© И. Бояшов, 2015
© ООО «Издательство К. Тублина», макет, 2015
© А. Веселов, оформление, 2015
Когда мысль, что мы лишь ходячие ноты, отдельные звуки великой импровизации, впервые пришла мне в голову? Точно помню дату! 10 сентября 2009 года я находился дома. Источником размышлений стал звук неожиданной капли, отпечатавшей затем на оконном стекле юркий змеиный след.
Капля оказалась единственной – грозу протащило стороной, вечер был тепл и славен, липы во дворе разговорились (ветер), масса листьев колыхалась передо мной, окна противоположного дома расцвели красками – в квартирах включили электричество. Дети, целый день топочущие внизу, пошли ужинать и спать.
Я подумал тогда, что Господь, миллион лет назад еще только замешивая глину сотворения, уже наперед все знал и все уже сделал для того, чтобы именно в данный вечер, прозвенев, юркнула именно эта капля, и проявилось именно это набухшее тучами небо, и разбушевались петергофские липы, и разбежались по горизонту огни, и затопали детские сандалии и башмачки. Все Бог приготовил еще до того, как Его волей из ничего, из пустоты появилась земная твердь. Все, разумеется, было Им предопределено и записано в некой циклопической, размером с галактику, Книге.
Ассоциации непредсказуемы: тотчас проявилась в воображении подобная Книга, но так как по-прежнему звенели голоса детей, и переговаривались деревья, и хрипло пел локомотив за парком, а ему подыграло сразу несколько автомобильных клаксонов, вслед за Книгой представилась Партитура, которую распахнул перед собой не укладывающийся ни в какие размеры Бог-Музыкант. Почти сразу же следом выскочило сравнение – жизнь мира есть джаз, то есть все более разветвленное, вариативное, обрастающее невиданным количеством новых музыкальных инструментов и сложными ритмами повторение самой простой мелодии, бывшей в основе всего. В бурной какофонии Божественного джаза эта изначальная мелодия вроде бы безнадежно теряется, но все-таки она присутствует изнутри: закутанная в кокон бесконечных импровизаций, она терпеливо дожидается своего часа. И ее время настанет! Действительно, любой настоящий джазмен, за несколько минут своего фортепьянного (гитарного, саксофонного, скрипичного) камлания, казалось, безнадежно запутавшийся в вариациях, удалившийся от первоначального замысла на биллион световых лет, заплутавший, подобно шаману, в потустороннем мире, потерявшийся в импровизационном космосе, в конце концов всегда выворачивает на столбовую дорогу и приходит к тому, с чего начал. Реакция слушателей на это возвращение к основам основ есть реакция на встречу с потерянным раем.
Иная джазовая импровизация длится достаточно долго. Тот, кто появляется в зале в разгар экстатического блуждания музыканта, может быть весьма неприятно поражен бьющим в уши диссонансом. В таком случае ему следует дождаться конца представления. Увы, Божественный джаз слишком растянут во времени. Родившиеся тогда, когда в дело вступил уже целый оркестр и мелодия все усложняется, мы обречены слушать лишь малую часть композиции и, не имея возможности присутствовать ни в начале джаза, ни в его конце, обречены уйти в середине. Возможно, поэтому все, играемое в данный момент Великим Джазменом, часто кажется нам такой безнадежной какофонической абракадаброй.
А почему бы не попытаться воспроизвести хотя бы ничтожный фрагмент импровизации Бога? – думал я, слушая гудки, клаксоны и голоса детей вечером 10 сентября 2009 года. Почему бы не рассмотреть некоторые ее моменты, музыкальные переходы, не разобраться хотя бы в нескольких тактах Его Партитуры?
Век двадцатый подходил более всего. Музыка этой части, вне всякого сомнения, наиболее извилиста, катастрофична. Подобно «Весне священной» Стравинского, полифония ее переходит всякие разумные пределы, но мне она показалась понятной и близкой. Правда, век – единица колоссальная, неохватная, она – словно уходящая в небеса Джомолунгма.
Впрочем, что там век! Год – тоже необъятная единица.
Я отказался и от месяца.
Опыты с неделей привели к следующим выводам: возможно, кто-нибудь из нынешних литераторов, будучи несоизмеримо талантливее, усерднее, дотошливее, наконец, просто физически здоровее автора, в состоянии ее описать. Допускаю, есть титаны, способные распутать все ее партии, повторить каждую ее ноту, разобраться во всех ее переливах, превосходящих пассажи чарлипаркеровского кларнета. Но лично мне ничего не оставалось делать, как капитулировать.
Поэтому хочу поделиться с читателем попыткой описания дня.
Механизм определения этого дня отнял совсем немного времени. Поначалу в полиэтиленовый мешок были брошены бумажки числом сто с начертанным на каждой годом двадцатого века. Перемешав их, я вытащил «1967».
Из двенадцати следующих бумажек с названиями месяцев достался «октябрь».
Затем – из тридцати одной – число «девять».
Импровизация Великого Джазмена под названием «9 октября 1967 года» приводится здесь в исключительно фрагментарном виде. Признаю свое бессилие воспроизвести все вариации и попытаюсь проиграть лишь несколько совершенно крохотных отрывков. Мне, как и большинству живущих, не дано знать мелодию, с которой все началось, хотя мелодия, без сомнения, существует – такова основа любого джаза, а уж Божественного тем более. Конечно же, есть необычайно одаренные люди, слышащие первоначальную гармонию в изощренных вариациях Небесного Солиста, но счет их идет на единицы. Для всех остальных Его полифония слишком грандиозна, чтобы можно было распознать идею, которая лежит в основе и на которую нанизано все великолепие импровизаций. Что касается нашего восприятия подобной полифонии (некоторые, отчаявшись разобраться, кричат о ее полной бессмысленности), приведу как пример свое посещение одного музыкального магазина. Обычно в таких местах ставят фоном какой-нибудь диск, но в тот раз кто-то из продавцов, скорее всего, шутки ради включил сразу несколько проигрывателей. Представьте себе одновременное звучание Пятой симфонии Бетховена, Восьмой Брукнера, увертюры «1812 год» Чайковского и песенки I Can’t Get No Satisfaction «Роллинг Стоунз». Все присутствующие схватились за уши. И тем не менее это была музыка. Стоит ли говорить, что вариации 9 октября 1967 года неизмеримо более какофоничны.
За пару лет копания в книгах, Интернете, журналах и газетах – советских и иностранных (что касается английского, немецкого, французского и даже китайского языков, мне помогали люди, неплохо в них разбирающиеся, нет никого основания не доверять их переводам) – я зафиксировал в блокноте пятьдесят пять разнообразных событий дня 9 октября 1967 года, которые привожу здесь, ни в коем случае не пытаясь их систематизировать, классифицировать, искать между ними какую-нибудь связь и вообще выстраивать из открывшейся бездны очередную теорию. Наоборот, мне хотелось заинтересовать читателя именно этими сумбурностью, какофонией, диссонансом, несвязанностью происшествий, рождений, смертей, открытий, катастроф и самых ничтожных обывательских мелочей между собой, как будто бы происходили они на разных планетах. Списывая с Партитуры вариации того дня, я был очарован именно их атональностью, именно их неуправляемым, казалось бы, хаосом, который можно услышать и у Стравинского, и у Скрябина, и у Фрэнка Заппы.
Некоторые трудности возникли с прологом. Вполне логично было вначале представить общие сведения о дне. Найти примерное число смертей и рождений 9 октября 1967 года автору помешала недостаточная усидчивость. Если бы я обладал ею, то наверняка смог бы выкопать данные о том, сколько в среднем за один день умирает и появляется на свет Божий различных существ[1].
Наверно, эффектно было бы вывалить на читателя следующую статистику: каждый день на планете покидают утробы около двухсот тысяч младенцев, отправляется на встречу с Великим Джазменом около двухсот тысяч человек, рождается также около ста тысяч лис и двух триллионов крыс и мышей, а кроме того, около десяти тысяч лосей, тысячи двухсот медведей и ста носорогов, около пяти слонов, двадцати четырех тигров и ста больших гренландских китов, однако подобные данные так и не попались, поэтому лишь высказываю предположение: родившимися 9 октября 1967 года можно было бы заселить целый город, а почившими в бозе – петербургское Северное кладбище (и в том и в другом случае речь о сотнях тысяч). Предполагаю, счет появившимся (и исчезнувшим) комарам, бабочкам и летучим мышам идет на биллионы особей. Впрочем, можно многое предполагать. Не скрою, мою голову все-таки посетила совершенно безумная с точки зрения логики мысль: а что, если среди мириадов сайтов уже есть тот, в котором все досконально подсчитано? Кто знает, если бы хватило сил, набрав воздуху в легкие, нырнуть на глубину (а не барахтаться на поверхности), вполне может статься, в яме Интернета я наткнулся бы на объективные данные относительно комаров, тапиров, термитов, муравьев, муравьедов, африканских пчел и мух-дрозофил и с торжеством предъявил бы выкладки, сколько сотен тысяч (а может, и миллионов) тонн биомассы зародилось в сибирско-амазонских лесах и укромных морских местечках со столбом давления в двадцать, а то и более атмосфер.
Увы, чего нет, того нет.
Отыскались иные сведения. К примеру: 9 октября – 282-й день года (283-й в високосные годы) в григорианском календаре.
И еще: 1967-й – високосный год, начавшийся в воскресенье (по все тому же григорианскому календарю). Это 1967-й год нашей эры, 967-й год второго тысячелетия, 67-й год XX века, седьмой год седьмого десятилетия XX века, восьмой год 1960-х годов.
Чем не начало?
Война везде-всегда-повсюду собирает жатву, она разлита в воздухе, ею пропитано человечество, не было секунды, когда какой-нибудь homo sapiens не пытался затолкать соседа и брата из этого мира в тот при помощи стрел, секир, пищалей и аркебуз. Седьмая симфония Шостаковича (скрипичный вой, треск барабанов, вызывающих тень самого мрачного из пруссаков – хромого драчливого Фридриха) звенит в ушах моих всякий раз, когда в Интернете ли, в книге натыкаюсь на Сталинград или Верден. Увы, без проклятой темы здесь совершенно не обойтись, более того, она и попалась первой.
9 октября 1967 года над Тэйнгуеном (плато в Центральном Вьетнаме), где небеса, кажется, до сих пор пахнут порохом, загорелся (вспыхнул, зажегся, воспылал – как угодно!) американский самолет – в ракетный капкан попалось очередное воплощение западного технического совершенства.
«Тандерчиф», то есть «Громовержец» (что-то раскатистое слышится в самом звучании слова), то есть F-105 D, истребитель-бомбардировщик прорыва, – двадцатиметровое чудовище с двигателем, толкающим все тринадцать тонн его веса на расстояние до трех тысяч километров; рыгающий огнем дракон, в брюхе и на крыльях которого теснилось столько упакованной в обертку из стали взрывчатки, сколько не мог вместить в себя даже старый добрый B-17; настоящий предвестник ада (пилотам особо нравилась шестиствольная пушка М61); потенциальный носитель ядерного подарка (основная и, к счастью, невоплощенная в жизнь идея его заказчиков – маловысотное преодоление ПВО моей многострадальной родины). Эта встретившая в определенной небесной точке советскую ракету американская молния (серийный номер 60–0434, 34-я тактическая истребительная эскадрилья ВВС США) по иронии судьбы была порождена бывшим гражданином Российской империи…
Позволю себе отступление. Качественный джаз (прежде всего Божественный) устроен так витиевато, что любая его импровизация (в данном случае взрыв «Тандерчифа» 60–0434), в свою очередь, может являться фундаментом для еще более запутанных музыкальных тем. Нет ничего удивительного в том, что при ознакомлении с фактом гибели F-105 D на голову исследователя Партитуры сваливается метеоритный дождь сайтов, ссылок, страниц, касающихся всего, что связано с этим рядовым для вьетнамской войны событием. Стоит только зацепиться за упоминание об отце «Тандерчифа», оно неизбежно потянет за собой биографию Александра Картвели, артиллериста Первой мировой, время от времени задирающего на небо голову (юному романтику-офицеру нравились аэропланы). Обосновавшись после красно-белой резни во Франции (1919 год) и оказавшись в парижской Высшей школе авиации, он делает замечательный выбор: навсегда связывает свою жизнь с удивительными механизмами, которые при всей своей тяжести каким-то непостижимым образом все-таки отрываются от земли. Поначалу Картвели летал на них. Однако молодой авиатор фирмы Луи Блерио недолго являлся властелином забавных тихоходов-бипланов: самолеты (что тогда, что сейчас) наряду со всеми достоинствами имеют один существенный недостаток: они падают. Александр Михайлович чудом сохранил свою жизнь, но о дальнейших полетах не могло быть и речи. С того момента он – конструктор в компании Societe Industrielle, погрузившийся в процесс зарождения деревянных, а затем и металлических, весьма капризных детей. Великий Джазмен подарил ему для этого все: мозги аналитика, чутье пророка, золотые, впрочем, нет, бриллиантовые руки механика. Самое главное – Бог снабдил Картвели чисто музыкальными достоинствами, например способностью к импровизации, без которой не дано зародиться ни одному из механических совершенств. И вот итог: творческий взлет теперь уже в Америке, куда подобных ему переманивают жадные до всего неизведанного, цепкие янки (в данном случае богач Чарльз Левайн). Перспектива постройки самолета-гиганта, забирающего на борт до шестидесяти человек с одной-единственной целью – за несколько часов перенести счастливчиков через Атлантический океан, – вдохновила эксцентрика-миллионера. Увы, щедрость не входила в число его добродетелей. Меценат самовольно установил на первом экспериментальном моноплане меньший, чем требовалось, по мощности, но более дешевый двигатель, и гражданский проект не сработал: перегруженный топливом самолет претенциозного маршрута Нью-Йорк – Москва попросту не смог оторваться от полосы.
Впрочем, Картвели не унывал.
P-47 «Тандерболт» (радиальный двигатель, протектированные бензобаки) – венец его совместного творчества с другим удачливым иммигрантом – Александром Прокофьевым-Северским, родителем фирмы Seversky Aircraft Corp. «Тандерболт», этот истинный шершень, всю Вторую мировую войну утюживший немцев (боевой радиус 1900 километров), ангел-хранитель бесчисленных «Галифаксов» и «летающих крепостей», был великолепен в ближнем бою, вынослив в полетах и незаменим в штурмовке.
F-84 «Тандерджет» – еще одно произведение неугомонного мастера – выкатили из ангаров в конце 45-го. В Корее реактивный первенец столкнулся с более удачливым сверстником (речь идет о юрком малыше МиГ-15). Наступивший затем Вьетнам продолжил дуэль между людьми, имевшими одну на всех несчастную родину. Серебристые стрелы Микояна и ракеты Грушина ожесточенно дрались со «стрекозами» не менее изобретательного Сикорского и основными американскими «лошадками» той войны – все теми же картвелиевскими «Тандерчифами».
В то время как снующие в небе Вьетнама F-105 D доставляли смерть к заводам, мостам, дорогам (и разумеется, к людям), создатель «Громил» – «Тадов» находился в зените славы: член Национальной аэронавтической ассоциации; почетный доктор наук и прочая и прочая. Однако сам Картвели всю жизнь обожал самолеты не в качестве угрюмых разносчиков бомб, а как самую хрупкую, хрустальную, выстраданную свою мечту, считая турели, пулеметы, пушки, подвесные кассеты и баки, без которых невозможно превращение птицы в монстра, нонсенсом, досадной помехой на пути совершенства, блажью людей, помешанных на убийстве и не имеющих о красоте ни малейшего представления, ибо аэропланы для этого несомненного самородка, с тех пор когда он впервые столкнулся с ними в годы своей военной юности, были великолепными, стремительными существами иного мира[2].
Википедия сухо поведала: до самой смерти (20 июля 1974 года) он жил с женой Джинной Роббинс в пригороде Нью-Йорка.
Детей у них не было.
Я блеснул спартанской краткостью, несколькими мазками отобразив жизнь Александра Михайловича, хотя при желании можно добраться до самых мелких подробностей его существования – дело только в усидчивости, в любопытстве и во времени. Представим, что и того, и другого, и третьего в избытке: тогда я неизбежно отправился бы в Тбилиси – город, где родился герой. Дальше – больше: последовали бы архивы московские, петербургские (артиллерийское училище, быт, учеба, воспоминания однокурсников). Потом дорожка под названием Кропотливое Исследование через Первую мировую и Гражданскую завела бы в Париж (опять-таки архивы, газеты, воспоминания). Затем, снедаемый жаждой исканий, я перемахнул бы через океан, ибо человек, охваченный идеей, этим тысячеградусным пламенем, словно сухое, смолистое дерево, – самое удивительное творение из существ Господних. Год проходил бы за годом, и по мере накопления разнообразного материала я узнавал бы привычки Александра Михайловича, его любимый цвет, любимые запахи, и все рыл бы, и рыл бы, и рыл… Конечно, рано или поздно дотянулся бы я и до чертежей его монопланов и, возможно, при особом везении распечатал бы самые его интимные письма, самые секретные записные книжки. Со скрупулезностью дотошливой ищейки мог бы я годами рыскать по Новому Свету, перемахивая из города в город, из штата в штат по следам давно упокоившегося человека, выясняя массу о нем подробностей, удивляясь его достоинствам, печалясь недостаткам, распутывая его взаимоотношения с товарищами (такими же иммигрантами), начальниками, подчиненными, генералами, летчиками-испытателями, смежниками, конкурентами и, что неизбежно, с Пентагоном, которому он столь преданно и долго служил. Поиски неизбежно завершились бы нью-йоркским домом (или тем местом, где когда-то был его дом), а затем могилой (забытой, полузабытой, ухоженной; участок такой-то, номер такой-то), снимок которой я бы сделал с чувством глубочайшего удовлетворения. Цветное изображение православного креста (а может быть, и простого камня) явилось бы победной точкой, моим личным выстраданным торжеством над забивающей даже самое великое прошлое отвратительной болотной ряской, которую все привыкли называть временем. О, если бы только было желание и упорство!
Я привел в качестве примера лишь одно из бесконечных ответвлений такого события, как торжество советской ракеты над «Тандерчифом».
А теперь несколько слов о самом истребителе.
Если заинтересуемся техническими характеристиками – размах крыла, стреловидность по линии, средняя аэродинамическая хорда, – то получим весьма верные сведения не только о них, но и о все той же массе, объеме топливных баков, форсажной тяге, длине двигателя и т. д. и т. п. Содержание бомбово-ракетной начинки F-105 D в исключительно подробном виде предлагают к рассмотрению интернет-сайты. К услугам особо пытливых и въедливых опять-таки книги, архивы и чертежи (добро пожаловать в Нью-Йорк или Бостон). Потратив определенное количество месяцев на выбивание визы, перелеты, согласования, посещение авиационных музеев и, возможно, даже авиабаз, где упомянутые «Тады» красуются на постаментах или в ангарах в качестве памятников, установив контакты с сотнями таких же энтузиастов, которые рассыпаны по всему миру, добившись знакомства со специалистами, разобрав сложнейшую машину на части, они узнают о максимальной скорости «Тандерчифа» (2208 км/ч на высоте 11 000 метров и 1345 км/ч у земли), о крейсерской (939 км/ч), о боевом радиусе (он варьируется от 937 до 1252 км, все дело в нагрузке) и перегоночной дальности (3550 км с максимальным запасом топлива). Кроме того, ознакомятся с неприхотливым бытом и боевыми вьетнамскими буднями этих «лошадок» и, конечно же, прочитают: у сотрясающих воздух и джунгли своим ревом «Громовержцев» никогда не было запаса топлива для серьезного воздушного боя. Заслуживающие всякого доверия источники добавят: резервная ручная система управления «Тадом» считалась анахронизмом и попросту отсутствовала, и это при том, что его дублирующие друг друга гидросистемы (трубопроводы которых в отдельных местах проходили бок о бок) были весьма ненадежны. Попавшаяся мне на глаза заметка саркастически повествует: летчики, познавшие на себе, какие незабываемые мгновения доставляет ручка управления, доходящая до упора и замирающая в таком положении при удачном – разумеется, для противника – пробитии сразу двух подобных трубопроводов, вспоминали создателя «Тада» незлобивым и тихим словом (справедливости ради стоит отметить: на F-105 D 60–0434 уже применили надежную аварийную механическую систему).
Разумеется, можно пойти еще дальше: написаны горы исторической литературы о нервотрепке гринго в самом жестоком для «Чифов» за всю войну месяце – октябре 1967 года (помимо номера 60–0434, в том месяце разлетелось в куски еще пятнадцать однотипных машин), когда заточенные для истребления северовьетнамских нефтебаз, мостов и заводов F-105 D, до отказа набитые патронами и взрывчаткой, встречались на разных направлениях, скоростях и высотах с творениями советского военно-промышленного комплекса. К услугам любителя подобных сюжетов – интереснейшие факты обо всех ухищрениях взмыленных американских пилотов: об их не всегда удачных попытках увернуться от ЗУРа (ввод «Тандерчифа» в пикирование под ракету с разворотом и сменой курса при максимально возможной перегрузке); о стремлении добраться до тех самых мостов и заводов как можно более незаметно (предельно низкие высоты при подлете к объектам); о затеянной в эфире невиданной по накалу игре (ложные цели; постановка активных помех; ловля на «живца»), апофеозом которой всякий раз был пуск «шрайков» – американский ответ нашим зенитчикам, – разносящих позиции отечественных ЗРК на гостеприимной вьетнамской земле в пух и прах. Впрочем, что касается обильно поливаемой напалмом (а затем и «оранджем») территории, ее аборигены встречали желанных гостей не только зенитно-ракетными комплексами. Для прижимающихся к деревьям «Тадов» вьетнамцы раскидывали свои примитивные, но не менее (а может быть, более) опасные «ямы-ловушки». На пути драконов вырывались рвы, которые набивали тротилом (куски арматуры, свинца, бетона добавляли по вкусу). При подлете F-105 D все в округе взлетало на воздух. Стоит ли добавлять, что в таком случае поиски летчиков представлялись проблемой совершенно неразрешимой.
Та к кто сбил «Тандерчиф» номер 60–0434? МиГ-21? Вездесущая ракета С-75, ставшая проклятием для угодившего вскоре после этого дня (все тот же октябрь 1967 года) в озеро Чукбать при ее непосредственной помощи неистового Джона Маккейна? Американцы уверены: потеря 60–0434 – дело рук вьетнамского аса. Точку зрения противной стороны мне выяснить не удалось (вьетнамские источники отделались полным туманом, суть которого в следующем: «Уничтожение “Чифа” 60–0434 самолетом советского производства не подтверждается данными»).
Кстати, о МиГах и о ставших притчей во языцех маневренных ЗРК! Стоит только пытливому исследователю переключить внимание на вооружение вьетнамской армии, он увидит за детищами советской конструкторской мысли такой же шлейф давно рассекреченных данных. К услугам любого правдоискателя – чертежи любой системы. К архивным данным можно даже не прибегать – достаточно Интернета или, на худой конец, книжного магазинчика, имеющего несколько полок с подобного рода литературой (я уже не упоминаю набитые авиационными справочниками, аналитическими выкладками зенитчиков, мемуарами летунов отделы петербургского Дома книги). Кроме того, бесчисленные страницы той липкой, тягомотной войны дополняются совершенно безжалостными фото– и кинокадрами. В кинохронике, наряду с куда-то бегущими вьетнамскими детишками, с которых бахромой свисает кожа, а также F-4, отдающими на вечное хранение джунглям свою рассыпающуюся обшивку, четко, словно стеклорезы, прочерчивают небо серебристые «изделия» микояновской фирмы, расторопные, маневренные короли схваток на средних высотах.
Ах уж эти двадцать первые МиГи, выполненные по «нормальной аэродинамической схеме с треугольным низко расположенным крылом и стреловидным оперением» (длина 14,10 м; высота 4,71 м; нормальная взлетная масса 7100 кг; максимальная скорость 2300 км/ч и т. д. и т. п.), ведомые подлинными мастерами своего дела – Нгуеном Ван Коком и Май Ван Куонгом (вот вам вариация о вьетнамских героях: кто захочет, пусть ее разовьет)! Если же скупо вспомнить о ЗРК – неудивительно, в материалах, воздающих должное октябрьским боям 1967-го, то и дело мелькают привычные славянскому слуху фамилии: офицер наведения Поршнев, операторы Безухов, Иванчик, Перепелица, капитан Полевик, ефрейтор Мароченко. Наградные листы свидетельствуют о десятках отечественных энтузиастов. Долг, ответственность и судьба заставили их в течение нескольких лет играть в «кошки-мышки» с «булпапами», «шрайками» и такой рассыпной мелочью, как шариковые бомбы.
Заканчивая историю с невезучим «Тадом», добавлю: я выяснил имя пилота – речь идет о сбитом майоре Джеймсе А. Клементсе. Известно (давно опубликованы данные американских неудач) – 9 октября 1967 года «клюнул носом» над джунглями лишь один самолет, так что торжествующие крестьяне схватили именно того самого парня с номера 60–0434. Судя по тому, что я вычитал о северовьетнамских тюрьмах, участь майора была незавидна, ему улыбалась перспектива отсидеть оставшиеся восемь лет войны в полной собственных испражнений яме, как манну небесную ловя кидаемые в нее окаменевшие куски хлеба и почитая за праздник полакомиться подгнившей рисовой лепешкой.
Нисколько не сомневаюсь: по дороге в неволю, в то время как шествие во главе с пилотом следовало мимо пахнущих тротилом полей и нашпигованных осколками хижин, азартные конвоиры не раз напомнили незадачливому представителю демократии о том, что рейды его товарищей оказались более удачными (достаточно было оглядеться по сторонам). Кроме того, доставляемые на американские базы «Вашингтон пост», «Нью-Йорк таймс» и другие не менее осведомленные источники наверняка заранее ознакомили Джеймса с малоприятным фактом: если поблизости от приземлившихся гостей оказывались земледельцы, руки которых сжимали мотыги, довольно часто «хороших парней» до конечной точки маршрута попросту не доводили.
Однако бедолагу Клементса все-таки довели. После плена он благополучно вернулся на родину.
Декорации, действующие лица еще одной вариации 9 октября 1967 года: токийский аэропорт; три моста на пути к нему; бамбуковые шесты; дубинки; слезоточивый газ; бронемашины; грузовики; премьер-министр Японии Сато (его именно тем злополучным днем черт понес в турне по ряду стран, включая Южный Вьетнам); столичные полицейские и студенты различных японских вузов.
Японцы серьезно относятся к дракам: и в парламенте, и на токийских улицах они по-самурайски усердны. Схватка длилась полдня. Как утверждали репортеры, которые добились того, что побоище в прямом эфире наблюдала вся загипнотизированная страна, утром (в восемь часов) две тысячи человек, юных и весьма возбужденных, были уже на ногах. Цель толпы – взлетная полоса перед самолетом злосчастного Сато, бетон которой наивные молодые люди страстно желали покрыть своими телами, чтобы не дать ему улететь. Толпа перемешала в себе пассионариев из Осаки, Киото и Токио: националистов, социалистов, сторонников террора и сторонников «лета любви». Будущие медики и философы, потрясая шестами, ломанулись к мостам, ведущим к Ханэда, где разъяренных погромщиков любезно встречала полиция. Летящие камни закрыли свет, как персидские стрелы у Фермопил, но японские городовые держались. Волею Неба и всех местных синтоистских божеств «боинг» премьер-министра все-таки вырулил в половине одиннадцатого на икрящуюся под солнцем дорожку, оставляя за хвостовым оперением грандиозную свалку: на стратегическом для штурмующих мосту Бэнтэн перемешались пацифисты, полицейские, грузовики и бронемашины.
Ямадзаки Хироаки, ненавистник вьетнамской войны (Киотский университет, первый курс, восемнадцать неполных лет), – единственная жертва свалки, наградившей семьсот ее статистов увечьями и синяками. Как обычно бывает в подобных случаях, после битвы разразился нешуточный спор. Представители той половины сражавшихся, которая орудовала щитами, бронемашинами и слезоточивым газом, вытирая перед телевизионщиками сажу и пот, не сомневались: виноваты подонки, направившие средства перевозки людей и грузов на защитников аэропорта, – по их версии, под колесами одного из захваченных студентами грузовиков и погиб неистовый Хироаки. Десятки свидетелей противоположной стороны хором твердили о полицейских дубинках, благодаря которым молодой человек не дожил до второго курса.
Выпорхнувший Сато был за границей, Япония ругалась, а Ямадзаки навсегда исчез. Он растворился во времени. Погибшего помянули национальные газеты. Мировая пресса вздохнула о юноше (иначе в «Известиях» я не наткнулся бы на это имя). Был процесс, на котором пытались выяснить произошедшее. Журналисты и в шестидесятые годы прошлого века не отличались образностью, в итоге – уныло-деревянные заголовки: «Оппозиционные партии обвинили правительство» и «Социалисты требуют ухода всего нынешнего кабинета». Все в конце концов кануло в Лету: и бунт, и его погибший участник. Однако если до сих пор прозябают в Сорбонне или в Оксфорде профессора, зацикленные на московском мятеже 1648 года, случившемся, казалось, только для того, чтобы потом какой-нибудь старичок в потертом пиджачке, посвятивший всю жизнь изучению «соляного восстания», к семидесяти своим годам заявил современникам о полной невиновности боярина Б. Морозова, то отчего бы тогда не существовать в тех же заведениях и японистам, помешанным на штурме токийских мостов 9 октября 1967 года? Чудаков, которых интересует совершенно ненужная вещь – побоище на мосту Бэнтэн, конечно, крупица: по миру наскребется не более двух-трех десятков, но не сомневайтесь, они наличествуют, ибо природа человеческая уникальна. Подобные бронтозавры многое могут поведать о причинах отчаянного самурайства участников и о последствиях противостояния.
Вновь (как в случае с Картвели) все зависит от выбора вариации. Тот, кто всерьез ухватится за главного виновника торжества, японского премьер-министра Эйсаку Сато, заметит: весьма подробно освещены его детство, отрочество, юность; пристрастие к железным дорогам (в свое время занимал пост директора Бюро железных дорог Осаки); политические приключения (достойный венец их – премьерство); затейливые игры со Штатами, позволившие вновь пристегнуть к родине многострадальный остров Окинава; порицание последователей Хо Ши Мина; поощрение американских бомбардировок; искреннее сокрушение по поводу азартной атомной гонки; нобелевское лауреатство (как всемирное признание подобного сокрушения) и наконец, апофеоз: мирная кончина после внезапного мозгового кровоизлияния, произошедшего в ресторане во время обеда. Даже при самом незначительном интересе к политику так называемые исторические источники подадут блюда с ним на выбор в неизмеримом количестве.
Но вот помнят ли сайты или хотя бы двое-трое из тех старичков-профессоров, которые только что были упомянуты, беднягу студента? Я попытался вызволить несчастного из небытия, набрав в Интернете имя – высветилась масса личностей (к примеру: Исикава Хироаки, Ямадзаки Такуми, Сэкигава Хироаки и др.). Промелькнуло сообщение о первом чемпионе Японии по карате-до Ямадзаки Тэрутомо. После ознакомления с сайтами для меня, несомненного дилетанта, осталось загадкой, что считать у японцев именем (судя по приведенному списку, Хироаки в некоторых случаях фамилия, а в некоторых имя; так же дело обстоит и с Ямадзаки). Впрочем, не в этом суть.
Суть в том, что о самом Ямадзаки Хироаки я нигде больше не нашел ни слова (исключение, как уже упоминалось, составили заметки отечественных газет за 10 октября 67-го). Опять-таки, имея в достатке упрямство и время, я мог бы притянуть друзей и через два (максимум через три) «рукопожатия» выйти теперь уже на какого-нибудь авторитетного преподавателя Токийского университета и посетить Японию. В итоге несколько встреч в кампусе Хонго; несколько телефонных контактов – и оставалось бы решить лишь пресловутые технические вопросы: к примеру, найти шустрого переводчика из университетских русистов. «Язык, доводящий до Киева», довел бы и до существующих родственников Ямадзаки. Вполне возможно, они не ограничились бы мутными воспоминаниями, а извлекли бы на свет Божий фотографии, почетные грамоты, благодарственные письма от учителей или учебной администрации, в конце концов, любезно провели бы по улицам (там топотал ножками Хироаки, совсем еще малец!), показали бы школу и сами классы (вот на этих скамьях Ямадзаки проелозил большую часть своей жизни), а затем вместе с непонятно откуда свалившимся к ним на голову инопланетянином, собирающем об их дяде (брате, кузене, троюродном племяннике) после стольких лет всеобъемлющего забвения последнего непонятно для чего и непонятно зачем самые разнообразные сведения, и студентом-русистом, старающимся донести до соотечественников нюансы и обороты поистине марсианского языка, нанесли бы визит к любимому клену покойного («Посмотрите, как выросло дерево; поверьте, было оно совершенно крохотным!»). И клен трепетал бы оставшейся ржавчиной (в случае осеннего приезда марсианина) или растопыривал бы во все стороны озябшие прутья (мой приезд в январе), а из расположенной поблизости закусочной, любимой юным Хироаки, как и пятьдесят лет тому назад, когда малыш забегал туда со своим потрепанным ранцем, неубиваемо стлался бы запах горячей лапши.
Немногие испытывают любопытство к «незначительным людям», представляющим из себя росчерк, пунктир, точку в истории и лишь на секунду отметившимся в отчетах о происшествиях или в сводках «боев местного значения» («Рядовые Петров, Иванов, Сидоров ценою собственных жизней повернули вспять фашистские танки»; «Убит первокурсник Университета города Киото Хироаки Ямадзаки»; «Выпрыгнувший из горящего самолета агрессор Клементс попал в плен» и т. д.). Чиркнувшие даже не метеоритными осколками, а едва различимыми искрами Ивановы, Петровы, Клементсы затем теряются; бездна их неизбежно проглатывает. Тем не менее в исторической среде, наиболее равнодушной к песчинкам (среда традиционно привыкла оперировать миллионными массами как фоном для всяческого рода проходимцев), лично я знаю обладающего недюжинным состраданием доцента, всегда готового заострить внимание не на полководческой бездарности Александра I (Аустерлиц) и не на насморке Бонапарта (Бородино), а на нескольких гренадерах-преображенцах, «отставших третьего числа апреля от второго батальона» и навсегда сгинувших во времени и в пространстве, о которых упомянуто всего-то в двух-трех строках торопливого начальственного рапорта: «…кроме вышеописанного докладываю Вашему сиятельству: нижние чины (перечисление Ивановых-Сидоровых) вычеркнуты как пропавшие безвестно». Добрый мой малый, совершенно равнодушный к Цезарю, Черчиллю, Сталину и целому легиону других политических знаменитостей, силится разгадывать судьбы стыдливо, бочком проскочивших в рапортах, упоминаниях и указах рядовых, капитанов, майоров, а также сельских и городских обывателей, и рад, словно ребенок, каждому удачному выцарапыванию из безвестности очередного плотника или матроса. Свидетельствую: чудом уцепив в раскопанных им бумагах (архив апокалиптичного 1812 года) упоминание о скромном, словно мышь, смоленском попе – священник попался на глаза самому Наполеону и даже ввязался в некий теологический спор со всемирно признанным Антихристом, – доцент не поленился на несколько месяцев перебраться в Смоленск (сведения о жизни героя отыскались именно там), вынюхал дальнейшую судьбу едва не погубленного нашествием страдальца, извлек на свет Божий сведения о поповичах и, не считаясь ни с собственным временем, ни с собственными деньгами, лишь из чистого научного сострадания к очередному «маленькому человеку» посадил на ветвистое генеалогическое древо целую россыпь его потомков, увенчав крону дюжиной ныне здравствующих праправнуков, как и полагается, раскиданных от Сиэтла до Мельбурна. Он даже схватился за очерк о них, к сожалению, так никого и не заинтересовавший. Узнав о моем замысле и горячо поддержав идею, следопыт затем со всей своей горячностью, испортившей ему отношения с множеством коллег, просил (впрочем, какое там, приказал) при любой возможности «выковыривать» из забвения «потерянные имена» – что я и пообещал сделать.
Вынужден огорчить знакомого: буддийская монахиня города Садека (местечко недалеко от Сайгона), прибегнувшая с помощью спичечного коробка и канистры к трагическому протесту все тем же днем 9 октября 1967-го (день кончины «Громовержца» 60–0434, гибели Ямадзаки, а также многих смертей, рождений, героических и бесславных поступков, разумных действий и глупостей – о них речь еще впереди), к сожалению, осталась безвестной. Причина ее ухода – тяжба с находящимися у власти южновьетнамскими католиками, которые в жаркую пору войны, выматывающей и их самих, и их великодушных союзников-американцев, не нашли ничего лучшего, как напасть на буддизм. Монахи и ранее отвлекали сайгонцев от дел подобными скорбными представлениями, поэтому «прихвостень США» президент Тхьеу (именно он бросил, словно кость, репортерам фразу: «Не слушайте, что говорят коммунисты, – смотрите, что они творят»), занятый балансированием на своем президентском даже не кресле, а стуле (в подобных случаях, как правило, одноногом), вряд ли скорбел по поводу очередного самосожжения.
Женщина, восседающая в центре огненного столба, от которого на четыре стороны света растеклись по асфальту веселые рыжие струйки, не встрепетавшая ни единой мышцей, не показавшая муки ни единым невольным жестом, шепчущая няньфо спекшимися в коросту губами, взывающая о сострадании сильных мира сего к убогим и сирым, в то время когда огонь, уже превративший сидящую в затрепетавший цветок, усердно корпит над очередной задачей – пытается сотворить из ее костей и кожи горку жаркого серого пепла, не может не вызывать сострадания. Она не прозвенела в мире тем колоколом, которым несколькими годами ранее прозвенел монах-самосожженец Дык; рядом не было Малькольма Брауна (оказавшаяся в руках журналиста фотокамера за несколько секунд сотворила из скромного шефа сайгонского отделения «Ассошиэйтед пресс» лауреата Пулитцеровской премии). К немалому разочарованию, я не нашел более никаких упоминаний о несчастной, кроме выстрелившей строки в «Известиях». Лаконизм сообщения не оставляет надежд: «9 октября. Пятидесятилетняя монахиня сожгла себя в г. Садеке близ Сайгона в знак протеста против гонений на буддистскую церковь». Где это произошло? В монастыре? На оживленной улице? Кто из добровольных помощников помогал ей с канистрой? Почему-то мне захотелось все выяснить. Неординарный доцент признавался: именно в подобных случаях за неимением данных он призывает на помощь воображение (весьма странный метод с точки зрения исторического исследования). По словам знакомого, «призыв» довольно мучителен: закрыв глаза и концентрируясь до болей в голове на предполагаемой теме, доцент различает поначалу «в плавающей мгле» некие силуэты, слышит шорохи и неясные голоса, а затем вся разноцветная, заполненная подробностями картина «вдруг взрывается перед взором» – иногда до мельчайшей детали. Попытавшись прибегнуть к подобному методу, кое-чего достиг и я: «разглядел» саму монахиню, асфальт, пятно от костра, застывших свидетелей, от которых пламя и дым милосердно скрыли ее почерневшее тело. С силуэтами проблем не возникло. Но вот что касается имени – остается признать поражение.
Следующий персонаж, обнаруженный мной в Интернете, несомненно, порадует сострадательного доцента. Благодаря биографической статье и желтоватому фото этот житель Архангельска остался на скрижалях истории: улыбающийся жилец государства, которое, до смерти перепугав собственное население скрипом чекистских сапог, с другой стороны, набило многие головы блажью о всемирном пролетарском братстве – так пухом набивают подушки. Впрочем, увлеченно орудующий лопатой архангелогородец (почти дословно привожу подпись под интернетным фото: «Анатолий Александрович Гасконский работает в Ботаническом саду 9 октября 1967 года») имеет биографию, не оставляющую сомнений в его чисто житейской мудрости.
Вот что рассказала о нем статья: биолог-энтузиаст – один из тех несомненных счастливчиков, которых (вследствие ли судьбы или особенностей характера) миновали кирка, тачка, порядковый номер на сером ватнике, а также неизбежная для миллионов сверстников немецкая пуля, – до сих пор остается в памяти сотрудников Архангельского краеведческого музея неутомимым любителем северодвинских лесов с их обитателями (лисы, волки, куропатки, белки, горностаи и проч.). Отвлекаясь временами на штудирование Маркса (обязательная барщина под присмотром суровых жрецов), собрания партячейки и первомайские демонстрации, он тем не менее до самой своей кончины в восьмидесятичетырехлетнем возрасте[3] умудрялся существовать в параллельном и вечном мире ботаники и разнообразной северной фауны, то есть в том самом замечательном, потустороннем мире, которому на длившиеся семьдесят лет магические танцы моих соотечественников перед статуями бородатых божков, как и на трагическую кончину раскаявшегося Бухарина, было совершенно плевать.
Первая же работа, написанная юным Гасконским во время учебы в Педагогическом техникуме – «Болото и методы его изучения в школе» (трудно отыскать название более аполитичное), – явилась надежным билетом во «внутреннюю эмиграцию». После окончания заведения началась настоящая жизнь: в ней наблюдения за биологическими процессами самых топких и коварных трясин чередовались с научными охотами (цель – изготовление чучел). Таким образом, цветки, звери и птицы, до изучения которых юный натуралист оказался так охоч, составили надежный заслон от всевозможных бурь. Ну разве не благодатью было нырнуть в очередную безобидную экспедицию в поисках, скажем, дубравной ветреницы; с замиранием видеть колышущуюся, словно живот дородной кухарки, болотную бездну; шарахаться от появляющихся из глубины ее сероводородных пузырей и вдыхать до одури вереск – этот сладко-коварный наркотик усыпанных клюквой сизо-лиловых пустошей, – в то время когда над всей страной бросала громы и молнии туча политических чисток?
Война, подобно чисткам, также обошла стороной Паганеля – трудповинность на оборонных рубежах Карельского фронта, должность инструктора по военной подготовке учащихся не в счет. Только флора, только фауна, только столь милые его сердцу прогулки в самые дикие и задумчивые места и задушевное общение с такими же тихими сумасшедшими (к примеру – знатоками северной флоры, ботаниками и членами-корреспондентами АН СССР братьями Алексеем и Андреем Федоровыми) – то есть идиллия, которой нельзя не завидовать. Умиляет отчет об очередном возвращении Гасконского из дебрей в 1949 году: так, добыты (к радости музейного таксидермиста) «заяц-беляк – 1; ласка – 1; горностай – 1; тетерки – 2; куропатки – 2 (белая, еще в летнем пере, и серая); утки, гуси, чайки; птицы болотные, хищные, воробьиные и другие…». Кроме подобных радостей, проводимые там и сям лекции, экскурсии для студентов и школьников (тема – определение древесных растений), усердное участие в Днях птиц и прочие не менее знаковые мероприятия. Вполне возможно, что из-за подобных хлопот энтузиаст не только не заметил перемещения усатого сидельца волынской дачи под кремлевскую стену, но и прослушал вполуха последовавший вскоре хрущевский отчет о проделанной прежним вождем работе.
Судя по роду деятельности Анатолия Александровича, все заслоняли собой поездки на лесные заимки (поиск; отстрел; доставка в Архангельск великолепного экземпляра рыси обыкновенной) и путешествия на очередные торфяники. Именно поэтому холостяк как-то весьма рассеянно пропустил то, что для 60–70-х годов было самым важным, самым значительным (теплое местечко инструктора в райкоме КПСС; еще более теплое – в горкоме), то есть отмахнулся от карьер и профессий, которые казались неуничтожимыми и которые так играючи уничтожились впоследствии самым беспощадным палачом на свете – ветром перемен (этот ветер, кстати, почти мгновенно выветрил из многих голов уже упомянутый подушечный пух).
9 октября 1967 года неугомонного краеведа отловил в саду дешевеньким объективом и черно-бело щелкнул безвестный фотограф. Не подозревая о падающем за тысячи километров (в совершенно другом измерении) злосчастном 60–3404, не ведая об огненном столбе на месте очередного буддистского самосожжения, не догадываясь о ненависти молодых японских граждан к собственному премьеру – газеты будут мирно просмотрены завтра (если только будут просмотрены!), – проживающий на краю и так-то не особо ласковой северной земли, каким-то чудным, почти сказочно-дураковским образом оставшийся вовне репрессий, вовне самой дикой войны и вовне той «окаянной» жизни с ее оголтелым язычеством, сын священника, биолог-ботаник А. А. Гасконский копается в земле, словно заядлый мичуринец. Бьюсь об заклад, с превеликим удовольствием он готов разминать следопытскими пальцами еще не замерзшие комья, более того, не прочь поднести их к глазам, с любознательностью рассматривая саму основу земли, ее навар, ее благодатную кашу, ее микроскопический мир: там, разумеется, части непереваренных трудягами-бактериями буро-коричневых листьев, синеватая глина, скромные темные камушки, похожие на тонких белых червей корешки неприметных травок, куколки и личинки милых крохотных существ, разглядеть которых даже при солнечном свете позволяет в лучшем случае лупа.
Мысленно раздвинув любительскую фотографию по всем четырем сторонам до размеров примузейного Ботанического сада (все тот же метод воображения), я представляю себе окружающие счастливца узловатые деревья, кору которых уже пропитала дождевая вода; цветочные клумбы; запахи вскапываемой целины (посадка очередной сосны? дубка? ясеня? подготовка почвы под очередную теплицу?). Удовлетворение всем этим пространством с его хризантемами, бархатцами, пахнущими прелым листом дорожками, с его знакомым каждому лоскутным калейдоскопом, состоящим из лужиц, опадающего березняка, рябого зябкого дождичка и множества других, не менее славных частей, настолько четко проступает на лице энтузиаста, настолько ощутимо желание запечатленного при помощи посредственной фотопленки «человека с лопатой» втягивать в себя удивительно сладкий, свежий, пронзительно-радостный воздух (о подобном воздухе можно сказать: воздух счастья) и бесконечно вскапывать целину любого попавшегося под полотно лопаты сада – своего, общественного – без разницы; а кроме того, вприпрыжку бегать по архангельским техникумам, институтам и школам, рассказывая о пичужках малолетним шалопаям; таскать экскурсионные толпы ко всем этим дубкам, ясеням и осинкам; отправляться за всякими обыкновенными растениями по самым вязким трясинам и медвежьим буреломам, что не приходится сомневаться – попавшийся в кадр любитель краеведческих экспедиций на удивление и на зависть самодостаточен. Ну их, к лешему, время от времени падающие на вьетнамские головы «Тандерчифы», к дьяволу Нгуена Ван Тхьеу и незадачливого Линдона Джонсона. Впрочем, какой там Джонсон – к чертям собачьим бред очередного партийного съезда! Не без трудностей добытый для все того же таксидермиста жирный красавец барсук – вот оно, воплощение полнокровного существования.
Куда отправился А. А. Гасконский вечером 9 октября 1967 года после любительски-мимоходного снимка? Мне видится: вот следопыт шагает, блестя и шлепая резиновыми сапогами (ленинградская фабрика «Красный треугольник»), домой, в свою незамысловатую квартирку, более имеющую сходство с норой, – а что еще может быть собственностью советского гражданина в 60-е, как не крошечный закуток? Вот на микроскопической кухне, удовлетворенно мурлыча «Не кочегары мы, не плотники…» или «Первым делом, первым делом самолеты…», тянется к заварочному чайнику. Вот с превеликой радостью осязая на щеках желанный, покалывающий, оптимистичный румянец – плод осени с ее колодезной бодростью, создает себе чрезвычайно горячий напиток (продукция грузинской чаеразвесочной фабрики № 36 плюс брусника, чабрец, засушенная ветка малины). Вот отваливается на спинку стула после очередной чашки, не переставая намурлыкивать о плотниках-самолетах. Перед любителем флоры и фауны – на расстоянии вытянутой руки – четырехугольник окна, за стеклом уютнейший дождь; иногда, прогуливаясь по подоконной жести, ею дребезжит ветерок; жизнь, конечно же, удалась.
Еще севернее той земли, на которой проживал следопыт, 9 октября 1967 года прибыли к местам своей новой дислокации (поселок Шмидта – Черский – Тикси – Амдерма – Нарьян-Мар) птенцы-солдатики Отдельного Арктического пограничного отряда. Разбитые в хлам бараки (ими брезговали даже местные жители) – не самое худшее, что пережили переселенцы в погонах. Читатель, представь тоску этих мест! Размеры Ненецкого автономного округа любому человеку навевают о бесконечности самые скорбные, самые безнадежные мысли. Однако парящее за облаками начальство (Москва, Кремль, Генеральный штаб) посчитало: бесприютные берега и не менее бесприютные воды Северного Ледовитого океана так же нуждаются в охране от вездесущего НАТО, как и плодородные, густо усеянные деревнями холмы Чехословакии или плотно набитые жителями городки ГДР.
Крайний Север! Зимой жизнь там невыносима, летом – просто невозможна. Из всех кошмаров, что высасывают последние крохи оптимизма и у промысловика-охотника, и у солдата полярной радиолокационной станции, самый первый – тундровый гнус, трудяга и безнадежная сволочь, который один играючи может держать фронт на все эти семь тысяч триста пятьдесят окаянных верст. Увы, генштабисты не взяли его во внимание – иначе бы не маялись в кое-как отстроенных казармах и не сходили с ума от скрипа медвежьих лап поблизости переброшенные в Канинскую тундру из Урюпинска и Ростова-на-Дону новобранцы. Гнусу тундры – отдельная ода! Его орды, тумены, неисчислимые его полки и дивизии делятся на виды и подвиды, цель которых одна – вымотать противника до крайности, до рвоты, до слепоты в глазах, а затем и добить, превратив последнего в ничего уже не соображающее существо, в сырой кусок мяса. Чего только стоят мокрецы – крохотные твари, нападающие по утрам. Эти горбатенькие насекомые – авангард великого воинства. Ползуны, разведчики, тати, они заползают в складки одежды (обмундирования), они прячутся в кожных порах, они почти незаметны, они атакуют внезапно, беспощадно, с азартом монгольских нукеров, пикируя яростно, волны за волнами, неистово работая крылышками, намертво всасываясь в плоть крошечными хоботками и не считаясь с потерями. Мокрецы непобедимы, ибо бесчисленны, как китайцы, и способны довести до исступления даже тибетских лам.
Мошка́ – еще более мелкая, более наглая тварь. С еще большим рвением она забивает собой любую щель. Мошка есть второй эшелон великой армии тундры. Мошка доводит до состояния шока – невидимая, бесшумная, заставляющая любого несчастного после каждой ее атаки сдирать с себя кожу бессмысленными расчесами. Мошка непобедима. После себя она оставляет руины. Но если и этого мало, если недостаточно еще для обессиленного человека волдырей, сукровицы, боли, жжения, слипшихся век, которые помогает разомкнуть только ледяная спасительная вода, на подмогу мошке́, неутомимой, распаленной, бесстрашной, спешат мухи-жигалки, эскадрильи оводов и слепней и, в конце концов, настоящие триарии тундры – комары обыкновенные. Нет в Канинской тундре более страшного ужаса, чем обыкновенный комар (Culex pipiens), самки которого подобны кровожаднейшим амазонкам (как часто бывает и в человеческом обществе: в то время как осатаневшие дамы высасывают кровь из всего, что живо, их робкие миролюбивые мужья удовлетворяются цветочным нектаром и соками растений). Culex pipiens трудится днем и ночью, наводя уныние даже на ненцев. Тундровый обыкновенный комар способен (если не оказывается на какой-нибудь бедовой голове спасительной шляпы с накомарником) за секунды так облепить лицо человеческое, что оно превращается в серую массу. Ему плевать на москитные сетки, марлевые пологи и дым головешек. Ребепин останавливает его ненадолго.
Бедные солдатики Отдельного Арктического пограничного отряда! Бедные обитатели заброшенных бараков Тикси, Амдермы, Нарьян-Мара, прибывшие на Крайний Север 9 октября 1967 года не по своей, разумеется, воле с вещмешками, автоматами и карабинами! Бедные служивые, звонким, четким распоряжением командования, которому всегда виднее, присланные охранять великую пустоту, защищать великое ничто! «Дедовщина» на Богом забытых станциях была естественным отдохновением для бывалых армейских «переселенцев». Не успевающих опохмеляться вертолетчиков встречали там как истинных посланцев небес. Зимой в морозном жутком безмолвии чудилось личному составу дыхание подкрадывающихся к складам с продовольствием чуть ли не двухметровых в холке местных мишек, шкура которых позволяла сливаться им с унылыми холмами. Летом все тот же непобедимый гнус подкидывал дровишек в костерок весьма невеселой жизни. Мокрецы, оводы! Вездесущий Culex pipiens! Где-то читал я рассказ о двух подавшихся с одной такой станции новичках-недотепах, которых уже прослужившие там с годик товарищи довели до кондиции. Но то, что, звеня крылышками и потирая лапки, поджидало сбежавших за порогом казармы, оказалось просто за гранью. Возвращенные на руки хмурым отцам-командирам сердобольным оленеводом, на чум которого после трехнедельных блужданий набрели два призрака с изъеденными губами (глаза не видели ничего, руки-ноги гноились, рассудок отказывался повиноваться), беглецы рыдали от счастья.
Эпопея с государством, вся территория которого разместилась на морской платформе в пенистом, словно пиво «Гиннесс», бодрящем Северном море, завязалась за несколько лет до выбранного мною дня.
Англичане – известные чудаки. Они ухитряются находить себе удивительнейшие занятия (так называемые хобби), до которых не могут додуматься даже такие неутомимые сумасброды, как янки. Рассыпанные по британской истории примеры разнообразных безумств, выходок, эскапад и опасного для окружающих «образа жизни» всех этих лордов, поэтов, башмачников, физиков, искателей философского камня и потусторонних миров попросту бесконечны…
Основатель самой дурацкой монархии на свете, будущий князь Рой I Бейтс, тогда еще просто Пэдди Рой Бейтс, отставной майор, обремененный бульдожьим характером, женой и двумя отпрысками, старший из которых, Майкл, оказался впоследствии ценным помощником своему папаше, после прощания с Вооруженными силами какое-то время подрабатывал рыбаком. Затем к этому классическому эксцентрику прилипла банным листом поначалу не такая уж и безумная идейка.
Угрюмые детища Второй мировой – морские платформы-башни ВМС Великобритании (опоры их намертво вросли в грунт) – маячили достаточно далеко от английского берега (устье Темзы) и были щедро снабжены устаревшими трехдюймовками. Трудились там и более новые расторопные девяносточетырехмиллиметровые автоматы пушечной фирмы «Виккерс». В годину воздушной битвы за Британию орудия прилежно доставляли по назначению целые россыпи зенитных снарядов. Платформы сыграли свою (правда, весьма скромную) роль в том, что Гитлер махнул в конце концов рукой на идею вбомбить чертов остров в каменный век. 1945 год поставил крест и на фюрере, и на противостоящих ему твердынях – почти все их благополучно разрушили. Заржавевшая башня «Рафс-Тауэр», которую до сих пор без толку пытаются разбить волны, редким исключением осталась стоять за пределами территориальных английских вод.
Послевоенное правительство обнищавшей страны (продовольственные карточки, серые очереди за молоком, черный рынок, собачий холод в британских домах), озабоченное поисками угля и хлеба насущного, не менее озабочено было моралью. Дружественно «оккупировавшие», наряду со своими белыми собратьями, в лихие 1943–1944 годы Ливерпуль, Манчестер и Лондон лиловые выходцы из Алабамы и Мемфиса (американский корпус готовился к высадке в Европе) не имели проблем с женской частью страны, гордящейся рыжеволосостью и лопоухостью как верным признаком аристократизма. Нужда в чулках, сигаретах да и просто в мужчинах целыми пачками посылала рыжеволосых и лопоухих англосаксонских дам в лапы добродушных мавров с их чудовищным акцентом (явное издевательство над правильной лондонской речью), с их сигарами, дымящими, подобно трубам линкоров, с их удивительными зубами, природная надраенность которых уже тогда приносила миллионную прибыль голливудским дантистам, заставляя весь пребывающий в зависти к подобной сахарной белизне Голливуд просиживать штаны в стоматологических кабинетах, наконец, с их нагло дразнящей тарелками, тромбонами, саксофонами, трясущейся, разодранной музыкой. Когда негры благополучно отбыли, нелюбовь столпов британского Министерства культуры к разухабистому американскому джазу как одному из самых ярких воплощений «дружеской оккупации» превратилась в 50-е в плохо скрываемую ненависть к очередным совратителям – Чаку Берри и Элвису Пресли. Подобное отношение приводило в ярость британских подростков, вынужденных по ночам ловить едва пробивающееся сквозь помехи в эфире радио Западного Берлина (вот там-то надолго расположились оккупационные войска – джаз вперемешку с рок-н-роллом забили местные радиоволны). Музыка чокнутых американцев свирепствовала во всей остальной Европе, но замшелые лорды-пни верхней палаты парламента (как и простолюдины нижней) продолжали упорствовать в убеждении – нравственность подданных лишь выиграет от того, что британское радиовещание не снизойдет до программ, которые, расплодившись, словно кролики, в том же ужаснейшем Люксембурге, готовы днем и ночью гонять песенки Литл Ричарда. Все было сделано для того, чтобы в беспокойных головах субъектов, подобных Пэдди, зазудела фривольная мысль: пиратские радиостанции!
Любой историк, всерьез занимающийся историей стран, рано или поздно упрется в единственный вывод: основа каждого государства покоится на бандитизме. Следуя верному правилу, будущий князь приступил к военным действиям в 1965 году. Источники скромно упоминают о «вытеснении» Роем с еще одного сохранившегося железного островка, платформы «Нок Джон Тауэр», сотрудников вещавшего на Британское королевство «Радио Сити» (остается догадываться, каким образом проходило «вытеснение»). Как бы там ни было, завоевателю весьма пригодился забытый, видимо, впопыхах бежавшими аборигенами добротный американский военный радиомаяк. Разбойник Бейтс с размахом наладил дело: целый год его детище болтало, пело и трещало двадцать четыре часа в сутки. Лихорадочная деятельность привела к тому, что взбесившиеся от бесконечно повторяемых Чака, Элвиса и их ливерпульских и лондонских подражателей власти затеяли против наглеца настоящий «крестовый поход», влепив в итоге сутяжничества весьма болезненный штраф (нарушение первой части закона о беспроволочном телеграфе).
Столкнувшись с более могущественными, чем он сам, грабителями (прокуроры, констебли, судебные приставы), спины которых подпирала вся мощь образовавшейся гораздо ранее, хотя и весьма похожим способом, Британской империи, Бульдог Пэдди быстро собрал вещички. Перебраться на очередной (на этот раз необитаемый) «остров» ему помог другой откровенный бандит, дружок Ронан О’Рэйли, ведущий знаменитого хулиганского «Радио Каролин».
Забытая военными и самим Богом башня «Рафс Тауэр» (блин площадки на двух железных ногах) привлекала единственным преимуществом – независимостью от правосудия. Как уже было замечено, она влачила жалкое существование за трехмильной зоной – действие свирепствующего на берегу (и возле берега) британского права здесь совершенно исключалось. «Земля обетованная» казалась настоящим подарком для двух хитроумных подельников, однако Бейтс не успел развернуться: государство все-таки догнало его и там. Вступивший вскоре в силу закон самым категорическим образом запретил вещание со всех подобных «Рафс Таэур» платформ. Ко всему прочему случилась еще одна неприятность – друзья-пираты повздорили. И вот здесь-то Пэдди пробило. Он провозгласил создание на «Рафс Тауэр» независимого княжества Силенд (по-русски – примерно – Поморье), а себя его главой; это заставило позеленеть от зависти его бывшего компаньона. Князь Рой I Бейтс, судя по заявлению, собирался единолично владеть ничейной грудой железа. О’Рэйли засучил рукава.
9 октября 1967 года, в тот самый день, когда А. А. Гасконский упоенно работал в архангельском Ботаническом саду, пилота Клементса волокли в плен коммунисты, а к безвестной монахине подносили спичку ее скорбные единомышленники, армия Силенда (несколько вскарабкавшихся на платформу приятелей Роя, а также наследный принц – воинственный сын Майкл) княжеским указом была приведена в состояние полной готовности.
Сведения о вооружении верных Бейтсу войск сильно разнятся. По одной версии, в арсенал входили пара-другая ружей и последний довод мини-королей – бутылки с зажигательной смесью. По другой, откровенно шокирующей, солдаты Роя встретили его бывшего союзника и дорогого друга, попытавшегося взять платформу отчаянным штурмом, автоматами, пулеметом и даже единственным огнеметом (!). Та к как со стариной О’Рэйли приплыли молодцы не из робкого десятка, то бойня кипела нешуточная. Всполошившиеся, словно утки, в которых бросили камнем, британские моряки рванулись к бурлившему возле платформы сражению (флот ее величества представляли патрульные катера), но были отогнаны ружейно-пулеметным огнем. О’Рэйли со товарищи также вскоре ретировались. Остается удивляться, но после обоюдной пальбы обошлось без потерь.
Представляю себе, какой разразился фейерверк по случаю победы: крики, гомон, выстрелы в воздух; лицо монарха овевает норд-ост (физиономия князя, вскоре украсившая собой несколько десятков журналов, стала хорошо известна миру); глаза жены-княгини увлажнены; ликует сыгравший не последнюю роль в победоносной войне инфант. Новые колонисты, подобно поселенцам Америки, три века назад с таким же азартом прогнавшим «красномундирных» вояк, обозначают торжество всевозможными фаерами: над платформой взлетает все, имеющее отношение к хлопкам и огню, – от сигнальных ракет до непредсказуемых пиротехнических поделок. Сторонники Роя Первого обильно смешивают пивную пену с пеной морской, и волны, протекая под их выплясывающими ногами, покорно хлопают о железные устои новоиспеченной державы.
Кстати, через год состоялась еще одна попытка матери-родины отобрать у зарвавшегося отщепенца энное количество тонн никому, кроме Бейтса, не нужного металлолома. Имена участников операции мне неизвестны, кроме того, не отыскалось сведений о профессионализме атакующих, но вот в чем можно не сомневаться, так это в их исключительной робости: катера умчались после первых же предупредительных выстрелов. Бейтс окончательно восторжествовал. Английский суд, покряхтев над проблемой, бессильно развел руками: обладатель мизерной площадки сколько угодно мог теперь потешаться над поникшей юрисдикцией – государство коварного Пэдди (с каких только прокурорских сторон ни подбирайся к выскочившему, словно прыщ, дурацкому казусу, как ни желай ущучить захватчика, как ни пытайся загрести обратно беспризорный и ржавый хлам) находилось вне ее поля (все те же нейтральные воды, с которыми нельзя было ничего поделать). После виктории над полностью оконфузившимися властями княжество озадачило всех геральдистов мира появлением герба, за которым немедленно последовали флаг и гимн, своей величавостью вполне могущий поспорить с «Правь, Британия, морями…». Нет ничего удивительного и в том, что вскоре из перешедших под крыло Роя I Бейтса не менее, чем он, экзальтированных проходимцев, ставших подданными Силенда, уже можно было составить целую футбольную команду…
Мы последуем дальше…
9 октября 1967 года под мокрой крышей одного из домов душной муссонной Калькутты, будучи в гостях у сестры, расположился на коврике пронизанный от макушки до пяток «светом сознания Кришны», схожий и толщиной, и характером с закаленным трехдюймовым гвоздем индийский садху, тело которого было высушено бесконечными странствиями, а сердце поражено тремя впечатляющими инфарктами. Ученики, чуткие, словно сторожевые собаки – само воплощение трепета, – готовились внимать великому гуру.
Прежде чем перейти к славному Шриле Прабхупаде (его и сегодня с придыханием чтят приверженцы «Бхагават-гиты»), с некоторой грустью замечу: homo sapiens относится к тому престранному виду, засорить мозги которого всевозможными идеями, теориями, а то и откровенными бреднями исключительно просто. Зачастую все зависит от места появления на свет «мальков человеческих». Признаюсь, мне до сих пор зябко от мысли, что все мои взгляды и смыслы, которыми я напитан, которыми, несомненно, горжусь и ради которых кое-чем даже способен и поступиться, – всего лишь плод моего рождения именно в Советском Союзе, а не в дремотной Аргентине и не на полинезийском атолле, окруженном со всех сторон золотистой макрелью. Оглуши я криком платный нью-йоркский роддом (здравствуй, милая Вселенная!), то – не приходится сомневаться – уже через пару-другую лет казенный американский оптимизм прочно пустил бы внутри меня свои цепкие корни. Итогом моего гипотетического появления в Пондишери была бы незыблемая уверенность – единственной, всеобъемлющей и неоспоримой истиной является свистящий на флейте добродушный Кришна. И уж совсем заманчивые перспективы посулило бы автору этих строк израильское происхождение. Но я «вылупился из икринки» в социалистической России – вот почему в голове смикшировался удивительный по своему составу коктейль (отчаянный нигилизм плюс кодекс строителя коммунизма). Из этого следует вывод: мало того, что место обитания человека разумного – тонкая корка земной поверхности, приподняться над которой более чем на семь километров ему не позволит пресловутый атмосферный столб, а установившаяся выше (или ниже) пятидесяти градусов температура повлечет за собой верную его гибель (вид вынужден прозябать в чрезвычайно ограниченном диапазоне давления и температур, вырваться из которого биологически невозможно); мало того, что кожа его настолько тонка, а кости настолько хрупки, что почти любое столкновение – дерево, дверь, компания пьяных подонков – наносит ему непоправимый урон, но и бедная голова его просто не может быть свободна от химер, которые с детства усердно запихивают в нее оказавшиеся поблизости волею судеб маоисты или либеральные европейские профессора.
Шрила Прабхупада родился именно в Индии. Неудивителен и результат – уверенность этого почтенного во всех отношениях, деятельного проповедника в одной-единственной аксиоме, гласящей: свихнувшаяся планета, чтобы непременно спастись от козней дьявола, просто обязана дорасти до учения Господа Шри Чайтаньи. Ради подобной, совершенно радужной перспективы учитель самого Прабхупады напутствовал еще совсем зеленого Шрилу двумя незатейливыми пожеланиями, уместив в них всю последующую жизнь ученика.
Бхактисиддханта Сарасвати Тхакур сказал следующее: «Сознание Кришны… так необходимо человечеству, что мы не имеем права ждать…»
И добавил: «Если у тебя когда-нибудь будут деньги – печатай книги».
И Шрила не ждал, и Шрила печатал. Перед тем как со своими учениками оказаться в безнадежно дождливой Калькутте (тот самый день 9 октября), он успел пройти два посвящения; начать выпуск журнала с названием «Назад к Богу»; настрочить великое множество писем ко многим влиятельным людям, включая Махатму Ганди, советуя разно образным политикам непременно склониться к «сознанию Кришны» (в биографии неугомонного Шрилы вскользь замечено: «как правило, письма не получали ответа»); основать Лигу преданных, которая опять-таки, ради дела, без излишней скромности была объявлена им «духовной Организацией Объединенных Наций»; вконец рассориться с родственниками, приунывшими от неутомимой деятельности неофита; подхватить маленький чемоданчик, а также зонтик, запас крупы, сорок рупий и по бесплатному билету махануть на грузовом судне в Америку (по дороге туда сердце огненного Шрилы сотрясли два последовавших друг за другом инфаркта); неутомимо прочесать Штаты от Нью-Йорка до Сан-Франциско (инкубатор хиппи щедро поделится с неугомонным Шрилой искренними последователями); стойко остаться на ногах после еще одного сокрушительного инфаркта и с несколькими новообращенными возвратиться домой для весьма недолгого отдыха.
9 октября 1967 года отдыхающий гуру занял свой коврик. Как и полагается всем великим индийским учителям, проповедник был удивительно некрасив (достаточно взглянуть на бесчисленные фотографии), чего только стоит голиафова, по сравнению с высохшим телом, голова. Думаю, весьма впечатлит того, кто впервые наткнется на фото блаженного Шрилы, лоб мыслителя с двумя нанесенными белой краской параллельными полосами, а также его негритянский приплюснутый нос и отвисшие, словно у китайских божеств, до плеч дряблые мочки ушей. Кроме того, рот непропорционально огромен. Скорбное от природы лицо – сборище разнообразнейших морщин. При всем этом улыбка садху, вне сомнения, есть явление Космоса: по убедительным свидетельствам очевидцев, именно в ней проявлялась в полной мере та сокрушающая, невиданная по мощи, превосходящая силой миллион атомных взрывов и разящая наповал самого Сатану энергия, о которой две тысячи лет назад поведал языческому Коринфу один знаменитый проповедник (см.: Новый Завет, Первое послание к Коринфянам святого апостола Павла. 13:4–8) и которую во всем мире скромно принято называть любовью.
Вполне возможно, 9 октября Шрила благосклонно беседовал с перемахнувшей вместе с ним через океан почтительной юной порослью. Не секрет, подобранные им во всех концах окончательно слетевшей «с катушек» Америки так называемые дети шестидесятых были весьма обижены на отцов, водрузивших на свой жертвенник знакомого всем библейского бычка. В то странное время (1967 год) добропочтенные американские родители за честь почитали знакомство с Его Величеством Долларом, а их забубенные дети тянулись к калифорнийским пляжам, над которыми давно уже вился дымок марихуаны. В городских парках Сан-Франциско свидетельствовали о новой жизни целые таборы школьников, сбежавших из родительских вилл и домов ради блаженного безделья, по улицам, солнечно улыбаясь, порхали голые девушки, раздающие цветы ошалевшим банковским клеркам, во все горло распевали свои гимны «Джефферсон Аэроплан», и настоящим символом философии нестяжательства был легендарный «денежный гроб», с утра до вечера носимый молодыми людьми по улицам. О грубо сколоченной домовине, покачивающейся на плечах бунтарей, нужно вспомнить особо: в нее поклонники Кастанеды, Керуака и Достоевского щедро швыряли доллары. Говорят, каждый день гроб наполнялся доверху; затем каждый вечер развеянное со скалы его содержимое растворяли в себе равнодушные тихоокеанские воды. Пресловутое «лето любви» сбивало с ног простодушных туристов, имеющих глупость забрести в район Хайт-Эшбери, своими прилюдными совокуплениями, целыми горстями раздавало «колеса» всем желающим, помогая им избежать проблем (кредиты, выплаты, безумный страх безработицы), пело, бренчало на ситарах, лютнях, укулеле – короче, куражилось, во всем уподобляясь хрестоматийной крыловской стрекозе. И на любое предложение отцов дети этого свихнувшегося «лета» отвечали решительным «нет». Таким образом, страдания Шрилы во время первого путешествия (инфаркты, морская качка) были полностью вознаграждены: трогательные в намерении переделать «долбаный мир», разнообразные в своих одеяниях, словно породы амазонских попугаев, хиппи наконец-то заметили Кришну. Устами деятельного Прабхупады сострадательный бог-флейтист предложил им нечто большее, чем прозябание на офисных этажах бесчисленных брокерских и нефтяных компаний. Неудивительно, юный сброд с чикагских, лос-анджелесских и все тех же сан-францисских улиц, трижды проклявший поколение «старых придурков», был в полном восторге от нищего индуса, вынырнувшего чуть ли не в центре Уолл-стрит со своими трогательными цветами, свечками и колокольчиками.
О чем именно разговаривал Прабхупада с притихшими янки, решившимися перелететь океан ради сущей безделицы – общения с этим несомненным гением? Болталась ли на его подростковых плечах та самая гирлянда цветов, без которой не обходилось ни одно появление великого глашатая перед фотокамерами, или в тот октябрьский день он предстал перед всеми озабоченным, уставшим до смерти стариком? Вряд ли кто-нибудь нынче вспомнит, чем был занят тогда этот, пожалуй, самый скрупулезный толкователь «Гиты», но вот дождь, без сомнения, лил! 9 октября 1967 года муссон действительно разошелся – далеко не тот северный тихий архангельский дождик, зябко постукивающий в окно краеведа Гасконского; струи со всего размаху лупили по крышам огромного города, брызгались и неслись по всем желобам и трубам. Дом, имеющий честь приютить в своем скромном чреве знаменитого странника, окружен был необъятным, нескончаемым, неостановимым ливнем; пелена традиционно застелила не только дельту великого Ганга и близлежащие к ней пространства, но весь северо-восток самой загадочной в мире страны (недолго уже осталось и до ужасного 12 октября – именно тогда скрутился в зловещий жгут, чтобы затем от души развернуться, проклятый многими семьями штата Орисса демон-циклон, похоронивший тысячи людей).
Повторюсь: 9 октября садху пользовался гостеприимством родственницы. Впереди было множество дел. До дня ухода к милосердному Кришне (год освобождения Шрилы от утомленного тела – 1977-й) этот подвижник с изношенным, словно старый нанос, кровоточащим от любви к человечеству сердцем еще создал семнадцать (семнадцать!) полновесных томов («Шри Чайтанья-чаритамрита») и десять (десять!) раз объехал весь шар земной (каким-то образом странника занесло даже в сумрачную Россию), успев насадить, словно овощи в огороде, учеников на всех континентах. Стоит ли добавлять, что, как самый рачительный, самый усердный садовник, до последнего своего вздоха он любовно их взращивал и поливал.
Вне сомнения, он был мудрец и, конечно, для многих учитель, не сомневающийся в будущем, сотканном из цветов, благовоний и распевных гимнов сыну Васудевы и Деваки, восьмой аватаре Вишну, смешливому темно-синему индуистскому богу, который никогда не расстается со своим незатейливым инструментом из камыша. Справедливости ради стоит заметить: в то же самое время десятки подобных Шриле религиозных гигантов, неутомимо разъезжая, как и он, по свету, с переменным успехом пытались склонить попадающихся им на пути человеков к Магомету, Христу и Будде. Великий Джазмен до поры до времени не позволяет восторжествовать однообразию, постоянно сталкивая между собой интернациональный марксизм с самым отъявленным сионизмом, страстный ваххабизм Саудов с американским меркантилизмом; в итоге получается кавардак, шум, невообразимая сумятица, helter skelter, по выражению англичан, то есть налицо атрибуты самого авангардного из всех существующих джаза, который умудряется прятать простоту изначальной гармонии за абсурдностью немыслимых музыкальных построений. Усложняя и без того уже сложную импровизацию, синкопируя, убыстряя ритм, добавляя в рисунок краски, Великий Джазмен (как и предполагает жанр) нарочно напускает тумана, сбивая с толку самых искушенных интеллектуалов. По присущей им самоуверенной наивности они хватаются за очередную Его вариацию, как за последнюю истину. Результат очевиден: сколько же искренних маоистов, иезуитов, друидов, суфиев, иеговистов, атеистов и по сей день утюжат Землю с одной целью – привести разобщенное и разложившееся человечество к «единственно верному учению». Этих, без сомнения, мужественных, неугомонных людей, которых разрывает синдром протопопа Аввакума, полным-полно в либеральном Нью-Йорке, снобистской Москве, беззаботном Рио-де-Жанейро, они по сто раз за свою жизнь преодолевают Гималаи и Анды, они готовы спать в мусорных ящиках и занимать самые крошечные тюремные камеры, они по-муравьиному деятельны, они жужжат, толкутся, гомонят на всех земных перекрестках и, неустанно проповедуя в мечетях, церквях и индуистских храмах, набирают взводы, роты, батальоны, а иногда и целые армии последователей своими «брошенными в массы» лозунгами, неизбежно противореча друг другу и внося в мир постоянный хаос сталкивающихся между собой доктрин. Подобное положение дел неизбежно запутает любого аналитика. Впрочем, если смотреть на историю с точки зрения джаза, в абракадабре учений нет ничего удивительного: таков замысел Музыканта, прячущего (опять-таки до поры до времени) за синкопами, ритмами и дисгармоничной вязью ту мелодию, с которой все началось.
Итак, Шриле Прабхупаде внушили в детстве хорошие, добрые истины. А вот пример забивания голов опасной чушью.
«Известия» за 10 октября 1967 года (еще один рейд в Публичную библиотеку; снежная пыль на безрадостных окнах; зал, невыразительный, как приемный покой в Мариинской больнице; настольная лампа, скупо выдающая читателю пучок тускло-желтого света; газета, высушенная в подшивке, словно лист гербария) казарменно доложили: «По сообщениям из Пекина, 9 октября там установилось относительное спокойствие. Студенты вернулись в институты. Со стен исчезли дацзыбао».
Относительное спокойствие в Пекине! Студенты немало до этого позабавились. Для забав малолетним вампирам подходило все: в первую очередь, пластмассовые корешки цитатников Мао, которыми так удобно было бить по губам перевоспитуемых интеллигентов.
Революции удивительно последовательны в одном – они постоянно проворачивают знакомый трюк с простодушными недотепами (Эбер, Дантон, Демулен, Зиновьев, Каменев, Троцкий), готовыми в лепешку расплющиться ради чудеснейшего осуществления «свободы, равенства, братства», любезно предоставляя подобным идеалистам единственную награду за их подвиги – гильотину (пулю, петлю, ледоруб). Поднебесные коммунисты, не раз изумлявшие цирковыми кульбитами (поголовная гонка за воробьями, плавка металла в каждом дворе) даже ко всему привыкших русских собратьев, вновь удивили цивилизацию. Спущенные за год до этого с поводка прочитанным по радио дацзыбао (яростное обращение к студентам и прочей безграмотной шелупени некой экзальтированной дамочки по имени Не Юаньцзы, то ли аспирантки, то ли преподавательницы философии в Пекинском университете, за спиной которой, конечно же, чернильным пятном размазалась тень бессмертного Кормчего) псы-малолетки наводнили Китай. Что касается чисток рядов, Мао дал фору и Робеспьеру, и Сталину. Окопавшемуся в Пекине хитрому лису давно не нравились все эти Ли Лисани, Пэн Дэхуаи, Фу Лэи, Цзяни Боцзани, Лю Шаоци и Дэн Сяопины, не только заплывающие на глазах «мещанско-бюрократическим жирком», но подмывающие своим авторитетом его кровную, выстраданную поднебесно-императорскую власть. Ловчий виртуозно натравил свору недорослей на «революционных товарищей». Он знал, откуда черпать ловких и цепких гончих. Озвученное китайской мадам Дефарг благословение вождя мгновенно опустошило университеты: кому охота полировать штанами скамьи, в то время как повсеместно начался азартный, увлекательный гон. Почин подхватили в китайских школах: можно только представить себе, какие тучи жадной до расправ саранчи вывалились из чрева всех этих опрокинутых с ног на голову ревом охотничьего рога (призыв дедушки Мао «рассчитаться с ревизионизмом»), бесчисленных учебных заведений. Что касается фабрик, через заводские проходные потекла к «интеллигентским кварталам» еще одна жадная до расправ река – дремучие крестьянские сыны, только-только перебравшиеся в города (их предки, даже не подозревая о такой вещи, как грамотность, испокон веков щедро поливали по́том рисовые поля), с радостью бросив станки, схватились за палки и за все те же цитатники. Интеллект цзаофаней не простирался далее идеи, вбитой в головы знаменитым радиообращением пекинской провокаторши: «Уничтожим монстров – ревизионистов хрущевского толка!»
Реки, слившись, произвели изумивший западных интеллектуалов единственный в своем роде потоп, мгновенно накрывший тысячелетний культурный слой на пространстве от Амура до гонконгских трущоб. Вверх тормашками полетели храмы вместе с их не успевшими разбежаться обитателями, библиотеки, архивы и прочие хранилища древностей.
В музеях поистине наступила ночь.
Несколько слов об охоте: из всех этих «контрреволюционных», «зазнавшихся» мудрецов-преподавателей, библиотекарей, археологов, экскурсоводов, более-менее разбирающихся в китайской грамоте партийных работников и прочих несчастных, имевших глупость в свое время заработать научные степени, получался славный гуляш! Учителей выволакивали во дворы их же бывшие ученики с одной-единственной целью – испытать на крепость школьные стены высокоучеными лбами. В то же самое время студиозусы резвились в университетских дворах, приглашая на табуретки, расставленные в самом центре летнего пекла, почтеннейших профессоров, подставляя таким образом бывших наставников неутомимому солнцу и нашептывая в уши последних весьма немудреную мантру: «Солнце Мао Цзэдуна спалит проклятую нечисть». Почтенных старцев сопляки «щекотали» швейными иглами и время от времени подбодряли сапожным шилом. Их, умудренных отцов-основателей всевозможных кафедр, волокли, подобно тряпичным куклам, в темные комнаты и неделями оставляли без света. Их подвешивали за ноги и колотили палками, словно приготовляемых к пище собак. Да и корешки заветных книжек оказались для семнадцатилетних идиотов настоящей находкой: пластмасса явилась еще одним великолепным орудием пыток – благодаря подобному техническому усовершенствованию цитаты Вождя можно было вколачивать «ревизионистам» прямо в лицо.
На оптимистичном фоне всеобщего разгула молодости дацзыбао Сямыньского университета искренне сокрушалось: «…некоторые преподаватели не выдерживают собраний критики и борьбы, начинают плохо себя чувствовать и умирают, скажем прямо, в присутствии молодежи… некоторые выбрасываются из окна или прыгают в горячие источники и гибнут, сварившись заживо».
Автор веселенькой стенгазетки добавлял, что не испытывает ни малейшей жалости к подобным изнеженным тварям.
Гульба цветущего юношества продолжалась чуть более года. Вытаскивался из закромов и публично сжигался на раскрасневшихся от кумача площадях реквизит Пекинской оперы. В пыль стирались «проклятые памятники прошлого» – все эти пагоды, дворцы, беседки и прочее «древнее барахло». По стране шастали поезда, битком набитые безнаказанной сволочью. В различных уездных центрах оглоедами велся прицельный «огонь по штабам»: все, что имело хоть какое-то отношение к власти, безжалостно выволакивалось из кабинетов и подвергалось неизбежному «порицанию», весьма часто заканчивавшемуся банальным ударом дубины по затылку. Некоторых партработников выкидывали из окон прямо в креслах. Носясь по улицам подобно самым настоящим вихрям, опричники хватали за шиворот не успевших улизнуть прохожих и взахлеб знакомили трясущихся обывателей с содержанием красных книжиц, за корешками которых невольные слушатели во время подобных политинформаций следили особенно пристально. Словно тайфуны налетали хунвейбины и на легкомысленных женщин: крошечные мозги модниц не в силах были представить себе, что любой завиток на женской головке, показавшийся откровенному хулиганью «чересчур буржуазным», карается немедленными и беспощадными ножницами. В клочья на несчастных дурах раздирались «буржуазные» платья, в стороны летели «с мясом» отрываемые каблуки – весьма часто глупенькие овцы являлись после необдуманных и опасных прогулок к своим мужьям только в одних сорочках. А всекитайский молодежный разгул со свистом набирал обороты. Апофеозом явилось разрушение части Великой Китайской стены, кирпич которой пошел на свинарники.
«Культурная революция» поистине удалась. Наследие предков за какой-то год с мелочью было пущено коту под хвост. Счет почивших в бозе благодаря «порицанию» и «партийной критике» ревизионистов шел на сотни тысяч. О город Гуайлинь! Город Гуайлинь остался в этой истории! Несчастный город Гуайлинь познал на себе прелесть такого сокрушающего разгрома, что горожане наконец-то «схватились за вилы» – малолетних подонков принялись гонять, словно крыс. Брызжущая слюнями свора с цитатниками, спускающая в нужник все, что попадалось под горячую руку, наконец-то перепугала самого Мао: началось «истребление истребляющих», однако воцарившаяся в городах молодежь еще несколько месяцев огрызалась – брошенная на юг и на север армия сбилась с ног. В конце концов, как всегда в подобных случаях, когда проблема выскакивает уже за всякие и всяческие рамки, дело решили танки и артиллерия. Навалившись всем миром, китайцы справились с гопотой. Целый легион горлопанов был сослан затем в глубокие, словно артезианские колодцы, провинции. Хунвейбинские главари отправились пасти свиней в еще более отдаленные области. Только к 9 октября 1967 года костер наконец догорел: «студенты вернулись в свои институты».
Я так и представляю себе еще не совсем остывших от «критики» паразитов, ерзающих на стульях в Пекинском университете тем октябрьским умиротворенным деньком. Вот они, стриженные, как газоны, одинаковые, как новобранцы, в серых своих одеждах, скучившиеся в аудитории обычным стадом под настенными лозунгами (не путать с исчезнувшими дацзыбао) и гигантским изображением похожего на пупса вдохновителя чисток, который сам же и взбаламутил всю эту муть в детских головных полушариях. Портретный Кормчий бодр; бородавка заретуширована, щеки отлакированы, морщины (так называемые гармони) назначили встречу возле поистине ленинских (от клише никуда не деться) цепких лукавых глазок – они единственные выдают возраст прохвоста, сумевшего, как и полагается великому политику, в очередной раз объегорить миллиардное население.
Поверившие его цитатам понурые юные ослы, которым в конце их похождений хорошенечко всыпали, внимают благополучно отсидевшему в какой-нибудь щели весь тот лихой год профессору – полуслепому старому филину, наконец-то вернувшему «детей» к математике. Счастливчик, с некоторой, правда, опаской отворачиваясь от поросли, еще не расставшейся с заветными книжечками, показывая ей согбенную спину, привычно скребет мелком по доске. 9 октября 1967 года в университетском дворе необычайно пусто: ни торжествующих толп, ни воинственных кличей, ни ритуальных танцев с цитатниками, ни проклятий загнивающим янки и хрущевским предателям-недобиткам, ни ставших уже привычными эшафотов, в маоистском Китае имеющих вид табуреток – на этих незамысловатых столярных изделиях, едва удерживая тяжеленные деревянные плакаты, еще летом стояли «ревизионисты». Временами какой-нибудь учащийся, отвлекаясь от разбегающейся по доске паутине формул, таращится в давно позабывшие мокрую тряпку окна, эти истинные глаза истории, еще совсем недавно отражавшие отблески пламени, революционные пляски и лихорадочное табуреточное «перевоспитание», вспоминая, с каким азартом сам он, нафаршированный лозунгами, словно жареный гусь антоновкой, перетянутый хлестким ремнем, выкидывал там, внизу, тощий кулак в сладострастно-трепетном жесте (что-то похожее на испанское «но пасаран»), всю силу своей звонкой, визгливой глотки вкладывая в бесконечно повторяемое батальонами и полками пекинской шпаны, пожалуй, самое известное послание лукавого Кормчего: «Винтовка рождает власть!» Сейчас же студенческие перья смиренно выводят «елочки» иероглифов; не менее мирно шуршит бумага, скрипит мелок; ему вторят сопение, кашель где-то на задних рядах – безумие потихоньку отступает на цыпочках, покидает разбитые здания, ободранные проспекты (дацзыбао смыты со стен, с площадей сгребается мусор, храмы уже догорели, «не выдержавшие критику» интеллигенты навсегда успокоились в могилах), оно оставляет столицу, ненадолго задерживается в Шанхае, в Харбине, в Сяошане, но неизбежно и с ними прощается, уползает в свою нору, сворачивается клубком, успокаивается до следующего пробуждения…
Цитатники мудрого Мао! Коммюнике и шестнадцать директив! Склоненные 9 октября 1967 года над конспектами головы с таким же успехом можно было наполнить конфуцианством, христианством, буддизмом, кришнаизмом, синтоизмом, шаманизмом, другими человеколюбивыми «измами», но, увы, простодушных рабоче-крестьянских детей до рвоты и до революционного поноса накормили лозунгами типа «Выяви капиталистического врага». Впрочем, что там опростоволосившийся Китай! Не менее славные нации до сих пор позволяют мять себя, словно мякиш, глотая «евангелие» от Рокфеллеров с обескураживающей легкостью. Почти мгновенное заражение масс чепухой («преимущество Зигфрида над Зюссом»; «преимущество Зюсса над Зигфридом»; «преимущество над ними обоими шахтера Стаханова»; «преимущество над Зигфридом, Зюссом, Стахановым американского образа жизни») просто поразительно. В свою очередь, Мао, Герцли, Вейцманы, Кеннеди, Энгельсы, Марксы, Великие Кормчие, Отцы-основатели, жрецы человечества, вожди, демиурги, те, кто «на вершине», те, кто «рулит планетой» (из пекинского ли кабинета, из здания ли иерусалимской хоральной синагоги, из Белого ли дома – суть неважно!), еще с младенчества, с детства, с первых шагов своих по лондонской бирже, палестинским холмам, седому московскому Кремлю набиты не менее удивительными химерами о всесильном могуществе тайных лож, орденов, учений, денег, сионизма, нацизма, кубизма, дадаизма и миссии всемирного пролетариата. «И так весь мир вертится!»
9 октября 1967 года в Пекине состоялось «относительное успокоение» варваров-молокососов. В Европе было также относительно тихо; еще спал Парижский университет; «диктатор» де Голль не в состоянии был и представить себе, каким эхом вскоре прогремит по всему Латинскому кварталу затеянный на другой стороне земли эксперимент, сопровождаемый призывами самого известного в мире китайца: «Отбросить иллюзии, готовиться к борьбе!», «Без разрушения нет созидания!», «Враг сам по себе не исчезнет» и т. д. Олицетворение будущего краха в образе обозленных первокурсников Сорбонны не являлось великому галлу и в самом диком ночном кошмаре. Президент ждал подвоха от кого угодно, но только не от молочных поросят. Весь предыдущий год бывший танкист отбивал нападки критиков, призывал к самоограничению разозленных крестьян, брюзжал по поводу НАТО, плевал на США, благословлял немцев и протягивал Подгорному дружественную руку, в то время как буквально под носом у Елисейского дворца посетители кафешек типа «Липп», «Кафе де Флер», «Ле Дё Маго», все эти почтеннейшие профессора, доморощенные троцкисты, фанаты пессимиста Сартра и весельчака Камю, поглощая вино, кофе и круассаны, с восторгом ловили малейшую весточку из вставшей на уши Поднебесной и грезили будущим студенческим бунтом, своими книгами, мыслями и речами ненавязчиво подстрекая бурсу к вожделенному взрыву, мечтая о том благословенном дне, который здесь, на тихих прелестных средневековых улочках наконец-то вздыбит баррикады, распотрошит мостовые и каждую протянутую юную руку щедро снабдит булыжником. Что же, через год они своего дождались.
9 октября 1967 года, шлепнувшись на темную сторону Луны, приказал долго жить «Лунар орбитер-3», пытливый, внимательный «глаз» небезызвестного НАСА (селенографические координаты «посадки»: 14° 36′ с. ш. и 91° 42′ з. д). Именно эту, столь нужную для Америки, мизерную букашку безжалостно зашвырнула гигантская земная катапульта (мыс Канаверал; стартовая площадка LС-13) к лукавой серебряной спутнице Земли с одной-единственной целью – она должна была найти место для будущей высадки homo sapiens. «Засланный казачок» добросовестно отщелкал 477 кадров высокого разрешения и 149 среднего, прежде чем отказала система протяжки пленки в сканирующем устройстве, но и присланного трудягой вида унылой поверхности хватило, чтобы, получив снимки, очкарики станции Робледо-де-Чавела (и не менее забитой аппаратурой ее сестрички Голдстоун), хлебая кофе из тяжеленных чашек, смогли пристально рассмотреть шесть участков к западу от 20º в. д., убедившись: тамошний грунт вполне годен для прилунения драгоценного груза.
«Лунар орбитер-3» успокоился между камнями, уступив свой частотный диапазон следующему собрату. Бенефис нового «глаза» не заставил себя долго ждать: с покорением лунной тверди янки здорово торопились. Впрочем, паника «звездно-полосатых», как никогда, оправдывалась. 12 апреля 1961 года живчик Гагарин закатил статуе Свободы катастрофическую оплеуху. Самый процветающий на земле человейник здорово переполошился. И ранее обитатели Форт-Блисса не позволяли себе расслабиться, однако после ошеломляющего финта Москвы в котел реванша американцы бросили все: ресурсы бесчисленных заводов, научных центров, лабораторий, десятки тысяч спецов с гипертрофированными мозгами и заарканенных еще в лихие сороковые в Баварских Альпах ищейками Даллеса пленных немецких ракетчиков. На потовыжималках, именуемых тренажерами, днем и ночью сопели с тех пор отобранные для заклания агнцы – рыцари без упрека и страха, мускулистые терминаторы-астронавты. Машина космической гонки, прожорливость которой грозила стать невиданной, дымилась от перенапряжения. Одна только мысль, что русские отметятся своим неуклюжим лаптем еще и на белой планете, заставляла политиков форсировать штамповку ракет, этих космических левиафанов, которые, поражая свидетелей своей рукотворной могучестью, готовы были раз за разом выбрасывать разнообразные спутники (а затем и капсулы с людьми) в околоземное, уже не такое и пустое, пространство. Гигантов к стартам волокли гусеничные транспортеры, рядом с которыми померк бы любой упитанный диплодок. Само имя, присвоенное ракетам их родителем, сумрачным гением Вернером Магнусом Максимилианом фрайхерром (бароном) фон Брауном, – «Сатурны» – кричало о титанической силе и прожорливости брауновских детищ. Конечно же, потомственный аристократ не мог не знать и о существовании «Лунар орбитера-3», внесшего в окончание дела всей его, Брауна, жизни один из крайне необходимых штрихов и завершившего свою одиссею 9 октября. Вполне вероятно, великий ракетчик сам провожал этот спутник и отслеживал полет маленького и отважного «бинокля», камера которого отщелкивала столь нужные снимки. Возможно, барон волновался, хотя, скорее всего, ожидал результата с арийской невозмутимостью. В этом поистине трагическом человеке все смешалось, как в доме Облонских, – мутное, словно Мазурские озера, прошлое[4], не такое уж сладкое настоящее[5] (служба в плену новым, жестким и весьма брезгливым хозяевам), отмеченная современниками изворотливость, отмеченная ими жестокость, старая добрая сентиментальность (каковым качеством и сейчас принято попрекать всех без исключения немцев), прочие черты характера, еще в молодости принявшего очертания невыносимого, и, наконец, гудящая, словно паровозная топка, внутри этого незаурядного практика термоядерная, ослепительная мечта о броске человека к галактикам. Именно это свойство Вернера Брауна – его стремление при любых раскладах, при любых обстоятельствах неизменно задирать голову на Луну, Венеру и Марс и размышлять о полетах – сделало из жертвы века и обстоятельств, из запутавшегося лицемера, из (что греха таить) весьма черной личности титана поистине бетховенских размеров. Несмотря на неоднозначность его биографии, на все ее метаморфозы, повороты и крены, неоднократно граничившие с оверкилем, для благодарной Америки Вернер Браун и по сей день остается этаким микеланджеловским Давидом: на мраморном плече героя покоится постоянно готовая к действию праща-катапульта. Несомненно, он был одним из самых одаренных мечтателей полностью окошмарившегося XX века, в котором круги Кандинского и квадраты Пикассо соседствовали с печами Дахау. Только в том свихнувшемся столетии стало возможным совместить деятельность «герра профессора» в Пенемюнде (двадцать тысяч замученных узников ради обстрела Лондона) с мечтой о космическом рывке. Так что Вернер Браун – просто кладезь противоречий, истинный продолжатель традиций лукавого Леонардо да Винчи, классический образчик мыслителя, вынужденного браться за палаческий топор в тот момент, как голова его забита идеями, делающими честь самому Канту. Как вам эсэсовец, равнодушно шествующий мимо штабелей трупов (целый интернационал Доры и «Миттельверка») и при этом пребывающий страстным сторонником теории Циолковского?[6] Нет ничего удивительного в том, что, вынужденный создавать средства для моментального успокоения десятков и сотен тысяч англичан и русских, нацист-гуманист, подобно уже знакомому нам артиллеристу Картвели, относился к до отказа набитым тротилом ФАУ не как к орудию доставки апокалипсических мегатонн на берега Темзы и Волги, а как к изумительным посланцам в будущее, на колоссальных двигателях которых, словно по божественному мосту, суждено всем нам перескочить в дышащую звездами бесконечность. Что может быть запутаннее существования Вернера Брауна? Прошлое мешалось у него под ногами, антисемитизм и ницшеанство оставили в мозгу этого механика и провидца самые глубокие борозды, и неизвестно еще, что чаще снилось пасынку проклятого века, истинному воплощению его мрачной неразрешимости: мученики Пенемюнде с прилипшими к ребрам внутренностями или насквозь пробитые циркулем ватмановские листы?
Его «Сатурны», поглощающие целые моря керосина (сто сорок тонн полезного груза играючи выбрасывали железные боги на околоземную орбиту; сорок семь тонн ими же доставлялось к Луне), по сей день есть воплощение всего самого: они самые мощные, самые большие, самые тяжеленные из всех созданных на данный момент подобных изделий (испытанные старички «Союзы» нервно курят в сторонке). Сотрясая Канаверал божественными громами, эти гигантские гильзы ревели, как библейские звери, и щедро брызгались тысячеградусным пламенем целой батареи сопл (точнее: пятью жидкостно-реактивными двигателями F-1 первой ступени). Что касается долларов – за несколько минут грома, урчания, рыка уносящихся в космос подобных ракет вылетало, дымясь, в трубу число, которое ни в коем случае нельзя было озвучивать вашингтонским, нью-йоркским, бостонским, чикагским беднякам, обитателям тесных картонных коробок и приютов для бездомных. Однако аннигилированные на глазах у заледеневших от напряжения возле стереотруб, бункерных щелей и бронированных окон боссов от космоса (бесчисленных менеджеров, главных инженеров, президентских уполномоченных, генералов и адмиралов) денежные миллионы только подпитывали их азарт. Овчинка стоила выделки – несмотря на сбои программ, взрывы на стартах, отклонения от траектории и прочие выходки носителей, целый рой шаров, контейнеров и прочей космической мелочи, каждый грамм которой равнялся в стоимости центнерам чистопородного золота, в конце концов отправлялся на заданную орбиту. До заветного возгласа Армстронга оставалось совсем немного времени. На мысе готовился к броску «Сатурн-5». За самочувствием супергильзы, весьма схожим с самочувствием капризной беременной дамочки, следили церберы-датчики, поднимая истерику при малейшем недомогании болезненного исполина, при малейшем его кашле, при подъеме его температуры на ничтожные доли градусов. Браун брал за горло судьбу. Он готовил высадку в вечность, и Джазмен помогал ему.
Отдадим свихнувшейся на Луне Америке должное – все эти Вернеры, Джеки, Биллы, доведенные незабвенной улыбкой майора советских ВВС до каления, до экстаза, отдавали себе отчет – за «железной стеной», в незакатной морозной империи, посредине ее степей, под надзором бесчисленной армии неподкупных и бодрых чекистов вот-вот займется солнце нового русского чуда (одно лишь обстоятельство мешало Вернеру спокойно дышать все те годы – осознание невыносимого факта, что еще немного, еще чуть-чуть, еще всего несколько лет или – что самое страшное! – месяцев – и трижды проклятое ТАСС торжественно провозгласит наступление «лунной эры» для «победившего социализма»). Они были не так уж не правы: подобный зуд – выкинуть новый выверт теперь уже и с Луной, вновь, как в случае со спутником и бравым «Востоком», молодецки пройтись от печки, станцевать еще один танец с дробным топотом каблуков, во всю ширь пролететь «по Питерской», вновь ткнуть в нос «оскалившемуся империализму» ботинком (вот, понюхайте, сучьи дети!) – в Союзе испытывали если не все, то многие из тех, кто привычно теснился возле опустевшего трона Генерального конструктора. Именно с этого трона еще несколько лет назад так дальновидно правил своим машинно-ракетным царством подобный Брауну Королев. Обрушение отрасли, самой мощной, богатой, удачливой, волею судеб и обстоятельств оказавшейся без патриарха, без руля, без ветрил, без будущего на пике мегапобед, в решающем акте драмы, названной кем-то «Битва за звезды», было еще впереди. Еще не остыл прах великого человека, равного немцу не только в дерзости той самой мечты полета, но и в трагизме жизни. Еще верили в силу Мишина[7], в мудрость Политбюро. Слишком всех еще лихорадило от поистине цыганского фарта отечественной космонавтики, от череды удач, от бесспорного чемпионства. Правда, были первые трещины: уже врезался 23 апреля 1967-го в целинную землю болид «Союза» с обреченным космонавтом внутри (ругань несчастного Комарова в эфире записали американцы); уже что-то не состыковывалось, искрило, замыкало в прежде слаженной системе, которая оплела никогда ранее не рвавшимися узлами бесчисленные конструкторские бюро и космодром Байконура. Но никто из мыслителей, слетевшихся 9 октября 1967 года на свой маленький важный съезд (Мишин, Келдыш, Каманин, Кузнецов, Челомей, Афанасьев), не задумывался о трагедии будущего. «Лунный совет» решал лишь одну задачу. Говорили о высадке, обсуждали решающий штурм («нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики»). Казалось, еще одно напряжение промышленных мышц Союза, еще одно усилие государства, половина территории которого покрывалась соломенными крышами разоренных войной деревень (не до этого, главное – небо!), – и Луна у нас точно в кармане! Волокита с подобной «Сатурну» нашенской Н-1, упорно не желающей покидать «голубую планету» и раз за разом взрывающейся на глазах удрученных ракетчиков, разгерметизация очередного «Союза», промахи, отклонения, провалы марсианских программ – все еще только должно было произойти, еще встретить «там, за горизонтом» командоров советского космоса, пребывающих 9 октября 1967 года в уверенности, что возможности Родины неисчерпаемы. Они здорово промахнулись, обмишурились, проиграли. Даже самые среди них конченые пессимисты не смогли предвидеть то «завтра», которое самым беспощадным, издевательским образом развеяло грезы о «караванах ракет», снующих между Землей и Юпитером, о сверхпрочных станциях Марса, о лунных оранжереях, без устали поставляющих колонистам-трудягам корзины тропических фруктов. Планы советских умников насчет Солнечной системы, обреченной через какие-то жалкие тридцать лет превратиться в проходной двор с оживленным движением, в территорию для трасс космических грузовиков, удивляют своей достижимостью (чертежи уже были созданы и расчеты проведены). Однако Джазмену понравилась иная импровизация, он сыграл по-другому – и все пропало, сгинуло, рухнуло, заклеймилось «совершенно секретным» грифом, оказалось запертым в разнообразных тюрьмах-архивах, превратилось в груды металлолома на задворках цехов[8]. Схватившиеся 9 октября 1967-го за министерским столом в спорах и пересудах, в то время когда закат автогеном резал окна и готовилась спать Москва, готовые вечно бодаться академики, конечно же, не представляли себе, улыбаясь на заверение Мишина (Генеральный клялся – лелеемый им космокорабль Л-3 значительно лучше напичканного техникой, словно ребенок кашей, капризнейшего «Аполлона»), что завершается их царствование, их поистине богатырский, лукулло-космический пир. Применяя метод доцента-приятеля, я напрягся, чтобы рассмотреть, так сказать, «детальную мелочь» этого «лунного» съезда: музыкально-пианистические пальцы какого-нибудь конструктора, с их костяшками и прожилками, его постукивающий по столу обгрызенный карандаш, перехваченную ниткой дужку дряхлых разбитых очков (времени нет на новые), а также сукно стола, кабинетные лампы, правительственные телефоны, скучающий фикус в цветочном горшке и коротающую дни свои на потолке суетливую муху. Но «мелочи» не вытанцовывались, почему-то бросалось в глаза только главное: профили всех присутствующих, резкие, как на монетах. Благодаря все тому же воображению, я услышал их речи, я узнал, о чем они перешептываются. Протестуя против волюнтаризма Генерального, короли «оборонки» твердили: оборудование американских космических кораблей значительно легче нашего. Каждого из сидящих давили тонны сомнений. Легковесность доклада Мишина неприятно всех поразила. Но никто из них тогда не задумывался о крахе. Вот свидетельство из дневника генерала Каманина:
«В постановлении совещания записали:
1. В первом полете на Луну высаживать на ее поверхности одного космонавта, оставляя второго на окололунной орбите.
2. Специально обсудить меры безопасности при высадке на Луну одного космонавта.
3. Проводить усовершенствование ракеты Н-1 с таким расчетом, чтобы через два-три года иметь возможность высадить на Луну корабль Л-5 (экипаж 4–5 человек, вес научного оборудования 1,5–2 тонны, пребывание на Луне до двух месяцев).
4. Поручить АН СССР, МО и МОМ разработать программы научных и военных экспериментов для корабля типа Л-5.
5. Очередные заседания “Лунного совета” провести в ноябре и декабре сего года».
Однако ничего не сбылось.
Сравнения здесь уместны – возможно, и звезда корсиканца свалилась с небес не в результате Кульма и более страшного Лейпцига. Не решилась ли участь его осенней ночью 1812 года в шуршащей тараканами избе простого ткача? Догорал отвоеванный Малоярославец, и сжался в ужасе совершенно нетронутый юг – еще усилие, еще один бросок к не задетым войной землям, – но после короткого совещания с маршалами маленький злой капрал повернул на роковую дорогу, выжженную мародерством его гренадеров-безбожников, и отход превратился в бегство, в совершенный и полный разгром. Вполне возможно, подобным же образом, задолго до шага Армстронга, именно 9 октября 1967-го благодушным «советом» было проиграно лунное будущее – недопоняли ситуацию, прозевали ее, проспали самым дурацким образом. А что, если бы напряглись, насторожились, задумались, и, выслушав Мишина, поняв несерьезность его речей, а затем, осознав натянувшееся до предела напряжение момента (Штаты шумно дышали в затылок), совершили бы усилие, и навалились всем миром, и, конечно бы, сдюжили? Увы, признав выступление Генерального наивным и неудачным, скорее всего, пошумели, поговорили, повздыхали на эту тему – и разъехались по конторам, и разошлись по домам. Через несколько тягостных лет катастрофу «лунной мечты» свалили на робость докладчика. Несчастного Мишина придавили целым Монбланом претензий, припомнили ему бестолковость, медлительность, малодушие, неспособность к импровизациям, провалы, просчеты, аварии. Все сошлось на Мишине, все скрестилось на нем и замкнулось. Однако стоит ли после отказа от единственной альтернативы «Сатурнам» (о Н-1 решили забыть, запретив ее испытания), конфуза многих стыковок и гибели еще трех космических мучеников разглядывать в Генеральном злого гения, развинтившего (вольно, невольно?), казалось бы, намертво завинченные гайки несомненного советского лидерства? Разве дело лишь в Василии Павловиче? «Творчество» было совместным, ибо нет печальнее на свете темы, чем работа согнанных для исполнения «государевой воли» разнообразнейших коллективов. В дополнение к неприглядной картине их неизбежных претензий – друг к другу и в целом к миру – существуют еще демарши седых луней-академиков, «подножки» пристегнутых «к делу» смежников, упрямство изобретателей, козни Главных; склоки между собой десятков и сотен директоров, таскающих за пазухами даже не камни – тяжеленные валуны. Не дать раздербанить идею полетов на клоки, клочки и клочочки, выдавить яд гордыни из великого множества честолюбий самым палаческим, самым безжалостным образом, задать единое направление щукам, ракам и лебедям, кичащимся друг перед другом научными степенями и целыми водопадами правительственных наград, – больше даже, чем труд Сизифа. Вытягивал ношу лишь гранитный мужик Королев. Разнобой «сиятельных мнений», заспинные несогласия, шепотки, насмешки вполне были способны погрести под спудом своим любую мечту о воцарении на темной стороне Луны отечественного «молота и серпа». Увы, новый Генеральный не вынес горы на своих плечах, не выжал гордыню из ершистых соратников, напротив, он зябко ежился перед Кремлем, погонявшим ученую рать к головокружительному подъему, и до конца своей «космической деятельности» безвольно тянулся на поводу у распоясавшейся от побед и свершений партии.
Но и те, кто фыркал, кто насмешничал, кто шептался (новоявленные пифагоры, сократы и ломоносовы, интригующие, ослящиеся, отстаивающие «свои позиции» с остервенением дивизии Неверовского в деле при Красном, негодующие на неуклюжесть человека, неспособного «смазывать» и удерживать в «приемлемом состоянии» конструкцию, которую создал и ранее держал на себе русский Браун), тоже не могли безмятежно засыпать ночами после показа на весь мир рябящей, словно бок зебры, телевизионной картинки с американскими астронавтами. Они отыграли свои большие или малые партии в своеобразном оркестре ненавистников Василия Павловича Мишина (между прочим, большого доки, академика, члена-корреспондента, создателя бесчисленных, как побеги бамбука, монографий, учебников да и просто пособий по баллистике управляемых ракет дальнего действия и основам проектирования летательных аппаратов). Внешностью своей и характерами они, конечно же, менее всего походили на ангелов. И все-таки этим физикам, этим дряхлым конструкторам, отъявленным гипертоникам, носителям язв желудка и ужасных мешков под глазами, знакомым с микроинсультами, аритмией и подагрой воинственным руководителям подмосковных, ленинградских, саратовских, сибирско-уральских заводов, корифеям, съехавшимся 9 октября в Москву для воплощения самой дерзкой, самой нахальной идеи, которая когда-либо царила в человеческих головах, стоит пропеть героическую эту песню, этот хвалебный гимн! В день 9 октября 1967-го – обычнейший в череде подобных дней, – в день сует и «малых забот» мириад земных обитателей, все хлопоты и все думы которых были заострены лишь на том, как добыть себе хлеба насущного, как кого объегорить, как «пролезть в департамент», оттяпать, отнять, «наварить», сколотить состояньице, заиметь свой «свечной заводик», покрутиться, втереться, вылезти, получить «кашу с маслом», «оттереть от корыта» и проч., собравшаяся на «Лунный совет» «могучая кучка» готовила бунт против всех и всяческих на свете корыт и готовилась брать за шиворот человечество для того, чтобы запустить его в космос. Добавим: рвущие все свои жилы там, за океаном, не менее сварливые, злые, ершистые Годдарды, Брауны, Леи, Зингеры, Уипплы и Янги, почки, сердца и желудки которых были так же изношены, а в речах и высказываниях с избытком хватало подобной скептической желчи, достойны того же гимна! Эти безумцы тоже схватились за предприятие совершенно, казалось бы, безнадежное – попытались гигантским прессом всех своих ФАУ, «Викингов» и «Сатурнов» вдребезги разнести самое верное прибежище энтропии и смерти – закон земного тяготения.