В это утро я поднялся много раньше обычного. То ли я потерял ощущение времени, то ли интуитивно почувствовал, что происходит нечто необычное? В столовой было пусто, я наспех оделся и на цыпочках прокрался на сеновал. Едва я приоткрыл ставень, как меня ослепило багровое зарево, и я пулей взлетел вверх по лестнице.
Зрелище, представшее моему взору после двух недель под серыми небесами, показалось мне фантастическим. Весь небосвод до самого горизонта был залит пурпурным пламенем, а вдали, над гребнями гор, еще окутанных предрассветной дымкой, висел огромный кровавый диск солнца. Снежная пустыня окрасилась в розовое, воздух был по-прежнему недвижен, и несколько причудливой формы облачков стояли в зените, точно корабли на якоре.
Я так и замер с разинутым ртом, чувствуя, как одолевают меня разом и восхищение перед этой красотой, и неясный страх. Впечатление странной нереальности, о которой часто говорил мой отец в связи со снегом, захлестнуло и меня; казалось, грядет какое-то эпохальное событие — то ли наше счастливое избавление, то ли погибель.
Я облегченно вздохнул, увидав, что из снежного туннеля вынырнула голова отца. Он вскарабкался на помост, облокотился на перила, и по его ошарашенному виду я понял, что он тоже не способен разобраться в этой перемене.
Конечно, живя в серых сумерках, мы жадно ожидали возвращения солнца, но теперь вдруг его размеры и зловещая окраска внушили нам новый смутный страх. И тем не менее это было знаменательное событие, и Па, ясное дело, зафиксировал его в своем журнале, правда, не вдаваясь в подробные прогнозы. Он увидел в нем главное: перерыв в нашем монотонном бытии, не исключавший, правда, возможности какой-то неведомой катастрофы. Он записал также, что всегда верил в знаки судьбы, но не в силах расшифровать этот, и что карты, разумеется тотчас запрошенные по столь значительному поводу, дают весьма двусмысленное толкование. Так что нам в этом красном зареве, которое с одинаковым успехом могло предвещать и начало, и конец света, оставалось лишь молиться да ждать.
Отныне солнце вставало каждое утро, все так же заливая небосвод пурпуром, но оно совершенно не грело, и температура не поднималась выше нуля. Однако мы стали выбираться наверх с большей охотой: тревога наша слегка улеглась, и, как мне помнится, даже с некоторым удовольствием подставлял лицо под солнечные лучи. Закрыв глаза, я подолгу стоял на помосте, и мне казалось, что в меня проникает какая-то новая сила.
Ослепительная снежная пустыня по-прежнему простиралась до самого горизонта: снег все не таял и небо оставалось пустым. Когда Па, стоя лицом к долине, выкрикивал имя Себастьена, его голос странно звенел и быстро таял в пустоте. Каждый вечер Па с часами в руках так же упрямо поджидал пятичасовой самолет, но тщетно, тот не появлялся. Со свойственным ему упорством Па не оставлял своих попыток, так же как Ма, упрямо надеясь на чудо, продолжала время от времени снимать трубку видеофона и набирать номер за номером. Но аппарат молчал, и с течением дней я видел, как оба они, и отец и мать, теряли веру в удачу.
Зато Па воспользовался ясными днями, чтобы укрепить и расширить наш помост. До сих пор он был весьма скромных размеров, и мы с трудом умещались там все четверо, когда совершали ежедневные прогулки. С помощью досок, балок и веревок Па удлинил и расширил платформу. Теперь, после его двухдневных трудов, она достигала половины длины всего дома, то есть была около семи метров. При четырехметровой ширине она превратилась в действительно удобное место для прогулок, где можно было вволю дышать воздухом и даже заниматься спасительной для нас гимнастикой.
Па даже додумался соорудить небольшую беседку: открытая на юго-запад, она ловила солнечные лучи; там он поставил пару старых кресел. Тепло одевшись, мы присаживались на их продавленные сиденья в перерывах между сеансами гимнастики, и скоро наши лица покрылись легким загаром.
Это беспорядочное сооружение из балок и досок, которое Ма в приступе лирического настроения окрестила «нашими висячими садами» [27], напоминало мне скорее плот Гекльберри Финна или Робинзона Крузо. Я мечтал о морских приключениях. Ухватившись за перила нашего «корабля», я всматривался вдаль, но белое море под багровыми небесами по-прежнему оставалось неподвижным.
Отец тем временем вошел во вкус. Занявшись этой фантастической архитектурой, он больше не расставался с молотком. Он соорудил крошечную метеорологическую станцию, снабженную барометром и термометром; затем приспособление для подачи дымовых сигналов из покрышки, которую можно было мгновенно поджечь в цинковом корыте, в случае если покажется самолет; и, наконец, мостик, ведущий от террасы к задней стене дома. По нему мы относили туда мусор и помои, а также навоз, в избытке скопившийся в хлеву. Теперь мы могли поднимать его в ведрах на чердак, втаскивать их на террасу с помощью ворота, установленного у самого входа в снежный колодец, и потом вываливать в снег; еще теплая масса медленно оседала… Па, со свойственной ему изобретательностью, вычислил, куда именно надо сбрасывать навоз, чтобы после таяния снега он попал прямо на кучу во дворе, из которой удобряли землю в саду.
В общем, жизнь у нас там, наверху, била ключом: визжали пилы, стучали молотки. Все усердно трудились, включая Ноэми, которая подавала гвозди. Ма напевала арии из «Пелеаса» или «Кармен». Незаметно проходили часы, мы увлеченно работали и временами попросту забывали о нависшей над нами угрозе.
Кроме того, от работы на свежем воздухе у всех разыгрывался такой зверский аппетит, что мы с нетерпением ждали минуты, когда отец, поглядев на часы, скажет: «Ага, уже полдень. Перерыв!» Мы с Ноэми тут же, не ожидая особого приглашения, мчались вниз, в столовую, погруженную в непривычный теперь полумрак. Я быстренько зажигал лампу, Ноэми принималась раздувать огонь в камине.
Сколько же дней провели мы возле очага в этой просторной низкой комнате, которая и держала нас в плену, и защищала, наподобие одной из тех пещер, где тысячелетия назад жили наши далекие предки! Еще немного, и я легко представил бы себя в такой пещере! Полумрак, отблески огня, шершавые стены, запах дерева и дыма, даже борода моего отца, теперь совсем запущенная, — все помогало проникнуться этой иллюзией.
Здесь, в столовой, разворачивался наш ежедневный ритуал: еда, работа, чтение и все чаще и чаще — молитвы; ощущение близости друг к другу, как будто мы составляли единое существо, придавало нам мужества в борьбе с испытаниями. Что мы могли бы сделать поодиночке? Мой отец, может, и продержался бы, и то я сильно в этом сомневаюсь. Перечитывая его записи, я убеждаюсь в том, как подстегивало его наше присутствие: ведь и он, внешне уверенный и спокойный, знал минуты страха и отчаяния. И надо ли говорить, что без его изобретательности, настойчивости, любви, мы, вероятнее всего, поддались бы панике и скоро погибли. Человек — существо коллективное, даже если он и приговорен иногда — чаще себе на беду, чем на благо — к минутам одиночества. Это я начал ясно осознавать тогда и часто размышлял над этим впоследствии; и теперь я знаю наверняка: нас спасает общение. В отрочестве я иногда восставал против семейной жизни, теперь стою на более здравой позиции. Да, я многое узнал, во многом переменился, но это не только вопрос возраста. Несчастье — лучший учитель, хотя и учит порой слишком жестоко.
Как видите, я ударился в философию. Но нет, философом я не стал. Я побаиваюсь абстрактных идей, не слишком применимых к реальной жизни. Им я предпочитаю образы, например вид нашей «пещеры», в которой помню все до мельчайших подробностей: камин, черный от сажи, грубые железные цепи очага, чуть скошенная каминная доска, котелок на треножнике, такая-то трещина в стене, такая-то щель в балке, на которой стоит пара медных кувшинов и три глиняных горшка, а в одном из них торчит пучок желтоватых пыльных иммортелей — никому и в голову не пришло бросить их в огонь, должно быть, из суеверия. Обернусь ли я мысленно, и вижу стенные часы, скамейки, стол, календарь на стене, буфет, забитый посудой, банками и коробками, отцовский верстак в углу, дверь на сеновал и тяжело обвисшую на гвозде — словно повешенный зверь! — меховую куртку.
Но я чувствую, что увлекся. Будь моя воля, я без конца мог бы вспоминать наш милый кров, а ведь я еще ничего не сказал о его тепле, шумах и запахах, частенько не столь уж и утонченных: мы пытались заглушить их, бросая на угли пригоршни сушеного тимьяна или мяты.
Когда нам надоедала столовая или хотелось размять ноги, мы всегда имели возможность разгуливать по всему дому, к счастью, очень просторному. И мы не лишали себя этого удовольствия — ни Ноэми, ни я. В зависимости от наших отношений на данный момент мы отправлялись на прогулку либо вместе, либо каждый сам по себе. Ноэми не знала равных в искусстве бесследно улетучиваться. Бот только что она вроде бы сидела рядом со мной — и вдруг ее нет, ушмыгнула куда-то бесшумно, как кошка. У Ноэми и у ее любимца Гектора были одинаково бесшумные бархатные лапки и круглые зеленые глаза.
Для забав и беготни в нашем распоряжении находились спальни, отцовская мастерская с заброшенными ныне станками, гараж, где стояли трактор и машина, хлев, курятник, дровяной сарай, а наверху сеновал, и, главное, чердак, ставший с тех пор как мы лишились выхода в горы, нашей заповедной зоной приключений.
Именно здесь я в один прекрасный день обнаружил Ноэми на коленях в углу, где была свалена старая мебель и кипы журналов. Она стояла ко мне спиной и явно не слышала, как я вошел. При свете электрического фонарика она увлеченно разглядывала что-то в куче хлама. Я тихонько подкрался к ней на цыпочках, но в нескольких метрах от нее у меня под ногой скрипнула половица.
Ноэми вздрогнула и, резко обернувшись, бросила на меня одновременно испуганный и разъяренный взгляд. Я спросил:
— Ты что тут делаешь?
— Ничего! Уходи отсюда!
— Ты думаешь, я не видел, чем ты тут занимаешься?
— Ну, чем, чем? Ничего ты не видел, и ничего тут нет, понял?
Она выпрямилась и, раскинув руки, преградила мне путь.
— А ну-ка, дай посмотреть!
— Нет, не дам, не дам! Не имеешь права! Убирайся отсюда!
Она заговорила тем злым, командным тоном, который я терпеть не мог, и потому, вместо того чтобы внять ее приказу и удалиться, я продолжал наступать на нее. Она вцепилась мне в рукав, но я ловко вырвался и, удерживая ее на расстоянии, навел фонарик на свалку старья, где сперва ничего интересного не увидел.
— Ой, отпусти меня! Больно! — взмолилась Ноэми шепотом, словно боялась, что ее услышат внизу.
Наконец я разглядел на дне ящика кучку рваных бумажек, в которой признал мышиное гнездо. Внутри лежали не то пять, не то шесть крошечных новорожденных мышат — серо-розовые, каждый величиной с фасолину, они слабо копошились там.
— Ах, вот оно как, мыши! И что ж ты с ними делаешь? Воспитываешь, что ли?
Рядышком с гнездом лежали кусочек хлеба и сырная корка — конечно, для мыши-матери, а чуть поодаль стояло блюдечко с водой, на случай, если она — то есть мать — захочет пить. Да, наша Ноэми обо всем позаботилась!
Увидев, что она разоблачена, моя сестрица враз сменила тактику и попыталась меня умаслить.
— Правда, они хорошенькие, а? Они родились четыре дня назад, но еще не открыли глазки.
— Какой кошмар! Да их всех прибить нужно! — сказал я свирепо.
Но Ноэми тут же с умоляющим видом вцепилась в мою руку. Мне даже интересно стало, чем все это кончится.
— Нет, Симон, нет, не надо, не делай этого!
— Еще как сделаю! И потом, я расскажу папе, где ты проводишь время и как бросаешься хлебом. Ты что, хочешь, чтобы эти паршивые твари заполонили весь дом и сожрали наши продукты? Этого ты добиваешься, да? Чтобы мы умерли голодной смертью?
— Но они же такие маленькие!
— Маленькие да удаленькие, вот ты увидишь, что будет, когда они расплодятся, и их станет сотни, тысячи, и они начнут шнырять повсюду. Тогда ногу некуда будет поставить. Помнишь, что нам Па рассказывал?
И, подобрав с полу обломок доски, я подступился к гнезду.
По правде говоря, у меня не было никакой охоты убивать мышат. В глубине души я тоже находил их хорошенькими, но, как всегда, не мог побороть желание помучить Ноэми.
Тут уж она закричала изо всех сил:
— Нет, нет, не смей!
— Ладно, что ты мне дашь, если я их оставлю в живых, говори, ну?
— Не знаю… Все, что хочешь: мою счетную машинку, мой транзистор…
Я сказал ей, что это все меня не интересует, кроме того, без тока эти вещи и не работают. Поторговавшись немного, мы пришли к следующему соглашению: я пощажу зверюшек, а Ноэми десять раз вымоет за меня посуду. Вдобавок я дал обещание ничего не говорить отцу.
Заключив эту сделку, утешенная Ноэми прикрыла ящик досками так, чтобы никто не смог в него пролезть.
— Не хватало еще, чтобы Гектор сюда сунулся. Там внизу есть специальная дырочка для мышки-мамы.
— Ну, я тебя поздравляю! Я вижу, ты все предусмотрела. Правда, Гектору это все семейство — на один зубок. Только вот что меня удивляет: как это ты можешь любить одновременно и кошек и мышей?
Сестра задумчиво посмотрела на меня:
— Знаешь, я и сама об этом думала, меня это даже беспокоит. Ужасно, что Гектор не может удержаться и ест мышей. Он ведь такой чудесный. Но он просто не понимает, вот и все. Я пыталась ему объяснять, что это нехорошо, а он будто и не слышит. Помнишь, нам Па рассказывал сказку, когда мы были маленькие? Про кошек и мышей, и как они решили жить в мире. Там была одна мышка — но помню, как ее звали, — так она даже спала вместе с кошкой, грелась в ее шерсти, а однажды, когда кошка подавилась рыбьей костью, мышка влезла ей в горло и щипчиками вытащила ее. Помнишь?
— Конечно! Даже помню, как звали мышку, — Радегунда.
— Да, верно! А когда она вылезла из кошкиного горла, та ей сказала: «Бесконечно благодарна вам, мадемуазель!» Ну почему так не бывает в жизни? Почему, а?
Ноэми все смотрела на меня своими наивными глазами, и, видя, какая она сейчас добрая и серьезная, я даже пожалел, что мучил ее. Мы, как пленники, томились в этой снежной ловушке под семиметровыми сугробами, нам грозило самое худшее, а я, старший брат, вместо того чтобы оберегать маленькую сестренку, пользовался этим, чтобы издеваться над ней! Должен сознаться, что в тот момент мне стало стыдно за себя и я твердо обещал себе на будущее не уступать жестоким порывам. А пока я никак не мог придумать ответ и, стараясь выиграть время, медленно водил фонариком вдоль балок, заросших паутиной.
— Так почему же? — не унималась Ноэми.
Наконец я высказался:
— Вот что, не думай об этом! Тут уж ничего не поделаешь. Видишь, пауки едят бабочек, птицы — пауков, а лисы — птиц… И так без конца. Одних только нас, людей, никто не ест.
И тогда Ноэми глухо сказала:
— Может быть… да, может быть. И то неизвестно. Как ты думаешь, если ничего не изменится, этот снег… он нас не съест?