмел сочла эту мысль здравой, ибо в настоящем впрямь ощущала себя чужеземкой. Но даже когда Суукмел не соглашалась с сентенциями Дэнни, такое упражнение было занятным.

— Власть развращает, — заявил он как-то днем, в одну из их первых прогулок, когда они поднимались по склону к кольцевой тропинке. — А абсолютная власть развращает абсолютно.

— Развращает страх, а не власть, — возразила Суукмел. — Отсутствие власти унижает. Власть можно использовать, чтобы добиться хорошего результата или плохого, но слабость не делает лучше никого, — сказала она. — Могущественным легче культивировать дальновидность. Они могут быть терпеливы, даже великодушны, сталкиваясь с сопротивлением, поскольку знают, что в итоге одержат верх. Они не ощущают, что жизнь напрасна, ибо у них есть основания полагать, что их планы осуществятся.

— Моя госпожа Суукмел, ты говоришь о себе? — спросил Дэнни, улыбаясь. — Или о Хлавине Китери?

Остановившись, Суукмел вгляделась в него.

— Там присутствовало определенное созвучие душ, — осторожно произнесла она, прежде чем возобновить подъем. Затем продолжила: — Когда Хлавин Китери был лишь Рештаром, он вел порочную жизнь. Он был в отчаянии, и им владели пороки отчаяния. Это изменилось, когда он обрел власть.

Тропинка сделалась крутой и скользкой, и какое-то время они взбирались молча. Слегка запыхавшись, Суукмел села на гладкий массивный ствол упавшей тупы и через долину Н'Джарр посмотрела на горы, вздымавшиеся из земли, точно колоссальные снаряды, выстреленные из центра Ракхата.

— Конечно, власть может достаться негодным людям, — признала она, отдышавшись. — Слабые умы, мелкие сердца, убогие души иногда наследовали власть. Сейчас такие же люди могут ее захватить, купить или получить случайно. — Голос Суукмел сделался жестче. — Власть не обязательно облагораживает.

Она произнесла это, глядя на юг, затем снова поднялась на ноги.

— Скажи, Дэнни, почему ты проводишь со старухами так много времени? — глядя в сторону, спросила Суукмел, когда они возобновили прогулку.

Он предложил ей свою странную голую руку, помогая обойти размытую канаву; пересекавшую тропку.

— Когда я был совсем юным, — сказал он, — предматерь моего отца переехала к нам. Она рассказывала нам предания старины, которые узнала от своих предматерей. Все изменилось за эти несколько поколений. Все.

— Ты помнишь ее рассказы? — спросила Суукмел. — Возможно, — предположила она весело, — знания старины не принесли тебе пользы.

— Я их помню.

Дэнни остановился, и Суукмел, оглянувшись, увидела, что он на нее смотрит — с нерешительностью, подумалось ей.

— Но я был ученым. Поэтому я проверил истинность преданий, которые пришли ко мне от пяти поколений, недоступных для исследований многих других ученых.

— И твои предматери помнили верно? — спросила она.

— Да. Предания оказались не сказками, но историей. Стал бы я иначе тратить время в обществе пожилых леди? — поддразнил он, и Суукмел рассмеялась.

— Изменения могут вести к лучшему, — сказала она, вновь зашатав вперед. — Многие джана'ата до сих пор полагают — как и все мы на протяжении веков, — что изменения опасны и неправильны. Они считают, что все, сделанное моим Господином Китери, было ошибкой — что он из злобы изменил стиль жизни, переходивший от поколения к поколению без ухудшения или отклонений. Можешь понять это? Существует ли на твоей Земле, Дэнни, подобная завершенность?

Дэнни подавил улыбку.

— О да. Я сам являюсь членом «церкви», которую многие считают непогрешимым хранилищем вечных истин.

— Мой господин Китери и я весьма тщательно рассмотрели эту проблему, — сказала Суукмел. — По нашему мнению, любая организация, считающая себя хранилищем истины, будет ценить постоянство, ибо изменения вносят ошибки по определению. У таких организаций всегда есть мощные механизмы, поддерживающие неизменность и защищающие от перемен.

— Обращение к традициям, — произнес он, — и к авторитетам. И к божественности.

— Да, — подтвердила она спокойно. — Тем не менее, изменения могут быть желаемы или необходимы — или то и другое вместе! Каким же образом мудрому принцу ввести перемены, если многие поколения держались законов и запретов, которые ныне вредны или ущербны?

Остановившись, Суукмел уперлась в него взглядом, уже не пугаясь четкости ближнего зрения, а скорее наслаждаясь им сейчас — без вуали, заслонявшей глаза.

— Скажи, Дэнни, тебе не наскучила старуха? — спросила Суукмел, задумчиво наклонив голову. — Рассказать о первых днях правления Китери?

Даже теперь, зная, чем все закончится, она ощутила волнение, а ее глаза разгорелись.

— Пожалуйста, — сказал он. — Все, что ты сможешь вспомнить.

И Суукмел начала рассказ.

Первые указы Китери не встретили противодействия, поскольку он просто возродил турниры, давно не проводившиеся: танцевальные дуэли, хоровые сражения.

— Не перемены, — заговорщически прошептала Суукмел, вспоминая. — Лишь возвращение к прежним обычаям, которые, как он говорил, чище и ближе к старой правде.

Вскоре Китери учредил национальные состязания в поэзии, архитектуре, инженерном искусстве, математике, оптике, химии. Вступая на пост Верховного, он поклялся поддерживать неизменным государственное устройство Инброкара, поэтому ему приходилось оставлять в неприкосновенности древние линии наследования, а призы в состязаниях не представляли серьезной ценности.

— Символические подарки, — сказала Суукмел. — Цветок траджа'анрона, вымпел, рифмованный триплет, сочиненный лично Верховным.

Но вскоре появились новые возможности для воинов, имевших склонность к науке, или третьерожденных торговцев, наделенных спортивными талантами, оттачивать свою умелость или умножать знания — чтобы их ценили за личные качества, а не только за то, для чего они были рождены.

— Параллельные иерархии, базирующиеся на компетентности, — заметил Дэнни. — Открытые для всех и позволяющие выпускать пары недовольства. Твоя идея, моя госпожа?

После Хлавина Суукмел не наслаждалась так обществом мужчины.

— Да, — сказала она, опустив глаза, но весьма довольная. — Эти состязания позволяли моему господину Китери выявлять людей талантливых, умных, энергичных.

Проведя всю жизнь в хорошо организованном заточении, Суукмел Чироту Ваадаи усвоила, что почти любое событие или обстоятельство можно обратить к своей пользе.

— Целям Верховного могут в равной степени способствовать как сильное местное правительство, так и проявления некомпетентности, ибо то и другое рождает недовольство у нижестоящих, — сказала она Дэнни во время одной из прогулок. — Мой господин Китери был третьерожденным, поэтому его готовили и управлять, и воевать. Почти всегда он мог найти законный прецедент, чтобы сместить опасно могущественного или откровенно глупого аристократа, если его младшие братья лучше годились для нового строя. А когда не хватало легальных средств, — сухо добавила Суукмел, — происходили несчастные случаи.

Наставив уши на Дэнни, она ждала его комментария.

— Устроенные при участии Верховного? — спросил он.

Суукмел не стала этого отрицать.

— Поэтому те, кто вступал в должность при таких обстоятельствах, знали, кому обязаны своим возвышением. Их претензии на власть и положение были бы столь же сомнительны, как у Хлавина Китери. — На минуту Дэнни задумался. — Полагаю, такие люди сформировали бы надежные кадры сторонников Китери. Их судьбы были связаны с его судьбой.

— Именно так.

Чем больше времени они проводили вместе, тем откровенней делалась Суукмел. Дэнни был благодарным слушателем, способным ценить тщательно выстроенные фразы, и его восхищение добавляло Суукмел удовольствия от часов, проведенных с ним.

— Мы нашли способы расширить сферу влияния Верховного, — сказала она. — Например, когда умирал какой-либо лорд, паузу между его смертью и вступлением в должность нового правителя можно было продлить, откладывая инвеститурные церемонии. Верховный, чье присутствие было обязательным, просто не мог выделить для этого время… нередко, — невинным тоном прибавила Суукмел, — в течение многих сезонов. А пока бухгалтерские книги и налоговые документы подвергались ревизии, проводимой торговцами-джана'ата или бухгалтерами-руна из отдаленной провинции, регентом назначали племянника, шурина или третьерожденного дядю. — Иногда это использовалось для наведения на данной территории финансового порядка, — вспоминала Суукмел. — Часто региональные доходы значительно возрастали, и тамошние правители на этом недурно наживались.

— А Верховный выяснял все источники доходов.

— К этому сроку он наконец делался доступен для необходимых церемоний, — сказала Суукмел. — Когда происходила передача контроля над наследием, все уже знали в точности, какие налоги должны быть выплачены. Смещаемые со своих постов регенты, если они подавали надежды, могли быть затем введены в новый канцлерский суд.

— И эти люди тоже вливались в разрастающиеся ряды сторонников Китери, — заметил Дэнни.

— Естественно.

С лукавым восторгом Дэнни воззрился на нее. — А можно узнать, моя госпожа: кому был подотчетен канцлерский суд?

— К тому времени я уже имела скромное влияние, — шепотом произнесла Суукмел и сохранила невозмутимость, даже когда он рассмеялся и покачал головой.

— Если в местных делах открывались вопиющие нарушения, — продолжала она, — возможны были два пути. За день до введения в должность, на неофициальной встрече с Верховным, новому господину могли сообщить о бесчестии его предшественника. Этому человеку давали понять, что Верховный предпочел оставить его на посту и ждет благодарности.

— И сотрудничества, несомненно, — добавил Дэнни. — Но если клан неизменно выступал против перемен, поддерживаемых Верховным?

— Если клан упорствовал, — осторожно выбирая слова, произнесла Суукмел, — сообщение о его преступлениях передавали по радио, и этих недостойных людей провозглашали вахантаа — преступниками, а их наследство подлежало конфискации.

— Кто приводил в исполнение судебные решения?

— Небольшой отряд победителей воинских состязаний, экипированных и содержавшихся на деньги, полученные благодаря новым налогам.

Суукмел бросила взгляд на ту сторону долины.

— К тому же на юге шла война, — сказала она. — Мой господин Китери мог сделать так, чтобы она казалась почетной и необходимой для людей, более… приверженных традициям, внушая им, что они защищают территорию джана'ата и наш стиль жизни.

— Оставляя северные земли и титулы вакантными в случае своей гибели.

Суукмел подняла голову, подтверждая догадку.

— Двух птиц одним камнем, — сказал Дэнни, но не стал это — переводить.

— Ты не поверишь, — предупредила Суукмел наследующий день, — но это правда. Хлавин пользовался поддержкой среди руна. Он научился ценить их способности и сделал руна частью своих планов. В одном из самых первых его декретов говорилось, что городские специалисты руна направляют делегации в инброкарский суд. Их рекомендации учитывались при рассмотрении всех дел, затрагивавших руна, и Хлавин сделал это, несмотря на противодействие родовой знати.

По предложению Суукмел и под руководством ее бывшей горничной, негласно освобожденной Таксаю, в первый год прерывания Китери на посту Верховного была создана сеть информаторов-руна. Вскоре стали поступать доклады от поварих и служанок, секретарей и массажистов; от дворников и лаборанток; от посудомойщиц и секс-обслуги.

— Вскоре, — сказала Суукмел, — мой господин Китери знал о всех спорах или проявлениях недовольства, происходивших в любой из влиятельных семей, об их тайных альянсах и мелочной зависти…

— А знание — это сила, — вставил Дэнни.

Суукмел издала низкий гортанный смешок.

— Мудрая поговорка, — признала она.

— И как руна вознаграждали за их вклад в планы Китери?

— Естественно, сами информаторы должны были оставаться на прежних местах, но их детям разрешалось высказывать пожелания относительно их будущей профессии. А также, когда подходил срок, о партнерах, которых они хотели бы выбрать. Это предложила моя подруга Таксаю, — сказала она и с минуту помолчала, дабы почтить умершую. — Она была рунао, но мой господин Китери черпал мудрость всюду, где ее находил. Он даже учредил пенсии для рунских информаторов, достигших возраста забивания…

— Они могли питать его информацией — продуктом более ценным, нежели мясо, — холодно заметил Дэнни.

Не распознав его интонацию, Суукмел продолжила, стараясь объяснить:

— Это было радикальным нововведением, но те, чьим слугам назначали пенсию, восприняли его как безобидную эксцентричность Верховного. Кто станет возражать против старого слуги, живущего за счет щедрости Китери? — риторически вопросила она. — В конце концов, мясо можно получать от селян, выдрессированных работать привратниками или опахальщиками, и от призывников-руна…

Суукмел умолкла, наткнувшись на его взгляд.

— Это был единственный способ жизни, который мы знали, — сказала она, вдруг ощутив усталость. — Дэнни, ты должен понять: не только руна рождались для своей судьбы — все мы! Ранг по рождению, ранг семьи — даже для мужчины это обусловливало каждую мелочь! Какой длины должны быть его когти, через какую дверь ему дозволено проходить. Количество серег, которые он мог носить, сорт духов, которые имел право покупать! И, разумеется, какая часть рунской туши полагалась ему для еды… Дэнни, Хлавин собирался все это изменить!

— Но перемены требуют времени, — сказал Дэнни. — Еще одна поговорка.

Суукмел слегка подняла и уронила хвост: вот именно.

— Полагаю, времени требуют не столько сами перемены, сколько оказываемое им противодействие.

— Несомненно, моя госпожа, Верховный назначал пенсии пожилым руна не только затем, чтобы из доброты вознаградить за оказанные услуги, — заметил Дэнни, более настойчивый теперь, когда узнал ее лучше. — Накопленное знание руна всего Инброкара сделалось напрямую доступным канцелярии Китери, личной полиции Китери и самому Китери.

— Да! Конечно! Разве можно выстроить стену из одного камня? — спросила Суукмел. — Признак правильного решения — множественность обусловивших его причин. Когда достигается сразу несколько целей, больше вероятность того, что решение мудрое…

К ее удивлению, Дэнни начал было говорить, но вдруг умолк и отвернулся. Поняв, что его расстроили ее слова, Суукмел ощутила потребность их разъяснить.

— Дэнни, когда мы что-либо меняем, то подобны маленьким богам: мы действуем, и каждое действие порождает каскад следствий — одни ожидаемые и желаемые, другие неожиданные и огорчительные. Мы не похожи на вашего всевидящего Бога! Нам не дано знать будущее, поэтому мы предугадываем, сколько можем, а по результату судим, правильно ли поступили.

Его спина была напряжена, дыхание — прерывисто. Суукмел никогда не видела, чтоб он так реагировал.

— Дэнни, я тебя оскорбила? — изумленно спросила она.

Он круто повернулся, а его лицо обмякло от испуга.

— Моя госпожа, ни в коем случае!

Сделав глубокий вдох, Дэнни медленно выпустил воздух.

— Ты — орудие моей совести, — весело сказал он.

И попытался улыбнуться, но это не выглядело убедительным даже для Суукмел, все еще с трудом понимавшей мимику чужеземцев. Видя ее замешательство, Дэнни сделал жест подчинения.

— Моя госпожа, когда-то для меня было облегчением думать, что, если имеется множество причин, а действие полагается верным, можно оправдать то, чему нет оправданий. Много лет назад я принял решение, для которого искал множество оснований. Это решение привело меня сюда, к вам, но я не узнаю, было ли оно правильным, пока не предстану перед судом Господа.

Суукмел долго вглядывалась в Дэнни, чтобы понимать его лицо в такие моменты, запомнить запах стыда, узнавать звук сомнений в его голосе. Затем повернулась к долине Н'Джарр, где низкие каменные стены пылали, точно золото, в косых утренних лучах.

— Смотри, — велела Суукмел, рукой описав дугу с запада на восток. — И слушай, — прибавила она, потому что все дети, руна и джана'ата, сейчас пели. — Как можешь ты сомневаться?

Дэнни не ответил, а лишь взглянул на нее своими маленькими, черными, широко расставленными глазами. В тот день они возвращались домой в молчании и больше об этом не говорили.

— То, что ты рассказала, моя госпожа, объясняет политическое могущество, — сказал Дэнни в том же году, спустя какое-то время, — но думаю, в Китери было что-то еще. Люди шли за ним не ради цветка траджа'анрона, вымпела или ритмического триплета. И, полагаю, не ради богатства, власти или даже права на потомство.

— Они шли за ним из любви и преданности, — спокойно произнесла Суукмел. — Хлавин Китери казался им воплощением их собственного величия. Они любили его за то, что он возвысил себя и их, и были готовы ради него на все.

— Значит, когда Верховный дал понять, что желает сплотить вокруг себя таких людей, они забыли о репутации Китери или же простили ему склонность к…

Дэнни умолк, не желая ее обидеть.

— Сексуальной… изощренности, возможно? — предположила Суукмел, улыбнувшись его деликатности. — Да. Эти люди охотно отдавали своих третьерожденных сестер или дочерей в его гарем.

— Даже зная, что для детей от этих браков нет места в государственной иерархии?

— Да, зная, что жизни тех, кто появится на свет в доме Китери, не будут определяться рождением или обуславливаться смертью. Пусть так и будет, говорили эти люди. Пусть будущее пробьет им дорогу, словно река во время разлива. И они не колебались, даже когда Хлавин отменил запрет на потомство для некоторых третьерожденных торговцев. Понимаешь, насколько это было «революционным»? — спросила она, применив английское слово. — Мы всегда с крайней осторожностью управляли нашим наследством. Наша честь заключалась в том, чтобы передать, не ухудшив, наследие, которое нам досталось. Завещать больше было позором: это предполагало воровство. Завещать меньше тоже было позором: это подразумевало расточительство. Но Хлавин показал всем, что возможно созидание! Поэзия, богатство, музыка, идеи, танцы — из ничего! Управление могло состоять в увеличении! Каждый начал это понимать, и все удивлялись — даже я удивлялась, — чего мы страшились все эти годы?

Подобно древнему охотнику, бросающему добычу к ногам своих жен, Хлавин Китери сложил к изящным ногам Суукмел Чирот у Ваадаи все, что он совершил. Ей должно было понравиться, что он сделал последний шаг, распахнул последнюю дверь, выпустив на волю и Хаос, и Мудрость.

Со всего Инброкара к нему приезжали юные жены — завешенные вуалями, охраняемые, несведущие. Ради Суукмел и, возможно, ощущая вину перед покойной сестрой, Хлавин Китери собрал в своем серале диковины суши, моря, воздуха; заполнил свой дворец рунскими учителями, рассказчиками, говорящими книгами, джана'атскими политиками и учеными, бардами и инженерами. Вначале его девушек отделял от мужчин деревянный щит с просверленными в нем отверстиями; затем — лишь тяжелые шторы. Еще позже стало казаться вполне обычным и приемлемым, что дамы слушают дискуссии, время от времени высказываясь по обсуждаемым вопросам, а в конце концов, и полностью участвуют в беседе, находясь за весьма условной стеной, прозрачной и воздушной.

Эти девушки рожали Китери детей. Первым стал сын, которого он назвал Рукуэи, — кастрированный во младенчестве и отданный Суукмел, дабы воспитываться при посольстве Мала Нджера. Но с течением лет родилось много других детей, и одной из них была дочь, не знавшая, что женщинам запрещено петь. Когда Хлавин Китери услышал этот тихий, тонкий, чистый голос, его сердце сжалось, очарованное красотой.

Если не считать вечерних песнопений, сам Хлавин не пел уже много лет. Ныне, с облегчением более глубоким, нежели удовлетворение любой физической потребности, он вернулся к поэзии и музыке. Он пригласил музыкантов, хормейстеров и разрешил петь женщинам и детям.

На двенадцатом году правления Хлавина Китери княжество Инброкар было самым могущественным политическим субъектом в истории Инброкара — богаче, чем Мала Нджер, столь же густонаселенное, как Палкирн, — а Хлавин Китери имел неоспоримую власть над центральным королевством Тройственного Союза. И в Мала Нджере у него уже появились верные сторонники — благодаря тесным связям с кланами Чирот и Ваадаи. Еще год или два, и для палкирнской девочки пришло бы наконец время сделаться его женой и учредить законное наследование — теперь, когда Хлавин осуществил свою революцию, хотя в его словаре не было такого слова.

— Когда вы впервые поняли, что творится на юге? — спросил Дэниел Железный Конь спустя много лет после смерти Китери.

— Почти с самого начала были тревожные признаки, — стала вспоминать Суукмел. — Менее чем через сезон после того, как Хлавин вступил на пост Верховного, у ворот Инброкара появились первые беженцы.

Потрясенные и напуганные, как и все беженцы, терзаемые памятью о пожарах, предательствах и убийствах в ночи; они были спасены руна, чью преданность и любовь эти немногие джана'ата заслужили и к чьим предупреждениям эти немногие прислушались.

— Мой господин Китери оценил эту иронию, Дэнни. Он сам однажды изрек: «Я породил гибель нового мира в момент его зачатия».

— Конечно, широта взглядов любого человека имеет пределы, — заметил Дэнни.

Некоторое время они сидели молча, слушая полуденный хор, звуки которого распространялись по долине — от резиденции к резиденции.

— Мне кажется, моя госпожа, если бы ситуация сложилась иначе… — Дэнни помедлил. — Возможно, Супаари ВаГайджур стал бы первым и самым полезным сторонником Китери.

— Возможно, — после долгой паузы сказала Суукмел. — То, что при старом режиме делало его презираемым, в годы правления господина моего Китери вызывало наибольшее восхищение. — Она помолчала, размышляя. — Из этого торговца вышел бы превосходный канцлер. Или он мог бы возглавить министерство по делам руна…

Ощущая, как сдавливает грудь, Суукмел посмотрела на Дэнни, который не уступал ей в росте и во многом другом.

— Возможно, — ровным голосом сказала она, — всего этого можно было бы избежать. Но тогда казалось, что иного пути нет…

22

Южная провинция, Инброкар

2047, земное время

— Кое-кто собрал товары, которые вы перечислили, они спрятаны недалеко от катера, — сообщила Джалао ВаКашан Софии и Супаари, когда наконец появилась в Труча Саи, опоздав на несколько дней. — Там повсюду патрули джанада.

— Отбраковщики? — осторожно предположил Супаари. — Или инспекционные команды, проводящие перепись для новой власти?

— Кое-кто думает; ни то ни другое, — ответила Джалао, не обращая внимания на других руна, столпившихся вокруг них и взволнованно раскачивающихся. — В Кирабаи говорят, что они пришли с севера, из Инброкара. С ними чужеземные руна — кое-кто думает: из Мала Нджера. Чтобы их понять, старейшинам в Кирабаи пришлось позвать переводчиков с очень древней родословной.

Джалао не выглядела напуганной, но была озабочена. Все деревенские советы обсуждали, что это означает и что меняется.

— Патрули везде спрашивают о Супаари, — сказала она негромко. — Они также спрашивают о чужеземцах.

— А нам не опасно путешествовать? — спросила София, у которой от страха заныло в животе. — Возможно, нам-но-не-вам следует дождаться, пока все утихнет.

— Кое-кто думает: мы-а-также-вы сможем путешествовать, но только при красном свете. И, наверно, для вас будет лучше отправиться немедленно.

Посмотрев на Супаари, Джалао перешла на к'сан:

— Господин, ты разрешишь одной из нас вести тебя?

Наступила тишина, и София полуобернулась, чтобы видеть Супаари. Он стоял очень прямо, уставясь на Джалао.

— Разве я господин, — вопросил он, — который может разрешать или запрещать?

Затем, опустив уши, Супаари заставил себя согласиться. Отведя от Джалао взгляд, он поднял голову.

— Извинения, — выдавил он затем. — Кое-кто будет благодарен, если вы станете его вести.

Все вокруг смущенно заерзали. София видела, чего стоило Супаари это сказать, и понимала, что Джалао внушает ему страх, как ни одна другая рунао; в причины этого София не вникала, как и в детали последовавшей затем бесконечной дискуссии, включавшей политические и географические рассуждения насчет их маршрута к посадочному катеру «Магеллана». За шесть месяцев подготовки к полету домой она сделала все, что смогла. Теперь оставалось лишь верить, что Супаари и Джалао примут правильные решения.

Вялая от жары, душой уже на полпути к Земле, София привалилась к столбу укрытия, подняв одно колено, а вторую ногу свесив с платформы, и позволила своим мыслям блуждать, наблюдая, как рунские дети играют с Ха'аналой, лишь недавно начавшей ходить и не подозревавшей о своих отличиях от ее приятелей. Исаак, в эти дни постоянно державшийся рядом с Софией, с избытком возмещал молчание своей матери, непрерывно производя монотонный поток фраз как на руна, так и на английском, причем с безупречным произношением. Большинство их было подражанием, но иногда возникала настоящая речь — обычно после того, как он пел вдвоем с ней Ш'му или исполнял вместе с Супаари вечернюю песнь. Чтобы петь, они каждый раз углублялись в лес, подальше от гомона руна, для которых песни были угрозой — инструментом джанадского контроля над ними. «Возможно, подумала София, — именно эта недолгая тишина позволяла Исааку преодолевать подражание». «Исаак тебя слышит», — однажды сказал он Софии. А в другой раз заметил: «Ха'анала упала».

Но за это приходилось платить. Чтобы говорить, Исааку нужно было проламываться сквозь некую внутреннюю стену, и эта крошечная брешь в его крепости позволяла хаосу, окружавшему мальчика, вторгаться в его персональный мир. Тени, с первых месяцев жизни Исаака приводившие его в восторг, внезапно начинали казаться живыми: непредсказуемыми и угрожающими. Красный цвет, на который прежде он не обращал внимания, ныне ужасал, вызывая пронзительные вопли, ввергавшие в смятение всех вокруг. Обычный шум играющих рунских детей иной раз доводил Исаака до неистовства, и тогда он орал и бился на земле.

«На корабле ему станет лучше, — думала София, едва прислушиваясь к монологу Исаака и продолжавшимся вокруг нее рунским дебатам. — Поначалу будет трудно, но там мы сможем придерживаться распорядка, и Исаак приспособится. Никаких сюрпризов — все, как ему нравится. Ничего красного. Индикаторы приборов я чем-нибудь прикрою. И там, на борту, можно крутить музыку дни напролет. Уже одно это наладит жизнь Исаака, — думала она. — Уже одно это стоит риска, на который мы идем».

Успокоенная, София откинулась на подушку, позволив звукам деревни убаюкать себя, а проснулась через несколько часов — от прикосновения Супаари и наступившей тишины, сигнализировавшей о достижении согласия, когда было уже обсуждено все, что следовало рассмотреть; а придя к решению, члены совета разбрелись по своим шалашам.

— Завтра, на втором рассвете, — сообщил ей Супаари, извлекая суть из многочасовой дискуссии. — Пока можно, будем держаться леса — такой путь чуть длинней, но это безопасней, чем идти напрямик, через саванну. Когда придется пересекать открытые места, будем двигаться по ночам.

София села, озирая деревню. Все были заняты приготовлениями к вечеру.

— Тебе будет грустно уходить, Фия? — спросил Супаари, опускаясь рядом с ней на корточки.

Она прислушалась к шепоту отцов, воркованию и смеху детей.

— Они были к нам так добры, — сказала София, уже начиная по руна скучать; все ее раздражение и нетерпимость смыло волной благодарности. — Если бы можно было как-то отплатить…

— Да, — согласился Супаари. — Но я думаю, что лучшее решение — уйти. Патрули ищут нас, София. Сейчас мы для руна лишь угроза.

Первый этап путешествия ничем не отличался от сотни других фуражных экспедиций, в которых принимала участие София; странным было лишь то, что сплетенная специально для нее заплечная корзина не была пустой в начале похода. Чтобы помогать нести детей и вещи, вместе с Джалао отправились Канчей, Тинбари Сичу-Лан. Мужчины-руна беспечно болтали, предвкушая встречу с друзьями и родичами, которых не видели несколько лет. Они мерно топали, и София едва ли слышала их разговор, радуясь тому, что Исаак шагает рядом с ней, а его маленькое тело выносливо и красиво. «Похоже, он будет высоким, — поняла София. — Как его отец».

На третий день пути они наконец достигли местности, где стало заметно светлей, а лес был суше, поскольку дождям препятствовали горы, высившиеся на западе. Полог над головой оставался сплошным, но деревья тут росли реже, а за краем леса София уже могла различить саванну, простиравшуюся до самого Кашана.

— Здесь мы подождем, — сказала Джалао, поэтому они, опустив корзины на траву, накормили Исаака с Ха'аналой и поели сами.

Когда свет начал меняться и приблизился второй закат, Исаак, как всегда, настоял, чтобы пропели вечернюю песнь. Трое мужчин-руна отошли в сторону и стали раскачиваться, плотно зажав уши. Джалао осталась невдалеке и, вскинув уши, бесстрастно слушала Супаари. «Словно подвергала себя некоему испытанию», — подумалось Софии; Когда пение закончилось, Джалао, порывшись в одном из ранцев, пустила по рукам кувшин с пахучей мазью, которую каждый из руна стал втирать себе в пах и подмышки, а также наносить на ноги и руки.

— Воняет, точно стая бенханджаранов, — проворчал Супаари, кривя от гадливости лицо, когда Джалао растерла мазь по его шерсти.

Глядя, как София макает в банку свою маленькую кисть, он пояснил:

— Даже если джана'атские патрульные учуют при красном свете наш запах, на следующее утро они двинутся против ветра и постараются уйти как можно дальше.

Наставив уши вперед, он оглядел четверых руна:

— Кое-кто интересуется, как долго ваш народ пользуется этим трюком?

Канчей издал негромкий, пыхтящий смешок и посмотрел на Софию. Она улыбнулась в ответ, жалея, что у нее нет хвоста, который можно было бы уронить на грунт, и сказала:

— Джанада подобны призракам. Их можно дурачить.

Супаари фыркнул, не купившись на подначку.

Они подождали, причем мурлыканье Ха'аналы и монотонное бормотание Исаака словно подчеркивали молчание взрослых, — пока Супаари не объявил, что он слеп точно грязь, а это значило, что любой другой джана'ата тоже не сможет ничего увидеть. Тогда они выступили; спотыкающийся Супаари ощущал себя неуютно, но безропотно подчинялся рукам, ведущим его к краю леса, с помощью носа и ушей пытаясь извлечь как можно больше информации из запахов и звуков.

Они планировали скрытное продвижение, рассчитывая, что будут пробираться невидимыми в красном свете, а их запахи нельзя будет различить за вонью мази, приготовленной Джалао. Они забыли о безбрежном обжигающем небе меньшего из солнц Ракхата. Но когда маленький отряд выступил из-под привычного сине-зеленого полога леса, Исаак Мендес Квинн увидел не небеса, но свод раскаленной докрасна преисподней.

Сверкающие ленты неистово-малиновых облаков словно обрушились на него, весь этот огромный ландшафт, кроваво-красный и багровый, едва его не раздавил — панорама равнины, начинавшаяся сразу за его ладонями, маленькими, слабыми, вскинутыми, чтобы отразить удар. Он пронзительно закричал, на миг умолк, но снова завопил от неизбывного ужаса, и лес взорвался хлопаньем крыльев, визгом, рычанием и треском зарослей, расступавшихся перед убегающим зверьем. Шум повсюду: Ха'анала плачет, руна голосят, Супаари яростно орет: «Что случилось? Что такое?» Все красное: земля, воздух — за его ладонями, снаружи глаз, закрытых изо всех сил…

Под этим чудовищным небом Исаака отыскал голос матери. Каким-то образом в бушевавшем вокруг хаосе он услышал низкие, хриплые ноты Ш'ма: мягкие-мягкие, снова и снова, не настойчивые, но стойкие. Не бессмыленный гвалт, но упорядоченное, предсказуемое, священное прибежище музыки — куда можно было двигаться без риска, путь наружу из этой дикости.

Долгое время Исааку не удавалось туда попасть, но по мере того, как он выдыхался, его крики делались реже и тише, превращаясь в длинные всхлипы. Наконец, стоя коленями на сырой земле и обхватив голову руками, Иссак закачался в ритме материнского голоса и отыскал свой путь к этой музыке: к спасению.

Затем он заснул, обессиленный, не зная, что взрослые, чьи планы рассыпались в прах, еще долго не смогут спать.

— Ладно, — устало сказала София, когда на рассвете Супаари проснулся. — Мы решили пока оставить детей тут. Тебе, Сичу-Лану и Тин-бару лучше побыть с ними. Канчей, Джалао и я отправимся к катеру без вас. Я проверила запасы топлива и смогу прилететь за тобой, детьми и товарами, не опасаясь, что его не хватит для возвращения на корабль. Исаака перенесем в самолет спящим. Когда он проснется, мы уже будем на борту «Магеллана». Ты понял?

— Я иду с тобой.

— О боже, Супаари, мы спорили всю ночь. Было решено…

— Я иду с тобой, — настойчиво повторил он.

Мужчины-руна уже начали раскачиваться. София бросила взгляд на Джалао, явно уставшую, но, как и София, полную решимости удержать мужчин от паники.

— Сипадж, Супаари. Ты — это дополнительный риск, — твердо сказала София. — Ты будешь нас задерживать…

— Мы будем путешествовать при полном свете. Доберемся вдвое быстрей, к тому же нам не придется вонять бенханджаранами…

— Сипадж, Супаари, ты сумасшедший? — Она повернулась к Джалао, безмолвно взывая о помощи. — Если патруль нас увидит…

— За меня и любого чужеземца объявлена премия, — напомнил Супаари на английском и тоже повернулся к Джалао. — Кое-кто думает: эти руна доставляют преступников властям.

— А когда такой патруль встретит нас-а-также-вас? Они возьмут всех под стражу, — сказала Джалао, чьи налитые кровью глаза сохраняли спокойствие.

— Тогда мы-а-также-вы убьем их во время сна.

— Супаари! — выдохнула София, но не дожидаясь, пока выскажутся остальные, Джалао сказала:

— Да будет так. Отдыхаем до второго восхода. Затем выступаем.

Равнины были пустынны, и поначалу казалось, что их опасения и предосторожности напрасны. За два дня они никого не встретили. Никто не окликал и не приветствовал их, и Супаари мог бы уже не беспокоиться, но тревога не уходила. «Какое странное небо», — думал он, опустив заплечную корзину и сидя на земле, пока руна рыскали вокруг в поисках корма. Свет был тусклым, и Супаари не мог понять отчего. «Вулкан?» — предположил он.

— Супаари? — Он повернулся и увидел Софию, грызшую корень бетрина. Она стала такой коричневой! Его подводят глаза или София и впрямь потемнела? Не уверенный в своих ощущениях, Супаари указал на небо.

— Как тебе небо? — спросил он.

София нахмурилась.

— Оно… какое-то странное. Солнца взошли, но все равно темновато.

«Почти пять лет я прожила в лесу», — подумала она, вспоминая солнечный свет, пробивавшийся сквозь густую листву.

— Я не помню, как должно выглядеть небо!

— Сипадж, Джалао, — негромко позвал Супаари.

— Та выпрямилась, прекратив обрывать листья с куста мел-фруита.

— С небом что-то не так.

Джалао молча направилась к ним. София фыркнула.

— Ты говоришь, как Исаак, — сказала она, но посерьезнела, увидев лицо рунао.

— Цвет неправильный, — озабоченно подтвердила та. Супаари поднялся и, встав лицом к ветру, выдохнул через рот, опустошив легкие, затем через ноздри сделал длинный вдох; бриз дул слишком сильно, чтобы можно было различить дымный шлейф, но он надеялся выловить из воздуха хоть какой-то намек. Джалао внимательно за ним наблюдала.

— Серой не пахнет, — сообщил он. — Это не вулкан.

— Плохо, — прошептала Джалао, не желая пугать Канчея, подходившего с охапкой листьев триджата. София спросила:

— Что случилось?

— Ничего, — ответила Джалао, со значением глянув на Канчея, которому и без того хватало проблем в последние несколько дней.

Но Супаари тихо сказал:

— Утром узнаем.

В неподвижном воздухе, озаренном косыми лучами первого рассвета, проступила пелена дыма — его многочисленные столбы вздымались и срастались в небе, как восходят стволы хампий-дерева, чтобы сплестись ветвями в кроне. Пока отряд двигался с подветренной стороны от ближних деревень, даже София чуяла запах гари, проникавший сквозь вонь мази, которой все еще пахли ее волосы.

— С Кашаном все будет в порядке, — раз за разом говорил Канчей. — Наш огород джанада давно сожгли.

И с тех пор вакашани были покладисты и добродетельны — по меркам джана'ата.

Но надеялся на это лишь он, а когда отрядец приблизился к обломкам «магеллановского» катера, вдалеке стали видны тела: одни разделаны, другие обглоданы падальщиками, но большинство скорчились и почернели от огня.

Оставив варакхати глядеть через равнину на трупы, София забралась внутрь останков катера, опустошенного вандалами. «Кто-то плачет, — думала она и удивлялась: — Кто? — пока звуки всхлипов гулко разносились внутри корпуса. София не обращала на них внимания — на самом деле, едва их слышала. «Все могло быть хуже», — думала она, вытирая ладонями лицо и обшаривая обломки. Она нашла кое-какую полезную технику, в том числе резервный компьютерный блокнот, укрытый в ящике, не замеченном мародерами. Стараясь не порезаться о зубчатые края металла — в том месте, где взломали люк грузового отсека, — она вернулась к дымному свету солнца, примкнув к остальным. Скрестив ноги, уселась на землю и, раскрыв новый блокнот, вошла в компьютерную систему «Магеллана», сосредоточившись на метеорологических визуальных записях последней недели.

— Должно быть, они ударили по каждой деревне, когда-либо имевшей огород, — бесстрастно сообщила она, узнав диффузионные тропы, которые Энн Эдвардс идентифицировала несколько лет назад.

— Но там больше нет огородов, — горестно сказал Канчей, отвернувшись от своей разоренной деревни. — Мы никогда снова не сажали еду.

— Каждое поселение, к которому имели отношение мы, чужеземцы, или ты, — сказала София, поднимая глаза на Супаари, — уничтожено.

— Все мои деревни, — прошептал он. — Кашан, Ланджери, Риалнер. Все эти люди.

— Кто сможет носить так много лент? — ошеломленно спросил Канчей. — Зачем они делают это? Какое они имеют право?

— Легитимность нового Верховного оспаривается, — пояснила Джалао, чей голос звучал столь же бесстрастно, как у Софии. — Правители говорят: он не годится на этот пост. Ему нужно показать, что он восстанавливает равновесие, убирая со своих земель все чужеземное и криминальное влияние.

— Но он сказал: на юге восстановлен порядок! — закричал Канчей. — Во всех радиорепортажах говорилось…

Повернувшись, Канчей посмотрел на Софию и Джалао.

— Какое они имеют право? — спросил он, а когда никто не ответил, Канчей в три длинных шага надвинулся на Супаари и сильно его толкнул.

— Какое вы имеете право? — потребовал он ответа.

— Канчей! — воскликнула София, поразившись настолько, что очнулась от ступора.

— Какое вы имеете право? — крикнул Канчей, но прежде, чем джана'ата смог выдавить ответ, гнев рунао взорвался, точно расплавленная скала, и теперь он ревел «Какое вы имеете право?» опять и опять, каждое слово сопровождая ударом, в кровь разбивавшим лицо Супаари, который, шатаясь, отступал, но не делал ничего, чтобы отразить нападение.

С белым от ужаса лицом София вскочила и обхватила Канчея руками. Он отшвырнул ее, точно тряпичную куклу, не прервав атаки и на секунду.

— Канчей! — завопила София и вновь попыталась вклиниться меж двумя мужчинами — лишь затем, чтоб ее опять сбили с ног, а лицо забрызгало кровью.

— Джалао! — закричала она с земли. — Сделай что-нибудь! Он же убьет Супаари!

Целую вечность Джалао стояла с открытым ртом — слишком ошеломленная, чтобы двигаться. Затем наконец оттащила Канчея от истекающего кровью джана'ата.

Потрясенные до бесчувствия, все они оставались на своих местах, пока голос задыхающегося от горя Канчея не начал стихать. Лишь тогда Супаари поднялся на ноги и, сплюнув кровь, вытер рот тыльной стороной ладони. Медленно огляделся вокруг себя, словно искал что-то, чего никогда больше не найдет; растерянно откинулся на свой хвост.

Затем, не сказав ни слова, зашагал прочь от руин Кашана — с пустыми руками и пустой душой.

Остальные следовали за ним. Ему было все равно. Он ничего не ел — не мог есть, если честно. Раскаяние делало его больным не меньше, чем отвратительный запах горелого мяса, который держался в его шерсти несмотря на ливни, промочившие его насквозь на обратном пути к лесу. Даже запах его маленькой дочки не мог изгнать эту смертную вонь; когда две группы воссоединились на границе лесной страны, Супаари отказался взять Ха'аналу на руки. Он не хотел марать своего ребенка тем, что его народ… его народ…

Тем, что он сделал.

Когда они наконец прибыли в Труча Саи, Супаари был слишком погружен в чувство вины, чтобы кого-то слышать. Он сидел на краю поляны, не позволяя никому дотронуться до себя и даже не пытаясь отмыть свою шерсть от вони. «Какое у нас право? — спрашивал он себя, когда темнота неба сравнялась с мраком в его душе. — Какое у нас право?»

В эту ночь Супаари не спал; а едва восход осветил небо, он покинул поселок — раньше, чем проснулись остальные. Ни один рунао не смог бы его выследить, и Супаари полагал, что в лесу его найдет смерть — если он просто подождет ее. Неизвестно сколько дней он блуждал без мыслей и цели, падая на землю, когда одолевали голод и усталость. В эту последнюю ночь, ощущая спазмы в пустом животе, он незряче осел на траву рядом с недавно покинутым гнездом тинпера, кишевшим злыми маленькими кхималями, и пока Супаари спал, они пробрались сквозь его мех и, впившись в кожу, принялись сосать его кровь. Он проснулся посреди ночи — от боли, истекая кровью из тысяч ранок, — но не шелохнулся и не попытался извлечь паразитов из своего тела.

«Теперь уже скоро», — думал Супаари, ощущая смутное облегчение. А затем не то заснул, не то впал в забытье. В эту ночь шел дождь. Грома он не слышал.

Было позднее утро; когда золотистый луч среднего солнца отыскал его лицо через маленький просвет в раздвинувшихся листьях. Вымокший, свернувшийся на лесной подстилке, Супаари, не поднимая головы, открыл глаза и некоторое время тупо следил за кхималями, шнырявшими в крошечном лесу тонких волос, которые покрывали его запястье.

«Они недостаточно сильны, чтобы убить, подумал Супаари, сожалея, что пережил эту ночь, и ощущая омерзение от зрелища составных панцирей и проворной беготни раздутых крохотных тварей. — Они сосут кровь, а взамен не дают ничего. Вот так ведут себя паразиты. Они…»

Супаари сел и прищурился…

У него кружилась голова, он был близок к голодной смерти, но рассудок оставался совершенно ясным. Это чувство, скажет он потом Софии, не было спокойствием… хотя уже тогда Супаари знал, что именно спокойствие станет его наградой, когда он выполнит свою часть общего плана. То, что Супаари ощутил, было восторгом; ему почудилось, что всюду вокруг него открылось совершенство; что все тут: он, лес, эти кхимали, — являются единым существом; что все они — частицы странного великолепия.

Солнечный свет, проникший сквозь крохотный просвет, тоже показался откровением. Его смятение и скорбь раздвинулись, точно облака, пропуская внутрь Супаари это… озарение. Он мог представить себе все: шаги, которые предпримет, путь, которым будет следовать, финал. Ему лишь требовалось это осуществить.

Теперь ему все стало ясно.

Эта радость длилась секунды, но он знал, что больше никогда не будет прежним. Когда это прошло, Супаари с трудом поднялся на ноги, не сознавая, что у него кружится голова. Его внимание привлек сильный запах; в подлеске недавно кто-то умер. Не думая, он припал к земле и стал медленно разворачиваться, мотая хвостом над самой травой, разбросав для баланса руки, втягивая ноздрями воздух — пока не обнаружил источник запаха: крупный кустарниковый уа'иле, исхудавший в старости. Супаари ел зверя сырым, разрывая ему живот свои ми зубами и когтями. «Лучше быть падальщиком, — думал он, — нежели паразитом».

Даже тогда он знал, что снова будет есть руна. Отличие было в том, что теперь Супаари намеревался трансформировать их жертву. Он вернет ее им: жизнь за жизнь.

— Сипадж, Супаари! — закричали руна, увидев, что он стоит на краю поселка. — Мы думали, ты ушел.

— Сохраняйте дистанцию… кое-кто должен держаться в стороне, — объявил он и развел руки, показывая ранки в своих подмышках и красные пятна, замаравшие его мех.

Несмотря на его предостережение, София направилась к нему со словами:

— Кое-кто тебя вычистит. Кое-кто так…

— Не подходи, — остановил он ее.

Ее предложение тронуло Супаари до глубины души, но он не мог этого позволить — пока еще нет. Глядя мимо Софии, он всмотрелся в деревню, чистую и ухоженную; вгляделся в самих руна, которые годами жили в Труча Саи без джана'атского вмешательства и эксплуатации.

— Что вызвало эти болячки? — громко спросил он у них.

В ответ раздалось бормотание, и Супаари ощутил обеспокоенность руна. Он тревожил их и сожалел об этом. Но это было необходимо: такое вот замешательство перед ясностью.

— Что вызвало их? — снова спросил Супаари.

— Кхимали, — коротко сказала Джалао, выйдя вперед и встав рядом с Софией.

Он понимал, что Джалао хочет остановить его. Хочет увести Супаари туда, где она сможет перебрать его шерсть, хочет раздавить пальцами этих омерзительных маленьких тварей и покончить с этим.

— Они опасны, — отрывисто произнесла Джалао. — Они делают тебя больным. Пожалуйста, позволь…

Но Супаари выкрикнул:

— А кто такие кхимали?

— Паразиты! — раздраженно ответила Джалао, уставясь на него. — Сипадж, Супаари…

— А кто такие паразиты, — спросил он, все еще глядя мимо нее на остальных, — если не те, кто берет себе пищу, не принося пользы хозяину? Кто живет за счет других и ничего не дает взамен?

Большинство руна неуверенно озирались, переступая с ноги на ногу. Но Джалао распрямилась и посмотрела ему в глаза. «Она знает, — подумал Супаари. — Она понимает».

— А что, — спросил он у нее тихо, — мы должны делать, чтобы избавиться от паразитов?

— Убивать их, — сказала она столь же тихо и столь же определенно. — Убивать их, одного за другим, пока не перестанут нам докучать.

23

«Джордано Бруно»

2064, земное время

— Джон, извини, но я не вижу смысла, — мягко заметил Эмилио Сандос. — Что ты предлагаешь? Мятеж на «Бруно»?

— Не говори со мной, как с ребенком, Эмилио! Я серьезно…

— Не думаю, что серьезно, — сказал Сандос, выливая взбитые яйца на сковородку.

Квелл, похоже, улучшил его аппетит, и он проснулся в пять утра корабельного времени, испытывая жуткий голод. А когда пришел на камбуз, чтобы приготовить себе поесть, его поджидал Джон Кандотти, обуреваемый планами захватить корабль и повернуть к Земле.

— Не хочешь закусить? Могу сделать на двоих.

— Нет! Послушай! Чем дольше мы ждем, тем больше удаляемся от Земли…

— И что ты предлагаешь? Перерезать Карло горло во сне?

— Нет! — напористо зашептал Джон. — Мы запрем его в каюте…

— О, ради бога! — закатив глаза, Эмилио вздохнул. — Подай мне сок, пожалуйста.

— Эмилио, он один! А нас — семеро…

— Ты говорил об этом с кем-то, Мистах Христианин? — интересовался Сандос голосом Чарлза Лафтона, чтобы сделать свою позицию понятней.

От этой насмешки Джон покраснел. Открыв шкафчик, он достал кружку для сока, но продолжил решительно:

— Я обратился сперва к тебе, но уверен, что…

— И напрасно, — решительно возразил Эмилио.

Усмирение эмоции сделало политические реалии очевидными, и он понимал, почему восставшие заключенные отказывались от заведомо проигрышного сражения, когда взамен слезоточивого газа их тюрьму забрасывали гранатами с квеллом.

— Счет тут семь к одному, но один — это ты, Джон.

Вывалив яйца на тарелку, Сандос отнес ее к столу и сел спиной к камбузу. Сжав губы, Джон последовал за ним и уселся напротив Эмилио, воинственно бухнув на стол кружку с апельсиновым соком. Какое-то время тот ел под испепеляющим взглядом своего друга, затем отпихнул тарелку в сторону.

— Джон, взгляни в лицо фактам, — посоветовал он. — Что бы ты ни думал о Дэнни Железном Коне, он в этой миссии уже поставил на кон свою душу, так?

Твердым взглядом он упирался в Джона, пока тот не кивнул с неохотой.

— У Джозебы свои причины, чтобы стремиться на Ракхат, а до остальных ему нет дела. Шон… Шона я не понимаю, но он, похоже, считает, что цинизм по отношению к природе человека — адекватная реакция на грех. Он не станет давать отпор.

Джон не опустил глаза, но до него начало доходить.

— Что касается Нико, — сказал Эмилио, — то не следует его недооценивать. Он не такой тупой, каким кажется, и понятие о верности своему патрону ему внушили накрепко. Нападешь на Карло, и тебе придется иметь дело с Нико, а я предупреждаю: он очень хорош в своем деле. — Эмилио пожал плечами. — Но, предположим, Шон от этого устранится, Дэнни и Джозебу ты сможешь убедить, и каким-то образом вы одолеете Карло и Нико. Чтобы направить корабль к Земле, тебе вдобавок понадобится Жирный Франц…

— Верно, а Франц — беззастенчивый наемник! Поэтому мы его перекупим. Тем более, что он считает Карло безумцем.

— У Франца изумительный дар к цветистым преувеличениям. — Эмилио наклонился вперед, положив руки на стол. — Карло — равнодушный, неразборчивый в средствах, абсолютно эгоистичный субъект, но, Джон, он очень далек от безумия. И даже будь он психом, я не стал бы рассчитывать, что Франц поддержит твой план — во всяком случае, такой.

Джон ощетинился, но Эмилио продолжал:

— У каморры длинные руки и долгая память. Франц не рискнет пойти против Карло…

— Превосходный анализ, Сандос! — воскликнул Карло, вступая в комнату. — Прямо-таки макиавеллевский… К слову сказать, Кандотти, — сухо произнес он, глядя на Джона, подпрыгнувшего при звуке его голоса, — секретность — первое правило конспирации. А общая комната едва ли подходящее место для заговора.

С порозовевшей физиономии Джона он перевел веселые серые глаза на лицо Сандоса, изрезанное морщинами и неподвижное.

— А вы, Сандос? Разве вам не хочется вернуться к Джине и моей дочери?

— Чего мне хочется — это несущественно. Я ведь провел с ними лишь несколько месяцев.

Джон удивленно приоткрыл рот, и Эмилио повернулся к нему.

— На Земле прошли годы, Джон. Даже если мы развернемся и полетим назад прямо сейчас, едва ли можно ожидать, что они примут меня так, будто я вернулся из командировки.

Похоже, Джона это поразило, но Карло просиял.

— Значит, я могу считать, что вы приняли мое предложение…

Потом они вспомнят, что удар прозвучал, точно ружейный выстрел.

Раздался единственный, без резонанса, хлопок, за которым последовала секунда полной тишины в абсолютной темноте, а затем, когда выключились двигатели и исчезла гравитация, создаваемая ускорением, по всему кораблю разнеслись возгласы и вопли людей, слепо кувыркавшихся в невесомости.

Аварийное освещение зажглось почти сразу, но одновременно с возвращением зрения по ушам ударил рев сирен, оповещавших о бреши в корпусе, а затем раздался пронзительный визг захлопывающихся межсекционных дверей, с механической оперативностью пытавшихся изолировать помещения, где падало атмосферное давление. Через минуту началось вращение, вызванное столкновением, и каждый незакрепленный предмет устремился прочь от центра корабельной массы. Джона швырнуло о край стола — так, что перехватило дыхание. Когда корабль накренился, Эмилио сбило вбок, а после вдавило спиной в переборку, прямо в квадрат воздухозаборника. В ушах звенело после удара головой о стену; расширенными глазами он зачарованно глядел на трубу Уолвертона, из которой вырывались растения, комки почвы и кружились, захваченные смерчем, бушевавшим внутри прозрачного цилиндра, который минуту назад был вертикальным огородом.

— Это ось… в трубе — проорал Карло.

Его распластало, прижав спиной к переборке, напротив Сандоса. Ощущение было точно на аттракционе в парке развлечений, так нравившемся Карло в детстве, — огромный, обитый мягким покрытием цилиндр, крутившийся все быстрее и быстрее, пока центробежная сила не приклеивала людей к стенам, а из-под ног не уходил пол. Из-за силы, пытавшейся его расплющить, было трудно дышать, поэтому он говорил короткими фразами, но спокойно:

— Сандос, там… красная контрольная кнопка… слева… Да. Будьте добры… нажмите ее.

Пока Сандос старался пододвинуть ногу к цели, Карло, тужась от сочувствия, тоже пытался двинуть ногой — просто затем, чтобы ощутить, каково это: действительно, очень трудно — при стольких G. Сандос напрягал все силы; он выгнулся на стене, наконец достав до кнопки краем ступни. Сирена умолкла.

— Молодчина, — сказал Карло с невольным вздохом облегчения, который тут же повторил Кандотти.

Но теперь они слышали более зловещие звуки: скрипение стальной основы корабля, шум воды, хлещущей из какой-то трубы, циклонический вой вырывающегося наружу воздуха и стон напрягаемого металла, похожий на скорбную песню горбатых китов.

— Интерком: включить все трансиверы, — произнес Карло обычным своим голосом, активируя внутреннюю коммуникационную систему.

Одного за другим он вызывал людей, которых не мог видеть. Один за другим Франц, Нико, Шон, Джозеба и Дэнни докладывали о своем состоянии. Выше и ниже центральной палубы вращение пришпилило каждого из них к непривычным местам, и все они были сейчас заперты в своих кабинах аварийной программой, превратившей каждый отсек корабля в спасательную капсулу.

— Похоже… на тренировку, — весело пропыхтел голос Нико. — С нами… все будет хорошо.

При этом оптимистичном заявлении Джон, оторвав лицо от столешницы, выпучил глаза, но откуда-то из глубин корабля донесся голос Франца:

— Brav'scugnizz', Нико!

Карло продолжал говорить спокойным тоном.

— Господа, — окликнул он, зная, что его слышно по всему кораблю. — Я полагаю… что «Джордано Бруно» столкнулся с метеоритом. Поскольку… мы не превратились в… пыль и облако органических… молекул, можно сделать вывод, что метеорит был крохотным. Но мы… летим очень быстро, что привело к такому эффекту.

Давление стабилизировалось, дышать теперь стало легче.

— А! Понимаете, Сандос? — спросил Карло, двигая серыми глазами на неподвижном лице. — Вакуум всасывает грязь из… трубы Уолвертона… через канал… просверленный этой крупинкой. Сейчас он забился останками растений… и сам себя закупорил.

Шипение прекратилось, и смерч внутри прозрачной трубы внезапно заменила твердая почвенная масса, со стуком брошенная в стены цилиндра — точно так, как сами Сандос и Карло были вдавлены во внешние стены общей комнаты.

До предела сдвинув зрачки в сторону, Джон мог различить лишь смутные очертания Карло на краю своего поля зрения.

— Вы имеете в виду… что между… нами и космосом… лишь грязь? — гневно выдохнул Джон.

— Да, и… любовь Господа, — донесся через интерком напряженный голос Шона Фейна.

Карло ухитрился радостно засмеяться.

— Если кто-то из наших пассажиров… настроен подобным образом, он может помолиться душе святого Джеймса… Ловелла, покровителя попавших в беду астронавтов! Наверняка он… приглядывал за нами сегодня, друзья мои… Внимание! — приказал Карло, услышав, как включаются и перезапускаются фотонные системы. — Приготовьтесь к падению. Если все в норме, инерционная система наведения… вскоре запустит стабилизационные ракеты… — Послышались короткие молитвы и проклятья, причем как те, так и другие целиком состояли из имени Иисуса. Затем к ним добавились крики испуга и боли — когда компьютерная система наведения начала включать реактивные двигатели, которые автоматически активизировали все имеющиеся возможности усилия по стабилизации корабля, исправляли наклон «Бруно», вращали и раскачивали его своими толчками. В итоге шарики апельсинового сока, сформированные недолговечными чарами невесомости, и этот ярмарочный аттракцион уступили место тошнотворному калейдоскопу из взбитых яиц и пыли, с вилкой Эмилио, бешено крутящейся рядом с плывущей тарелкой. В каютах все, что не было закреплено: компьютерные блокноты, бритвы, носки, постельные принадлежности, четки, — плясало вместе с телами людей, повинуясь прихотливым силам корабельных движений, менявшимся каждую секунду. Повсюду шарики слюны, рвоты, слез, ненадолго схваченные поверхностным натяжением, добавлялись к этой сумятице, разбиваясь в брызги при столкновении с поверхностями или другими предметами или когда в них врезались руки и ноги, отчаянно ищущие опору.

Прошло несколько бесконечных минут, прежде чем вращение стабилизировалось и людей снова повлекло к корабельной периферии, но теперь — с гораздо меньшей силой.

— Чувствуете, дон Джанни? — позвал Нико, как видно, обеспокоенный страхом, который он различил в голосе Джона Кандотти. — Чувствуете? Замедляется…

— Ладно, — с прежним хладнокровием сказал Карло, — по мере уменьшения центробежной силы начинайте двигаться в направлении пола.

— Понимаете, дон Джанни? — заботливо и без тени иронии спросил Нико. — Корабль теперь собирается нас отпустить.

— Когда двигатели включатся, — предупредил Карло, — мы получим полную мощность…

Что означало полную, нормальную гравитацию. Полы вновь сделаются низом, и каждый, кто не успеет добраться до основания стены, пока система наведения замедляет и останавливает вращение, получит еще несколько синяков.

— Что ж! — весело воскликнул Карло, поднимаясь на ноги с тем почти сверхъестественным самодовольством, которое красивые итальянцы обретают в среднем возрасте. — Все прошло почти так, как можно было ожидать. Попрошу каждого предоставить в общую комнату отчет.

Когда аварийная изоляция кончилась, все члены экипажа «Джордано Бруно» смогли приковылять из своих отсеков и показать себя — один за другим, голые или в трусах. Флегматичный, заплывший жиром Франц нисколько не пострадал; Нико, не представлявший масштабов опасности, которой они только что подверглись, был абсолютно безмятежен. Джозеба хранил молчание и тяжело дышал, но в остальном остался невредимым. Шон явно был потрясен, а Дэнни Железный Конь выглядел собранным и настороженным. Сам Карло в точности знал, в каких местах на его теле «отметился» каждый из законов Ньютона, но сохранял полную дееспособность. Джон заявил, что вполне здоров, и уже приступил к работе; выявив на камбузе водопроводную трубу, лопнувшую при перекашивании, он перекрыл основной вентиль и вместе с Нико рылся в слесарных принадлежностях, отыскивая, что потребуется для починки. Сандос был спокоен, сказав лишь:

— Сломалась одна из моих скреп. Думаю, ее можно починить.

Если не считать порезов и синяков, никто не пострадал — возможно, потому что большинство находилось в постелях. Не давая никому времени поддаться посттравматической панике, Карло отрывистым деловым тоном раздал поручения:

— Всем надеть скафандры до тех пор, пока не убедимся, что состояние корабля стабилизировалось. Нико, займись уборкой. Начни с камбуза. Составь для дона Джанни список всего, что нуждается в починке. Шон, помогите Сандосу облачиться в скафандр, затем наденьте свой…

— Я не смогу работать в скафандре, — возразил Сандос. — Мои руки…

— Придется, — сказал Карло.

Сандос пожал плечами — покорно или равнодушно.

— Франц, как только будешь готов, возьмешь Сандоса с собой на мостик… Сандос, вы поможете с тестированием фотоники — проверьте состояние корабля, систему за системой. Это можно сделать посредством речевого управления, а как только аварийная ситуация закончится, мы сможем обойтись без скафандров… Кандотти, — позвал он, — оставьте швабру Нико, проверьте водопровод на других этажах. Повреждения могут быть где угодно, а нам вовсе ни к чему короткое замыкание… Шон! Проснитесь! Помогите Сандосу забраться в скафандр.

Когда остальные ушли, Карло обратился к Джозебе и Дэнни:

— Когда убедимся в прочности корабля, первоочередной задачей станет восстановление биологических систем атмосферы и утилизации.

Только теперь Джозеба и Дэнни обратили внимание на трубу Уолвертона, расположенную в центре общего зала, с ужасом уставясь на побитые растения, вырванные из почвы.

— Это не смертельно, господа, — с нажимом произнес Карло. — Качество воздуха мы сможем поддерживать газоочистителями, к тому же у нас есть резервные генераторы кислорода, но я не хочу лишаться дублирования ни в какой системе, поэтому нужно спасти как можно больше растений… Это ваша задача, — сказал он Джозебе. — Даже если они погибли все, у нас на борту есть семена, и за пару месяцев мы восстановим трубу. Когда Шон очухается, пошлите его к рыбным цистернам. Они запечатаны, но пусть проверит, нет ли утечек и трещин. Я думаю, тилапия выдержит перелет, но сами цистерны и фильтры необходимо проверять и при малейшем опасении тщательно чистить. С минуту Джозеба не двигался, затем направился в свою каюту, дабы надеть скафандр и удостовериться, что Шон и Сандос делают то же самое.

— Приветствую тебя, Цезарь! — изрек Дэнни Железный Конь, когда они с Карло остались вдвоем. — Очень хладнокровно, приятель.

Воздев одну руку, а вторую грациозно положив себе на грудь, Карло принял позу, подразумевавшую незримую тогу.

— Я не равнодушный, неразборчивый в средствах эгоист, — объявил он, надменно вскинув брови. — Я философ-король и воплощение стоической отстраненности!

— Бабушке своей расскажите, — любезно произнес Дэнни. — Все вы, Джулиани, бессердечные ублюдки.

— То же самое говорил мне отец, — невозмутимо сказал Карло. — А моя мать все отрицала и требовала тест на ДНК. Надевайте скафандр. Пойдете со мной. Проверим корпус, посмотрим, насколько сильно повреждены катера. Думаю, все будут спать спокойней, если мы заделаем эти булавочные отверстия чем-нибудь понадежнее комков грязи.

— Клейкая лента? — предложил Дэнни, пока они шли к винтовой лестнице, ведущей вниз, к их кабинам.

Карло рассмеялся, но прежде чем он шагнул в люк, Железный Конь, выставив внушительную ручищу, преградил ему путь.

— Скажите, насколько близки мы были к гибели? — с любопытством спросил Дэнни, спокойно взирая на Карло черными глазами.

— Чтобы знать достоверно, я должен осмотреть корпус, — ответил тот.

Но Дэнни не освободил проход, поэтому Карло шагнул назад и застыл, сцепив руки за спиной и откинув античную голову. Сверстники Карло находили его на удивление утонченным: Карло Джулиани редко использовал вульгарные выражения, если этого не требовала ситуация.

— Настолько, мать твою, близки, — произнес он очень тихо и очень отчетливо, — что, возможно, единственная причина, по которой мы живы, — та самая, на которую ссылались папа и дон Винченцо: Бог хочет, чтобы Сандос вернулся на Ракхат.

Они долго смотрели друг на друга. Затем Дэнни, убрав руку, кивнул и направился вниз по ступеням.

Через пятнадцать минут облаченные в скафандры Дэнни и Карло вновь встретились в коридоре и двинулись от каюты к каюте, оценивая повреждения. Приказ Карло — каждый незакрепленный предмет убирать в безопасное место — даже в личных покоях исполнялся без серьезных нарушений, что, несомненно, уменьшило нанесенный ущерб. Сваленные в беспорядке вещи они просто отпихивали в сторону, чтобы обследовать стены, полы и потолки каждой комнаты.

Все поверхности были покрыты трескающимся при напряжении полимером, на котором были заметны последствия скручивания. Наиболее сильными они были на внешних стенах, но исследования и опыт показали, что единственным сценарием, при котором можно надеяться на выживание, были продольные столкновения, поэтому Карло выбирал и конфигурировал астероид, держа это в уме. Тем не менее трещины во внешней оболочке возможны — чтобы обнаружить их, потребуется зондирование сонаром. Но жизнеобеспечивающему центральному цилиндру «Бруно», похоже, не грозила немедленная опасность развалиться на части.

Проходя через общий зал к катерному отсеку, Карло отметил, что Нико уже навел порядок в камбузе. Продукты и посуда были аккуратно упакованы и заперты в ящики. Снаружи не осталось ничего, кроме сковородки Сандоса. Карло остановился у мостика, где Франц и Сандос занимались диагностикой.

— Где твой скафандр, Франц? — спросил Карло. Через микрофон голос звучал тонко и невыразительно, но и так было ясно, что он раздражен.

— Я расту. Он на меня не налез, — коротко ответил Франц. Затем он ухмыльнулся, глядя на бесстрастное лицо Дэнни Железного Коня, укрытое за щитком шлема. — Молитесь, вождь, чтобы сюда не прорвался вакуум. Если я взорвусь, долго будете соскабливать жир с аппаратуры.

— Или упокоимся в объятиях Господа, — сухо произнес Дэнни.

— Что нашли? — спросил Карло.

— Мы ослепли на один глаз, — уведомил Франц; вновь став серьезным. — Когда пойдете на нос, поищите возле сенсорной панели правого борта.

«Повезло», — подумал Карло. В самом деле, очень повезло. Но вслух сказал:

— Ладно. Железный Конь, сходите к Шону и Джозебе — проверьте, как справляются биологи. Затем наведайтесь к катерам. А я пойду на нос, чтобы осмотреть корпус. Франц, приглядывай за мной.

«Главная причина всех человеческих несчастий — писал стоик Эпиктет, — а также подлости и трусости — не смерть, но страх смерти». — Карло Джулиани прочитал эти слова в тринадцать лет, через неделю после очередных похорон, на которых ему часто приходилось присутствовать в нежном возрасте. Его кузену подложили бомбу в автомобиль; класть в гроб было почти нечего, но когда кортеж проезжал через Неаполь, за почти пустым ящиком следовали две сотни машин. Карло не был свидетелем этой гибели, но в семь лет ему довелось видеть кровь и комочки мозга, и на сей раз его дяди, — так что он с раннего возраста задумался о смерти.

Другой мальчик подался бы в священники; в их семье имелось немало подобных прецедентов — в четырнадцатом веке был даже стигматик по фамилии Джулиани. Но в христианской агиографии насчитывалось слишком много мучеников, чтобы Карло устроила такая карьера. С романтическим ощущением собственной значимости» свойственной подросткам, он сфокусировался не на Иисусе Христе, а на Марке Аврелии. Потребовался величайший из цезарей, герой с грандиозным самообладанием и бесстрашием, чтобы поддержать хрупкую отвагу мальчика, который вскоре мог стать дозволенной дичью, если какому-либо соперничающему семейству понадобится легкая жертва для осуществления мести.

Аврелий оказался трудным образцом для подражания. Карло развивал в себе здравый смысл и мужество стоика, но был затянут в странное неаполитанское болото дохристианских суеверий и католицизма в стиле рококо. Он рос одновременно балуемым и поносимым, окруженный возмутительными излишествами и злобными нападками. В некоторых отношениях Карло остался испорченным сыном своей матери, приходившим в ярость при малейшем противодействии; как и его отец, он не считался с чужими интересами, если только те не были завязаны на его собственные. Однако Карло знал, что эти черты являются изъянами, и боролся с ними. «Благороднейшая разновидность возмездия, — писал Марк Аврелий, — не стать похожим на своего врага».

«Я учился на ошибках своих предшественников», — сказал Карло Сандосу. Это было не пустой похвальбой, но пробным камнем его жизни, и «Джордано Бруно» стал доказательством, что его усилия не пропали даром. Корабль скомпоновали внутри огромной, твердой, необычно симметричной скалы — девственный минерал, чья структура не была ослаблена предшествующими горными работами. Его внутренний цилиндр был тщательно проверен, прозондирован и пробуравлен горными роботами. Устроенные по последнему слову техники жилые отсеки поместили в центр, дабы обеспечить надежную защиту от космической радиации. Внешнюю поверхность астероида обработали эластичной самовосстанавливающейся пеной. Все приборы, жизнеобеспечивающие и навигационные системы имели тройной запас надежности и управлялись досконально проверенным компьютером, на любое незапланированное прерывание функций реагировавшим автоматической последовательностью запускающих операций и стабилизирующими процедурами — даже в том случае, если экипаж окажется выведенным из строя.

Все это стоило целое состояние. Свои доводы Карло изложил отцу в коммерческих терминах, а сестра Кармелла, понятное дело, поддержала его — ведь такой проект устранял Карло как потенциального соперника на время, пока эта сука будет накапливать власть. Но, как указала его сестра, деньги, потраченные на то, чтобы увеличить шансы полета на успех, вполне окупятся, если рассматривать их как долговременное финансовое инвестирование. А гипотетическое возвращение сына Доменико Джулиани, было, как подозревал этот усылаемый подальше сын, приемлемым риском — учитывая, что Доменико к тому времени не будет в живых и это уже будет не его забота.

«Гори в аду, старик», — думал Карло, отчетливо слыша собственное дыхание, пока он пробирался через ходы центральной сердцевины корабля, дабы выяснить, насколько близок он был к тому, чтобы примкнуть в аду к своему отцу.

Внутри носовой подсобки, где размешалось оборудование дистанционного зондирования, все покрывал тонкий слой черной пыли. Последовав за веерообразным выплеском грязи к его источнику, Карло расчистил ногой миниатюрный Везувий, затем, наклонившись, убрал оставшуюся пыль перчаткой. Он нашел дыру. Выпрямившись, Карло посмотрел на потолок, который становился носом корабля, когда работали двигатели, и нашел входное отверстие, тоже забитое просеянной почвой, втянутой в брешь космическим вакуумом и удерживаемой силой трения. Он и без осмотра знал, что на другом конце корабля имеются такие же выходные отверстия.

Положившись на законы физики, Карло пока не стал трогать эту пробку и мысленно выстроил схему столкновения. Частица вещества… возможно, крупинка железа… встретилась им на пути и пробуравила узкий канал от носа до кормы.

Окажись отверстие чуть дальше от центральной оси, вращение было бы сильней и корабль разорвало бы на части; но даже если б он не рассыпался, его пассажиры превратились бы в месиво. Будь микрометеорит крупнее, корабль был бы уничтожен. Если бы столкновение произошло на максимуме их скорости, они бы испарились, даже не успев осознать, что произошло, а «Джордано Бруно» пополнил бы список кораблей, таинственно исчезнувших по пути к Ракхату.

Карло едва не хихикнул, поймав себя на мысли: «Закажу девятидневный молебен в честь Девы Марии, когда вернусь домой… Нет — построю церковь, наполненную сокровищами с Ракхата!» После таких событий, обнаружил он, здравый смысл отходит на второй план, и религия берет свое.

Поднявшись, Карло посмотрел на сенсорную коробку, находившуюся чуть правее пробуравленной дыры. Стараясь не потревожить грязь, отделявшую его от вакуума, он вытащил коробку из гнезда и осторожно стряхнул с нее пыль. На складе хранилось еще два сенсорных блока. Эту коробку он заменит, но поручит Кандотти ее восстановить.

«Она еще пригодится в качестве запасной», — подумал Карло. «Самая безопасная линия поведения, — учил Сенека, — это пореже испытывать судьбу». Видимо, не стоит полагаться на чудо чаще, чем раз в неделю.

24

Труча Саи

2047–2061, земное время

Много лет после того, как София Мендес во второй раз не смогла вырваться с Ракхата, ей снилась родная планета. Это причиняло боль, и она перестала отсылать на Землю свои отчеты, полагая, что, если разорвет эту последнюю связь, сны прекратятся; но они продолжались.

Чаще всего она оказывалась в аэропорту, ожидая, когда объявят вылет ее самолета, или на каком-нибудь железнодорожном вокзале; в этих снах София знала, что где-то ее ждет Джимми. Иногда она шла по знакомой улице, в Токио или Варшаве. Но чаще пребывала в некоем несуществующем месте, которое лишь символизировало Землю. Во сне София почти всегда была одна, но как-то она сидела в кафе, прислушиваясь к разговорам за ближними столиками, и тут вошел Сандос — как обычно, опоздав. «Где мы были?» — спросил он, усаживаясь напротив нее. «Мы были в любви», — ответила София и проснулась, испугавшись, что во сне сказала то, о чем никогда не говорилось наяву.

Окруженная шелестом ночного леса, она лежала с открытыми глазами, сортируя обрывки реальности, из которых был соткан этот сон. Кафе находилось, конечно же, в Кливленде. «Сколько лет прошло с нашей первой встречи там?» — спросила она себя. Затем, с большей заинтересованностью, подумала: «А сколько лет мне? Почти пятьдесят, осознала София. — Семнадцать лет на этой планете. Больше, чем я прожила в Стамбуле. Больше, чем прожила где-то еще».

— Сипадж, Фия, — как-то спросила у нее Ха'анала, дочь Супаари, — тебя не печалит, что твои люди оставили тебя одну?

— Ничего не происходит без причины, — ответила София девочке. — Теперь мой народ — руна, так же как и твой.

Она произнесла это с яростной, непритворной убежденностью, поскольку ее личную, маленькую грусть давно заслонило чистое и бескорыстное возмущение рабской зависимостью руна. София нашла цель своей жизни на Ракхате. Она прилетела сюда, дабы научить варакхати единственному слову: справедливость.

По всему крупнейшему материку Ракхата безмолвное негодование наконец обрело голос — стараниями Супаари ВаГайджура, Джалао ВаКашан и их последователей. Обычное оружие бессильных: неискренняя покладистость и притворное неведение, кражи и мелкие препоны, нерасторопность и симуляция непонимания, — все было отброшено ради ошеломительной, воодушевляющей силы. Подобно спящим, очнувшимся от расслабляющего сна, руна пробудились, высвободив мощь, чей потенциал прежде сознавали только джана'ата и обоснованно страшились ее.

После первой вспышки мятежа, когда были освобождены Гайджури Агарди, восставшие стали использовать политику запугивания. Просыпаясь утром, глава джана'атского семейства обнаруживал, что рунские слуги покинули дом, а на спальном гнезде, рядом с его горлом, лежит нож. Если у него была хоть капля здравого смысла, он бежал на север, прихватив с собой семью. Конечно, иногда повстанцам давали отпор. Но знание — сила, а София Мендес по-настоящему просветила руна.

Она снабдила их схемами коммуникационных и вычислительных приборов, более совершенных, чем у джана'ата, а также пониманием, что такие вещи можно изготовить: получив зерно идеи, руна умели воплощать ее быстро и созидательно. Радиооборудование, сделанное руками руна, прежде служило джана'атским властям; теперь его модифицировали, чтобы спутники, запущенные на орбиту экипажем «Стеллы Марис», использовать для мгновенной коммуникации рунской армии. Спустя какое-то время все молодые офицеры выучили английский — такой же невзламываемый шифр, каким на Земле являлся язык навахо в годы Второй мировой войны. — Используя возможности «Магеллана», София обозревала континент на протяжении почти сорока градусов по каждую сторону экватора — из этого диапазона выпадали лишь южный океан да суша севернее гор Гарну. Укрываясь в Труча Саи, она предоставляла сводки погоды и состояния судоходных рек; выслеживала небольшие мобильные отряды джана'атских военных, которых можно было перестрелять, когда они оказывались в местности, устраивавшей рунских женщин, не стесняемых традициями формального боя. Когда джана'ата отступали в районы, где им было легче защищаться, София находила огороженные участки, где держали домашних и призванных на военную службу руна. Туда можно было нацелиться и атаковать при красном свете, разом освобождая пленников и заставляя джанада голодать, вытесняя их дальше на север.

— Но разве тебя не тянет к твоим соплеменникам? — спросила Ха'анаяа.

— У меня есть ты и твой отец. Есть Исаак и руна, — сказала София. — У меня есть все, что мне нужно.

— Правда, мама?

— Правда! — воскликнула София. — Я благодарна за то, что у меня есть, Ха'анала.

Она могла прибавить: «Желать большего значит искать разочарования». Но София Мендес давно изгнала такие мысли.

В моем положении есть и плюсы, напомнила себе София. На Земле ее сын стал бы изгоем, но здесь, в лесу, под бдительными взорами сотни отцов, в безопасности были все дети — больные и здоровые, проворные и заторможенные. Никого не отвергали, как слишком хилого или чересчур странного. В Труча Саи разрешались дефекты — единственное место на Ракхате, где такое позволялось. Руна ничего не требовали от Исаака. Они не осуждали его и не считали придурком, не обращали внимания, когда Исаак учился контролировать свой кишечник, или на то, что он ходит нагишом.

И хотя Исаак был глух к эмоциям других людей, здешний мир он ощущал. Тут были вьющиеся растения, на которых можно раскачиваться, и нижние ветви у'ралиа, по которым можно карабкаться или ходить — с его до странности совершенным чувством равновесия. Была грязь, которую можно шлепать, бросать, выжимать между пальцами рук иди ног, была вода, в которую можно бросаться, падать спиной или плавать е ней. Были огромные, отполированные рекой валуны, по которым можно соскальзывать вниз — снова и снова, хлопая от восторга в ладоши; обилие гладких камушков, устилавших русло реки, — их можно собирать и укладывать ряд за рядом, в строгие прямые линии, которые, как осознала с некоторым испугом София, были сгруппированы в простые числа: 1, 3, 5, 7, 11, 13 и так далее. Здесь, в Труча Саи, деревья шептали Исааку, а ручей журчал для него. Дождь его омывал. Иногда к нему подходили звери, потому что он мог подолгу оставаться неподвижным.

— Сипадж, Фия, когда мы пойдем в город? — спрашивала Ха'анала. — А у всех людей там по пять пальцев или по три?

— Для тебя в городах слишком опасно, — отвечала София.

— Но другие девушки ходят в города!

— Они солдаты. Поймешь, когда станешь старше.

— Ты и в прошлый раз это говорила. Кое-кто теперь старше! Когда ты объяснишь?

— Сипадж, Ха'анала, не делай фиерно. Прислушайся к грому!

— Ты говорила, что на самом деле люди не могут менять погоду!

— А что меняет погоду? — спросила София, радуясь, что девочка отвлеклась.

В разгар войны София Мендес поняла, что могла бы стать учителем, если бы ее собственное детство не прервалось так внезапно и трагически. Ясность ума и привычка к организованности, способность любой процесс раскладывать на этапы и шаг за шагом преподносить новичку — все эти качества, некогда сделавшие Софию превосходным специалистом по искусственному интеллекту, ныне служили ее многочисленным ученикам.

Рунские дети отлично ладили с мнемоникой, созданной Софией для того, чтобы им было легче запоминать названия солнц, рек, городов, химических элементов, таблицу умножения. София позволила детям учить ее ботанике, узнанной ими от своих отцов, а затем вместе с детьми создавала новую таксономию применения, структуры и размещения, с удовольствием наблюдая, как они классифицируют животных, звук — и, слова, камни, пытаясь установить логические связи и найти остроумные решения проблем, которые сами себе ставили.

Эти руна были гораздо смекалистее кашанских детей, которых София знала раньше. Вначале она сочла это своей заслугой как учителя, но по прошествии времени поняла, что их смышленость в немалой степени обусловлена нормальным питанием — их не держали на скудном рационе джана'атские скотоводы, стремящиеся контролировать их репродуктивный статус, их труд и их жизнь…

«Джанада, наверное, знали, что это задерживает у руна также и развитие ума», — поняла София. Она вспомнила стихи, звучавшие во время восстания обреченного варшавского гетто: «Мясо непокорное, мясо мятежное, мясо сражающееся! Мясо в полный голос…» — «На сей раз, — подумала она, — мясо станет победоносным. Мы разорвем путы несправедливости, сломаем хомуты и выпустим угнетенных на волю! Мы поступаем правильно».

С упроченной убежденностью София вернулась к обучению рунских детей, чтобы они смогли достойно жить в условиях свободы, за которую сражаются их матери.

Она обнаружила, что даже Исаака можно обучать. Вернее, он способен учиться, если София ведет себя осторожно, стараясь не вторгаться в его мир. Она поручала компьютерному блокноту доставлять Исааку ее послания — через тайные барьеры и незримые стены, отгораживающие его от остальных; для нее это был самый верный способ дотянуться до Исаака, если не считать песен. Ему нравились упорядоченные ряды клавиатуры, и когда София впервые показала, как ею пользоваться, Исаак пришел в радостное неистовство от того, как клавиатура посылает буквы и символы маршировать через экран в совершенной бесконечной прямоугольности. В своей добродушной, тактичной манере руна проявляли недовольство, когда Исаак хлопал в ладоши и вопил, наслаждаясь парадом букв; София узнала, что если сидеть рядом с ним и выхватывать у него блокнот в момент, когда начинается фиерно, то Исаак быстро утихомиривается. За несколько дней Исаак научился сдерживать свое буйство, из-за которого, как он понял, его лишают сокровища.

Каждый вечер София добавляла к виртуальному миру сына какой-нибудь крошечный элемент: звук, дававший имя букве, когда та возникала, снова и снова; затем целые слова, написанные и произнесенные, дабы соответствовать картинке. К изумлению Софии, таким способом Исаак учился читать. Это больше похоже, думалось ей, на изучение китайских иероглифов, нежели на фонетическое чтение, но у Исаака получалось. София показала ему файл с превосходными детальными рисунками Марка Робичокса, которые изображали животных и растения Ракхата и которые она снабдила названиями на руандже. В день, когда Исаак возник рядом с Софией, держа в руке рисунок, соответствовавший экранной картинке, она расплакалась, но не стала его обнимать. Любовь Исаак тоже воспринимал по-своему. Самостоятельно или наблюдая искоса за Софией и Ха'аналой, он научился входить в библиотеку «Магеллана» и отыскивать там то, что его интересовало. Узнав, где хранится музыка, Исаак уносил блокнот в укромный угол, чтобы ее послушать. Выражение восхищения, проступавшее при этом на его лице, до изумления напомнило Софии лицо ее матери, когда та погружалась в мелодию, играя на пианино ноктюрн. Слушая музыку, Исаак казался не просто нормальным, но необыкновенным, гениальным.

Постепенно София пришла к мысли: кое-что из того, что она ценит в себе и чем восхищалась в отце Исаака, перешло к их сыну — интеллект и любовь к музыке. «Исаак, — поняла она, — очень умен или стал бы таким, если…»

«Нет, — решила София, — он умен на свой лад: инопланетный интеллект — в полном смысле слова».

— Он похож на ангела, — задумчиво сказала София, когда Ха'анале было семь лет.

Они сидели в обнимку, наблюдая за Исааком, длиннокостным и тонким, стоявшим у реки и не замечавшим вокруг ничего, кроме воды. Или, возможно, валуна в воде. Или просто забывшим обо всем.

— Ангел — непорочный, прекрасный, отстраненный.

— Сипадж, Фия, — спросила Ха'анала. — Что такое «ангел»?

София опомнилась.

— Посланник. Посланник Бога.

— А какое у Исаака послание?

— Он не может нам этого сказать, — ответила София и отвернулась, сдержав слезы.

В конце концов пришло время для самых старших девушек Труча Саи покинуть поселок. София просила, чтобы наиболее умным из них позволили остаться в лесу и стать учителями в других деревнях, заполняемых юными руна по мере того, как линии фронтов расширялись, а отцы оттягивались в тыл, чтобы растить своих детей подальше от фиерно войны. Почти всегда ей отвечали: «Нет. Учить могут и мальчики. А умирать за детей — это обязанность женщин».

София это понимала и не плакала, когда девушек признавали годными для участия в борьбе и они покидали лес, чтобы быть пожранными не джанада, но революцией. По-видимому, София любила руна как народ, но редко горевала по ним, как по индивидуумам.

Ее ошибка, если это была ошибка, заключалась в том, что она полюбила Ха'аналу.

Ха'анала: дочь своего отца — смышленая, славная, полная энергии, платившая жадным интересом за все, что София Мендес могла предложить ребенку, желавшая на вопрос: «Почему я должна вести себя хорошо?» — получить лучший ответ, чем «Делание фиерно вызывает грозы». Ха'анала, умевшая держать в своем сознании разом науку и песню, факт и вымысел; способная уже в девять лет легко переключиться с Большого Взрыва на «Да будет свет».

«Я выращу из нее еврейку», — однажды подумала София, встревожившись. Но затем спросила себя: почему бы и нет? Ха'анале нравились сказки, которые София рассказывала, дабы удовлетворить жажду ребенка в авторитетных ответах. Поэтому София, прививая девочке вечные моральные ценности, нередко заимствовала древние притчи, слегка видоизменяя их с учетом местных условий. Самым любимым было предание о райском саде, поскольку он казался очень похожим на лес, в котором они жили, Следуя за Исааком, слонявшимся меж деревьев, было легко поверить, что они тут совсем одни, а общаться могут лишь с Богом и друг с другом.

Но Ха'анала была независимой личностью, приходившей к собственным заключениям, и в один прекрасный день она сказала:

— Сипадж, Фия: Бог солгал.

Изумившись, София обернулась, нервно переводя взгляде Исаака, уходившего все дальше, на Ха'аналу, не двигавшуюся с места.

— Эти жена и муж не умерли, а познали добро и зло, — по-английски произнесла Ха'анала, откинув голову назад, — копия своего отца, готовящегося что-то заявить. — Бог солгал. Длинношеий сказал правду.

— Никогда об этом не думала, — сказала София спустя минуту. — Ну, в конечном счете они умерли, хотя и не в тот день. Так что и Бог, и длинношеий, полагаю, сказали лишь часть правды. И для того, что они сделали, у них были разные причины.

Завязалась долгая и занимательная дискуссия об абсолютной честности и неполной правде, тактичности и умышленном обмане ради личной выгоды.

Обо всем этом София сообщала Супаари во время их ежедневных радиоконтактов, рассказывая о проницательности его дочери, о ее уме и креативности, ее проказах и природной доброте. По его реакции София могла судить о многом. Если Супаари находился позади оборонительных рубежей руна, то был мягок, смеялся, задавал вопросы. Но если он пребывал в городе, среди джана'ата, — пропитанный рунским запахом, одетый как рунао, молча снося унижение и бездумное пренебрежение, пока разведывал укрепления и численность гарнизона, — тогда рассказы о щедрой одаренности его дочери питали его гнев.

— Они хотят ее убить, — говорил Супаари с холодной яростью, которую София понимала и разделяла. — Они хотят убить такое дитя!

Тем не менее Ха'аналу он почти не навещал. София понимала и это тоже. Супаари не мог позволить себе слабость. Ему требовалось сфокусироваться на беспримесных и несложных эмоциях войны. Было необходимо, чтобы рядом с ним находился не талантливый ребенок, лишенный будущего, а рунао, чье свирепое рвение в построении нового мира не уступало его собственному, — Джалао ВаКашан.

Казалось вполне вероятным, что они стали любовниками. София знала, что для варакхати обоих видов это и возможно, и приемлемо. Джалао не стала обзаводиться мужем. «Мои дети — народ», — говорила она. София понимала также, чем Джалао является для Супаари: заслуженным уважением и признанием того, что этот единственный джанада достоин считаться одним из ее народа. «Супаари делит с Джалао опасности, — сказала себе София, — и мечты, и работу. Почему не разделить и досуг?» Она не осуждала их.

Другая женщина, возможно, ревновала бы, но не София Мендес. В конце концов, она выжила в значительной степени благодаря тому, что умела блокировать эмоции — собственные и чужие. А любовь — это долг, в который лучше не влезать.

* * *

Гайджур

2092, земное время

— Когда Исаак впервые проявил интерес к генетике? — спросил Дэниел Железный Конь у Софии незадолго до ее кончины.

К тому времени она почти ослепла: один глаз затянут катарактой, другого нет вовсе; согнутая прожитыми годами и недостатком кальция, в котором нуждались ее кости. «Старая карга, — подумала она. — Развалина». Но вслух сказала:

— Это произошло, когда мы еще жили в Труча Саи — Исаак, Ха'анала и я. Исааку было лет двадцать. Возможно, Двадцать пять по вашему счету — здесь годы длиннее. — Некоторое время София сидела молча, вспоминая. — Мне кажется, жизнь среди руна устраивала его все меньше. Несмолкающий гомон… Ну, к нему привыкаешь. Отключаешься. Но Исаак не мог этого делать, и шум причинял ему чуть ли не боль. Когда он был младше, то затыкал пальцами уши и стонал — просто производил собственный шум, чтобы заглушить сторонние голоса. Но повзрослев, уже не мог их выносить. Все больше и больше времени он проводил наедине с собой, а однажды исчез.

— И Ха'анала последовала за ним? — Да.

Священники были терпеливы, когда она умолкала. Иногда София забывала, о чем они спрашивали, и блуждала в собственных мыслях — но не на сей раз. Просто говорить об этом ей было трудно, и пришлось зайти издалека.

— Рунские дети любят спрашивать о погоде, о солнцах и лунах, о растениях, — сказала София. — Откуда приходит дождь, — хотят они знать. Почему луны меняют форму? Куда уходят солнца на ночь? Как из маленьких семян вырастают огромные деревья у'ралиа? Хорошие вопросы. Мне приходилось усердно трудиться, чтобы на них отвечать, чтобы держаться вровень с детьми. Они поддерживали живость моего ума. Но они никогда не спрашивали о различиях меж людьми, о различиях между расами. — Она помолчала, все еще удивляясь этому. — А вот Ха'анала такие вопросы задавала: «Почему у тебя и у Исаака нет хвостов?» «Что сталось с вашей шерстью?» Она хотела знать, почему у нее лишь три пальца, а не пять, как у всех остальных.

— И что вы ей говорили? — мягко спросил Дэнни.

«Такой спокойный», — подумала София. Такой внимательный к ней, совсем не склонный осуждать. Когда она была совсем юной, то считала, что священникам нравится выносить приговоры и карать. «С чего я так решила? — удивилась она. — Я ведь не знала ни одного священника. Вот в чем корень страха и ненависти, — поняла София. — Не знала ни одного…»

«Тебя сносит, Мендес», — сказала она себе и вернулась к его вопросу:

— Ну, сперва я сказала ей то» что всегда говаривал Марк Робичокс о подобных вещах: «Потому что так угодно Господу».

Протянув руку, София прикоснулась к лицу Дэнни, чтобы определить, не улыбается ли он. Безволосая кожа была такой гладкой… «Не отвлекайся, Мендес», — выругала себя снова.

— Ха'анала понимала разницу между Богом и наукой: существуют различные — параллельные — способы мыслить о мироздании. А в библиотеке «Магеллана», конечно, имелись отличные пособия по генетике. Мы их скачали. Там были схемы человеческих ДНК, а в моем блокноте хранились результаты работы по генетике варакхати, которую выполнили Энн Эдвардс и Марк Робичокс. Поэтому я заодно показала Ха'анале и эти данные.

— А Исаак? Ему вы показали? Последовательности ДНК для всех трех видов?

— Не напрямую. Когда я учила Ха'аналу, Исаак часто находился поблизости. И у меня создалось впечатление, что временами он прислушивается. Наверно, так оно и было. Я не понимала, насколько он внимателен. Возможно, затем он работал с учебниками самостоятельно. Аутисты, обладающие нормальным или высоким интеллектом, могут читать очень вдумчиво. «Наверно, Исааку это показалось безупречным сведением хаоса и шума жизни к образующим ее элементам — подумала она. Просто, чисто, понятно. Аденин, цитозин, гуанин, тимин — вот все, что требуется».

Наступила долгая пауза. «Возможно, рассудок Дэнни тоже блуждает», — подумала София.

— Миссис Квинн, — молвил наконец Дэнни, и она незряче улыбнулась. Как странно оказаться названной так здесь и сейчас, после стольких лет… — У вас когда-нибудь закрадывались подозрения насчет Исаака? Что-нибудь наводило на мысль, что он…

Никто не мог произнести это слово. Оно было слишком пугающим.

— Нет, — сказала София. — Нет, пока я не услышала эту музыку. Я понятия не имела. Но с самого начала знала, что Ха'анала особенная. Однажды, пытаясь объяснить ей суть войны, я рассказала про исход из Египта. Я хотела, чтоб она узнала об освобождении рабов-евреев и поняла, почему сражаются руна; но она никак не могла оторваться от картинок Египта и сотен египетских богов. Несколько дней спустя Ха'анала сказала: «Египтяне могли видеть своих богов. Если ты хотел поговорить с богом реки, то одевался во все лучшее, настраивал себя и шел к нему. Он видел тебя лишь в моменты, когда ты был хорош. Бога Израиля нельзя лицезреть, зато он нас видит — когда мы готовы, когда не готовы, когда выглядим хорошо или плохо или не обращаем внимания на свой вид. От такого Бога ничего нельзя скрыть. Вот почему люди боятся Его».

— Замечательное проникновение, — заметил Дэнни Железный Конь.

— Да. Она была необыкновенным ребенком…

София умолкла, пораженная мыслью. Возможно, Ха'анала вовсе не была необыкновенной. Возможно, она была лишь тем, кем могли стать другие из ее вида; но никого из этих других София не знала. За исключением Супаари. А теперь… «Так много мертвых, — подумала она, сжимая на коленях маленькие подагрические руки. — Так много мертвых…»

И тут заговорил другой священник, Шон Фейн.

— А что вы сказали ей о Боге Израиля? — спросил он.

«И давно он здесь?» — раздраженно удивилась София. Джон Кандотти всегда предупреждает, что он тут. Почему остальные молчат? Затем подумала: «Возможно, Шон сообщил, а я забыла».

— Я сказала ей: «Вот почему мой народ страшится Бога, но по той же причине мы Его любим, ибо Он видит все, что мы делаем, знает все, однако любит нас».

А затем, как это часто с ней случалось, София уплыла мыслями вдаль, чтобы провести время с людьми, которые давно умерли, но которые были для нее более реальны, чем эти, новые. «Даже если это всего лишь поэзия, София, ради нее стоит и жить, и умирать», — сказал ей Д. У. Ярбро… когда? Пятьдесят лет назад? Шестьдесят? И она сама стала такой старой, такой старой. Она не знала, есть ли жизнь после смерти, но стала надеяться на это — не потому, что страшилась забвения, а лишь оттого, что хотела знать, правильно ли она поступила.

— Минуту, час или день спустя София заговорила вновь.

— Однажды я рассказала Ха'анале о Содоме и Гоморре, — произнесла она и подождала какого-нибудь отклика.

— Я здесь, София, — подал голос Джон, — Я рассказала ей, как Авраам договорился с Господом о судьбе десяти праведников, которые там проживали. Она сказала: «Авраам должен был забрать младенцев из этих городов. Младенцы невиновны». — София повернула лицо на голос Джона. — Я была права, рассказав ей эти предания, — сказала она. — Думаю, что была права.

— Вы поступили правильно, — произнес Джон Кандотти» — Я уверен в этом.

Тогда София заснула. Она верила Джону.

25

«Джордано Бруно»

2065, земное время

— В чем дело? — спросил Сандос, вскидывая руку, чтобы заслонить глаза от внезапного света.

— Ты кричал, — сообщил ему Джон.

Эмилио сел на койке — озадаченный, но не огорченный. Прищурясь, он посмотрел на полуголого Джона в дверном проеме каюты.

— Извини, — вежливо произнес Эмилио. — Я не хотел тебя будить.

— Эмилио, так не может продолжаться, — строгим голосом сказал Джон. — Ты должен сказать Карло, чтобы он перестал давать тебе это снадобье.

— Почему? Оно снимает боль в руках. К тому же я так долго перенапрягался, что даже приятно, когда на все плевать.

Джон изумленно уставился на него.

— Ты вопишь почти каждую ночь!

— Ну, кошмары мучают меня не первый год. По крайней мере, теперь я не помню их, когда просыпаюсь. — Сдвинувшись назад, Эмилио прислонился к переборке и оглядел Джона с терпеливой улыбкой, которая могла привести в бешенство. — Если шум тебя беспокоит, могу вернуться в лазарет — там отличная звукоизоляция.

— Эмилио, да разве в этом дело! — воскликнул Джон. — Я видел, куда может завести квелл, ясно тебе? Ты как будто влезаешь в долги. До времени не чувствуешь беды, но срок оплаты по чеку подходит. Посмотри, как ты моешься! Обрати внимание! Пульс ускоряется, верно?

Сандос нахмурился, затем кивнул, но пожал плечами.

— Квелл можно принимать не дольше двух дней. А ты сидишь на нем два месяца! Когда-нибудь придется вернуться в реальность, и чем скорее — тем лучше…

— Джон, расслабься. Может, и тебе стоит попробовать?

Открыв рот, Джон уставился на него.

— Ты уже не способен ясно мыслить, — сказал он убежденно, после чего выключил свет и удалился, закрыв за собой дверь каюты.

Какое-то время Сандос сидел, привалившись к переборке и опустив на колени свои загубленные, слабые, лишенные нервов кисти. Он попытался восстановить в памяти кошмар, разбудивший Джона, но, к его удовольствию, тот остался недосягаем для сознания.

«Лучшая составляющая наркотического состояния — это ночная амнезия», — решил он.

Эмилио всегда придавал значение снам. С первых недель своего обучения на священника он взял за правило обдумывать последний сон ночи, выискивая в нем тревоги и скрытые опасения, которые еще не проявились в яви. Но в последние три года его сны редко требовали толкования. Ужасающие в своем неприкрашенном правдоподобии, его еженощные кошмары были детальным воссозданием событий, происходивших в последний год его пребывания на Ракхате. Даже сейчас — накачанный лекарствами, безмятежный — Эмилио мог видеть все: ту резню, ракхатских поэтов. Ему не нужен был сон, чтобы слышать звуки бойни или изнасилования. Ощущать вкус младенческой плоти. Чувствовать мертвую хватку и горячее дыхание на затылке. Наблюдать словно бы со стороны, как он взывает к Богу, но не слышит ничего, кроме собственных всхлипов и стонов удовлетворения, издаваемых насильником…

Ночь за ночью Эмилио пробуждался, мучаясь тошнотой, нередко доходившей до рвоты. Но раньше он не кричал — это что-то новое. «Новые кошмары? — подумал Эмилио и ответил себе: — Кого это волнует? Лучше кричать, чем блевать».

Вероятно, Джон прав: иногда нужно возвращаться в реальность. Но нынешняя реальность могла предложить ему не многое, и какое бы послание ни таили эти новые сны, Эмилио был вовсе не прочь обменять их на искусственную безмятежность квелла.

«Химический дзен-буддизм», — подумал он, соскальзывая под одеяло и вновь погружаясь в искусственный покой. Возможно, копы раздают это дерьмо на уличных перекрестках, точно сладости.

Уже засыпая, Эмилио лениво удивился: «Бог мой, а ведь сон, наверное был чудовищный, если заставил меня вопить». Но, подобно Пию IX, похитившему мальчика Мортару, ipse vero dormiebat:[29] спал он после этого хорошо.

В отличие от остальных членов команды.

Из каюты Сандоса Джон Кандотти сразу направился в свою, где активировал интеркомовские коды, необходимые, чтобы; говорить со всеми, кроме Эмилио.

— Общий зал. Через пять минут, — произнес он тоном, не оставлявшим сомнений, что Джон лично вытащит каждого из постели, если сами не явятся.

Не обошлось без недовольного ворчания, однако никто не притворялся, что его не напугали вопли, поэтому все, один за другим, потянулись в зал. Джон молча ждал, сложив руки на груди, пока наконец не явился Карло — с виду бодрый и, как всегда элегантно одетый, с Нико, маячившим за его спиной.

— Вот что, — сказал Джон с твердой и спокойной вежливостью, по очереди оглядев каждого, — у вас свои мотивы. Но от Сандоса не будет пользы никому, если он свихнется, а именно к этому идет дело.

Шон кивнул, обеими ладонями растирая свои преждевременно обвисшие щеки.

— Кандотти прав. Нельзя бесконечно экспериментировать с нейрохимией, — сказал он Карло. — Добра не жди.

— Должен согласиться, — произнес Джозеба, пальцами расчесывая копну спутанных волос и вглядываясь в Железного Коня. Затем потянулся, зевая. — Каковы бы ни были резоны для накачивания его наркотиком, пора подумать о последствиях.

— Полагаю, он уже не дуется, — откликнулся Карло, пожатием плеч демонстрируя безразличие, которого не ощущал, поскольку ему самому в последнее время часто снилось, что он в полном одиночестве падает сквозь бездонную черноту. Под вопли Сандоса трудно было сохранять присутствие духа. — Вам слово, Железный Конь, — небрежно произнес он, весьма желая предоставить Дэнни расхлебывать эту кашу.

— Причина не только в квелле, — предупредил Джон, уставившись на Дэнни. — Его жизнь разрушили — опять. Над ним надругались — вновь… причем на сей раз люди, которым он доверял. За многое придется ответить.

— Спрячьте ножи, — весело посоветовал Франц Вандергхелст, чье бледное брюхо в тусклом свете корабельной ночи смахивало на месяц. — Первым делом он продырявит нашего вождя.

Нико покачал головой.

— На «Бруно» не будет драки, — твердо заявил он и расцвел, когда дон Карло кивком выразил одобрение.

— Может, Дэнни, я поговорю с ним? — спросил Шон Фейн.

Кивнув, Железный Конь покинул общую комнату, так и не промолвив ни слова.

— Для вас химия — святой порядок и священная красота, — заметил Винченцо Джулиани в тот день, когда включил Шона в состав ракхатской миссии. — А люди все портят — не так ли, отец Фейн?

И отрицать это не имело смысла.

Шону Фейну было девять лет, когда ему преподали первый незабываемый урок человеческой глупости. Политическое движение, осиротившее его, началось на Филиппинах в 2024 году, когда Шон родился, и к 2033 году, когда оно достигло своего пика, он был достаточно взрослым, чтобы его это тревожило. Казалось, Белфаст хотя бы на сей раз не будет вовлечен в сумасшествие; сосредоточив злобное внимание на крохотном различии между католиками и протестантами, город как будто не замечал немногих евреев, мелькавших то тут, то там в его кирпичных лабиринтах. И все же многие ожидали, что второе тысячелетие с момента распятия Христа закончится Вторым Пришествием, А когда Христос не материализовался согласно расписанию милленариев, возник слух, будто это вина евреев, ибо они не верили.

— Не тревожься, — сказал Шону отец за день до взрыва зажигательной бомбы. — Нас это не касается.

Горечь утрат — квинтэссенция Белфаста, но Маура Фейн была женщиной с философским складом ума и приняла вдовство без лишних сетований. Шон как-то спросил ее, почему она не приняла иудаизм, когда выходила замуж.

— Великая притягательность Иисуса, Шон, состоит в готовности Бога расхаживать среди невежественных существ, на которых он, похоже, просто не может махнуть рукой, — сказала она. — В этом есть восхитительное безумие — величественный и вечный жест избавления перед лицом бессмертной человеческой глупости! Мне это нравится.

Шон не унаследовал веселости своей матери, но разделил ее ворчливое одобрение божественного безумия. Он последовал за стягом Господа, не думая о последствиях, и верил, что именно Бог направляет его к иной планете, где мироздание оскверняет не один, а сразу два разумных вида.

«Наделил нас свободной волей, — размышлял Шон, глядя на распятие, — и смотришь, куда это заведет! Наскучила физика да? А растения слишком предсказуемы? В том, что большая рыба пожирает мелкую, недостаточно драматизма? И о чем, скажи на милость, Ты думал, создавая Землю! Или Ракхат, раз уж зашла речь…»

Шон родился в мире, где существование иных разумных видов считалось доказанным. Ему было четырнадцать, когда с Ракхата поступили отчеты первой миссии. Двадцать два, когда он услышал о скандалах и трагедиях, связанных с именем Эмилио Сандоса. Не удивившись, он лишь пожал плечами. Люди и им подобные были, по мнению Шона, проблемой Бога, а Всемогущий относился к ним более чем снисходительно.

Но если Шон Фейн, химик и священник, редко находил повод одобрить последствия эксцентричного решения Бога даровать разумность случайным видам, он мог тем не менее восхищаться механикой, которая обеспечивала это шоу. Железо и марганец, извлеченные из камня дождем, смешивались в древних морях с кальцием и магнием. Маленькие шустрые молекулы — азот, кислород, вода, аргон, углекислота — танцующие в атмосфере, вращающиеся, отскакивающие друг от друга, «немощная гравитация, собирающая их вокруг планеты в разреженный туман, — писал псалмист химии Билл Гринн, — словно некий незримый пастырь, собирающий свою невидимую паству». Цианобактерии — ловкие мелкие бестии, научившиеся взламывать двойные связи, которые удерживают кислород в углекислоте; использующие углерод и еще кое-какой океанический хлам, чтобы произвести пептиды, полипептиды, полисахариды; сбрасывая кислород в отход, высвобождая его. Книга Бытия имела для Шона буквальный смысл: «Да будет свет» значило запитать систему энергией и активизировать всю биосферу. Шон называл это химией Бога — с ее плавающими, пляшущими, прелюбодействующими ионами, ее спутанным развратным подлеском растительных лигнинов и целлюлозы, смахивающими на коврики темами и порфиринами, спиральными извивающимися протеинами.

«Погрузите себя в море материи, — советовал французский иезуит Тейяр де Шарден. — Окунитесь в ее огненные воды, ибо это источник вашей жизни». Это было величие, которое Шон Фейн мог оценить, это был проблеск Божественного Разума, который он мог безоговорочно почитать.

— Люди, которых ты снисходительно считаешь глупцами, уповают на воцарение справедливости и здравого смысла в нашем мире, а не когда-нибудь в далеком будущем, — сказал ему отец Генерал. — Бог наделил нас способностью ценить милосердие и справедливость, и людям свойственно надеяться на них — здесь и сейчас. Эта миссия, Шон, научит тебя кое-чему. Состраданию к глупцам. Возможно, даже уважению. Выучи этот урок, Шон, и иди дальше.

— Ингуи — она кто, верховная богиня? — спросил Шон у Сандоса, когда остальные, молча позавтракав, покинули общий зал.

Жужжа моторчиками скрепы, Эмилио поставил кофейную чашку на стол. Один из электроэластиковых приводов все еще барахлил, но он научился с этим справляться.

— Думаю, нет. У меня сложилось впечатление, просто из контекста, что она — персонификация предвидения или пророчества. Супаари не был верующим, но ее имя время от времени называл.

Занятно, как на него действовал наркотик. Сандос ощущал себя чем-то вроде компьютера, способного откликаться на запросы об информации, а иногда даже решать проблемы. С другой стороны, узнать что-то новое казалось невозможным. «Нет потребности в совершенствовании?» — предположил он.

— Есть и другие, — продолжил Сандос. — Мудрость… или коварство; тоже женского рода. Было трудно переводить. Еще он упоминал богиню Хаоса. Она — одна из Бедствий.

— Женские божества, — нахмурившись, заметил Шон. — Странно, не находите? В обществе, где доминируют мужчины. Возможно, в основе их современной культуры лежит более старая система верований. Религия, как правило, консервативна.

— Верно. Верно для вас.

Какое-то время Шон молчал, глядя в сторону.

— Вы когда-нибудь задавались вопросом, почему ортодоксальные евреи ведут родословную по материнской линии? — спросил он. — Не странно ли? Весь Ветхий Завет полон примеров еврейства по отцу. Двенадцать племен от двенадцати сыновей Иакова. Но у Иакова была также и дочь. Помните? Дана. Та, которую изнасиловали. — Сандос никак не прореагировал. — И однако колена Даны не существует. Мужское наследование — по всей Торе! Религия консервативна, как вы сказали. Тогда почему? Когда было заявлено, что еврей — это ребенок матери-еврейки?

— Терпеть не могу сократический метод, — бесстрастно сказал Сандос, но затем послушно ответил: — Во время погромов, чтобы признать законными детей, зачатых от казаков.

— Да, поэтому никого из этих детей не клеймили как полуевреев или вовсе неевреев. И молодцы раввины, я бы сказал.

Маленького Шона донимали вопросом: «Кто же ты тогда?» И что бы он ни говорил, негодники смеялись.

— Чтобы узаконить детей изнасилованных женщин, когда насилие было очень распространено, раввинам пришлось отринуть двадцатипятивековую традицию восприятия таких вещей. Хорошие девушки и плохие. Девственницы и шлюхи. Юные и старые — все равно. Верные, безразличные, гулящие. Насиловали всех подряд. — Он уставился голубыми глазами на Сандоса. — И ни одна не дождалась извинений ни от Бога, ни от ублюдка, который ее обрюхатил.

Сандос даже не моргнул.

— Ваш намек понят. Я не первый и не последний, кого имели.

— И что? — поинтересовался Шон. — Стало легче?

— Ни на йоту, — ответил Сандос голосом раздраженного Шона. Возможно, это было подражание.

— И не должно было, — отрезал Шон. — Страдание может быть банальным и предсказуемым, но от этого нисколько не легче. Утешаться тем, что другие тоже пострадали, недостойно. — Сейчас он внимательно следил за Сандосом. — Говорят, в том, что случилось на Ракхате, вы вините Бога. Почему не сатану? Поклоняетесь дьяволу, Сандос?

— Не передергивайте, — возразил Сандос. — Сатана губит людей, искушая их выбрать легкий или приятный путь.

Поднявшись на ноги, он понес свою посуду на кухню.

— Говорите, словно истинный иезуит, — крикнул ему вслед Шон. — А в том, что с вами случилось, не было ничего легкого или приятного.

Сандос вернулся, уже с пустыми руками.

— Да. Ничего, — сказал он негромко. — Как рыбы попадаются в сети и как птицы запутываются в силках, так уловляются сыны человеческие — это я испытал под солнцем, и оно показалось мне великим злом.

— Екклезиаст. Omnia vanitas: все — суета и томление духа. Нечестивый благоденствует, а праведника смешивают с дерьмом — и это все, что вы узнали за четверть века?

— Иди к черту, Шон, — произнес Сандос и направился к двери.

Вскочив со стула, Шон загородил выход.

— Бежать некуда, Сандос. Не спрячешься, — сказал он, не дрогнув под убийственным взглядом. — Ты был священником несколько десятилетий, — продолжил Шон со спокойным упорством, — причем хорошим. Думай как священник, Сандос. Думай как иезуит! Что Иисус добавил к канону? Если евреи чего и заслужили, так это лучшего ответа на свои страдания, чем выданный бедняге Иову. Если боль, несправедливость, незаслуженные беды — часть сделки, и Бог знает, что так и есть, тогда, несомненно, жизнь Христа — это ответ Бога Екклезиасту! Выкупи страдание. Прими его. Придай ему какой-нибудь смысл.

Никакого отклика, если не считать неподвижного, холодного взгляда, но Сандоса явно трясло.

— Тебе плохо? Пока ты спал, Карло перестал закачивать в твою комнату аэрозольный квелл, — известил Шон. — Следующие сорок восемь часов будет хреново, и этого не избежать. Ты видел, как умирают сотни младенцев, забиваемые, точно ягнята. Ты видел окровавленные трупы всех, кого любил. Тебя несколько месяцев насиловали скопом, а когда тебя оттуда вытащили, все решили, что ты добровольно занимался проституцией. Что ж, мертвых не оживить. И ты никогда не перестанешь быть изнасилованным. И не проведешь свою жизнь с милашкой Джиной и ее дочуркой. И ты это сознаешь.

Сандос закрыл глаза, но продолжал слышать голос Шона с его жестким «р» и монотонной, немузыкальной поэтичностью Белфаста:

— Пожалей жалкие души тех, чья жизнь, будто разбавленное молоко, сплошные легкость и удовольствие — и кто умирает в приятном сне, достигнув глубокой старости. Вода и молоко, Сандос. Они живут вполсилы и понятия не имеют, чего лишены. Покажи Богу, из чего ты сделан. Сожми губы и поцелуй крест. Сделай это своим выбором. Сделай, чтобы все это имело смысл. Обрети его вновь.

Лишь сейчас Шон заметил Дэниела Железного Коня, молча стоявшего за перегородкой у входа в общий зал. В следующий миг Дэнни шагнул вперед, вступив в комнату. Шон нахмурился, не понимая, чего тот хочет, затем до него дошло.

— Сандос, ты можешь облегчить себе следующие два дня. Пусть он все время находится рядом. Разрешишь ему?

Сандос не взглянул на них, сохранив молчание. Но он не сказал «нет», поэтому Шон ушел, а Дэнни остался.

Поначалу Сандос просто казался потрясенным, но вскоре абстиненция начала сказываться на нем физически. В таком напряжении он не мог оставаться неподвижным — ему нужно было ходить, чтобы заглушить боль, и Дэнни последовал за ним в морозную тишину катерного отсека, имевшего почти тридцать метров в длину и предоставлявшего достаточно места для движений, а заодно и уединение.

В течение первых часов Сандос не произнес ни слова, но Дэнни знал, что грядет буря, и готовился к ней. Он полагал, что Сандос не сможет сказать ничего, чего Дэнни уже не сказал бы себе сам, но ошибся. Когда Сандос наконец заговорил, его жестокая насмешливость быстро переросла гнев, обратившись в беспримесную моральную ярость, выразительность которой обеспечивалась десятилетиями иезуитской выучки. Слезы, как открыл для себя Дэниел Железный Конь в то утро, остужают горящее от стыда лицо.

Затем опять повисло молчание.

В первый день Дэнни отлучился лишь дважды, сходив в туалет. Сандос расхаживал без остановки, а спустя какое-то время сбросил с себя рубаху, пропитанную потом, который выщелачивал влагу из его тела даже в ледяной стуже катерного отсека. Чуть погодя он снял и скрепы, затем сел на пол подальше от Дэнни, возле внешней двери ангара, привалившись спиной к герметизированной каменной стене, а голову положил на руки, охватившие поднятые колени; изувеченные пальцы изредка подергивались.

Против воли Дэнни задремал. А проснувшись, увидел, что Сандос стоит у двери отсека, через маленький иллюминатор глядя в темноту. Дэнни снова отключился, лишь слыша время от времени, на протяжении ночи, слова «Aqui estoy». Он не был уверен, что узнал язык, но слова запомнил и позднее спросил у других священников, понимают ли те их смысл. Как Джозеба, так и Джон опознали испанский: «Я здесь». А Шон заметил: «Это то, что ответил Авраам, когда Бог назвал его имя». Но Сандос произносил эту фразу с какой-то измученной покорностью, и Дэнни подумал, что это может означать лишь признание факта, что он увяз внутри «Бруно» и что деваться ему отсюда некуда, кроме как лететь дальше.

А может, это было смирение Ионы, осознавшего, что, где бы он ни находился, пусть даже в утробе кита, Бог отыщет его и использует.

Здесь не было рассвета, который разбудил бы Дэнни утром, но из общей комнаты сквозь люк катерного отсека донесся приглушенный шум. Он сел, затем поднялся, чувствуя себя одеревенелым и разбитым. Сандос не шевелился. Дэнни снова отлучился на несколько минут, но завтракать не стал, решив не пить и не есть, пока голодает Сандос. Тянулись часы второго дня, но Сандос оставался неподвижным и безмолвным, устремив глаза в дали, недоступные остальным. Обряд поиска видений, подумал Дэнни. Когда душа открыта всему, что может быть поведано Великой Тайной. Чьи мысли — не мысли человека, Чьи пути — не пути человека…

Дэнни решил больше не спать и стать свидетелем всему этому, от начала и до конца. Но на третье утро он в испуге проснулся, обнаружив, что глядит в обсидиановые глаза Эмилио Сандоса, сидевшего скрестив ноги на палубе катера и ждавшего, когда Железный Конь очнется.

— Наверно, это было трудно, — сказал Сандос, и его голос прозвучал в гулком пространстве отсека мягко и без резонанса.

Дэнни не понял, о чем речь, но в последнее время вообще приходилось нелегко, поэтому он кивнул.

— Когда смотришь в бездну, — сообщил Сандос, — она смотрит на тебя.

— Ницше, — почти беззвучно произнес Дэнни, узнав цитату.

— Две точки зрения.

Бледный, измученный, Сандос медленно поднялся на ноги и некоторое время стоял, безучастно глядя перед собой.

— Полагаю, Бог использует нас всех, — сказал он и, подойдя к люку, постучал по нему локтем.

В ту же секунду раздались звуки выравнивателей давления и блокирующих механизмов, эхом отразившиеся от каменных стен корпуса. Когда дверь открылась, Дэнни понял, что на протяжении этих трех дней Джон Кандотти тоже дежурил поблизости. Но и остальные члены команды сейчас ждали тут.

— Он сделал, что должен был сделать, — произнес Сандос и шагнул сквозь проем, не прибавив больше ни слова.

Впервые с тех пор, как умерла его мать, — а было ему тогда шестнадцать — Дэниел Железный Конь, не выдержав, разрыдался. Остальные молча стояли, пока Джон Кандотти не сказал: «Оставьте его одного», — и маленькая толпа рассеялась.

Наконец Джон вступил в катерный отсек. Оглядевшись, он подобрал сброшенную Сандосом рубашку и вручил Дэнни, чтобы тот высморкался. Дэнни ее принял, но, когда поднес ближе к своему лицу, отшатнулся.

— Пованивает, — подтвердил Джон. — Если это запах святости, то Господь нам всем помогает.

Выдавив смешок, Дэнни стянул свою рубаху и вытер нос о внутреннюю сторону воротника.

— Моя мама терпеть не могла нерях, — сообщил Джон и сел рядом с Дэнни, вытянув костлявые ноги перед собой.

Вытерев глаза, Дэнни прокашлялся.

— Моя тоже, — сказал он почти беззвучно.

Они посидели молча, глядя в дальний конец отсека.

— Что ж, — наконец произнес Джон, — если с Эмилио все хорошо, то и со мной порядок. Мир?

Дэнни кивнул.

— Я неуверен, что с ним все хорошо. Но все равно спасибо, — ответил он.

Поднявшись на ноги, Джон протянул ему руку. Дэнни — с красными глазами, выжатый как лимон — благодарно пожал ее, однако сказал:

— Пожалуй, приятель, я пока посижу тут. Мне нужно прийти в себя.

— Конечно, — сказал Джон и оставил Дэнни одного.

26

Большой Южный лес

2061, земное время

«… был спелым две ночи назад…» «… река Пон. Но кое-кто думает…» «… больше нет рынка для…» «… решительная кампания недостаточно обеспечена, и если…» («У-уф».) «… кое-кто голоден! У кого есть…» «… поля ракара находятся к северу от…» «Сипадж, Панар! Кое-кто слышал…» «… рано. Оно созревает…» «… сосредоточьтесь вместо этого на объединении…» («У-у-уф».) «… сборщики нитарла в порту Крана…» «Сипадж, Джалао, конечно, ты голодна…» «Мы обнаружили еще у ре…» «… паари будет там скоро…» («У-у-у-у-у-уф».) «… ткачихи не могут использовать…» «… если мы пойдем после того, как ракари…» «… кое-кто эту связку рии…» «… нала, заставь Исаака остановиться…» «Почеши вон там. Нет, ниже! Да…» («У-у-у-у-у-у-у-у-уф».)

— Сипадж, Исаак! Прекрати! — закричала Ха'анала.

Исаак осел на землю, испытывая головокружение, но довольный. Вращение могло трансформировать непонятное в однородную размытость, а если он сам издавал звук, то иногда был способен заглушить гвалт; но лучше всего было, когда один голос прорывался сквозь остальные, вынуждая всех умолкнуть.

— Сипадж, Исаак, — медленно произнесла Ха'анала, понизив голос. — Пойдем в убежище. — Выдержав правильную паузу, она добавила: — Будем слушать музыку.

У Ха'аналы имелась четкость.

Исаак поднялся, прижимая к голой худой груди компьютерный блокнот, ощущая его холодное, плоское, безупречное совершенство. Все вокруг — непостоянное, непредсказуемое, непоследовательное. Собственному телу нельзя доверять. Ступни делаются более далекими, руки обертываются вокруг торса все дальше. Волосы появляются там, где раньше не росли. Камень, гладкий и совершенный, вдруг спрячется под листом. Уши, глаза, рты, конечности безостановочно двигаются. Тела сидят и спят в разных местах. Как ему понять их речь, когда Исаак все еще пытается постичь, кто они такие? Растения пробиваются сквозь почву, меняют форму, исчезают. Жуки, цветы, сморщенные предметы появляются и пропадают. Исаак мог сидеть и смотреть часами — днями! Но он не мог увидеть, как это случается. Он засыпал, а утром старой вещи уже не было, на ее месте была новая, и иногда она вела себя как раньше, а иногда — нет. Там не было четкости.

Компьютер содержал мир, который каждое утро был таким же, если не считать ежедневного послания его матери, — Исаак знал теперь, что она вносит маленькие изменения, потому что она показала ему, как это делать. Он выразил недовольство, поэтому все свои послания мать стала помещать в отдельный файл, и это было приемлемо, поскольку не меняло ничего в других директориях; единственным, кто их изменял, был Исаак. Компьютер был лучше, чем вращение…

— Сипадж, Исаак. Пошли со мной, — сказала Ха'анала, выделяя каждое слово, и подняла его одежду — голубой шелковый квадрат, который накрывал Исаака от головы до талии. Молитвенное покрывало, как с грустной иронией называла его София.

— Мы будем слушать музыку, — повторила Ха'анала, потянув его за щиколотку своей ступней.

Отпрянув, Исаак пробормотал:

— Кое-кто должен начать снова.

Ха'анала подняла голову и села. Исаак не выносил, когда прерывали ход его мыслей, и каждый раз должен был начинать с самого начала. Если кто-то мешал ему, когда он говорил, он повторял речь целиком, слово за словом, пока не доводил до завершения то, что намеревался сказать. Вот почему Исаак говорит так мало, полагала Ха'анала. Почти невозможно завершить мысль, когда вокруг толпятся руна. Даже рискуя вызвать фиерно, эти люди не способны молчать достаточно долго, чтобы его это устроило.

Исаак закончил и чуть распрямился — знак, что он снова может двигаться. Перекатившись на ступни, Ха'анала направилась к краю поляны, на которой располагалась деревня. Краем глаза, вскинув голову и странно накренившись, Исаак следил за ней периферийным зрением, чтобы не видеть, как движутся ее ноги. Люди уже говорили снова, «… радиоконтроль…» «… плати, Хатна! Не делай…» «… больше двух сотен бахли…» «… новые ветроломы…» «… хорошо сочетаются с к'та…» «… гроза приближается…»

Разговор стих, но ему на смену пришел беспорядочный шум леса: крики, жужжанье, шелест. Визги и свистящие арпеджио; сопение, шуршание. Почти так же плохо, как в деревне. Но у леса, по крайней мере, не было ни озадачивающей сумятицы говора и интонаций, ни наполовину понятого смысла, заслоняемого последующими словами.

«Импасто, — подумал Исаак. — Это хуже, чем красный цвет. Деревня — это импасто слов. Лес — импасто звуков. Там нет четкости!»

Слово «импасто» он обнаружил в одном из файлов Марка Робичокса. Заглянув в словарь, Исаак увидел там голую кисть с пятью пальцами, наносившую мазки жидкой краски в много слоев, причем каждый почти полностью скрывал прочие, расположенные под ним. Долгое время любимым его словом было «четкость», но «импасто» ему очень понравилось. Исаак оценил законченность его смысла и то, как точно оно подходит под его желание обозначить это ощущение. Когда он мог сосредоточиться на каждом слове поочередно, значение вещей делалось для него ясным — подобно тому, как высокая нота выделяется из хора, — и это доставляло радость. Но в деревне не было четкости, и было трудно закрыться от помех…

Остановившись, Ха'анала села за самой границей его маленького прямоугольного убежища. Исаак тоже остановился и еще раз, с начала до конца, прокрутил свою мысль об импасто. Затем, не глядя Ха'анале в глаза, вручил ей блокнот, произнеся: «Будь осторожна с ним». Он говорил это каждый раз — точно так же, как София повторяла это снова и снова, когда впервые разрешила ему пользоваться компьютером. Поначалу Исаак считал, что «будьостроженсним» — это имя компьютера. Со временем он обнаружил, что таких блокнотов в мире очень мало, и хотя люди делали другие вещи, которые небрежно называли компьютерами, те сильно отличались от его блокнота и их нельзя было носить с собой; поэтому блокнот все еще оставался драгоценным — и не только для Исаака.

Он подождал, пока Ха'анала скажет: «Кое-кто будет осторожен», а затем улыбнулся, подняв лицо к солнцам. Она говорила это каждый раз. У Ха'аналы имелась четкость.

— Правило такое: «Никаких руна», — сказал он громко.

— За исключением Имантата, — послушно повторила Ха'анала.

Имантат был сравнительно молчаливым рунао, который регулярно чинил здешнюю крышу; защищавшую от дождя. Сама Ха'анала оставалась вне линии взгляда Исаака, когда он приступил к работе, тщательно убирая мусор, занесенный ветром в его маленькую крепость с тех пор, как он был здесь в последний раз. Когда все должным образом упорядочилось, а со всем и кривыми и неразберихой было покончено, Исаак молча протянул руку, и в ней столь же беззвучно возник блокнот. Он весил меньше, чем раньше. Когда-то, чтобы поднять блокнот, Исааку требовалась вся его сила шестилетки, но сейчас блокнот стал таким легким, что Исаак запросто мог взять его одной рукой. Это постепенная потеря веса была коварным предательством, которое Исаак не оставил незамеченным; каждый раз он тщательно обследовал блокнот, опасаясь новых изменений. Удовлетворившись осмотром, положил компьютерный блокнот на плоский камень, который принес с берега, чтоб уберечь блокнот от грязи. Дождь не представлял угрозы, но мать велела Исааку всегда держать блокнот в чистоте. Специально припасенной для этой цели палкой Исаак отмерил расстояние от каждого края блокнота до стен убежища, убедившись, что тот находится в самом центре.

Затем протянул руку, и теперь в ней появилась голубая ткань. Натянув ее на голову, он уселся на западной стороне убежища, набросив платок также и на блокнот. Не обращая больше внимания на косые трехцветные лучи, просачивавшиеся сквозь раскачиваемый ветром полог, Исаак начал расслабляться. Затем: ощущение защелки против большого пальца, нежная насечка механизма, восхитительная дуга шарнирного движения, производимая в едином взмахе — от острого к тупому, неизменная геометрия крышки. Одновременное жужжание включенного питания и оживание экрана, знакомая клавиатура с ее сомкнутыми рядами.

— Сипадж, Исаак, — сказала Ха'анала. — Что мы будем слушать? — Она знала, сколько нужно выждать, прежде чем задать вопрос, и всегда спрашивала одинаково, а он всегда выбирал ту же композицию: голос Супаари, вечернюю песнь. Первый раз Исаак слушал молча. Затем запускал еще раз, исполняя созвучную мелодию. Потом снова — со своим созвучием и с Ха'аналой, вступавшей, чтобы удвоить партию Супаари. Той же схеме он следовал и с Ш'ма: сольное исполнение Софии, повторяемое, чтобы он мог пропеть созвучие, а третий раз — с Ха'аналой, удваивавшей партию Софии.

После этого он мог двигаться дальше, выбирая из хранимой на «Магеллане» коллекции песен, симфоний, кантат и хоралов; квартетов и трио, концертов и рондо; гэльских джиг и венских вальсов; сочных четырехпартиевых рок-н-рольных гармоний бруклинской капеллы и воющего диссонанса китайской оперы; тональных и ритмичных перепадов арабского таквасима. Музыка втекала в сердце Исаака без препон и усилий. Она соскальзывала в душу, точно лист, опустившийся на прозрачную неподвижную воду и плавно погружавшийся под мерцающую поверхность.

Очистившись от шума и сумятицы деревни и леса, разум Исаака сделался столь же упорядоченным и ясным, как клавиатура. Он снова мог приступить к изучению обширной электронной библиотеки «Магеллана», спокойно, с бесстрастной сосредоточенностью вчитываясь в каждую позицию, найденную в каталоге «Магеллана» по любой теме, вызвавшей у него интерес.

— Четкость, — вздохнул Исаак и начал учиться.

Все жители деревни радовались, видя, как Ха'анала уводит Исаака, когда тот делается буйным; они хвалили девушку, что она добра к нему, приглядывает за ним. «Ха'анала — хороший отец», — говорили селяне, слегка улыбаясь. Даже София была благодарна. Но сопровождать Исаака в это убежище вовсе не было жертвой, ибо, если ее брат нуждался в четкости, то Ха'анала жаждала уединения. Что, в общем-то, означает одно и то же, полагала она.

Много лет Исаак главным образом подражал другим, и даже София стала считать, что он практически неспособен говорить от себя. Но затем, в один прекрасный день, устав от шума деревни, сама чувствуя себя разбитой и раздраженной, Ха'анала просто поддалась порыву. Она была моложе Исаака, но гораздо сильней поэтому, когда он начал вертеться и жужжать, Ха'анала схватила его за лодыжку и повлекла в лес, где было тихо. Она ожидала что Исаак умолкнет или, в худшем случае, примется повторять какую-нибудь бессмысленную фразу, пока та и вовсе не утратит смысл. Лишь позднее Ха'анала поняла, что как раз ее собственное измученное, недовольное молчание позволило Исааку додумать свою мысль, а затем повторить ее вслух. И какую мысль!

— Как можно слышать свою душу, если все говорят?

В тот день он не сказал больше ничего, но Ха'анала провела несколько часов, обдумывая его слова. Душа, решила она, это сокровенная часть личности, а чтобы ее обнаружить, требуется уединение.

В деревне каждый поступок, каждое слово, каждое решение или желание обсуждалось, комментировалось и сравнивалось, оценивалось и пересматривалось — разделялось! Как Ха'анала могла понять, кто она есть, если по поводу всего, что она делала, тут же создавался совет из ста пятидесяти человек? Если она всего лишь закрывала руками глаза или на секунду захлопывала уши, к ней подходил участливый рунао и вопрошал: «Сипадж, Ха'анала, тебе нехорошо?» А затем все принимались обсуждать ее недавнюю трапезу, ее стул, состояние ее шерсти, не болят ли у нее глаза и не оттого ли они болят, что в последнее время солнечного света было больше, а дождя меньше обычного, и не означает ли это, что урожай джи'лла в нынешнем году будет поздним, и как это повлияет на рынок к'джипа, который всегда комбинировался с джи'ллом…

Поэтому Ха'анала благодарила Бога, что способность Исаака выносить деревенскую сутолоку была даже меньше, чем у нее. Она никогда не рассказывала Софии о том, что Исаак говорит, оставаясь наедине с ней, и это ее постоянно терзало. Временами Ха'анала ощущала себя так, будто что-то украла у Софии, мечтавшей, чтобы Исаак c ней поговорил.

Однажды Ха'анала, услышав зевок Исаака и поняв, что он кончил читать и может стерпеть вопрос, поинтересовалась:

— Сипадж, Исаак, почему ты не говоришь с нашей мамой?

— Она хочет слишком много, — монотонно произнес он. — Она срывает вуаль.

Исаак дважды печатал в блокноте послания для Софии. Первым было: «Это не трогай». Мать плакала над этой фразой: единственные обращенные к ней слова сына были отпором. Но позже, в период сильного разочарования и страха, охвативших Исаака при завершении какого-то навязчивого исследования, он спросил: «Ау меня не кончится то, что можно изучать?» «Нет, — отстучала ответ София. — Никогда». Исаак как будто обрадовался, но это заверение было все, чего он от нее хотел.

Опечаленная воспоминанием, Ха'анала вздохнула и, откинувшись на согретый солнцем валун, закрыла глаза. Полуденная жара и скука, объединившись с физиологией юного хищника, устроили заговор против сознания, но ее дремота в тот день совпала с последней манией Исаака. Он поставил себе задачу запомнить каждую базовую пару в человеческой ДНК, назначив музыкальные ноты обозначать каждую из четырех основ: аденин, цитозин, гуанин, тимин. И часами слушал однообразные четырехнотные секвенции.

— Сипадж, Исаак, — спросила Ха'анала, когда это началось, — что ты делаешь?

— Запоминание, — ответил он, и это поразило ее своей необыкновенной бессмысленностью — даже для Исаака.

Даже София в последние несколько лет отдалилась от Ха'аналы, нередко выполняя по нескольку дел сразу: прислушиваясь к дебатам руна и в то же время знакомясь с докладами, или готовя сводку погоды для рассылки офицерам, или координируя доставку припасов в передовые части. Снова и снова Ха'анала пыталась ей помочь, страдая из-за отчужденности Софии, желая быть ей соратником, даже притом, что девушке не нравились очевидные, хотя и невысказанные потребности матери. «К тебе это не имеет отношения», — говорила София, отсекая Ха'аналу столь же действенно, как это умел делать Исаак. Кажется, София вполне оживала, лишь когда говорила о справедливости, но с годами даже эта тема стала замалчиваться. Никто не одобрял интереса Ха'аналы к войне, а от ее вопросов ловко уклонялись…

«Им стыдно, — поняла Ха'анала. — Они не хотят, чтобы я знала, но я-то знаю. Я стану последней из своего вида. Их затея может завершиться лишь таким образом. Возможно, София и Исаак правы, — подумала она, засыпая. — Держись на дистанции, прячь свое сердце, не желай того, чего не можешь получить…» Какое-то время Ха'анала спала, а затем услышала, как громкий невыразительный голос Исаака провозгласил:

— Это хуже, чем красное. Кое-кто уходит.

— Хорошо, — пробормотала она, не спеша подниматься. — Кое-кто встретится с тобой в деревне.

— Сипадж, все, — несколько часов спустя прокричала София. — Уже почти красный свет! Кто-нибудь видел Исаака и Ха'аналу?

Отделившись от стайки девушек, болтающих о своих назначениях, Пуска ВаТруча-Саи с любопытством огляделась.

— Утром они ушли в хижину Исаака, — напомнила она.

— Сипадж, Пуска, — воскликнул Канчей, ее отец, — ты нас порадуешь, если пойдешь и приведешь их сюда.

— О, съешьте меня, — пробормотала Пуска, вызвав шокированный смех девиц.

Пуске было на это плевать. Год в армии — вполне достаточный срок, чтобы сделать грубыми язык и повадки женщины, она выбрала самую мягкую из вульгарностей, пришедших ей на ум, остальное рекруты очень скоро узнают сами. Улыбнувшись девчонкам, Пуска сказала с той преувеличенной искренностью, которая маскирует закоренелый цинизм:

— Хороший солдат должен быть дисциплинированным.

Затем она широким шагом устремилась на поиски детей Фии.

Ей потребовалось дважды-по-двенадцать шагов, чтоб оставить за спиной складские хижины и жилые убежища, и еще столько же, чтобы выйти за пределы слышимости деревенского шума. Первый месяц ее пребывания в городе Мо'арл Пуске почти каждую ночь снился дом; тоскуя по спокойствию и безопасности леса, она искала прибежища во сне — тогда как день был наполнен потрясениями, насилием, горем. Какое-то время она завидовала Ха'анале, навеки огражденной в деревне от опасностей. Теперь Труча Саи казалась тесной, маленькой, и Пуска могла понять, отчего Ха'анала так часто бывает раздраженной и беспокойной.

— За листвой завиднелась крыша шалаша, в который удалялся Исаак. Работа Имантата была не такой прочной, как его отца, мастера-кровельщика, но парень явно подает надежды: последнюю грозу это убежище выдержало неплохо. Кое-кому скоро потребуется муж, подумала Пуска и сделала мысленную заметку поднять этот вопрос на совете, ибо уже насмотрелась на войну и поняла, что с детьми лучше не затягивать, а людям понадобится ребенок, чтобы заменить ее, если она падет в битве.

— Сипадж, Ха'анала, — позвала Пуска, приблизившись к хижине, — все вас ждут! Уже почти красный свет!

Никто не ответил — шалаш был пуст.

— Тухлое мясо, — шепотом выругалась она.

Ха'анала не способна видеть в красном свете, а Исаак видит даже слишком хорошо. Его нужно укрыть под крышами спальных убежищ, где он не сможет видеть красное небо, иначе быть беде.

— Ха'анала! Кое-кому придется нести тебя назад! — громко поддразнила Пуска. — А Исаак устроит фиерно!

— Я здесь! — завопила Ха'анала в стороне.

— Где Исаак? — наставив на звук уши, прокричала в ответ Пуска, чувствуя облегчение оттого, что наконец услышала ее голос.

С трудом различая предметы, выставив перед собой руки, Ха'анала неуверенно двинулась к хижине Исаака.

— Его нет тут! — крикнула она, поднимая ногу, чтобы потереть голень, которой только что стукнулась об упавший ствол. — Исаак ушел!

Пуска вскинула уши.

— Ушел? Нет… Кое-кто его бы увидел. В деревне его нет, и он не шел домой по тропе…

Споткнувшись о корень, Ха'анала расстроено прорычала:

— Сипадж, Пуска: он ушел! В глубь леса! Разве ты не чуешь след? Он сказал, что уходит, но кое-кто был сонным.

Решительно шагнув к Ха'анале, Пуска стала гладить девушку по лицу, скользя ладонями вдоль ее длинных впалых щек.

— Успокой свое сердце, — проворковала она, вернувшись к привычкам детства. — Фиерно не поможет, — предупредила Пуска. — Плохая погода напугает всех.

И смоет след Исаака, сообразила Ха'анала, прежде чем успела оспорить метеорологический эффект эмоционального страдания.

— Мы должны его найти. Немедленно, Пуска. Запах сейчас отчетлив, но если пойдет дождь, кое-кто потеряет Исаака. Он уйдет. Фия будет…

— Но ты же не видишь… — начала было протестовать Пуска.

— Не глазами, — осторожно сказала Ха'анала. Признаки того, что здесь прошел Исаак, для нее прямо-таки светились: следы его ног, яркие от запаха; листья, которые он задел на ходу, осыпанные оброненными клетками кожи и окутанные, точно туманом, его выдохами.

— Это как огненные споры — помнишь? Словно маленькие точки света вдоль пути, по которому он шел. Сипадж, Пуска, кое-кто сможет за ним последовать, если ты поможешь. Надо идти сейчас, или след перестанет светиться.

Размышляя, Пуска качалась из стороны в сторону. На левую ногу: Исаак может потеряться. На правую ногу: ей следует вернуться в деревню и получить разрешение. На левую ногу: похоже, пахнет дождем. На правую…

— Сипадж, Пуска, — взмолилась Ха'анала, — сердце кое-кого остановится, если ей придется сказать Фие, что Исаак ушел! Кое-кто думает, что сможет за ним последовать, и когда мы вдвоем его догоним, нас станет трое, и мы вернемся назад до наступления полной ночи.

Это определило решение Пуски. Один человек задает загадку. Двое затевают дискуссию. Трое — придумывают план.

— Люди будут думать, что нас схватили джанада, — заметила Пуска на следующее утро, ощущая тревогу с момента пробуждения. Затем вскинула взгляд на Ха'аналу, которая стояла чуть поодаль от нее, балансируя на хвосте и одной ноге. — Кое-кому следует вернуться и рассказать остальным.

Ха'анала не откликнулась, опасаясь спугнуть свой завтрак, который как раз решился приблизиться вплотную, прямо под ее зависшую ступню. Терпение… терпение…

— Поймала! — воскликнула она, схватив маленького чешуйчатого лоната. — Нам не нужна помощь, — твердо сказала Ха'анала, защемив шею зверька между большим и указательным пальцами ноги. — Если мы сейчас вернемся, кое-кто потеряет след.

Пуска поморщилась, наблюдая, как конвульсии лоната затихают, сменяясь безвольной неподвижностью.

— Ты вправду собираешься это есть?

— Подумай об альтернативе, — сказала Ха'анала и, выстрелив ступней, вцепилась в лодыжку Пуски. — О, Пуска! Кое-кто пошутил! — воскликнула она, когда Пуска подпрыгнула, вырвав ногу из хватки.

— Ну и зря. Больше никогда не шути так! — Пуска содрогнулась. — Если б ты видела то же, что и я в Мо'арле…

У Ха'аналы отвисла челюсть, и Пуска смолкла, устыдившись своей грубости. «Я и впрямь испортилась», — подумала она.

— Извини, — сказала Пуска.

Протянув руку, она взяла лоната и, задержав дыхание, соскребла чешую с его лап.

— Кое-кто думает, что у таких шуток очень плохой вкус.

— Кое-кто думает, что это у лонатов очень плохой вкус, — пробормотала Ха'анала, откусив маленькую лапку, когда Пуска вернула ей зверька. Главным достоинством лонатов было то, что их легко поймать. И Ха'анала, и ее отец привыкли к мелкой жалкой дичи, которую могли время от времени ловить, добавляя к подношениям «традиционного мяса», как его деликатно именовали; но прием пищи всегда был торопливым и скрытным делом.

— Ну и каково там, в городах? — спросила Ха'анала, пытаясь отвлечь зачарованное внимание Пуски от крохотной тушки.

— Тебе лучше не знать, — с видимым отвращением сказала Пуска и отправилась искать дождевые ягоды, чтобы тоже позавтракать.

Затем они поспешили дальше — Пуска, сердясь все сильнее, и Ха'анала, раздраженная почти в той же мере. Отпечатки Исаака были затоптаны лесными тварями, потеющими, интенсивно дышащими, испражняющимися во влажной жаре, и Ха'анала не раз теряла его след, когда тот неожиданно сворачивал к зарослям плодоносящих кустов. А когда вновь натыкалась на знакомый запах, он был смешан с клубами пыльцы вралоджа и вонью гниющих растений и следовать за ним становилось труднее. На четвертый день пути Пуска уже непрерывно ворчала и, останавливаясь, с обиженной основательностью паслась, пока Ха'анала, кипя от злости, рылась когтями под бревнами в поисках горьких личинок — молчаливая, изголодавшаяся, с каждой секундой все больше хотевшая настигнуть Исаака, чтобы поволочь его за лодыжку домой.

— Еще один день, — предупредила Пуска в тот вечер. — Потом поворачиваем назад. Ты слишком голодна…

— Исаак будет еще голодней, — возразила Ха'анала, поскольку никогда не видела, чтобы он питался сам, и начала надеяться, что Исаак ослабеет настолько, что они смогут его догнать.

Но его помет свидетельствовал об ином. В отсутствие тех, кто заботился о нем с младенчества, Исаак справлялся неплохо. Его пищеварительный тракт был способен выдерживать диету рунао, и, вероятно, Исаак следил за тем, как руна собирают корм, — внимательно, хотя и краем глаза. Он уяснил, что можно есть, и понял, как это отыскать. Поэтому сейчас он кормится сам, думала Ха'анала, вспоминая рассказы о том, как в один из дней Исаак начал ходить, а затем и петь, и печатать — сразу. Очевидно, каждый новый навык он репетировал в своем сознании, пока не был уверен, что сможет это сделать, а затем просто делал.

«Он что, планировал уйти?» — спрашивала себя Ха'анала в тот вечер, погружаясь в сон. И что же он рассчитывает найти? Но затем Ха'анала подумала: «Он не ищет. Он убегает». — В ту ночь они спали плохо, а проснулись от грохота ливня, сделавшего невозможным дальнейшее преследование. Все еще не желая признать поражение, Ха'анала сидела на краю леса, безутешно глядя на безграничную равнину и раздувая ноздри в попытках удержать запах Исаака, когда тот растворился в грязи, вбитый туда крупными каплями, и смешался с пахучими следами степных стад. Даже Пуска притихла.

— Ушел, — прошептала Ха'анала, когда померк влажный, серый свет. — Кое-кто потерял его.

— Он сам потерялся. Ты старалась его найти, — мягко сказала Пуска. Обняв Ха'аналу одной рукой, она положила голову на плечо Джана'аты. — Завтра мы пойдем домой.

— Как я сообщу Софии? — спросила Ха'анала у темноты. — Исаак ушел.

27

«Джордано Бруно»

2066–2069, земное время

— Ты шутишь, — настаивал Джон.

Оторвав взгляд от тарелки, Жирный Франц со злостью посмотрел на него:

— Самоубийство все еще считается грехом?

— Как посмотреть… А что?

— Ну, ради спасения твоей гипотетически бессмертной души, дам тебе один совет, — сказал Франц. — Никогда не садись в самолет, пилотируемый Эмилио Сандосом.

«Красочное преувеличение», — подумал Джон и отпихнул в сторону свою тарелку.

— Быть не может, что он настолько плох!

— Говорю тебе, Джонни: я в жизни не видел никого, кто от природы был бы менее одарен, — сказал Франц, с некоторой задержкой проглотив ложку тилапии и риса. — Нико, скажи дону Джанни, сколько у тебя заняло времени научиться летать на катере.

— Три недели, — ответил Нико из своего угла. — Дон Карло говорит, что катеры практически летают сами, но с навигационными программами мне пришлось повозиться.

Джон моргнул. Эмилио трудился над этим уже месяц.

— Должно быть, его мозг под завязку набит языками. Насколько могу судить, — сказал Франц, добавляя к рису чуточку соли, — там нет ни одного свободного синапса, который можно использовать для обучения полетам. Я уважаю настойчивость, но это бессмысленно. Даже Д. У. Ярбро махнул на него рукой. Знаешь, что говорится в докладах первой миссии? — Франц помолчал, пережевывая, затем процитировал: — «Как пилот, отец Сандос чертовски хороший лингвист и весьма приличный медик. Поэтому я отстраняю его от полетных тренировок и закрепляю за ним статус постоянного пассажира, дабы избежать чьей-нибудь смерти». — Франц покачал головой. — Я думал, мне повезет с ним больше, поскольку новые катера почти полностью автоматизированы, но Сандос настолько безнадежен, что мне страшно. — Он взял на вилку кусок рыбы и поверх пухлых щек воззрился на Джона. — Сделай что-нибудь, Джонни. Поговори с ним. Джон фыркнул:

— Разве он обращает внимание на то, что я говорю? Если не считать выволочки, устроенной мне за какую-то чертову ошибку в руанджском сослагательном наклонении, за последние восемь недель Эмилио и двух слов мне не сказал.

В самом деле, было трудно не обидеться. Накачанный наркотиком или трезвый, Эмилио не подпускал к себе никого.

— Где он сейчас? — спросил Джон у Франца.

— Практикуется у себя в каюте. Я не могу больше за ним присматривать — так ужасно это выглядит.

— Ладно, — сказал Джон. — Погляжу, что тут можно сделать. На первый стук ответа не последовало, поэтому Джон постучал сильней.

— Дьявол! — рявкнул Эмилио, не открывая дверь. — Ну кто еще?

— Это я, Джон. Впусти меня.

Последовала пауза, затем задребезжала дверная задвижка.

— Дьявол, — снова сказал Сандос. — Сам открой.

Когда Джон так и сделал, Сандос стоял перед дверью, надвинув на лоб щиток виртуальной реальности, похожий на шлем конкистадора.

Увидев его, Джон чуть не рухнул. Сандос был весь обвешан оборудованием, поверх скреп — ВР-перчатки, кожа под глазами побагровела от усталости.

— Ради Бога, — произнес Джон, забыв о такте. — Эмилио, это глупо…

— Не глупо! — огрызнулся Эмилио. — Тебя послал Франц? Мне плевать, что он думает. Я должен научиться! Если бы у меня на руках не было всей этой мерзости…

— Но она есть, и я никак не могу наладить левую скрепу, а управление катером требует больших усилий, чем виртуальные симуляторы! Почему бы тебе просто…

— Потому, — сказал Эмилио, перебивая Джона, — что при отлете с этой планеты я предпочел бы не зависеть ни от кого.

— Ладно, — пробормотал он. — Я понял.

— Спасибо, — с сарказмом произнес Эмилио. — Если помнишь, когда я был на Ракхате в прошлый раз, кавалерия поспела на выручку с некоторым опозданием.

Джон кивнул, обдумывая этот довод, но не утратив желания спорить.

— Ты ужасно выглядишь, — заметил он, ища повод придраться. — Тебе не приходило в голову, что, если отдохнуть чуток, дела могут пойти лучше? Когда, черт возьми, ты спал?

— Если не сплю, то и снов не вижу, — коротко ответил Эмилио и захлопнул дверь, оставив Джона стоять в коридоре, глядя на голую металлическую поверхность.

— Отдохни хоть немного, черт тебя подери! — проорал Джон.

— Пошел к дьяволу! — рявкнул Эмилио в ответ.

Вздохнув, Джон зашагал прочь, качая головой и разговаривая сам с собой.

Через несколько дней после отказа от квелла Сандос, нарушив монополию иезуитов на оба ракхатских языка, настоял, чтобы Карло, Франц и Нико овладели основами руанджи и к'саном — несмотря на то, что на протяжении всей миссии Франц должен оставаться на корабле. Вскоре Сандос потребовал, чтобы они трудились вместе, причем занятия делались все суровей. День заднем, ночь за ночью Сандос приказывал им переводить то, что он говорил на к'сане или руандже, швыряя вопросы, точно гранаты, и критикуя их ответы на всех уровнях: грамматика, логика, психология, философия, теология.

— Приготовьтесь быть неправыми. Допускайте, что всякий раз, когда вы встречаетесь с чем-то простым или очевидным, вы неправы, — наставлял Сандос. — Все, что мы считали понятным, все основное, что мы делили с ними: секс, еда, музыка, семьи, — оказалось областью наших заблуждений.

Происходили полуночные тренировки, где фигурировали беспилотный катер, детали воспроизведенной географии Ракхата, гипотетический, но статистически вероятный циклон и не одно, но два места на поверхности планеты, предназначенные для рандеву. Сандос разрешал поспать часа два или три, затем сирены поднимали их, и он опять изводил учеников, требуя на к'сане или руандже объяснить, кто они такие, зачем прилетели, чего хотят, — публично и без анестезии препарируя ответы, выставляя напоказ слабости, «белые пятна», неверные предположения, глупости, раскладывая их, точно лягушек на оловянной тарелке. Это было жестоко, оскорбительно, невыносимо, но когда Шон посмел возразить против такого обращения, Сандос довел его до слез.

А после изнуряющего тренинга или допроса, когда остальные разбредались, чтобы погрузиться в ступорозный сон, Сандос добавлял себе несколько километров на беговой дорожке. Сколь ни трудна была программа для остальных, им приходилось признать, что по суровости она уступает его собственной программе, несмотря на то, что Сандос был тощим и хрупким, а по возрасту почти на двадцать лет старше самого молодого из них.

Он даже ел стоя. Но кошмары по-прежнему преследовали его.

— Сандос! — рявкнул Карло, встряхивая его.

Отклика не было, и он тряс Сандоса все сильней, пока тот не открыл воспаленные глаза.

— Jesus! — вскрикнул Эмилио, яростно рванувшись в сторону. — Dejame…[30]

Карло сразу отпустил плечи Сандоса, позволив ему впечататься в перегородку.

— Уверяю, дон Эмилио, мои намерения были самыми благородными, — с избыточной вежливостью произнес он, присаживаясь на край койки. — Вы опять орали.

Тяжело дыша, Сандос мутным взглядом обвел каюту, пытаясь взять себя в руки.

— Чертовщина, — сказал он через некоторое время.

— Свежая мысль, — произнес Карло, задумчиво прикрыв глаза. — Как вы знаете, непостоянство может быть достоинством.

Сандос смотрел на него.

— Будет не больно, — вкрадчиво предложил Карло.

— Сунетесь ко мне, — устало заверил Сандос, — и я найду способ вас убить.

— Мое дело предложить, — невозмутимо сказал Карло. Поднявшись, он подошел к письменному столу и разложил на нем шприцы и ампулы. — Итак, чего нам ждать ночью? Быстрого забвения, я надеюсь. Мне следует приказать Нико переместить беговую дорожку в лазарет, дабы остальным не приходилось ночь напролет слушать ваш топот. — Он подобрал инъекционный баллончик и повернулся, вопросительно вскинув брови. — Кстати, лекарство все хуже помогает вам. За последние две недели я удвоил дозу.

Сандос, очевидно, слишком усталый даже для того, чтобы раздеться, прежде чем рухнуть в постель, выбрался из койки, надел скрепы и покинул комнату, протиснувшись мимо Нико, всегда поднимавшегося, когда вставал дон Карло.

— Стало быть, беговая дорожка, — резюмировал Карло.

Вздохнув, он несколько минут посидел в одиночестве, дожидаясь, пока раздастся непреклонный топот. По его темпу можно было судить, что Сандос установил скорость для тридцатисемиминутного десятикилометрового бега, надеясь изнурить себя, а в придачу вымотать и остальных.

Карло поднялся и, перейдя в тренажерный зал, остановился перед беговой дорожкой, сцепив руки за спиной и в раздумьи вскинув голову.

— Сандос, — заговорил он, — как я заметил, вы экспроприировали «Джордано Бруно». Такая ситуация вполне согласуется с моими целями, хотя, откровенно говоря, вашему командному стилю недостает изящества.

Его взгляд встретился с веселыми черными глазами; Сандос уже полностью владел собой, снисходительно позволяя себя развлекать. — Вначале, — продолжил Карло, — я решил: «Это месть. Он возвращает то, что у него забрали». Потом я подумал: «Бывший иезуит, который всю свою жизнь получал приказы, а теперь отдает их. Он опьянен властью». Однако сейчас…

— Сказать вам, почему вы позволили мне захватить корабль? — перебив его, предложил Сандос. — Ваш отец был прав, Чио-Чио-Сан. Если вы хоть раз доведете что-то до завершения, о вас можно будет судить по ошибкам и промахам. Поэтому вы находите повод устраниться и врете себе насчет принцев Возрождения. И прежде, чем успеете показать свою несостоятельность, переходите к новой затее. Мой coup d'etat[31] согласуется с вашими целями, потому что теперь у вас появился кто-то, кого можно винить, когда эта авантюра потерпит крах.

Карло продолжил, словно бы ничего не слышал:

— Вас подталкивает не жажда власти и не месть, Сандос. Страх. Вы боитесь — целый день, каждый день. И чем ближе мы к Ракхату, тем больше боитесь.

Пребывая теперь в отличном физическом состоянии, как следует взмокнув, Сандос стал замедлять шаг, пока беговая дорожка не остановилась. Несколько секунд он стоял неподвижно, причем нагрузка, похоже, почти не сказалась на его дыхании; затем он позволил маске упасть.

Карло моргнул, пораженный внезапной неприкрытостью его лица.

— Вы боитесь, — тихо повторил Карло, — по веской причине.

— Дон Эмилио, — сказал Нико, входя в комнату, — что вы видите в своих снах?

Этот же вопрос Карло задавал много раз — в часы, предшествовавшие тому, что здесь заменяло рассвет, — ночь за ночью просыпаясь от жуткого вопля, исполненного безнадежного неприятия, и криков «нет!», чья интенсивность восходила от отрицания до сопротивления и отчаяния. Когда Карло или Джон прибегали в его каюту, Сандос обычно сидел, вжавшись в угол кровати, привалившись спиной к перегородке, с широко открытым и глазами, но все еще продолжая спать. «Что вы видели?» — допытывался Карло, когда тот наконец просыпался от безжалостной тряски.

Сандос всегда отказывался отвечать. На сей раз он сказал Нико:

— Некрополь. Город мертвых.

— Всегда тот же самый город? — спросил Нико. — Да.

— И мертвых вы видите отчетливо?

— Да.

— А кто они?

— Все, кого я любил, — сказал Сандос. — Джина тоже там, — сказал он, посмотрев на Карло, — но не Селестина — пока еще нет. Есть и другие, кого я не люблю.

— Кто? — потребовал Карло.

В ответ раздался недобрый смех.

— Не вы, Карло, — ответил Сандос с веселым презрением. — И не ты, Нико. Эти другие — варакхати. Целый город, — сказал он небрежно. — Я видел, как они гниют. Ощущал во сне запах. Пока трупы разлагаются, я не могу различить, кто это: джана'ата или руна. На этом этапе все выглядят похожими. Но затем, когда остаются лишь кости, я вижу их зубы. Иногда нахожу среди них собственное тело. Иногда нет. Лучше, если нахожу, потому что тогда все закончено. В такие ночи я не кричу.

— Вы знаете, как пользоваться пистолетом? — после паузы спросил Карло.

Сандос кивнул на ракхатский манер — короткий рывок подбородка вверх — но затем вытянул вперед руки.

— Возможно, я смог бы выстрелить…

— Но отдача повредит механизмы скрепы, — сообразил Карло, — и вы окажетесь в худшей ситуации, чем раньше. Конечно, я и Нико будем вас защищать.

Насмешливые глаза сделались почти добрыми:

— И вы полагаете, что преуспеете там, где меня подвел Бог?

Карло не отступил, вскинув голову.

— Бог, возможно, всего лишь миф, тогда как у меня есть инвестиции, за которыми нужно приглядывать. И как бы то ни было, моя семья обычно полагалась больше на пули, нежели на молитвы.

— Хорошо, — сказал Сандос, широко улыбнувшись. — Хорошо. Почему нет? Мой опыт не был удачным, но кто знает? Возможно, ваш поможет нам обоим… в краткосрочной перспективе.

Удовлетворенный тем, что сейчас узнал, Карло кивнул Нико. Затем повернулся к выходу из тренажерного отсека и увидел Джона Кандотти, стоявшего в дверном проеме.

— Беспокоишься, Джанни? — весело спросил Карло, протискиваясь мимо него.

Джон вперился в него злым взглядом, и Карло в насмешливом испуге отпрянул, подняв руки:

— Клянусь, я его не трогал.

— Пошел ты, Карло.

— Уже иду, — промурлыкал Карло, удаляясь по коридору вместе с Нико.

Эмилио вернулся на беговую дорожку.

— Зачем? — требовательно спросил Джон, становясь перед ним.

— Я говорил тебе, Джон…

— Нет! Не только мучительные попытки пилотировать катер! Я имею в виду другое. Зачем связываться с Карло? Зачем ты помогаешь ему? Зачем учишь языкам? Зачем хочешь вернуться на Ракхат…

— «Ворота темного царства смерти открыты и ночью, и днем, — прячась за Вергилием, процитировал Сандос, явно чем-то позабавленный. — Найти дорогу назад, к дневному свету: вот работа, вот труд…»

— Не надо. Не отгораживайся от меня!

Джон стукнул по выключателю беговой дорожки так внезапно, что Сандос споткнулся.

— Черт возьми, Эмилио, ты мне кое-что должен — объяснись, по крайней мере! Я хочу понять…

Он умолк, испугавшись реакции Сандоса. «Кричи на меня, — подумал Джон, холодея, — но не смотри так».

Наконец Сандос подавил дрожь, а когда заговорил, его взгляд был таким жестким, а голос таким мягким, что слова показались Джону злобным оскорблением.

— Твои родители были женаты? — спросил он.

— Да, — прошипел Джон.

— Друг на друге? — напирал Сандос тем же тихим голосом.

— Я не обязан терпеть это, — пробормотал Джон, но прежде чем он смог уйти, Эмилио повернулся и пинком ноги захлопнул дверь.

— Мои не были, — сказал он.

Джон застыл, а Эмилио уставился на него долгим взглядом.

— Одно из самых ранних моих воспоминаний — это муж моей матери, орущий на меня за то, что я его назвал Papi. Помню, я гадал: «Может, называть его Papa? Или Padre?» Возможно, именно тогда я стал лингвистом — я думал, что есть иное слово, которое я должен был применить! Я пытался говорить по-другому, но он свирепел еще больше и швырял меня через всю комнату — за то, что строю из себя умника. А заканчивал он обычно тем, что колотил мою мать, — и я чувствовал, что это моя вина, но не знал, что я сделал не так! Я пытался найти правильный способ говорить. Ничего не срабатывало. — Он помолчал, глядя в сторону. — У меня был старший брат. Казалось, я его постоянно раздражаю — что бы я ни делал, все было плохо. А еще все замолкали, когда мы с матерью заходили в магазин или шли по улице. — Взгляд Эмилио снова встретился с глазами Джона. — Тебе известно, что значит puta?

Джон кивнул. Шлюха.

— Я слышал это слово, когда мы с матерью гуляли вместе. От детей. Ты ведь знаешь, дети хотят быть остроумными и храбрыми. Конечно, я ничего не понимал. Черт, сколько мне было? Три, четыре года? Я чувствовал, что происходит что-то, а я этого не понимаю. Поэтому продолжал искать объяснения.

Некоторое время он смотрел на Джона, затем спросил:

— Ты бывал в Пуэрто-Рико?

Джон покачал головой.

— Пуэрто-Рико — разношерстный город. Испанцы, африканцы, датчане, англичане, китайцы — кого там только нет. Долгое время меня не удивляло, что моя мать, ее муж, мой старший брат — светловолосые и белокожие; а рядом я — такой маленький Indio,[32] точно воловья птица в гнезде славки. Но как-то, лет в одиннадцать, я совершил промах, назвав мужа моей матери «папой». Не в лицо — просто сказал: «А когда папа придет домой?» Он всегда вел себя мерзко, когда напивался, но в тот раз… Господи! Он меня буквально измолотил. И все время орал: «Не смей называть меня так! Ты для меня никто, маленький ублюдок! Никогда меня так не называй!»

Джон закрыл глаза, но затем открыл их и посмотрел на Эмилио.

— Значит, ты дождался объяснения.

Эмилио пожал плечами:

— Мне понадобилось время… Боже, какой тупой ребенок! Как бы то ни было, потом, когда на мою сломанную руку накладывали шину, я все гадал: «Как сын может быть никем для отца?» Затем меня, можно сказать, осенило. — Мелькнула безрадостная улыбка. — Я подумал: «Ну, он же постоянно мне говорит, что я ублюдок. Просто я был слишком глуп, чтобы сообразить: именно это он и имеет в виду».

— Эмилио, я не собирался…

— Нет! Ты сказал, что хочешь понять. Я пытаюсь объяснить. Поэтому заткнись и слушай!

Эмилио опустился на край беговой дорожки.

— Сядь, ладно? — устало сказал он, запрокинув голову. — Все на этом чертовом корабле такие огромные, — пробормотал он, спазматически моргая. — Чувствую себя карликом. Ненавижу это ощущение.

На секунду Джон увидел перед собой тощего мальца, съежившегося в ожидании, когда его перестанут бить; маленького человека в каменной клетке, дожидающегося, когда закончится насилие… «Господи», — подумал Джон, усаживаясь на пол напротив Сандоса.

— Я слушаю, — сказал он.

Эмилио сделал глубокий вдох и заговорил снова:

— Понимаешь, когда я наконец решил эту задачку, то не был сердит. Не было стыдно, не было больно. То есть больно-то, конечно, было — ведь этот парень упек меня в больницу. Но клянусь: мои чувства не были задеты. — Он внимательно следил за Джоном. — Я чувствовал облегчение. Можешь в это поверить? Я чувствовал такое облегчение!

— Потому что все наконец обрело смысл.

Эмилио наклонил голову:

— Да. Все наконец обрело смысл. Ситуация хреновая, но, по крайней мере, в ней была логика.

— И поэтому ты хочешь вернуться обратно. На Ракхат. Чтобы найти смысл в той ситуации.

— Хочу вернуться? Хочу? — воскликнул Эмилио.

Отчаяние сменилось обычной усталостью. Он опустил взгляд на пол тренажерного отсека, затем покачал головой, и его прямые волосы — теперь скорее седые, нежели черные, — упали на глаза, красные от усталости.

— Я вот что думаю: если тебя просят пройти милю, топай две. Возможно, это просто дополнительная миля. А может, награда, — тихо сказал Эмилио. — Я могу вытерпеть многое, если только понимаю, зачем… И есть лишь одно место, где я смогу это выяснить.

Довольно долго он молчал.

— Джон, когда вы прилетите на Ракхат, у вас будут знания и навыки, которые вы сможете применить, столкнувшись с проблемами, представить или предвидеть которые невозможно, — проблемами, против которых не помогут ни молитвы, ни деньги, ни обман, ни оружие. Если я скрою сведения от Карло и его людей, и из-за их неведения что-то случится, ответственность ляжет на меня. Я не желаю подвергать себя такому риску.

Втянув воздух, он задержал дыхание, прежде чем спросить:

— Ты слышал, что сказал Карло? Что я боюсь?

Джон кивнул.

— Джон, я не просто напуган — я сломлен и опустошен, — произнес Эмилио, смеясь над тем, как это ужасно, и расширив блестящие черные глаза — в усилии сдержать еще не пролившиеся слезы. — Даже с Джиной… Не знаю: может, со временем стало бы лучше, — но даже с ней у меня продолжались кошмары. А сейчас… Боже! Они страшней, чем когда-либо! Иногда я думаю, что так даже лучше. Эти крики, знаешь ли, пугали бы Селестину. Что за жизнь была бы у малышки рядом с приемным отцом, вопящим каждую ночь? — спросил он тусклым голосом. — Может быть, так лучше — для нее.

— Может быть, — с сомнением сказал Джон. — Хотя это слабое утешение.

— Да, — согласился Эмилио. — Но лучшего мне не найти. — Он посмотрел на Джона, бесконечно ему благодарный, что тот обошелся без банальностей или бессмысленных попыток приободрить. Сделав прерывистый вдох, Эмилио взял себя в руки. — Джон… Ты был для меня…

— Забудь, — сказал Джон и подумал: «Это как раз то, ради чего я здесь».

Сандос встал и снова шагнул на беговую дорожку. Немного погодя Джон тоже поднялся на ноги и направился в свою каюту, где устало плюхнулся на койку, накрыв руками глаза.

Он припомнил все способы, помогающие совладать с незаслуженной болью. Помолиться. Вспомнить Иисуса, распятого на кресте. Избитая фраза: Бог никогда не взваливает на нас бремя, которое мы неспособны нести. Ничего не происходит без причины. Джон Кандотти знал наверняка, что некоторым людям помогают эти старые сентенции. Но, служа приходским священником, он не раз видел, как вера в Бога добавляет трудностей хорошим людям, брошенным на колени какой-нибудь нелепой трагедией. Атеиста такое событие могло потрясти не меньше, но неверующий нередко ощущает некое спокойное согласие: что ж, несчастья неизбежны, вот и мне досталось. Для верующего подняться на ноги было иной раз труднее именно потому, что любовь и заботу Бога ему требовалось привести в согласие с тем жестоким фактом, что произошло нечто непоправимо ужасное.

— Вера должна быть утешением, святой отец! — однажды крикнула ему безутешная мать, плача над могилой своего ребенка. — Как Бог допустил, чтобы такое случилось? Все мои молитвы были лишь сотрясением воздуха.

Джон был тогда совсем юным. Несколько недель после рукоположения, весь — наивность и оптимизм. Эти похороны стали у него первыми, и он полагал, что справился недурно: не запнулся при молитвах, был внимателен к горю оплакивающих, готовым утешить их.

— Апостолы и сама Мария, наверно, чувствовали себя, как и вы сейчас, когда стояли у подножия креста, — произнес он, впечатленный собственным проникновенным голосом и своим искренним участием.

— Ну и что? — огрызнулась женщина, пылая глазами. — Моя малышка мертва, и она не вернется на третий день, и мне начхать на воскресение в конце этого долбаного мира, потому что я хочу вернуть ее сейчас…

Плач прекратился, сменившись холодным гневом.

— Богу придется за многое ответить, — зло бросила она. — Вот что я вам скажу, святой отец. Богу придется за многое ответить.

«Отец и брат, — подумал он. — Вот так это и началось для Эмилио? Отец, на которого он мог бы рассчитывать. Брат, которого мог бы уважать. Как долго он противился Святому Духу? — думал Джон. — Как долго защищал себя от страха, что Бог — лишь глупая сказка, что религия — полная чушь? Сколько понадобилось мужества, чтобы набраться доверия, необходимого для веры в Бога? И где, черт возьми, Эмилио нашел силы для новой надежды, что во всем этом проступит смысл? Что если он заставит себя слушать, то Бог все объяснит.

А что, если Бог объяснит, и окажется, что вина за случившееся лежит целиком на Эмилио? — подумал Джон. Не за огороды — каждый в группе «Стеллы Марис» поддержал идею и никто не предвидел последствий. Но позже — что, если Эмилио сказал или сделал такое, что на Ракхате поняли неверно?

Господи, — молился Джон, — я не указываю Тебе, как поступать, но если Эмилио каким-то образом сам виноват, что стал жертвой насилия, а затем из-за этого погибла Аскама, то будет лучше, если он никогда не поймет. Мне так кажется. Ты знаешь, сколько люди способны вынести, но, по-моему, здесь Ты подошел к самому краю. Или тогда помоги ему найти в этом смысл. Помоги ему. Это все, о чем я прошу. Просто помоги ему. Он же старается изо всех сил. Помоги ему».

«И помоги мне», — подумал Джон затем. Он потянулся за четками и постарался освободить сознание от всего, кроме ритма знакомых молитв. Но вместо этого слышал ритмичные шлепки по беговой дорожке: напуганный, стареющий человек одолевал дополнительную милю.

28

Центральный Инброкар

2061, земное время

Уже минул второй восход, когда Ха'аналу разбудили солнечные лучи, светившие в глаза. Отвернув лицо от яркого света, она уставилась на Пуску, все еще погруженную в сон.

«Что я скажу Софии?» — уныло спросила себя Ха'анала — первая мысль этого нового дня совпала у нее с последней мыслью предыдущего. Она села и, оглядев себя, состроила гримасу: мех свалялся и запачкался, а зубы словно притупились, как и сознание. «О Исаак», — безнадежно подумала Ха'анала, медленно поднимаясь и потягиваясь всем телом. Голова была пуста, точно равнина, расстилавшаяся перед ней. Ха'анала уставилась на восток через бескрайнюю степь: низкая трава казалась бледно-лиловой в слепящем свете позднего утра.

— Сипадж, Пуска, — позвала Ха'анала. — Просыпайся!

Хвостом она пощупала вокруг себя и шлепнула Пуску по бедру. Та отмахнулась от нее.

— Пуска! — окликнула Ха'анала более настойчиво, не смея двинуть головой из страха потерять струйку воздуха. — Он жив! Я чую его запах.

Услышав это, рунао тотчас перекатилась на ноги, но, посмотрев в том же направлении, куда глядела Ха'анала, увидела лишь пустоту.

— Сипадж, Ха'анала, — устало сказала она, — там никого нет.

— Исаак там, — настаивала Ха'анала, пытаясь смахнуть со своей шкуры высохшую грязь. — Из-за ветра трудно судить, но кое-кто думает, что он движется на северо-восток.

Сама Пуска не могла обнаружить ничего интересного, если не считать завязавшихся плодов синтарона неподалеку и маленькой рощицы сладколиста, которым можно было недурно позавтракать.

— Сипадж, Ха'анала, пора идти домой.

— Нужно догнать его…

— Нет, — сказала Пуска.

Изумившись, Ха'анала оглянулась через плечо и увидела на лице Пуски скептицизм и сожаление — примерно поровну.

— Не бойся, — начала она.

— Я не боюсь, — напрямик сказала Пуска, слишком уставшая, чтобы быть вежливой. — Я не верю тебе, Ха'анала. Повисла неловкая пауза.

— Сипадж, Ха'анала, кое-кто считает, что ты ошибаешься. Его там нет.

Они долго смотрели друг на друга — почти сестры, почти чужие. И нарушила молчание Ха'анала.

— Хорошо, — произнесла она ровным голосом. — Кое-кто пойдет дальше один. Скажи Фие, что кое-кто найдет Исаака, даже если придется следовать за ним до самого моря.

Когда шаги Пуски затихли, Ха'анала прикрыла глаза и представила себе струю запаха: разреженную и широкую на вершине, а у основания сужавшуюся — к точке, которую она не могла засечь, но могла выявить по этому сужению. Не беспокоясь о том, что Пуска сдалась, Ха'анала сказала: «Он там», — и последовала за запахом Исаака в дикую страну.

Первые несколько часов ветер играл с этой струйкой, и дважды Ха'анале приходилось возвращаться по своим следам, чтобы, двигаясь по дуге поперек следа, найти линию, где запах был сильнее — благодаря тому, что там прошел Исаак. Но по мере того как солнца поднимались выше, а ветер стихал, у нее прибывало сноровки, и вскоре ей требовалось лишь повести головой из стороны в сторону, чтобы оценить перепад.

Равнина была не гладкой, как показалось вначале, но изборожденной узкими потоками, вздувшимися из-за вчерашнего дождя. Многие ручьи были обрамлены кустами, усеянными багрянистыми плодами, которыми Исаак кормился, — она определила это, изучив его след. Сама Ха'анала давно ощущала голод, но продолжала высматривать вдоль берегов норы, в которых можно было раскопать ил и насадить на коготь, поглубже засунув руку в дыру незнакомых ей зверьков. Один раз — разгоряченная, грязная — Ха'анала вошла в ручей и уселась на каменное дно, надеясь, что ускорившийся из-за дождя поток омоет ее и охладит; к ее изумлению, когда она откинулась назад, опершись на хвост, в запруду из ее раздвинутых ног ткнулось какое-то водоплавающее животное.

— Манна! — воскликнула Ха'анала и засмеялась, запрокинув голову к солнечному свету.

Эта страна была полна диковин. Ха'анала озирала здешний мир от края до края, и на шестой день путешествия она насмотрелась как на восходы солнц, так и на их заходы, поняв наконец, отчего на небе меняются краски. Даже собственное тело ее удивляло. На протяжении всего детства, стесненная густыми зарослями, Ха'анала никогда прежде не ощущала упругости своей естественной поступи. Ритм ее ровного шага казался Ха'анале песней: поэзия ходьбы, безмолвного пространства цели. Наклонившись в летящем беге, держа хвост параллельно земле, она впервые познала равновесие и скорость, точность и грацию, хотя не ощущала надобности в спешке. Она догоняла Исаака, зная, что он жив и здоров. Ха'анала была уверена, что он счастлив так же, как она сама.

Ха'анала позволила себе день передышки — возле потока, протекавшего по дну оврага, на склонах которого она обнаружила сотни слепленных из грязи гнезд, наполненных детенышами, чьи глупые родители оставили их без присмотра. И в этот вечер Ха'анала заснула с полным животом, пребывая в спокойной уверенности, что Исаак опередил ее ненамного и что она не потеряет след даже после дождя. А на следующее утро проснулась с одеревенелыми мышцами, но в радостном настроении.

Ха'анала нагнала его в середине дня. Он стоял на краю откоса, где равнину раскололо пополам, причем восточная ее половина была ниже западной на высоту взрослого дерева у'ралиа, Исаак не сказал ничего, но когда Ха'анала остановилась шагах в шестидесяти от него, он широко раскинул руки, словно хотел обнять всю эту пустую полноту, окружавшую его, — не крутясь, чтобы сделать мир расплывчатым, но поворачиваясь с экстатической плавностью, дабы увидеть его целиком. Когда Исаак завершил полный круг, их глаза встретились.

— Четкость! — воскликнул он.

— Да! — ликующе крикнула Ха'анала, в это мгновение разделив все, что таилось в его странном, загадочном сердце. — Четкость!

Он слегка качнулся — голый, высокий, бесхвостый. Следуя за его взглядом, Ха'анала посмотрела в небо.

— Красное безвредно, — с хрупкой отвагой объявил Исаак, еще не зная, насколько он неправ. Чуть погодя, моргая и начиная дрожать, добавил: — Я не вернусь.

— Я знаю, Исаак, — ответила Ха'анала, направляясь к нему. София и руна забыты, вся прежняя жизнь уже затянута дымкой. — Я понимаю.

Исаак умолк, что было неудивительно, но когда Ха'анала подошла ближе, ее собственное молчание обратилось в онемелость. Исаак был цвета крови, его злосчастная бледная кожа покрылась волдырями и опухла. «Что с ним стряслось?» — изумилась она, прижав уши к голове. Внезапно Исаак сел рядом со своим имуществом: компьютерным блокнотом и потрепанной голубой шалью, — но не обернул тканью плечи и голову, как всегда делал даже в лесу, где от энергии солнц Исаака защищала густая листва.

— Это все, — услышала Ха'анала невнятные слова. Не зная, что делать, она спросила:

— Сипадж, Исаак, ты не голоден?

И выругала себя за бесполезность.

— Слушай, — сказал он, трясясь и напрягаясь своим узким, почти безволосым телом. — Музыка.

Она не двигалась, парализованная видом гноящихся язв, запахом гниения…

— Слушай! — настаивал Исаак.

Повинуясь команде, Ха'анала вскинула и раскрыла уши. Над собой она услышала медленные взмахи какой-то крупной твари, взбирающейся вверх, чтобы попасть в теплый поток, который вознес бы ее над краем уступа. Внизу, у основания утеса, — грохот воды и встревоженное мычание, срывавшееся в комичные визги или тягучую трель, смахивающую на хрюканье. На западе — мелодичные свисты длинношеих животных, которые паслись, склонив головы к земле. Рядом — поскребывание крохотных коготков и шелест ветра в траве. Мягкий хлопающий звук, притянувший ее взгляд, — то раскрывались стручки при некоем сдвиге температуры или влажности, раздувшем или сжавшем их клетки.

— Музыка Бога, — выдохнула Ха'анала, слыша, как в ушах громко бухает пульс.

— Нет, — сказал Исаак. — Слушай. Есть другие, которые поют. «Другие! — подумала тогда она, услышав обрывки вечерней песни, слабые и далекие, приносимые порывистым ветром. — Другие, которые поют. Джанада — джана'ата!»

Расставив тонкие руки, чтобы поддержать предательский вес плеч и головы, которые, как показалось ему, вдруг сделались тяжелей, Исаак наклонился к краю обрыва. Увидев, что он в восторге, а на свою покрытую язвами кожу не обращает внимания, Ха'анала подползла к обрыву, вслушиваясь в хорошо знакомую мелодию, исполняемую двумя голосами, чье созвучие было непривычным, но красивым. Смешанная компания, подумала Ха'анала, глядя на них сверху. Джана'ата и руна, но озадачивающий набор возрастов и полов. Младенцы джанада, едущие на спинах не собственных отцов, но женщин-руна, которые сбились вместе, зажав уши, чтобы не слышать песни. Несколько особ в вуалях и мантиях. Затем она заметила певцов: мужчину, облаченного в металлическую одежду, и мальчика, чуть младше, чем сама Ха'анала.

Мгновенная грусть нахлынула, точно ливень: она хотела находиться тут наедине с Исааком, быть с ним, словно два камня, лежащие бок о бок. Она хотела задавать Исааку по одному вопросу каждый день и размышлять над его ответом, пока планета делает полный оборот. Она хотела знать, что Исаак слышал при ходьбе. Жила ли и в его ногах поэзия? Ревел ли без слов ветер в его маленьких ушах?

«Не надо! — с тоской подумала Ха'анала. — Я не хочу никаких других!»

И та же мысль мелькнула в этот момент в голове Шетри Лаакса, ухватившего запах женщины и вскинувшего взгляд как раз вовремя, чтобы заметить еще одну беженку, глядевшую на него с вершины обрыва, который делил степь на две половины.

«Хватит! — подумал он, взывая ко всем божествам, которые его сейчас слышали. — Я не хочу никаких других!»

Как бы отвечая на его мольбу, лишенная вуали девичья голова исчезла. Тем не менее Шетри Лаакс был настолько выведен из равновесия ее непрошеным появлением, что запнулся на заключительной строфе вечерней песни, чем заслужил еще одну наглую ухмылку своего племянника Атаанси. «Я больше не желаю это выносить — ты, самодовольный юнец! — хотелось рявкнуть Шетри. — Забирай проклятые доспехи, мою упрямую сестру, злосчастные песни, и топайте дальше сами, и пусть Сти спляшет на ваших костях!»

К этому моменту Шетри Лаакс исполнил вечерние песни все десять раз. Это было, причем вовсе не случайно, точным числом дней, которые он вел на север свой маленький отряд, составленный из женщин и детей.

Независимо от того, что думал его обиженный племянник, Шетри Лаакс никогда не стремился ни к чему, кроме тихой жизни фармацевта, специализирующегося на канонах Сти. В самом деле, до того мига, когда послушник известил Шетри Лаакса, что к воротам только что подошли его второрожденная сестра, Та'ана Лаакс у Эрат, и все ее домашние, он имел весьма смутное представление о восстании, бушевавшем на юге, и, конечно, совсем не ожидал, что это каким-то образом его затронет, — вблизи этих мест разрешалось бывать лишь руна, призванным на военную службу. Адепты вроде Шетри жили скромно, провизию им регулярно поставляли родичи, а иногда запасы провианта пополнялись подношениями тех, кто надеялся, что их болезни признают ненаследуемыми или увечья сочтут достаточно легкими, чтобы не подвергать жестокому обращению. Бывало, что вдовы покупали себе право подготовиться к безмятежной смерти, присутствуя при водном ритуале. Во всем остальном адепты были предоставлены себе, и это полностью устраивало Шетри.

— Наш брат Нра'ил погиб в сражении, — без преамбулы сообщила Та'ана, когда десять дней назад он назвал ей себя в приюте для визитеров. — Все его люди убиты. И мой муж — тоже.

Некоторое время Шетри безмолвно смотрел на нее, все еще надеясь, что сестра и ее свита окажутся необычно убедительной галлюцинацией. «Зачем ты говоришь мне это? — подумал он. — Уходи».

— Я не могу путешествовать одна, — настойчиво продолжила Та'ана, несмотря на то обстоятельство, что сюда она добралась, обойдясь без сопровождения взрослых родичей. — Север хорошо защищен. Твой долг доставить нас туда.

— Это невозможно, — пробормотал Шетри, едва способный говорить.

Он вскинул когти, окрашенные пигментом согласно церемонии, от которой Та'ана его оторвала. Шетри лишь недавно овладел всеми основами канона и пока не выработал сопротивляемости к ингалянтам, используемым во время водного ритуала.

— Действие снадобий продлится несколько дней, — сказал он, моргая.

Та'ана пахла дымом и носила запачканную вуаль, спадавшую к ее ногам; ткань была прошита серебряными нитями, а кромку украшал сетчатый узор, который, почудилось Шетри, шевелился.

— Они вызывают нарушение зрения, — сообщил он.

— Это твой долг, — повторила она.

— А в чем долг брата твоего мужа?

— Он мертв, — сказала Та'ана, не обременяя Шетри лишними деталями или оберегая от них себя: ее спокойствие было хрупким. — Теперь ты регент моего сына. Больше никого нет. Пока Атаанси не выучится, доспехи твои.

— Я уже достаточно взрослый, — с рефлекторной свирепостью подростка огрызнулся Атаанси, — Это оскорбление. Я буду с тобой драться, дядя!

Развернувшись, Та'ана влепила ему затрещину, чем ошеломила всех троих: себя, сына, брата. Нарушив тишину судорожным вздохом, Атаанси начал всхлипывать.

— Держи себя в руках, — велела Та'ана, вновь обретя голос. — Если уступишь дорогу, другие сделают то же самое. Иди, посиди с сестрой.

Затем, еще больше шокировав адептов, наблюдавших за ними со стороны, она обеими руками подобрала вуаль и подняла ее, чтобы без препон посмотреть на своего последнего брата.

— Соберись! — резко сказала она. — Разве я оставила бы мой дом, если бы там остался хоть кто-то живой, чтобы защищать мою честь? Ты регент, Шетри, — произнесла Та'ана тоном, который он вынужден был счесть убедительным. — Доспехи в повозке.

Поэтому Шетри отложил в сторону штатскую серую мантию и призвал на помощь навыки, которые равнодушно приобретал в дни своего обучения, будучи юным рештаром не слишком почтенного ранга. Было ли это из-за снадобья или от неподдельной забывчивости, но он не мог сообразить, как надеть доспехи. Атаанси — униженный, с глазами, красными от слез, — нашел утешение в презрении, переворачивая сияющие пластины лицевой стороной кверху для своего злосчастного дяди, чем очень потешал безмолвную рунскую служанку, застегивавшую пряжки.

— Нам придется идти. Надень сапоги, — сказала Та'ана, пока Шетри сражался с нагрудником, Судоходные реки к югу от Мо'арла сейчас полностью контролировались рунскими мятежниками. — И прихвати мазь от ожогов.

Шетри был слишком одурманен, чтобы спорить, доказывая, что обойдется без сапог: он каждый день подолгу бродил, собирая психотропные травы и минералы, необходимые для пигмента; и ему не пришло в голову спросить, у кого ожоги.

Все еще видя вокруг каждого объекта пульсирующее красочное сияние, Шетри Лаакс начал поход на север, номинально возглавляя домочадцев своей сестры, но при этом следуя указаниям рунской служанки, которая и вела их отряд на самом деле. «Фарс, — думал он на протяжении первого дня. — Это фарс».

Но к исходу второго дня, целиком проведенного в пути, Шетри увидел достаточно, чтобы оценить отвагу своей старшей сестры, ибо узнал, для чего была нужна мазь. В своей горящей резиденции Та'ана оставалась до последнего мига, собирая подопечных и при свете пожаров организуя упорядоченное отступление — с храбростью, рожденной отчаянием. Был подожжен весь город — даже жилища домашних руна, чью привязанность Та'ана вскармливала и завоевывала, предвидя день, когда ее отыщет война. Она и ее дети остались живы лишь потому, что из пылающей резиденции Лааксов их всех вывезли рунские слуги — в повозке с фальшивым дном, уже давно приготовленной в ожидании такой ночи и по виду груженной трофеями, но в действительности набитой едой и фамильными ценностями, включая помятые, почернелые доспехи Нра'ила.

Едва заметная тропа, известная горничной Та'аны, пролегала невдалеке от нескольких других догорающих городов. На пути им не встретился ни один мужчина-джана'ата старше шестнадцати лет; то тут, то там они натыкались на плачущего ребенка или растерянную женщину, блуждавших среди руин. Некоторые настолько обгорели, что было бесполезно пытаться их спасти; таким Шетри дарил легкую смерть, используя угли их собственных резиденций, дабы сложить погребальный костер. Остальных, как и свою сестру, лечил от ожогов, и Та'ана принимала их в свое кочующее семейство, не обращая внимания на родословную или урожденный ранг.

— Мы не прокормим такую ораву, — заявлял Шетри всякий раз, когда к отряду присоединялся новый беженец.

— С голоду не умрем, — отмахивалась Та'ана. — Голод — не самое худшее.

Однако их продвижение замедлялось, и они собрали больше людей, чем можно было прокормить провизией, запасенной в повозке. Ночной сон всегда нарушался кем-то, кому приснилось пламя; по утрам изнеможение боролось со страхом, определяя их темп. На пятый день Шетри уже соображал достаточно ясно, чтобы осознать, что он может забить одного рунао из призванных на воинскую службу. На девятый они бросили повозку. Каждый, будь то хозяин или слуга, нес ребенка, еду или тюк с самым насущным.

Сейчас, после стольких дней бегства и все еще вдали от безопасности, соотношение Джана'ана и руна в их маленьком отряде оказалось опасно несбалансированным. Чем больше беженцев принимала Та'ана, тем медленней они шли и тем раньше придется кого-то забить; а вчера ночью сбежали еще две рунские служанки.

«Так мы никогда не попадем в Инброкар», — подумал Шетри, глядя на вершину обрыва, где пряталась девушка. Он повернулся к сестре, надеясь, что та не заметила очередную беженку, но Та'ана уже стояла, отбросив вуаль и наставив уши.

— Приведи ее, — сказала Та'ана.

— Но скоро стемнеет!

— Тогда надо поспешить.

— Спускайся, девушка! — заорал он, повернувшись к обрыву.

Никто не ответил. Шетри снова посмотрел на сестру, ответившую ему непреклонным взглядом. «Ладно», — пробормотал он, дергая ухом в сторону служанки, тут же подошедшей, чтобы снять с него доспехи. Та'ана заслужила, чтоб ее слушались; да и Шетри, не привыкший к роли лидера, уступал ей это право.

Освободившись от тяжести доспехов, он осторожно перебрался по каменистому дну через реку, стараясь не привлечь внимания пары кранилов, сопевших и повизгивавших на мелководье выше по течению, затем остановился, глядя вверх — туда, где недавно мелькнула девица. Откос был не таким уж крутым. Глыбы камня, обрушившиеся к воде, образовали подобие лестницы, позволяя легко одолеть первые две трети дистанции, прежде чем уступить место вертикали, с высотой делавшейся все более неприятной. Ожидание нелепой смерти дважды сменялось едва ли не уверенностью, поэтому Шетри Лаакс находился в крайне унылом расположении ума — и на середине всеохватного и почти искреннего проклятия, призывающего чуму, увечья, инсульт, диарею и чесотку на каждое живое существо, пребывающее к востоку и западу от реки Пон и всех ее притоков, — когда лицом к лицу столкнулся с существом, которое наверняка было запоздалым последствием приема снадобий Сти.

— Не сорвись, — посоветовала девушка, когда он достиг вершины обрыва и остановился, хватая ртом воздух, а ступнями выискивая на стене опору.

Какое-то время Шетри ошеломленно смотрел на юную женщину, которая была не только без вуали, но полностью обнажена. Несказанно смущенный, он наконец отвел глаза от этого зрелища, но лишь затем, чтобы увидеть безносый, бесхвостый, сочащийся гноем плод своего воображения, безвольно сидевший рядом с ней на земле.

— Брат кое-кого болен, — сообщила девушка.

Открыв рот, Шетри уставился на нее; его уши стали разъезжаться по сторонам, и тут он запоздало осознал, что его ножная хватка начала разжиматься. С недостойной суетливостью заелозив ногой, Шетри на секунду восстановил баланс, опершись о ствол мелкого куста, растущего из скальной трещины, и без дальнейшего промедления перевалился через край обрыва.

— Моя госпожа, — выдохнул он укороченное приветствие, плюхнувшись на живот. — Твой брат!..

Девушка, похоже, не поняла.

— Твой брат? — повторил Шетри на кухонной руандже. Она вскинула голову.

Сгорбившийся, сидевший со скрещенными ногами и расставленными, точно подпорки, тощими руками, ее «брат» был, похоже, заживо освежеван каким-то замечательно неумелым охотником. Теперь, приблизившись, Шетри разглядел крохотный нос, но, как и вся кожа этого монстра, тот был влажен и покрыт волдырями.

— Он слишком тяжело болен — сказал Шетри девушке, устало поднимавшейся с земли. — Кое-кто подарит ему покой.

— Нет! — воскликнула девушка, когда Шетри сместился за спину несчастного животного и, приподняв его маленькую челюсть, открыл горло.

Шетри застыл. Она была некрупной, но выглядела так, будто вполне способна прокусить шею мужчине. А сам Шетри много лет даже не боролся ни с кем.

— Убирайся, — велела она. — Оставь нас!

«Что стряслось с женщинами в этом мире?» — спросил себя Шетри. Секунду он удерживал позиции, затем с крайней осторожностью убрал руки от шеи зверя и отступил.

— Моя госпожа, нельзя вообразить высшего наслаждения, нежели повиноваться твоему приказу, — со скрупулезной почтительностью сказал он маленькой голой суке, — но кем бы ни было это несчастное существо, оно умирает. Ты хочешь, чтобы твой «брат» страдал?

В ее взгляде ничего не изменилось. Шетри начал осознавать, что она понятия не имеет, о чем он говорит. Призвав на помощь свою полузабытую руанджу, он как можно точнее повторил суть вопроса.

— Кое-кто не хочет, чтобы он страдал. Кое-кто хочет, чтобы он жил, — объявила девушка с горячностью, которая показалась Шетри излишне угрожающей.

«Что ж, выбирай! — хотелось ему сказать. — Ты можешь выбрать одно состояние или другое». В порядке эксперимента он огляделся и с некоторым удовлетворением заметил, что вокруг всего голубого, включая странные маленькие глаза «брата», все еще присутствует смутная пульсирующая аура. Хотя и ненадолго, это утешило Шетри. Возможно, брат нереален! Возможно, и девушка тоже…

Если не считать, что Та'ана тоже ее видела. Вздохнув, Шетри распрямился и осторожно отодвинулся от несчастного, ободранного существа. Наклонившись над обрывом, посмотрел на сестру.

— Что там? — крикнула Та'ана.

— Почему бы тебе не подняться и не посмотреть самой? — весело предложил Шетри, теперь даже не притворяясь командиром.

Чуть погодя, раздевшись до сорочки, Та'ана взобралась на вершину обрыва. К этому времени сам Шетри безмятежно восседал невдалеке от девушки и того, кто, как она настаивала, был ее братом, тихо напевая для Сти стих или два. К блаженному удовольствию Шетри, лицо его сестры сделалось таким же ошарашенным, каким, наверно, было его собственное некоторое время назад.

Впрочем, Та'ана оценила ситуацию с восхитительной расторопностью домовладельца среднего ранга, привыкшего иметь дело с нежданными визитерами.

— Почтенные гости, — сказала она, поднимаясь на ноги и адресуясь к двум пришельцам так же, как она говорила с каждым из беженцев, которые прибивались к ним по дороге на север.

Девушка настороженно посмотрела на нее.

— Если вам угодно, добро пожаловать в мое семейство, под защиту моего господина брата. — Повернувшись к Шетри, Та'ана добавила, понизив голос: — Сделай так, чтобы монстр выжил.

Это было неразумное требование, но при умирающем свете второго солнца Ракхата Шетри Лаакс сделал все возможное.

Впрочем, в данных обстоятельствах возможности были ограничены. Горничной Та'аны, смотревшей на него снизу, Шетри велел доставить самую чистую простыню, которую она сможет найти, и взять у беженок сорочку.

— Нет, — поправился Шетри, взбудораженный обнаженностью незнакомки, — не одну сорочку, а две. Но прежде чем подниматься, одну намочи в реке. Постарайся, чтобы все было как можно более чистым! И принеси мне все мази!

Ожидая ее, он тщательно, хотя не прикасаясь, обследовал монстра. Когда рунао прибыла, Шетри и Та'ана едва могли видеть, но к этому моменту он уже составил план лечения.

— Положи этого… субъекта на простыню, только поосторожней, — сказал он горничной, не давая ей времени на панику. — Затем осмотри как следует и убери всю грязь и мусор, которые найдешь.

— Он ожидал, что несчастная тварь непременно завопит, но не раздалось ни звука.

— Он жив? — спросил Шетри, не желая растрачивать драгоценный запас медикаментов.

— Он жив, — сообщил голос горничной.

— Что выделаете? — потребовала новая девушка. — Скажите, что вы с ним делаете!

Горничная молчала, не зная, кто тут теперь за главного.

— Скажи ей, дитя, — устало произнес Шетри. И подождал, пока щебетание завершится.

— Хорошо, — сказал он тогда рунао, — теперь аккуратно разверни выпуклую серебряную лопаточку — не берись руками за ее конец! Используй лопаточку, чтобы нанести мазь на все его тело, очень тонкий слой, понимаешь? Закругленной поверхностью к пациенту, не касайся кожи краями инструмента. Когда намажешь кожу, дитя, накрой его мокрой сорочкой. И всю ночь держи ее влажной, сбрызгивая свежей водой, ты поняла?

Сделав все, что мог, Шетри Лаакс завершил этот длинный день и отошел ко сну, надеясь, что утром посмеется над абсурдностью снов, навеянных Сти.

Когда Исаак открыл глаза, рассветная песнь почти закончилась, а воздух наполнял запах жареного мяса.

— Они убили рунао, — прошептала Ха'анала. — Они ее едят.

— Все едят, — молвил Исаак, даруя безразличное прощение. Затем он снова закрыл глаза.

Но она настаивала:

— Нет, это неправильно. Есть другие существа, которых можно поедать.

Исаак внимательно вслушивался в песню. Потом он заснул.

— Попробуй это, — сказала Ха'анала, когда он проснулся снова.

Она сидела сбоку от Исаака, вне линии его зрения, но ее рука указывала на маленькую чашку с бульоном, стоявшую неподалеку. Он отвернулся от чашки.

— Все едят, — напомнила ему Ха'анала. — Шетри говорит: мясо сделает тебя сильней. Кое-кто поймал это сам. Это не рунао.

Исаак сел. Все изменилось. Они были внизу, не на вершине скалы. И находились под навесом, сделанным из ткани, прошитой серебряной нитью. Цвет ему понравился. Тут было тихо. Руна держались поодаль и говорили, понизив голос. Его укутывала влажная ткань, а кожа блестела от чего-то скользкого. Рядом никто не говорил, поэтому он мог все это обдумать. Скользкое вещество холодило кожу.

— Блокнот? — спросил он у Ха'аналы.

— Кое-кто был с ним аккуратен.

На краю поля зрения он ухватил ее жест. Блокнот лежал на каменной плите, совсем рядом. Исаак выпил бульон и опять лег.

— Мы останемся с этими людьми, — произнес он. Повисла неопределенная пауза.

— Пока ты не окрепнешь, — откликнулась Ха'анала.

— Они поют, — сказал Исаак и заснул.

* * *

— Откуда ты можешь это знать? — потребовал Атаанси Эрат, уверенный, что заявление его матери абсурдно.

— Ты был тогда слишком юн, поэтому не помнишь. Однажды Верховный посетил нашу резиденцию, совершая инспекторскую поездку. Страшный человек! Но у него были глаза бога! У нее такие же, — настаивала Та'ана Лаакс у Эрат, позаботясь, чтобы ее не слышали руна и остальные беженцы. — Эта девушка — Китери.

— И слоняется здесь одна, с эдаким монстром? — воскликнул Шетри. — Говорит лишь на руандже? Нагая?

Он предпочел бы первоначальную версию: что у него снова галлюцинации, — надежда, отказаться от которой все еще было трудно.

— У того изменника была дочь от Джхолаа Китери. А случилось это шестнадцать лет назад, — подчеркнула Та'ана. — Не понимаете? Руна растили ее на юге. Бесхвостый монстр — это, наверное, один из чужеземцев.

Атаанси открыл рот, чтобы опять спросить, откуда она знает. Опередив его, Та'ана сказала:

— Я слышала концерты Верховного! Я знаю… — Она помедлила, испытывая разом смущение и возбуждение при воспоминании о той деликатной поэтической теме. — Я знаю об этих существах.

Если у сына и было искушение прочесть нотацию насчет правил приличия, положение ее ушей заставило его передумать.

— Ну, тогда, — сказал Атаанси, — нам следует их казнить и доставить в Инброкар их пахучие железы. Существуют бессрочные ордеры на смерть безымянного и всего его клана. И на всех чужеземцев тоже!

К его удивлению, мать не согласилась сразу же.

— Поспешишь на миг, будешь сожалеть вечно, — помолчав, изрекла она, задумчиво глядя на сына. — Мне пришло в голову, Атаанси, что тебе нужна жена.

Шетри Лаакс был уверен, что сестра уже ничем не сможет его удивить, но Атаанси Эрат, как он с восторгом заметил, еще не потерял способности изумляться.

— Она? — завопил юнец. — Она же вахаптаа! Она приговорена к смерти! А ее дети будут…

— Рождены в такое время, когда ничего нельзя предсказать, — закончила за него мать. — По боковой линии она родственница Хлавина Китери, у которого пока нет наследников. Кто знает, как все сложится? Все прочее Китери поменял, а она будет не первой племянницей, которой отходит наследство, — заметила Та'ана. — Девушка некрупная, но хорошо сложена и в подходящем возрасте…

Тут уж Атаанси решительно воспротивился. Какое-то время его дядя наслаждался этой драмой, радуясь, что про него забыли, но веселье было недолгим.

— Похоже, Атаанси слишком привередлив, чтобы покрыть вахаптау древнего рода, — сказала ничуть не обескураженная Та'ана Лаакс у Эрат и с бесстрастным прагматизмом переключила внимание на брата. — Возможно, теперь, когда наш брат и его семья погибли, тебе захочется начать восстановление рода Лаакс.

Поощрительно вскинув уши, Та'ана ждала комментариев. Однако их не последовало. Шетри Лаакс был занят безмолвной переоценкой своей способности изумляться.

Тогда Та'ана поднялась и бросила взгляд на двух новоприбывших, укрытых под тентом, который пришлось сделать из ее собственной вуали, вышитой серебром.

— Что до чужеземного монстра, — продолжила Та'ана, — то он может пригодиться в качестве заложника, если дела на юге пойдут совсем скверно.

И этим эффектно завершила дискуссию.

— Кое-кто считает, что твой брат хорошо поет, — сообщил Шетри Лаакс девушке следующим утром, во время совместной прогулки.

О том, что ее голос тоже красив, он не стал говорить. Его все еще удивляло, что она смеет исполнять песнопения, хотя Та'ана сказала, что среди членов двора Китери это теперь считается допустимым. Многое изменилось, пока сам он обучался неизменному ритуалу. — У него приятный, чистый голос, а его гармонии…

— Не от мира сего, — подсказала Ха'анала и улыбнулась, глядя, как Шетри обдумывает конструкцию, а затем моргает, уловив значение слова. — Исаак любит музыку, потому что больше не может любить ничего.

— А что ты поешь вместе с ним после наших песнопений?

— Это Ш'ма: песня народа нашей матери.

Шетри уже оставил попытки разобраться в понятиях Ха'аналы о родстве. С другой стороны, музыку он ценил высоко.

— Она очень красива.

— Так же, как и твои песни. — Она помолчала. — Кое-кто благодарит тебя за то, что ты пел для Исаака. Напевы Сти успокаивают сердце. Кое-кто хотел бы понимать слова, но и мелодии достаточно.

Шетри в нерешительности помедлил, желая задать вопрос, не дававший ему покоя.

— Как это возможно, что Исаак знает всю эпическую поэму, услышав ее лишь раз? Кое-кто заучивал это несколько лет… — В смущении Шетри отвел взгляд. — Он что, специалист по запоминанию или такой подвиг — обычное дело для народа вашей… матери?

— Наша мать говорит, что рассудок Исаака устроен иначе, чем у кого бы то ни было. Даже если б Исаак находился среди своего народа, он оставался бы исключительным.

— Генетическая причуда, — предположил Шетри, но девушка не поняла. Она заучила вечерние песнопения, но почти не знала современного к'сана, а Шетри не мог вспомнить синонимичное выражение на руандже.

Умолкнув, он направил свое внимание на окружавшие их низкие заросли, подмечая травы, произраставшие тут, и, наклонившись, срезал стебель лихорадочника, вдохнув его аромат. Шетри был рад поводу отвлечься, а еще больше радовался тому, что эта девушка не презирает мужчину, которому интересны растения.

Пока Та'ана не предложила жениться, Шетри и не думал о том, чтобы обзавестись супругой, — даже после того, как услышал про смерть Нра'ила и его наследников. Он знал, что Ха'анала совсем юная, но и себя Шетри чувствовал так, будто недавно родился, и гадал, поговорила ли уже Та'ана с девушкой. Шетри понятия не имел, как устраиваются такие дела, — он был третьим и никак не ожидал, что эта проблема его затронет.

— Ха'анала. Какое странное имя, — сказал Шетри.

— Кое-кого назвали в честь особы, которой восхищался ее отец.

Ему показалось, что Ха'анала не открывает, но и не скрывает, кто она такая. Возможно, девушка считала это очевидным — в самом деле, для Та'аны так и было. А может, Ха'анала сама сказала Шетри об этом, но он не понял ее руанджу и пропустил какую-нибудь тонкость. Ее душа напоминала ему цветное стекло: просвечивающая, но не прозрачная.

Шетри смутился, поймав себя на том, что снова на нее пялится; Ха'анала не соглашалась надеть платье, не говоря уже про вуаль, а ее запах опьянял. Обернувшись, Шетри посмотрел на лагерь, видневшийся вдалеке, — выстроенный на скорую руку, замызганный ночным дождем. Очень скоро ему придется просить сестру выбирать между наготой и голодом. Наименее ценной рунао ныне была служанка; учитывая, что Та'ана отказалась от вуали, Шетри подозревал, что пришло время одевальщицы.

— Мы должны идти дальше, в Инброкар. Та'ана опасается, что, если в городе уже укрылось слишком много народа, нас туда не пустят, — сказал он Ха'анале, когда они возобновили прогулку. — Что ты будешь делать, когда раны Исаака заживут?

Она не ответила на вопрос впрямую.

— Это неправильно: поедать руна, — сказала Ха'анала. Остановившись, она посмотрела ему в глаза. — Сипадж, Шетри, если б не это, мы бы остались с тобой.

Ему пришлось прокрутить ее слова в своем сознании еще раз, чтобы увериться: она применила форму обращения, которая подразумевала его персонально, а не как члена семейства его сестры.

До встречи с Ха'аналой Шетри редко говорил с женщинами не из своей семьи, но значение запаха Ха'аналы не оставляло сомнений, а ее глаза напоминали цветом аметист, и она глядела на него с бесстрашием рунской куртизанки — как он это себе представлял.

— Кое-кто…

Его голос оборвался. Вспомнив, что он регент, и решив проявить благородство, Шетри начал снова:

— Племянник кое-кого, Атаанси…

— Не представляет интереса, — решительно заключила Ха'анала. — Твоя сестра найдет ему другую жену. Возможно, двух.

Шетри отшатнулся, шокированный.

— Сипадж, Шетри, скоро все изменится. Больше не станут разбрасываться «производителями», — сказала она, употребив термин к'сана, который узнала от Та'аны.

Ха'анала долго размышляла над тем, как она должна поступить. На одной чаше весов были любовь и признательность к Софии, а также желание смягчить неизбежную грусть. На другой — потребность в убежище, в выживании на ее собственных условиях. Ха'анала не могла и не хотела идти против руна, которых любила и понимала; но она также не могла пассивно смотреть на истребление своего народа. Решение пришло, когда она наблюдала, как Та'ана и ее горничная, действуя согласованно, с практичной паритетностью, организуют маленький отряд беженцев для следующего перехода.

«Люди сами выберут из нашего числа, — подумала Ха'анала. — И мы, те джанада, которых выберут, — начнем заново».

Взращенная руна, Ха'анала вовсе не хотела нагонять на мужчину страх, однако она подтвердила худшие опасения Та'аны, связанные с этой войной. И больше никаких разговоров об Исааке как заложнике — он должен получить полный статус приемного брата.

— Сипадж, Шетри, — сказала Ха'анала затем, — кое-кто обсудил с Та'аной этот вопрос, и мы-но-не-ты пришли к соглашению. Исаак хочет остаться с людьми, которые поют, а кое-кто желает тебя в мужья. Твоя сестра согласна.

Она смотрела на Шетри, пока тот не опустил глаза; его начало трясти, и самой Ха'анале едва ли меньше его хотелось заполнить пустоту, которую она никогда прежде не ощущала физически.

— Не хватает лишь твоего согласия, — произнесла Ха'анала не таким ровным голосом, как ей, возможно, хотелось.

Все, что Шетри мог сделать, — это упорядочить свои мысли на к'сане; а когда был готов, насколько получилось, то перевел их для нее на руанджу.

— Кое-кто, — тихо заговорил он на языке, плохо годившемся для его гортани и этой задачи, — не имеет опыта. Кое-кто всю свою жизнь изучал эпические поэмы Сти. В десяти днях пути на юг есть… было маленькое поместье, но сейчас, по словам сестры, там ничего нет. Все сгорело. Кое-кто не может обещать ничего — даже еду… чтобы…

Знакомая с потребностью Исаака в тишине, в которой можно думать, Ха'анала ждала, пока Шетри найдет слова. Спустя некоторое время она сказала:

— По-моему, изучению поэзии стоит посвятить жизнь. Затем Ха'анала, отвернувшись, посмотрела на юг, в сторону обширных плоских равнин, и вспомнила обо всем, что произошло с тех пор, как они покинули Труча Саи. Она вновь подумала о тех людях и о том, как сильно их любит; о засасывающей их привязанности и нескончаемой опеке; об их прекрасной и ужасной потребности дотрагиваться, говорить, охранять, заботиться. Она закрыла глаза, спрашивая себя, чего хочет.

Этого, подумала Ха'анала. Я хочу жить среди людей, которые поют и которые ведут себя достаточно тихо, чтобы позволять Исааку думать. Я хочу быть с этим застенчивым, неловким мужчиной, который добр к Исааку и который будет хорошим отцом. Я хочу быть связанной с кем-то. Я хочу ощущать, что нахожусь в центре чего-то, а не на краю. Я хочу детей и внуков. Я не хочу состариться и умереть, зная, что после моей смерти не останется никого, кто на меня похож.

— Я не вернусь, — услышал Шетри ее слова на языке, которого не знал.

Ха'анала вновь заговорила, и на сей раз он понял:

— Отец кое-кого однажды сказал, что лучше умереть, нежели жить неправильно. Я говорю: лучше жить правильно.

Шетри опять озадачило смешение языков, требовавшихся ей, чтобы над этим думать. Поэтому она сказала:

— Кое-кто может кормить себя и своего брата. И тебя, пока ты не научишься.

Он знал, что это правда. Ха'анала уже приносила в лагерь дичь; зажаренная, она было жесткой и жилистой, но остававшиеся с джана'ата слуги были уверены, что смогут сделать это мясо вкусным, если у них будет время научиться его готовить.

— Кое-кто требует обещания: ты больше не будешь есть плоть руна.

Отчего-то это показалось ему делом пустячным и разумным, даже целесообразным: отбросить самую основу цивилизации джана'ата, — просто потому, что его просит эта удивительная девушка.

— Как пожелаешь, — произнес Шетри, гадая, не является ли и этот разговор некоей наркотической иллюзией, и вдруг понял, что причина не в силе ингалянтов Сти, а в ее аромате, в ее близости…

Ему не следовало удивляться. Если Ха'анала была той, за кого ее принимала его сестра, то она росла вместе с руна и спаривание не было для нее тайной. Но даже так, в то утро, под бескрайним небом, с тремя солнцами в качестве свидетелей и без свадебных гостей, если не считать ветра и трав, Шетри Лаакс обнаружил, что ему вновь требуется переоценить свою способность удивляться.

— Сипадж, Шетри: идти в Инброкар рискованно, — сказала Ха'анала спустя некоторое время — когда решила, что он снова способен слышать. — Мы-и-ты-тоже должны идти за горы Гаму. Та'ана согласна. На севере есть места, где не будет опасно.

Онемевший, загнанный, опустошенный — если бы она велела возвести резиденцию на солнце, Шетри вскарабкался бы ради нее сквозь облака и упал бы в огонь.

— Знаешь, кто мы? — спросила Ха'анала. — Эта кое-кто и ее брат?

— Да, — сказал Шетри.

Девушка отстранилась, отчего он ощутил озноб, и посмотрела ему в лицо.

— Я — учитель, — сказала она. — А мой брат — посланник. Шетри понял несколько больше, чем это руанжское слово: «посланник».

— И каково же его послание? — спросил он, видя то, что должен был видеть.

— Уходите, — ответила Ха'анала. — И живите.

— Мы должны сообщить нашей матери, — сказала она в тот день Исааку. — Кое-кому нужен блокнот.

Исаак вскинул голову: разрешил.

Через «Магеллан» они могли перехватить любую радиопередачу на Ракхате и засечь все ее ресурсы, но собственное их местонахождение нельзя было определить. Системы «Магеллана» запишут только, что сигналы с их блокнота были переданы через один из спутниковых ретрансляторов, расположенных над континентом. София будет знать лишь это: они все еще на континенте.

Ха'анала сидела долго — думая, пытаясь найти слова, чтобы сказать Софии, что есть хорошие и порядочные джана'ата, что справедливость можно уничтожить местью. Но она знала, как руна относятся к тем, кто сотрудничает с джанада; независимо от нюансов ее слова будут поняты как предательство.

Чувствуя, как сжимает горло, Ха'анала подключилась к «Магеллану». Громадность ее решения делала невозможной устную речь; одним когтем Ха'анала настучала короткое послание.

«София, дорогая моя мама, — написала она, — мы покинули сад».

29

«Джордано Бруно»

2070–2073, земное время

— Не вижу здесь проблемы, — сказал Шон Фейн, накладывая себе тушеное мясо из горшка, стоявшего в центре стола. — Пусти через динамики. Прибавь громкость. Разве наш коротышка не может позволить себе маленький отпуск?

— Тут нужно не просто слушать песни. Это потребует изучения и анализа, — настаивал Дэнни Железный Конь. — Половина тамошних слов для меня загадка, но то, что я понял, это… Слушай, я сделал с ними все, что мог. Сандос должен помочь.

— Я как-то ему сказал, что ракхатская музыка изменилась после того, как он там побывал. Его это не заинтересовало, — сообщил Джозеба, подходя к столу со своей тарелкой. — Он не был расположен слушать эти песни даже до нашего отлета.

— Когда пел Хлавин Китери, — указал Джон, задумчиво пережевывая. — Или один из тех, кого он узнавал. А нынешние голоса настолько другие!..

— Но, несомненно, это стиль Китери, — заметил Карло, наливая себе красного вина.

— Да, — согласился Дэнни, — и если теперь Китери сочиняет такие песни, то вся структура данного общества…

В дверях общей комнаты возник Сандос, держа под мышкой виртуальную маску. Все разом замолчали, как это происходило обычно, когда он появлялся после длительного отсутствия, а его настроение было неясным.

— Джентльмены, Герион укрощен, — объявил он. — Я успешно завершил тренажерный перелет с «Бруно» на поверхность Ракхата и обратно.

— Будь я проклят, — выдохнул Франц Вандерхелст.

— Вполне может быть, — откликнулся Сандос и поклонился с притворной скромностью, отвечая на одобрительные возгласы, аплодисменты, свист.

— Я вправду не понимаю, почему у тебя было с этим столько проблем, — сказал Джон, когда он и Нико, словно секунданты в боксерском матче, подошли к Эмилио, чтобы снять с него ВР-перчатки и забрать маску. — Неужели это трудней, чем игра в бейсбол?

— Похоже, я просто не мог представить, что нужно делать. Я почти слепой — умственно, — ответил Сандос, занимая свое место за столом. — Я даже не знал, что другие люди способны видеть что-то в своих головах, пока не попал в колледж. — Он кивнул, когда Карло предложил выпить по этому поводу. — И я не умею читать карты — если кто-то инструктирует меня, как попасть в какое-либо место, я обычно записываю все это словами. — Он откинулся в кресле, расслабленный, усталый, и улыбнулся, вскинув глаза на Нико, принесшего ему с камбуза бокал. — Возможно, в графике полетов я все еще буду безнадежно последним…

— Мягко говоря, — пробормотал сидевший напротив него Джон. И был донельзя доволен, когда Эмилио засмеялся. — Может, хоть теперь дашь всем немного расслабиться!

Раздался хор ворчливого согласия с этим заявлением, и впервые с начала полета установилось некое коллективное благодушие, когда они ели и пили вместе, а разговор сделался общим. Все сознавали хрупкость ощущения, будто они единая команда, но никто не смел это комментировать, пока, в самом конце трапезы, Нико не сказал:

— Вот так мне нравится больше.

Повисло короткое молчание, как это бывало на всех совместных обедах, но его нарушил Дэнни Железный Конь:

— Послушай, Сандос, есть новая ракхатская песня, над которой я сейчас работаю…

— Дэнни, прекрати! — запротестовал Джон. — Никаких деловых разговоров.

Но Эмилио не нахмурился, и Дэнни воспринял это как разрешение продолжать.

— Лишь этот один фрагмент, — настойчиво сказал он. — Он необычен, Сандос. Я в самом деле считаю важным — с политической точки зрения, — чтобы мы поняли значение этих стихов; без твоей помощи не разобраться.

— Дэнни… — начал Джон снова.

— Когда мне потребуется адвокат, я дам тебе знать, — предупредил Эмилио. Джон пожал плечами: «Я умываю руки». Эмилио продолжил:

— Хорошо, Дэнни. Давай послушаем.

Сама мелодия была узнаваема, точно музыка Моцарта, и столь же мощно воздействовала на эмоции, как произведения Бетховена. Если не считать басовой партии, исполняемой баритоном голоса были не похожи ни на что слышанное раньше: бархатистые, роскошные альты, мерцающие, искрящиеся сопрано — и все сплетено в гармонии, от которых перехватывает дыхание. Затем единственный голос — восходящий все выше, выше, безнадежно увлекающий за собой…

— Вот это слово, — с нажимом сказал Дэнни, когда сопрано погрузилось в хор, точно осевшая волна в океан. — Думаю, оно ключевое. Почти уверен. Ты его знаешь?

Сандос покачал головой и, вскинув руку, дослушал весь отрывок, прежде чем заговорить.

— Еще раз, пожалуйста, — сказал он, когда тот закончился. А затем: — Еще раз.

И в молчании прослушал его в третий раз.

— Пожалуйста, Нико, принеси мой блокнот, — попросил он. — Дэнни, когда это пришло?

— На прошлой неделе.

— Дайте-ка я погляжу каким образом к нам поступила эта трансляция, — сухо произнес Сандос, когда Нико отправился за компьютером. — Когда эти песни впервые передавались по ракхатскому радио, «Магеллан» их автоматически выловил, закодировал, сжал и упаковал, так? Держал в памяти и не отсылал, пока звезды не заняли нужную позицию. Затем они были выловлены на Земле радиотелескопами — через четыре с лишним года после того, как «Магеллан» их отправил. Проданы Консорциумом по контактам иезуитам — несомненно, после длительных переговоров о цене. Изучены, снова упакованы. Посланы нам — когда? Через два года, возможно? А мы летим сейчас на предельной скорости? — спросил он, посмотрев на Жирного Франца. — Значит, пока этот пакет нас догнал, прошло еще несколько лет. Я понятия не имею, сколько выходит в итоге, но, Дэнни, это старые новости… A, grazie, Нико.

Какое-то время остальные следили за процессом, с которым все были хорошо знакомы, — пока Сандос просматривал свои файлы, выискивая похожие корни, чтобы подтвердить или опровергнуть гипотезы, приходившие ему в голову.

— Это слово, полагаю, родственно корневому слову сохраа, — заговорил он наконец. — Ударение на первом слоге. По-моему, это поэтический неологизм, но мне он не знаком. А может, наоборот, архаизм. И комбинирует сохраа с основой, которая подразумевает побег или освобождение: храмаут. Я слышал его лишь однажды, когда Супаари повел меня на свой двор, чтобы показать, как из куколки появляется насекомое. — Он посмотрел Дэнни в глаза. — Мне кажется, значение слова — раскрепощение. А тема фрагмента — радость освобождения от оков.

Дэниел Железный Конь ненадолго закрыл глаза — чтобы помолиться. Все разом заговорили, но голос Дэнни заглушил прочие голоса:

— Ты согласен, что это композиция Китери? Что это его стиль — как в поэзии, так и в музыке?

Сандос кивнул: несомненно.

— А голоса? — допытывался Дэнни. — Кто поет? То есть не кто именно, а представитель какого вида?

— Басы — конечно, мужчины-джана'ата. У других гораздо более высокий регистр, — спокойно заметил Сандос.

— Scuzi — вежливо произнес Нико. — Что значит раскре… Что это за слово?

— «Раскрепощение». Значит «освобождение», — ответил Эмилио. — Когда рабам даруют свободу, это и есть раскрепощение.

— У руна голоса намного выше, ведь так? — предположил Нико. — Может, это они поют, радуясь, что свободны.

Железный Конь не отрываясь смотрел на Эмилио.

— Сандос, а что если Китери освободил руна? — Он впервые посмел произнести это вслух.

— Боже, Эмилио, — воскликнул Джон, — если поют руна… Поют о свободе…

— Это все изменит, — прошептал Шон, в то время как Карло театрально вздохнул: «Я опоздал!», а Франц Вандерхелст вскричал:

— Поздравляю, Джонни! Вот тебе и скрытый смысл!

— Сандос, — осторожно сказал Дэнни, — может, поэтому тебе было предназначено вернуться…

Обрывая поднимающийся шум обсуждения, Сандос в упор посмотрел на Дэнни:

— Даже если ты прав, в чем я сомневаюсь по ряду причин — лингвистических, политических, теологических, дабы узнать об этом, мое присутствие на Ракхате едва ли требуется. — Он взглянул на показания часов земного времени. — Я мог бы услышать эту музыку, когда она достигла Земли. Годы назад. Например, когда Джина и я праздновали бы восьмую годовщину свадьбы, — сказал он, бросив холодный взгляд на Карло.

Повисла неловкая пауза.

— Мне жаль разочаровывать Нико и прочих романтиков, — продолжил Сандос, — но эти голоса не похожи на голоса руна. Кроме того, песня исполняется на высоком к'сане, что не опровергает гипотезу Дэнни, но вряд ли ее подтверждает. Альты используют личные формы местоимений, которых я никогда не слышал. Я ни разу не говорил ни с одной женщиной-джана'ата, даже когда жил в гареме Китери, так что могу предположить, что эти местоимения женского рода и что голоса принадлежат взрослым женщинам. Возможно, наиболее высокие — голоса детей, но скорее всего, детей джана'ата, а не руна.

— Но даже если он освободил лишь джана'атских женщин… — начал Дэнни.

— Отец Железный Конь, я усматриваю здесь склонность к принятию желаемого за действительное, — произнес Сандос с язвительной вежливостью, которой все они боялись. — Почему вы приписываете Китери столь высокие заслуги, не имея достаточной информации? Возможно, вы проецируете собственную потребность в самооправдании на ситуацию и человека, о которых ничего не знаете?

Дэнни перенес эти слова, словно пощечину, коей они, в сущности, и были.

— Если же, — продолжил Сандос, — Хлавин Китери каким-то образом изменил статус представителей своего вида… хоть я и не могу этого вообразить… я рад за них. Но ему не прощаю ничего.

— Однако даже незначительное изменение может нарушить систему, — заметил Джозеба, все еще захваченный этой идеей. — А если что-то из сказанного или сделанного тобой каким-то образом повлияло на Китери или других джана'ата? В таком случае то, что произошло с тобой…

Он умолк, потому что Сандос рывком поднялся и отошел на другую сторону комнаты.

— Ну, Джозеба? Простительно? — спросил Сандос. — Терпимо? Сносно? Поправимо?

— Это искупило бы твои страдания, — прошептал Шон Фейн. Под пристальным взглядом черных глаз он едва не отрекся от своих слов, но заставил себя продолжить.

— Сандос, почем знать! — воскликнул он. — А если бы та австрийская приемная комиссия приняла юного мистера Гитлера в художественное училище? Он писал неплохие пейзажи, разбирался в архитектуре. Может, если бы он получил диплом художника, все сложилось бы иначе!

— Так бывает, Эмилио! — настойчиво произнес Джон. — Отважный поступок или доброе слово…

Сандос стоял не двигаясь, опустив голову и отвернувшись от них.

— Что ж, — наконец сказал он, вскидывая взгляд. — Допустим, что непреднамеренное воздействие может дать как хороший, так и плохой результат. Но мне ни разу не представилась возможность произнести перед Хлавином Китери или его приятелями волнующую проповедь на тему свободы или ценности души — джана'атской, рунской или человеческой.

Сандос умолк и, закрыв глаза, выждал некоторое время. Он устал.

— Я не помню, чтобы мне позволили произнести хоть слово. Правда, я кричал, но боюсь, весьма бессвязно.

Он снова замолчал, сделав неровный вдох, затем медленно выдохнул — прежде чем поднял взгляд на их лица.

— И я дрался, как сукин сын, пытаясь отбиться от тех ублюдков, но сомневаюсь, что даже самый снисходительный наблюдатель назвал бы это проявлением отваги. «Смешная бесплодная попытка» — вот что приходит на ум.

Сандос снова прервался, стараясь выровнять дыхание.

— Как видите, — резюмировал он спокойно, — вряд ли стоит питать надежду, что в результате моего… богослужения кто-то из джана'ата усвоил какие-либо представления о святости жизни или политических преимуществах свободы. И я предлагаю; господа, больше не поднимать эту тему во время нашего совместного путешествия.

Сандос вышел из комнаты. Его спутники пребывали в оцепенении. Никто не обратил внимания, что Нико, неприметно стоявший в углу, тоже вышел из общего зала и направился в свою каюту.

Открыв шкафчик, встроенный в стену над письменным столом, Нико порылся в маленькой коллекции своих сокровищ и достал два твердых цилиндра неравной длины: полторы палки генуэзской салями, которые он припрятал для себя. Положив их на стол, Нико сел и, вдыхая аромат чеснока, глубоко задумался.

Он размышлял над тем, сколько салями у него осталось и сколько пройдет времени, прежде чем он сможет купить еще, и что чувствует дон Эмилио, когда у него сильно болит голова. Было бы расточительством отдать салями человеку, которого все равно вырвет. И все же, подумал Нико, подарок способен поднять настроение, а дон Эмилио может приберечь его на потом, когда головная боль пройдет.

Люди часто смеялись над Нико из-за того, что он ко всему относится слишком серьезно. Они говорили что-нибудь с серьезным видом, и он принимал это всерьез, а после смущался, когда оказывалось, что они шутили. Ему редко удавалось отличить шутливую речь от разумного разговора.

— Это называется иронией, Нико, — объяснил ему как-то вечером дон Эмилио. — Ирония — это когда говорят не то, что подразумевают. Чтобы понять шутку, нужно сперва удивиться, а после повеселиться из-за разницы между тем, что человек думает и что он говорит.

— Значит, когда Франц говорит: «Нико, ты умный мальчик», — это ирония?

— Может, и насмешка, — честно признал Сандос. — Иронией было бы, если б ты сам сказал: «Я умный мальчик», потому что считаешь себя глупым и большинство других тоже так считает. Но ты не глуп, Нико. Ты учишься медленно, но основательно. Когда ты что-то узнаешь, то узнаешь хорошо и уже не забываешь.

Дон Эмилио всегда был серьезен, поэтому Нико мог с ним расслабиться и не искать скрытый смысл. И он никогда над Нико не насмехался, не жалел времени на его обучение, помогал запоминать иностранные слова. Все это, решил Нико, определенно стоит половины салями.

* * *

Вот в чем Эмилио Сандос сейчас не нуждался, так это в посетителе. Но когда на стук в дверь он откликнулся экономным «Проваливай!», то не услышал шагов и понял: кем бы ни был этот гость, он намерен оставаться там, сколько потребуется. Вздохнув, Эмилио открыл дверь и не удивился, узрев Нико д'Анджели, ожидавшего в коридоре.

— Привет, Нико, — терпеливо сказал он. — Боюсь, сейчас я предпочел бы обойтись без компании.

— Buon giorno,[33] дон Эмилио, — обходительно откликнулся Нико. — Боюсь, что это очень важно.

Эмилио сделал глубокий вдох, и его чуть не вырвало от запаха чеснока. Однако он отступил от двери, приглашая Нико войти. По своему обыкновению Эмилио переместился в дальний угол комнатушки, усевшись на кровать, спиной к перегородке. Нико присел на край стула, а затем наклонился, положив на койку половину палки салями.

— Я хочу подарить это вам, дон Эмилио, — сказал он без дальнейших объяснений.

С серьезным видом и стараясь не дышать глубоко, Эмилио произнес:

— Спасибо, Нико. Ты очень любезен, но я больше не ем мяса…

— Я знаю, дон Эмилио. Дон Джанни мне говорил: это оттого, что вы все еще переживаете из-за поедания плоти рунских младенцев. Но салями сделана из свинины, — сообщил Нико.

Против воли улыбнувшись, Эмилио сказал:

— Ты прав, Нико. Спасибо.

— У вас уже не так болит голова? — озабоченно спросил Нико. — Вы можете поесть потом, если боитесь, что вас вырвет.

— Спасибо, Нико. Я принял лекарство, и головная боль прошла, так что меня не вырвет.

Эмилио говорил с уверенностью, которой не ощущал, — чеснок распространял убийственный аромат. Но было ясно, что для Нико это важный подарок, поэтому Эмилио сел прямее и обеими руками поднял салями, показывая, что принимает дар.

— Мне было бы приятно разделить трапезу с тобой, — сказал он. — Есть нож?

Нико кивнул и, вытащив карманный нож, застенчиво улыбнулся — редкий эпизод, и на удивление приятный. Покорившись судьбе, Эмилио развернул салями — процедура, давшаяся ему довольно легко, поскольку сегодня руки не болели. Нико взял у него колбасу, затем с большой аккуратностью вынул лезвие, упершись в него большим пальцем, и отрезал от конца палки два тонких кругляшка. Эмилио поймал себя на том, что принимает один из них с той почтительностью, которую некогда приберегал для освященной гостии. Это всего лишь свинина, напомнил он себе и спустя какое-то время ухитрился проглотить кусочек.

Пережевывая ломтик, Нико улыбался сальными губами, но затем вспомнил о том, что собирался сказать уже давно.

— Дон Эмилио, — начал он, — я хочу, чтобы вы мне простили грех…

Сандос покачал головой:

— Нико, обратись к священнику. Я больше не могу слушать исповеди.

— Нет, — сказал Нико, — не священник. Только вы можете меня простить. Дон Эмилио, мне жаль, что я вас избил.

Эмилио с облегчением произнес:

— Ты выполнял свою работу.

— Это была плохая работа, — настаивал Нико. — Мне жаль, что я ее делал.

Ни объяснений, что следовал приказам Карло. Ни попыток увильнуть. Ни самооправданий.

— Нико, — сказал Эмилио со спокойным формализмом, которого требовало это событие, — я принимаю твои извинения. И прощаю тебя за то, что ты меня избил.

Нико предусмотрительно уточнил:

— За оба раза?

— За оба раза, — подтвердил Сандос.

Похоже, Нико был страшно рад это услышать.

— Вашу морскую свинку я отнес своим сестрам. Дети обещали о ней заботиться.

— Хорошо, Нико, — помолчав, произнес Эмилио, удивленный, каким облегчением стало для него узнать об этом. — Спасибо за то, что ты это сделал и что сказал мне.

Приободренный, Нико спросил:

— Дон Эмилио, по-вашему, на этой планете мы будем заниматься плохой работой?

— Я не уверен, Нико, — признался Эмилио. — Когда я был там в первый раз, члены миссии очень хотели быть хорошими и поступать правильно, но все пошло не так. На сей раз полет на Ракхат обусловлен иными намерениями. Но кто знает? Может быть, несмотря на это, все сложится хорошо.

— Это было бы иронией, — заметил Нико.

Лицо Эмилио смягчилось, и он с искренней привязанностью посмотрел на гиганта.

— Действительно, иронией. — Он вдруг осознал, что рад этому визиту. — А ты, Нико? Что ты думаешь? Будет это плохой работой?

— Я не уверен, дон Эмилио, — серьезно сказал Нико, подражая словам и тону Сандоса, как теперь делал часто. — Думаю, следует подождать, пока мы попадем туда и увидим, что там происходит. Таков мой совет.

Эмилио кивнул:

— Ты мыслишь очень здраво, Нико.

Но Нико продолжил:

— Я думаю, что человек, который поступал с вами дурно… Китери? Может быть, он сожалеет о содеянном, как и я. Его музыка замечательная… даже лучше, чем у Верди. Тот, кто сочиняет такую хорошую музыку, не может быть совсем плохим. Вот что я думаю.

Согласиться с этим было трудно, но, возможно, тут имелась крупица правды…

Эмилио встал, давая понять, что визит закончен, и Нико тоже поднялся, однако к двери не пошел. Протянув руку, он осторожно взял правую кисть Эмилио и, низко склонившись над ней, поцеловал. Смутившись, Эмилио попытался отступить, отказаться от этой присяги, но мягкая хватка Нико казалась несокрушимой.

— Дон Эмилио, — произнес Нико, — я убью или умру за вас.

Эмилио, понимавший этот код, отвернулся, пытаясь сообразить, как откликнуться на такое проявление незаслуженной преданности. Был возможен лишь один ответ, и, закрыв глаза, Эмилио вгляделся в себя, чтобы понять, сможет ли сказать это с честностью, которой заслуживает Нико.

— Спасибо, Нико, — вымолвил он наконец, — Я тоже тебя люблю.

И не заметил, как Нико ушел.

29

Город Гайджур

2080, земное время

Много лет спустя Джозеба Уризарбаррена вспомнит детский хорал и к'санское слово «раскрепощение» — во время разговора с дочерью Канчея ВаКашан. Когда Джозеба впервые встретил Пуску ВаТруча-Саи, она была почтенной старейшиной парламента в Гайджуре, и ее точку зрения он часто находил весьма здравой, вместе с другими священниками восстанавливая события рунской революции.

— Спорадическая борьба продолжалась долгие годы, — рассказывала ему Пуска, — но в самом начале Фия пропагандировала «пассивное сопротивление». В нескольких городах провели всеобщие забастовки. Многие городские руна просто ушли, отказавшись сдаваться сборщикам мяса.

— Как отреагировало правительство? — спросил Джозеба Уризарбаррена.

— Уничтожило деревни, давшие городским руна приют. Затем джанада сожгли естественные поля ракара в центральных районах страны — чтобы голодом вынудить нас подчиниться.

Она помолчала — вспоминая, оценивая.

— Равновесие нарушилось, когда Фия подумала, что против нас стали применять биопрепараты. В детстве Фия видела болезни, применявшиеся против людей, именуемых курдами. Когда начались эпидемии, мы решили, что руна, находившиеся за оборонительными рубежами джанада, были инфицированы, а затем тайно переправлены на юг и оставлены там, чтобы заражать всех, кто вступит с ними в контакт.

— Но болезни можно объяснить внезапным смешением популяций руна во время революции, — предположил Джозеба. — Объединение инфекционных резервуаров, воздействие непривычного окружения. Сборщики болотных урожаев, работающие вместе с городскими спецами, — люди заражаются местными заболеваниями, против которых у них нет иммунитета, и распространяют их…

— Да, — произнесла Пуска после паузы. — Некоторые из наших ученых говорили то же самое. Но не все соглашались с их мнением…

Она села как можно прямей, вскинув уши.

— Казалось, джанада не оставили нам другого выбора, кроме как ударить по ним с сокрушительной силой. Наши люди умирали. Эпидемии уносили тысячи и тысячи. Мы сражались за наши жизни.

Пуска посмотрела на север и заставила себя быть справедливой:

— Также, как и они.

— Сипадж, Пуска, кое-кого интересует, изменились ли джана'ата сами или изменилось представление руна о джана'ата.

Какое-то время Пуска размышляла, а затем включила в речь английские местоимения, как это делали многие руна, желая обозначить сугубо личное высказывание:

— Мое представление о джанада изменилось, когда я покинула Труча Саи. — Она помолчала, глядя в сторону. — Когда мы впервые пришли в Мо'арл… Сипадж, Хозей: мы увидели такое! Я плакала каждую ночь. Там были дороги, мощенные нашими костями, перемолотыми и смешанными с известняком; набережные вдоль рек — в три высоты женщины — сплошь из костей. Сапоги из кожи наших мертвых — в городах их носили даже руна! Там были магазины… — Теперь она смотрела прямо на Джозебу. — На прилавках — языки, сердца. Ноги, плечи, ступни, филеи, щеки! Огузок, хвост, локти, колени — все красиво выложено. Слуги-руна приходили и выбирали кусок мяса, чтобы подать своим хозяевам на стол. Как могли они это выносить? — вопросила она. — Как могли джанада требовать от них этого?

— Кое-кто не уверен, — честно сказал Джозеба. — Иной раз просто нет выбора. Иногда о выборе не думают. Люди привыкают ко всему.

Пуска подняла подбородок, затем уронила хвост, не в силах понять, как функционировал этот исчезнувший мир.

— И все же, — заметил Джозеба, — были руна, которые остались с джана'ата…

— Сипадж, Хозей, они были предателями, — убежденно сказала Пуска. — Ты должен понять это. Они разбогатели, продавая трупы мертвых солдат джанада, которые были готовы на все за кусок мяса. Но эти руна заплатили за свое предательство: в конце концов джанада съели и их тоже.

— Сипадж, Пуска, кое-кто сожалеет, что продолжает расспрашивать…

— Нет нужды извиняться. Кое-кому нравится отвечать.

— Были руна, которые остались с джанада — даже после войны, даже сейчас. — Джозеба внимательно за ней следил, но Пуска не закачалась, — Они говорили, что любят джана'ата.

— Иногда так и есть. Руна — благородный народ, — сказала она. — За доброту мы платим добротой.

— По-твоему, они неправы, что живут с джана'ата? Они тоже предатели, как и спекулянты?

— Не предатели. Простофили. В конечном счете их съедят. Джанада ничего не могут с собой поделать. Они так устроены. Преступность джанада в их генах, во всем их образе жизни, — спокойно сказала Пуска.

И вот тут Джозеба вспомнил хорал.

— Сипадж, Пуска, кое-кто хочет понять это. Ты терпелива, и кое-кто благодарен. На севере сказали, что Хлавин Китери начал освобождать руна…

Впервые с начала разговора Пуска заволновалась, поднялась и стала расхаживать.

— Освобождать! Освобождение означает: «Мы съедим вас, когда вы будете старше!» Джанада твердил и, что мы неразумны! Вот где глупость: Хлавин Китери, в одиночку выходящий биться с армией в двести тысяч. Неразумно было отказываться вести с нами переговоры! Хозей, мы предлагали им соглашение! Освободите пленных, и мы оставим вам север. Хлавин Китери выбрал сражение. Он был безумен — так же как все, кто в него верил.

Она посмотрела прямо в его глаза.

— Сипадж, Хозей, руна делали для джанада все. Они держали нас в подчинении и давали нам столько корма, чтобы мы были лишь хорошими рабами. Мы принимали наше рабство, пока не пришли ваши люди и не показали, что мы можем получать столько еды, сколько нам требуется. Слушай меня, Хозей! Это не повторится. Те времена ушли навсегда. Мы больше не будем рабами. Никогда.

Он не попятился, хотя это было непросто: рунао, восставшая в праведном гневе, была серьезной угрозой.

— Сипадж, Пуска, — произнес Джозеба, когда она сумела успокоиться, — ты росла вместе с Ха'аналой. Что ты думаешь о ней? Была ли она тоже безумной?

После долгого молчания Пуска сказала:

— Кое-кто думал о Ха'анале. Она не была безумной. Но она покинула наших людей, чтобы идти с безумными! Поэтому сердце кое-кого было в смятении. Супаари был один из нас, но Ха'анала так и не вернулась домой.

— Ты знала, куда она пошла после того, как покинула Труча Саи?

— Она пошла на север.

Повисла неловкая пауза, затем Пуска призналась:

— Кое-кто думал, что она, возможно, в Инброкаре.

— Во время осады? — спросил он.

Пуска вскинула голову, подтверждая.

— Пуска, чего ты желала для Ха'аналы?

— Чтобы она вернулась домой, — твердо сказала Пуска.

— А когда она этого не сделала?

Пуска начала раскачиваться, а когда заговорила, то ответила не на его вопрос, а своей совести:

— Джанада изменились первыми. Они не оставили нам выбора! Джанада сделали нас свирепыми. — Не глядя на него, Пуска добавила: — Голод ожесточает. Кое-кто надеялся, что Ха'анала умрет быстро.

— А когда Инброкар пал, сколько людей умерло быстро? Она отвела взгляд. Но Пуска ВаТруча-Саи была храброй женщиной и не уклонилась от ответа.

— Они были для меня как трава, — сказала она. — Я их не считала.

30

Инброкар

2072, земное время

— Они уже за стеной, — доложила Таксаю, и ее слова отдались гулким эхом в каменной глотке ветровой башни, высившейся во дворе посольства.

— А мой господин муж? — крикнула снизу Суукмел Чирот у Ваадаи, глядя на платье Таксаю и ее обутые в шлепанцы ступни. — А Верховный? Ты их видишь?

— Там! — после паузы сказала Таксаю, вытянув руку на юг, по направлению к сверкнувшим доспехам. — Верховный надел золотой набрюшник и нахвостник. И серебряные наручные и набедренные пластины. Посол слева от него, весь в серебре. Они во главе военного отряда, знать — позади них.

— А другие? — спросила Суукмел, взирая снизу на свою рунскую… Кого? Не служанку — уже нет. Компаньонкой Таксаю бывала часто. Союзницу, может быть? Теперь для нее нет слова в к'сане. — Сколько их?

«Много, — думала Таксаю, ощущая запретный трепет. — Нас так много!» Как описать это женщине, ничего не видевшей за шторами своих носилок или за стенами резиденции? Всю жизнь госпожа Суукмел руководствовалась сложной конструкцией власти и отношений, деликатной сетью джана'атской политики, но вот это не было абстракцией. Это была физическая мощь.

— Мятежников точно волос на теле, — рискнула сказать Таксаю. — Словно листьев мархлара, моя госпожа, — слишком много, чтобы сосчитать.

— Я поднимаюсь, — объявила Суукмел.

Теперь, когда вышла из строя электрическая сеть, питавшая радиосистему, городом правили слуги, а Суукмел жаждала информации. Игнорируя протесты Таксаю, она принудила себя взобраться по внутренней спирали ветровой башни, чтобы самой увидеть собравшуюся толпу, но когда встала рядом с Таксаю и подняла вуаль, то зашаталась.

— Тебе плохо? — воскликнула Таксаю, в испуге хватая Суукмел за руку.

— Нет! Да! Я не…

Уронив вуаль, Суукмел закрыла глаза. На расстоянии, превышавшем длину коридора или банкетной комнаты, все цвета выглядели расплывшимися, затуманенными.

— Помоги мне, — сказала Суукмел, справившись с головокружением, и вновь подняла вуаль. — Скажи, что там. Все смешалось.

Таксаю сделала, что могла, указывая на ориентиры, известные Суукмел понаслышке, и знакомые объекты. Здания выглядели, точно игрушки, а деревья а'аджа, подобные тем, что росли во дворе Суукмел, казались сучками или саженцами, а то и вовсе не были различимы в этом хаосе форм. Руна были лишь цветными пятнышками, словно узелки на лишенном узоров ковре. Взбешенная, ощущая тошноту из-за бессмысленной сумятицы, Суукмел сдалась и отступила вниз по пандусу — к своему убежищу в основании башни.

Маленькая комната была последним бастионом ее уединения; посольство переполняли беженцы. Следуя примеру Хлавина Китери, Ма Гурах Ваадаи принял столько людей, сколько можно было прокормить, но с последствиями пришлось иметь дело именно Суукмел. Дабы избежать голода, забили всех руна — кроме тех, без кого нельзя было обойтись; в городе осталось мало слуг и на них навалили столько работы, что можно было понять, почему они сбегают, присоединяясь к мятежникам. Даже реформы Верховного не подготовили джана'атских женщин к жизни в тесных помещениях среди незнакомцев. Никто уже не знал, у кого какой ранг. Сопровождаемые рычанием ссоры вспыхивали постоянно, как дождь, и слишком часто заканчивались кровопролитием…

— Наверное, это чужеземка Фия! — крикнула Таксаю, выставив руку за каменный край башни.

— Правда? — выдохнула Суукмел и, вытягивая шею, двинулась обратно по башенному пандусу. — Как она выглядит?

— Очень маленькая — словно ребенок! И как она дышит? У нее нет носа! И хвоста. — Таксаю содрогнулась. — Наверно, она калека.

На миг она отвлеклась, представив себе Верховного, покрывающего такого уродца.

— Монстр, — подтвердила она, — как и говорил наш господин посол.

— А другого не видишь? — крикнула Суукмел.

Имя изменника не произносили. Существование Супаари ВаГайджура было вычеркнуто из памяти; всех его родичей давно казнили. Сегодня и он погибнет от руки Хлавина Китери, подумала Суукмел. Руна говорят, что его дочь умерла; значит, остается чужеземка, Фия, которая тоже не будет жить вечно. Тогда, подумала Суукмел, мы позволим мятежникам владеть югом и предоставим их своей судьбе. Верховный построит новые города и изгонит из наших резиденций чужаков. Мы будем бедны и голодны, зато вновь обретем утонченность и красоту, ученость и песни…

— Началось! Безымянный выходит вперед. Повисла напряженная пауза.

— Он без доспехов, — сообщила Таксаю, понизив голос, чтобы новость не разнеслась за пределы башни — к тем, кому не следует это слышать. Появиться на поле сражения без доспехов значило нанести Верховному страшное оскорбление, бросивший ему вызов как бы говорил: мне ни к чему защита.

Раздался военный гимн: ревущий хор мужчин, готовившихся к смерти или победе, выстроенные в шеренгу дуэлянты сейчас шагнут вперед, один за другим, принимая вызов противника, пока не уступит какая-либо из сторон. Сегодня эти приготовления были просто церемониалом. Руна представлял только один боец, и состоится одна дуэль: Верховного и безымянного, — бой, на который все согласились, за которым все будут следить и исход которого подтвердят все.

— И тогда все закончится, — прошептала Суукмел, прислонившись к холодной каменной стене башни. Она постаралась не подчеркивать безысходности, звучавшей в ее словах.

— Супаари, он в доспехах, — произнесла София по другую сторону долины от башни Суукмел.

— А я нет, поэтому он свои снимет, — откликнулся Супаари, чьи глаза были спокойны, как серо-голубые камни под неподвижными водами озера. — Биться с противником, который хуже вооружен, — трусость. А Китери не может выглядеть трусом в глазах подданных.

— Это ничего не изменит, — сказала Джалао, стоявшая рядом с Софией и не скрывавшая презрения к этому глупому спектаклю. — В доспехах или без них — результат известен заранее.

— Если б они освободили своих руна, не пришлось бы воевать! — воскликнула Пуска. — Правда на нашей стороне. Почему они упорствуют?

Не сказав больше ни слова, не сделав жеста, повинуясь какому-то внутреннему чувству времени, Супаари оставил их, зашагав вниз по склону к полю боя. Голосом, дрожащим от гнева, Джалао закричала:

— Ты погибнешь зря!

При виде его спины Пуска заголосила, но София прикрикнула:

— Не мешай ему!

И смотрела, как Супаари уходит, а единственный ее глаз затуманивала лишь близорукость.

Это был первый поединок государственного уровня за четыре поколения, и дабы организовать его, потребовалось соединить воспоминания всех оставшихся в Инброкаре знатоков протокола. Руна превзошли себя и чувствовали, что это достойный способ завершить жизнь.

* * *

Такие женщины с детства ощущали удовольствие оттого, что видели своих хозяев должным образом одетыми, правильно украшенными, что крошечные складки лежат аккуратно на широком плече, а драгоценные камни искрятся в надлежащих оправах. Для специалистки по протоколам было радостно сознавать, что она подготовила своего господина к любой новой встрече и поэтому ни одно оскорбление не будет нанесено или получено без умысла. Живые хранилища джана'атской генеалогии, они знали все исторические деяния, сознавали нынешнюю значимость каждого клана и были искусны в советах, как погасить ненужный конфликт иди завязать диспут, который можно повернуть к выгоде их хозяев. Нередко такие знатоки жили дольше рунской нормы, поскольку на воспитание преемников требовались многие годы, но они с готовностью подвергали себя горестям и немощи старости, хотя понимали, что, когда время все же наступит, их жесткое, жилистое мясо будет съедено представителями более низких слоев. Их работа была фундаментом, на который опиралась цивилизация Ракхати.

И теперь — на запруженных улицах и в битком набитых резиденциях последних городов их советы были важнее, чем когда-либо: тут было столько незнакомцев, столько людей, собранных в тесном пространстве! Голодные, растерянные, обуреваемые гневом и страхом, джана'ата набрасывались без предупреждения, разрывая горло любому рунскому привратнику, отказывавшемуся их впустить. У ворот становились специалистки по протоколам, вслушиваясь в рассказы о древних альянсах и решая, кому поверить. Для обороны Инброкара они выбирали лишь лучших из джана'ата: наиболее знатных, представителей древнейших кланов, — а остальных посылали дальше на север, предоставляя выживать, как сумеют.

Сейчас, глядя на огромное войско своих сородичей, они занимали себя зрелищем развевающихся вымпелов и сверкающих доспехов, систематизируя джана'атских воинов по речным рангам, и вместе со своими хозяевами готовились стать свидетелями поединка. Но когда наступил момент для ответной партии бросивших вызов, мятежники не запели — их далекие тонкие голоса, выкрикивающие насмешки, испортили гармонии высоких господ диссонирующим, монотонным единообразием.

На колкости, коими их осыпали соплеменники, собравшиеся на холме, руна-протоколистки не обращали внимания. Свои жизни они посвятили утонченному танцу государственного чинопочитания. Их профессия находилась на грани исчезновения, но царство света и движения эти женщины покинут, сознавая, что выполнили свой долг до конца.

Более прагматичные люди готовились к этому дню по-иному, причем подготовка заняла годы и продолжалась даже сейчас. Некоторые руна прониклись преданностью до самого нутра, и когда она вознаграждалась добротой или хотя бы простой порядочностью, то руна не видели причин покидать своих хозяев.

Поэтому они смотрели на север, гадая, растаял ли уже снег на высоких горах, паковали припасенную еду и делились слухами:

— В горах есть безопасное место.

— С ними живет чужеземец.

— Они никого не прогоняют.

Отставив мускулистые руки, Хлавин Китери ощущал тяжесть верхней одежды — золотая вышивка, сверкающие драгоценные камни, — снимаемой с его плеч. Он не был крупным и не был юным, но часто охотился ради добычи или боролся ради забавы, а сейчас дышал легко и уверенно, пока его доспехи расстегивали, аккуратно складывая на землю. На своих секундантов Хлавин не обращал внимания. Вместо этого он сосредоточился на походке, сложении, запахе противника, приближавшегося к нему с юга и вооруженного лишь тем, чем их обоих снабдила природа: хватательные ступни и массивные руки с рассекающими когтями; тяжелый, мощный хвост; челюсти, способные разорвать горло.

Они не виделись много лет, но он его легко узнал. У него преимущество в росте и длине рук, но он сильно постарел, заметил Китери. Морда усыпана серыми пятнами, щеки впали — наверняка недостает зубов. И худой: ребра проступают, хвост сделался тоньше. Правое колено плохо сгибается. Грудные мускулы ослаблены глубокими длинными шрамами, исполосовавшими левое плечо.

«Это будет не состязание, а тренировка, — подумал Хлавин Китери. — Жаль, ибо мы схожи. Мы оба пытались изменить мир — от скал до облаков — и свою жизнь — от костей до шкуры. Я сражаюсь за будущее, за жизнь нерожденных детей. Он тоже сражается за детей, но он бьется за прошлое: отомстить за несправедливость, стереть воспоминания о старых обидах. Никто из нас не доживет до времен, когда можно будет оценить, что мы совершили, но элемент трагедии способствует созданию хороших песен, — подумал Китери, улыбаясь. И спросил себя: — Кто же их споет?»

«Скоро дождь», — подумал он, глядя на грозовые тучи, сгущавшиеся на западе, пока боевые гимны подходили к кульминации. В этот миг ветер сменил направление, принеся с собой рунские насмешки и негромкий близкий звук шагов его противника. «Заговорит ли он?» — с интересом ждал Китери, когда Супаари остановился невдалеке. Что скажет противник в такой момент?

По-видимому, ничего: практичный джана'ата, не поэт. Безмолвно Супаари присел в низкую боевую стойку — с легкой заминкой, красноречиво говорившей о боли в правой ноге. Поэтому Хлавин Китери столь же молча и с умышленной грацией шагнул вперед, готовый вступить в единоборство. Как только Верховный оказался рядом, Супаари, бросив вес на левую ногу и хвост, ухватил Китери за лодыжку, рванул противника на себя и притянул к земле поразительным движением, сделавшим досягаемым горло Верховного. Крутнувшись, Китери высвободился, единым махом взметнулся с земли и, уводя голову назад, с разворота саданул хвостом. Супаари рванулся прочь, но недостаточно проворно, и получил сильный удар чуть ниже уха — недостаточный, чтобы сбить с ног, но потрясший его, — и отпрянул на несколько мгновений, чтобы прийти в себя.

Став теперь более осторожными, двое мужчин кружились, расставив согнутые руки и за своим шумным дыханием не слыша криков и отдаленного рева. Без предупреждения Супаари крутнулся на здоровой ноге, но вместо того, чтобы врезать хвостом по груди Верховного, сбивая ему дыхание, правой пяткой сильно ударил Китери под колено. Превосходный прием, и он вполне мог бы сработать, удержи Супаари равновесие. Но когда оба упали, он потерял полученное было преимущество.

Усмехаясь и радуясь, что схватка оказалась не столь неравной, как он опасался, Верховный перекатился на ноги. Взгляд его небесных фиолетовых глаз был спокоен, тело — послушно его воле.

— Ты сильнее, чем я ожидал, — без тени иронии сказал он вдовцу своей сестры. — Ты погибнешь достойно.

Ответа не последовало, если не считать острого, предупреждающего запаха гнева, и следующая атака Супаари получилась более действенной. Верховный попытался разомкнуть ножной захват, стиснувший обе его руки, но не смог, поэтому изо всей силы пихнул нижней частью, и они вместе рухнули, яростно напрягая мускулы и задыхаясь. Падение разорвало хватку Супаари, и, воспользовавшись этим, Китери развернулся, сомкнув руки вокруг тела противника.

Тонкие артерии глаз Супаари были видны с полной отчетливостью; затем, когда он откинул голову, чтобы вцепиться Верховному в горло, поле зрения заслонили короткие тонкие волосы его морды. Захваченный ощущением, Хлавин Китери не пытался отпрянуть от зубов, погрузившихся в толстую кожу у основания его шеи, но лишь закрыл глаза, всем своим существом смакуя это последнее мгновение, переживаемое на пике чувств. Он чуял тяжелое дыхание Супаари и подсознательно знал, что тот ел и пил в последний день своей жизни. Прислушиваясь к глухому стуку хвостов, колотивших по земле в поисках опоры, Китери с обостренной чуткостью насильника слышал тихое поскуливание другого тела, пребывавшего в крайней опасности.

Затем, согнувшись в полумесяц, он вдавил ступню в грудь Супаари и с криком облегчения распрямился, точно лук. Когда зубы Супаари вырвались из его горла, Китери почти не заметил боли, но он был достаточно галантен, чтобы объявить, с трудом поднявшись на ноги:

— Первая кровь за бросившим вызов!

Вкрадчивое кружение возобновилось, и после новых ближних стычек, последовавших за первой, грудные клетки бойцов стали вздыматься, загнанно и шумно хватая воздух; ни один из них не был молод, а бой оказался труднее и длинней, чем ожидали оба. Нарушая ритм схватки, чувствуя, что силы на исходе, Китери наконец сам предпринял атаку, обратив к своей выгоде более короткие конечности, чтобы исполнить финт в низком повороте. Когда противник, оберегая ноги, выставил блок, Китери трансформировал свое движение в выпад, ударив плечом мимо рук Супаари, согнутых для защиты, в его грудь. Последовал мгновенный рефлекторный отклик: Супаари сомкнул руки за спиной Верховного — роковая ошибка.

В этом смертельном объятии их глаза встретились еще раз; затем, стремительно рубанув вверх, Китери завершил схватку и шагнул в сторону. Раскинув в экстазе руки, он прокричал толпе, собравшейся на склоне холма:

— Узрите искусство умирания!

Супаари не упал сразу и не посмотрел вниз, на свою рану. Отвернувшись от Китери, он сделал несколько шагов, но тут из его распоротого живота вывалились кишки и, раскручиваясь, упали на залитую кровью землю. Одно ужасное мгновение Софии казалось, что Супаари переступит через них, но затем его колени подогнулись. В течение долгих секунд она не дышала, отказываясь наполнять легкие воздухом и позволять жизни продолжаться да без него.

— Он убьет меня, Фия, — сказал ей Супаари голосом прохладным, точно ветер, принесший чистый прозрачный аромат горного снега и обещание гроз. — Китери с детства учился бою и он меня убьет.

Этим утром Супаари сидел на земле напротив Софии, окруженный рунской армией, которую они помогли Джалао создать и которая ныне разрослась за счет инброкарских руна, вырвавшихся на волю и примкнувших к своим соплеменникам, ждавшим за городскими стенами. София ему не возразила, сосредоточившись на том, чтобы ничего не чувствовать. То был старый навык, позволивший ей выжить в войне, оборвавшей ее детство, и ставший второй натурой Софии сейчас, когда война вновь сделалась всем ее миром. В каком-то смысле Супаари уже покинул Софию. В последние годы они виделись не часто, сражаясь на разных фронтах. С тех пор как ушли их дети, осталось мало общих тем, если не считать войны.

Супаари ощущал странную священную пустоту, словно бы каждое продвижение руна захватывало некое пространство в его душе, а каждый их успех и проявление компетентности убеждало Супаари в полной бесполезности его собственного вида.

— Они больше не нуждаются в нас, — однажды сказал он с какой-то божественной радостью. — А возможно, и не нуждались никогда.

Поэтому, когда Супаари объявил, что умрет, София встала на колени и протянула к нему руки. Наклонившись вперед, Супаари коснулся лбом ее тела.

— Он убьет меня, — повторил он таким низким голосом, что она ощутила резонанс в своей грудной клетке, — но я принесу нашим людям славу.

Оставшись теперь одна, глядя на его изуродованное тело, видневшееся вдалеке, София сказала:

— Ты хорошо дрался.

Подняв застывшее лицо к громадным облакам, она услышала шлепки первых капель начинающейся грозы и лишь потом ощутила их, но тут тихую песню дождя заглушили пронзительные крики рунских солдат, давших волю разочарованию, горю и своему гневу на этих упрямых джанада, которые до сих пор смеют бросать вызов силе, власти и справедливости руна.

Облаченная в латы пехота с грохотом устремилась вниз по склону, с обеих сторон огибая Софию, как река обтекает валун, и затопила позиции джана'ата, прежде чем вломиться в город через главные ворота. Мясо непокорное, мясо восставшее, мясо сражающееся, думала София. Мясо в полный голос.

Она долго стояла, наблюдая за штурмом, затем тоже стала спускаться по утоптанному склону, ощущая острый запах травы, смятой и перемолотой атакой; слышала частые взрывы, крики ужаса и торжества, рев ветра, к которому добавился гул огня, слишком жаркого, чтобы его мог усмирить дождь.

Трупы Супаари и Верховного лежали к ней ближе всего, поскольку схватка произошла в центре поля, на виду у каждой из сторон. Оба тела были затоптаны при стремительном броске руна к воротам — соединившись в смерти.

У Софии не хватило бы сил распрямить конечности Супаари, а заставить себя собрать содержимое его живота она не смогла, поэтому всем этим София пренебрегла. Сидя рядом с головой Супаари, она гладила ладонью тонкий мягкий мех на его щеке, снова и снова, пока труп не остыл, и она не оплатила этот страшный долг любви.

— Я хочу умереть, — с тупой настойчивостью повторяла Суукмел, пока Таксаю волокла ее за собой. — Оставь меня.

— Нет, — каждый раз отвечала ее рунская подруга, — Есть дети, о которых нужно заботиться.

— Лучше умереть, — говорила Суукмел.

Но Таксаю и другие руна подгоняли и мучили ее, и каждая из них несла джана'атского младенца или тащила за собой ребенка или толкала перед собой женщину — жестокая в своем стремлении доставить их в безопасное место. Поэтому Суукмел продолжала идти, и один шаг следовал за другим, словно биение сердца, которое никогда не прекращается, — пока свет и ее незакаленное тело не начали отказывать, и она не рухнула на землю. Но передышка была недолгой. Перед ее глазами возникли мягкие шлепанцы ребенка, изорванные и окровавленные после нескольких часов форсированного марша по каменистому грунту. Отупевшая от усталости, Суукмел подняла глаза и увидела холодное лицо своего воспитанника, Рукуэи, перворожденного сына Верховного, который лишь несколько часов назад был двенадцатилетним мальчиком.

Рукуэи, чьи суровые фиолетовые глаза видели, как сорок восьмой Верховный Инброкара был разорван толпой, в чьем сознании навсегда запечатлелась картина горящего города и поля битвы, усеянного трупами джана'ата, черными от крови. Учителя, поэты, рассказчики; инженеры, географы, натуралисты. Философы и архивариусы; финансисты и юристы. Политики и музыканты; юные, зрелые, седые. Все остались гнить под дождем.

— Мой отец уважал тебя, — безжалостно сказал Рукуэи своей мачехе. — Будь достойна его, женщина. Вставай и живи.

Поэтому Суукмел поднялась на ноги и пошла на север, оставляя на камнях алые отпечатки — рядом со следами двенадцатилетнего мужчины.

Спустя много дней, после захода первого солнца, они увидели монстра. Он стоял на двух тощих ногах, был голым и безволосым, если не считать бороды, гривы и жалких клочков шерсти, растущих там и тут, а высоко над головой держал зонтик, сделанный из обтрепанной голубой ткани. Уже неспособные удивляться, беженцы даже при столь странном зрелище не издали ни звука. Монстр тоже молчал. Он просто стоял у них на пути.

Без предупреждения появился джана'ата. Тут многие руна стряхнули оцепенение и выступили вперед, заслоняя своих подопечных от незнакомца. Но увидев, что джана'ата безоружен, а за плечами у него маленький ребенок, в замешательстве посмотрели друг на друга, не понимая, кто тут опасен и кому можно доверять.

— Я Шетри Лаакс, — закричал мужчина. — Все вы здесь потому, что руна выбрали оберегать жизни джана'ата. Поэтому моя жена Ха'анала и я предлагаем вам кров и еду, пока вы не окрепнете достаточно, чтобы решить, как поступать дальше. Это мой шурин, Исаак. Как видите, он чужеземец, но он не опасен. Моя жена объяснит правила нашего поселения. Если вы захотите им следовать, то все вы, руна и джана'ата, можете остаться с нами, как это сделали другие.

Кто-то из кучки усталых, растерянных женщин выкрикнул с раздраженным недоверием:

— Твой шурин! Значит, ты женат на чужеземке?

Но прежде чем Шетри успел ответить, вперед вышел Рукуэи.

— Я вижу лицо труса, который живет, в то время как воины гниют, — выкрикнул он. — Я чую вонь того, кому подобает есть лишь навоз!

— У мертвецов плохой аппетит, — беззлобно ответил Шетри, вовсе не собираясь вступать в драку с измученным юнцом. Этот агрессивный ужас он видел в столь многих мальчиках, потрясенных смертями отцов, дядей, братьев и стыдящихся жить.

— Боюсь, мой господин, я не столь искусен и отважен, как погибшие, воины. Но я жил, не жертвуя никем, — сказал он, посмотрев на Таксаю и других руна, прежде чем вернуться взглядом к мальчику и добавить: — Даже собой. Если после того, как ты поешь и отдохнешь в моей резиденции, мое общество покажется тебе неприятным, ты сможешь избавить себя от такого неудобства, отправившись дальше.

Сбитый с толку этим мягким откликом, мальчик не нашелся, что сказать. К тому же, как заметил Шетри, он тоже покачивался от усталости, а его ступни были разбиты в кровь. Но предложить ему помощь было бы оскорблением, поэтому Шетри просто сказал:

— Позвольте мне показать дорогу.

И тут к нему подошла женщина средних лет, коснувшись ладонью его руки.

— Какое очаровательное дитя, — сказала она, вглядываясь в ребенка за спиной Шетри и стараясь, чтобы ее голос не дрожал. — Такие красивые глаза.

— Да, — безразличным тоном согласился Шетри, понимая, что она перебирает генеалогические варианты.

Придя к неизбежному заключению, женщина легонько вздохнула.

— Фамильная черта, переданная по материнской линии? — спросила она из-под своей роскошной вуали, ныне порванной и обтрепавшейся.

— Да, — подтвердил Шетри, приготовившись к нападкам, если не к оскорблениям.

Но женщина заговорила с мальчиком, бросившим Шетри вызов.

— Рукуэи, — произнесла она величаво, — волею богов ты пришел к… родичам. Жена этого человека тебе двоюродная сестра — по линии твоего отца.

Вновь повернувшись к Шетри Лааксу, она распрямилась.

— Я — Суукмел Чирот у Ваадаи. А это — мой приемный сын, Рукуэи Китери.

Явное удивление Шетри позволило ей на миг ощутить свое превосходство, но она была реалисткой.

— С вашей стороны было очень любезно нас пригласить. Мы у вас в долгу. Мой приемный сын и я… Нет, — поправилась она, протянув руку к Таксаю, — мы все с благодарностью принимаем ваше гостеприимство — на любых условиях, которые вы соблаговолите выставить.

— Не будет ни долга, моя госпожа, ни даже условий, — сказал Шетри, отрывая взгляд от мальчика, в котором он теперь узнал юную и мужскую версию своей жены. — Скорее соглашение — если вам будет угодно остаться с нами.

— Они поют? — спросил в этот момент Исаак безжизненным, лишенным интонаций голосом, так странно контрастирующим с безупречностью его пения.

Суукмел с беспокойством посмотрела на Шетри.

— Мой шурин любит музыку, — коротко пояснил Шетри, понимая, что для подробных разъяснений она слишком устала.

Но Суукмел Исааку ответила.

— Рукуэи знает много песен. У него задатки поэта, — сообщила она и добавила, щадя самолюбие мальчика: — А также воина.

— Он останется, — сказал Исаак, ни на кого не глядя.

31

Долина Н'Джарр

2072, земное время

Не трусость и не слабость подорвали яростную решимость Рукуэи вернуться на юг и сражаться. Причина была в не имевшем ответа вопросе, который он слышал в ироничном голосе своего мертвого отца: «И кого ты вызовешь на бой? Какое-нибудь рунское стадо?»

Будь у его матери первый ранг или хотя бы второй, Рукуэи сейчас именовался бы Предполагаемым Верховным; но у нее был лишь третий. Имеет ли право сын наложницы сражаться в качестве чемпиона своего народа? Не существовало ни сводных братьев, превосходивших его по рангу и готовых принять наследство, ни какого-либо дяди, который мог служить регентом, пока Рукуэи натаскивали бы, если по закону наследство отошло бы ему. Кто же тогда Верховный? — спрашивал себя Рукуэи, больше не видя вокруг ни измученных женщин и детей, ни незнакомца с младенцем, ни этого странного чужеземца, ни разъеденных ветром холмов, ни узких ущелий, проступивших невдалеке, пока беженцы следовали за Шетри Лааксом через лабиринт оврагов.

«Черные камни, белые кости — цвета покинули этот мир», — думал Рукуэи, в позднем свете второго заката не замечая охры, кобальта и нефрита, видневшихся на изломах пластов. «Ушли танец, красота, закон, музыка», — думал он. Остались дым и голод.

Превозмогая усталость, Рукуэи нашел лишь одну определенность, за которую можно ухватиться. Он был теперь старшим мужчиной своего клана, и на нем лежала ответственность за решение. Суукмел, остальные женщины, дети не могли идти дальше. «Мы останемся с этими людьми, пока госпожа Суукмел не восстановит силы», — решил он, когда его маленький отряд продирался сквозь последний ча'ар к лагерю чужаков.

Думать о том, куда они направятся затем, Рукуэи уже не мог — так же, как и видеть. Ощущая себя слепым, он позволил сильным, бережным рукам провести его в место, где пахло незнакомыми телами. Слишком усталый, чтобы есть, он провалился в сон, глубокий, точно обморок, и не просыпался много часов.

Пробуждение было длительным процессом, а глаза Рукуэи открыл в самом конце. Ощутил пульсирующую боль в ступнях, учуял запах мази под чистыми повязками, услышал гомон на разных языках, увидел яркий дневной свет, прорывавшийся сквозь грязную ткань истрепанного тента.

Не двигаясь, он прислушался к разговорам, звучавшим снаружи, — омерзительной смеси к'сана и руанджи с редкими вкраплениями коммерческого маланджи и обрывками придворного палкирн'ала. Ужасная грамматика и небрежная дикция мигом привели его в скверное расположение духа, усугубившееся яростным утренним голодом юного самца, который только начал набирать рост и мускулы мужчины.

Находясь на пределе терпения, Рукуэи вздрогнул, краем глаза ухватив слева от себя легкое движение, и подскочил, готовый драться — с кем, он понятия не имел, а почему, мог лишь гадать. Мир полон врагов, а все хорошее сгинуло. Но это оказалась лишь женская кисть, подтолкнувшая к нему грубо сработанную миску. Рукуэи уставился на миску, испытывая отвращение от вида желеобразного месива, которое она содержала; затем поднял взгляд по руке к лицу и заморгал, увидев глаза своего отца, живые и насмешливые.

Женщина была юна и беременна, без вуали и одежды.

— Ты похож на мою дочь, — сказала она и откинулась назад, чувствуя себя на земле вполне комфортно и не беспокоясь от того, что находится в палатке наедине с ним. Затем снова легонько подтолкнула тарелку.

Брезгливо скривив рот, Рукуэи отвернулся, но вновь услышал ее голос:

— Жизнь, которую ты знал, кончилась. Придется жить по-новому. Раньше все решали за тебя. Сейчас ты сам должен делать выбор.

Она говорила на к'сане, но его четкость оскверняли сливающиеся гласные руанджи — раздражающий акцент деревенской служанки.

— Ты можешь выбрать ненависть к необходимости выбора или можешь им дорожить. Каждый вариант имеет свои последствия, поэтому нужно выбирать мудро.

Рукуэи уставился на нее, и, к его возмущению, женщина улыбнулась.

— В данный момент нужно выбрать, съесть ли эту ужасную на вид пищу или остаться голодным.

Сев прямее, Рукуэи потянулся за миской — она знала, что так и будет. В конце концов, он обычный мальчишка, постоянно голодный даже при лучших обстоятельствах, а сейчас просто умирающий с голоду. Поднеся миску ко рту, Рукуэи отшатнулся от незнакомого запаха; затем жадными, всхлипывающими глотками опорожнил ее.

— Хорошо, — удовлетворенно произнесла женщина, наблюдая за ним.

— Не так плохо, как я ожидал, — сказал Рукуэи, вытирая рот тыльной стороной кисти.

— Подумай хорошенько над тем, что ты сейчас сказал, — посоветовала она. — Из своего опыта я знаю, что многое оказывается не таким плохим, как я ожидала.

Палатку наполнил запах гнева, но женщина не отреклась от использования доминантного местоимения в его присутствии.

— Здесь каждый из нас делает выбор, — сказала она, — поэтому каждый должен учиться быть суверенной душой: я думаю, решаю. Это не оскорбление в твой адрес или в чей-то еще; Жестом женщина указала на опустевшую миску.

— С солью вкусней, — прозаично сообщила она. — Но соль у нас кончилась.

— Что это было?

— Ты уверен, что хочешь знать? — спросила женщина, расставив уши и с интересом наставив на мальчика глаза его отца.

Помедлив, Рукуэи вскинул голову.

— Зародыши юса'ани, — сказала она.

Ужаснувшись, Рукуэи прижал уши к голове, и его едва не вырвало, но затем он посмотрел в ее глаза и с усилием сглотнул.

— Хорошо, — сказала женщина снова. — Ты понял? Все является выбором — даже то, что ты ешь. Особенно то, что ты ешь!

Она встала и сверху посмотрела на него. Ее лицо было изящной версией его собственного — в этом поколении явно доминировала кровь Китери, как и в предыдущем.

— Здесь джана'ата не едят руна. Мы не оплачиваем жизнь смертью. Выбирай, хочешь ли ты жить за счет других или будешь делать, что должно, дабы следовать законам Матери.

И предоставляя ему подумать над этим без помех, она развернулась и покинула палатку.

Рукуэи был юным и крепким, и его ноги заживали быстрее, чем у его спутниц. Через пару дней он смог выйти из палатки и проковылять вверх по склону ближайшего холма к месту, откуда можно было видеть здешние осколки цивилизации. В течение нескольких дней, одинокий и молчаливый, Рукуэи наблюдал за людьми, живущими в этой прохладной горной долине. Осатанев от такого бесчестия, терзаясь из-за их унижения, он отыскал свою мачеху и говорил, говорил, изливая перед ней свою злость. Она молча слушала, пока Рукуэи не выдохся, затем жестом пригласила его сесть рядом.

— Знаешь, что мне дается хуже всего? — спокойно спросила Суукмел Чирот у Ваадаи. — Правила хорошего тона.

Отстранившись, Рукуэи уставился на нее, приоткрыв рот. Суукмел улыбнулась и вновь притянула его к себе.

— Никто не знает, как правильно есть эту пищу. Я уже трижды проливала на себя яйца кха'ани. Как можно сохранять достоинство, когда альбумил разбрызган по всей шерсти? Неудивительно, что Ха'анала ходит нагой!

Суукмел сказала это, чтобы развеселить Рукуэи, но Таксаю была непреклонна:

— Эта особа расхаживает голой, потому что не умеет себя вести, — фыркнула она из своего спального гнезда. — Взращена в лесу чужеземцами и одичалыми руна!

Это необычное заявление не помешало Рукуэи высказать собственное мнение.

— Недопустимо, чтобы джана'атская женщина разгуливала раздетой, — заявил он, — даже если ее плохо воспитали.

— Ха'анала говорит, что джана'ата должны научиться жить, обходясь лишь тем, что производят сами. Нам придется стать полностью независимыми от руна, хотя она надеется, что этого не случится, и делает все возможное, дабы это предотвратить, — сообщила им Суукмел. Оба, Рукуэи и Таксаю, вытаращили глаза. — Ха'анала учится ткать с помощью ножного ткацкого станка, но пока это ей не удается, поэтому она ходит нагой, какой была рождена…

— Можете себе представить? — воскликнула Таксаю. — Джана'ата-ткачиха!

— Кроме того, Ха'анала говорит, что просто не любит одежду, — продолжила Суукмел. — Но она понимает, что нас это огорчает, а делать фиерно ей не хочется.

— Что такое фиерно? — раздраженно спросил Рукуэи, внезапно придя в ярость из-за руанджского слова.

Его бесила речь чужаков. «Как может хоть что-то иметь смысл, если слова, на которых думаешь, сумбурны и неточны?» — мысленно возопил он.

— Я спросила ее об этом, — невозмутимо сказала Суукмел. — Фиерно означает «грозовое облако», но сама фраза подразумевает: «быть причиной сильной грозы».

— Затевать скандал, — буркнул Рукуэи.

— Удачный образ, — заметила Суукмел, отлично зная Рукуэи. — Мне нравится эта фраза. Она напоминает о моем господине муже, рыскающем по двору после какой-нибудь утомительной встречи и доводящем себя до фиерно…

Она резко замолчала, ощутив, как на сердце словно пролился дождь. Палатка вдруг показалась ей тесной и душной, переполненной, хотя с ней были только Таксаю и Рукуэи.

— Мне надо выйти, — неуверенно произнесла она, — на воздух.

Таксаю опустила уши, а Рукуэи посмотрел на нее с сомнением.

— Да, — сказала Суукмел тверже, потому что они усомнились как в ее мудрости, так и приличии ее манер. — Мне надо пройтись.

— Как Ха'анала может быть моей кузиной? — спросил Рукуэи у Суукмел несколько дней спустя, когда они позавтракали странной, но вполне съедобной пастой, поставляемой семейством Лаакс. — У моего отца не было брата или сестры. И как чужеземец может быть шурином Шетри?

Суукмел заметно напряглась.

— Исаак, конечно, необычен, но поет он превосходно — разве нет?

Перемена темы не осталась незамеченной.

— Я задал бестактный вопрос?

— Бестактный? — повторила Суукмел.

Она знала, что этот день придет, но никак не ожидала, что это случится при таких обстоятельствах. Среди лишенных ранга детей, подраставших в гареме Хлавина, гордость своей родословной не поощрялась, но Рукуэи знал, кто его отец, хотя вряд ли был в курсе того, что Хлавин совершил, дабы стать Верховным. «О чьем бесчестье поведать раньше? — спросила она себя. — Отца или дяди? Невинных нет, если не считать детей мертвецов: Ха'аналы и Рукуэя».

— Не отведешь ли меня к своему месту на склоне холма? — весело спросила Суукмел, вставая с неказистой подушки, благоухавшей горным мхом.

Подойдя к выходу из палатки, она подождала, давая глазам время привыкнуть к свету и взирая вверх, на красочные формы, которые она поначалу приняла за причудливо спроектированные городские стены, окружающие долину.

Рукуэи пристально смотрел на нее.

— Все настолько плохо? — спросил он, тоже поднимаясь на ноги.

— Полагаю, со временем я научусь видеть дальние предметы, вместо того чтобы их воображать, — сказала Суукмел, подтверждая его подозрения. — Шетри говорит, что это не крепостной вал, а горы! По его словам, чтобы достичь вершин, потребовалось бы непрерывно взбираться в течение шести дней. А как далеко место, куда ходишь ты?

— Достаточно далеко для секретного разговора, — ответил Рукуэи.

Покинув палатку, они начали подъем, остерегаясь незакрепленных камней, превращавших восхождение в карабканье, Суукмел пыталась сориентироваться, глядя под ноги, — не в знак подчинения, но чтобы сфокусировать взгляд на сравнительно твердом и близком грунте; Поднимая глаза каждые несколько минут, она пыталась оценить размеры предметов, но всякий раз удивлялась, обнаруживая, что какое-нибудь «дерево» — всего лишь кует, растущий гораздо ближе, чем она полагала, или когда яркое цветное пятно, принимаемое ею за плащ человека, находящегося довольно далеко, внезапно обращалось в бегство, взмывая в разреженный воздух.

— Вещи не всегда такие, какими кажутся, — сказала Суукмел вслух, когда Рукуэи помог ей сесть на ствол рухнувшей тупы.

Переведя дух, она оглядела долину, пытаясь привести в согласие то, что говорили ей глаза, с тем, что, как она знала, было на самом деле.

— В этом свете палатки смотрятся восхитительно, не правда ли? Словно драгоценные камни, искрящиеся на солнце. Интересно, что тут истинное? Красота палаток, наблюдаемых издали, или…

— Бедность, которую они скрывают, — закончил за нее Рукуэи, устраиваясь поудобнее. — Скажи, моя госпожа, что является настолько ужасным, чтобы о нем следовало говорить здесь.

Поначалу эта история казалась эпической поэмой о героях и чудовищах, тюрьмах и побегах, триумфе и трагедии. Суукмел рассказывала о сокрушающем единообразии неизменной традиции, о мире, в котором ничто не значимо, кроме того, что было установлено бесчисленные поколения назад. И она пыталась объяснить отчаяние, происходившее от знания, что ничего не изменить, и страх, что какое-то изменение случится: ужас перед неведомым и затаенное стремление к нему, боровшиеся в сердцах столь многих.

Захваченный этой повестью, Рукуэи далеко не сразу понял, что безымянный — это Супаари ВаГайджур; что сей изменник был его дядей — по браку с Джхолаа Китери, родившей ему дочь; что эта дочь ныне взрослая и беременна от Шетри Лаакса вторым ребенком; что глаза Ха'аналы похожи на его собственные, потому что у них общий дед. И прошло еще больше времени, прежде чем он уразумел, что Суукмел повествует о том, как Хлавин Китери сделался Верховным…

— Ты говоришь, что их убил мой отец? — вскричал Рукуэи. — Убил их всех? Собственную родню?

Он встал и шагнул в сторону — не высокий, но тощий и нескладный. Такой юный, подумала Суукмел. Такой юный…

— Я не верю! — настаивал Рукуэи, хвостом очерчивая вокруг себя круг защиты. — Это невозможно. Он бы никогда…

— Он сделал это. Сделал, мой родной! Постарайся понять! — я в таком же отчаянии воскликнула Суукмел. — Твой отец был точно молния в ночи: прекрасный, опасный, внезапный. Его вынудили! Они убивали его! Его упрятали за стены, более высокие, чем эти горы, — сказала она, махнув рукой на огромные скалы, понятные ей лишь наполовину. — Они заставили его умолкнуть, и он умирал! Умирал от молчания! Думай о музыке, которую он сочинял для тебя и других своих детей! Слушай ее в своем сердце! И знай, что она бы в нем погибла, если бы не…

Рукуэи осел на землю, точно ребенок, которым он, собственно, и был. Не стихавший в долине ветер гудел в его ушах, принося с собой пронзительный смех детей, гонявшихся друг за другом среди палаток, крики женщин, песни мужчин — обычный гвалт деревни, живущей повседневной жизнью. Глухой к этому веселому шуму, Рукуэи издали видел то, к чему была слепа Суукмел: нищету, скудость средств существования, неприкрашенную бедность, для которых пока не существовало слов ни в одном из рунских наречий, потому что никогда прежде на Ракхате не жили в таких условиях. — Как? — воскликнул он. — Как могло дойти до такого?

Подойдя к нему, Суукмел опустилась рядом на колени. Ощущая стыд и злость, Рукуэи вырвался из ее рук, затем опять вскочил на ноги, все еще гневаясь и страдая, и оставил мачеху, даже не посмотрев на нее, ибо был сыном своего отца и, ощущая в себе такой же заряд, искал сейчас, кого бы ударить. Сбегая вниз по склону, усыпанному каменными обломками, не обращая внимания на падения и порезы, он спешил на голос своей кузины, к маленькой толпе, состоявшей из руна и джана'ата. Ха'анала помогала им возводить — неведомо зачем — преграду через узкую быструю реку, протекавшую по центру долины, и ее странная речь отчетливо звучала сквозь общий гомон.

— Не надо поднимать! Просто пинай камни перед собой! — весело кричала она своему мужу, Шетри, неуклюже ковыляющему с валуном в руках. — Посмотри на Софи'алу! Кати!

Их перворожденная дочь именно это и делала с небольшим камнем, потешно согнувшись пополам, — короткий хвост вздернут в воздух, крошечное лицо сосредоточенно застыло.

— Гляньте, как трудится моя милая! — воскликнула Ха'анала, нагая и фыркающая, точно портовый грузчик, — Хорошая девочка — помогает нам!

Разъярившись, Рукуэи подступил к ней сзади и, ухватив за лодыжку, развернул женщину к себе — так, что она едва устояла на ногах.

— Ты же Китери! — заорал он на нее, на своего отца, на самого себя. — Как смеешь ты унижаться? Ты губишь собственного ребенка! Как ты можешь…

В мгновение ока плохой солдат Шетри Лаакс подмял мальчика под себя и разорвал бы ему горло, если бы Ха'анала криком не остановила его. Взяв мужа за плечи, она отодвинула его в сторону и, опустившись на колени, вопросительно уперлась в Рукуэи глазами, которыми она не имела права… глазами, которым следовало быть мертвыми.

— Мы близкие родичи, — сердито пробурчал Рукуэи, свирепо глядя на нее с каменистого грунта, на который рухнул под весом Шетри. — Твоя мать была сестрой моего отца!

Ее лицо просветлело, сделавшись растерянным, но счастливым. Больше всего на свете Рукуэи хотелось разбить это счастье.

— Мой отец убил твоего, — с жестокой прямотой сказал он, — дважды двенадцать дней назад.

И был рад молчанию, наступившему после его слов, рад, что заставил еще кого-то задохнуться от утраты, рад, что ее лицо обмякло от боли.

— Твой отец умер не один. Равнина Инброкара завалена мертвыми, и когда я в последний раз его видел, мой отец лежал рядом с твоим. Убитый такими, как эти! — закричал он, широко разбросав руки, словно бы обвинял всех руна, окруживших их. — Ты говоришь о выборе. Так выбирай, женщина! Кто умрет, чтобы возродить честь мертвых?

Вокруг не было звуков, кроме их дыхания, гула ветра, далекого рева какого-то горного животного, которому не было дела до важности момента, и тонкого воя Исаака, безостановочно кружившегося на краю толпы.

Положив руку на живот, Ха'анала поднялась на ноги, и при ярком свете дня Рукуэи увидел, что она не полная и лоснящаяся, как полагалось бы при беременности, но костлявая и измученная. Усталым взором она оглядела джана'ата, выбравших остаться в долине Н'Джарр.

— Вариантов не много, — сказала она им. — Выживание или месть. Я выбрала жизнь.

Опустив глаза на Рукуэи, Ха'анала указала на каменистую тропу, уводившую на восток, к проходу между двумя вершинами.

— Там живут другие, кто, подобно тебе, выбрал смерть. Три дня пешего хода по этой дороге. Спроси племянника моего мужа, Атаанси Эрата. В своем лагере они едят хорошо, — сказала она, повышая голос, чтобы все могли ее слышать. — Следовало бы сказать, объедаются. Они выбрали смерть. Они мстят за свои потери и за смерть платят смертью, и они умрут окровавленными, но с полными животами. Тебя там охотно примут, кузен. А я буду чтить наших мертвых, продолжая жить и уча тех, кто захочет слушать, что доблесть именно в таком выборе.

Вой Исаака опустился до стона, к которому добавилось поскуливание младенца-джана'ата, отнятого от груди. Присев рядом с Рукуэи, Ха'анала прижалась к его голове своей и, обхватив тонкой рукой его плечи, притянула к себе.

— Наши отцы мертвы, — прошептала она, когда мальчик заплакал. — Мы — нет. Живи со мной, кузен. Живи…

Завороженные этой драмой, жители поселка стояли, раскачиваясь или просто глазея, пока Шетри не увел их прочь. В конце концов здесь не осталось никого, кроме двух родичей и Исаака, постепенно замедлявшего свое кружение.

Став старше, спокойней и менее уязвимым к суматохе, если ее быстро брали под контроль, Исаак не понимал и даже не замечал эмоций, обуревавших его сестру и ее кузена. Но он сделал, что мог, дабы внести четкость.

— Я хочу что-то сказать, — громким, лишенным интонаций голосом объявил Исаак. На Рукуэи он не смотрел и, безусловно, не стал бы приближаться ни к кому, настолько явно непредсказуемому, но обращался Исаак именно к нему. — Твоя работа — это учить песни. — Он подождал с минуту, затем добавил: — И учить им.

Тишина сохранялась, поэтому Исаак смог закончить.

— Когда-нибудь я научу тебя одной, — сказал он мальчику. — Она еще не готова. Можешь уйти на время, но возвращайся назад.

* * *

«Джордано Бруно»

2084, земное время

— Я оставался с Ха'аналой и моей мачехой, Суукмел, пока мне не исполнилось четырнадцать; — расскажет Рукуэи Китери Эмилио Сандосу много лет спустя. — Я учился петь вместе с Исааком, а время от времени он делал крайне необычные заявления. Я стал доверять его… суждениям. Исаак был очень странным, но он был прав: я рожден, чтобы учить песни и учить им. Почти пять лет я провел, скитаясь по горам Гарну, — мне нужно было услышать и запомнить рассказ каждого джана'ата, пережившего эти последние дни. Я жаждал колыбельных песен и рассказов. Я хотел понять законы, политику, поэзию, желал сохранить хотя бы крохотную частицу интеллекта и искусства мира, погибшего на моих глазах.

— Но все-таки ты вернулся в долину, — сказал Сандос. — К Ха'анале и Исааку.

— Да.

— И к тому времени Исаак был готов позволить тебе услышать найденную им музыку.

— Да.

Исаак встретил Рукуэи на выходе из ущелья. Как всегда голый, с рваным зонтиком над головой, он не взглянул на Рукуэи, не поприветствовал его, не спросил о его странствиях. Он просто стоял на пути.

— Я знаю, зачем ты здесь, — наконец сказал Исаак. — Ты вернулся, чтобы научиться этой песне. — Пауза, — Я нашел для нее музыку. — Еще одна пауза. — Но у нее пока нет слов.

В его голосе отсутствовали эмоции, но, понукаемый каким-то внутренним смятением, вызванным неустраненным беспорядком, Исаак начал кружиться, гудеть, хлопать в ладоши.

— Что случилось, Исаак? — спросил Рукуэи, к тому времени уже многое узнавший о чужих страданиях.

Кружение резко прекратилось, и Исаак закачался, тряся головой.

— Музыку нельзя петь, если у нее нет слов, — сказал он затем. — У песен есть слова.

Рукуэи, научившийся любить необычного брата своей кузины, хотел его утешить.

— Я найду слова, Исаак, — пообещал он.

Это была клятва, данная в юности и неведении, чтобы сдержать ее в зрелости и полном разумении. И Рукуэи Китери ни разу о ней не пожалел.

32

«Джордано Бруно»

Октябрь 2078, земное время

— Смотрите, что они сделали, — выдохнул Джозеба Уризарбаррена сперва с ужасом, а затем с горестью, когда на экран стали поступать снимки. — Смотрите, что они сделали.

— Боже, — прошептал Джон Кандотти, — как красиво…

— Красиво — воскликнул Джозеба. — Сколько людей заплатило за это своей жизнью? — сердито спросил он, указывая рукой на экран.

И замолчал, испугавшись, что Сандос это услышит и сочтет обвинением в свой адрес. Но лингвист был погружен в работу, сидя на дальнем конце судового мостика и прослушивая радиопередачи, которые они теперь могли принимать напрямую.

— Джозеба, что ты говоришь! — возмутился Джон. — Это же здорово! Это… это…

— Это катастрофа! — свирепо буркнул Джозеба, трясясь от бессильного гнева. — Разве не видишь? Они полностью подорвали экологию. Все изменилось! — Он встал и в отчаянии отвернулся от экранов. — Земледелие! — простонал он, схватившись за голову. — Еще одна планета отправилась к дьяволу…

— По-моему, это симпатично, — вежливо заметил Нико, обращаясь к Шону Фейну, который тоже стоял, прислонившись к перегородке, и смотрел, как бортовой компьютер обновляет и перекрашивает картинки на многочисленных дисплеях — снимок за снимком.

— Ты прав, Нико, — сказал Шон. — Так и есть.

Сперва затуманенные, затем обретая четкость и яркость, возникая из-за пелены атмосферы и прерывистой завесы облаков, составные изображения Ракхата, открывшегося после вхождения «Джордано Бруно» на орбиту снижения, трансформировались: невозделанный рай сделался настоящим садом. Наиболее обширные изменения произошли в средних широтах северного полушария, где южные города самого крупного континента, впервые распознанные Джимми Квинном, Джорджем Эдвардсом и Марком Робичоксом сорок лет назад, располагались на побережье и реке. Накладывая старые картинки на новые, еще можно было различить контуры городских центров. Но там, где некогда простиралась девственная саванна, джунгли, болото или горный лес, ныне лежало изящное кружево плантаций: колоссальные цветники, выполненные, точно кельтские драгоценности, в виде перекрывающихся, сцепленных узлами узоров, — земледелие, геометрия и артистизм в грандиозном масштабе.

— Вглядитесь в это, — негромко процитировал Шон Фейн, вспомнив описание «Келлской книги», сделанное ученым двадцатого века, — и вы проникнете в самый храм искусства. Вы различите замысловатости столь деликатные и тонкие, до того полные узлов и соединений, с такими яркими и свежими красками, что сможете сказать: это работа ангелов, а не людей.

— Наверно, для своих планировок они использовали спутниковые снимки, — прозаично заметил Франц Вандерхелст. — Не думаю, что такое можно осуществить, не видя все это сверху.

— Возможно, — сказал Карло. — Но даже с веревками и кольями можно сделать немало. Простые геодезические приборы — Перегнувшись через обширное плечо Франца, он проследил за извилистой линией горы, образовывавшей шаблон для пышного террасирования. — А кое-что в этом дизайне идет прямиком из геологии.

Он повернулся к Сандосу, который, забившись в угол и не замечая картинок, сосредоточенно вслушивался в радиоболтовню. Чтобы привлечь его внимание, Карло помахал рукой.

— Взгляните на эту новую съемку, Сандос. Что вы об этом думаете? — спросил он, когда тот снял наушники.

Поднявшись, Сандос со стоном потянулся, затем присоединился к Дэнни, Шону и Нико, стоявшим у самой стены, откуда можно было видеть все экраны разом.

— Боже, — ошеломленно произнес он. — Наверно, джана'ата в конце концов решили, что разведение овощей — не так уж плохо.

Некоторое время он завороженно следил, как последовательно сменяющиеся снимки прибавляют в разрешении, показывая в схемах композиций все больше деталей.

— А как это выглядит в инфрасвете?

Джозеба подошел к дисплею «ложного цвета».

— Еще хуже! Взгляните на тепловую характеристику городов. — Он вывел на экран наложение со сравнительными данными, взятыми из библиотеки «Стеллы Марис». — Бог мой. И что это может быть? Тридцатипятипроцентный прирост населения — за два поколения!

— Не преувеличивай, — возразил Дэнни, сделав мысленную оценку. — По моим прикидкам, тепловая прибавка ближе к двадцати девяти процентам — в целом. И нельзя утверждать, что это из-за роста населения. Возможно, изменилась индустриальная база…

— Но послушайте, — сказал Карло. — Вдоль рек возникли новые поселения. И стало больше дорог.

Которые, как он заметил, подстраиваются под особенности местности. Непохожие на дороги римлян, проложенные напрямик из пункта А в пункт Б, но, тем не менее, дороги. Бизнесу это на пользу, подумал Карло.

— В радиоданных есть что-то интересное? — спросил он у Сандоса.

Эмилио покачал головой.

— Торговые котировки, анализ рынка. Прогнозы погоды; урожайность, графики отгрузок. Бесчисленные объявления о встречах! Всё на руандже, — сказал он, протяжно зевнув. — Мне нужно прерваться. От всего этого меня клонит ко сну.

— По-прежнему никакой музыки? — спросил Дэнни Железный Конь.

— Ни одной ноты, — подтвердил Эмилио, покидая мостик.

Почти всю работу по переводу выполнял сейчас он, но у Дэнни была задача потрудней: имелись десятки радиопередач, отправленных с Ракхата — через «Магеллан» — на Землю, копии которых затем переслали на «Бруно»; их требовалось увязать с сообщениями «Магеллана», перехваченными «Бруно» во время полета, и тем, что они сейчас слышали напрямую. Эмилио совершенно запутался в этих временных последовательностях, но Дэнни, похоже, был способен с ними совладать. В содержании передач произошли существенные сдвиги, на что указывала лексика, которую Эмилио прежде не слышал и о смысле которой мог лишь догадываться — и конечно, принимались только обрывки передач. Но даже они демонстрировали ободряющее смешение языков, сообщений, и Эмилио начал думать, что и в самом деле что-то изменилось к лучшему.

Он понятия не имел, на что может указывать нынешнее отсутствие к'сана, и столь же плохо понимал, что означает это принятие земледелия, поэтому, оставив позади разгорающийся спор Джозебы и Дэнни об индустриальном развитии, Эмилио направился в камбуз. Наливая кофе, он услышал за спиной предупреждающий кашель Джона.

— Спасибо, — сказал Эмилио, оглянувшись через плечо. — Но мне сейчас получше, Джон.

— Ага. Я заметил. Но не хочу пугать тебя, если этого можно избежать. — Джон не входил в тесную комнатку, стоял в проеме. — Как я понял, на наши призывы — никаких откликов. Верно?

— Да.

Эмилио развернулся, держа чашку обеими руками. А заговорил уже интонациями Шона:

— В ожидании худшего есть и приятная сторона: когда это происходит, радуешься, что был прав.

— Знаешь, она ведь могла не слушать, — сказал Джон. — Я имею в виду, она ж не ждет визитеров, так? Возможно, она все еще жива.

— Возможно.

А может, сломался ее компьютерный блокнот. Или потерян, или его украли. Или она могла просто сдаться, перестав им пользоваться. Посмотри правде в лицо, сказал себе Эмилио. Она мертва.

— Шансы, что София выживет, были весьма хилыми, — произнес он вслух и, отнеся к столу свой кофе, опустился в кресло.

Последовав за ним, Джон сел напротив.

— Полагаю, ей сейчас за семьдесят. Эмилио кивнул.

— Что примерно на тридцать лет меньше того, на сколько я чувствую себя. — Он снова зевнул. — Господи, как я устал. Стоило забираться в такую даль, чтобы слушать отчеты об урожаях.

— Странно, — сказал Джон. — Если бы вместо музыки мы услышали вот это, то и в первый раз вряд ли бы сюда полетели.

Эмилио соскользнул вниз, пока его голова не легла на спинку кресла, а подбородок не уперся в грудь.

— Не-а, мы бы полетели, — возразил он, улыбнувшись тому, что Джон неосознанно употребил иезуитское «мы». — Вероятно, я убедил бы себя, что графики отгрузок — это молитвы. — Эмилио закатил глаза. — Религия есть принятие желаемого за реальность обезьяной, умеющей говорить!.. Знаешь, что я думаю? — риторически спросил он, пытаясь отвлечься от мыслей о еще одной смерти. — Происходят разного рода случайности, а мы превращаем их в предания и зовем Священным Писанием…

Джон молчал. Вскинув взгляд, Эмилио увидел его лицо.

— О господи. Извини, — сказал он, устало приподнимаясь. — Эмилио Сандос — ядовитая отрава! Не слушай меня, Джон. Просто я устал, раздражен и…

— Знаю, — сказал Джон, сделав глубокий вдох. — И готов признать, что у тебя черный пояс по боли и страданиям. Но ты не единственный, кто устал, не единственный, кто раздражен, и не единственный, кто хочет, чтобы София была жива! Постарайся об этом помнить.

— Джон! Прости меня, пожалуйста, — крикнул Эмилио, когда Кандотти направился к выходу.

— Боже, — уныло прошептал он, оставшись один. Упершись локтями в стол, Эмилио сжал чашку обеими кистями, оснащенными скрепами, и уставился в нее. «Какой сейчас год? — подумал он невпопад. — И сколько, черт возьми, мне лет? Сорок восемь? Девяносто восемь? Двести?»

Спустя какое-то время Эмилио осознал, что на черной неподвижной поверхности напитка видит свое отражение: худой лик, травленный скверными годами, — свидетельство боли. Ничто из того, что он мог сказать, не поколебало бы веру Джона — Эмилио это знал, но тем не менее поежился, откинувшись в кресле.

— Отличная игра, приятель, — вздохнул он.

Ненавидя себя, Джона, Софию и всех остальных, кого смог вспомнить, Эмилио вернулся мыслями к работе, пытаясь отвлечься. Ему пришло в голову, что пора прекращать просто слушать перехваченные радиосигналы, а нужно выискивать изменения в языке, прокручивая их на повышенной скорости. «Почему я раньше об этом не подумал?» — удивился он. Сколько времени потрачено впустую…

Ударившись головой о поверхность стола, он очнулся от минутного забытья, открыл глаза и увидел перед собой чашку кофе. Но руки будто налились свинцом, сделались слишком тяжелыми, чтобы за ней потянуться. «В любом случае кофеин не поможет, — подумал он, слегка распрямляясь. — Время для волшебных таблеток Карло».

Эмилио не первый раз принуждал себя жить в таком режиме; он давно обнаружил, что может функционировать вполне неплохо при трех или четырех часах сна в сутки. Чувствовал себя при этом мерзко, но здесь не было ничего нового. Не обращай внимания, сказал он себе. Привыкай, что в глазах жжет, а голова трещит. Не то чтобы ты забудешь об усталости, страхе, горе, гневе или тебе станет лучше и легче. Но вопреки всему ты должен работать. Просто оставайся на ногах, продолжай двигаться…

«Потому что, если присядешь на минуту, — подумал Эмилио, просыпаясь вновь, — если позволишь себе передышку… Но ты этого не сделаешь. Продолжай трудиться, потому что в противном случае вступишь в город мертвых, в некрополис, находящийся внутри твоей головы. Так много мертвых…»

…Он старался их распрямить, подготовить трупы к погребению. Была ночь, но отовсюду лился лунный свет, и тела казались почти красивыми — волосы Энн, серебряные в сиянии луны. Темные и блестящие конечности маленькой сестры мальчика Додота — тонкие и хрупкие — ее безупречный крохотный костяк — открытый и прелестный, но такой печальный, такой печальный… Если не считать, что ее страдания кончились и теперь она вместе с Богом.

И вот это хуже всего, знал он в своем сне. Если Бог — враг, то даже мертвым грозит опасность. Все, кого ты любил, могут сейчас находиться с Ним, а Ему доверять нельзя, Его нельзя любить. «Все, что живет, умирает, — говорил ему Супаари. — Было бы расточительством их не есть». Но город опять пылал, везде ощущался запах горелого мяса, и это был не лунный свет, это был огонь, и всюду лежали джана'ата, и они были мертвы, все мертвы, так много мертвых…

Кто-то тряс его. Эмилио проснулся, ловя ртом воздух, все еще чуя вонь.

— Что? В чем дело? — Он распрямился, не понимая, где находится, ощущая ужас. — Что такое? Я не спал! — солгал он, сам не зная зачем. — Какого черта…

— Эмилио! Проснись! — Возле него стоял ухмыляющийся Джон Кандотти, а его лицо светилось, точно хэллоуинская тыква. — Угадай, какие новости!

— О господи, Джон, — простонал Эмилио, снова откидываясь в кресле. — Не морочь мне голову…

— Она жива, — сказал Джон.

Эмилио уставился на него.

— София жива. Десять минут назад Франц наконец связался с ней по радио…

Сандос был уже на ногах, спеша мимо Джона к мостику.

— Подожди, подожди! — воскликнул Джон, хватая его за руку. — Успокойся! Она уже отключила связь. Все отлично! — заверил он, сияя, забыв об их недолгом отчуждении. — Мы ей сказали, что ты спишь. Она засмеялась и сказала: «Типично для него!» И прибавила, что ждала от тебя вестей почти сорок лет и может подождать еще несколько часов, поэтому не следует тебя будить. Но я знал, что ты меня убьешь, если не подниму тебя, поэтому я здесь.

— Значит, она здорова? — спросил Эмилио.

— Очевидно. Говорила она бодро.

На минуту Эмилио привалился спиной к перегородке, закрыв глаза. Затем направился к радиопередатчику, предоставив Джону Кандотти следовать с блаженной улыбкой за ним.

* * *

Когда Сандос пришел на мостик, все толпились у входа, наблюдая, как Франц во второй раз устанавливает радиоконтакт.

— На каком языке она говорит? — спросил Эмилио.

— В основном на английском, — доложил Франц, грузно поднимаясь и уступая Сандосу пульт. — Кое-что на руандже.

— Сандос? — услышал он, опустившись в кресло.

Звук ее голоса отозвался в Эмилио толчком: тембр был более низким и скрипучим, чем ему помнилось, но красивым.

— Мендес! — воскликнул он.

— Сандос! — повторила София, и ее голос дрогнул. — Я думала… мы никогда…

Задавленное чувство прорвалось сквозь барьеры, которые оба до этого мига считали непреодолимыми, но всхлипывания вскоре сменились смехом, смущенными извинениями и наконец радостью, и они — словно не было долгой разлуки — принялись спорить, кто из них расплакался первый.

— Как бы то ни было, — сказал Эмилио, позволив ей победить, — почему ты, черт возьми, жива! Я уже прочитал по тебе каддиш!

— Боюсь, ты напрасно потратил время на заупокойную молитву…

— Ну и ладно, — произнес он небрежно. — Все равно отсутствовал minyan.[34]

— Minyan… только не говори, что владеешь и арамейским! Кстати, сколько языков ты теперь знаешь?

— Семнадцать. Я слегка нахватался в баскском и научился быть грубым с африкандерами.

Тут помехи пошли на спад, но не настолько, чтобы Эмилио чувствовал себя так, будто они — каким-то безумным образом — лишь старые приятели, болтающие по телефону.

— Но не арамейский, увы. Простоя заучил эту молитву наизусть.

— Мошенник! — воскликнула София, заливаясь знакомым хрипловатым смехом, уже свободным от слез.

Он закрыл глаза, стараясь не благодарить Бога, что ее смех не изменился.

— Итак, Дон-Кихот, — говорила София, — ты прилетел меня спасать?

— Конечно же нет, — с негодованием ответил Эмилио, пораженный тем, как замечательно звучит ее голос. Как весело… — Я заскочил на чашку кофе, А что? Тебя нужно спасать?

— Нет, не нужно. Но от кофе и я бы не отказалась, — призналась София. — С последнего кайфа прошло столько времени!..

— Что ж, мы привезли его много, но, боюсь, он без кофеина.

Наступило потрясенное молчание.

— Прости, — уныло произнес Эмилио. — Никто не согласовывал со мной накладные.

Молчание нарушили тихие возгласы ужаса.

— Это была канцелярская опечатка, — сказал он с искренней болью. — Мне вправду очень жаль. Я казню каждого, кто виновен в этом. Мы насадим их головы на колья…

София начала смеяться.

— О, Сандос, я всегда тебя любила.

— Нет, не любила, — обиженно сказал он. — Ты меня возненавидела, лишь только завидев.

— В самом деле? Значит, я была дурой. А насчет кофеина ты пошутил, правда? — осторожно спросила она.

— Разве я когда-нибудь шутил о подобных вещах?

— Только если считал, что я на это попадусь.

Ненадолго повисла пауза, а когда София вновь заговорила, в ее голосе слышалось спокойное достоинство, всегда восхищавшее его:

— Я рада, что выжила и могу с тобой опять говорить. Все изменилось. Руна теперь свободны. Ты был прав, Сандос. Ты был прав с самого начала. Бог хотел, чтобы мы сюда пришли.

Позади него раздались голоса других, бурно реагировавших на сказанное ею, а Эмилио ощутил, как Джон сдавил ему плечи, и услышал его яростный шепот:

— Ты слышал это — ты, придурок! Слышал?

Но его собственные глаза, казалось, сбились с фокуса; Эмилио обнаружил, что ему трудно дышать, и потерял нить разговора, пока опять не услышал свое имя.

— А Исаак? — спросил он.

Молчание наступило столь резко и тянулось так долго, что Эмилио, повернувшись в кресле, посмотрел на Франца.

— Связь в порядке, — тихо сказал Вандерхелст.

— София? — позвал Эмилио. — Последнее, что мы слышали: Исаак был очень юным. Я не хотел…

— Он давно меня оставил. Исаак… Он ушел много лет назад. Ха'анала последовала за ним, и мы надеялись… Но никто из них так и не вернулся. Мы столько раз пытались их разыскать, но война длилась очень долго…

— Война? — спросил Дэнни, но Сандос уже говорил:

— Все в порядке. Все в порядке, София. Что бы ни случилось…

— Никто не ожидал, что она затянется настолько! Ха'анала… О, Сандос, это слишком сложно. Когда ты спустишься? Я все объясню, когда ты доберешься до Галатны…

Эмилио словно ощутил удар в живот.

— Галатны? — спросил он почти неслышно.

— Сандос, ты там? О, бог мой, — выдохнула она, сообразив. — Я… я знаю, что с тобой тут произошло. Но все изменилось! Хлавин Китери мертв. Они оба… Китери мертв… много лет, — произнесла София затухающим голосом. Но затем заговорила твердо: — Теперь во дворце — музей. И я живу здесь… просто еще один кусочек истории.

Она умолкла, а Эмилио пытался думать, но на ум ничего не приходило.

— Сандос? — услышал он ее голос. — Не бойся. К югу от гор Гарну нет никаких джанада. Мы-и-ты-тоже в безопасности здесь. Честное слово… Сандос, ты там?

— Да, — сказал он, беря себя в руки. — Я тут.

— Когда ты сможешь спуститься? И сколько вас?

Вскинув брови, он повернулся к Карло и спросил:

— Через неделю?

Карло кивнул.

— Через неделю, София. — Он прокашлялся, пытаясь звучать уверенней. — Нас восемь, но пилот корабля останется на борту. Вниз спустятся четыре иезуита и два… бизнесмена. И я.

Она пропустила подтекст.

— Вам нужно приземлиться юго-восточнее Инброкара, чтобы не повредить огороды. Ты видел их? Мы зовем их робичоксами! Проводятся конкурсы на самые красивые и действенные проекты, но без призов, поэтому никто не делается пораи. Я пришлю за вами эскорт. Опасности нет, но мне уже трудно ходить, а найти дорогу сквозь огородные лабиринты невозможно, если ты не рунао… Только послушай меня! Я слишком долго прожила с руна! Сипадж, Мило! Кое-кто всегда так болтал? — смеясь, спросила София. Сделав паузу, она перевела дух и сбавила темп. — Эмилио, не жди, что я такая же, какой была. Я теперь старуха. Я — развалина…

— А разве не все мы? — спросил Эмилио, уже вполне владея собой. — И если ты развалина, — прибавил он мягко, — то роскошная… Мендес, ты будешь Парфеноном! Главное — ты жива, невредима и благополучна.

Он вдруг обнаружил, что говорит искренне. В данную минуту лишь это и имело значение.

33

Ракхат

Октябрь 2078, земное время

Потом София поговорила с обладателем приятного итальянского голоса насчет товаров и обсудила с пилотом координаты и траекторию полета. Предварительно наметили посадить катер у реки Пон, но договорились ежедневно выходить на связь для вопросов и согласований, пересмотров и корректировок. Неловкое прощание с Сандосом, а затем… она снова оказалась на Ракхате — одна, в тихой комнате, схороненная вместе со своими воспоминаниями, вдали от суеты и болтовни.

Теперь во Дворце Галатны не было зеркал. Без каких-либо напоминаний о реальности, которую Сандосу предстоит узреть, София Мендес могла — на какое-то время — представлять себя стройной и энергичной, ясноглазой и полной надежд. Надежды, по крайней мере, остались… Нет, осуществились. «Бывают справедливые войны, — подумала она. — И искупительные жертвы… О, Сандос, — подумала София. — Ты вернулся. Все это время я знала, что ты вернешься…»

(Вернешься.)

— «Исаак, — вспомнила она, цепенея. — Ха'анала».

София долго сидела без движения, собирая все, что хранилось в душе. Это смелость, спрашивала себя она, или же глупость: открывать свое сердце холодному ветру и вновь ждать день заднем, не получая ответа, — покуда не увянет надежда?

«Как я могу не пытаться?» — спросила себя София. И поэтому попыталась еще раз.

— Прочти это, — сказал Исаак.

Оно ждало его, как ждали помногу лет прочие обращения. По утрам он всегда первым делом проверял файл своей матери, потому что проверка была его правилом, но никогда не отвечал. Ему было нечего сказать.

В похожих обстоятельствах другой человек разделил бы со своей сестрой душевную боль этих посланий, где возлюбленных чад умоляли вернуться домой или хотя бы сообщить их матери, что оба они живы. Исаак не понимал, что такое душевная боль. Или сожаление, или тоска, или взаимная преданность. Или гнев, или обманутое доверие, или предательство. У таких понятий не было четкости. Они включали в себя предположения о поведении других, а у Исаака таких предположений не было.

Письма Софии всегда были адресованы им обоим, несмотря на все, что произошло за эти долгие годы — с тех пор, как они покинули лес. Прочитав последнее, Ха'анала аккуратно закрыла блокнот.

— Исаак, ты хочешь вернуться? — Нет.

Он не спросил: «Вернуться куда?» Это было не важно.

— Наша мать этого хочет. Последовала короткая пауза.

— Она уже старая, Исаак. Она может умереть.

Для него это не представляло интереса. Поднеся руки к самым глазам, Исаак принялся строить из пальцев фигуры. Но даже сквозь пальцы он видел Ха'аналу, глядевшую на него.

— Я не вернусь, сказал он, опуская руки. — Они не поют.

— Исаак, послушай меня. Наша мать поет. Твой народ поет. Она сделала паузу, затем продолжила:

— Там есть и другие из твоего вида, Исаак. Они опять прилетели…

Вот это его заинтересовало.

— Музыка, которую я нашел, правильная, — произнес он не с торжеством или удивлением, но констатируя: из туч идет дождь, ночь следует за днем, эта музыка — правильная.

— Они могут не остаться тут, Исаак. А наша мать, возможно, отправится с ними. — Пауза. — Туда, откуда прилетел ваш вид. — Длинная пауза, чтобы он это услышал. — Исаак, если наша мать решит вернуться на Землю, мы никогда больше ее не увидим.

Он похлопал пальцами по щекам, по гладким местам, где не растут волосы, и начал гудеть.

— По крайней мере, тебе следует с ней попрощаться, — настаивала Ха'анала.

В слове «следует» не было четкости. Исаак обдумал «следует», но обнаружил в нем лишь шум насчет ответственности к другим, обязательств. Он не понимал эмоций, для которых требуется два или более субъектов. Его эмоции несли информацию лишь о его собственном состоянии. Исаак мог быть расстроен, но не кем-то Он чувствовал гнев, но не на кого-то. Испытывал удовольствие, но не благодаря кому-то. Ему не нужны были предлоги. И лишь пение нарушало эту модель. Исаак понимал гармонию: петь с кем-либо. Именно так Ха'анала объяснила свое супружество с Шетри: «Мы в гармонии».

Запрокинув голову, Исаак уставился на ткань палатки, изучая солнечные лучи, заставлявшие светиться каждый пиксел между нитями. Он отказался перебраться в новый каменный дом, потому что палатка была привычной, и ему нравился ее цвет. Она двигалась, но не как листья. Опустив глаза, Исаак увидел, что Ха'анала не ушла, поэтому он протянул руку и дождался, пока на его ладонь ляжет блокнот. Эта палатка была вуалью, которую никто не убирал. Она не пропускала внутрь пыль и листья, если не было сильной грозы. Но и на этот случай у Исаака были припасены палки, которыми он мог проверять здешний прямоугольник, удостоверяясь, что палатка сохраняет правильные пропорции.

Затем: ощущение защелки против его большого пальца, нежная насечка механизма, неизменная геометрия крышки. Жужжание включаемого питания, свечение экрана, клавиатура с ее сомкнутыми рядами. Несколько прикосновений к клавишам, пара слов, и вот она опять — в точности такая, какой он ее оставил, каждая нота безупречна и верна. «Я был рожден, чтобы найти это», — подумал Исаак.

По-своему он был доволен.

* * *

Вдова Суукмел Чирот у Ваадаи больше не имела твердого суждения о том, какой бог управляет ее жизнью.

В юности она склонялась к более традиционным божествам: старым, хлопотливым богиням, бравшим на себя заботу следить, чтобы солнца двигались по надлежащим тропам, реки текли по своим руслам, а ритмы повседневной жизни сохраняли надежность. После своего замужества она стала благоволить к Ингуи, правившей судьбами, ибо Суукмел имела представление о бедах, происходивших из-за невезения, и была благодарна, что ей достался супруг, который ее ценит. В тихом доме Суукмел поселялось много божков: Безопасность, Богатство, Успех, Равновесие. Это была достойная жизнь, приносившая удовлетворение. Суукмел позаботилась, чтобы ее дочери удачно вышли замуж — за людей, отвечавших как личным ее требованиям, так и тем, которые диктовались их родовым статусом и современной политикой. Сама она ценила спокойный успех, искреннее довольство.

Затем, в среднем возрасте, ею управлял Хаос. Хаос танцующий, Хаос поющий. Не богиня, но человек, который одарил Суукмел сокровищем: жизнью, проживаемой с интенсивностью, которая часто пугала ее, но которую она не хотела и не могла отвергнуть. К ней пришла власть. Влияние. Она познала восторг запретного, непредсказуемого. Хаос требовал от нее не смерти Добродетели, но рождения Страсти. Радости. Созидания. Трансформации.

«А сейчас? Кто правит мной сейчас?» — спросила себя Суукмел, глядя, как Ха'анала стремительно покидает палатку своего странного брата. Легкий ветерок принес информацию, подтвердившую ее наблюдение: Ха'анала была в ярости. Незряче миновав Суукмел, ни с кем не заговаривая, она покинула пределы поселка и, коротким кривым когтем подцепив ремни огромной корзины, забросила ее на плечо.

Некоторое время Суукмел просто смотрела на молодую женщину, взбиравшуюся по крутой каменной осыпи, и, затаив дыхание, надеялась, что Ха'анала, ослабленная четвертой беременностью, не упадет. Затем со вздохом поднялась, решив последовать за ней, и подняла свою корзину, а также жесткий старый плащ, тяжелый от воска, грязи и недавнего дождя. Находясь в таком настроении, Ха'анала, похоже, не возражала против атак кха'ани, но Суукмел предпочитала мародерствовать под защитой брезента.

В окружавших долину горах имелось множество каменистых обнажений пород, и эти скалы были излюбленными местами гнездований самого обильного из источников пищи, дозволенной в их поселке. В конце партана, когда интенсивность дождей ослабевала, кха'ани плодились рано и часто, причем в ошеломляющих количествах. Взрослых особей, стремительных и вертких, поймать удавалось редко, но во время сухого сезона их яйца были легкой добычей — кожистые овальные мешочки белка с щедрой добавкой жира; а что питало эмбриона кха'ани, могло поддержать и силы джана'ата, если съесть этого достаточно много. То была однообразная и довольно безвкусная еда, но сытная и проверенная, а время от времени ее разнообразили добычей, более достойной этого термина, но и гораздо более опасной.

— Предупреждаю, — крикнула Ха'анала, почуяв приближение Суукмел, — сейчас я не гожусь для компании.

— А я когда-нибудь требовала от тебя быть компанейской? — спросила Суукмел, подходя ближе. — К тому же, я собираюсь докучать кха'ани, а не тебе.

Вогнав когти в брезент, Суукмел энергично им махнула, отгоняя нескольких кха'ани, затем скользнула под плащ и в желтоватом свете, просачивающемся сквозь ткань, принялась быстро вкатывать в корзину один мешочек за другим, напевая себе поднос.

— Что я должна сделать? — возмущенно спросила Ха'анала; ее голос смешивался с криками кха'ани и для Суукмел, укрывшейся под своим защитным чехлом, звучал приглушенно. — Чего она от меня ждет? Я должна заявиться в Гайджур с Исааком? Знаешь, что она сказала? Все простится. Она меня прощает! Они прощают! Да как она смеет…

— Ты права. Для компании ты не годишься, — заметила Суукмел, смахивая в корзину еще одну гроздь яиц. — Можно узнать, кого ты ругаешь?

— Мою мать! Три раза мы пытались вступить в переговоры, и три раза наших эмиссаров убивали более чем в шести сотнях на от Гайджура, лишь только завидев, — возмущенно сказала Ха'анала, швырнув в корзину очередной мешочек и не обращая внимания на крики и щипки кха'ани, круживших вокруг нее. — И она говорит о доверии! О прощении!

— Если ты нагрузишь корзину еще сильней, то мешки на ее дне полопаются, — заметила Суукмел, выныривая из-под брезента.

Разъяренный кха'ани ринулся в контратаку, и Суукмел с силой хлестнула по нему, после чего взвалила корзину на плечо и поспешно отошла на несколько шагов — к клочку земли, поросшему травой. Маленькие зверьки бдительно охраняли свою территорию, но не отличались хорошим зрением. У каждого свои слабости, подумала Суукмел, сочувствуя родителям своей добычи.

Она уселась, греясь на солнце, ненадолго показавшемся из-за туч, и вынула из корзины несколько мешочков.

— Иди поешь со мной, девочка, — позвала она Ха'аналу. Какое-то время Ха'анала не двигалась, представляя собой для кха'ани легкую мишень, но затем подтащила свою корзину к Суукмел, которая невозмутимо мяла мешочек, чтобы хорошенько перемешать его содержимое. Непростое дело, но она придумала, как управляться с этими штуковинами аккуратно. Тут требуется умелость. Одной рукой сдавливаешь жесткую жилистую оболочку, делая мешочек тугим, и вгоняешь в него коготь второй руки. Затем быстро высасываешь содержимое, стараясь не прикладывать к мешочку чрезмерного давления. Сожмешь слишком сильно, и все лицо будет в альбумине.

— Садись и ешь! — приказала она на сей раз более решительно и перед тем, как сама приступила к завтраку, вручила Ха'анале мешочек.

— Суукмел, я старалась ее понять, — произнесла Ха'анала так, будто ее старшая подруга возражала. — Я старалась поверить, что она не знает о нашем положении.

— София была в Инброкаре, — напомнила Суукмел.

— И сама видела ту бойню. — Ха'анала залпом выпила содержимое мешочка, вряд ли почувствовав его вкус. — Сейчас она знает — даже если не планировала этого с самого начала. Она знает, как нас мало!

— Несомненно, — согласилась Суукмел.

Ха'анала опустилась на траву, образовав треножник из своих ног и хвоста и выпятив перед собой живот.

— И тем не менее она ожидает, что я забуду обо всем, оставлю свой народ и заявлюсь к ней! — воскликнула Ха'анала. — Мы платим жизнями за каждую попытку достичь хоть какого-то взаимопонимания или заключить соглашение!

Протянув руку, Суукмел мягко привлекла Ха'аналу к себе, пока та не легла, опустив голову на колени Суукмел и обернув себя хвостом, словно младенец.

— Может быть, Атаанси, племянник Шетри, прав. Мы глупцы, что продолжаем надеяться…

— Возможно, — допустила Суукмел.

— Но как раз набеги Атаанси и питают их страх! Всякий раз, когда его люди приволакивают в свой поселок рунао, они наедаются на несколько часов и Атаанси — герой…

— А взамен каждого убитого рунао появляется целая деревня, жители которой уверены, что единственный путь к безопасной жизни — это снова начать войну.

— Именно! Спутники слишком далеко на юге, чтобы с них нас можно было увидеть, а выследить нас руна неспособны, но они не глупы! Когда-нибудь Атаанси или другой такой же приведет их за собой в эти долины! Я в этом уверена, Суукмел. И если они нас найдут, то прикончат! Я пыталась и пытаюсь заставить Атаанси понять, что он множит наших врагов быстрее, нежели мы можем рожать детей…

— Атаанси стал заложником собственной политики, дитя мое. Без поддержки ВаПалкирнов он не сможет править, а они будут защищать традиции любой ценой.

Ноги Суукмел затекли, и, крепко взяв Ха'аналу за плечи, она вернула ее в сидячее положение, заметив при этом, насколько узкие, несмотря на позднюю беременность, у Ха'аналы бедра, какой тонкий у нее хвост и тусклая шерсть.

— Нужно признать, что в долине Атаанси матери питаются хорошо, — мягко сказала Суукмел, — и регулярно приносят здоровых детей.

Ха'анала уставилась на Н'Джарр, где тощие женщины с каждым годом рожали все реже, независимо оттого, с кем спаривались.

— Если кому-то хочется уйти, его никто не держит! — отважно объявила она. — Атаанси с радостью примет всех.

— Без сомнения, — откликнулась Суукмел, наблюдая, как тает смелость Ха'аналы.

За последний год тут не родился ни один ребенок, да и прежде рождались редко. Софи'ала была здоровым ребенком, но Ха'анала потеряла ползунка из-за легочной болезни, которую не смогли предотвратить травы Шетри, а еще один ее сын родился мертвым.

— Может быть, Атаанси прав, — почти беззвучно сказала Ха'анала.

— Возможно. И однако, — с удивлением заметила Суукмел, — мы остаемся с тобой, и есть руна, которые остались с нами.

— Зачем? — воскликнула Ха'анала. — Что, если я неправа? Что, если все это ошибка?

— Ешь, — сказала Суукмел, вручая Ха'анале еще один мешочек. — Радуйся достатку и солнечным лучам, когда они появляются.

Но Ха'анала лишь уронила руку на траву — слишком расстроенная и обескураженная, чтобы ее мог приободрить тусклый серебристый свет, пробившийся сквозь плотные северные облака.

— Однажды, очень давно, — снова заговорила Суукмел, — мой господин супруг спросил Хлавина Китери, не мучают ли его сомнения: вдруг то, что он сделал, было ошибкой? Верховный ответил: «Возможно, но это была прекрасная ошибка».

Поднявшись, Ха'анала пошла к краю скал, а ветер теребил ее мех. Тогда Суукмел тоже встала и подошла к ней.

— Дитя мое, я слышала песни многих богов. Глупых, могущественных, капризных, податливых, неуклюжих. Много лет назад, когда ты позвала нас в свой дом, накормила, предоставила кров и пригласила остаться, я слушала, как ты говоришь, что все мы: джана'ата, руна, земляне, — дети Бога столь высокого, что наши ранги и различия для него ничего не значат.

Суукмел окинула взглядом долину, ныне усеянную маленькими каменными домами, наполненную звучанием разных голосов, ставшую домом для руна, джана'ата и диковинного существа, которое Ха'анала называла братом.

— Я тогда подумала, что это лишь песня, пропетая чужеземцами глупой девочке, которая верит чепухе. Но Таксаю была мне дорога, а Исаак был дорог тебе. Я хотела услышать эту песню, потому что когда-то мечтала о мире, где жизнью будут управлять не родословные, не похоть и умирающий закон, но любовь и верность. В этой единственной долине такая жизнь возможна, — сказала она. — Если надежда на такой мир — ошибка, то это прекрасная ошибка.

Упав на колени, Ха'анала уперлась руками в камень. Ее плач был поначалу тихим, но на этом горном склоне они были одни — вдалеке от тех, чью веру могло бы подорвать малодушие лидера. Сейчас было самое время поддаться усталости и тревоге, голоду и грузу ответственности; дать волю тоске по утраченным родителям, скорби по умершим детям и всему тому, что могло бы быть, но не состоялось.

— Рукуэи вернулся, — наконец сказала Ха'анала тихим голосом, прижавшись лицом к животу Суукмел. — Это кое-что значит. Он видел все, везде был. И вернулся сюда. И он остался…

— Иди домой, сердце мое, — спокойно посоветовала Суукмел. — Снова послушай музыку Исаака. Вспомни, о чем ты думала, когда услышала ее в первый раз. И знай, что если мы дети одного Бога, то со временем сможем сделаться одной семьей.

— А если Бог — это лишь песня? — спросила Ха'анала, чувствуя себя одинокой и напуганной.

Некоторое время Суукмел не отвечала. Затем она произнесла:

— Наша задача останется той же.

* * *

— Только послушай их! — изумленно прошептала Тият ВаАгарди. — Могла ты предположить, что джанада способны вот так спорить?

— Совсем как в старые дни, — согласилась Каджпин ВаМасна, — если не считать, что спорят они, а не мы.

Послушав пререкания еще некоторое время, она улеглась на спину и стала смотреть на облака, скользившие над долиной. Самой Каджпин давно уже не требовалось общее согласие, чтобы принять решение, — изъян натуры, которого она больше не стыдилась. Она повернулась к Тият:

— Пожалуй, дадим им время до второго восхода, а после отправимся.

Тият с нежностью посмотрела на подругу. Бывший солдат, уставший от убийств, Каджпин ВаМасна пришла на север одна и с тех пор помогала облегчать жизнь обитателям Н'Джарра обоих видов, совершая набеги на рунские торговые караваны. А Тият в прежние дни была всего лишь служанкой. И хотя даже тогда занимала ответственный пост, время от времени она все еще пряталась в центре стада и восхищалась Каджпин, которая ни перед кем не заискивала, но со всеми ладила. — Когда по общине распространились вести о новых чужеземцах, именно Каджпин предложила пойти вместе с Тият на юг, чтобы доставить в Н'Джарр кого-то из них, и это вызвало фиерно, продолжавшее бушевать по сию пору. Большинству руна наскучило спорить, и они разбрелись в поисках съестного, но джана'ата и близко не подошли к консенсусу.

* * *

— Ха'анала, — говорил Рукуэи. — Я изучил все записи! Да, многое мне непонятно. Слишком много слов и идей, в которые я не могу вникнуть; — признал он. — Но в первый раз чужеземцы прилетали сюда из-за нашей музыки, и сейчас они вернулись. Мы должны их узнать…

— А что, если все разговоры о музыке Бога — чушь? — спросила Ха'анала, стараясь не замечать гудения Исаака, ставшего к этому моменту громче и настойчивее. — Что, если мы неправы…

Тут впервые заговорила Тият:

— Это не чушь! Кое-кто думает…

Она умолкла, застеснявшись, но прятаться устыдилась, тем более при обсуждении этого вопроса. Тият нравилась музыка, которую нашел Исаак; это была музыка, которую она смогла слушать, и эта музыка ее изменила.

— По-моему, нам следует дать послушать ее другим чужеземцам. Обязательно!

— И, возможно, они нам помогут — как посредники, — заметила Суукмел с практичностью, некогда приносившей пользу двум правительствам. — Они смогут вернуться на юг и начать переговоры от нашего имени…

(«УУУУУУУУ»)

— Во-первых, с чего это они согласятся сюда прийти, не говоря уж о том, чтобы нам помогать? — возразила Ха'анала. — София настроила их против нас! Они будут считать нас убийцами, ворами и…

— А им и не нужно соглашаться, — сказал Шетри, бросая взгляд на свою коллекцию наркотиков.

Вскинув уши, Ха'анала воскликнула:

— Похищение — не лучший способ приобретать союзников!

(«УУУУУУУУУУУУУ»)

— Я побывал всюду, кроме юга, — произнес Рукуэи, перекрикивая производимый Исааком шум. — Мне нужно было видеть людей на их территории. Чтобы понять, я должен слышать слова, произносимые свободно…

— Кроме того, — с легким раздражением прибавил Шетри, — у Рукуэи большой опыт по части обмана. Кто лжет убедительнее, нежели поэт, создающий песни из голода и смерти?

Ха'анала сердито посмотрела на него, но не поддалась на попытку ее отвлечь.

— Это безумие, Шетри, — сказала она решительно. — Для тебя и Рукуэи это напрасный риск. Пусть займутся Тият и Каджпин…

(«Уууууууууууууууууууууууу»)

— Для решения проблемы два типа ума лучше, чем один, — произнесла Тият, окидывая собрание кротким взглядом. — А раз так, — сказала она затем, — три еще лучше, поэтому нам нужно заполучить чужеземца.

(«Ууууууууууууууууууууууууууууу..»)

На юго-востоке пламенел желтый свет, но даже когда взошло второе из солнц Ракхата, теплее не стало. Поднявшись, Каджпин зевнула, потягиваясь.

— Держите рты закрытыми, ступни — в ботинках, а руки — в рукавах, — посоветовала она Шетри и Рукуэи. — Если вас разоблачат, тогда Тият и я — конвой, сопровождающий в тюрьму двоих вахаптаа.

— Каджпин умеет обманывать не хуже поэта, — серьезно заметила Тият и за свои старания получила от подруги шлепок хвостом.

— Неудачу можно повернуть к своей выгоде, — сказала Суукмел. И посмотрела на рунского малыша, ерзавшего на ее коленях, сына Тият, напоминавшего свою мать: добродушный, но решительный, когда ему препятствовали. Этот ребенок не усомнится в своем праве сказать «я» каждому, кого встретит. Он всегда будет чувствовать себя равным любой душе — то, чего все ван'джарри желали для своих детей.

— Пусть идут, Ха'анала. Это правильно. Пусть идут.

Прижимая к себе Софи'алу, Ха'анала молчала. Состязание между Ингуи и Адонай, думала она. Судьба против Провидения — там, где Судьба правила столь долго…

Тут она заметила, что Исаак перестал мурлыкать. Как всегда, он был голым, но, казалось, не ощущал холода. А может, не обращал на холод внимания. Короткий миг Исаак смотрел в глаза Рукуэи.

— Приведи сюда кого-нибудь, кто Поет, — вот все, что он произнес.

* * *

Долина Н'Джарр

2085, земное время

— Полагаю, Шетри смог бы остаться неузнанным, но в моем приемном сыне было что-то безошибочно джана'атское, — рассказывала Суукмел Шону Фейну много лет спустя, вспоминая отчет Рукуэи об их походе. — Поэтому они прибегнули к выдумке Каджпин: что Рукуэи — сподвижник Атаанси Эрата, захваченный при набеге на деревню. А Шетри они объявили охотником за головами — человеком, предоставившим полиции свои навыки следопыта в обмен на мясо казненных преступников. Якобы они ведут Рукуэи в Гайджур, на допрос.

Некоторые руна, встречавшиеся им на пути, не упускали случая швырнуть в побежденного и потому неопасного врага камнем или выкрикнуть оскорбление. Другие пытались дать ему пинка, но Тият и Каджпин отгоняли руна с небрежной умелостью, хотя без особого усердия — чтобы их обман не раскрылся. Прежде чем отряд добрался до самого северного из судоходных притоков реки Пон, где они арендовали частную моторную лодку, Рукуэи изведал вкус собственной крови, сочившейся из-под сломанного зуба. Долгое время за ними следовал престарелый рунао. Как-то утром они из любопытства решили его подождать и расспросить.

— Дескать, он и не представлял, что может сделаться таким старым, — вспоминала Суукмел. — Рукуэи это очень растрогало.

— У кое-кого ноют кости, — жаловался старик. — Его дети ушли в город. Пусть джанада заберет этого! — умолял он Тият. — Кое-кто устал от одиночества и болезней.

Тият посмотрела на Каджпин, и обе повернулись к Рукуэи, который уже много лет не ел рунского мяса. Затем Каджпин, вскинув руку, театрально пихнула Рукуэи вдоль дороги.

— Правильно, — громко согласилась Тият, жестом веля старику убраться. — Пусть джанада голодает.

Но Рукуэи почувствовал, что не раскроет обмана, если крикнет бедняге:

— Спасибо. Спасибо за предложение…

И снова споткнулся, когда Шетри ткнул в его спину кулаком.

— Иногда к ним относились с искренней приязнью, — говорила Суукмел Шону. — То там, то тут люди предлагали заночевать или прятали их в сарае, рассказывая Рукуэи и Шетри о каком-нибудь давно умершем джана'ата, который был к ним добр. Но таких было очень, очень немного. По большей части путники наталкивались на равнодушие. Иногда — смутное любопытство; но как правило — вежливое невнимание. На моего приемного сына это произвело сильное впечатление: руна жили собственной жизнью, словно мы никогда не существовали.

— Люди третьего Блаженства в самом деле унаследовали мир, моя госпожа, и потому возомнили о себе, возгордились. А вы, джана'ата, рассеиваете эту иллюзию, — произнес Шон. — Поэтому они притворяются, что вы никогда не были для них важны.

«Джана'ата одиноки, — подумал Шон, — точно божки, чьи приверженцы стали атеистами». И с внезапной уверенностью понял, что сердце Бога разбивает не отпор, не сомнение, даже не грех, но безразличие.

— Не ждите благодарности, — предупредил он. — Не ждите признательности! Они никогда не будут нуждаться в вас снова — так, как нуждались прежде. Через сотни лет вы станете не более чем воспоминанием. Сама мысль о вас будет наполнять их стыдом и ненавистью.

— Тогда мы и вправду исчезнем, — прошептала Суукмел.

— Возможно, — сказал этот суровый человек. — Возможно.

— Но если у тебя нет для нас надежды, зачем ты остался? — спросила она. — Чтобы наблюдать, как мы умираем?

«Возможно», — едва не сказал Шон. Но затем вспомнил своего отца — с глазами, сиявшими неподдельным ликованием, которое любила и разделяла Маура Фейн; качающего головой над каким-нибудь постыдным примером людской способности приносить беды самим себе. «Ах, Шон, мальчик мой, — говаривал Давид Фейн сыну, — нужно быть ирландским евреем, чтоб оценить этот грандиозный прокол!»

Некоторое время Шон Фейн смотрел на бледное северное небо и думал о городе, где жили его предки. Он был иезуитом, давшим обет безбрачия, и единственным ребенком — последним в своем роду. Глядя на морщинистое, серое лицо Суукмел, Шон наконец ощутил сострадание к глупцам, надеявшимся на справедливость и здравый смысл — в этом мире, а не в будущем.

— Мой отец был потомком древних священников, а предками матери были мелкие короли, давно канувшие в Лету, — произнес он. — Тысячу раз их народы Могли исчезнуть. Тысячу раз они едва не уничтожили себя из-за политических споров, убежденности в своей правоте и гибельной неприязни к компромиссу. Тысячу раз они могли стать лишь воспоминанием.

— И тем не менее они живы? — спросила она.

— Были живы, когда я в последний раз видел их, — ответил Шон. — Большего не могу утверждать.

— Значит, и мы выживем, — без особой убежденности сказала Суукмел.

— Черт возьми, почему бы и нет, — пробормотал Шон на английском, вспомнив слова Дизраэли: «Как странно, что Бог выбрал евреев». — Моя высокочтимая госпожа Суукмел, — произнес он затем на своем необычно звучавшем к'сане, — одно я могу сказать с уверенностью. Предугадать, к кому Бог почувствует расположение, невозможно.

34

Ракхат: высадка

Октябрь 2078, земное время

Даже если Шон Фейн и питал иллюзии по поводу того, что на Ракхате все устроено разумно, он утратил их, достигнув почти полного забытья в часы, предшествовавшие высадке экипажа «Джордано Бруно» на планету.

Хотя законы и принципы химии он находил красивыми, физика полетов ему не давалась, и Шон всякий раз ждал, что его природный пессимизм будет вознагражден пылающим крушением летательного аппарата, на котором он обретается. Поэтому для нынешнего события Шон приберег бутылку превосходного виски и последние часы на «Бруно» провел, морально готовясь встретиться со своим Господом и Спасителем, а заодно извиниться перед ним за пары алкоголя в своем предсмертном вздохе.

На первом этапе спуска из космического вакуума доминировали невесомость и холод. Потом был краткий, но благословенный период низкой гравитации и нарастающего тепла, за ним последовал ощутимый разгон. Когда вошли в атмосферу, катер начал вибрировать, а затем взбрыкивать, точно маленькая лодка в штормовом море.

Алкоголь совершенно не помог Шону. Ощущая сухость во рту и тошноту, остаток полета он провел, то умоляя Деву Марию о заступничестве, то бормоча, словно литанию: «Черт, черт, черт», — с закрытыми глазами и вспотевшими ладонями. Как раз когда ему казалось, что хуже быть уже не может, они врезались в стену циклона, оставшегося от последнего тропического шторма, и пока в кабине делалось все горячей, его тело бешено сражалось с собственной вегетативной системой, леденея от ужаса и истекая потом, дабы справиться с жаром.

Вот почему первым человеком с «Джордано Бруно», ступившим на Ракхат, был не Дэниел Железный Конь, возглавлявший миссию, и не Джозеба Уризарбаррена — эколог, страстно желавший увидеть новый мир; не Эмилио Сандос, знакомый со здешними местами и быстрее других среагировавший бы на опасность, и не Джон Кандотти, полный решимости быть рядом с ним — на случай, если вновь стрясется беда; не потенциальный конквистадор Карло Джулиани и не его телохранитель Никколо д'Анджели. Это был отец Шон Фейн из Общества Иисуса, который протолкался в начало очереди и вывалился из катера, как только открылся люк, после чего проковылял несколько шагов и неуклюже рухнул на колени. Его рвало добрых две минуты.

Торжественность момента высадки на чужую планету была скомкана. Но первые слова, произнесенные здесь членом их миссии, были неким подобием молитвы.

— Боже всемилостивейший, — выдохнул Шон, когда его слегка отпустило, — какая постыдная растрата отличного напитка!

Лишь когда Шон сел на пятки, прокашлялся, отплевался и перевел дух, остальные оторвали взгляды от бедняги, чтобы оглядеть высокое плато, находившееся к югу от Инброкара, которое София Мендес рекомендовала им в качестве посадочной площадки.

— Я забыл, — шептал Эмилио Сандос, вместе со всеми отходя в сторону от раскаленного корпуса катера, от вони отработанного топлива — в благоухающий ветер. — Я забыл.

Они рассчитывали прибыть на место раньше, сразу после восхода первого из солнц Ракхата, до наступления палящей жары, державшейся здесь днем, но в это время года погода была особенно неустойчивой, и их высадку дважды задерживали грозы. Наконец Франц обнаружил в тучах разрыв, и Карло решил спускаться — даже несмотря на то, что к моменту их приземления наступит второй закат.

Поэтому они, не планируя того, прибыли на Ракхат в самое красивое время суток, когда хорал дикой природы объявлял о своем существовании невнимательному миру, опьяненному собственной пышностью. К востоку от них дальний ландшафт заслоняла серая пелена дождя, но за ней низко, над самым известняковым откосом, помогавшим держать в узде реку Пон, светили два солнца, словно бы воспламеняя окрестности, заставляя необузданный мир искриться, будто пиратский сундук с сокровищами. Даже небо пламенело, точно опал: желтое, розовое, лиловое, лазурное — цвета одеяния Девы Марии.

— Что это за запах? — спросил Джон у Эмилио, стоявшего рядом с ним.

— Который? — воскликнул Джозеба, при виде панорамы бледно-лиловой саванны забыв про опустошения, нанесенные здешней планете земледелием.

В нескольких шагах от места, где он стоял, кипела жизнь. Почва изобиловала крошечными позвоночными, воздух наполняли летающие создания, кружа на солнце и сверкая пленчатыми крыльями. Ошеломленный обилием новых данных, Джозеба едва сдерживался, чтобы не отмерить на грунте квадратный метр и не приступить к исследованиям тотчас же; ему необходимо было как-то обуздать все это: поделить на группы, приручить, познать.

— Как в парфюмерном магазине! — сказал Нико.

— Но есть один запах, особенный, — уточнил Джон, подыскивая слова. — Похожий на корицу, только… цветочный.

— Изысканный аромат, — подтвердил Карло. — Я его узнаю — в партии товаров, погруженных Консорциумом по контактам на «Стеллу Марис» перед отправкой Сандоса на Землю, имелись ленты с этим запахом.

Эмилио огляделся, затем направился к приземистым кустам, растущим неподалеку. Сорвав похожий на воронку цветок с алыми, как у мака, лепестками, он протянул его Джону, и тот, наклонившись, понюхал.

— Ага, именно этот запах. Как он называется?

— Ясапа, — ответил Эмилио. — А что означает ясапа!

Джон разложил слово на составляющие. Ясапа…

— Из него можно делать чай! — перевел он, торжествуя.

Довольным своим учеником, лингвист кивнул; а тем временем Карло, потянувшись за цветком, поднес его обеими руками к лицу и глубоко вдохнул.

— Этими цветами руна наполняют стеклянный кувшин, заливают водой и ставят на солнце… Слишком сладко, на мой вкус, — сказал Эмилио; — но они еще добавляют к чаю сладкие листья. Если дать напитку постоять, он начинает бродить. И его можно перегнать в некое подобие бренди.

— Как я и предсказывал, — ликующе объявил Карло. — Мы здесь меньше получаса, а вы уже окупили всю экспедицию, — сказал он Сандосу, разглядывая цветок. — Превосходный цвет…

Он умолк, затем яростно чихнул.

— Crisce sant',[35] — нараспев произнес Нико.

Карло кивнул и снова попытался сказать:

— Если этот бренди…

Он замолчал, открыв рот и закрыв глаза, и не на шутку расчихался, а Нико сопровождал каждый взрыв пожеланием «будьте здоровы».

— Спасибо, Нико. Я уже здоров, — сказал Карло. — А бренди такого же цвета? — успел он спросить, прежде чем снова чихнул.

— Боже, — вскричал он, им я не могу сойти на планету простуженным!

— Это из-за цветка, — произнес Шон, скривив губы от приторного аромата.

— Или из-за выхлопных газов катера, — предположил Дэнни.

Изумленно покачав головой, Карло ухитрился продолжить мысль:

— Бренди такого же цвета? Спрос будет огромным…

— Только не привлекайте к своей затее иезуитов, — предупредил Дэнни, когда Карло вновь предался артиллерийскому чиханию, смахивавшему на заградительную пальбу, — Единственный раз попробовав управлять винным заводом, мы потеряли на нем деньги. С другой стороны, было бы забавно создать бенедиктинцам конкуренцию…

Карло тем временем отступал, шатаясь, словно под напором реактивной струи.

— Possa sa'l'ultima![36] — выдохнул он, зажимая ладонями рот. Губы как-то странно онемели. А глаза зудели и слезились.

— Бросьте цветок, — донесся голос Шона.

— Уберите его от лица! — приказал Сандос.

Карло подчинился, но чихание не прекратилось, даже не ослабело, а веки уже опухли, глаза превратились в щелочки…

— Чтобы еще раз, парни, я отправился с вами в турпоездку… — проворчал Джон. — Шон блюет, у Карло аллергия на цветы…

— Патрон, что с вами? — спросил Нико.

Не дождавшись ответа, он повернулся к Эмилио и повторил:

— Что с ним?

И тут все завертелось. Эмилио заорал:

— Анафилактический набор сюда! Бегом! Он умирает!

Карло грохнулся на грунт, при каждом вдохе пытаясь втянуть воздух сквозь быстро сужавшуюся глотку. Дэнни кинулся к катеру — за лекарствами. Эмилио рявкнул Джону:

— Уложи на спину! Начинай реанимацию!

Лицо Карло посинело, и испуганный Нико зарыдал. Шон пытался его успокоить. Скрестив руки на груди, Эмилио расхаживал туда-сюда. Джозеба подхватил ритмичные усилия запустить сердце Карло, когда Джон стал уставать.

— Дэнни, живей! — крикнул Эмилио, когда Железный Конь, с заносом затормозив, упал на колени рядом с безжизненным телом Карло.

— Красный шприц, — напряженным голосом подсказал Эмилио, следя, как Железный Конь роется в наборе. — Да! Вот этот. Прямо в сердце. Мы его теряем…

Но тут лицо Карло стало розоветь, и он с трудом задышал, обходясь без помощи Джозебы. Оцепенев, они молча смотрели» как начинает действовать эпинефрин.

— Господи, — прошептал Джон. — Он же чуть не умер.

— Так, — сказал Эмилио, тоже оживая, — отнесите его в катер и заприте люк — здесь ему опасно находиться.

— Нико, — ровным голосом произнес Шон, — пожалуйста, будь хорошим мальчиком и приготовь для дона Карло место на полу.

Напуганный, но всегда готовый подчиниться прямому приказу, Нико поспешил вперед, чтобы открыть люк грузового отсека, а Джон, Шон и Джозеба понесли Карло в катер.

— Если состояние стабилизуется, значит, обошлось, — говорил Эмилио Железному Коню, пока они шли к катеру. — Но если опять начнет загибаться, попробуй аминофиллин.

К тому времени, когда они снова включили системы катера и фильтры принялись очищать внутренний воздух, Карло очнулся.

— …в атмосфере много пыльцы, других аллергенов и Бог знает чего еще, — услышал он голос Джозебы.

Сандос возразил:

— Нет, это почти наверняка ясапа. Анафилаксия возникает, как правило, при повторном контакте, а этот запах был ему знаком…

В горле как будто застрял комок, заплывшие глаза не открывались, но Карло пытался сесть; кто-то взял его под мышки, поставил на ноги и помог добраться до полетного кресла. Измученный и растерянный Карло прошептал:

— Ничего себе.

— Воистину, — откликнулся Сандос.

Видеть его Карло не мог, но мог представить удивленно покачивающуюся голову и серебряные волосы, падающие на черные глаза.

— В рейтинге достойных спасения, — произнес Сандос, — вы, дон Карло, находились бы в самом конце списка. Как вы себя чувствуете?

— Отвратительно, спасибо.

Карло попытался улыбнуться и был изумлен тем, как странно ощущает свое распухшее лицо. «Наверно, я выгляжу как Франц», — думал он, пока к нему возвращалось зрение, а дышать становилось легче. Затем его точно ударило:

— Ваш сон, Сандос! Помните, вы сказали, что в городе мертвых меня не было…

— Да, и в Гайджур вы тоже не попадете, — сухо сказал Сандос. — Я отправляю вас обратно, на «Бруно». Дэнни полетит с вами в качестве медика — на случай, если вас опять начнет разносить. За пилота будет Джон…

— Сандос, я не для того проделал весь этот путь…

— …чтобы умереть от анафилаксии, — закончил за него Эмилио, — а именно это чуть не случилось. Ясапа цветет круглый год. Вы можете спуститься на планету поздней, если захотите, — возможно, Джону удастся переналадить для вас скафандр. Но сейчас я рекомендую вернуться на корабль. Конечно, решать вам.

— Вы правы, — произнес Карло, поскольку был не из тех, кто долго противится фактам. — Радируйте синьоре Мендес об изменении наших планов и прикажите Францу сесть за дистанционное управление — для подстраховки. По-вашему, бренди из ясапы будут воздействовать на людей так же, как на меня этот цветок? — спросил он. — Придется снабдить предупреждающими ярлыками все, что мы станем экспортировать: пейте на свой риск. Это даже увеличит притягательность! Элемент риска…

— На вас все равно подадут в суд, приятель, — сказал Дэнни. — Сейчас я отведу вас в кабину. Придется еще раз открыть грузовой отсек, но, если запереть вас в носовой части, с вами будет все в порядке. Как только разгрузим снаряжение, вы отправитесь на «Бруно».

Неподалеку, укрывшись в тени известнякового обрыва, несколько охваченных благоговейным страхом путников уже во второй раз прислушивались к пронзительному реву, донесшемуся к ним с равнин, быстро погружающихся в темноту. На этот раз клиновидный аппарат медленно вознесся над зарослями — на потоках пламени, черненным панцирем поглощая слабеющий свет второго солнца. Онемев, они смотрели, как катер, достигнув высоты, позволявшей включить основные двигатели и поменять позиции двигательных раструбов, рванулся вперед, затем заложил вираж и стал набирать высоту. Вскоре вокруг не осталось иных звуков, кроме плеска воды о корпус их лодки, но они не отрывали взглядов от быстро уменьшающейся машины.

— Танцующие ноги Сти, — выругался в сумраке Шетри Лаакс, когда их накрыло выбросом Отработанного топлива. — Что за вонь! Эти люди, должно быть, лишены обоняния.

— Почему они улетели так скоро? — удивилась Каджпин. — Я думала, они дождутся эскорта из Гайджура.

— И что теперь делать? — спросила Тият. — Возвращаться… — Тихо! — прошептал Рукуэи, направив уши в сторону посадочной площадки. — Слушайте!

Сначала был слышен лишь обычный гвалт саванны, заявляющей о себе — теперь, когда пропали зловоние и шум машины чужеземцев.

— Вот! Слышите? — спросил Рукуэи. — Улетели не все!

— Они поют! — прошептала Тият. — Исаак будет доволен.

— Сипадж, Каджпин, надо высаживаться, — озабоченно сказал Шетри. — Мы с наветренной стороны! Рукуэи, а они вообще способны чуять запах?

— Не так хорошо, как мы, но способны. Возможно, следует их обойти, чтобы оказаться с подветренной стороны. — Он уже ничего не видел. — Или дождаться утра.

Раздался всплеск, и лодка закачалась, когда Каджпин стала вытаскивать ее на пологий восточный берег, не дожидаясь, пока еще кто-то выскажет свое мнение.

— Вода теплая! — воскликнула Тият, выпрыгнув наружу, чтобы помочь Каджпин подтянуть лодку поближе к пню мархдара, где ее можно было закрепить.

— Вы двое — ведите радиоперехват, — велела Каджпин Рукуэи и Шетри. — А мы взберемся наверх и попытаемся хоть что-то разглядеть.

Несколько минут до них доносился только шорох, потом Тият негромко воскликнула:

— Их трое!

— Иди в лодку! — добродушно поддела Каджпин, укладываясь на живот рядом с Тият. — Их четверо! Видишь? Рядом с шалашом сидит ребенок.

— Переводчик? — предположил Шетри.

— Они не привозят детей, чтобы готовить из них переводчиков, — проинформировал остальных Рукуэи. — Во всяком случае, в прошлый раз такого не было. Но некоторые из их взрослых — маленькие. Он стал настраивать радиоприемник, но отвлекся, когда до него донеслось пение.

— То-то Исаак порадуется. Видно, кто поет? Завязался короткий спор.

— Сипадж, Каджпин, твоя бабка согрешила с джанада? Ты слепая! — поддразнила Тият. — Поет тот, кто готовит. Смотри! Все просто разговаривают. А повар… видишь? Его рот открыт — пока звучит песня…

Обе руна с треском и шумом скатились к берегу, продолжая спорить. Слушавший радио Рукуэи махнул рукой, призывая к молчанию.

— Один из них заболел, и его отправили наверх, — сообщил он, когда передача закончилась. — Другие ждут эскорта из Гайджура. — Так. Трое взрослых и один ребенок… или кто он там, — сказала Каджпин, отряхивая с колен мусор и снова забираясь в лодку. — На востоке — сильная гроза, но как только погода улучшится, вагайджуры тут же заявятся. Предлагаю дождаться, пока чужеземцы улягутся спать, захватить певца и идти домой.

— Но другие проснутся! — возразила Тият. — Раз Исаак видит в темноте, то и они, наверное, тоже. Они — не джанада.

— Тогда захватим всех четверых! Они не похожи на сильных бойцов…

— Нет, — твердо сказал Рукуэи. — Ха'анала права: подкрадываясь и захватывая людей, не приобретешь союзников.

— Пригласим их на завтрак! — предложил Шетри. — Сипадж, чужеземцы, вы проделали долгий путь! — прошептал он пищащим рунским фальцетом, отчего Тият прижала ладони ко рту, заглушая смех. — Не хотите ли подкрепиться?

Этот план Шетри вынашивал с самого начала и не сомневался, что он сработает. «Поджарим немного корней бетрина… Исаак любит бетрин, — убеждал он еще в долине. — Подмешаем в специи несколько зерен отхрата, и весь путь до Н'Джарра они проспят!»

— Вслушайтесь в эту песню, — выдохнул Рукуэи.

Когда самое маленькое из солнц опустилось за горизонт, ветер поменял направление, и вместе с ним сюда донеслась «Che gelida manina».[37]

— Сипадж, Тият, что ты думаешь? — спросил Рукуэи. Есть идеи?

— По-моему, нужно подождать до утра — тогда вы тоже сможете видеть, — заявила Тият. — Два типа ума лучше одного, чтобы строить планы.

Это было верно, но все пошло не так, как планировалось.

* * *

— Синьора, — настаивал Карло спустя трое суток, — уверяю вас, они находятся именно в том месте, которое вы назначили для встречи…

— Их там нет, — повторила София, прерывая Карло. Ее голос был ясным и твердым, несмотря на бушевавшую над Гайджуром сильную грозу, вносившую в радиосвязь шипение и щелчки. — Эскорт докладывает, что нашел это место. Синьор Джулиани, мои люди говорят, что в лагере ощущается сильный запах крови, но тела отсутствуют.

— О боже, — прошептал Джон Кандотти. Обхватив себя руками, он вышагивал вдоль перегородки судового мостика. — Нам следовало вернуться!

— Не паникуй, приятель, — сказал Дэнни, хотя и он сейчас по-другому смотрел на факты. Три дня отвратительной погоды и краткие доклады, поступавшие от наземного отряда: «Все отлично». Но никаких деталей…

— Синьора, у всех в нашей группе есть подкожные GPS-имплантаты, — сообщил Карло, принявший эту меру предосторожности, чтобы избежать судьбы исчезнувшей команды, посланной сюда Консорциумом по контактам. Он смотрел, как Франц Вандерхелст выводит на экран данные системы глобального позиционирования. — Как я уже говорил, мы проверяем их координаты, но нет оснований полагать…

— Какого черта? — произнес Франц.

Карло коротко выругался.

— Синьора, в координатах места встречи мы наблюдаем три GPS-передатчика. Но имплантаты не двигались в течение шестидесяти восьми часов… Ничего не понимаю. В последнюю ночь мы с наземной группой говорили… Погодите. Есть четвертая запись, которая указывает на точку, находящуюся примерно в двухстах сорока километрах к северо-востоку от места приземления.

— Чья запись еще активна? — напряженным голосом спросила София.

— Это Сандос, — доложил Франц.

Раздался стон Джона и ворчание Софии. Все еще изучая данные GPS, Карло вклинился:

— Да. Точно. Сандос начал двигаться на север почти трое суток назад.

— Его взяли в заложники. Остальные мертвы… или хуже!

— Синьора! Пожалуйста! Они…

— Почему вы не сравнили данные GPS с местоположением источника радиопередач? — возмутилась София. — Давно следовало сообразить, что происходит неладное!

— Мне и в голову не приходило, — сказал, защищаясь, Франц. Он выводил на экран записи разговоров, чтобы посмотреть, не пропустил ли там чего: какой-нибудь намёк… — Все шло отлично!

— Синьора! Вы торопитесь с выводами, — воскликнул Карло. Его самого вряд ли можно было назвать нерешительным, но Мендес, похоже, опережала всех.

— Наземная группа выходила на связь прошлой ночью! — Вы говорили со всеми?

— Да.

— Значит, их заставили, — отрезала София, крайне раздраженная их медлительностью. — GPS-имплантаты извлекли…

— Синьора, откуда кто-то мог знать…

— … вот почему не было движения трое суток. Кому-то удалось захватить Сандоса, и они…

— Один из моих людей все еще внизу, — произнес Карло, пытаясь ее остановить. — Нико приказано защищать прежде всего Сандоса. Если бы Сандосу грозила опасность, Нико бы мне сказал.

— На территории лагеря найдены следы крови, — напомнила София. — Синьор Джулиани, их взяли в заложники. В северных горах скрываются изменники. До сих пор нам не удавалось их уничтожить, но теперь… Этому конец, — сказала она, обращаясь больше к себе, и ее гнев напоминал тучи на небе Гайджура, чьи молнии заставляли радио потрескивать и шипеть. — Этому конец. Набегам, воровству, лжи. Похищениям, убийствам — теперь конец. Я верну наших людей и, клянусь Богом, покончу с этим. Синьор Джулиани, я отправляюсь с военными отрядами на север, чтобы их перехватить. Мне нужен непрерывный мониторинг вашего GPS-сигнала и все радиоконтакты с наземной группой. Мы пойдем по следу этих ублюдков джанада до их логова и покончим с ними раз и навсегда.

35

Дренажная система реки Пон

Октябрь 2078, земное время

Эмилио Сандос первым заметил путников, пешком приближавшихся к лагерю с запада. Все четверо варакхати были облачены в мантии и ботинки городских рунских торговцев, и усомниться в их статусе у него не было причин.

— Визитеры, — объявил он и пошел навстречу гостям.

Нико шагал рядом, Шон и Джозеба — чуть позади. Эмилио не тревожился. София неоднократно заверяла, что к югу от гор Гарну нет джанада, а Нико был вооружен.

Выставив, на манер руна, кисти ладонями вверх, Эмилио приготовился ощутить привычную когда-то теплоту длинных рунских пальцев, прижавшихся к его, но вспомнил о скрепах и опустил руки.

— Ладони кое-кого не годятся для касания, но кое-кто сердечно вас приветствует, — пояснил он. Взглянув на Нико, подтолкнул: — Скажи «привет».

И с удовольствием наблюдал, как серьезное и правильно выполненное приветствие Нико: «Чалмалла ххаерт, — было принято и возвращено двумя руна, вышедшими вперед.

Повернувшись к Шону и Джозебе, он улыбнулся, увидев, что те застыли.

— Впереди — две женщины, — пояснил Эмилио. — А мужичины приотстали. Иногда они уступают дамам первые роли. Поприветствуйте их.

Когда обмен приветствиями состоялся, Эмилио продолжил, словно никуда не улетал:

— Вы проделали долгий путь. Мы будем рады разделить с вами трапезу.

Он увидел, как двое, стоявшие сзади, переглянулись, и вот тут у него перехватило дыхание. Меньший из них был вовсе не рунао, но тот, кого Эмилио Сандос видел в своих кошмарах слишком часто: мужчина среднего роста, с фиолетовыми глазами поразительной красоты, ответившими на его взгляд столь открыто и испытующе, что ему потребовалась вся сила, чтобы не отвести глаза и не попятиться.

«Не может быть», — подумал Эмилио. Он не может быть тем человеком.

— Ты… наверное, сын Эмилио Сандоса? — услышал он вопрос гостя. Голос был другой. Звучный и красивый, но другой. — Я видел фото твоего отца. В записях…

При звуках к'сана и виде джана'атских хищных зубов, открывшихся, когда Рукуэи заговорил, Шон отпрянул, а Нико выхватил пистолет. Но Джозеба, быстро шагнув вперед, велел:

— Дай мне.

Отщелкнув предохранитель, он с реакцией баскского охотника повернулся и пальнул в какого-то зверя, хрюкавшего в ближних кустах.

Звук выстрела и предсмертный визг вызвали в дикой природе переполох, а варакхати отшатнулись, расширив глаза и прижав уши. Джозеба вернул Нико пистолет, и тот наставил его на джана'ата, подавшего голос, но следил за всеми гостями, оцепеневшими и явно напуганными. В наступившем молчании Джозеба подошел к туше и поднял ее за ногу, демонстрируя, как стекает кровь.

— Мы не враги вам, — сказал он твердо. — Но себя в обиду не дадим.

— Доступно излагаешь, — заметил Эмилио, тяжело дыша. Карло был прав: пули убеждают.

— Ничей я не отец, — продолжил он, глядя на Рукуэи. — Я и есть тот, кого ты назвал: Эмилио Сандос. И по моему приказу вот этот человек, Нико, убьет любого, кто станет нам угрожать. Это понятно?

Все четверо варакхати ответили жестами согласия. Потрясенный услышанным, Рукуэи растерянно произнес:

— Мой отец тебя знал…

— В некотором смысле, — холодно сказал Сандос. — Как к тебе обращаться? — требовательно спросил он на высоком к'сане, подражая воинственному тону аристократа, стоящего выше по рангу. — Ты перворожденный или второй?

Уши джана'ата слегка приподнялись, а его спутники смущенно зашевелились, когда он ответил:

— Я свободнорожденный. У моей матери не было высокого статуса. Я Рукуэи Китери.

— Боже Всемогущий! — выдохнул Шон Фейн. — Китери?

— Ты сын Хлавина Китери? — спросил Сандос, хотя, видя такое сходство, не сомневался в этом.

И подбородок гостя вскинулся, подтверждая.

— Или ты лжешь, или ты незаконнорожденный, — бросил Сандос, сознательно провоцируя: проверка рефлексов, проба на вспыльчивость. Он мог не опасаться, зная, что рядом Нико. — Тот Китери был Рештаром и не имел права плодиться.

Слишком ошеломленный реальностью этой встречи, чтобы вести себя как обычно, Рукуэи лишь опустил хвост. Но тут вперед вышел четвертый член группы, и оказалось, что он тоже джана'ата.

— Я — Шетри Лаакс. — Предупрежденный зрелищем мертвого фройила, с которого еще капала кровь, Шетри не повышал голос, но употребил доминантное местоимение, приглашая к спору, если чужеземцы настроены воинственно. — Рукуэи — кузен моей жены, и я не обязан терпеть оскорбления в адрес своих родичей. Он не лжет и он не бастард, но песня о его рождений займет много времени. Для всех будет лучше, если в дальнейшем все мы воздержимся от оскорблений.

В тревожном молчании обе группы ждали ответа Сандоса.

— Согласен, — наконец произнес он, и напряжение чуть разрядилось. — Говори, — прибавил Сандос, обращаясь к Шетри.

Но ответил ему Рукуэи.

— Я знаю, зачем ты сюда прилетел, — сказал он и отметил реакцию Сандоса: учащение дыхание, пристальный взгляд. — Ты прилетел, чтобы узнать наши песни.

— Верно, — подтвердил маленький чужеземец.

Он распрямился и, откинув назад голову, нацелил на варакхати маленькие глаза, черные и чужие, — не как у Исаака, глаза которого были тоже маленькими, но голубыми, как и полагается нормальным глазам, и который никогда не пялился вот так.

— Мы прилетели, поскольку полагали, что вы поете об истине и о Разуме, который за этой истиной стоит. Мы хотели узнать, какие красоты вам открыл этот Истинный Разум. Но вы не пели ни о чем красивом, — произнес он с оскорбительной мягкостью. — Ваши песни были об упоении беспощадной властью, об удовольствии, испытываемом при сокрушении сопротивления, о наслаждении неодолимой силой.

— С тех пор все поменялось, — сказала рунао. — Эта кое-кто — Каджпин, сообщила она, подняв руки ко лбу. — Теперь те, кто такой властью наслаждаются, — это южные руна. А мы, ван'джарри, — другие.

— Среди нас есть человек, узнавший музыку, которую вы искали… — начал Рукуэи.

— Если хотите ее услышать, вы должны пойти с нами, — быстро прибавила Тият. — Исаак хочет, чтобы…

Тут по землянам будто пробежала волна.

— Исаак, — повторил Сандос. — Исаак — земное имя. Человек, о котором ты говоришь, один из нас?

— Да, — сказал Шетри. — Он принадлежит к вашему виду, но не похож ни на свою мать, ни на свою сестру…

— Сестру! — воскликнул Сандос.

— … свою сестру и мою жену, чье имя Ха'анала и чьей приемной матерью была София Мендес у Ку'ин, — продолжал Шетри, несмотря на переполох, который это сообщение вызвало среди землян.

— Ты был знаком с отцом моей кузины, — сказал Рукуэи, надеясь успокоить Сандоса и остальных чужеземцев, которых явно что-то вывело из равновесия. — Ха'анала — дочь сестры моего отца и Супаари ВаГайджура…

— Бред сивой кобылы, — пробормотал Шон. — Почему Исаак не пришел вместе с вами? — спросил он на к'сане. — Почему он не откликался на вызовы своей матери? Он жив или вы просто пользуетесь его именем?

Не дожидаясь ответа, Джозеба произнес на английском:

— А вдруг они держат его в заложниках? Сандос, если они используют его…

— Заложники! — воскликнула Каджпин, изумив землян знанием английского. — Это по части Атаанси.

— Мы не держим заложников… — начал было Рукуэи.

— Нико, — тихо сказал Сандос, — положи этого парня.

Прежде, чем кто-то из остальных успел шевельнуться, Рукуэи Китери уже лежал на грунте и, задыхаясь, глядел выпученными глазами на пистолет, который Нико с профессиональной умелостью впихнул ему в рот.

— Слушай меня, Китери: если ты устал от жизни, то солги мне, — предложил Сандос, опустившись на колени, чтобы прошептать свою угрозу. — Сколько людей в вашем отряде? Нико, дай ему сказать.

— Четверо, — ответил Рукуэи, ощущая во рту вкус стали. — Правда. Только те, кто перед вами.

— Если есть другие, я убью их и тебя — последним. Веришь мне? — Рукуэи вскинул голову, а в его расширенных глазах плескался страх, удовлетворивший Сандоса. — Я думаю, что вы держите чужеземца Исаака против его воли. Я думаю, вы используете его, как твой отец использовал меня.

— Они сумасшедшие! — воскликнула Тият.

Не отрывая глаз от Рукуэи, Сандос крикнул:

— Я буду слушать слова этого джана'ата! Говори, Китери: чужеземец Исаак жив?

— Да! Исаак — почитаемая особа среди ван'джарри, — растерянно сказал Рукуэи, пытаясь сглотнуть слюну, которой не было в его пересохшем рту. — Много лет назад он по своей воле покинул южных руна. Он свободен уйти или остаться. Он выбрал остаться среди нас. Ему нравятся наши песни…

— Сипадж, Сандос, мы могли взять вас в заложники прошлой ночью, пока вы спали! — сообщила Каджпин, слишком разозленная этой непонятной враждебностью, чтобы хитрить. — Это Рукуэи предложил быть с вами честными! Скоро сюда прибудет эскорт из Гайджура…

— Откуда вы об этом знаете? — спросил Шон, но Каджпин продолжала:

— Это мы-но-не-вы — в опасности! Мы не угроза вам. Вы нужны нам, и у нас есть кое-что, чтобы предложить взамен, но если нас схватят, то казнят!

Ободренный неподвижностью маленького чужеземца, Шетри опустился рядом с Сандосом на колени и заговорил со спокойной настойчивостью:

— Последние три раза, когда ван'джарри пытались связаться с правительством Гайджура, наших посланников убивали, лишь только завидев. Пожалуйста, выслушай меня. Мы хотим договориться с южанами, но вагайджуры не станут вступать с нами переговоры из-за моего племянника Атаанси, который продолжает совершать набеги на рунские деревни, а ответственность возлагают на всех нас! — Умолкнув, он заставил себя успокоиться. — Слушай меня, Сандос. Я буду гарантом. Если мы лжем, если обманываем вас хоть в чем-то, тогда пусть меня убьют, как убили этого фройила. Я буду вашим заложником.

— Мы тоже, — произнесла Каджпин, становясь рядом с Тият.

— Я тоже открываю вам свое горло, — сказал с земли Рукуэи Китери. — Но вам придется пойти к Исааку, потому что он сюда не придет. Мы можем к нему отвести, но вы должны нам довериться. Некоторые из нас считают, что Исаак узнал музыку Истинного Разума, которую вы искали, но он не придет к вам, чтобы научить ей.

— Ложь, — наконец произнес Сандос. — Вы говорите то, что мы хотим слышать…

— Откуда мы можем знать, что вы хотите слышать? — воскликнула Тият.

С внезапным коротким вдохом Сандос тяжело поднялся на ноги и, повернувшись ко всем спиной, отошел на несколько шагов.

— Отпусти его, Нико, — отрывисто велел он, но не оглянулся. Его тошнило, и требовалось время, чтобы подумать.

— Приглядывайте за ними, — бросил он через плечо и зашагал прочь.

Трудно сказать, кто из присутствующих почувствовал большее облегчение, увидев, что Сандос уходит, но напряжение явно пошло на спад.

— Будет позором допустить, чтобы фройил погиб напрасно, — обратился Шетри к Джозебе Уризарбаррене, как только Сандос оказался за пределами слышимости. И охотник внутри Джозебы согласился.

Поэтому был разведен огонь, фройила выпотрошили и насадили на вертел, а Тият, сопровождаемая одним из землян, принесла из лодки свою провизию. Пока жарились овощи и мясо, Шон, Джозеба и даже Нико осыпали гостей вопросами, внимательно слушали и обстоятельно обсуждали то, что им говорили: правда ли это и что это значит. А затем они пошли к Сандосу.

Он сидел на земле в нескольких сотнях метров от них, сгорбившийся и осунувшийся.

— Нико, почему ты не приглядываешь за ними, как тебе приказали? — спросил Сандос, изо всех сил стараясь быть строгим.

— Они не хотят сбежать. Они ждут, что мы пойдем с ними, — негромко сказал Нико. — Дон Эмилио, я тут подумал: если мы выясним, где живет Исаак, то синьора София будет довольна.

Впрочем, пистолет он держал в руке и глаз со своих подопечных не спускал — на всякий случай.

— Дон Карло будет знать, где мы находимся, — сказал он, глянув на крохотный бугорок на своем предплечье, где помещалась капсула с GPS-передатчикам. — И у нас есть пистолеты, а у них нет.

— Мы никуда с ними не пойдем. Мы будем ждать эскорт Софии, — сказал Сандос, продолжая сидеть на земле.

Посмотрев на Шона, Джозеба попросил:

— Нико, будь добр, принеси дону Эмилио воды. И какой-нибудь еды попроще.

Нико кивнул и потопал к лагерю, а Джозеба тем временем присел напротив Эмилио.

— Сандос, ты хотя бы приблизительно знаешь, какова была численность джана'ата в твой прошлый прилет? — спросил он.

Понуро глядя в сторону и не обращая внимания на вновь начавшийся дождь, Сандос пожал плечами.

— Нет. Не знаю. Примерно три или четыре процента от численности тех, кто служил им пищей. Может, шестьсот тысяч? Но это лишь догадки. — Он посмотрел на Джозебу. — А почему ты спросил?

Шон и Джозеба обменялись взглядами, и Шон тоже опустился на землю.

— Сандос, возможно, наши приятели врут, но этот Рукуэи утверждает, что сейчас джана'ата осталось лишь около пятнадцати тысяч.

Сандос вскинул на него взгляд, а Шон продолжал:

— Руна выгнали с этих земель их всех. Они разрознены, но есть две основные группы по нескольку сот человек в каждой плюс еще какие-то очаги обитания с выжившими джана'ата, слишком напуганными, чтобы с кем-либо сближаться. Ван'джарри живут в долине, предоставленные самим себе. Среди них не более трех сотен джана'ата — и в том же поселке обитает около шестисот руна.

Джозеба наклонился вперед.

— Плотоядным обычно необходимо по меньшей мере две тысячи особей, среди которых должно быть две с половиной сотни пар, способных размножаться, — просто затем, чтобы поддерживать популяцию генетически здоровой. Даже если Рукуэи преуменьшает общую численность, то джана'ата очень близки к вымиранию, — прошептал он, словно это предсказание могло исполниться, если его произнести громко. — Если же он преувеличивает, то они обречены.

Он помолчал какое-то время, размышляя.

— Сандос, в этом есть смысл. Из того, что мы видели и что говорит Шетри, джана'ата живут на абсолютном пределе своей экологической амплитуды. Даже без крушения их цивилизации этот вид был бы на грани.

— Есть еще новость, — вступил Шон, говоря громче теперь, когда дождь начался всерьез. На севере, в горах, что-то происходит. Я спрашивал дважды, дабы убедиться, что не ослышался, но когда мы поинтересовались, будут ли они есть этого фройила, один из них, Шетри, сказал, что ван'джарри-джана'ата на грани голода. Они не едят руна. — Сощурившись, Сандос взглянул на него. — Крепись — фраза, которую он использовал, звучала так: «Это мясо не кошерное». Сандос распрямился, отклоняясь назад, и Шон поднял руку. — Я клянусь: он сказал именно так. По-видимому, жена этого парня, Ханала… или как ее там… была воспитана Софией Мендес на юге, среди руна.

Джозеба произнес:

— Очевидно, состоялся культурный обмен. Шетри говорит, что его жена — учитель. Но слово, которое он использовал, было «рабби». Может, эти парни попросту врут, что не едят руна, но посмотри на них! Тощие, шерсть тусклая, зубы выпадают…

— И они путешествуют с двумя превосходными, упитанными руна, которые, похоже, вовсе не обеспокоены тем, что могут стать чьим-то завтраком.

Шон помедлил, прежде чем продолжить.

— Сандос, — сказал он, — ты слышал этого Китери? Мне кажется, Ха'анала может быть кем-то вроде… В общем, я себя спрашиваю: «А что, если Моисей был египтянином, воспитанным среди евреев?»

Сандос сидел с приоткрытым ртом, пытаясь в это вникнуть.

— Ты серьезно? — спросил он, и когда Шон кивнул, Сандос воскликнул: — Господь всемогущий!

— Вот именно, — подтвердил Джозеба и, не двигаясь, смотрел, как промокший до нитки Сандос поднимается с земли.

— Вы слышите то, что хотите слышать! — обвинил Сандос — Проецируете на чужую культуру собственный фольклор!

— Возможно, — согласился Джозеба, продолжая сидеть в грязи, — но я пришел сюда как эколог и как священник. И хочу знать правду. Сандос, я иду на север вместе е ними. Шон тоже хочет идти. Можешь остаться здесь с Нико и дождаться людей Софии. Все, о чем мы просим, — не выдавай их. А мы пойдем с ними…

При появлении Нико оба замолчали, глядя, как Сандос пьет из фляги воду и запихивает в себя еду, не желая обсуждать чепуху.

Но у Нико, обычно самого молчаливого из них, кое-что было на уме.

— Дон Эмилио, один из этих Джана-людей видит плохие сны, похожие на ваши, — сказал он, убирая с глаз мокрые волосы.

Сандос уставился на него, и Нико продолжил:

— Ему снится горящий город из того времени, когда он был мальчиком, говорит он, но он видел там вас. В городе. В своем сне. Я думаю, вам следует расспросить его.

Вот почему после продолжительных расспросов и долгих дебатов восемь человек, представлявших три разных вида, в конце концов вместе пошли на север — в условиях секретности и скверной погоды. Опасаясь, что радио прослушивается правительством Гайджура, они не стали сообщать Карло Джулиани о своем решении. Зная теперь об опасности, грозившей ван'джарри, земляне, по предложению Джозебы, извлекли свои GPS-имплантаты — четыре маленьких разреза, сущие пустяки.

Идти намеревались как можно быстрее и незаметней, но если бы кто-то ими заинтересовался, легенда была бы простой. Чужеземцы — друзья Софии. А Шетри и Рукуэи — наемники-вахартаа, взявшиеся провести двух руна и чужеземцев к последнему оплоту хищников, испокон веку охотившихся на руна. Когда это место найдут, туда придет армия и очистит его от последних джанада, и тогда они исчезнут — навеки.

Ван'джарри полагали, что это — лишь убедительная ложь. На самом же деле все оказалось очень близко к правде. Нико д'Анджели не совсем понял слова Джозебы насчет минимальной численности населения и уничтожении вида, так же как и многое из разговоров о революции и религии. Но Нико отлично усвоил, что сказал ему Франц перед высадкой на планету: «Если ты вынешь GPS-имплантат, Нико, я не смогу тебя отыскать. Все люди с «Магеллана» сгинули — никто не знает, что с ними случилось, capisce? Ни за что не вынимай его, Нико. До тех пор, пока передатчик с тобой, я смогу тебя найти».

Поэтому, пока остальные грузили лодку и готовились к отплытию, Нико неспешно пришел к заключению, что для дона Карло и Франца будет лучше знать, куда они направляются, — даже если другие так не считают. Вот почему Нико отыскал один из выброшенных имплантатов и положил в карман…

Он хотел как лучше.

36

Центральный Инброкар.

Октябрь 2078, земное время

Сперва они плыли по реке: джана'ата и земляне прятались в грузовом трюме; а их рунские сообщники оставались на палубе, громко приветствуя пассажиров и команды встречаемых барж. Аккумуляторы моторной лодки были бесшумны, а пассажиры вели себя тихо, даже когда никто не мог их слышать. То одному землянину, то другому приходило в голову какое-нибудь возражение на то, что ему говорили; он высказывал, что у него на уме, и сомнения рассеивались. Время от времени ван'джарри тоже отваживались задать вопрос, но тот, кого снедало любопытство, был сильнее других напуган Сандосом, который почти все время молчал с тех пор, как согласился составить им компанию — но не дальше Инброкара. Поэтому Рукуэи тоже помалкивал.

Не желая выдавать свои укрытия, ван'джарри не стали повторять маршрут, которым пробирались на юг. На второй день пути, не доплыв несколько на'арей до Толала, Тият и Каджпин высадили всех возле пещеры, а сами проследовали дальше, вернув лодку владельцу. Тият разыграла целое представление, споря о повреждениях, нанесенных корпусу лодки, когда та наскочила на мель. В конце концов Каджпин, махнув рукой на дополнительные расходы, сказала:

— Это всего лишь деньги! Заплати. Возместим расходы на сделке с ракаром.

Что привело к доверительному, хотя недолгому разговору насчет плантаций ракара, а затем к дружелюбным прощальным пожеланиям, выкрикиваемым под аккомпанемент барабанящего дождя, когда Тият и Каджпин направились в город.

— Всего лишь деньги, — раздраженно передразнила Тият, когда они остановились в рыночном квартале Толала и потратили на соль последние бахли.

— Не переживай, — сказала Каджпин уже за городом, шагая по дороге, ведущей на северо-восток. — В следующем сезоне захватим караван!

Убедившись, что сзади никого нет, они свернули на неприметную тропку и побежали на юг.

Без дальнейших происшествий воссоединившись в пещере, держась в стороне от дорог и реки, их отрядец следовал через бесконечный холмистый ландшафт. Периодически останавливаясь, дабы прислушаться, понаблюдать, принюхаться к ветру, ван'джарри помалу обретали уверенность, что им удалось остаться незамеченными. Действительно, в этой обезлюдевшей местности, уродливой и прекрасной, осталось очень мало предметов, носивших печать разума или руки смертного. За много часов, шагая без спешки, но и без отдыха, они не видели ничего кроме зарослей низкорослых растений с лиловыми листьями и колоколообразными цветами, раскачивающимися на жестких стержнях под барабанящим дождем, теплым, точно кровь, а слышали только стук капель, хлюпанье шагов и пение Нико.

— Вы не против? — спросил Сандос у руна во время перехода. — Кое-кто может попросить Нико не петь.

— Я не против, — сказала Каджпин.

— Музыка Исаака лучше, — прибавила Тият, — но эта тоже милая.

Чужеземцы несли с собой коммуникационное оборудование и на регулярные запросы, поступавшие с «Джордано Бруно», отвечали лаконичными докладами, стараясь, чтобы их голоса звучали скучающе.

— Дождь тут шпарит, как в третьем круге ада, — однажды сказал Шон. — Какой прогноз на завтра?

— Прояснение, — сообщил Франц.

— Слава Богу, — прочувствованно изрек Шон и отключил связь.

Их сон был нарушен рано — не громом, но свистком радиопередатчика, прозвучавшим в прозрачном утреннем воздухе звонко и мелодично. Это оказался Франц, вызывавший их с «Джордано Бруно». Шон, зевая, откликнулся и услышал, как Франц спрашивает:

— У вас там все в порядке?

— Конечно да, — раздраженно ответил Шон.

Он кивнул, соглашаясь, когда Джозеба — с мутными после сна глазами — перегнувшись через него, переключил входящий сигнал на громкую связь, чтобы разговор могли слышать все.

— Мы перестали принимать осцилограммы у трех из четырех GPS-имплантатов. Что происходит?

Это их окончательно разбудило. Они знали, что в конечном счете вопросов не избежать, но этого — не ждали.

— Три из четырех?

Шон посмотрел на спутников и все понял по лицу Нико, розовому в лучах безоблачного рассвета. Застонав, Джозеба закрыл лицо ладонями. Ван'джарри тоже проснулись, стали задавать вопросы, но Сандос предупреждающе шикнул, а Шон вскинул руку, требуя тишины.

— У нас есть три сигнала GPS с места встречи, трое суток не показывающие никаких перемещений, — говорил Карло. — И еще один — в двухстах сорока километрах на северо-восток. Что случилось?

— Все прекрасно, черт возьми, если не считать, что вы нас разбудили! Можем поговорить позже? Мне снился такой сон…

— Что же случилось с имплантатами, парни? — вклинился Джон. — Почему люди Софии не могут вас найти? Они говорят, что в лагере пахнет кровью. Минуту назад мы думали, что вас убили и съели! Мы только что говорили с Софией, и она убеждена, что Эмилио похищен изменниками джана'ата, — она готова следовать за вами с армией! Что происходит?

При слове «армия» Каджпин прижала уши, а другие ванджарри явно встревожились; Шон театрально зевнул и, озираясь полными отчаяния глазами, произнес:

— Боже! Это ты, Кандотти? Слишком много вопросов сразу! Говорю вам: у нас все отлично! А кровь…

Сандос, пытавшийся надеть скрепу, бросил на него предостерегающий взгляд.

— Минутку. С вами хочет говорить Сандос, — сказал Шон и с облегчением передал ему трансивер.

— Джон, это Эмилио. Скажи Софии, что она смотрела со мной слишком много старых вестернов, — предложил Сандос, весьма натурально изображая веселье. — Мы не нуждаемся в кавалерии Соединенных Штатов, скачущей на выручку! Погодите… пусть Франц меня соединит, ладно? Я поговорю с ней напрямую.

Все напряженно ждали, а Сандос отошел на несколько шагов в сторону, повернувшись к ним спиной. Но в неподвижном утреннем воздухе всем было отчетливо слышно, что он говорит.

— Мендес? Послушай! Все в порядке… О господи. Не плачь, София! Все хорошо. Правда… Да. Все отлично… Успокойся, пожалуйста. — Он посмотрел на остальных и, слегка покачав головой, подмигнул: никогда не предлагай женщине успокоиться. — Нет, София! Это был всего лишь фройил, которого застрелил Джозеба! Да, мы его зажарили! И я решил, что лагерь следует перенести, чтобы не смущать этой кровью твоих людей. Мы недалеко.

— По сравнению с Землей, — пробормотал Джозеба.

— Я не знаю, что сказать тебе про сигнал к северу от места встречи, — говорил Эмилио.

— Пока что ни слова неправды, — прошептал впечатленный Шон.

— Может, имплантаты дефектные? — предположил Сандос. — Или софт — барахло? — Пауза. — Ну, это неважно, потому что с нами все хорошо. Послушай, Мендес, прошлой ночью мы легли поздно и порядком устали, так что хотели бы малость отдохнут, прежде чем… Конечно! Да, пусть они ждут нас там! Идеальный вариант! — воскликнул он, с облегчением расширив глаза. И ты тоже. Возвращайся в постель… Потом позавтракай! — сказал он, улыбаясь. — Ты в порядке? Уверена? Не волнуйся о нас! Мы будем на связи.

— Господи, — выдохнул Шон, когда Сандос, вернувшись к ним, опустился на землю. — Напомни мне, чтобы я больше никогда не играл с тобой в покер.

А на корабле Дэнни пожал плечами.

— Д. У. Ярбро всегда говорил, что София Мендес соображает слишком быстро, чтоб это пошло ей во благо.

Но Франц Вандерхелст смотрел на Карло:

— Имплантаты исправны.

— Да? — сказал Джон.

— Взгляните на экран. Четвертый сигнал только что перестал фиксироваться.

— Простите, дон Эмилио, — повторил Нико, когда Джозеба камнем раскрошил GPS-передатчик. — Франц сказал…

— Все в порядке, Нико, я понимаю. Ты хотел как лучше, — пробормотал Эмилио, — хотя это никогда не ведет к хорошему.

— Сюда придет армия, — сказала Каджпин. — Они думают, что мы взяли вас в заложники…

— И они знают, где мы в данный момент, — добавил Джозеба.

— Но чуток времени Сандос для нас выиграл, — заметил Шон. — Они считают, что мы в безопасности и разбили лагерь неподалеку от места встречи. — Затем его лицо вытянулось еще больше, и он мрачно уставился на останки GPS-имплантата. — Черт.

Джозеба, все еще сжимавший в руке камень, застыл, а затем закрыл глаза, осознав, что их обман только что раскрылся. То, что он говорил следующие несколько минут, мог понять лишь Сандос, но основной смысл его речи был ясен даже ван'джарри.

— Прощу прощения, — в заключение сказал он; сгорая от стыда. — Я поспешил.

— Идите дальше без нас, — предложил тогда Шон, обращаясь к ван'джарри. — А мы вернемся, чтобы встретить эскорт. Это о нас они переживают. А когда узнают, что мы в порядке, то расслабятся. Мы придумаем, как попасть в Н'Джарр потом…

— Сколько еще до Инброкара? — тихо спросил Сандос у Рукуэи.

— Если идти быстро, то доберемся туда сегодня, ко второму восходу.

— Чтобы мобилизовать войска, требуется время, — сказал Сандос. — Мы в трех днях пути от места встречи, а им добираться сюда еще дольше, поскольку все время придется идти по суше, разве нет?

— Нет, они могут использовать баржи, но это тоже медленно, — ответила Каджпин.

Тият начала раскачиваться:

— Им не нужны войска — по всей стране будет поднята на ноги милиция. Мы попались.

— Простите, — снова произнес Нико. — Но… если мы скажем синьоре Софии, что вернем ее сына? Мы скажем: «Не преследуйте нас. Если погонитесь, сделке конец. Не мешайте нам — тогда ваш мальчик вернется к вам, и всем будет хорошо».

Он огляделся, надеясь, что реабилитировал себя.

— Это может сработать, — сказал Сандос спустя некоторое время.

Он рассмеялся, но сразу посерьезнел и задумчиво вскинул подбородок, на глазах делаясь грузнее и старше, а когда заговорил, все услышали хриплые интонации Марлона Брандо, воскрешенного под солнцами Ракхата:

— Мы сделаем ей предложение, от которого она не сможет отказаться.

Джозеба посмотрел на Шона. Тот пожал плечами, а затем вызвал «Бруно». Взяв трансивер, Эмилио прервал Джона, желавшего знать, что, черт возьми, стряслось с четвертым имплантатом:

— Не спрашивай, ладно? Просто не спрашивай. Я прохожу дополнительную милю, Джон. Большего сказать не могу. Пусть Франц соединит меня с Софией.

Остальные молча смотрели, как он ждет, все еще усмехаясь, когда София выйдет на связь, но вскоре ему стало не до смеха.

Не желая угрожать, Эмилио начал с призывов к дружбе и доверию, но натолкнулся на ледяную стену неодобрения.

— Ты права, София, — сказал он. — Абсолютно. Но нас никто не заставлял… Послушай!

Вместо этого пришлось слушать ему, позволяя ей предостерегать и умолять, грозить и порицать его суждения.

— София, — вклинился он наконец. — Я должен это сделать. Там есть что-то, что я должен увидеть сам. Прошу, дай мне немного времени разобраться с этим… пару недель; Пожалуйста, Я никогда ни о чем не просил тебя, София. Пожалуйста, дай мне возможность увидеть самому…

Урезонить ее было невозможно, да и никогда не удавалось. Повернувшись, Эмилио посмотрел на ван'джарри, на их встревоженные изможденные лица — и вслушался в непреклонные слова женщины, которую знал многие годы назад.

— София, ты не оставляешь мне выбора, — в конце концов сказал он, ненавидя себя. — Я сумею найти Исаака и привести его к тебе, но лишь при условии, что за нами не будут гнаться. Такова сделка, Мендес. Сдай назад, и я сделаю, что смогу, дабы вернуть тебе твоего сына.

Закрыв глаза, Эмилио слушал, в кого, по ее мнению, он превратился. Он не спорил. По большей части София была права.

К полудню они достигли вершины пологого подъема, который заканчивался полем, заросшим сорняками, и с этой высоты сквозь молочную дымку степной жары увидели руины Инброкара. Какое-то время Эмилио молча смотрел на чернеющие развалины. Это не был город из его снов, но обуглившиеся ворота казались знакомыми, и если бы он закрыл глаза, то смог бы представить себе покрытые узорами каменные стены, когда-то дававшие иллюзию безопасности.

— Чувствуешь запах? — спросил Рукуэи.

— Нет, — ответил Эмилио. — Еще нет.

Затем — смутный сладковатый дух разложения.

— Да. Теперь чувствую, — произнес он и, повернувшись, посмотрел в глаза Китери: прекрасные, встревоженные и такие же усталые, как у него. — Ждите здесь, — сказал Сандос остальным и вместе с Рукуэи стал спускаться по склону холма к полю боя.

— Мне было двенадцать, — сообщил Рукуэи, подстраивая свою походку под шаги маленького человека, идущего рядом с ним. — Войне было столько же, сколько мне. За один день здесь погибло тридцать тысяч, а потом город заполнили беженцы. А через год или два цивилизации пришел конец.

Время и падальщики превратили в пыль или навоз все, кроме самых твердых фрагментов костей, но и таких останков тут было множество.

— Их кровь лилась вокруг Иерусалима, точно вода, и некому было их хоронить, — пробормотал Сандос.

Пока они шли через поле, их взгляды то там, то тут притягивал блеск ломкого ржавого металла. Наклонившись, чтобы рассмотреть шлем, Сандос узрел в черепе единственный зуб — с плоской верхушкой и широкий.

— Руна, — заметил он с некоторым удивлением. — Когда они стали носить доспехи?

— Ближе к концу войны, — ответил Рукуэи.

— У нас говорят: «Выбирай себе врагов мудро, ибо ты превратишься в них», — заметил Сандос и уже хотел извиниться перед молодым человеком за то, что так напугал его при первой встрече, но промолчал, увидев, что Рукуэи оцепенел.

— Мой отец был одет в серебро и золото, — тихо произнес джана'ата, направившись к мерцающему куску металла.

Превосходной работы пряжка, сорванная с доспеха и втоптанная в грязь, много лет Скрытая от всех, вновь очутилась на поверхности во время последнего сезона дождей. Рукуэи нагнулся, чтобы ее поднять, но задержал руку, заметив поблизости нечто белое. Небольшая твердая кость — возможно, фаланга пальца. А рядом — фрагмент массивного затылочного гребня.

— Мы… мы сжигаем наших мертвых, — сказал Рукуэи, выпрямляясь и глядя на руины, чтобы не видеть останки, в беспорядке разбросанные по земле. — Поэтому в каком-то смысле казалось приемлемым, что после сражения столь многие погибли в пожарах.

«Но это, — подумал он. — Это…»

Стрекотание механизма кистей чужеземца вернуло его в нынешнее время, и Рукуэи увидел во плоти то, что когда-то было лишь сном: Эмилио Сандоса на инброкарском поле сражения. Склонившегося над останками костей и зубов. Бережно поднимающего каждый кусочек, методично, собирающего остатки руна и джана'ата, перемешавшихся в смерти.

Не сказав ни слова, Рукуэи присоединился к нему, а затем пришли помогать остальные: Каджпин и Тият, Шон Фейн и Джозеба Уризарбаррена и Шетри Лаакс, — молча объединяя безымянных мертвецов. Сняв рубашку, Нико разложил ее на земле, чтобы складывать туда кости, и вскоре тишину нарушила печальная мелодия «Una furtiva lagrima».[39] Но сколь фрагментарны ни были останки, их было рассеяно слишком много и на слишком большой площади, чтобы получилось воздать должное всем; поэтому, когда импровизированный саван наполнился, на этом решили закончить и отнесли, что собрали, внутрь руин, где запах раздутых ветром углей ощущался сильнее. И устроили там дымный погребальный костер, сложив его из полусгоревших деревяшек, оставшихся от складского здания, расположенного рядом с посольством Мала Нджер.

— Отчетливо помню голос моей маленькой сестры, — сказал Рукуэи, когда затрещал огонь. — Все вольнорожденные дети Верховного укрывались в посольстве — наверное, он знал, чем это закончится, но надеялся, что к дипломатам отнесутся с некоторым пиететом. — Рукуэи засмеялся: короткий, резкий звук, — удивляясь наивности своего отца. — Сестра была за стеной огня. Мы бежали из города, но я еще долго слышал, как она выкрикивает мое имя. Серебряная проволока звука: «Ру-ку-эиииии…»

В этот вечер, когда потух дневной свет, он пел для них, положив на музыку стихи ран и потерь, сожаления и тоски, — о накоплении и усилении таких страданий с каждой новой травмой, нанесенной душе; о притуплении боли и печали в танце жизни и присутствии детей. Шетри Лаакс встал и, спотыкаясь, слепо побрел прочь, надеясь убежать от боли этих песен, но, уйдя довольно далеко, услышал позади шаги чужеземца и по запаху узнал Сандоса.

— Говори, — сказал Сандос, и его молчание было пустотой, которую Шетри хотелось заполнить.

— Он не хотел причинить мне боль, — прошептал Шетри. — Откуда ему знать? Рукуэи думает, что дети — надежда, но это не так! Они — страх. Ребенок — твое сердце, которое могут вырвать…

Шетри умолк, пытаясь выровнять дыхание.

— Говори, — снова сказал Сандос.

Шетри повернулся на голос чужеземца.

— Жена беременна, и я боюсь за нее. Все Китери маленькие, и Ха'анала чуть не умерла при последних родах: младенец был крупным — в Лааксов. Ха'анала многое скрывает. Беременность протекает очень тяжело. Мне страшно за нее и за младенца. И за себя, — признался он. — Сандос, сказать тебе, о чем спросила меня дочь, Софи'ала, узнав, что ее мать снова беременна? Она спросила: «Этот младенец тоже умрет?» Она потеряла двух младших братьев. И считает, что все младенцы умирают. Я боюсь того же.

Шетри сел прямо на землю, не обращая внимания на пепел и грязь.

— Когда-то я был адептом Сти, — продолжил он. — Я был третьерожденным; и меня это устраивало. Иногда я тоскую по времени, когда в моей жизни не было ничего, кроме тихой воды и Песен. Но шестеро должны петь вместе, а я думаю, что остальные сейчас мертвы И нет никого, кого бы пощадили, чтобы изучить этот ритуал. Когда-то я считал себя счастливым оттого, что стал отцом, но теперь… Это ужасно: любить так сильно. Когда мой первый сын умер…

— Я сожалею о твоих утратах, — произнес Сандос, усаживаясь рядом с ним. — Когда должно родиться дитя?

— Возможно, через несколько дней. Кто поймет женщин? Может, это уже случилось. Может быть, все кончено. — Он помедлил. — Мой первый сын умер из-за болезни легких. — Чтобы чужеземец понял, Шетри постучал себя по груди. — Но второй…

Он замолчал.

— Говори, — мягко сказал чужеземец.

— Жрецы Сти известны… были известны благодаря своей медицине, нашему знанию, как лечить раны и помогать телу одолевать хворь, если оно готово к этому. Я не мог стоять и смотреть, как Ха'анала умирает, поэтому пытался ей помочь. Есть лекарства, облегчающие боль…

Прошло немало времени, прежде чем он смог договорить.

— Моя вина, что ребенок родился мертвым, — сказал он наконец. — Я лишь хотел помочь Ха'анале.

— Я тоже смотрел, как умирает дорогое мне дитя. Я ее убил, — сказал Сандос. — Это был несчастный случай, но ответственность лежит на мне.

На востоке сверкнула молния, и Шетри смог увидеть лицо чужеземца.

— Что ж, — произнес Шетри, сочувственно покашливая. — У нас много общего.

Какое-то время оба прислушивались, дожидаясь, пока до них докатится низкий рокот грома. Когда чужеземец заговорил снова, его голос звучал в темноте тихо, но отчетливо:

— Шетри, отправляясь на юг, ты сильно рисковал. Чего ты ждал от нас? Мы лишь четверо людей, вдобавок чужеземцы! Чего ты от нас хочешь?

— Помощи. Не знаю. Просто… дайте нам новую идею, какой-то способ заставить их слушать! Мы перепробовали все, что смогли придумать, но… Сандос, мы больше никому не опасны, — воскликнул Шетри, в своем отчаянии забыв про стыд. — Мы хотели, чтоб вы увидели это и рассказали им! Мы не просим ничего. Но пусть оставят нас в покое! Позволят нам жить. И… если б только нам дали перебраться чуть дальше на юг, где водятся кранилы и пияноты, полагаю, мы смогли бы сносно питаться. Мы теперь знаем, как добывать дикое мясо, и сумеем прокормиться, не убивая руна. Мы даже сможем научить людей Атаанси, и тогда они прекратят набеги! Если б только мы могли перебраться туда, где теплее… если бы могли получше кормить наших женщин! В горах мы вымираем!

…Нико пел: «Un bel di»,[40] — и звуки песни возносились на ночном ветре.

— Шетри, послушай меня. Руна любят своих детей так же, как и вы, — сказал Сандос. — Эта война началась с избиения рунских младенцев джана'атской милицией. Что ты на это ответишь?

— Я отвечу: несмотря на это, наши дети невинны.

Наступило долгое молчание.

— Ладно, — наконец произнес Сандос. — Я сделаю, что смогу. Возможно, этого будет недостаточно, Шетри, но я попытаюсь.

* * *

— Доброе утро, Франц, — сказал Эмилио на следующий день, словно с момента последней связи ничего не случилось, — Если не возражаешь, я бы поговорил с Джоном и Дэнни.

После недолгой паузы послышался голос Джона:

— Эмилио! Ты в безопасности? Где ты, черт возьми…

— Джон, вернемся к вопросу о дополнительной миле, которую я готовился пройти, — весело сказал Эмилио. — Если вы с Дэнни не прочь сюда спуститься, чтобы подобрать нас, то я бы ее с удовольствием пролетел.

— Сначала объяснись, приятель, — промолвил Дэнни Железный Конь.

— Доброе утро, Дэнни. Я все объясню…

Вмешался Карло:

— Сандос, я сыт этим по горло. Мендес почти не делится с нами информацией, а если и сообщает что-то, наверняка лжет!

— А, дон Карло! Надеюсь, прошлой ночью вы спали лучше, чем я, — сказал Сандос, игнорируя раздраженный тон. — Так вышло, что я должен попросить у вас катер — во временное пользование. Боюсь, это предприятие не сулит денег, но я могу заполучить очень хорошего поэта, который напишет о вас эпическую поэму, если пожелаете. И мне не нужен беспилотный катер. Мне нужен пилотируемый — с Дэнни и Джоном — и пустой, если не считать ящика патронов и охотничьего ружья Джозебы.

— Для чего оружие? — с подозрением спросил Дэнни.

— В первую очередь, Дэнни, мы собираемся накормить голодных. Здесь не та ситуация, которую мы ожидали. Если наши сведения верны, осталось лишь несколько крохотных анклавов джана'ата, и большинство их в настоящий момент голодает. Джозеба считает, что вид на грани вымирания. — Он подождал, пока на «Джордано Бруно» стихнет гвалт. — Он и Шон полны решимости узнать правду — так же, как и я. Дэнни и Джон нужны в качестве нейтральных свидетелей. Боюсь, что Шон, Джозеба и я уже утратили объективность.

Франц произнес:

— Сандос, я засек место вашей передачи — рядом с тем, что похоже…

— Ни к чему называть координаты, Франц. Нас могут подслушивать, — предостерег Эмилио. — Мне нужен ответ, джентльмены. У нас не так много времени.

— Эпическая поэма, говорите? — спросил Карло, явно посмеиваясь над собой. Что ж, прибыльное дельце проверну в другой раз. Я пришлю катер, Сандос. Рассчитаетесь со мной, когда вернемся на Землю.

— Не искушайте меня, — предостерег Эмилио, негромко засмеявшись, и они обговорили детали приземления.

37

Долина Н'Джарр

Октябрь 2078, земное время

Той ночью Ха'анале приснилось два сна. Ее третий ребенок — безымянный мертворожденный — возник в проеме: маленький, сформировавшийся, но веселый и проказливый.

«Где ты был? — завидев его, воскликнула Ха'анала. — Уже почти красный свет! Тебе не следует разгуливать так долго!» — с нежностью бранила она, а малыш ответил:

«Тебе не следует за меня волноваться!»

На короткое время Ха'анала проснулась, ощущая, как стягивает живот, но визит ее привидевшегося сына успокаивал, и она вновь погрузилась в тяжелый сон, характерный для этой ее беременности. Второй сон был тоже о мертвом ребенке, но на сей раз она вновь пережила последние минуты жизни Уркинала и в ужасе очнулась, все еще слыша свист и клокотание в его крошечных легких.

Суукмел, в отсутствие Шетри перебравшаяся в их хижину, тотчас подняла голову.

— Пора? — тихо спросила она в бледном свете восхода.

— Нет, — прошептала Ха'анала. — Это был сон.

Неуклюже, но как можно осторожней она села, стараясь не разбудить Софи'алу, спавшую рядом. Еще один серый день, подумала Ха'анала, посмотрев сквозь щели в каменной кладке. В других домах еще было тихо.

— Ночью меня опять навещали дети.

— Кое-кому следует повязать ленты на твои руки, — сказала Суукмел, улыбнувшись этому суеверию.

Но Ха'аналу бросило в дрожь — от холода пасмурного утра и от воспоминаний о предсмертном хрипе в маленькой груди.

— Мне хочется, чтобы рядом был Шетри. Когда рождались твои дочери, с тобою была мама?

— О нет, — ответила Суукмел, поднимаясь на ноги и принимаясь за утренние дела. — Мама ни разу и близко не подошла к месту родов — это же неприлично! Женщины моей касты всегда были одни… ну, не одни. У нас были руна. Мужчины, как правило, никак с этим событием не соприкасались, если не считать, что давали ему толчок. И не могу сказать, что я обрадовалась бы зрителям.

— Мне не нужны зрители — мне нужна поддержка!

Ха'анала сменила позу, улегшись спиной на свернутое спальное гнездо своего мужа. Она ощущала смутную тревогу, несмотря на то, что получила хорошие вести непосредственно от Шетри, через «Бруно». Он и его спутники невредимы, а прибыть должны сегодня — вместе с чужеземцами, на необычном судне, которое доставит их домой быстро и скрытно.

— Даже если Шетри не сможет стоять тут во время родов, я буду рада…

Она умолкла, оцепенев. «Наконец-то!» — подумала Ха'анала, приветствуя волну судорог, прокатившуюся по ней сверху донизу. Подняв глаза, она встретилась с понимающим взглядом Суукмел.

— Пока никому не говори, — сказала Ха'анала, со значением посмотрев на пошевелившуюся Софи'алу. — Мне нужна поддержка, а не фиерно.

— Есть хочу! — не открывая глаз, прохныкала Софи'ала.

В это время года таким было ее обычное утреннее приветствие.

— Твой отец везет замечательные кушанья, — весело сообщила Суукмел и с легкой грустью улыбнулась, когда блестящие фиолетовые глаза малышки тотчас распахнулись.

Было слышно, как просыпаются ближние дома, а от костров руна ветер принес первые струйки дыма.

— Он скоро прибудет, но почему бы тебе не сходить к очагу Биао-Толы и не посмотреть, что там готовят?

— Подожди, — окликнула Ха'анала, когда Софи'ала выбежала наружу, чтобы присоединиться к другим детям, которые проводили утренние часы, носясь по деревне, заглядывая в горшки, охотясь за самой обильной или вкусной едой, которую можно заполучить. — Сипадж, Софи'ала! Не будь занудой! — Суукмел хмыкнула, но Ха'анала настаивала:

— Так и есть! Она именно зануда! И мне вовсе не нравится, как она помыкает другими детьми.

— Ты видишь в ней себя, — сказала Суукмел. — Не придирайся к девочке. Стремиться доминировать над ними для нее естественно.

— Естественно также испражняться, как только почувствуешь позыв, — парировала Ха'анала. — Однако такое поведение неприемлемо.

— Но даже рунские дети ей сопротивляются! Это отличный тренинг, — возразила Суукмел. — Они все становятся сильней.

Утро они провели, пикируясь в подобной манере и получая удовольствие от умственного поединка, но все время думая о частоте и интенсивности родовых схваток.

— Они должны быть сильнее и чаще, — сказала Ха'анала, когда взошли все три солнца, а за плотным слоем облаков, нависших над их головами, проступил самый яркий диск; плоский и белый.

— Уже скоро, — откликнулась Суукмел, хотя тоже была обеспокоена, с некоторым испугом наблюдая, как впавшая в молчание Ха'анала свернулась в своем гнезде.

К этому времени дочь Ха'аналы уже сообразила, что происходит, и Суукмел переключила внимание на нее, успокаивая ребенка и приветствуя гостей, начавших собираться на тревожные стенания Софи'алы. Хотя джана'ата, передав Ха'анале наилучшие пожелания, тут же тактично удалялись, дом скоро оказался переполнен руна, приносившими с собой воодушевление, ободрение и еду — вместе с теплотой своих тел и своей любви. Как и руна, Ха'анала считала, что роды — повод для праздника и, похоже, была довольна тем, что ее отвлекают, поэтому Суукмел не выпроваживала визитеров.

Схватки не стали чаще, но набирали силу, и Ха'анала радовалась этому, несмотря на боль. В разгар нескончаемой дискуссии на тему, что могло бы ускорить роды, прибежал мальчик с новостями о посадочном катере, а вскоре все услышали ужасающий шум, и комната разом опустела: гости толпой поспешили наружу, чтобы лицезреть это удивительное прибытие.

— Ты тоже иди… посмотри, что там! — сказала Ха'анала, подталкивая Суукмел. — Потом расскажешь мне! Со мной все будет хорошо, но пришли сюда Шетри!

— Приказы, приказы, приказы, — поддразнила Суукмел, направившись к посадочной площадке, устроенной на краю долины. — Ты говоришь, как Софи'ала!

Оставшись наконец одна, Ха'анала легла поудобней, удивляясь тому, насколько устала, хотя роды только начались. Она слышала, как рев моторов резко оборвался, затем зазвучали голоса, неразличимые на таком расстоянии. Казалось, минули дни, прежде чем в дом вступил Шетри; и хотя Ха'анала хотела расспросить его о многом, единственными ее словами были:

— Кое-кому холодно.

Шетри подошел к двери и крикнул, прося помочь. Вскоре ее подняли на ноги, и хотя время от времени Ха'анала останавливалась и приседала на корточки, пережидая очередную схватку, она смогла доплестись до дымных костров, над которыми жарилось, шипя и брызгая жиром, невероятное количество дичи. Заулыбавшись при виде стихийного праздника, возникшего вокруг этого изобилия, Ха'анала высматривала в толпе чужеземцев. Один был немногим крупнее Софии, другие — столь же высокие, как Исаак, но гораздо более массивные. Темные и светлые; бородатые; безволосые, гривастые. И какое разноязычие! Высокий к'сан, сельская руанджа, х'инглиш — столь же забавно сплетенные в суматохе кулинарных хлопот, приветствий, рассказов, какой была речь самой Ха'аналы, когда она впервые повстречала Шетри.

— Они такие разные! — воскликнула она, обращаясь ко всем сразу — Это замечательно. Замечательно!

Ободренная теплом и перспективой налаживания отношений с югом, Ха'анала тяжело опустилась на колени и стала тужиться, убежденная, что сейчас именно тот момент, когда следует родить нового ребенка, приведя его к свету и смеху. Но вместо этого ощутила раздирающую боль, заставившую ее крикнуть, а остальных умолкнуть, так что были слышны лишь далекие трели п'ркра и потрескивание огня. Когда Ха'анала вновь смогла дышать, она коротко рассмеялась и с кривой улыбкой заверила всех:

— Больше не буду!

Постепенно веселье и разговоры возобновились, но Ха'анала чуяла тревогу Шетри, и ее это беспокоило.

— Расскажи о вашем путешествии! — с нежностью велела она. Но Шетри был напуган и, отговорившись тем, что должен помогать чужеземцам раздавать мясо, поручил Рукуэи сидеть позади нее, словно рунскому мужу. Пришла Суукмел, за ней Тият — с младшим своим сыном, вцепившимся в ее спину. Довольная, что руки кузена обнимают ее плечи, Ха'анала сидела, прислонившись спиной к его животу, а щекой прижавшись к его щеке, слушала, как Рукуэи поет о походе. Искренне увлекшись повествованием, она словно плыла по течению, поддерживаемая на поверхности рассказом, и рассмеялась, когда Рукуэи с юмором живописал, как на него нагнал страху маленький чужеземец Сандос.

— Маленькие бывают удивительно сильными, — запыхавшись, заметила Ха'анала и, наклонившись вперед, сдавила свой живот, радуясь, что даже сейчас не потеряла способности шутить.

Услышав свое имя, к ним подошел Сандос, сделав жест подчинения — вместо того, чтобы протягивать руку для пожатия. Когда официальные представления закончились, он сел там, откуда тоже мог видеть празднество, — молчаливый, согбенный, со скрещенными на груди руками. Его поза будто пародировала позу Ха'аналы во время схватки, и первыми ее словами, обращенными к нему, были:

— Ты тоже беременный?

Сандос воззрился на нее и хохотнул, явно развеселившись.

— Если я беременный, то мы определенно положим начало новой религии, — ответил он, и хотя Ха'анала поняла не все слова, его улыбка ей понравилась. У него были глаза Софии: маленькие и коричневые, но теплые, а не словно из камня.

— Моя госпожа, на каком языке с тобой лучше говорить? — спросил Сандос.

— Руанджа для нежности. Английский для науки…

— И шуток, — заметил он.

— К'сан для политики и поэзии, — продолжила Ха'анала и прервалась, пережидая, пока достигнет пика, а затем схлынет новая волна. — Иврит для молитвы.

Некоторое время они впятером наблюдали за руна, приглядывавшими за кострами и жарившими на них корнеплоды, — теперь, когда джана'ата наконец смогли наесться досыта.

— Мы мечтали об этом, — сказала Суукмел, улыбнувшись Тият, и потянулась, чтобы сжать лодыжку сперва Рукуэи, а потом Ха'аналы.

— Мечтали о чем? — спросил Сандос. — О сытной еде? Некоторое время Суукмел разглядывала его и решила, что он иронизирует.

— Да, — легко согласилась она, затем широко махнула рукой. — Но и об этом тоже: все мы — вместе.

— Глазам кое-кого приятно это видеть, — сказала Тият. Она посмотрела на своего спящего сына, потом на людей, окружавших Ха'аналу. — Три вида лучше, чем один!

— Сандос, расскажи о каждом из твоих товарищей, — произнесла Ха'анала на языке политики.

Указав сперва на человека с голым черепом, он ответил на языке нежности:

— У Джона руки умные, точно у руна, и щедрое сердце. Всмотритесь в его лицо, и вы узнаете, как выглядит землянин, когда он чем-нибудь наслаждается. Кое-кто думает: самое большое удовольствие для Джона — помогать другим. У него талант к дружбе. — Сделав паузу, Сандос переключился на к'сан: — Он не умеет лгать.

— А тот, кто рядом с ним? — спросила Ха'анала, бросив взгляд на Суукмел, тоже слушавшую очень внимательно.

Ответ был на иврите:

— Его зовут Шон. Он видит очень отчетливо, без сантиментов…

Сандос помолчал, озирая остальных, и понял, что иврит понимает только Ха'анала. Он продолжил на к'сане:

— Иногда необходимо слышать жестокую правду. Шон свиреп, словно джана'ата, и безжалостен. Но то, что он говорит, важно.

Затем указал жестом на Джозебу и упростил его имя:

— Хозеи тоже видит отчетливо, но он более утонченный. Когда Хозеи говорит, я слушаю внимательно.

— А черноволосый? — спросила теперь Суукмел, потому что новые схватки лишили Ха'аналу голоса.

Сандос вдохнул полную грудь воздуха и медленно его выпустил.

— Дэнни, — произнес он, а остальные ждали, какой он выберет язык. — Он будет вам полезен, — сказал Сандос на к'сане. — Из опыта своего народа Дэнни хорошо знает то, с чем столкнулись джана'ата, и очень хочет вам помочь. Но он — человек идеалов и иной раз ведет себя согласно им, а не морали.

— Что делает его опасным, — заметила Суукмел.

— Да, — согласился Сандос.

— А тот, кто поет? — спросила Ха'анала. — Тоже похож на джана'ата. Он поэт?

Улыбнувшись, Сандос продолжил на руандже:

— Нет, Нико не поэт, но он ценит работу поэтов, а его голос делает ее красивее. — Взглянув на Тият, он произнес, тщательно выбирая слова: — Нико больше похож на деревенского рунао, которым может легко управлять любой, обладающий могуществом.

Он помолчал, а трое джана'ата тем временем обменялись взглядами.

— Нико тоже может быть опасен, но сейчас я ему доверяю. И в любом случае, с вами он не останется, — сказал Сандос. — Он — член торговой группы, которая пробудет на Ракхате не дольше, чем потребуют дела. Но остальные хотели бы тут остаться, дабы помогать вам и учиться у вас, — если вы разрешите.

— А ты, Сандос? — спросил Рукуэи. — Ты останешься или улетишь?

Сандос не ответил, потому что Ха'анала, закрыв глаза, склонилась над своим животом и издала сдавленный крик, на который тотчас прибежал Шетри. Когда она снова смогла дышать, то прошептала:

— Все будет хорошо. Я не боюсь.

Когда свет померк, отступила и боль. Внимание Ха'аналы — мерцало, точно огонь, который грел ее и освещал ночь, но она продолжала прислушиваться к тихому разговору поблизости, удивляясь голосу Сандоса, столь непохожему на голос Исаака, — не громкий и запинающийся, но мягкий и музыкальный; высота его тона поднималась и падала, модуляции варьировались, перетекая из одной в другую. Ха'анала забыла, что земляне могут вот так говорить, и ощутила печаль при мысли о годах, прошедших с тех пор, когда она в последний раз слышала голос Софии.

Захлестнутая скорбью, Ха'анала горевала о прошлом, а также о будущем, которого никогда не узнает, ибо она уже поняла, что умрет, — не с зыбким теоретическим осознанием того, что она смертна, но с ощущаемой телом уверенностью, что смерть придет за ней очень скоро. К своему удивлению, Ха'анала спала, ненадолго пробуждаясь при каждой мускульной волне и сознавая, что всякий раз, возвращаясь к жизни, она черпает из убывающего источника. Один раз Ха'анала очнулась от сна и в темноте произнесла:

— Когда я умру, отведите детей к моей матери.

Вслед за потрясенным молчанием раздался успокаивающий шепот, но она прибавила:

— Сделайте, как прошу. Напомните ей про Авраама. Ради десяти…

Сказав это, Ха'анала вновь погрузилась в забытье.

На рассвете ее вернуло в реальность рычание мужа. Она находилась в доме, но холода не чувствовала, укрытая одеялами, подобных которым никогда не видела. Не шевелясь, Ха'анала могла видеть через дверь призрачный ландшафт, смягченный туманом.

— Нет! Я не разрешаю! — настойчиво говорил Шетри. — Как ты мог подумать о таком!

— Значит, сдаешься? — услышала она голос чужеземца, чей хриплый обвиняющий шепот разносился далеко в неподвижном рассветном воздухе. — Ты потеряешь их обеих…

— Прекрати! — крикнул Шетри и отвернулся от Шаана, зажав уши. — Я не хочу слушать!

Закрыв глаза, Ха'анала слушала, как Рукуэи объясняет, почему она должна умереть; его слова доносились обрывками: «Нет помощи… необходимо… предотвратить поколения от страданий в будущем… большее благо…»

Следующий голос Ха'анала не узнала, но, возможно, это сказал Хозеи:

— Причина не в патологии, а в слабости, вызванной голоданием!

— Шетри, я думаю, ты прав и Ха'анала умрет, — ровным голосом произнес Сандос. — Я думаю, что Шаан ошибается. Процедура, которую он хочет попробовать, убьет Ха'аналу. Никто из нас не специалист — мы не знаем, как сохранить жизнь матери, и я думаю, что Ха'анала слишком слаба, чтобы это пережить. Мне жаль. Мне очень, очень жаль. Но… когда такое случается у нас, ребенок иногда живет в течение очень короткого времени после того, как умирает мать. Пожалуйста… пожалуйста, если ты разрешишь, то мы, возможно, спасем хотя бы ребенка.

— Как? — твердым голосом спросила Ха'анала. — Как вы спасаете ребенка?

Она видела в проеме силуэт чужеземца, черный на сером, а затем он очутился возле нее, стоя на коленях и сложив на бедрах свои кисти, заключенные в странные механизмы.

— Сипадж, Ха'анала, кое-кто полагает, что после того, как ты уйдешь, ребенок будет жить еще несколько минут. Потребуется разрезать твое тело и вынуть дитя.

— Осквернение, — снова прошипел Шетри, нависнув над ними обоими. — Нет, нет, нет! Если… Я не хочу этого ребенка! Не сейчас, не таким способом! Ха'анала, пожалуйста…

— Спаси, что сможешь, — сказала она. — Слушай меня, Шетри. Спаси, что сможешь!

Но он не соглашался, И теперь спорила Суукмел, Софи'ала вопила, а чужеземцы…

Внезапно Ха'анала поняла, что это такое: быть Исааком и слышать внутри себя музыку, заглушаемую шумом.

— Убирайся, Шетри, — устало велела она, уйдя уже слишком далеко, чтобы выносить фиерно, слишком обессиленная, чтобы быть доброй или тактичной. — Все ВЫ: оставьте меня одну!

Но, потянувшись, сомкнула когти вокруг руки Сандоса, вцепившись накрепко.

— Ты не уходи, сказала Ха'анала. — Останься.

Когда все ушли, она сказала медленно, на языке молитвы:

— Спаси, что сможешь.

* * *

В течение следующих девяти часов Эмилио, исполняя все, о чем она просила, стараясь облегчить ее муки всеми возможными способами. Получив заверения, что для ребенка есть надежда, Ха'анала собралась с силами, и Эмилио позволил себе поверить, что она выкарабкается. Стыдясь, что поддался панике, он какое-то время был сильнее всего озабочен тем, как извиниться перед Шетри — за то, что нагнал страху на и так перепуганного отца, потерявшего двух детей.

Но роды все длились и длились. Ближе к финалу Ха'анала жаловалась на жажду, и Эмилио пытался ее напоить, но она ничего не могла удержать. Вынырнув из убогой каменной хижины, он попросил льда, но небольшой ледник меж двумя ближними вершинами находился слишком далеко, чтобы от него был прок. Сбегав к катеру, Джон принес свою старую и мягкую рубашку; пропитав ее водой, он скрутил ткань в подобие соски и передал Эмилио, который предложил рубашку Ха'анале. Она всосала таким способом жидкость, и ее не стошнило, поэтому какое-то время Эмилио просто макал ткань в воду, снова и снова, пока Ха'анала не напилась.

— Кое-кому нравится Звук твоего голоса, — сказала она, закрыв глаза. — Говори со мной.

— О чем?

— О чем угодно. Уведи меня куда-нибудь. Расскажи о своем доме. О людях, которых ты там оставил.

Поэтому он поведал ей о Джине и Селестине, и ненадолго они замолчали, сперва с улыбкой думая о своенравных малышках, затем пережидая, пока пройдут очередные схватки.

— Селестина. Красивое имя, — сказала Ха'анала, когда схватки отпустили. — Похоже на музыку.

— Это имя произошло от слова, обозначающего небеса, но так же называют музыкальный инструмент, звучащий, словно хор серебряных колокольчиков, — ответил он. — Сипадж, Xa'анала, как назовем младенца?

— Это решать Шетри. Расскажи про Софию в молодости.

Когда он промедлил, Ха'анала, открыв глаза, сказала:

— Не надо. Раз трудно, не надо! Пусть будет легко, пока не придет самое тяжелое. Что ты любил, когда был ребенком?

Ему было стыдно, что подвел ее и Софию, но он обнаружил, что с увлечением описывает Ла-Перлу и друзей своего детства, вновь окунувшись в старые страсти и простые радости: жесткий, шлепок мяча в изношенную перчатку, стремительная дуга ко второй базе, крученый бросок в первую для двойной игры. Ха'анала поняла очень мало, но она знала радость движений и сказала ему об этом в коротких, задыхающихся фразах.

Эмилио помог ей выпить еще немного воды.

— Хочется музыки, — попросила Ха'анала, когда смогла говорить. — Может, ваш Нико споет?

Нико пел долго, сидя в косых лучах света: арии, неаполитанские любовные песни, церковные гимны, выученные им в сиротском приюте. Умиротворенная, больше не чувствуя жажды, Ха'анала сказала еще раз:

— Отведите детей к моей матери!

Затем она заснула; Нико продолжал петь. Сам измучившись, Эмилио тоже задремал, а проснулся к песне, самой красивой из всех, какие он когда-либо слышал. Немецкая, подумал Эмилио, хотя на этом языке знал всего несколько слов. Это неважно, осознал он, оцепенев. Мелодия была сразу всем: податливая и безмятежная, взмывающая, точно душа в полете, послушная некоему тайному закону…

Собравшись вокруг них едва не в полном составе, ван'джарри тоже слушали; дети цеплялись за родителей, и каждый понимал, что время подходит. Открыв глаза, Эмилио Сандос увидел, как грудь Ха'аналы опустилась в последний раз, и, отбросив одеяла, оглядел живот; заметил слабое шевеление и подумал: «Еще живой, еще живой». Выпучив глаза, Нико протянул ему нож.

Словно издали Сандос наблюдал за своими лишенными чувствительности руками, резавшими быстро и решительно. На протяжении часов он страшился этого момента, боялся, что станет резать слишком глубоко или слишком поспешно. Но на него снизошла некая бессловесная благодать. Сандос ощущал себя очищенным, лишенным всех иных целей — пока это тело раскрывалось перед ним, слой за слоем, распускаясь, блестя точно красная роза, чьи лепестки умыты рассветной росой.

— Вот, — тихо сказал он, вспарывая пленку, — Нико, вынимай младенца.

Гигант сделал, что ему велели, и его смуглое лицо побледнело при жутковатом звуке — хлюпающем и мокром, раздавшемся, когда он извлекал ребенка. На секунду Нико застыл, держа на огромных ладонях хрупкое тельце младенца, словно оно было сделано из стекла.

Джон ждал сразу за дверью, готовый вытереть малыша и передать отцу, но увидев то, что вынес Нико, — пар поднимался клубами от тонкой влажной шерсти — он, вскидывая голову, воскликнул:

— Мертворожденный!

Нико залился слезами, а остальные подняли громкий вой, который разом стих, когда сквозь проем метнулся, точно безумный, Сандос и прошептал по прямому адресу — с протестом и вызовом: — Боже, нет! Не в этот раз.

Внезапно выхватив у Нико ребенка, он опустился с ним на грунт, поддерживая коленями и предплечьями; крошечное тело было к нему так близко» что Сандос ощущал тепло его матери, еще не успевшей остыть. Припав ртом, он высосал из ноздрей младенца слизистую пленку, вместе с жидкостью, и сплюнул — разъяренный, решительный. Одной искалеченной кистью отклонив назад его влажную голову, а второй поддерживая ее под подбородок, Эмилио опять накрыл нос малыша своим ртом. Осторожно дунул и подождал, дунул и подождал — снова и снова. В конце концов он ощутил на своих плечах руки, потянувшие его назад, но, вывернувшись из их хватки, вернулся к своему делу, пока Джон не оторвал его от маленького тела и не приказал голосом, прерывающимся от плача: — Перестань, Эмилио! Хватит!

Побежденный, он откинулся на пятки, испустив единственный отчаянный крик. И только когда звук, вырвавшийся из его горла, соединился с тонким, слабым плачем новорожденного, Эмилио Наконец понял.

Писк младенца заглушили возгласы изумления и радости. Малыша подняли изящные рунские руки, и взгляд Эмилио следовал за младенцем, пока его вытирали и обертывали, виток за витком, домотканой материей и передавали из объятия в объятие. Довольно долго Эмилио — забрызганный кровью, измученный — не двигался. Затем, оттолкнувшись от земли, поднялся на ноги и некоторое время стоял, чуть покачиваясь и высматривая Шетри Лаакса.

Он боялся, что отец станет оплакивать жену и проклинать ребенка. Но Шетри уже прижимал малыша к груди, не отрывая от него глаз и не замечая никого, кроме сына, которого он нежно баюкал в своих руках, пытаясь успокоить.

Отвернувшись, Эмилио Сандос вновь вступил в каменную хижину, где лежали останки женщины, о которой, как и о нем, забыли во всеобщем ликовании. Мы сжигаем наших мертвых, сказал Рукуэи… Когда? Двое суток назад? Трое? Итак, его святейшество был прав, равнодушно подумал Сандос. Не нужно рыть никаких могил… Уже ничего не чувствуя, он тяжело опустился рядом с тем, что недавно было Ха'аналой. Если что-то и может доказать существование души, подумал Сандос, то это абсолютная пустота трупа.

Непрошеное, незваное, на него снизошло спокойствие: разбуженное музыкой, смертью и незамутненной любовью, которую можно ощутить лишь при рождении. Снова он ощутил тягу прибоя, но в этот раз поплыл против нее, как борется с течением человек, которого уносит в океан. Опустив на руки голову, Эмилио надавил ею на механизмы скреп, чтобы физической болью, с которой он умел справляться, блокировать то, что ему не по силам.

Это оказалось ошибкой. Слезы, брызнувшие от боли его тела, начали истекать из ран его души. Долгое время Эмилио ощущал себя сломанным, искалеченным. Это не его тело подвергли насилию, не его кровь пролили, не его любовь разбили вдребезги, но он плакал по мертвым, по необратимым ошибкам и ужасным мукам. По Ха'анале. По утратам Шетри, а также своим: по Джине, Селестине и той жизни, которая могла бы у них быть втроем. По Софии, по Джимми. По Марку и Д. У., по Энн и Джорджу. По своим родителям и брату. По себе.

Когда всхлипывания затихли, он лег рядом с Ха'аналой, чувствуя себя таким же выпотрошенным, как ее труп. «Господи, — шептал он раз за разом, пока им завладевала смертельная усталость, — Господи».

— Сандос?

Дэнни помедлил, затем снова потряс его за плечо.

— Извини, — сказал он, когда Эмилио сел. — Мы ждали, сколько могли, но это важно.

Сандос огляделся из-под набрякших век. Ночью тело Ха'аналы унесли; теперь в хижине толпились священники.

— Как самочувствие? — спросил Джон и заморгал, осознав глупость вопроса, когда Эмилио неопределенно пожал плечами.

— Ты должен кое-что посмотреть, — сказал Джон, передавая ему свой блокнот.

В корневую его директорию — чтобы Джон не смог этого пропустить — Франц Вандерхелст сбросил набор файлов с данными. «Случай поделенной лояльности», — предположил Джон, с нарастающим страхом взирая на снимки и соображая, что они могут означать. Очевидно, Франц какое-то время следил за этим процессом, пытаясь решить, что делать и делать ли что-то вообще; хороший торговец должен держаться в рамках своей компетенции, он подчиняется Карло, но все-таки толстяк сделал, что мог…

— Боже, — выдохнул Эмилио, прокрутив картинки. — Прикинули численность войска?

— Думаю, только в головном отряде более тридцати тысяч — ответил Джозеба.

Все представления о размеренной, совещательной жизни руна, сформировавшиеся в его сознании, были сметены отметками времени на снимках, когда он столкнулся с реальностью армии, завоевавшей известный им мир Ракхата столь же быстро и куда более основательно, чем Александр завоевал свой.

— Вот это похоже на легкую пехоту в авангарде, — сказал Дэнни, протянув руку над плечом Сандоса, чтобы показать экран, — а на расстоянии двух дней марша за ней следуют латники. Снимок примерно четырехдневной давности. Видишь, насколько они ярче? Мы даже засекли блеск металла.

— В инфрасвете можно разглядеть позади них еще один большой отряд, — сообщил Джозеба. — Взгляни на следующий снимок.

Сандос уставился на картинку, затем вскинул глаза на обеспокоенные лица товарищей.

— Артиллерия, — подтвердил Шон. — Направляется прямо к нам.

— Но мы же летели над облачным слоем, и Джон не выходил за звуковой барьер! — сказал Эмилио, — Как они нас выследили?

Ответил ему Дэнни:

— Не могу утверждать наверняка, приятель, но предположения есть.

Подумав, Эмилио на секунду закрыл глаза.

— Карло нас предал. Это он дал им координаты.

— Похоже на то.

Нико стоял прямо за дверью.

— Выходит, синьоре не нужно ждать, пока мы приведем к ней Исаака, — сказал он. — Она идет сама, чтобы его забрать.

— Для этого не нужна армия, — мрачно заметил Шон, опускаясь на корточки рядом с Джозебой.

— Сандос, тебе следует знать кое-что еще, — сказал Дэнни Железный Конь. — Когда обнаружилось, что вы пропали, София Мендес поклялась «идти по следу этих ублюдков джанада до их логова и покончить с ними, раз и навсегда».

— Конечно, это заманчиво, — произнес Сандос. — Ее можно понять.

Прочный мир, безопасные границы, безоблачное будущее для руна… Он потерся лицом о свои руки, и все поднялись на ноги. На секунду — в каменной комнатке, в окружении огромных тел — Сандосу почудилось, будто время сдвинулось, но усилием воли он вернул себя в настоящее, которое тоже было достаточно скверным. — Нужно предупредить ван'джарри, — сказал он; — Им следует эвакуироваться. Отступить к поселку Атаанси. Сосредоточиться в одной долине, организовать оборону.

Дэнни покачал головой:

— Собьются как рыба в бочке — а тут и подойдет артиллерия.

— У маленьких рассредоточенных групп больше шансов избежать обнаружения, сказал Джозеба, — но они тоже могут погибнуть — от голода или переохлаждения.

— Что в лоб, что по лбу, — проворчал Джон, — Как ни крути, дело плохо.

— Решать не нам, верно? — заметил Шон. — Мы сообщим факты, и пусть ван'джарри делают свой ход.

А когда остальные пожали плечами, выражая согласие, он направился к выходу, кивну в Джозебе:

— Пошли, парень. Разнесем хорошие новости.

— Интересно, а что Карло приготовил для нас? — задумчиво произнес Джон, когда Шон и Джозеба, миновав Нико, зашагали прочь.

— Предлог, чтобы убраться с планеты, прежде чем потерпит фиаско, — ответил Эмилио, просматривая снимки, присланные Францем. — Взгляни-ка. Они принимают груз. Карло намерен загрузить корабль и улететь. Беспилотный катер спускался к Агарди… сколько раз? Уже три.

Он умолк, а затем сказал:

— Боже мой…

— Что? — тревожно спросил Джон. — Что там, в Агарди? Военные заводы? Неужто…

— Нет. Ничего похожего. Перегонные установки, — тихо сказал Сандос, поднимая взгляд на Дэнни и Джона.

— Перегонные установки? — растерянно повторил Джон. — Значит, он загружает…

— Бренди из ясапы, — подсказал Дэнни.

Сандос кивнул, и Дэнни вздохнул, качая головой.

— Значит, вот в чем дело? — воскликнул Джон, всплескивая руками. — Карло нас предает, запасается на Ракхате бренди и улетает домой более богатым, чем Гейтс!

Взбешенный, он прислонился к стене и тихо сполз вниз, усевшись напротив двери и вытянув перед собой ноги.

— И все же, негромко заметил Эмилио, — кажется, во вселенной есть некая справедливость — несмотря ни на что.

Он стоял в проеме, и свет запутался в его волосах, оставив лицо в тени.

— Понимаете, — произнес Эмилио, — мне так и не представился случай сказать об этом Карло, но ясаяа-бренди…

У Дэнни расширились глаза. Приоткрыв рот, он помолчал, едва дыша.

— Отвратительный? — с надеждой предположил он.

— Скажи «да», — подхлестнул Джон, поднимаясь на ноги и придвигаясь к Дэнни. — Пожалуйста, Эмилио, скажи, что он отвратительный! Солги, если потребуется, но скажи, что это худшее пойло, которое ты пил в своей жизни.

Мерцая ангельскими глазами на изможденном лице, Сандос заговорил.

— У него вкус, — сказал он, — ну совершенно… как у…мыла.

Если бы кто-то поинтересовался, Эмилио Сандос смог бы объяснить тот полуистерический хохот, который сумел превозмочь горе, страх и отчаяние; но никто не прислушивался к голосам, звучавшим в хижине Ха'аналы. Когда Эмилио вышел наружу, эвакуация в долине Н'Джарр шла полным ходом: родители сзывали детей, паковали пожитки, спорили и кричали, принимали скоропалительные решения, тут же исправляли их, стараясь не паниковать. Посреди кутерьмы был островок спокойствия, и он направился туда, каким-то образом зная, что в его центре, где еще дымился погребальный костер Ха'аналы, найдет Суукмел Чирот у Ваадаи.

Эмилио опустился рядом с ней на колени.

— Мы навлекли на вас беду, — произнес он. — Мне очень жаль.

— Вы хотели как лучше, — откликнулась Суукмел. — И благодаря вам родился ребенок.

— Ты не пакуешь вещи, — заметил Эмилио.

— Как видишь, — безмятежно сказала она, игнорируя всеобщую суматоху.

— Моя госпожа Суукмел, послушай меня: здесь больше не безопасно.

— Безопасность — относительное понятие.

Она подняла руку, словно откидывая вуаль, но замерла, не завершив жест.

— Я остаюсь, — произнесла Суукмел тоном, не допускавшим возражений. — Я решила, что если эта чужеземка, София, придет в Н'Джарр, то мне следует с ней поговорить. У нас есть нечто общее.

Ее губы чуть искривились, а глаза показались ему веселыми.

— Каковы твои планы? — спросила она.

— Почти такие же, — сказал Эмилио. — Я ухожу на юг, чтобы поговорить с Софией.

38

На дороге в Инброкар

Ноябрь 2078, земное время

Эмилио не решился воспользоваться катером, предпочтя оставшееся горючее сохранить на крайний случай, поэтому он и Нико отправились на юг пешком. Священники остались в Н'Джарре, дабы помогать тут, чем смогут, но Нико и слушать не хотел про то, чтобы отпустить Эмилио одного, и тот не настаивал. Было маловероятно, что пистолет и решительная позиция совладают с тем, с чем им придется столкнуться в ближайшие двенадцать дней, но Нико неоднократно доказывал свою полезность, и Эмилио был рад его обществу. Тият и Каджпин тоже пошли с ними, чтобы показывать путь через горные перевалы, извилистые ущелья и предгорья. План был такой: вернуться к развалинам Инброкара, затем пройти еще немного на юг, где и подождать на дороге, пока на них не наткнутся София и руна.

Ко второму заходу Эмилио и Нико изодрали колени в кровь, и Эмилио начал пересматривать свое определение «крайнего случая». Пласты, составлявшие горы Гарну, были тонкими и ломкими, с наклоном, приближавшимся к вертикали, — отвратительная поверхность для ходьбы, изматывающая и предательская опора. Даже для руна, способных опираться на три конечности, восхождение было трудным.

— Нико, ты цел? — спросил Эмилио, когда Тият и Каджпин в пятый раз помогли гиганту подняться. — Может, стоит вернуться за катером…

Услышав позади шуршание скользящих камней, он замолчал и, одновременно с Нико обернувшись, увидел высокого голого человека, который шагал вниз по склону на грязных и тощих, как у аиста, ногах, держа высоко над головой обтрепанный голубой зонтик.

— Исаак? — предположил Нико, отряхивая песок с исцарапанных ладоней и потирая свежие синяки.

— Да, — тихо откликнулся Эмилио. — Кто ж еще это может быть?

Он ожидал увидеть в лице ребенка Джимми и Софии их черты. Но больше всего его удивило, что Исаак вовсе не походил на ребенка. Наверное, ему было под сорок. Старше, чем Джимми в момент своей гибели… Он унаследовал курчавые волосы отца, но у Исаака они были темно-красные, уже испещренные сединой и слипшиеся в ломкие грязные косички. В его длинных тонких костях присутствовало что-то от хрупкости Софии, и форма рта казалась знакомой, но трудно было разглядеть черты матери в этом чумазом призраке с блуждающими голубыми глазами.

— У Исаака есть правила, — быстро проинформировала Тият, когда тот остановился в нескольких шагах от них, выше по склону. — Не перебивайте его.

Исаак даже не взглянул на пришельцев. Казалось, он рассматривал что-то, находившееся слева от Эмилио.

— Исаак, — неуверенно начал Эмилио, мы собираемся встретиться с твоей матерью…

— Я не вернусь, — произнес Исаак громким невыразительным голосом. — Вы знаете какие-нибудь песни?

Сбитый с толку, Эмилио не нашелся, что сказать, но Нико ответил просто:

— Я знаю много песен.

— Спой одну.

Даже Нико это застало врасплох, но, приняв во внимание ситуацию, он запел «О miobambino саго»[41] Пуччини — с переливчатыми верхними нотами, исполняемыми мелодичным фальцетом; а когда Исаак велел спеть еще раз, охотно повторил песню. На несколько минут в мире не стало иных звуков, кроме двух голосов: схожие природные теноры — безыскусно красивые, слившиеся в тесной гармонии. Сияя, Нико объявил, что теперь споет «Questa о quella»,[42] но Исаак сказал: «Достаточно», — и, развернувшись, зашагал прочь.

Совершенно никакой просодии, отметил Эмилио, вспомнив симптомы, которые изучал много лет назад на курсе эволюционной лингвистики. Ван'джарри упоминали о странностях Исаака, но до сих пор он не понимал, что странности эти вызваны чем-то большим, нежели изоляция.

— Исаак, — окликнул Эмилио, прежде чем тот успел уйти, высоко, точная болотная птица, вскидывая колени, чтобы переступать через камни с острыми краями, — Ты ничего не хочешь передать своей матери?

Исаак остановился, однако к нему не повернулся.

— Я не вернусь, — повторил он.

— Она может прийти сюда.

Наступила пауза.

— Достаточно, — повторил Исаак и исчез за выступом скалы.

— Она уже идет сюда, — пробормотала Каджпин.

— От катера слишком много шума и вони, — заметила Тият, возвращаясь к теме, прерванной появлением Исаака. — Самую трудную часть пути мы преодолеем к завтрашнему третьему закату, — пообещала она.

Сразу за грядой Гарну местность выровнялась, вздымаясь и опускаясь не больше, чем на высоту роста рунао. Чем дальше они уходили, тем темнее делались сапфировые холмы, постепенно приближаясь к цвету индиго; из-за пурпурных цветов, вспыхивающих в солнечном свете, земля вокруг будто полыхала огнем, и Эмилио порадовался тому, что они не воспользовались катером. Продолжительная ходьба всегда его успокаивала, заостряя внимание на жжении в мышцах, на столкновении подошв с грунтом. Он не пытался предугадать доводы Софии или собственные. Все будет хорошо, думал Эмилио час за часом, шаг за шагом, словно пилигрим, идущий в Иерусалим. Снова и снова: «Все будет хорошо». Он не верил в это; просто слова Ха'аналы звучали в такт его поступи.

По пути руна паслись прямо на ходу, а лагерь разбивали на открытых местах, не страшась обнаружения.

— Если нас арестуют, то в любом случае заберут в армию, — с безмятежной практичностью пояснила Каджпин. — Так что, какая разница?

Днем Эмилио еще как-то мог подчиняться этому фатализму, однако ночи были скверными; он блуждал по обугленным пустым городам, являвшимся ему в снах, или расхаживал в наполненной звуками темноте, ожидая рассвета. Наконец поднимались остальные, и они завтракали тем, что осталось от предыдущего вечера. Пару раз Нико подстреливал какую-то мелкую дичь, но большую часть мяса пришлось выбросить. Эмилио ел очень мало — обычная его реакция на стресс. Беспокойно расхаживая, пока не возобновлялось их путешествие, он забывался в безмолвном напеве: «Все будет хорошо».

На восьмой день они увидели вблизи горизонта блеск снаряжения, вспыхивавшего на солнце. К вечеру, когда холмистая местность вознесла армию повыше, смогли различить темную массу в основании пыльного облака.

— Мы будем там завтра, — сказала Тият, но затем глянула на запад и добавила: — Если раньше не начнется дождь.

В ту ночь все спали плохо, а когда проснулись, вокруг было душно и туманно. Оставив спутников завтракать, Эмилио взошел на небольшое возвышение и вгляделся в армейский лагерь. Первое солнце только начало взбираться на небосклон, но уже сейчас пейзаж дрожал и расплывался из-за жары, и Эмилио успел взмокнуть. «К черту», — подумал он и, повернувшись к своим товарищам, крикнул: — Подождем тут.

— Хорошая мысль, — сказала Каджпин. — Пусть сами идут к нам!

Утро они провели на вершине маленького холма; Нико и руна ели и болтали, точно участники пикника в ожидании парада. Но когда армия надвинулась, подавляя численностью, они; как и Сандос, впали в молчание, напрягая слух. Трудно сказать, вправду они слышали или только воображали топот ног, клацание металла, протяжные команды и замечания из рядов; грозовые тучи уже спрятали западный горизонт за колоннами черного дождя, а ветер уносил прочь все звуки, кроме самых ближних.

— Похоже, гроза будет сильной, — с тревогой сказала Тият, подперев себя хвостом против крепчающего ветра. Молнии на западе сверкали почти непрерывно, озаряя тучи.

Каджпин тоже встала.

— Дождь накроет всех, — сказала она беззаботно, но затем добавила более зловещую фразу: — А молния ударит лишь в некоторых.

Спустившись по склону холмика к небольшой впадине, она вновь села и, спокойно озирая ряды солдат, весело заметила:

— Хорошо, что я не ношу доспехи.

— Когда начнется гроза? — спросил Нико.

Посмотрев на запад, Эмилио пожал плечами:

— Через час. Может, раньше.

— Вы не хотите, чтобы я пошел к ним и позвал синьору Софию?

— Нет, Нико. Спасибо. Пожалуйста, подожди здесь.

Подойдя к Тият и Каджпин, он повторил:

— Ждите здесь.

Затем, не оглядываясь, неспешно зашагал вниз по дороге. Одолев половину дистанции, он остановился: маленькая фигура с плоской спиной и серебряно-черными волосами, раздуваемыми ветром.

К этому моменту авангард остановился, а вскоре шеренги раздвинулись, пропуская одноместные крытые носилки, доставленные с бивуака четырьмя руна.

Эмилио попытался подготовить себя к виду Софии, к звуку ее голоса, но сдался и просто смотрел, как носильщики осторожно опускают паланкин. Сноровисто и быстро они развернули вокруг носилок палатку, похожую на веранду, — с водонепроницаемой оранжевой тканью, сияющей в лучах солнца» находившегося к востоку от приближающейся грозы. Затем из тележки с оборудованием извлекли искусно сконструированное складное кресло, расправили его и установили перед носилками. В заключение откинули лестницу, прикрепленную на петлях к основанию паланкина, и Эмилио увидел крохотную кисть, раздвинувшую занавески и опершуюся на руку, предложенную, чтобы помочь Софии спуститься по ступеням.

Эмилио ожидал увидеть Софию изменившейся, но по-прежнему красивой; он не был разочарован. Распоровшие лицо шрамы и пустая глазница стали для него шоком, но резкий свет ракхатовских солнц покрыл лицо Софии столь тонкими морщинами, что оно казалось сделанным из марли; рубцы были сейчас лишь тремя линиями, затерявшимися среди многих, а уцелевший глаз смотрел живо и внимательно, постоянно озирая окрестности, будто старался компенсировать уменьшившийся наполовину угол обзора. Даже дуга ее позвоночника показалась Эмилио грациозной: София словно вглядывалась во что-то, привлекшее ее внимание на пути к креслу. Усевшись, она вскинула взгляд и в ожидании Сандоса почти застенчиво наклонила голову. Хрупкая, как воробышек, с маленькими тонкими кистями, сложенными на коленях; в ее неподвижности ощущалась некая скелетная чистота: изящная, бесплотная, покойная.

«Ты прекрасна, — подумал Эмилио, — притягательна, как Иерусалим, и ужасна, как армия со стягами…»

— София, — сказал он, протягивая к ней руки.

Она не шелохнулась.

— Столько времени прошло, — холодно заметила София, когда он приблизился. — Ты мог бы сперва наведаться ко мне.

Своим единственным глазом она удерживала его взгляд, пока Эмилио не опустил глаза.

— Ты видел Исаака? — спросила София, когда он смог снова на нее посмотреть.

— Да, — сказал Эмилио.

Она слегка напряглась, коротко вздохнув, и он понял, что София полагала, будто ее сын давно мертв, а его именем бездушно пользуются, пытаясь завлечь в цитадель джанада побольше заложников.

— Исаак здоров, — начал Эмилио.

— Здоров! — Она издала короткий смех. — Не нормален, но, по крайней мере, здоров. Он с тобой?

— Нет…

— Его все еще держат заложником.

— Нет, София, ничего подобного! Среди них он — почитаемая особа…

— Тогда почему он не здесь, не с тобой? — Эмилио помедлил, не желая ее ранить. — Он… Исаак предпочитает оставаться там, где он сейчас. Он пригласил тебя к себе. — Эмилио замолчал, глядя мимо нее на войска, видневшиеся позади золотистой палатки. — Мы можем отвести тебя к нему, но ты должна прийти одна.

— В этом и состоит игра? — спросила София, хладнокровно улыбаясь. — Исаак — приманка, и они меня схватят.

— София, пожалуйста! — взмолился он. — Эти джана'ата не… София, ты все поняла неверно!

— Я поняла неверно, — тихо повторила она. — Я поняла неверно… Сандос, ты пробыл здесь — сколько? Несколько недель? — спросила София, весело вскинув брови, одну из которых искривила рубцовая ткань, — И сейчас ты говоришь мне, что я поняла неверно. Погоди! В английском языке есть для этого слово… дай подумать… — Не мигая, она смотрела на него. — Нахальство. Да. Именно это слово. Я почти забыла его. Ты вернулся через сорок лет, и тебе хватило неполных три недели, чтобы узнать здешнюю ситуацию, и теперь ты собираешься объяснять мне Ракхат.

Он не поддался ее натиску.

— Не Ракхат. Лишь одно маленькое поселение джана'ата, пытающихся не умереть от голода. София, ты сознаешь, что джана'ата на грани вымирания? Конечно, ты не собираешься…

— Это они тебе сказали? — спросила она. Затем насмешливо фыркнула. — И ты поверил.

— Черт возьми, София, не держи меня за идиота! Я способен распознать голодание…

— А если они и голодают, что с того? — огрызнулась она. — Я должна сожалеть, что каннибалам нечего есть?

— О, ради бога, София, они не каннибалы!

— А как ты это называешь? — спросила она. — Они едят руна…

— София, послушай меня…

— Нет, это ты послушай меня, Сандос, — прошипела она. — Почти тридцать лет мы-но-не-ты сражались с врагами, вся цивилизация которых была ярчайшим проявлением наиболее характерной формы зла: желания уничтожить человечность других и превратить их в предмет потребления. При жизни руна служили для джанада удобствами: рабами, помощниками, сексуальными игрушками. После смерти — сырьем: мясом, шкурами, костями. Сперва работники, а под конец — скот! Но руна больше чем мясо, Сандос. Они — люди, которые заслужили свою свободу, вырвав ее из рук тех, кто держал их в неволе, поколение за поколением. Бог желал их свободы. Я помогала им получить ее и не жалею ни о чем. Мы воздали джана'ата по заслугам. Они пожинают то, что посеяли.

— Выходит, Бог хочет, чтобы они вымерли? — воскликнул Эмилио. — Он хочет, чтобы руна превратили планету в бакалейный магазин? Богу угодно место, где никто не поет, где все одинаковы, где существует лишь один разумный вид? София, лозунг «око за око» давно устарел…

Раздавшийся звук был похож на выстрел, и он ощутил, как на его лице проступает точный контур её ладони, жгучий и четкий.

— Как ты смеешь, — прошептала она. — Как смеешь, бросив меня тут и вернувшись теперь — спустя столько времени — как ты осмеливаешься меня судить?

Отвернувшись, Эмилио стоял неподвижно, ожидая, пока боль стихнет, и расширив глаза, чтобы удержать слезы. Пытался представить себе сорок лет в одиночестве я без всякой поддержки: без Джона и Джины, без Винса Джулиани, Эдварда Вера и всех других, кто ему помогал.

— Прости! — произнес он наконец. — Прости! Я не знаю, что здесь происходило, и не претендую понять, через что ты прошла…

— Спасибо. Рада это слышать…

— Но, София, я знаю, что это такое: быть предметом потребления, — сказал Эмилио, перебивая ее — и знаю, что это такое: быть уничтоженным. Я также знаю, что значит быть несправедливо обвиненным, и — Боже, помоги мне — я знаю, что значит быть виновным…

Он замолчал, отвернувшись, но затем посмотрел ей в глаза и сказал:

— София, я ел плоть руна, причем по той же причине, что и джанада: потому что был голоден и хотел жить. И я убил — я убил Аскаму, София. Я не желал ее смерти, но я хотел убить, я хотел, чтобы кто-то умер и я смог бы освободиться — Так или иначе. Так что, как видишь, — сказал Эмилио с бледной улыбкой, — я последний человек, который вправе судить других! И я допускаю, что джана'ата, с которыми ты сражалась, заслуживали того, что на них свалилось! Но, София ты не можешь позволить руна убить их всех! Они заплатили за свои грехи…

— Заплатили за свои грехи! — Не веря ушам, София встала и прошла несколько шагов, согнувшись и хромая из-за скрюченного позвоночника.

— Они исповедались тебе, святой отец? И ты их простил, просто потому, что они об этом попросили? — спросила она; презрительно скривив губы. — Но некоторые грехи не могут быть отпущены! Некоторые вещи непростительны…

— Думаешь, я этого не знаю? — заорал он, отвечая гневом на гнев. — Мне больше никто не исповедуется! Я больше не священник, София. И прилетел сюда вовсе не затем, чтобы тебя судить. И даже не затем, чтобы тебя спасти! Я прилетел потому, что был избит до бесчувствия и похищен людьми Карло Джулиани. Изрядную часть полета я провел, находясь под действием наркотика, а все, чего хочу прямо сейчас, это улететь обратно, дабы выяснить, жива ли еще женщина, на которой я едва не женился семнадцать лет назад…

София уставилась на него, но теперь Эмилио не опустил взгляд.

— Ты сказала, будто знаешь, что случилось со мной в Галатне, но, София, ты не знаешь худшего: я оставил священство, ибо не могу простить того, что со мной там случилось. Я не могу простить Супаари, который сделал мне вот это, — сказал он, вскинув кисти. — Не могу простить Хлавина Китери и сомневаюсь, что когда-либо смогу. Они научили меня ненавидеть, София. Ирония судьбы, не правда ли? Мы услышали песни Китери и рискнули всем, чтобы сюда прилететь, приготовившись любить тех, кого встретим, и учиться у них! Но когда Хлавин Китери встретил одного из нас… Он посмотрел на меня, и все, что он подумал…

Эмилио отвернулся от нее, задыхаясь, но затем вновь повернулся к Софии и, выдерживая ее нелегкий взгляд, произнес тихим от гнева голосом:

— Он посмотрел на меня и подумал: «Как мило! Такого у меня еще не было».

— Это в прошлом, — отрезала София, побледнев.

Но он знал, что это не так, даже для нее, даже после всех этих лет.

— Ты трудишься, — сказала она. — Концентрируешься на досягаемой цели…

— Да, — согласился Эмилио с готовностью, сразу. — И считаешь одиночество добродетелью. Называешь его самодостаточностью, верно? Говоришь себе, что тебе ничего не нужно, что больше никогда не захочешь впустить кого-либо в свою жизнь…

— Отгородись от этого!

— Думаешь, я не пытался? — воскликнул он. — София, я складывал камни снова и снова, но в этой стене их больше ничто не скрепляло! Даже гнев. Даже ненависть. Я измучен ненавистью, София. Я устал от нее!

Гроза надвинулась вплотную, а молнии сверкали пугающе близко, но Эмилио было на это плевать.

— Я ненавидел Супаари ВаГайджура, Хлавина Китери и шестнадцать его друзей, но… похоже, я не могу ненавидеть в совокупности, — прошептал он, бессильно уронив руки. — Этот единственный островок чистоты во мне все еще живет, София. Сколько бы я ни злобствовал на отцов, я не могу ненавидеть их детей. И тебе тоже не следует, София. Ты не можешь ради справедливости убивать невинных.

— Нет, — бросила она, снова уходя в себя. — Там нет невинных.

— Если я найду десятерых, ты ради них пощадишь остальных?

— Не морочь мне голову, — сказала София, делая жест носильщикам.

Сделав шаг, Эмилио встал между ней и креслом.

— Несколько дней назад я помог родиться малышу джана'ата, — сообщил он, преграждая ей путь. — Кесарево сечение. Я сделал, что смог. Мать умерла. Я хочу, чтобы ее малыш жил, София. В эти дни так чертовски мало того, в чем я уверен, но вот это я знаю точно: я хочу, чтобы ее малыш жил.

— Прочь с дороги, — прошептала она, — или я позову охрану.

Эмилио не двинулся с места.

— Сказать тебе, как зовут старшую сестру этого малыша? — спросил он весело. — Софи'ала. Прелестное имя.

Он следил за ее реакцией и, увидев, как ее голова дернулась, точно от удара, безжалостно продолжал:

— Мать младенца звали Ха'аналой. Ее последние слова были о тебе. Она сказала: «Отведите детей к моей матери»; Она хотела, чтобы мы отправили их в Гайджур! Нечто вроде крестового похода детей. Я этого не сделал. Не исполнил ее последнего желания, София, потому что побоялся ответственности за жизнь еще каких-нибудь детей. Но она была права: эти дети никогда никого не убивали и не обращали в рабство. Они невинны совершенно так же, как дети вакашани, которых резали на наших глазах.

Дождь начался: тяжелые капли, теплые, точно слезы, — а ветер шумно хлестал по ткани палатки, почти заглушая его слова.

— София, я буду гарантом этих детей и их родителей. Пожалуйста. Позволь жить им и всему хорошему, что они делают: музыке, поэзии, порядочности, на которую они способны… Это сделает тебе честь, — сказал Эмилио уже в отчаянии, принимая ее молчание за отказ. — Если они снова убьют, я стану козлом отпущения. Все грехи на мне. Я останусь здесь, и если они снова убьют, тогда казните меня и дайте им еще один шанс.

— Ха'анала мертва? — Эмилио кивнул, стыдясь плакать тогда, когда следовало бы горевать Софии.

— Ты хорошо ее учила, София, — сказал он срывающимся голосом. — По всем отзывам, она была замечательной женщиной. Ха'анала основала в горах нечто вроде утопической общины. Она была обречена — как и все утопии. Но Ха'анала пыталась! Все три наших вида жили там вместе, София: руна, джана'ата, даже Исаак. Ха'анала их учила, что каждая душа — это маленькое отражение Бога и что убивать грешно, потому что, когда отбирается жизнь, мы теряем уникальное откровение божественной природы.

Эмилио снова замолчал, едва способный произносить слова.

— София, один из священников, с которыми я прилетел, он считает, что твоя приемная дочь — нечто вроде Моисея для своего народа! Потребовалось сорок лет, чтобы выжечь из израильтян рабство. Что ж, возможно, джана'ата нуждаются в сорока годах, чтобы выжечь из себя господство!

Отвечая на ее потрясенный взгляд, он беспомощно пожал плечами:

— Я не знаю, София. Может быть, Шон несет чушь. Возможно, Авраам был психом, а вся его семья старадала шизофренией. Может, Иисус был просто еще одним сумасшедшим евреем, слышавшим голоса. А может, Бог существует, но он злой или глупый, и поэтому столь многое кажется безумным и несправедливым! Это неважно, — крикнул Эмилио, стараясь, чтоб его было слышно сквозь гул дождя. — Это действительно не имеет значения. Мне теперь начхать на Бога, София. Все, что я знаю наверняка: я хочу, чтобы малыш Ха'аналы жил…

София вышла в дождь, чей нестихающий шум заглушал все иные звуки. Долгое время она стояла под ливнем, слушая его шипящий грохот, ощущая, как он колотит по ее плечам, пробивается сквозь волосы, стекает по морщинистому лицу.

Эмилио молча ждал, пока София вернется из тех далей, куда ее занесла память. Промокшая и озябшая, она медленно прошла к своим носилкам и, опираясь на его руку, взошла к креслу и села.

Начальное неистовство грозы прошло, дождь теперь выстукивал ровную дробь, и какое-то время они просто смотрели на ландшафт, заливаемый водой. Затем София коснулась плеча Эмилио, и он повернулся к ней. Потянувшись, она осторожно положила ладонь на отпечаток, который оставила несколько минут назад, затем приподняла локон его волос.

— Ты поседел, старик, — сказала София. — Ты выглядишь даже хуже меня, а я выгляжу ужасно.

Его ответ прозвучал чопорно, но покрасневшие глаза улыбались.

— Тщеславие не числится среди моих недостатков, но будь я проклят, мадам, если буду стоять тут и сносить оскорбления.

Однако не сдвинулся с места.

— Когда-то я тебя любила, — сказала она.

— Я знаю. Я тоже тебя любил. Не уходи от темы.

— Ты собирался жениться?

— Да. Я оставил священство, София. Я порвал с Богом.

— Но Он с тобой не порвал.

— Очевидно, нет, — устало согласился Эмилио. — Или меня преследует полоса невезения космического масштаба. — Он подошел к краю тента, чтобы смотреть на дождь. — Знаешь, я даже сейчас думаю: может, все это — дурная шутка? Этот младенец, о котором я так беспокоюсь? Возможно, он вырастет в злобного ублюдка, и все будут жалеть, что он не умер во чреве матери, а я войду в историю Ракхата как Сандос-Дурак, который спас ему жизнь! — Безвольно свесив кисти, заключенные в скрепы; он фыркнул, потешаясь над своим смехотворным могуществом. — А может, он станет лишь еще одним несчастным клоуном, делающим все, что в его силах, и старающимся пореже ошибаться.

И вдруг его осанка изменилась. Каким-то образом он стал выше, стройнее, и София Мендес еще раз услышала гнусавый техасский выговор незабвенного Д. У. Ярбро, давно умершего священника, который научил их обоих столь многому.

— Миз Мендес, — растягивая слова, произнес Эмилио, побежденный, но не утративший чувства юмора, — вся эта чертова штуковина измотала меня насмерть.

* * *

Наговорившись, Эмилио сел на землю рядом с Софией, и они вместе смотрели, как ливень превращает этот мир в грязь. Вскоре София поняла, что он уснул, привалившись к опорам ее носилок и уронив искалеченные кисти на колени. Не думая ни о чем, она прислушивалась к его посапыванию и, возможно, сама бы заснула, если бы ее не потревожил огромный и промокший молодой мужчина, сжимавший в руке матерчатую шляпу, — ему пришлось согнуться, чтобы заглянуть под навес.

— Синьора? Теперь все будет хорошо? — озабоченно спросил он.

— А ты кто? — откликнулась София очень тихо, со значением посмотрев на Эмилио.

— Мое имя — Никколо д'Анджели. «Д'Анджели» означает: от ангелов, — прошептал юный гигант. — Я был у них до того, как очутился дома. Меня принесли ангелы.

Она улыбнулась, и Нико решил, что это хороший знак.

— Значит, все будет хорошо? — снова спросил он, вступая в палатку. — Джана-люди смогут жить там, наверху, если никому не станут докучать, верно?

София не ответила, поэтому он сказал:

— По-моему, так будет справедливо… А с доном Эмилио все в порядке? Почему он так сидит?

— Он спит. Должно быть, очень устал.

— Ему снятся кошмары. Он боится спать.

— Ты его друг?

— Я — его телохранитель. По-моему, все его друзья мертвы. — С минуту Нико размышлял над этим с невеселым видом, затем его лицо просветлело.

— Но вы его друг, и вы живы.

— Пока да, — подтвердила София.

Стоя у края палатки, Нико следил за игрой молний.

— Мне нравятся здешние грозы, — произнес он. — Они напоминают последний акт «Риголетто».

«Слабоумный», — подумала София. И поэтому промолчала.

— Мы нашли вашего сына, синьора, — сказал Нико, снова поворачиваясь к ней. — Он хочет, чтоб вы его навестили, но, по-моему, ему сперва нужно одеться… Я сказал что-то не то?

София вытерла свой единственный глаз.

— Нет. — Затем, улыбнувшись, доверительно сообщила: — Исаак никогда не любил одежду.

— Он любит песни, — доложил Нико.

— Да. Да, действительно. Исаак всегда любил музыку. Она села настолько прямо, насколько позволяло скрюченное тело.

— Синьор д'Анджели, мой сын здоров?

— Он тощий, но там, наверху, они все такие, — сказал Нико, оживляясь, — Там была леди, которая умерла при родах перед тем, как мы ушли. Джозеба считает, что она была слишком худой и поэтому умерла — потому что не была достаточно сильной. Мы привезли еду, но многие были так голодны, что их вырвало из-за того, что ели слишком быстро.

Он увидел в лице синьоры страдание, но не знал, как это истолковать. Вращая за ободок шляпу, он сдвинул свой немалый вес с одной ноги на другую и слегка зажмурился.

— Что мы будем делать теперь? — спросил он, помолчав.

София ответила не сразу.

— Я не знаю, — сказала она честно. — Мне нужно время, чтобы подумать.

* * *

Спустя несколько часов, очнувшись в непривычно комфортной постели, Эмилио Сандос было вообразил, что он вновь в Неаполе. «Все в порядке, Эд, — уже хотел сказать Он. — Иди спать». Затем, окончательно проснувшись, увидел, что это не брат Эдвард Бер, а София Мендес, которая провела ночь без сна, наблюдая за ним.

— Я поговорила с твоими коллегами, находящимися в долине Н’Джарр, — бесстрастно сообщила София, — и с женщиной по имени Суукмел.

Она помолчала с безучастным лицом.

— Эмилио, я тут не правлю — что бы ни говорили тебе твои друзья-джанада. Но я пользуюсь некоторым влиянием. И сделаю все от меня зависящее, чтобы обеспечить делегации ван'джарри неприкосновенность и организовать ее переговоры с Парламентом старейшин. Это потребует времени и будет нелегко — даже просто добиться слушания. Старейшины помнят прежние времена. Там есть женщина, которую зовут Джалао ВаКашан, — ее будет трудно убедить. Но я скажу им, что ты и эти священники — хорошие люди с добрыми сердцами. Большего обещать не могу.

Эмилио сел, застонав от боли в суставах, однако сказал:

— Спасибо.

Дождь кончился, и сквозь тент пробивался солнечный свет.

— А ты, София? Что ты будешь делать?

— Делать? — спросила она.

И прежде чем ответить, отвернулась, чтобы подумать об ухоженных городах, об оживленной политике и процветающей торговле; о фестивалях и празднествах; о радостном предвкушении нового и неопробованного. Она думала о расцвете театра и бурном прогрессе технологий, об энергии творчества, прорвавшейся, когда от жизней руна убралась удушающая рука джанады. Она думала о рунских старейшинах, которые жили теперь достаточно долго, чтобы к своему опыту добавить подлинную мудрость, и о детях с врожденными дефектами, которым позволили жить и которые принесли своему народу неожиданные дары.

Конечно, за это приходилось платить. Были те, кто преуспевал в новом мире — освобожденном в полном смысле слова, — и те, кто растерялся, не сумев приспособиться. Болезни, немощь, неудачи, разногласия; бедность, вытеснения с прежних мест, смятение — все это стало теперь частью рунской жизни. Но то, чего они уже достигли, изумляло, и кто знает, на что они способны еще? Это покажет время.

А на другой чаше весов — крошечные загнутые коготки и аместистовые глаза, моргающие на солнце…

В память о Джимми София читала Йетса, и сейчас ей вспомнился Пенсионер: «Я времени плюю в лицо за то, что стал другим».[43]

— Делать? — снова спросила она. — Я старуха, Сандос. Свою жизнь я провела среди руна — среди них и останусь.

София стояла на фоне света, повернувшись к нему в профиль, своей слепой стороной, и долго молчала.

— Я ни о чем не жалею, — сказала она наконец, — но свою роль я уже сыграла.

39

Долина Н'Джарр

Декабрь 2078, земное время

После долгих месяцев, проведенных в тесноте «Джордано Бруно», окружавшие Н'Джарр горы показались Дэниелу Железному Коню столь же непоколебимыми, как вера, и свои взоры он устремил к высокому уступу, замеченному им к востоку от поселка, — надеясь, что оттуда ему откроется многое. Снаряжения у Дэнни не было, а его обувь совсем не годилась для восхождения, и у него мелькнула мысль, что в этой местности падение может привести к весьма нелепой смерти; но Дэнни требовалось побыть одному — он крайне нуждался в ощущении, что лишь Бог знает, где он пребывает; поэтому на рассвете Дэнни ушел из поселка, никому не сказав о своем замысле.

С той минуты, как Эмилио Сандос покинул долину, отправившись на встречу с Мендес, его отсутствие ощущалось Дэнни, точно потеря в весе. Сейчас, взбираясь на скалу, он чувствовал себя счастливее, чем был когда-либо за последний год. К нему вернулось спокойствие, все внимание тратилось на ощупывание стены в поисках опоры. Цепляясь пальцами за трещины в камне, он видел крепкие запястья дедушки Лундберга, толстые, как заборные столбы; чувствовал в груди сердце бабушки Бёва — сильной и выносливой в свои девяносто с лишним. «Забавно — думал он, — как мои деды и бабки постоянно подвергали внука детальному анализу». Дэнни возмущало, что его понукают как бы отречься от своих предков, — особенно когда родные отца с прискорбием известили Дэнни, что у него «печень лакоты». Сейчас наконец Дэнни находился в месте, где ничто не имело значения, где он был просто землянином. Лишь здесь Дэнни пришел к пониманию, что он не поле битвы, которое могут поделить или завоевать его деды и бабки, но сад, и каждый, кто содействовал его появлению, жаждал увидеть, как там пускает корни и вырастает то, что пришло от него.

На время Дэнни предался острому наслаждению своей силой и ловкостью, но высота все же начала сказываться. Задыхаясь, он сдался в нескольких сотнях метров от вожделенного уступа, обнаружив наполненную камнями выемку, в которой собралось достаточно мусора для перегнойной подушки. Перевалившись через ее край, Дэнни довольно долго сидел без движения, изучая планировку опустевшей деревни, анализируя признаки социальной структуры; затем помолился о благополучии беженцев, покинувших долину две недели назад. И вдруг осознал, что давно не ощущал себя ни политологом, ни священником. Огорченный тем, сколько времени понадобилось ему на отдых, Дэнни признался себе, что замедляет его продвижение не только разреженность воздуха. Ему вспомнились слова Винченцо Джулиани: «Вы молоды, отец Железный Конь». Не так уж и молод, подумал Дэнни, наполняя легкие воздухом гор и вспоминая ту ночь в неапольском саду. «Вы молоды и обладаете недостатками, свойственными молодому человеку. Недальновидность. Презрение к прагматизму…»

Здесь, высоко над долиной все звуки заглушал грохот водопада, низвергавшегося так близко, что Дэнни ощущал на лице водяную пыль при перемене ветра. Теперь, когда никто не мешал ему думать, Дэнни заставил себя мысленно нарисовать шахматную доску, оценить фигуры, увидеть игру на много шагов вперед. И неосознанно задал себе вопрос, в значительной степени содействовавший карьере Винченцо Джулиани: «Итак, с кем мне тут придется работать?»

Ничего не прояснилось. Судя по итогу первой миссии, малейшая ошибка может привести к катастрофе и, похоже, лучшее, на что они могут тут рассчитывать, — это захламленный тупик. «Да это же речи Сандоса! — с внезапным прозрением подумал Дэнни. — Но это политика. А мы должны найти способ, чтобы вес игроки получили хотя бы часть того, что им требуется».

Едва ли осознавая свои движения, Дэнни встал и вновь начал взбираться к уступу, на который нацелился с самого начала. И к тому времени, когда он туда добрался, к нему пришло решение, словно откровение, причем оно показалось Дэнни настолько очевидным, что он спросил себя: а не предвидел ли Винченцо Джулиани эту ситуацию? Это было невозможно, и все же…

«Ты выиграл, старая лиса», — подумал Дэнни, и когда он, взобравшись на уступ, встал там, точно колосс, озирающий долину с высоты, ему почудился призрачный смех. «Первая — Суукмел, — подумал Дэнни. Затем София Мендес. Если она соглашается, тогда Карло. А от него — к остальным». Ирония того, что Дэнни собирался предложить, была очевидной, и он знал, что не проживет достаточно долго, дабы увидеть результат. Но, по крайней мере, такое решение поможет выиграть время. А время — это сейчас главное.

Вечером того же дня, когда Джон Кандотти восседал на пне, обложившись деталями сломанного насоса, который он пытался починить, в центр деревни бодро вошел Дэнни.

— Где ты, черт возьми, шлялся? — воскликнул Джон. — Шон и Джозеба отправились тебя искать… И что с твоими коленями?

— Ничего, Я поскользнулся, — ответил Дэнни. — Который сейчас на «Бруно» час?

Удивленный этим вопросом и предприимчивым видом Дэнни, Джон вжал подбородок в шею.

— Понятия не имею. Я уже несколько дней не смотрел на часы.

Бросив взгляд на солнца, он прикинул:

— Полагаю, около восьми вечера.

— Значит, как раз после ужина — по корабельному времени? Хорошо. У меня есть для тебя работа, — сказал Дэнни, кивая в сторону катера. — Я хочу, чтоб ты связался с Францем. Скажи ему: пусть попробует этот ясапа-бренди.

Джон не двинулся с места, а на открытом его лице ясно читалась нежелание.

— Я прошу мне довериться, — предложил Дэнни, поблескивая темными глазками, — а могу приказать.

Вздохнув, Джон отложил в сторону прокладку.

— Не наше дело раздумывать, — пробормотал он и следом за Железным Конем поплелся к краю долины, где находился их посадочный катер.

— Ничего не объяснишь? — спросил он, когда они забрались внутрь.

— Послушай, — сказал Дэнни. — Я мог бы и сам это сделать, но обещаю: если ты поможешь, будет куда забавней. Просто скажи Францу, что сейчас самое подходящее время пропустить рюмку хорошего бренди.

Нахмурившись, Джон заметил:

— Но он расскажет Карло…

Дэнни усмехнулся.

Сжав губы, Джон покачал головой, однако сел за пульт и вызвал «Джордано Бруно».

— Джонни! — через минуту воскликнул Франц — с чрезмерной сердечностью. — Как дела?

— Мы… э-э… получили твое послание, Франц, — сказал Джон, опасаясь, что разговор подслушивает Карло. — Сандос сейчас этим занимается.

Кашлянув, он вскинул глаза. Дэнни жестами показывал: «Продолжай».

— Послушай, Франц, ты ведь еще не пробовал ясапа-бренди?

— А как ты это определил? — осторожно спросил Франц.

— Угадал. Так ты еще не знаешь его вкуса?

— Нет.

— Что ж, Дэнни Железный Конь считает, что сейчас самое время его попробовать, — предложил Джон. — Потом можешь сообщить боссу свое мнение.

— Блеск, — сказал Дэнни, когда Джон отключил связь. — Ждем десять минут.

Потребовалось всего лишь пять.

— Рад слышать тебя, Дэнни, — приветливо начал Карло, — С твоего позволения, я хотел бы поговорить с Железным Конем.

Джон встал и взмахом руки пригласил Дэнни в пультовое кресло, взглядом говоря; «Под твою ответственность».

— Вечер добрый, Карло, — дружески произнес Дэнни и умолк в ожидании.

— Бизнес есть бизнес, — изрек Карло в качестве сокращенного объяснения. — Никаких обид?

— Конечно нет. Все утрясется, — доверительно сказал Дэнни. — Вопрос: хочешь обсудить условия со мной и сейчас? Или предпочтешь вновь попытать удачи с Софией Мендес? Должен заметить, у меня состоялся с ней небольшой разговор, и, похоже, она думает, что ты исказил некоторые факты, когда заключал с ней последнюю сделку. Ее голос звучал несколько раздраженно.

Одна за другой тянулись секунды, отмеченные постепенным прояснением лица Джона Кандотти, наконец-то начинавшего кое-что понимать.

— Можешь опять высадиться на Ракхат и вести дела напрямую с руна, — любезно предложил Дэнни, не дождавшись ответа Карло. — Просто держи под рукой анафилактический набор. Только вряд ли сумеешь объяснить какому-нибудь рунао, как его применять, поскольку нас рядом не окажется, чтобы тебе помочь. Звонок за тобой, приятель.

«Бруно» молчал недолго.

— Каковы ваши условия? — осведомился Карло с поразительным достоинством, учитывая, что он, по-видимому, слышал негромкие блаженные звуки, издаваемые Джоном.

— Все свои товары ты выгружаешь здесь, в долине Н'Джарр, — начал Дэнни, — и не пытайся меня облапошить, потому что я читал декларации. Пилотируемый катер со всем запасом горючего мы оставляем себе…

— Катер стоит целое состояние! — возмутился Карло.

— Да, но к тому моменту, когда ты вернешься на Землю, этот самолет будет старее, чем большинство вторых жен, — заметил Дэнни, а Джон тем временем начал исполнять победный танец, который включал в себя итальянские жесты, нацеленные в точку на небе, находившуюся где-то над 32-й параллелью.

— Далее, — продолжил Дэнни. — Наша доля — сто процентов от продажи кофе, но при торговле остальными товарами мы будем твоими посредниками.

— А какие гарантии, что вы не заграбастаете беспилотник после того, как я отправлю вниз последний груз? — с подозрением спросил Карло. — Вы можете оставить меня с наполовину пустым трюмом.

— Именно этого ты и заслуживаешь, жалкий сукин сын, — радостно пропел Джон, утирая слезы.

— Тебе придется поверить мне на слово, приятель, — сказал Дэнни, с наслаждением вытягивая длинные ноги и устраиваясь поудобней, дабы заняться весьма плодотворной дневной работой. — Но если считаешь, что кто-то может предложить сделку получше…

Карло так не считал, и переговоры начались всерьез.

— Вы серьезно? — воскликнул Эмилио несколько дней спустя, когда Тият и Каджпин удалились вместе с Нико; чтобы поискать какую-нибудь еду. — Дэнни, резервации были для индейцев бедствием…

— Сандос, это не Соединенные Штаты, — твердо сказал канадец, — а мы не бюро по делам индейцев, и у нас преимущество: мы знаем о тех событиях…

— И лучше резервация, нежели вымирание, — с леденящей четкостью указал Джозеба. — По моим оценкам, даже возрастание на десять смертей в год, если сравнивать с нынешним темпом, может сгубить джана'ата за пару поколений. Если приходится выбирать между апартеидом и геноцидом…

— Дэнни знает все подводные камни резервационной системы, — вступил Джон, — поэтому он может…

* * *

— Отчаянные меры для отчаянных времен, — говорил Шон. — И хотя я ненавижу разделение, но это способ остановить убийства. Он даст людям время преодолеть обиды или, по крайней мере, не добавлять новые…

— Погодите, погодите! — взмолился Эмилио, чья голова была затуманена усталостью настолько, что он поймал себя на желании слышать лишь испанскую речь — верный признак крайнего изнеможения.

Бесчисленные часы на бегущей дорожке в какой-то мере подготовили Эмилио к месяцу, проведенному им в пешем походе, но после встречи с Софией он ощущал себя выжатым и не рассчитывал, что по возвращении на него всей толпой навалятся люди, переполненные новостями и жаждущие его одобрения. — Ну хорошо, — наконец сказал Эмилио, решив, что сможет выдержать еще несколько таких минут. — Повторите все снова…

— Я вижу это как политически независимую территорию, — заговорил Дэнни. — Джана'ата уже изолированы в здешних горах — осталось лишь убедить правительство юга формализовать сложившуюся ситуацию! И Суукмел полагает, что это станет решением проблемы. Она убедила Шетри, и сейчас они пытаются привлечь на свою сторону группировку Атаанси.

«Кто такой, черт возьми, Атаанси?» — тупо удивился Эмилио.

Вероятно, выглядел он сейчас плохо, но он всегда выглядел плохо, поэтому никто не придавал этому особого значения.

— Вы говорили об этом с Софией?

— Конечно! — ответил Джон, все еще с трудом сдерживая радость. — Мы говорили с ней несколько дней назад. Или, по-твоему, пока тебя не было, мы просто сидели тут и ковыряли в носу…

— Она сказала, что поддержит нашу идею, — сообщил Дэнни, — но нужно вынести ее на обсуждение рунского парламента в Гайджуре. На это потребуется время, но…

— Сейчас главная проблема, — сказал Джозеба, — как сообщить ван'джарри, что армия руна отступила и можно возвращаться домой. Следовало договориться о каком-то сигнале, но никто об этом не подумал.

Пришел Нико, держа в руках две тарелки супа, принесенные с катера.

— Дон Эмилио, — тихо вмешался он. — Думаю, вам следует сесть. Вы голодны?

Сандос покачал головой, отвечая на вопрос, но опустился на табуретку.

— … чтобы восстановить численность, им потребуется еда, — говорил Джозеба, — причем очень много, но эти равнины в центральном регионе прямо-таки мясная фабрика, и, возможно, руна не откажутся поставлять дичь в обмен на кофе или еще что-то. Со временем мы найдем новых животных, которых можно приручить. — Он даже не заметил, что сказал «мы». — Джана'ата полагают, что смогут вывести юса'ати, которые будут откладывать яйца круглый год.

— А пока, — сказал Джон, — будем ходить на охоту. Может, удастся подстрелить какое-нибудь крупное животное…

— Я помогу, — предложил Нико, не очень понимая, о чем говорят, но радуясь, что может быть полезен дону Эмилио и священникам — теперь, когда Карло решил их бросить.

— Уверен, ты бы помог, Нико, — откликнулся Шон, — но ведь вы с Сандосом отправитесь домой.

У Нико отвисла челюсть, и наступило выжидательное молчание. Сандос бросил на Шона острый взгляд, затем встал и отошел на несколько шагов. Когда он повернулся, его лицо было непроницаемым.

— До Неаполя очень далеко топать, Шон.

— Ну, это было бы так, приятель, но мы уже заказали у Карло билет до Земли для тебя, — произнес Дэнни. — Мы убедили его малость подождать, прежде чем лететь обратно. Вы отправитесь на беспилотнике вместе с последним грузом ракхатских товаров.

Джон ухмылялся:

— Мы подбили Франца на дегустацию пресловутого ясапа-шампуня. И внезапно Карло решил пересмотреть свои деловые договоренности. Это было здорово, Эмилио! Дэнни выбил для ван'джарри замечательную сделку.

Сандос покачал головой.

— Нет, — сказал он тусклым голосом. — Нико может лететь назад, но я дал слово. Я обещал Софии, что буду поручителем джана'ата…

— Она нам рассказала, — произнес Шон. — Вот женщина, которая чувствовала бы себя в Белфасте как дома! Маленькая неуступчивая ведьма, но с ней можно иметь дело, если она получает, чего хочет. Козлом отпущения буду я, Сандос. А ты отправляйся домой и попытайся найти милую Джину и ее Селестину.

Наступившую тишину нарушил Дэнни.

— Здесь ты закончил, приятель, — тихо сказал он. — Дело закрыто.

—..но есть еще кое-что, — взволнованно добавил Джон. — Рукуэи хочет лететь на Землю с тобой…

— Я пытался его отговорить, — сказал Джозеба. — Им потребуются все способные к размножению пары, которые они смогут образовать, но, оказалось, его кастрировали, так что…

Сандос нахмурился, теперь окончательно растерявшись.

— Но почему он хочет…

— А почему нет? — пожал плечами Шон, вовсе не удивленный еще одним образчиком сентиментального своеволия. — Он говорит, что ему нужно увидеть Землю собственными глазами.

Это было уже чересчур.

— No puedo pensar,[44] — пробормотал Эмилио. Открыв глаза пошире, он покачал головой. — Мне нужно немного поспать.

* * *

Ожидая Сандоса в хижине чужеземцев, Рукуэи Китери слонялся из угла в угол, беспомощный против своего воображения, отягощенного возможностями, точно беременная женщина, которая не может знать, кого носит внутри себя.

«Лети с ними», — сказал ему Исаак. И в этих словах Рукуэи услышал эхо собственного страстного желания.

Он боялся, что Сандос откажет. Все чужеземцы возражали против этого, а у Сандоса причин ненавидеть джана'ата больше, чем у кого-либо. Но теперь все было другим, и Рукуэи потратил не один день, сочиняя заявление, дабы обратиться с ним к человеку, которого едва знал и почти не надеялся понять.

Он скажет чужеземцу: «Я узнал, что поэзия требует некой пустоты, как звучание колокола нуждается в пространстве внутри него. Пустота юности моего отца обеспечила резонанс для его песен. В своем сердце я ощутил его неугомонность и затаенное честолюбие. В своем теле я ощутил неистовую плодовитость, почти сексуальный восторг созидания».

Он скажет чужеземцу: «Я узнал, что пустота души может стать местом, где будет пребывать Истина, — даже если ей не рады, даже когда Истину бранят и пытаются прогнать, не доверяя ей, неверно ее истолковывая, противясь».

Он скажет чужеземцу: «В моем опустевшем сердце освободилось место для чужой боли, но я верю, что есть еще кое-что: некая большая Истина, которую унаследовали все мы, — и я хочу ею наполниться!»

Он услышал шаги, потом увидел Сандоса, огибавшего угол хижины; за ним следовали остальные, разговаривая между собой. Быстро повернувшись, Рукуэи заступил чужеземцу путь и ногой очертил дугу в грязи, перемешанной с галькой.

— Слушай меня, Сандос, — начал он, откидывая назад голову жестом, который предлагал бой. — Я хочу лететь с тобой на Землю. Я хочу познать вашу поэзию и, возможно, научить вас нашей…

Он замолчал, увидев, что лицо Сандоса вдруг утратило цвет.

— Дону Эмилио нужен отдых, — твердо сказал Нико. — Вы можете поговорить завтра.

— Все в порядке, — пробормотал Сандос, хотя никто его об этом не спрашивал. — Все в порядке, — повторил он.

Затем его колени подогнулись.

— Значит, все в порядке? — спросила Каджпин, подходя с миской, наполненной молодыми побегами, как раз в ту секунду, когда Сандос грохнулся на землю.

Чужеземцы молча стояли вокруг, тараща глаза, поэтому она присела, чтобы поесть. А чуть погодя сообщила им:

— Мы все-таки ложимся раньше, чем засыпаем. Она развеселила всех, кроме Сандоса.

Обморок плавно перешел в сон, больше похожий на кому и ставший платой Эмилио за недели, проведенные в пути, за месяцы неослабного напряжения, за годы растерянности и боли. Он проспал весь день и часть ночи, а когда открыл глаза, увидел вокруг темноту.

Первой его мыслью было: «Как странно — раньше мне ни разу не снилась музыка». Затем, прислушавшись, Эмилио понял, что слышит ее не во сне, а наяву, и что подобного он не слышал никогда — ни на Ракхате, ни на Земле.

Беззвучно поднявшись, он двинулся к выходу, перешагивая через спящие тела Нико и священников. Вынырнув из хижины в неподвижный ночной воздух, пробрался меж каменными стенами, будто пылающими в лунном свете и мерцании Млечного Пути. Словно увлекаемый нитью, последовал за необыкновенными звуками к самому краю долины, где обнаружил истрепанную палатку.

Внутри сидел Исаак, согнувшись едва не вдвое над допотопным компьютерным блокнотом. Эмилио видел профиль его сосредоточенного лица, преображенного бессловесной гармонией, изысканной, точно снежинки, и столь же математически выверенной; но потрясающей силы, разом сокрушительной и возвышенной. «Будто утренние звезды звенят в унисон», — подумал Эмилио Сандос; а когда музыка закончилась, ему ничего так не хотелось, как услышать ее еще раз…

— Не прерывай. Это правило, — внезапно сказал Исаак, и в тишине ночи его голос прозвучал настолько же громко и безжизненно, насколько сдержанно мелодичной и насыщенной мягкими оттенками была музыка. — Руна сводят меня с ума.

— Да, — откликнулся Эмилио, когда Исаак замолчал. — Иногда они и меня сводили с ума.

Исааку было все равно.

— Аутизм — это эксперимент, — объявил он своим бесцветным пронзительным голосом. — Такого как я, нет больше нигде.

Несколько секунд Исаак созерцал рисунки, выстраиваемые его пальцами, но затем коротко взглянул на Сандоса. Не зная, что еще сказать, Эмилио спросил:

— Исаак, ты одинок?

— Нет. Я тот, кто я есть. — Ответ был твердым, хотя бесстрастным. — Одиноким я могу быть не больше, чем могу иметь хвост.

Исаак начал постукивать пальцами по гладкому месту над своей бородой.

— Я знаю, почему земляне прилетели сюда, — сказал он. — Вы прилетели из-за музыки.

Постукивание замедлилось, затем прекратилось.

— Да, мы здесь именно поэтому, — подтвердил Эмилио, подражая схеме Исаака: вспышка речи — длительностью секунды три; затем тридцатисекундное молчание перед следующей вспышкой. Более длинная пауза означает: «Твоя очередь». — Мы прилетели из-за песен Хлавина Китери.

— Не эти песни. — Постукивание началось снова. — Я могу всю последовательность ДНК помнить как музыку. Понимаешь?

«Нет», — подумал Эмилио, чувствуя себя глупцом.

— Значит, ты ученый, — предположил он, пытаясь вникнуть.

Ухватив локон, Исаак начал вытягивать его — снова и снова, пропуская спутанную прядь сквозь пальцы.

— Музыка — это то, как я думаю, — наконец сказал он.

— Значит, эта музыка — одно из твоих сочинений? Она… — Эмилио помедлил. — Она восхитительна, Исаак.

— Я не сочинил ее. Я ее открыл. — Исаак повернулся и с видимым усилием смотрел в глаза Эмилио целую секунду, прежде чем отвести взгляд. — Аденин, цитозин, гуанин, тимин — четыре основы. — Пауза. — Я дал каждой из четырех основ по три ноты, одна за каждый разумный вид. Двенадцать тонов.

Последовало более длинное молчание, и Эмилио сообразил: от него ждут, что он выведет заключение. Призвав на помощь всю свою проницательность, Эмилио попытался угадать:

— Выходит, эта музыка отражает твое представление о ДНК?

Ответ прозвучал сразу:

— Это ДНК землян, джана'ата и руна. — Исаак умолк, собираясь с мыслями, — Многое из этого — диссонирует. — Пауза. — Я запомнил части, которые гармонизируются. — Пауза. — Не понимаешь? — требовательно спросил Исаак, принимая ошеломленное молчание за тупость. — Это музыка Бога. Вы прилетели сюда, поэтому я ее нашел.

Он сказал это без смущения, гордости или удивления. На взгляд Исаака, это было всего лишь фактом.

— Я думал, что Бог — только сказка, которая нравится Ха'анале, — сказал он. — Но эта музыка ждала меня.

Локон его волос растягивался и возвращался обратно, опять и опять.

— Ничего не выйдет, пока не знаешь все три последовательности.

Снова: косой взгляд. Голубые глаза, так похожие на глаза Джимми.

— Никто другой не смог бы это найти. Только я, — произнес Исаак монотонным голосом, но настойчиво. — Понимаешь теперь?

Оцепенев, Эмилио думал: «На этой планете пребывал Бог, а я… я этого не знал».

— Да, — сказал он через минуту. — Теперь я понимаю. Спасибо.

Он ощущал некую онемелость. Не экстаз, не океанскую безмятежность, которые Эмилио познал когда-то, целую жизнь назад, Лишь онемелость. Когда он снова смог говорить, то спросил:

— Исаак, могу я поделиться этой музыкой с остальными?

— Конечно. В этом и смысл.

Зевнув, Исаак вручил Сандосу блокнот.

— Будь осторожен с ним, — сказал он.

Выйдя из палатки Исаака, Эмилио какое-то время стоял в полном одиночестве, глядя на небо. Погода на Ракхате славилась изменчивостью, и свою власть над ночью Млечный Путь быстро уступал облакам, но Эмилио знал, что при ясном небе он может посмотреть вверх и с легкостью узнать знакомые созвездия. Орион, Большая Медведица, Малая Медведица, Плеяды — случайные формы, наложенные на беспорядочные точки света.

«Звезды выглядят точно так же! — воскликнул он много лет назад, стоя с отцом Исаака и впервые созерцая ночное небо Ракхата. — Почему здесь те же самые созвездия?»

«Это большая галактика в большой вселенной, — ответил молодой астроном, улыбаясь невежеству лингвиста. — Четыре и три десятых световых года — слишком мало для того, чтобы на Земле и тут звезды смотрелись хоть сколько-нибудь по-разному. Чтобы изменить ракурс, нужно улететь гораздо дальше».

«Нет, Джимми; — думал сейчас Эмилио, уставясь вверх. — Этого оказалось вполне достаточно».

«Какой отец, такой и сын», — подумал он затем, вдруг осознав, что Джимми Квинн, как и его необычный ребенок, открыл неземную музыку, изменившую ракурс. Он был рад этому и благодарен.

Первым Эмилио разбудил Джона и отвел его в сторону от поселка, где они могли послушать музыку вдвоем; где смогли бы поговорить наедине; где Эмилио мог наблюдать за лицом друга, пока тот слушал мелодию, и видеть там, как в зеркале, собственные изумление и благоговение.

— Боже мой, — выдохнул Джон, когда стихли последние ноты. — Так вот почему…

— Может быть, — сказал Эмилио; — Не знаю. Но полагаю, что так.

«Ex corde volo, — подумал он. — От всей души желаю…» Они вновь прослушали музыку, затем какое-то время вслушивались в ночные звуки Ракхата, так похожие на земные: шелест ветра в кустарнике, тихое стрекотание и поскребывание в соседних кустах, чье-то далекое уханье, едва слышные взмахи крыльев над головой.

Есть поэма, на которую я наткнулся много лет назад, как раз после того, как Джимми Квинн перехватил первый фрагмент музыки с Ракхата, — сказал Эмилио. — «Во всех затянутых пеленой небесах — где угодно / Не шепот в воздухе / Какого-либо живого голоса, но звук столь далекий, / Что я могу его слышать, лишь как такт / Потерянной, величавой музыки».

— Да, — тихо сказал Джон. — Бесподобно. Кто это написал?

— Эдвард Арлингтон Робинсон, — ответил Эмилио и добавил: — «Credo».

— Credo: верую, — повторил Джон, улыбаясь.

Взирая на Эмилио ясными глазами, он отклонился назад, сцепив руки на колене.

— Скажите, доктор Сандос, — спросил он, — это название поэмы или декларация веры?

Эмилио опустил взгляд, затем коротко рассмеялся и покачал головой, уронив седеющие волосы на глаза.

— Боже, помоги мне, — наконец заговорил он. — Думаю… возможно, и то и другое.

— Хорошо, — сказал Джон. — Рад это слышать. Ненадолго оба притихли, думая каждый о своем, но затем Джон распрямился, потрясенный мыслью:

— Есть эпизод в книге Исход… Бог говорит Моисею: «Лица Моего не можно тебе увидеть; потому что человек не может увидеть Меня и остаться в живых. Когда же будет проходить слава Моя, Я поставлю тебя в расселине скалы, и покрою тебя рукою Моею, доколе не пройду. И когда сниму руку Мою, ты увидишь Меня сзади, а лицо Мое не будет видимо тебе». Помнишь?

Эмилио молча кивнул.

— Я всегда считал эти слова метафорой, — сказал Джон, — но знаешь… сейчас вдруг подумал: а не говорится ли тут, на самом деле, о времени? Может, Бог говорит нам, что мы никогда не знаем о Его намерениях, но по прошествии времени… поймем. Мы увидим, где Он был: увидим Его спину.

С застывшим лицом Эмилио долго смотрел на него.

— Брат моего сердца, — наконец сказал он. — Где бы я сейчас был без тебя?

Джон улыбнулся, не пряча нежности.

— В каком-нибудь баре, мертвецки пьяный? — предположил он.

— Или просто мертвый.

Эмилио отвернулся, моргая. Когда он снова смог говорить, его голос звучал ровно:

— Одной твоей дружбы хватит, чтобы доказать существование Бога. Спасибо, Джон. За все.

Джон кивнул, затем еще раз, словно бы подтверждая что-то.

— Пойду разбужу парней, — сказал он.

Кода

Земля: 2096

Вновь радиоволны принесли музыку с Ракхата на Землю, и опять Эмилио Сандоса опередили новости, которые изменят его жизнь.

Задолго до того, как он прибыл на родную планету, общественная реакция на ДНК-музыку обрела вполне четкие формы. Верующие сочли ее чудесным подтверждением существования Бога и свидетельством Божественного Провидения; Скептики объявили ее подделкой: хитроумным трюком иезуитов, который должен отвлечь внимание от их предыдущих неудач. Атеисты не оспаривали подлинность музыки, но воспринимали ее как еще одну счастливую случайность, которая — так же, как и сама Вселенная, — ничего не доказывает. Агностики признавали, что музыка великолепна, но с заключением не спешили, ожидая невесть чего.

— Ее копии были помещены на горе Синай и поддеревом Будды; на Голгофе и в Мекке; в священных пещерах, возле колодцев жизни, внутри каменных колец. Знамения и чудеса всегда подвергались сомнениям, и, возможно, так и должно было происходить. В отсутствие уверенности вера больше, чем мнение; это — надежда.

Эмилио читал как-то об одной ученом в Лесото, выучившем наизусть каждую улицу в каждом городе Африки, Если бы такой человек превратил названия в ноты, обнаружил бы он гармонию в адресах? Может быть — если б у него было достаточно данных и достаточно времени и не было занятий получше. «И если бы это произошло, — спрашивал Эмилио себя во время долгого перелета, — была бы та музыка менее прекрасной?»

В конце концов, он был лингвистом, и ему казалось вполне вероятным, что религия, литература, искусство, музыка — это лишь отражения мозговой структуры, которая пришла во вселенную, готовая создавать речь из шума, рассудок из хаоса. «Наша способность к наложению смысла на явления, — думал Эмилио, — запрограммирована развертываться, как развертываются крылья бабочки, когда она покидает куколку, готовая взлететь. Мы биологически нацелены создавать смысл. И если это так, — спрашивал он себя, — разве чудо делается менее значимым?»

Именно тогда Эмилио вплотную приблизился к молитве. «Какова бы ни была истина, — подумал он, — да будет она благословенна».

«Джордано Бруно» преодолел почти половину пути, когда Нико заметил, что кошмары дона Эмилио прекратились.

Когда до прибытия на Землю осталось лишь шесть месяцев субъективного времени, Эмилио Сандос сосредоточился на ближайшей задаче: обучить Рукуэи английскому, подготовить поэта к тому, что его ждет. Эмилио делалось легче, когда он беспокоился о ком-то еще, прилагал свой опыт, помогая Рукуэи. Оказавшись вне времени, он отказывался слушать передачи с Ракхата, перехватываемые Францем, и игнорировал ответы на них, поступавшие с Земли. «Все будет хорошо, — говорил себе Эмилио, — и пусть вселенная сама заботится о себе, пока он будет заботиться об одном способном и старательном ученике. Поэтому, когда Франц Вандерхелст наконец пристыковал «Бруно» к Орбитальному Отелю Шиматсы, парившему высоко над Тихим океаном, Эмилио Сандос был во многих отношениях безмятежным человеком. И поэтому он оказался совершенно не готов к своей реакции на письмо, прождавшее его почти четыре десятилетия.

Написанная на тонкой тряпичной бумаге, выбранной из-за ее долговечности, записка гласила:

«Эмилио, мне очень и очень жаль. Я не стану опускаться до аргумента мерзавцев: у меня не было выбора. Просто я действовал по принципу, Что легче молить о прощении, нежели просить разрешения. Поскольку я верю в Бога, то верю также и в то, что ценой своего путешествия ты чему-нибудь научишься. Pax Christi.[45] Винч Джулиани».

Немолодой иезуит, вручивший Сандосу эту записку, не знал ее содержания, однако знал автора и обстоятельства, при которых она была написана, поэтому мог с достаточной уверенностью предположить, что сказал давно умерший отец Генерал.

— Последний рывок за цепь — ты, чертов сукин сын! — воскликнул Сандос, подтвердив гипотезу священника.

Прочие комментарии были весьма прочувствованными и высказаны на великолепной смеси языков. Когда Сандос иссяк, а на это ушло немало времени, он встал в изогнутой шлюзовой камере, подперев руками бока, и раздраженно потребовал ответа на английском:

— Кто вы, черт возьми?

— Патрас Яламбер Таманг, — ответил священник и продолжил на превосходном испанском: — Я из провинции Непал, но до Недавнего времени преподавал в Колумбии, в институте Святого Педро Аррупе. Последние пять лет осуществлял контакт с миссией на Ракхате, а также взаимодействовал с правительствами, международными агентствами и рядом спонсирующих корпораций, дабы обеспечить мистеру Китери надлежащий прием. И, конечно, орден хотел бы предложить лично вам любую помощь, которую вы согласитесь от нас принять.

Все еще кипя от злости, Сандос, тем не менее, выслушал краткое изложение мер, предпринятых, чтобы сделать пребывание Рукуэи на Земле комфортным, а возвращение Сандоса и команды «Джордано Бруно» менее трудным; персонал отеля состоял из тщательно отобранных и отлично подготовленных добровольцев, которые знали историю иезуитских Миссий и хотя бы немного говорили на к'сане. Медицинская группа была наготове; несколько месяцев путешественники будут пребывать в карантине, но для них зарезервировали весь отель, а здешние удобства очень приятны и весьма разнообразны. Для Франца Вандерхелста подготовлен специально оборудованный номер — в центре отеля, возле стадиона с низкой гравитацией, где он сможет свободно дышать. Эксперты-эндокринологи готовы Франца обследовать; они надеются устранить генетическое повреждение, расстроившее его метаболизм. Груз Карло Джулиани, разумеется, задержан — необходимо утрясти сложные юридические вопросы, из которых не последний: намерен ли Сандос выдвинуть обвинения касательно своего похищения. Престарелая сестра синьора Джулиани уведомлена о его возвращении, но, похоже, не спешит взять на себя юридическое представительство.

Новости с Ракхата, скопившиеся за эти годы, были двойственными. Атаанси Лаакса низвергли, но его группировка все еще отказывалась соглашаться с решением о резервации; Дэнни Железный Конь сочувствовал им, но продолжал настаивать на переговорах. В 2084 году через Н'Джарр прокатилась какая-то болезнь, но к тому времени джана'ата стали питаться лучше, и число жертв было не таким высоким, как опасались поначалу. Джон Кандотти сообщил о смерти Софии. Шетри Лаакс был здоров и женился во второй раз, добавив двух сыновей к тому, которому помог родиться Эмилио, — ныне молодому человеку, имевшему собственного ребенка. Вторая жена Шетри снова была беременна; они надеялись на третью дочь. Согласно последней переписи, проведенной Шоном, численность джана'ата составила почти двадцать семь сотен. Джозеба приложил аналитическую справку, свидетельствующую, что, если показатели рождаемости и смертности, а также прочие условия сохранят устойчивость, этого хватит для стабильности. В год переписи к ван'джарри добавилось примерно сорок руна. Это не вполне возместило число рунских ван'джарри, умерших от старости, но было несколько больше, чем приток предыдущих лет.

— А Суукмел еще жива? — спросил Эмилио, зная, что это будет первым вопросом Рукуэи.

— Да, — ответил Патрас, — Во всяком случае, была жива четыре года назад.

— А музыка? На Ракхате?

— Идут споры по поводу того, сочинять ли к ней стихи, — сообщил Патрас — Полагаю, это неизбежно.

— Кто-нибудь спросил у Исаака, что он об этом думает?

— Да. Он сказал: «Это проблема Рукуэи». Сейчас Исаак изучает библиотечные файлы по южно-американским круглым червям, — сухо доложил Патрас. — Ни у кого нет ни малейшего представления зачем.

Сандос задал еще несколько вопросов, получил исчерпывающие ответы и согласился, что все под контролем.

— Спасибо, — сказал Патрас, довольный этим признанием. На самом деле он совершенно вымотался, стараясь все подготовить.

— Позвольте мне показать комнаты, приготовленные для мистера Китери, — предложил он и повел Сандоса вниз по закругляющемуся пандусу подъездному пути. — Как только вы немного отдохнете, мать Генерал хотела бы с вами поговорить…

— Простите? — споткнулся Сандос, — Мать Генерал? — Он фыркнул. — Вы шутите!

Патрас, уже ушедший на несколько шагов вниз по коридору, повернул назад, вопросительно вскинув брови: «Что, какие-то проблемы?» Сандос ошарашено пялился на него.

— Ну да, шучу, — признался Патрас и пришел в восторг, когда Сандос разразился смехом.

— Знаете, нехорошо подтрунивать над стариком, — заметил Эмилио, когда они возобновили прогулку. — Сколько лет вы ждали, чтобы опробовать эту шутку?

— Пятнадцать. У меня степень доктора философии: история миссий, с акцентом на Ракхат. Вы были темой моей диссертации.

В следующие несколько часов они сосредоточились на процессе внедрения Рукуэи в новое общество и новую среду. Под напором обязанностей личные дела были отложены в сторону, но прежде чем закончился этот длинный первый день, Эмилио Сандос сказал Патрасу Яламберу Тамангу:

— Есть одна женщина…

Последовали запросы, были обшарены базы данных. Очевидно, она опять вышла замуж, изменив фамилию; избегала огласки и жила закрытой жизнью, которую могло обеспечить богатство и к которой могло принудить чувство вины. Было на удивление трудно найти о ней хоть какое-то упоминание.

— Мне очень жаль, — сказал Патрас спустя несколько недель. — В прошлом году она скончалась.

* * *

Ариана Фиоре всегда любила День Мертвых, Ей нравилось кладбище, аккуратное и прямоугольное, с его каменными свежеподметенными дорожками, тянувшимися между бесчисленными рядами могильных ниш с высокими стенами, — островок благочестия среди шумного Неаполя. Сами склепы к первому ноября всегда очищались от пыли и мерцали в золотистом свете осеннего солнца или серебряного дождя. Ариана была археологом, а потому привыкла к обществу мертвых и наслаждалась этой аккуратностью, получая удовольствие от острого аромата хризантем, смешанного с более глубоким, мускусным запахом осыпавшихся листьев.

Некоторые из усыпальниц были просты; полированная медная табличка с именем и датами да крошечный огонек, чье горение поддерживалось какое-то время после смерти. Гордые и процветающие нередко добавляли к этому маленький экран, который можно было активировать касанием, и Ариане хотелось ходить от склепа к склепу, встречаясь с их обитателями, слушая про их жизни, — но она не поддавалась этому порыву.

Вокруг нее звучали тихие голоса и хруст шагов по гравийным дорожкам. «Poveretto»,[46] — слышала она время от времени, когда в маленькую вазу усыпальницы ставились цветы. Молча подтверждались старые привязанности, обиды, долги, а затем откладывались до следующего года. Взрослые беседовали, дети ерзали. Было ощущение сиюминутности и формальности, которое Ариану привлекало, но это кладбище не было местом активного горя.

Вот почему она обратила внимание на человека, который сидел на скамье перед склепом Джины, уронив на колени руки, упрятанные в перчатки. Единственный из посетителей кладбища в этот прохладный и солнечный день, он плакал — глаза открыты, слезы стекают по неподвижному лицу.

У Арины не было желания навязываться этому незнакомцу и даже не было уверенности, что он сегодня придет. Первые месяцы после окончания карантина были настоящим цирком, водоворотом публичного интереса и приватных приемов — каждая минута на счету. Ариана ждала долго, но она была терпелива по натуре. И вот он здесь.

— Падре? — спросила Ариана тихим голосом, но уверенно.

Уединившись в своей печали, он едва взглянул на нее.

— Я не священник, мадам, — произнес он настолько сухо, насколько мог плачущий человек, — и не отец никому.

— Взгляните еще раз.

Он посмотрел на нее и увидел темноволосую женщину, стоявшую позади детской коляски; ее сын был столь юным, что все еще спал свернувшись — в память о материнском лоне. Надолго повисло молчание, пока Эмилио изучал ее лицо: сложная амальгама Старого и Нового Миров, живого и мертвой. Он засмеялся и всхлипнул; и снова засмеялся, пораженный.

— У тебя улыбка матери, — сказал он наконец, и его усмешка стала шире. — И, боюсь, мой нос. Прости за это.

— Мне нравится мой нос, — негодующе воскликнула она. — А кроме того, у меня ваши глаза. Мама всегда говорила, когда я сердилась: «У тебя глаза отца!»

Он опять рассмеялся, не зная, как это воспринимать.

— А ты часто сердилась?

— Нет. Думаю, что нет. Но всякое бывало.

Она распрямилась, приняв официальный вид, и произнесла: — Я — Ариана Фиоре. А вы, насколько я понимаю, Эмилио Сандос?

Теперь он смеялся по-настоящему, забыв про слезы.

— Не могу в это поверить, — произнес он, качая головой. — Не могу поверить!

Он изумленно огляделся, затем подвинулся на скамье и сказал: — Пожалуйста, присядь. Ты часто сюда приходишь?.. С ума сойти! Я говорю так, точно пытаюсь подцепить тебя в баре! А бары еще есть?

Они говорили и говорили, и полуденный свет омывал их лица золотом. Ариана вкратце обрисовала события, произошедшие в их жизни за годы его отсутствия.

— Селестина — главный дизайнер по декорациям в театре Сан Карло, — сообщила она. — Пока что она была замужем четыре раза…

— Четыре? Мой Бог! — сказал он, расширив глаза. — А ей не приходило в голову, что лучше брать напрокат, нежели покупать?

— То же самое и я ей говорила! — воскликнула Ариана, чувствуя себя так, словно знала этого человека всю жизнь. — Если честно, — добавила она, — я думаю, возможно…

— Она бросает их раньше, чем они успеют бросить ее, — предположил он.

Ариана состроила гримаску, но затем доверительно сказала:

— Если честно, она обожает драмы! Клянусь, она выходит замуж, потому что ей нравятся свадьбы. Ты бы посмотрел на вечеринки, которые она закатывает! Вероятно, скоро увидишь — в данный момент она совершает гастрольное турне с труппой театра, а обычно это плохая новость для ее текущего мужа. Когда Джанпаоло и я венчались, присутствовало пятеро наших друзей и мэр — но мы действительно заслужили вечеринку, которую устроили в прошлом году на десятилетнюю годовщину!

Потревоженный разговором и смехом, малыш потянулся и захныкал. Оба уставились на него, застыв в напряженном ожидании. Когда ребенок затих, Ариана вновь заговорила, теперь приглушенно:

— Я забеременела сразу после того, как умерла мама. Знаешь, что мы говорим на Новый год?

— Buona fine, buon principio, — произнес Эмилио. — Хорошее завершение, хорошее начало.

— Да. Я надеялась, что родится девочка. Думала, как будто вернется мама. — Улыбнувшись, она пожала плечами и, потянувшись, коснулась пальцами пухлой и мягкой щечки малыша. — Его зовут Томмазо.

— Как умерла твоя мать? — спросил он наконец.

— Ты знаешь, она была медсестрой. Когда я пошла в школу, она вернулась на работу. Благодаря тебе мы ни в чем не нуждались, но мама хотела приносить пользу.

Эмилио кивнул с застывшим лицом.

— В общем, была эпидемия… патоген изолировать не смогли, и болезнь разошлась по всему миру. По какой-то причине хуже всего ее переносят пожилые женщины. Здесь, в Неаполе, ее называют поппа-болезнь,[47] потому что из-за нее умерло очень много бабушек. Последняя разборчивая фраза, сказанная мамой, была: «Богу придется объяснить мне кое-что».

Рукавом куртки Эмилио вытер глаза и рассмеялся:

— Как это похоже на Джину.

Они надолго замолчали, прислушиваясь к пению птиц и разговорам, звучавшим вокруг.

— Конечно, — сказала Ариана, словно бы не было паузы, — Бог никогда не объясняет. Когда жизнь разбивает тебе сердце, предполагается, что ты должен собрать осколки и начать сначала.

Она посмотрела на Томмазо, спящего в коляске. Нуждаясь в утешении его теплого тельца, наклонилась и осторожно его подняла, одной рукой придерживая поросшую мягкими волосами голову. Чуть погодя Ариана улыбнулась отцу и спросила:

— Не хочешь подержать внука?

«Дети и младенцы, — подумал он. — Не делай со мной этого опять».

Но отказываться было неловко. Эмилио посмотрел на дочь, о которой даже не мечтал, и на ее крошечное дитя, нахмуренное и кроткое в этом сне без сновидений, и нашел свободное пространство в переполненном некрополе своего сердца.

— Да, — наконец сказал он — изумленный, смирившийся и отчего-то довольный. — Да. Я очень этого хочу.

Загрузка...