Питер подумал, что его сшибла машина, хотя помнил только, как он вырвался от няни и побежал через дорогу к скверику, где полосатая уличная кошка грелась и умывалась на весеннем солнышке.
Няня закричала, что-то стукнуло, и сразу стало темно. А сейчас Питеру было больно, как тогда, когда он бежал за мячом, упал и ободрал ногу.
По-видимому, он лежал в постели, и няня как-то странно глядела на него, лицо у неё было не розовое, а белое, да ещё и маленькое, словно в перевёрнутом бинокле. Папы и мамы не было, но Питер не удивился. Папа редко бывал в Лондоне, а мама вечно куда-то спешила, наряжалась и уходила, оставляя его с няней. Конечно, в восемь лет няню иметь поздновато, но у мамы не хватало времени ни погулять с ним, ни посидеть перед сном, и когда папа сказал, что пора бы с няней расстаться, она сумела его переубедить.
Если Питер лежал в постели, значит, он был болен, а если ты болен, может случиться, что мама с тобой посидит, когда вернётся, и даже разрешит, наконец, завести котёнка.
Котёнка он хотел, сколько себя помнил, лет с четырёх, когда летом, на ферме, увидел целую корзину белых и рыжих меховых клубочков и бело-рыжую кошку, которая гордо и чинно облизывала их, одного за другим. Тогда ему разрешили её погладить. Она была тёплая, мягкая, и внутри у неё что-то урчало и подрагивало. Потом он узнал, что это бывает, когда кошке очень хорошо.
С тех пор он и хотел завести котёнка, но ему не разрешали. Жили они в небольшой квартире на Кэвендиш-сквер. Папа, полковник Браун, в городе бывал редко и против котёнка не возражал, но мама говорила, что и так у них повернуться негде. Но главное – кошек боялась няня, а мама боялась, как бы няня не ушла.
Питер ко всему этому привык и знал, что такова жизнь, но тосковал он сильно и дружил со всеми местными кошками: и с чёрным белогрудым котом, и с двумя серыми котятами, которые всегда сидели на окне в доме № 5, и с рыжей зеленоглазой кошкой миссис Боббит из № 11, и с полосатой из соседней квартиры, и с персидской, которая спала на подушке в доме № 27, и гулять её не выпускали, и не водили, а носили на руках. А кроме того – с кошками бездомными, которые рыскали и по дворам, и по садику, пытаясь отыскать хоть какую еду. Он таскал их домой, и как-то ему удалось тайком от няни продержать одну из них в комоде целых два дня. Вообще же няня гнала их шваброй, а если кошка забивалась в угол – хватала за шкирку и выбрасывала за дверь. Питер уже и плакать перестал, то есть плакать он плакал, но тихо и даже без слёз.
А сейчас, лёжа в постели, он решил поплакать громко, но почему-то не смог. Да и всё было как-то непонятно: кровать качало, она куда-то плыла, нянино лицо становилось всё меньше, и ему казалось даже, что это не няня, а кошка, к которой он бежал через дорогу, когда его сшиб грузовик.
Собственно, это кошка и была, она сидела перед ним, улыбалась и ласково смотрела на него большими глазами, круглыми, как нянины очки. Он заглянул в них, и ему стало легче, словно он окунулся в изумрудное озеро. От кошачьей улыбки становилось уютно и тепло. Одно удивило его: в глазах, как и в очках, он отражался, но не мог узнать своего отражения. Голова была какая-то круглая, как будто кошачья. Он посмотрел на свои руки и увидел белые кошачьи лапы. И тогда он понял, что, собственно, лежит не в постели, а на постели. Одеяла на нём нет, а сам он покрыт белым шелковистым мехом.
Полосатая кошка куда-то исчезла, и вместо неё у кровати появилась невероятно огромная няня.
– Брысь! – заорала она. – Ах ты, опять кота притащил! Бры-ысь!
– Няня! – закричал Питер. – Это я! Я не кот! Ой, няня!
– Я тебе помяукаю! – возопила няня и замахнулась на него шваброй. Он забился в угол. Она схватила его за шкирку и понесла к дверям на вытянутой руке, хотя он беспомощно болтался и жалобно кричал.
Причитая и бранясь, она пробежала вниз по лестнице, вышвырнула его на улицу, и с силой захлопнула дверь.
На улице было холодно и сыро, солнце скрылось, небо обложило тучами, и начался дождь.
От страха и тоски Питер взмяукнул так жалобно, что женщина из дома напротив сказала мужу:
– Ой Господи! Прямо как ребёнок.
Она отодвинула занавеску, посмотрела в окно, и Питер закричал ей:
– Пустите меня! Пожалуйста! Меня выбросили из дому!..
Но соседкин муж ничего не понял и сказал так:
– И откуда они берутся? А ну, брысь!
Тут к дому подъехал газетчик на велосипеде и, в надежде на чаевые, поддержал клиента, стукнув Питера по спине туго свёрнутой газетой. Питер кинулся прочь, сам не зная куда, чудом увернулся от огромной машины, но его окатило грязной водой.
Мокрый насквозь, он в первый раз огляделся и увидел очень странный мир, состоявший главным образом из тяжёлых ботинок и туфель на высоких каблуках. Кто-то сразу наступил ему на хвост. Питер заорал, и сверху раздался злой голос:
– Так и шею сломаешь! А ну, брысь!
После этого вторая нога ловко ударила Питера прямо в бок, и несчастный, себя не помня от страха, кинулся неведомо куда.
Лондон стал совсем другим, и всё, что прежде так привечало и радовало, – звуки, запахи, светлые витрины, голоса, шум и шорох колёс – теперь пугало его больше и больше. Прижав уши и вытянув палкой хвост, Питер бежал по дождливому городу, то выскакивая на ярко освещённые улицы, то ныряя в чёрные аллеи и кривые переулки. И на свету, и в темноте было одинаково страшно, а хуже всего был дождь.
Когда Питер был ещё мальчиком, он дождь любил, но коту очень трудно под дождём. Мех у него слипся и больше не грел, холодный ветер хлестал прямо по обнажившимся полоскам кожи (а у котов кожа тонкая); и как быстро Питер ни бежал, согреться он не мог. Холодно было и подушечкам на лапах, прикасавшимся к мокрым плитам. Но хуже всего было не это: весь город, совершенно весь, стал ему врагом. Раньше он звуков не боялся, а теперь они просто били его по голове, и среди них оказалось много ему неизвестных. Увидев столики под тентом, он сунулся туда, но тут раздался визг: «Ой, платье, платье!», знакомые крики: «А ну, брысь!», и, кроме ног, замелькали ещё и зонтики. Увернувшись от них, он юркнул под машину, но раздались такие звуки, которые и описать нельзя, машина тронулась, и он едва успел спастись.
Так, шарахаясь от людей и машин, он добежал до бедных кварталов, где жизни не было уже от запахов. Не было там и крова, и никто не собирался ни приласкать его, ни покормить, хотя именно теперь он понял, как проголодался.
Питер бежал, останавливался, опять бежал, опять стоял, думая, что больше бежать не в силах, но хлопала дверь или вывеска, разбивалась о мостовую бутылка, и мальчик, обратившийся в котёнка, кидался прочь.
Улицы снова изменились, и он всё медленней бежал мимо огромных зданий и железных ворот, пересекая иногда узкие рельсы. Видел он и склады в слабом свете фонарей, а потом и доки, потому что бегство вело его вниз по Темзе.
Когда бежать он больше не мог, он заметил открытую дверь, из-за которой приятно пахло. За ней оказались мешки с зерном. Цепляясь за мешки когтями, Питер взобрался наверх, примостился поудобней и услышал:
– А ну, брысь!
Голос был не человеческий, но Питер всё прекрасно понял, открыл глаза – и, хотя на складе света не было, ясно увидел большого бурого кота с квадратной головой и уродливым шрамом на носу.
– Простите, – сказал Питер, – я не могу уйти, я устал. Можно мне тут посидеть? Я вам не помешаю, обсохну и пойду.
– Вот что, сынок, – сказал бурый кот. – Это место моё, понятно? Давай уматывай!
– Никуда я не пойду, – с неожиданным упрямством сказал Питер.
– Ах не пойдёшь? – ласково сказал кот, хрипло заурчал и стал расти на глазах, словно его надували насосом. Питер успел пробормотать: «Да вы что, да тут места хватит…», но кот прыгнул прямо на него и первым ударом сшиб с мешков, вторым покатил по полу. Потом он вцепился ему в ухо, и они единым клубком докатились до дверей, и, вылетев на улицу, Питер ещё слышал последние угрозы. Вода, струившаяся по канавке, немного оживила бывшего мальчика, но ненадолго. Он плохо видел, ухо страшно горело, и каждая косточка болела так, словно её измолотили. Протащившись кое-как ярдов сто, Питер повалился на бок и неподвижно лежал, а потоки воды бежали мимо него.
Когда Питер открыл глаза, было светло, и он понял, что ещё жив. Кроме того, он понял, что лежит не там, где упал: рядом не было ни забора, ни столба, ни афиш, да и улицы не было – он лежал на огромной кровати, застеленной пунцовым шёлком, а на жёлтом шёлковом пологе красовалась большая буква «N», и над ней – корона. Здесь было мягко, сухо, тепло и даже хорошо, хотя всё его кошачье тельце ужасно болело.
Потолок в комнате был высокий, и почти до самого потолка громоздились какие-то странные старинные вещи, покрытые слоем пыли, из-под которого поблёскивала парчовая обивка или золочёные украшения. Между кипами мебели тянулась паутина, и пахло здесь чем-то затхлым.
Вчерашний страх накатил на Питера, и он стал было думать о том, что никогда не увидит ни маму, ни папу, ни няню, как вдруг нежный голос сказал совсем рядом:
– Слава Богу, ожил!.. Я уж и не надеялась. Да, повозилась я с тобой…
Прямо над ним, обернув хвост вокруг передних лапок, сидела пёстренькая кошка с белой грудкой, белым пятнышком на мордочке и серо-зелёными глазами в золотой оправе. Она была совсем тощая, мех да кости, но это ей шло и не лишало тонкого, нежного изящества. К тому же она была безукоризненно чистая: белая манишка сверкала, как горностай, и Питеру стало за себя стыдно. У него самого мех свалялся, даже виден не был из-под грязи, угольной пыли и запёкшейся крови, и никто бы не поверил, что ещё недавно он был снежно-белым котёнком, тем более мальчиком.
– Простите, – сказал он. – Я уйду как только смогу. Сам не знаю, почему я здесь. Я вроде бы умирал на улице.
– И умер бы, – сказала кошка, – если б я тебя не перетащила. Полежи-ка тихо, я тебя вылижу.
Собственно, ему хотелось вытянуться как следует на шелку и заснуть, но он вспомнил правила вежливости и ответил:
– Ну зачем вам беспокоиться…
Однако серая кошка мягко прервала его и заверила, что она моет очень хорошо. Придерживая Питера лапой, она тщательно вылизала ему нос, потом между ушами, затылок, спинку, бока и, наконец, щёки. А ему вдруг припомнилось, как, очень давно, мама держала его на руках. Он только учился ходить и упал и ушибся, а мама подхватила его, обняла, и он уткнулся лицом ей в шею. Она его гладила, приговаривая: «Сейчас пройдёт… вот и всё…» – и на самом деле боль ушла, сменившись покоем, уютом и радостью.
Так было и теперь, когда шершавый язык лизал его, снимая боль, как резинка стирает карандаш. Что-то заурчало и задрожало у него внутри, словно маленький мотор, и он заснул.
Оглядел он себя лишь тогда, когда проснулся. Мех был опять белый, пушистый, и воздух уже не касался царапин и ран. Кошка куда-то делась. Питер попытался встать, но не смог, лапки у него расползлись. Когда же он в последний раз ел? Вчера (или позавчера?) няня дала ему на завтрак яйцо, и салат, и варенье, и стакан молока. Он просто вспомнить об этом не смел, так он проголодался. И тут он услышал тихий, нежный, мелодичный звук – что-то вроде «Ур-ру!..», обернулся и увидел кошку. Она что-то несла в зубах. Вспрыгнув на кровать, она положила к его лапам большую мышь и произнесла:
– Она хорошая, свежая. Сейчас поймала.
– Спасибо… – забормотал Питер. – Простите, я мышей не ем…
– Почему? – удивилась кошка и даже вроде бы обиделась; а Питеру очень, очень не хотелось её обижать.
– То есть я их никогда не ел… – поправился он.
– Мышей не ел? – воскликнула кошка. – Вот это да! Уж эти мне домашние кошечки!.. Да что там, сама такой была… ничего, придётся встать на собственные лапы, и без сливок перебьёшься… Ладно, ешь.
Питер закрыл глаза и откусил кусочек. К великому его удивлению, мышь оказалась такой вкусной, что он и не заметил, как съел её целиком, и только тогда взглянул в раскаянии на торчащие сквозь мех рёбра новой знакомой.
Кошка не обиделась, она обрадовалась за него; хотя, судя по выражению глаз, что-то её тревожило. Она даже рот приоткрыла, но ничего не сказала, отвернулась и раза два лизнула себе бок. Чтобы замять не известный ему промах, Питер спросил:
– А где это я? То есть где мы?
– Да у меня, – ответила кошка. – Я не всегда тут живу, сам знаешь, какая наша жизнь… а не знаешь – узнаешь. Но я здесь давно. Это мебельный склад. Кровать уж очень хорошая…
Питер вспомнил, что в школе они учили, что означают корона и буква «N», и не смог удержаться.
– На этой кровати спал Наполеон, – сказал он. – Великий французский император.
– Да?.. – равнодушно откликнулась кошка. – Именно что великий, сколько места занимал. А кровать хорошая… и сейчас он на ней не спит, за все три месяца ни разу не был. Так что живи сколько хочешь. Тебя, наверное, выгнали. А кто тебя вчера отделал?
Питер поведал ей о встрече с бурым котом, и она сильно огорчилась:
– Ах ты Господи! Да это сам Демпси! Кто же с ним спорит? Его во всех доках знают, он самый сильный кот.
Питер решил немного покрасоваться:
– Чего там, я просто устал, много бегать пришлось, а то б я ему…
Но кошка печально улыбнулась.
– От кого ж ты бегал? – спросила она и прибавила, не дожидаясь ответа: – Ладно, сама знаю, по первому разу всего боишься. Ничего, все бегают, ты не стыдись. Кстати, как тебя зовут? Питер?.. А я – Дженни. Расскажи-ка мне про себя.
Хуже, чем он начал, Питер начать не мог. Он сказал:
– Я не кот, я – мальчик. Мне уже восемь лет.
Дженни странно заворчала, и хвост её увеличился вдвое.
– Кто? – переспросила она.
– Ну, мальчик… человек… – робко объяснил Питер.
– Ненавижу людей! – воскликнула Дженни.
– А я кошек люблю, – сказал Питер, и так ласково, что хвост у неё стал уменьшаться. – Наверное, люди тебя обидели… Ты уж прости, я – человек. Меня зовут Питер Браун, мы живем на Кэвендиш-сквер, дом № 1… То есть я там больше не живу…
– Да брось ты выдумывать! – фыркнула Дженни. – Ты самый что ни на есть кот, и с виду, и по запаху, и… М-да, ведёшь ты себя не по-кошачьи… Постой, постой… Значит, так, ты спорил с Демпси, да ещё у него на работе… – Дженни явно подсчитывала примеры, и даже казалось, что она загибает коготки. – Мышь ты не хотел есть… а потом съел всю, не подумал обо мне… Нет, нет, я не сержусь, но кошки так не делают. Да, главное забыла! Ты ел прямо здесь, где спишь, а когда поел, не умылся.
– Мы моем руки перед едой, – сказал Питер.
– А мы моемся после, – твёрдо сказала Дженни. – Это гораздо умней. Пока ешь, перепачкаешься, например усы – в молоке. Да, ты не кот… В жизни такого не слышала!..
– Хочешь, я тебе всё расскажу? – спросил Питер.
– Расскажи, пожалуйста, – сказала кошка и пристроилась поудобнее.
Теперь он начал с самого начала, описал ей свою квартиру, и скверик, где они гуляли с няней в хорошую погоду, похвастался, что папа служит то во Франции, то в Германии, то в Италии, а то и в Египте, и дома почти не бывает; пожаловался, что мама тоже почти не бывает дома, и днём это ещё ничего, а когда ляжешь – грустно, и, наконец, поведал о том, как хотелось ему завести кошку.
Про маму он рассказал ещё, какая она красивая, и молодая, и высокая, какие мягкие и светлые у неё волосы, какие синие глаза и чёрные ресницы. Особенно же расписал он, как хорошо от неё пахнет, когда она входит к нему, прежде чем уехать в гости. Дело в том, что она очень скучает без папы и ей надо ездить по гостям.
Дженни призналась, что и сама любит хорошие запахи, но очень рассердилась, что Питеру не разрешали взять котёнка. «Повернуться негде!» – негодовала она. – «Да мы и места не занимаем… и никого не трогаем, если к нам не лезут…» Но няню она поняла и на неё не обиделась.
– Бывают такие люди, – сказала она. – Боятся нас, и всё. Мы ведь тоже иногда кого-нибудь боимся. Но с такими хоть знаешь что к чему. А вот если кто тебя любит… или говорит, что любит… а потом…
Она не договорила, быстро отвернулась, и принялась яростно вылизывать себе спинку. Питер успел заметить, что глаза у неё как-то странно заблестели, но подумал, что этого быть не может – кошки ведь не плачут. Позже он узнал, что они и плачут, и смеются.
Чтобы её отвлечь, он стал как можно подробнее рассказывать про вчерашние события; но только он упомянул кошку в скверике, Дженни оживлённо спросила:
– А она красивая? Красивей меня?
Питер вспомнил хорошенький меховой шар с пышными усами, но обижать свою спасительницу не захотел. Сама она красотой не отличалась. Правда, глаза у неё были ничего, но при такой худобе какая уж красота. Однако он смело воскликнул:
– Ты куда красивей!
– Нет, правда? – переспросила Дженни, и Питер услышал впервые, как она мурлыкает.
Когда он досказал всё до конца, она долго думала, глядя вдаль. Наконец она повернула к нему голову и спросила:
– Что же нам делать?
– Не знаю, – сказал Питер. – Если уж я кот, что тут поделаешь!..
Дженни положила лапку ему на лапку и сказала:
– Котом сразу не станешь. Надо нам будет позаниматься.
– Чего там, – сказал Питер, которому заниматься надоело. – Ешь мышей да урчи, только и всего.
Дженни было обиделась, но мордочка её почти сразу стала ласковой и даже как будто красивой.
– Я тебя всему научу, – пообещала она. – Только никому не говори, что ты мальчик. Мне сказал, и ладно, другим не говори, не поймут.
Питер кивнул, и Дженни нежно погладила его. Лапка у неё двигалась так мягко, что Питеру стало совсем хорошо.
– Что ж, начнём, – сказала Дженни. – Чем раньше, тем лучше. Первое и самое главное – умывание. Кошкам надо знать, как умываться и когда. Вот слушай…
– Когда тебе трудно – мойся, – сказала Дженни. Сидела она ровно, и даже строго, под самым «N» с короной и сильно напоминала учительницу. Но глаза у неё радостно поблёскивали и меховые щёки раздвигала улыбка. Свет падал прямо на неё, словно она была на сцене.
– Если ты ошибся, – говорила она, – или запутался, или расстроился, или обиделся – мойся. Если над тобой смеются – мойся. Если не хочешь ссоры – мойся. Помни: ни одна кошка не тронет другую, когда та моется. Это – первое правило кошачьей вежливости. Всех случаев и не перечислишь. Скажем, дверь закрыта, ты не можешь попасть домой – присядь, помойся, и успокоишься. Кто-нибудь гладит другую кошку или, не дай Бог, играет с собакой – мойся, и тебе будет всё равно. Загрустил – мойся, смоешь тоску. Разволновался – мойся, и возьмёшь себя в лапы. Всегда, везде, в любом затруднении – мойся, и станет лучше.
– Конечно, – заключила она свою речь, – кроме того, ты станешь чище.
– Мне всего не упомнить, – сказал Питер.
– И не надо, – отвечала Дженни. – Помни общее правило: трудно тебе – мойся.
– Не научусь я по-вашему мыться, – снова попытался Питер, который, как все мальчики, мыться не любил. – Как я до спины дотянусь?
– Какая чепуха! – воскликнула Дженни. – Помни, кошка дотянется до любого места. Сразу видно, что у тебя кошки не было. Смотри на меня и повторяй. Начнём со спинки.
Она выпрямилась ещё сильнее, на удивление легко и грациозно, повернула голову, почти вывернула, и принялась короткими ударами язычка мыть левую лопатку, вжимая подбородок в серый мех. Охватывала она всё больше места, и, наконец, её язычок проводил каждый раз по всей спине.
– Никогда не смогу! – вскричал Питер. – Мне и голову так не вывернуть!..
– А ты попробуй, – сказала Дженни.
Он попробовал, и голова повернулась носом назад. Тогда он высунул язык, лизнул белый мех, и дело пошло.
– Молодец! – подбадривала Дженни. – Браво! Вот видишь, как легко. Теперь пониже, вниз по хребту…
Долизав до середины спины, Питер так обрадовался, что замурлыкал, не переставая мыться, и это ему удалось.
– Чтобы вымыть нижнюю половину, – сказала Дженни, – изогнись вот так и опустись немного, полулежи-полусиди… Очень хорошо!.. Обопрись на правую лапку, а левую прижми, чтоб не мешала. Так. Мой левую сторону до конца, перевернись, и мой правую.
Питер всё выполнил, удивляясь, как это легко, и даже попытался вылизать в такой же позе хвост, но Дженни его поправила:
– Придержи его лапой. Да, да, правой. На неё опирайся, ей и держи. Вот так. Мыть под хвостом научимся позже. Сейчас отработаем живот, манишку, лапы и внутреннюю сторону ляжек.
Передние лапки он вылизал с легкостью, но к манишке перейти не сумел.
– Со временем, – сказала Дженни, – будешь мыть манишку сидя, но пока ложись, так легче. Ложись на бок.
Он лег и обнаружил, что может мыть свой мех прямо под подбородком. Однако дальше груди он не дотянулся.
– Да, это потрудней, – улыбнулась Дженни. – Смотри на меня. Сядь, и притом на хвост. Обопрись на любую из передних лап, можно и на обе. Задние расставь. Главное – правильно изогнуться, мы очень гибкие.
Всё выходило так хорошо, что Дженни ввела новый метод.
– А как ты вымоешь задние лапы изнутри? – спросила она.
– Ну, это легко! – опрометчиво ответил Питер; но у него ничего не получилось, хвост и лапы начисто перепутались, и он неуклюже повалился на бок. Дженни огорчилась.
– Ах ты, зря это я! Догадаться очень трудно, и сама поза трудная. Ты слышал такое выражение: «нога пистолетом»? Ну, видеть-то ты видел, – и она подняла заднюю лапу прямо вверх.
Поза была совершенно немыслимая, ее мог бы повторить только циркач, и всё же Питер принялся за дело, но снова чуть не завязался узлом.
– Нет, смотри, – сказала Дженни. – Давай по порядку. Сперва примостись покрепче на основании хвоста. (Питер примостился). Так. Обопрись на левую переднюю лапу. Так. Теперь сядь поудобней, а спину изогни. (Питер превратился в заглавное «С»). Так. Вытяни левую заднюю во всю длину, для равновесия, тогда не свалишься. А вот теперь вытягивай правую прямо вверх. Да, хорошо, только не внутри правой передней, а снаружи. Ну вот! Опирайся как следует, всем весом… прекрасно!
Питер обрадовался, и ему захотелось, чтобы няня увидела его. Теперь он лизал где хотел, без подсказок, сам вылизал левую лапу, вызвав восхищение наставницы, которая, однако, сообщила, что это ещё не всё: он не умеет мыть затылок, уши и морду.
Питер с готовностью высунул язык, но ничего не получилось, и он жалобно проговорил:
– Вот оно, самое трудное…
– Нет. Это самое лёгкое, – улыбнулась Дженни. – Смочи переднюю лапу… (он смочил) и мой где хочешь.
– Прямо как губкой! – обрадовался Питер. – Няня всегда следит, вымыл ли я за ушами.
– Теперь буду следить я, – сказала Дженни.
И Питер вымыл дочиста сперва уши, потом – щёки, потом затылок, потом усы и подусники, и, наконец, маленький треугольник под самым подбородком.
В последних лучах солнца он видел, как сверкает его белейший мех, который стал теперь пушистым и нежным словно шёлк; но глаза у него слипались, и будто издалека доносился ласковый голос Дженни:
– Теперь мы оба поспим, а потом я расскажу тебе про себя…
– Как я уже говорила, – сказала она, проснувшись, – зовут меня Дженни, и во мне, прибавлю, есть шотландская кровь. И моя мать, и я сама родом из Глазго. Когда-то наши предки жили в Африке, а потом попали в Испанию и служили на кораблях Великой Армады. Один из них приплыл на доске к шотландскому берегу. Фамилия наша – Макмурр.
– Я читал, как адмирал Дрейк победил Армаду, и буря разбросала галеоны, но про кошек там не было… – вставил Питер.
– Однако служили и кошки на этих галеонах, – сказала Дженни. – Строго говоря, что нам Испания. Мы попали в Европу из Африки, из Нубии или Абиссинии – ты о них слышал, конечно. Какой-то Юлий Цезарь привез несколько кошек в Британию, в 55 или 54 году до Рождества Христова. Но мы – не из этой ветви. Мы жили задолго до того в Египте, и ты, несомненно, читал, что там кошкам поклонялись. Многие хотят, чтобы им поклонялись, да куда им, а вот с нами это было. Ты заметил, какая у меня маленькая голова? Египетская порода. Конечно, и лапки…
Дженни легла на бок и протянула Питеру все четыре лапы. И подушечки, и вся внутренняя сторона оказались чёрными. У Питера они были розовые.
– Когда знаешь, кто твои предки, – продолжала Дженни, – всё ж как-то легче. Из Глазго в Лондон нас привезли в корзине, и маму, и сестёр, и меня. Нас было пятеро котят. Мама наша отличалась умом и добротой. Она очень хорошо учила нас и воспитывала, а когда мне исполнилось семь месяцев, меня забрали в одну семью в Кенсингтон, к одной девочке. Три года я не знала горя.
– Девочка была хорошая? – спросил Питер.
Дженни ответила не сразу, и, уже не стесняясь, смахнула лапкой слезу.
– Лучше некуда, – отвечала она. – Звали её Элизабет, Бетси, ей было десять лет. Мне выделили корзинку, спала я у Бетси. Кормили меня то мясом, то рыбой и вдоволь давали молока. Когда Бетси возвращалась из школы, я прыгала к ней на руки, она меня обнимала, а я тёрлась об её щёку, и мы долго ходили вместе, словно у неё на шее – меховое боа.
Именно об этом мечтал Питер. Он вздохнул, вздохнула и Дженни.
– На Рождество и на Новый год, – продолжала она, – мне разрешали залезать в коробки, в доме очень вкусно пахло. На мой день рождения, 2 апреля, Бетси звала гостей, и мне дарили подарки. Все меня любили, и я их любила, я даже понимала кое-что по-человечьи, хотя язык этот и труден, и груб, и неблагозвучен. И вот однажды, в начале мая два года тому назад, я заметила, что все чем-то заняты. Долго я не могла понять, в чём дело, пока с чердака не притащили множество чемоданов, коробок, ящиков, мешков, а в квартиру пришли какие-то люди в передниках и форменных фуражках. Тогда я поняла, что мы переезжаем, только не знала, в другой дом или на лето, за город.
Дженни прикрыла глаза на минутку, словно хотела получше вспомнить свою беду. Потом открыла их и продолжала рассказ:
– Дом у нас был большой, паковали всё очень долго, а я ходила, нюхала, тёрлась об вещи, чтобы получше понять, что к чему. Сам знаешь, как много нам скажут наши усики. (Питер этого не знал, но не возразил ей). Я ничего не поняла, и особенно меня сбило с толку то, что хозяйка моя, миссис Пенн, уходила с Бетси на ночь, и дома они бывали только днём. Каждый вечер мою корзину переносили наверх, в мансарду, и ставили мне блюдечко молока. Раньше в мансарде была швейная, там шили, но сейчас всё убрали оттуда, мне даже нечем было играть. Чаще всего я думала, что хозяева ещё не устроились как следует на новом месте, а когда приведут всё в порядок, перевезут и меня, но иногда мне казалось, что они уезжают далеко и меня не возьмут. Но вот однажды утром никто не пришел. И вообще никто больше не пришел, ни хозяйка, ни Бетси!.. Они меня бросили!
– Бедная ты, бедная! – воскликнул Питер и тут же прибавил:
– Нет, не может быть. С ними что-нибудь случилось.
– Побудешь кошкой с моё, – сказала Дженни, – поймёшь, что такое люди. Они нас держат, пока им удобно, а когда мы без всякой вины помешаем им – бросают, живи, как хочешь, то есть помирай…
– Дженни! – снова закричал Питер. – Я никогда тебя не брошу!..
– Может, ты и не бросишь, – сказала Дженни, – а вот люди бросили. Я тоже сперва не верила, слушала, смотрела в окно, потом стала мяукать всё громче и громче, чуть не охрипла, но никто меня не услышал, и никто не пришёл.
– Ты, наверное, страшно хотела есть? – спросил Питер.
– Не в том дело, – ответила Дженни, – с душой у меня стало худо. Сперва я тосковала по Бетси, а потом вдруг почувствовала, что я её ненавижу. Мне хотелось исцарапать её, искусать. Да, Питер, я научилась ненависти, а это хуже и голода, и боли. С тех пор я не верю ни единому человеку. Потом пришли какие-то женщины, наверное – новые хозяйки. Одна из них хотела меня погладить, но я так озверела, что укусила её. Она меня выпустила, и я юркнула в незапертую дверь. Так всё и началось…
– Что именно? – не понял Питер.
– Независимость от людей, – пояснила Дженни. – Мне ничего от них не надо, я ни о чем их не прошу и никогда не пойду к ним.
Не зная, чем её утешить, и стыдясь, что он – человек, Питер подошел к ней и лизнул её в щеку. Она улыбнулась ему и заурчала. И тут раздались шаги.
– Мебель перевозят! – сразу догадалась Дженни. – Ах ты, жаль! Какой хороший был дом… Бежим, а то сейчас начнут орать.
Питер послушно пошел за ней и вдруг, уже на улице, ему невыносимо захотелось пить – всё же котом он ещё не пил ничего, хотя столько бегал, говорил и дышал пылью.
– Молока бы сейчас!.. – сказал Питер. – Я бы выпил целый стакан. Дженни обернулась.
– Целое блюдце, – поправила она. – Из стакана ты пить не сможешь. А что до молока – когда ж я его пила?.. Мы, знаешь, без него обходимся. Из лужи полакаешь, и ладно.
Пить хотелось так сильно, а слова эти были так неприятны, что Питер заплакал и закричал:
– А я пью молоко! Каждый день! Няня…
– Тиш-ш, тиш-ш, – сказала Дженни. – Бродячих кошек молоком не угощают. Привыкай.
Но Питер привыкать не хотел и тихо плакал, а Дженни удивлённо глядела на него. Судя по её взгляду, она спорила сама с собой, и наконец, не справившись с жалостью, прошептала:
– Ну что ж… идем…
– Куда? – спросил Питер.
– К одному старичку, – сказала Дженни. – Он любит нас, кошек, и кормит.
– Значит, ты всё-таки берёшь у людей, – сказал Питер.
– Брать иногда беру, но ничего им не даю, – сказала Дженни с печальной суровостью.
– Разве так можно? – спросил Питер. Он не хотел обижать Дженни, но его учили, что именно так делать нельзя, да он и сам это чувствовал. Дженни его слова задели, она поджалась и сказала почти сухо:
– Выбора, Питер, у нас нет.
Тут послышался крик: «Вроде бы всё!», и другой: «Ну, двинулись!»
Дженни выглянула из-за угла и сказала:
– Сейчас они уйдут. Подожди немного, и побежим дальше.
Убедившись, что возчики и впрямь ушли, Питер и Дженни побежали по коридорам и нырнули в какую-то дыру. Там было темно, но Питер усами чувствовал, где Дженни, и легко следовал за ней.
Вскоре, из другой дыры, они увидели светлую улицу. Обрадовавшись солнечному свету, Питер обогнал Дженни, но она окликнула его:
– Постой, не беги! Кошки никогда не выбегают сразу. Второе наше правило: «Приостановись на пороге!». Это очень важно. Когда переходишь из одного помещения в другое, особенно когда выходишь на улицу, подожди и оглядись. Опасностей много: собаки, люди, машины, слякоть… Да и вообще, надо всё знать, а уж потом идти. Сведения тебе дадут нос, глаза, усики, ушки и сама шкурка. Иди сюда и подождём немного.
Питер сел рядом с ней и сразу понял, как она права.
Прямо перед ними, один за другим, мелькали тяжелые ботинки. Дальше катились колёса, сменявшиеся иногда огромными копытами. Часы пробили четыре так далеко, что человек бы их не услышал.
Питер потянул носом и попытался разобраться, что же сообщают ему запахи. Пахло чаем и чем-то противным. Кроме того, пахло бензином, лошадьми, мускусом, гвоздикой, дёгтем, выхлопными газами и паровозным дымом.
Дженни в последний раз повела усами и сказала:
– Можем идти. Котов нет, собака прошла, но не опасная, в доке разгружают чай. Это хорошо. Наш старичок ничем не занят, пока всё не разгрузят. Дождь кончился и его двое суток не будет.
– Вот это да! Как же ты всё узнала? – удивился Питер. – Я никогда так не смогу…
– Сможешь, – сказала Дженни, но польщённо помурлыкала, потому что, по правде говоря, была немного тщеславной и очень хотела понравиться Питеру.
– Объясни, пожалуйста, как ты это узнаёшь? – спросил он и снова сказал именно то, что нужно.
– Очень просто. Запах чая слышишь и ты. Прошлый раз, когда я была на улице, чаем не пахло. Значит, судно недавно пришло. Собака не опасна вот почему: если бы у неё было хоть какое-нибудь чувство собственного достоинства, она была бы чистой и по-другому пахла. А собаке без достоинства не до кошек. Видишь, как легко?
Питер снова сказал то, что нужно:
– Какая ты умная, Дженни!
Дженни замурлыкала, заглушая грохот подводы, и весело крикнула:
– Пошли!
Они не шли и не бежали, а двигались короткими перебежками, и Дженни объясняла, почему это нужно:
– Никогда ниоткуда не уходи, если не знаешь, где можно поблизости спрятаться. На открытом пространстве не задерживайся, перебегай с места на место. Если район знакомый, это нетрудно, все места знаешь. В незнакомом районе это бывает потрудней.
Так добрались они до открытых железных ворот. Дженни заранее определила, что они открыты, потому что недавно пришёл поезд, и двигаться стало много легче – прямо под вагонами.
Хибарка старичка стояла на самом краю. Вид у неё был самый приветливый, а по обеим сторонам двери в длинных ящиках цвела герань.
– Он дома, – сказала Дженни и громко замяукала. Бедно одетый старичок с пышными усами тут же появился на пороге. В руке у него была сковородка.
– Вот тебе на! – сказал он. – Полосатенькая пришла, не забыла Билли Гримза!.. И дружка привела! Кис-кис-кис…
Питер заметил, что его снежно-белые волосы давно не стрижены, щёки – красные, как яблоки (наверное, от огня в плите), руки узловатые и тёмные, а глаза – голубые, печальные и очень добрые.
«Какой старый! – подумал Питер. – А похож на мальчика…»
Дженни снова замяукала, и старичок сказал:
– Молочка хотите? Сейчас, сейчас…
– Слыхал? – воскликнула Дженни. – Я поняла слово «молочко».
– А я понял всё, – сказал Питер. – Он сейчас нальёт нам молока.
– Неужели ты всё у них понимаешь? – удивилась Дженни.
– Конечно, – ответил Питер. – Я же сам из них.
Тут старичок вынес к дверям большое блюдце и бутылку.
– Вот и мы, – сказал он. – Молочко хорошее, свежее… Пейте, киски, пейте!
– Лучше бы в дом не заходить, – сказала Дженни. – Здесь бы и выпили…
Но старичок поставил блюдце по ту сторону порога, и она сдалась, тяжело вздохнув.
Питер кинулся к блюдцу, сунул мордочку в молоко и сразу стал чихать.
– Потише ты, беленький, не торопись, – увещевал его старичок.
– Так я и думала! – вскричала Дженни. – Надо не пить, а лакать!
– Де убею, – проговорил Питер. – Даучи бедя…
Дженни пересела на его сторону блюдечка, опустила голову, и её розовый язычок замелькал с немыслимой быстротой. Мистер Гримз засмеялся:
– Манерам тебя учат, беленький? Ничего, со всяким бывает… Да…
Питер попытался лакать, но молоко стало выплёскиваться на пол.
– Ах, забыла! – пришла на помощь Дженни. – Ты выгибаешь язык ложечкой, вверх, а надо крючком, вниз.
– Что ты такое говоришь! – возроптал Питер. – Ложечка зачерпнёт молоко, а крючок – нет. Да я и не сумел бы, язык не вывернуть.
– Мальчику не вывернуть, а ты – кот, – сказала Дженни. – Лакай!
Питер послушался и, к своему удивлению, почувствовал, что молоко попадает куда надо. Он жадно лакал, не мог налакаться, пока не вспомнил, как было с мышью, устыдился и отошёл в сторонку.
Дженни вознаградила его чарующей улыбкой и долакала блюдечко, а он тем временем стал осматривать комнату. Стояли тут деревянная кровать, деревянная полка, стул и грубый стол, а на столе – маленький приёмник и старый будильник с выбитым стеклом. В середине комнаты торчала толстопузая печка, из которой прямо в потолок шла ржавая труба. Сейчас печка топилась, на ней пел чайник и жарилась печёнка.
Всё в комнате было ветхое, бедное, но казалось, что здесь нарядно, словно во дворце, потому что повсюду – на полке, на столике, на стенах, на полу – стояли и висели горшочки с геранью всевозможных оттенков, от снежно-белой до густо-малиновой и бледно-розовой, как цвет яблони, и нежно-оранжевой, как сёмга, и розовато-бежевой, и кирпичной, и чисто-алой, как закат.
И всё-таки Питеру стало так жалко мистера Гримза, что он принялся мыться с особой яростью, но и это его не успокоило.
– Моешься? – ласково сказал мистер Гримз. – Ты подожди, сейчас печёночки получишь… – снял сковородку с огня, разрезал печёнку пополам и мелко нарезал ту половину, которая причиталась кошкам.
Дома Питер печёнку не любил, но сейчас не помнил себя от радости.
Обрадовалась и сдержанная Дженни. Старичок положил на блюдечко две одинаковые кучки, и гости снова встали по обе стороны.
Себе мистер Гримз налил чаю, намазал маргарином кусок хлеба, сел к столу и принялся есть печёнку, приговаривая:
– Вот вы думаете, откуда у него печёнка… Да, и у старого Билла есть друзья… Мясник наш, мистер Тьюкс, говорит: «Мистер Гримз, возьмите-ка печёночки, остался у меня обрезок… Да что вы, какие деньги!..» Я говорю: «Чем же вас отблагодарить?», а он говорит: «Ну, что там… а вообще, племянник ко мне приехал, вы уж пристройте его где-нибудь в доках…» А я говорю: «Какой разговор! Спасибо вам, мистер Тьюкс!» Вот и ем печёнку, будто сам король во дворце… Вы оставайтесь у меня, тут хорошо, тихо… Одному – бывает, и затоскуешь, а втроём – красота! Цветочки вам ничего, цветочки вы, кошки, любите… ступаете так осторожно, чтобы их не поломать… Печёнка не печёнка, а каша вам будет, и молочко, а то и мясо… Кровать я переставлю вон туда, в уголку вам тряпочек набросаю… Только вы не уходите… И ты, беленький, и ты, раз уж ты ей друг…
Питер только того и хотел, ему очень нравилось у мистера Гримза. Но Дженни спросила, умываясь после еды:
– Что он такое говорит?
Питер стал рассказывать как можно заманчивей, однако, она перебила его:
– Вот видишь! Я тебя предупреждала…
– Он такой добрый… – начал Питер, и Дженни перебила опять:
– Поверь мне, я лучше знаю. Все они сперва добрые. Мойся, а кончишь – делай, как я.
Тем временем старичок собрал посуду и направился к двери.
– Воды у нас нет, – пояснил он. – Ничего, колонка рядом… сейчас всё и помоем…
Вернулся он почти сразу и поставил воду подогреться. Дверь осталась чуть приоткрытой, и Дженни это заметила.
– Приготовься! – быстро шепнула она.
– К чему? – не понял Питер, но ответа не было. Дженни сиганула к двери, крикнув: «За мной!»
Не понимая, что делает, он побежал за ней, словно спасался от погони. Сзади доносился голос старичка:
– Куда вы? Эй, куда вы? Вернитесь! На следующий раз я вам всю печёнку дам! Киска! Беленький! Куда вы?
Питер остановился и обернулся.
Старичок стоял в дверях, между алыми кустами, беспомощно протягивая руки. Он сильно сутулился, и белые усы печально свисали вниз.
– Не уходите… – ещё раз позвал он. Дженни юркнула за кучу канистр из-под бензина. Питер как привязанный побежал за ней, и они перебегали от канистр к ящикам, от ящиков – к дровам, от дров – к железному лому, пока не оказались очень далеко. Тогда Дженни сказала:
– Молодец!
Но Питер совсем не чувствовал себя молодцом.
– Ой, смешно! – веселилась Дженни. – Никогда не забуду, как он смотрел. Дурак дураком! А ты что не смеёшься?
– Мне не смешно, – сказал Питер.
Дженни поглядела на его хвост.
– Ты что, сердишься? – спросила она. – Я в чём-то провинилась?
– Нет, – печально отвечал Питер, – что с тебя взять… А с хвостом, ты уж прости, ничего поделать не могу. На душе у меня плохо.
– Да что такое? – удивилась Дженни.
– Он не дурак, и не смешной, – сказал Питер, – а одинокий и несчастный.
– Ты пойми, – возразила Дженни, – он подкупал нас молоком и печёнкой…
– Нет, не подкупал, – сказал Питер. – Он угощал нас. А мы с тобой поступили подло.
Глаза у Дженни заблестели, ушки прижались к голове, хвост угрожающе задвигался.
– Это он подло поступил! – сказала она. – Мы зашли, а он закрыл дверь.
– Он хороший, – упорно возразил Питер. – Может, он боялся, что продует цветы.
Дженни глухо зарычала.
– Все люди плохие, – сказала она. – Не собираюсь с ними водиться!
– Почему же ты водишься со мной? – спросил Питер.
– Ты кот! – закричала Дженни. – Обыкновенный белый кот… Ой, Питер, да мы же ссоримся! Из-за человека! Вот видишь, какой от них вред!
Питер вспомнил всю её доброту, и ему стало стыдно.
– Прости меня, Дженни Макмурр, – сказал он. – Если тебе тяжело говорить про мистера Гримза, я больше не буду.
Дженни отвернулась и принялась мыться. Принялся мыться и он, и мылись они довольно долго, пока на реке не показался большой пароход. Тогда Дженни поглядела на своего друга.
– Ты такой умный… – сказала она. – Наверное, и читать умеешь?
– Конечно, – ответил он. – Я в третьем классе. Что хочешь, то и прочитаю… если слово не очень длинное.
– Прочитай! – попросила она. – Ну хоть там, на пароходе…
– «Мод О'Рилли», – охотно прочитал Питер.
– А вон на том, подальше?
– «Амстердам», – послушно сказал Питер. – Я не понимаю, что это значит.
– А я понимаю! – воскликнула Дженни. – Это значит, что мы с тобой можем отправиться куда только захотим.
Но Питер не понимал этого. Он глядел, как опускается солнце за густым лесом мачт, и думал, где же они с Дженни приютятся на ночь.
– Ты хочешь уплыть на корабле? – спросила Дженни.
– На корабле? – закричал он. – Куда? Когда?
– В Шотландию, – отвечала Дженни. – Сейчас, то есть сядем мы сейчас, а поплывём, когда они тронутся с места. Я давно собираюсь в Глазго, у меня там родня. Ах, Питер, как будет хорошо!
– У нас денег нет, – сказал Питер. – Мы не можем купить билетов.
– Мы будем работать, – сказала Дженни.
– То есть как? – удивился Питер.
– На корабле работы хватит, – объяснила она. – Там очень нужны кошки. Я-то знаю, я плавала… Только я не знаю, куда корабль идёт. Хотела в Египет – попала в Осло!.. А теперь, когда мы читаем, беспокоиться не о чем. Ты читай, а я уж выберу, что нам надо.
– «Раймона», – читал Питер. – Лиссабон.
– В Лиссабоне полно кошек, – заметила Дженни. – Моего типа.
– «Вильямар», Хельсинки…
– Благодарю, – сухо отвечала Дженни, – сушёной рыбы я поела достаточно.
– «Изида», Александрия…
Дженни заколебалась, но устояла.
– Нет, не теперь… Когда-нибудь отправимся и в Египет, в самую Бубасту, где почитали нас, кошек…
И так отвергала она все, двигаясь всё дальше, пока на борту небольшого обшарпанного судна Питер не прочитал уже не золотые, а белые буквы: «Графиня Гринок», Глазго.
– Да, – сказала Дженни, разглядев корабль. – Нелегко тут будет сохранять чистоплотность… Дым так и валит… Но это же значит, что они скоро тронутся! Грузить вроде бы кончают. Груза много, значит – много и работы. Пока они заняты, проберёмся туда.
– А они нас не выкинут? – спросил Питер, вспомнив, что «зайцев» когда-то сбрасывали в воду.
– Моряки? – фыркнула Дженни. – Да никогда! Не забывай, что мы – кошки, а они народ суеверный. Пошли! Насколько я разбираюсь в кораблях, охраны там нет.
Она не ошиблась, и кошки по сходням взошли на корабль.
Дженни, опытная в морском деле, всячески старалась, чтобы люди их не заметили, пока судно не отчалит. Сама она умело скрывалась в тёмных уголках, но её тревожило, не бросится ли кому в глаза белая шкурка её друга. Однако она рассчитывала на то, что в такие ответственные минуты вся команда занята на палубе; и оказалась права. К тому же двери были повсюду открыты, так что кошки беспрепятственно пробрались в кладовую при камбузе. Железная лесенка вела оттуда вниз, в большое помещение, где стояли холодильники, а на полу лежали припасы, рассчитанные на всё плавание: мешки с мукой и бобами, овощные и фруктовые консервы, ящики печенья, чай, кофе и многое другое.
Дверь была открыта, за ней царила тьма, только вдалеке слабо светилась лампочка, но у кошек зрение острое, и они ловко двигались среди бочонков, ящиков и коробок. Именно тут, в кладовой, Питер увидел и упустил свою первую мышь. Это чуть не сорвало их планы, но, к счастью, прибыл новый груз, судно задержалось на ночь, и Дженни, навёрстывая упущенное, принялась учить своего друга мышиной охоте.
Ошибки Питер сделал такие: не прикинул расстояние; прыгнул сразу; летел, растопырив лапы и разинув рот. Конечно, когда он приземлился, мыши не было и в помине. Он лязгнул зубами, и ударился с размаху о железный ящик, страдая от того, что так опозорился при Дженни. Однако ошибку допустила и мышь: от страха она кинулась не обратно, за ящик, а в другую сторону, и в тот же миг меховой молнией в воздухе мелькнула Дженни. На лету многоопытная кошка с неописуемой быстротой била лапами, на всю длину выпустив когти. Одним из этих ударов она поразила жертву, приземляясь, повалила её на бок, перевернула на другой, подбросила в воздух, не давая ей опомниться, поймала прямо ртом – и мышка испустила дух раньше, чем Питер оправился от удивления.
– Ах ты, не подумала!.. – сказала Дженни, швыряя мышку на пол. – Откуда же тебе научиться?.. Ну, сейчас и начнём…
– Неужели всему надо учиться? – сердито и жалобно вскричал Питер.
– Конечно, – отвечала Дженни. – Главное – практика. Даже я разучусь, если не буду тренироваться. Ненавижу такие слова, но здесь нужно мастерство. Или ты умеешь их ловить, или не умеешь. Ловить надо лапами, а не ртом, но самое важное – приготовиться. Гляди-ка, я покажу…
Она отползла от мёртвой мыши и принялась раскачивать всё шире заднюю часть тела. «Мы качаемся так не для забавы, – говорила она, – и не по слабости нервов. Если стоишь неподвижно, гораздо труднее и подпрыгнуть, и приземлиться, где хочешь. Попробуй, увидишь сам».
Питер попробовал. Сперва выходило очень неуклюже, но вскоре он нашёл нужный ритм и, удачно раскачавшись, стрелой взлетел вверх.
Вслед за этим стали отрабатывать положение лап в полёте. Вся суть в том, чтобы в воздухе, на лету, очень быстро бить лапами. Сделать это гораздо труднее, чем кажется, ибо ты, работая передними лапами, должен вовремя приземлиться на одни только задние.
Вторую мышь он чуть-чуть не поймал. Упустил он её по излишней старательности, и Дженни его похвалила, а в реестр ошибок внесла недостаточную быстроту и глазомер.
– Ждать надо больше, – пояснила она. – Мыши туповаты, и не почешутся, пока их не испугаешь. А испугаешь – ещё посидят, подрожат, так что времени – завались.
Третью мышь Питер поймал и убил очень ловко. Дженни снова похвалила его и, когда он галантно преподнёс ей добычу, с удовольствием её съела. Следующих мышей они оставили нетронутыми, так как Дженни хотела предъявить образцы работы. На этих мышах Питер и тренировался, обучаясь под руководством Дженни играть с жертвой, не причиняя ей ни боли, ни увечий, но не давая встать на пол. Нужно это для тренировки мускулов, а также для того, чтобы развивать точность движений и быстроту реакции.
Ночью Питер проснулся от страха. Пахло по-новому, очень гадко, а в углу сверкали красные огоньки. Не в силах шевельнуться, он почуял усами, что и Дженни проснулась. Сейчас она впервые использовала этот вид связи, сигнализируя: «Опасность! Я не могу тебе помочь, и ничему не научу. Смотри на меня и учись, как знаешь. А главное – что бы ни случилось, не шевелись, не двигайся, не издавай ни звука».
Сердце у Питера колотилось, и он видел сквозь тьму то, что ни в малой степени не напоминало весёлую мышиную охоту. Дженни вся подобралась, напряглась и, втянув головку, стала подползать к врагу. Движения её были осторожны и значительны как никогда. У Питера пересохло в горле, и он почувствовал, как дрожат его усы. Но с места он не двигался и звуков не издавал.
Гнусные красные глаза горели как уголья, и Питер слышал острым слухом скрежет когтей. Дженни стлалась по полу. Вдруг она замерла, вытянулась и секунду-другую пристально глядела на жертву. Измерив расстояние, она медленно собралась в стальной покрытый мехом шар, покачнулась влево, вправо и взлетела в воздух.
Мерзкая тварь успела обернуться. Питер увидел острые зубы и чуть не крикнул: «Берегись!», – но вспомнил приказ и не издал ни звука. Тогда он и увидел чудо: клубком, как была, Дженни сделала в воздухе полуповорот, словно ныряльщик в воде, и упала прямо на спину своей жертве. Питер зажмурился. Долгую минуту он слышал дикий скрежет когтей и страшный лязг зубов, но Дженни своих зубов не размыкала. Наконец челюсти её сомкнулись, и что-то тяжело шмякнулось на пол.
– Мерзость какая! – сказала Дженни. – Терпеть их не могу. И знаешь, если они тебя укусят, ты захвораешь, а то и умрешь. Всегда я этого боюсь…
– Ты самая храбрая кошка на свете, – искренне сказал Питер.
Но Дженни даже не обрадовалась. Она жалела, что втравила друга в такое опасное дело.
– Учиться на них нельзя, – сказала она. – Себе дороже. Давай хоть отработаем поворот!.. Во всём остальном – делай, как я, и помни, что малейшая ошибка может стоить жизни. Пока что предоставь их мне, да получше гляди. – И Дженни принялась мыться, а у Питера прошёл холодок по спине.
Кошек обнаружили на седьмом часу после отплытия. Когда чернокожий кок зашёл в кладовую, он увидел, что на полу аккуратно лежат в ряд восемь мышей и три «этих». Половину мышей поймал Питер и жалел, что не может поставить на них подпись.
Негр широко улыбнулся, отчего лицо его стало совершенно треугольным, кверху уже, книзу шире, и сказал:
– Вот это да! Пойти показать капитану…
Нравы на судне были простые, и кок действительно пошёл на капитанский мостик. Там он поведал всю историю, поясняя: «Это они за проезд заплатили!», и развернул фартук, куда сгрузил образцы. Капитан взглянул, пошатнулся и приказал немедленно вышвырнуть все в воду. Он и вообще был не в духе, потому что терпеть не мог моря, даже носил вместо бушлата пиджак, а на объёмистом его животе сверкала золотая цепочка. Однако кошек он разрешил оставить, хотя велел их расселить по разным местам – работы хватит везде.
И друзей впервые разлучили: Дженни отрядили в кубрик к матросам, Питера – в офицерские каюты.
– Не беспокойся! – успела крикнуть Дженни. – Друг друга мы найдём. А если встретишь эту – не раздумывай и не играй. Бей насмерть!
Тут её схватили за шкирку и унесли.
Прежде, ещё дома, няня часто рассказывала Питеру о небольших пароходиках, посещавших Гринок – маленький порт под Глазго, в котором она жила девочкой. Сейчас Питер думал, что среди них не было такой нелепой развалины, как «Графиня». Пока она медленно двигалась вдоль южных и западных берегов, бросала ржавый якорь при малейшей возможности, Питер изучал её удивительную команду.
Кроме второго механика, днём и ночью торчавшего у старых машин, из которых как-то удавалось выдавить медузью скорость, никто не занимался своим прямым делом. Начать с того, что капитан просто ненавидел море. Из разговоров Питер понял, что все его предки были моряками, и когда пришла пора идти в плавание ему, он сбежал на ферму. Разгневанный отец с трудом оторвал его от кур и коров, а позже, умирая, завещал ему свою долю в прибылях. Шотландская скупость и шотландская хватка не позволили сыну отказаться от прямой выгоды; однако он останавливался в каждом порту между Лондоном и Глазго, ухитряясь как можно больше времени проводить на суше. В самом же плавании он участия не принимал и сколько мог сидел у себя в каюте. Если никак нельзя было отвертеться, он высовывался, орал что-то неожиданно тонким голосом, а потом, судя по звукам, швырял на пол что попало. Кошкам посчастливилось его увидеть, и они установили, что он не по-шотландски тучен, глазки у него маленькие и хитрые, как у свиньи, рот маленький, а многочисленные подбородки напоминают круги на воде.
Первый помощник, мистер Стрэкен, не походил на него ничем. Он был высок, молод, рыжеволос, страстно любил море и бредил приключениями. С капитаном они вечно ссорились, но тот всё же сваливал на помощника все дела. Однако мистер Стрэкен не столько работал, сколько рассказывал о невероятных приключениях и, если ему не верили, предъявлял доказательства – например, вынимал обгорелую спичку, поясняя: «Да я её как раз тогда зажёг!..» Питеру его рассказы очень нравились.
Но больше всего ему нравился второй помощник, мистер Карлюк, похожий на ручного горностая. Он писал приключенческие повести про ковбоев и индейцев, печатал их в журналах, а гонорар откладывал, чтобы бросить когда-нибудь службу и предаться литературе. Ни индейцев, ни ковбоев он в жизни не видел, но много о них читал. Свои сочинения он предварительно разыгрывал в лицах – и прыгал, и точил воображаемый нож, и даже хлопал себя по ляжкам так умело, что получался звук, похожий на топот копыт. Питер часами сидел у него в каюте и всё пересказывал потом Дженни.
Дженни работала у матросов и приносила Питеру рассказы об их странностях. Один матрос прожил десять лет в пещере, хотел стать отшельником, но передумал; другой был парикмахером, завивал дам, пока не спалил кому-то волосы; третий выступал в Брайтоне – долго стоял под водой и не дышал. Самым интересным был огромный боцман по имени Энгус – он вышивал. Натягивал на пяльцы льняное полотно и вышивал красивые цветы, совсем как живые, хоть нюхай. Кто-то из новых по глупости стал над ним смеяться, но Энгус свалил его одним махом, а когда тот пришёл в сознание, ему объяснили, что смеяться нечего, ибо могучий боцман сдаёт куда-то свои изделия и получает по три фунта десять шиллингов за штуку.
Крутясь среди людей, Дженни всё лучше понимала их язык. Тяготило её лишь то, что на судне грязно, поскольку всякий занимался любимым делом, а капитан на всё чихал. Питера грязь не раздражала, и ему жилось совсем хорошо. Кормили их так, что мышей они и не пробовали – чернокожий кок, благодарный за работу, давал им и молоко из банки, и мясо, и много прекрасных вещей. Работали они только ночью, и то мало – о них уже знали. После завтрака они спали, встречались – после обеда, и в хорошую погоду гуляли по палубе, а в плохую тренировались, отрабатывая все движения и приёмы, которые необходимы настоящему самостоятельному коту.
Питер тренировался на большом ящике, постигая тайну прыжка в высоту. Он снова и снова карабкался вверх, а Дженни объясняла ему, что такому прыжку, характерному именно для кошек, научить нельзя – ты сам должен почувствовать, что взлетаешь, и тогда ты взлетишь вверх. Как-то раз «Графиню» чуть-чуть качало, Питер почувствовал всё что надо, взлетел – и с той поры мог взлететь всегда. Дженни была им очень довольна.
С бесконечным терпением учила она его управлять своим телом в полёте, настаивая на том, что без этого кошке не прожить. Они отработали поворот в воздухе, и Питер научился менять направление. Он почти летал, радуясь силе и свободе, приходившим к нему, когда он кувыркался в воздухе. Наконец он усвоил самое важное: как извернуться на лету, чтобы упасть на все четыре лапы.
Бывали у них и тихие часы, когда они лежали рядом на солнышке или в трюме, и Питер спрашивал Дженни о разных вещах. Например, он не знал, почему она любит сидеть где повыше, и она ему объяснила, что много-много лет назад кошки спасались от врагов, прыгая на скалы и на ветки, а оттуда глядели вниз, не приближается ли опасность. С тех же самых времён, сказала она, кошки полюбили маленькие тесные закутки, где они защищены со всех сторон, и теперь норовят улечься в коробке или в ящике стола.
Однажды Питер спросил, почему от радости она втягивает и выпускает когти, тогда как он сам только мурлычет. Дженни объяснила, что он слепым котёнком не был, а она – была. Когда слепой котёнок тычется матери в мех, он двигает лапками, как бы пьёт молоко, и счастье навсегда соединяется для него с особым движением лапок. Выслушав этот рассказ, Питер так растрогался, что поскорее стал мыться, а потом вылизал мордочку своей подруге.
Да, Дженни многому научила его; но когда пришло испытание, он ещё не был настоящим котом.
Началось с большой победы. День был ясный, небо чистое. Пароход навёрстывал упущенное и двигался довольно быстро. Питер дремал на складе, поджидая трёх часов, когда наступало самое тихое время, ибо капитан спал после обеда, на мостике был кто-нибудь из помощников, а команда, вся до единого, предавалась любимым занятиям. Дженни поджидала того же часа на корме, греясь на перилах, которые по-морскому называются леером.
Без десяти три Питер проснулся и наскоро умылся. Потом он сладко потянулся, предвкушая, как расскажет Дженни про одного кочегара, который из любви к Черчиллю вытатуировал его у себя на груди, прямо с сигарой. Память у Питера была ещё не совсем кошачья – она перебивала ощущения, а то бы он почувствовал запах гораздо раньше. Когда же он увидел, было почти поздно.
К своему удивлению, он понял, что не вспоминает уроков, но мыслит совершенно чётко. Прыжок он выполнил безупречно, всё сделал как надо; только потом, когда всё кончилось, ощутил страх и усталость. Ровно в три часа он появился на корме, чтобы отчитаться перед Дженни.
Судовой плотник увидел его первым и закричал:
– Эй, глядите! Белый слона тащит!
Крики разбудили Дженни. Она не собиралась крепко спать, но пригрелась на солнце, море её укачало, а теперь она проснулась внезапно и спросонья не поняла, кто кого тащит, кто кого убил. Ей показалось даже, что они ещё дерутся. Не теряя времени, она издала дикий вопль, кинулась на помощь, перевернулась на лету – и упала в море.
– Кот за бортом! – крикнул кто-то и засмеялся.
– Прощай, киска, – сказал плотник. – А нечего было там сидеть…
Бывший отшельник посочувствовал Питеру:
– Пропала твоя подружка… Не станет наш капитан из-за кошки останавливаться…
Но Питер его не слышал.
Выпустив жертву, он белой полоской сверкнул в воздухе и перелетел через леер.
Питер с громким всплеском шлёпнулся в воду. Вода вздымалась, пенилась, кипела, завивалась водоворотом. Кроме того, она была невыносимо холодной.
Питера закрутило и понесло куда-то, потянуло вниз, вытолкнуло вверх и, прежде чем он успел глотнуть воздуха, снова потянуло в зелёные глубины. Грудь у него лопалась, но он бил всеми лапами, пока ему не удалось вынырнуть подальше от корабля – там, где судовые машины уже не вздымали таких волн. Здесь, вдали от водоворотов и удушающей пены, он поплыл по солёному морю, похожему на зелёное стекло.
Ярдах в пятидесяти он увидел чёрное пятнышко и попытался крикнуть: «Дженни, держись!», но только набрал полный рот воды. Однако ему показалось, что он слышит слабый крик, и, держа повыше голову, он с удвоенной силой заколотил лапами.
Питер не думал о том, что будет, когда он спасёт свою подругу. Он понимал, что матрос был прав – капитан не остановит судна ради каких-то кошек; но что с того, если они будут снова вместе! Попробуют доплыть до берега, а не доплывут, хоть утешат друг друга в последние минуты.
Теперь он видел, что мокрая головка с крепко прижатыми ушами то и дело исчезает под водой. Слабый голос доносился до него, и он разобрал слова:
– Питер, плыви назад!..
Головка исчезла. Питер колотил по воде, но уже не знал, куда плыть, и потерял бы Дженни, если бы кончик её хвоста не высунулся из-под воды, как буек. Тогда – по-человечески, не по-кошачьи – Питер нырнул с открытыми глазами, осторожно вцепился зубами в полосатую шкурку и быстро выскочил наверх. Он поплыл очень медленно, стараясь держать над водой и свою, и её голову и понимая, что долго не проплывёт. Берег был милях в двух или даже больше, и Питеру в первый раз стало по-настоящему страшно. На корабль он не глядел, чтобы не видеть, как тот становится всё меньше и меньше. Прекрасно понимая, что жить осталось мало, несчастный кот стал плавать по кругу и нечаянно заметил их бывший приют.
К великому его удивлению, приют этот не уменьшался. Из трубы ещё валил дым, но корабль не двигался. Сейчас он показался пловцу огромным и прекрасным, а ещё прекраснее была шлюпка, поспешно двигавшаяся к ним. Сидели в ней, кроме гребцов, боцман Энгус и первый помощник. Значит, чудо случилось. Судно остановили ради кошек.
Мистер Стрэкен закинул сачок, сооружённый из багра и сети, победно крикнул: «Поймал!» и, выудив кошек, перенёс их в лодку. Питер, еле шевеля лапами, стал выпутываться из петель, а Дженни плюхнулась на дно и лежала неподвижно. Глядя на них, первый помощник бормотал:
– Ну и чудо… Чудо природы… – И, репетируя будущий рассказ, он перешёл на возвышенный стиль: – Не в силах допустить гибель возлюбленной, отважный кот превозмог врождённую неприязнь и бросился в жестокое море…
– Проснётся старик, по головке не погладит… – сказал плотник.
А бывший отшельник прибавил:
– Это уж точно… Зато вот кошечек спасли… правда, одна подохла…
Именно этого и боялся Питер. Однако, судя по виду несчастной Дженни, отшельник был прав.
Прав был и плотник – капитан ждал их, грозный, как огромная грозовая туча. Шея у него побагровела и так раздулась, что воротничок врезался в нее, словно ошейник на сенбернаре. Все подбородки тряслись, рот сжался в точку, щёлочки глаз сверкали злобой.
Мистер Стрэкен сунул Питера под мышку. Из-под другой его руки висела головкой вниз бездыханная Дженни, испуская тонкую струйку воды. Капитан глотнул побольше воздуха, но из уст его вырвались лишь тонкие звуки, похожие на писк.
Выслушав первую порцию риторических вопросов, мистер Стрэкен, на свою беду, произнёс именно те слова, которые отрепетировал в лодке:
– Не в силах допустить гибели возлюбленной… – и так далее, до заключительной фразы: – При таких обстоятельствах я счёл необходимым остановить судно, спустить шлюпку и спасти их.
– Какого чёрта!.. – взревел капитан. – Ради двух паршивых кошек…
Мистер Стрэкен ответил:
– Эти кошки, сэр, – истинное чудо природы. Кто поверил бы, что кот поступится жизнью ради любимой? Но вот – доказательство!
– До-ка-за-тель-ство? – еле слышно переспросил капитан, хотя воздуху набрал на грозовые раскаты. – Идиот! Это просто кошки, да одна ещё и дохлая! Хоть их на выставке выставьте, ничего они не докажут.
При слове «дохлая» Питер сам чуть не умер. Мистер Стрэкен стоял, разинув рот, и пытался уразуметь доводы начальника, который тем временем приказывал:
– Идите к себе. Кошку швырните в воду. В Глазго сдадите мне дела. Вы уволены.
Питер вцепился было в руку мистеру Стрэкену, но тот и не думал бросать Дженни в воду. Не всё ли равно, что делать, если тебя уволили? Спеша обдумать, прав капитан или нет насчёт доказательств, он пошёл прямо к себе, держа её под мышкой. Питер следовал за ним. Войдя в каюту, мистер Стрэкен положил Дженни в уголок и сел к столу. Он был молод, а для молодых несправедливость нелегка; и вот, опустив голову на руку, он погрузился в свою печаль.
Питер присел около Дженни. Она была такая маленькая и тихая, что из глаз его сами собой закапали слёзы, солёные, как морская вода. И ему захотелось вылизать её.
Начал он с головки, с кончика носа, и лизал, и мыл, в каждое движение вкладывая всю свою любовь и жалость. Мех был солёный, язык щипало, Питер очень устал, но ритм умывания околдовал его, и он лизал, словно заведённый. Сгущались сумерки, загорался свет в каютах, но мистер Стрэкен сидел у стола, закрыв лицо рукой, а Питер прилежно вылизывал Дженни. Повинуясь мерному ритму, он вылизал ей шею и костлявую грудку, в которой не билось сердце, худые бока, белую мордочку, места за ушами. Он лизал, лизал, лизал, и в тишине каюты слышались лишь вздохи хозяина и мягкие удары языка о мех.
Вдруг кто-то чихнул. Сердце у Питера остановилось. Сам он не чихал; мистер Стрэкен чихнул бы гораздо громче. С новой силой ударил он языком по беленькой манишке – и ощутил слабое биение. Потом он услышал два тихих «ап-чхи» и слабый голосок:
– Питер, где я? Жива я или нет?..
Тогда он закричал так громко, что мистер Стрэкен поднял голову:
– Жива!
Первый помощник включил свет, Дженни заморгала, чихнула ещё раза два, освобождаясь от последних капель воды, и попыталась сама себя лизнуть. А белый кот всё не отходил от неё, умывал её, служил ей.
Мистер Стрэкен издал странный звук, наклонился и погладил кошку.
– Вот это всем чудесам чудо!.. – сказал он.
Потом схватил Дженни на руки и выбежал из каюты, а Питер побежал за ним.
– Капитан! – кричал он, несясь по кораблю с кошкой на руках. – Капитан! Глядите-ка! – словно ничего и не было между ними.
Капитан вылез из каюты, нагнетая в себе гнев, и мистер Стрэкен торжественно предъявил ему Дженни. Она мяукала и старалась обернуться, чтобы увидеть, здесь ли Питер. Капитан прекрасно знал, что и живая кошка ничего не доказывает, но припомнил, как она висела вниз головой, посмотрел на её живые глаза, блестящий нос, пушистые баки – и в первый раз за долгое время ему стало хорошо.
По судну немедленно побежал слух, что Дженни ожила, и когда мистер Стрэкен, обернувшись, показал её команде, все радостно загалдели и стали хлопать друг друга по спине, приговаривая: «Вот это да!..», «Ну и ну!», словно с каждым случилось что-то хорошее. Отшельник предложил трижды прокричать «ура!» воскресшей кошке. Плотник поддержал его, команда – тоже, и пока они кричали, Питер чуть не лопнул от счастья и гордости.
И капитан простил помощника, и помощник приказал коку открыть банку молока, и налил полное блюдечко, и уложил Дженни у себя, а сам стал на вахту, и Питер был с ним всю ночь. Так и застал их лоцман порта Карлайл, когда взошёл на борт, чтобы вести корабль в гавань.
К тому времени, когда «Графиня» причалила в Глазго, Дженни оправилась и похорошела. Ей пошли на пользу и морской воздух, и регулярное питание, и отсутствие забот. Рёбра у неё уже не торчали, мордочка округлилась, отчего стали меньше ушки, а шкурка, которую она по-прежнему дочиста вылизывала, сверкала и пушилась на славу. Если бы Питера спросили сейчас, он бы честно ответил, что Дженни прекрасна. Более того, она была изысканна, и всё в ней – слегка раскосые глаза, гордая маленькая головка, прозрачные ушки, удлинённость линий – свидетельствовали об истинной породе.
Однако после того как они юркнули на берег, Питер стал замечать и другие перемены. Собственно, ещё на корабле Дженни всё чаще молчала и сидела, глядя вдаль, то есть – погрузившись в себя. Он приписывал это перенесённому потрясению. На берегу она поначалу оживилась, хотя самому Питеру здешние доки показались такими же, как в Лондоне. Но Дженни нашла в них какие-то отличия, а главное – сразу начала учить его. Прежде всего они занялись мусорными ящиками. Вся штука в том, объясняла Дженни, чтобы ходить вокруг ящика, снова и снова вставая на задние лапы, пока крышка не откроется. Питер освоил быстро это искусство, потому что приобрёл уже и ловкость, и терпение. К тому же он научился опознавать бродячих собратьев по едва заметной вмятинке на переносице – именно носом они приподнимали крышки.
Открыв крышку, они по запаху определяли состояние отбросов и прыгали внутрь. Вскоре Дженни придумала усовершенствование: они повисали рядом на ящике, тот кренился вбок и с диким грохотом падал наземь, вываливая содержимое.
Научился Питер и подстерегать у ресторанов, когда начнут сгружать отбросы в особый контейнер. На землю падали куски мяса или рыбы, очистки от овощей, кожура фруктов, огрызки хлеба и пирожных, а кошки всё это ели. Привередливый прежде, когда был мальчиком, кот Питер полюбил морковку и лук, дынные корки, цветную капусту, репу, кочерыжки, загадочные остатки коктейлей, он мог вылизать почти дочиста пустую жестянку и, соревнуясь с чайками, выуживал из воды пароходные объедки.
Всё это было нелегко, но Дженни представлялось вполне естественным, и она не жаловалась, хотя грустила. Родственники ей всё не попадались; далеко не сразу встретила она серую мальтийскую кошку. День был пасмурный, как обычно в этих краях; кошки сунулись под мост, но услышали сердитый голос:
– Занято!
– Простите, ради Бога! – сказала Дженни. – Мы не знали, что вы здесь.
Питер молчал. Он обещал Дженни не вмешиваться в кошачьи разговоры, но смотреть он мог, и видел небольшую тёмно-серую кошку со шрамами и вмятиной на носу. Места под мостом было много, но по кошачьим правилам она имела право распоряжаться, так как забралась сюда первой. Он этих правил не понимал, однако Дженни их признавала и говорила теперь:
– Сейчас уйдём!.. Понимаете, я ищу мою родню. Меня зовут Дженни Макмурр, а это мой друг Питер. Макмурр я по отцовской линии, чистые шотландцы, а по материнской – кафры, сами видите… Африка, Египет, Марокко, Испания, ну и Армада, как всегда…
Кошка не впечатлилась.
– А мы с Мальты, – сообщила она. – Наш род жил там задолго до рыцарей-иоаннитов. В Шотландию мои предки прибыли с Нельсоном. Кажется, Макмурры наша дальняя родня. Простите, откуда вы сами?
– Мы только что из Лондона, – начала Дженни. – Но вы, конечно, знаете, что Макмурры – здешние жители…
Мальтийская кошка заметно поджалась.
– Из Лондона, вот как? – процедила она. – Там что, лучше, чем здесь?
– Ну, он больше, – начал Питер, – и…
– Не в размерах счастье, – ехидно промурлыкала кошка. – Приезжают, видите ли, распоряжаются…
– Я ничуть не распоряжаюсь, – вставил Питер, но Дженни прервала его:
– Конечно, Глазго красивей Лондона, и я счастлива, что здесь родилась. Кстати, вы не знаете, где мои родственники?
– Только мне и дела! – фыркнула кошка. – Много их тут… Какие-то вроде бы уехали в Эдинбург… но мы с провинциалами не общаемся. А вот вы мне скажите, с чего это вы уехали? Плохи мы для вас, да?
– Ну что вы! – отвечала Дженни. – Меня увезли в корзинке. Я вернулась, как только смогла…
– И стала важничать, – неприветливо добавила мальтийская кошка. – Нам вот и Глазго хорош…
– Вижу, лучше мне уйти, – сказала Дженни.
– Нет, зачем же, – сухо проговорила кошка. – Сидите уж, я как раз ухожу. Вы хоть не охамели в Лондоне, чего не скажешь про вашего друга. – Она встала, и как раз вовремя, так как хвост у Дженни начал пухнуть и шевелиться.
– Какая противная особа! – негодовала Дженни по её уходе. – Если такая у меня родня, искать нам некого… И она ещё говорит о провинциалах! Вообще-то она и не шотландка, столько итальянской крови… Шотландцы – добрые, приветливые…
При этих словах Питер опечалился. Он сильно скучал по нелепой команде корабля и чувствовал, что кошкам не положено жить так, как они теперь живут. Кроме того, ветер дул сильно, дождь заливал даже под мост, а не ели они уже полдня. И Питер всё больше думал не о маме, и не о няне, а о том, как хорошо бы стать чьей-нибудь кошкой, чтобы тебе чесали за ухом и под подбородком, гладили тебя, кормили, пускали спать на мягкое, а главное – любили и позволяли любить себя.
– Дженни… – сказал он. – Мне бы так хотелось, чтобы мы стали чьими-нибудь кошками…
Слова сами вырвались, он знал, как ненавидит Дженни людей; но она почему-то не рассердилась, только долго смотрела на него, потом открыла рот, закрыла снова. Питер чуть было не начал развивать свою мысль, но тут раздался дикий лай, и три огромные собаки вылетели из темноты.
Лязгнули зубы, Дженни крикнула: «Питер, беги!..» и стремглав ринулась куда-то. За ней промелькнул страшный пёс, другой навис над ним самим. Позже он помнил только широкую грудь и маленькую змеиную головку. Пасть у пса была открыта, когти страшно скребли по камням, Питер рванулся вверх и полез куда-то.
Внизу раздавалось хриплое дыхание. Пёс чуть не схватил Питера за лапу, и тот стал карабкаться всё выше и выше, сквозь дождь и туман, пока лай и хрипение не затихли далеко внизу. Когда до него уже доносился лишь неясный шум машин, он посмел приостановиться, дрожа с головы до пяток, и понял, что висит на переплетении стальных полос. Не видя ни неба, ни земли, он отчаянно вцепился в эти полосы всеми четырьмя лапами.
Где-то внизу пробило шесть, но Питер не знал, утро это или ещё вечер. От страха и от усталости он совсем отупел, и понимал одно: надо висеть сколько можешь.
Наконец он услышал сквозь мглу слабый голосок, который охал и мяукал чуть снизу.
– Дженни, Дженни! – закричал Питер. – Где ты? Что с тобой?
– Питер! – откликнулась она. – Какое счастье! Я так боялась, что тебя поймали. Ты не ранен?
– Нет, – отвечал он. – Да где же ты? И где я сам? Как мне к тебе пролезть?
Дженни ответила не сразу.
– Не шевелись, – сказала она наконец. – Мы на башне подвесного моста.
– На башне… – повторил Питер. – Как интересно!
– Питер, – теперь её голос стал жалобным, – прости меня, если можешь!.. Я не подумала. У нас, у кошек, это бывает… Понимаешь, меня разволновала эта дура… кстати, ни с какой она не с Мальты, это порода так называется – «мальтийская кошка». И тебя она обидела… Если б не это, я бы раньше почуяла псов, и мы бы просто убежали, Питер, я так виновата перед тобой!.. Ах, Боже мой, Боже мой, я принесла тебе столько бед!..
Питер не понял толком, что она имеет в виду, а она замолчала, и он не посмел спрашивать. Так он и висел, пока туман не рассеялся; тогда он увидел светлое небо и разобрался, где он, где Дженни. Действительно, оба они были на самом верху, Дженни – чуть-чуть пониже, чем он, и на соседней, параллельной башне. Под ними, словно карта, лежал город, перерезанный лентой реки, и Питер подумал, что именно так видят Глазго птицы. К востоку, словно изумруд, зеленел большой парк, а на западе река становилась шире, и в доках виднелся нелепый и милый силуэт «Графини Гринок». На севере голубели озера. Как ни странно, голова от высоты не кружилась, и даже страшно не было – пока ты не шевелишься.
– Дженни, – крикнул Питер, – мне тут хорошо, но пора бы и слезть. Собак давно нет. Лезь первая, а я попробую за тобой.
Она опять ответила не сразу, и теперь он видел, с каким отчаянием она смотрит на него.
– Питер, – сказала она наконец. – Прости меня, я слезть не могу. Так бывает с кошками. Вверх мы влезем, а слезть – не можем, боимся. Даже с дерева или со столба, хотя там когтями впиваешься… но тут – одна сталь… Ты не беспокойся обо мне. Лезь один.
– Если бы я и мог, – сказал Питер, – я бы тебя не бросил. Но я не могу. Что с нами будет?
– Будем висеть, пока не умрём, – проговорила Дженни. – Или не упадём…
Питер понял, что теперь должен утешать он.
– Ничего! – сказал он. – Сейчас мы живы, и мы с тобой вместе, а что нам ещё нужно?
Наградой ему было слабое мурлыканье.
– Спасибо, Питер, – сказала Дженни.
– И вообще, – продолжал он, – раньше или позже нас заметят и спасут.
– Кто, люди? – горько спросила Дженни. – Если бы ты их знал, как я…
– Я их знаю, – сказал он. – Давай-ка покричу, чтобы нас скорее заметили.
Он истошно замяукал и мяукал долго, а Дженни, ни во что не веря, порою вторила ему, но время шло и доказывало её правоту. Город проснулся. По улицам бежали машины, по мосту шли пешеходы; шли они и по набережным, и по ближним улицам, но никто не взглянул вверх на башни до самой ночи.
Всю ночь Питер утешал Дженни; к утру оба заметно ослабели. Голос у них пропал, и Питер погрузился в какое-то забытьё. Быть может, он спал, не разжимая лап, потому что и крики, и колокольный звон, и шум каких-то машин услышал внезапно. Открыв глаза, он увидел множество людей у самого въезда на мост. Люди эти кишели как муравьи, и среди них сверкала медь и сталь автомобилей, грузовиков и пожарных машин.
– Дженни! Дженни! – закричал Питер. – Погляди вниз! Смотри, что творится!
– Наверное, машины столкнулись… – проговорила она. Однако тёмную толпу усеивали белые пятна лиц: люди глядели вверх. Полицейские расчищали место и ставили лестницы. Что-то зашумело совсем рядом, прямо на кошек вылетел самолётик и покружил около них, а какой-то человек, высунувшись из окошка, чуть не тыкал в них странной коробочкой. Дженни слабо вскрикнула:
– Ой, что это?
– Фотографируют для газет, – ответил Питер.
– Боже мой, – сказала Дженни, – а я так плохо выгляжу!.. – и, с трудом удерживаясь на весу, попыталась умыться. Тем временем оказалось, что башни аварийных машин до Питера и Дженни не достают. Пожарные выдвинули самую высокую лестницу, и на нее полезли два пожарника. Медные каски и пряжки сверкали на солнце; красив был и карабкавшийся с ними красномордый полисмен в синей форме. Питер вообще себя не помнил от восторга. Правда, полисмен и пожарники окончили путь ярдов на двадцать ниже, чем нужно, и Дженни снова впала в отчаяние, но Питер заверил её, что этим дело не кончится.
И впрямь, на башни полезли два верхолаза в полном снаряжении. Толпа ободряла их криками, гадая при этом, кто придёт первым: «Давай, Чарли!», «Том впереди!», «Эй, Томас, не сдавайся!», «Сейчас Чарли её схватит!», «Браво, Том!», «Ура, Чарли!», «Молодцы!».
– Ах Господи, Господи!.. – причитала Дженни. – Ничего не могу поделать, буду царапаться!.. Нервы, понимаешь… Тут ещё этот самолет… Ф-ф-ф-ф-ффф!
Томас, держась на ремне, протянул к ней руки, оторвал её от насеста и ловко кинул в мешок. Питер крикнул ей: «Держись!», но в это время Чарли уже кидал в мешок его самого.
В мешке было плохо, спускаться – страшно, но Питер беспокоился за Дженни и перевёл дух лишь тогда, когда услышал радостные крики. Том и Чарли вытащили кошек за шкирку. Полисмены и пожарники окружили их, мужчины широко улыбались, женщины умилялись вовсю. Налетели фотографы, но Дженни была по-прежнему печальна. Том отвечал репортёрам: «Да ничего, только когти выпустила…», а Чарли: «Ну, чего там, ерунда!..»
Приключение подходило к концу. Пожарные убрали лестницу, и все машины, громыхая, отправились по своим делам. Том и Чарли кончили позировать, выпустили кошек и уехали куда-то на своей машине. Толпа таяла. Кое-кто гладил на ходу Питера или Дженни, бросая: «Ну как, полегче стало?», но никто не догадался покормить их.
Когда мимо них уже проходили те, кто ничего не знал о случившемся, Дженни тяжело вздохнула. Питер удивлённо посмотрел на неё.
– Что с тобой? – спросил он. – Разве ты не рада?
– Мне очень плохо, – ответила она. – Господи, что я натворила!..
Питер подсел к ней так, чтобы касаться её боком.
– Почему ты грустишь последнее время? – спросил он. Дженни нервно лизнула себя раза два и прижалась к Питеру.
– Я бы рассказала, – промолвила она, – только мне стыдно. А сейчас, после всего, я просто места себе не нахожу… Ты не рассердишься? Пообещай мне!
– Обещаю, – сказал Питер.
– Питер, – сказала она, – я хочу вернуться к мистеру Гримзу… – и горько заплакала, уткнувшись в его меховой бок.
Питер ушам своим не поверил.
– Дженни! – воскликнул он. – Неужели это правда? Мы поедем к мистеру Гримзу? Ой как хорошо!
Дженни перестала плакать и от стыда ещё больше зарылась мордочкой в мех.
– Питер, – проговорила она. – Неужели ты не сердишься?
– Конечно, нет! – ответил он. – Мне очень нравится мистер Гримз, а главное– ему без нас так плохо…
– Не надо… – перебила его Дженни. – Не говори, мне стыдно. Я всё это время ужасно мучилась. Старики – самые одинокие существа на свете. Никогда не забуду, как он стоял в дверях и звал нас, и просил…
– Чего же ты злилась на меня? – удивился Питер.
– Я знала, что ты прав, – ответила Дженни. – Я поступила тогда плохо, жестоко, не по-кошачьи. А ты был добрый и хотел сделать, как лучше… вот я и злилась. Потому я и в Глазго сбежала… Я думала, ты отвлечёшься, забудешь… Да что там, я сама надеялась забыть.
Она ещё глубже зарылась в мех и тихо продолжала:
– И не могла… Сколько раз я твердила себе, что просто мщу людям… Но ты не поверил, что Бетси нарочно бросила меня… и мне всё чаще кажется, что так оно и есть, что она потом за мной приходила и плакала обо мне…
Дженни вынырнула из меха, перевела дыхание и лизнула себе бок.
– Когда я упала в воду, – продолжала она, – я решила, что это мне за грехи. Когда ты бросился меня спасать, я страшно испугалась за тебя, и больше я ничего не помню… но когда я очнулась, и ты меня лизал, и я всё узнала, я решила вернуться к мистеру Гримзу, чтобы ему стало хорошо. Только мне было очень стыдно перед тобой… я не решалась тебе сказать… А когда мы застряли наверху, я дала себе слово: останемся живы, скажу всё. Люди говорят, у нас, у кошек, девять жизней. Какая чепуха! Спасёшься раз, спасёшься два, а когда-нибудь и не спасёшься. Если бы мы могли добраться до Лондона…
– Да мы можем! – вскричал Питер. – Бежим!
– Куда? – спросила Дженни.
– На корабль! Я его видел оттуда, сверху. Сегодня утром из трубы валил дым, как тогда, в Лондоне. Он вот-вот отчалит. Бежим скорей!
Дженни глубоко вздохнула от радости.
– Как хорошо, когда с тобой мужчина! – сказала она. – Бежим.
И они побежали, не по-кошачьи, не перебежками, а впрямую, понеслись вскачь и подоспели к самому отплытию. Корабль, собственно, уже отчалил, но они взбежали по сходням, меховыми птицами перелетели с разгона несколько ярдов и опустились прямо на грудь судовому плотнику.
– Вот это да! – закричал он, падая навзничь. – Вернулись!
Да, они вернулись на свой нелепый, грязный, дорогой корабль, как к себе домой. Всё шло по-прежнему. На мостике стоял второй помощник. Команда под началом Энгуса трудилась кто во что горазд, и, хотя каждый делал не то, что нужно, корабль, испуская клубы дыма, кое-как двигался вниз по реке в открытое море.
Питер и Дженни кинулись в камбуз. Кок очень обрадовался им, тут же налил молока, отрезал баранины, приговаривая: «Успели? Заголодали? А где билеты, крыски-мышки?», и кормил их, и кормил, а потом бросил им кость, в которую они вгрызлись с разных сторон, потому что давно не ели вдоволь.
До самого Лондона они только и делали, что ели и спали. Работы почти не было. Кое-кто из уцелевших мышей рассказал в Глазго, какой террор царил на корабле, и собратья их решили воздержаться от плавания в столицу.
Когда «Графиня» вошла в лондонские доки, кошки кинулись на берег. Они подождали немного, спрятавшись, чтобы их никто не нашёл, а потом, дрожа от нетерпения, отыскали дорожку, по которой бежали в своё время от одинокой, пропахшей цветами лачужки мистера Гримза.
Весь путь от Глазго до Лондона кошки говорили о том, как обрадуется им старичок. Дженни хотелось, чтобы они пришли к нему, когда он пьёт чай. Он угостит их, выйдет, вернётся и увидит, что они всё сидят, не сбежали. Может быть, они потрутся об его ногу или свернутся клубочком, чтобы он уж точно знал, что они его кошки…
Питеру казалось, что будет лучше, если они проникнут в дом, когда никого нет, а хозяин вернётся и найдёт их. Откроет дверь, а они сидят на окнах, он – с одной стороны, она – с другой, под геранью. Мистер Гримз не увидит их сперва, войдя со света, и они замяукают в два голоса. Дженни это понравилось, особенно после того, как Питер описал ей, какое счастливое лицо будет у старичка. Они постоянно обсуждали, как будут жить вместе в маленьком домике.
Питер как-никак был мальчиком, и ему особенно нравилось представлять себе, какие замечательные вещи есть во владениях мистера Гримза – коробки, ящики, тюки, корзины, мешки бразильского кофе, горы орехов, кипы табака и чая. Домовитую Дженни заботило другое: как устроить всё в доме поудобней и поуютней, чтобы мистеру Гримзу лучше жилось, и как приноровиться к его жизни. Когда ты чья-нибудь кошка, объясняла она, мало поймать мышь-другую и съесть что дадут. Нужно знать, когда хозяин встаёт, и ложится, и работает, и ленится, чтобы всегда быть у него под рукой, нужно знать, что он больше любит – чтобы терлись об его ноги, сидели у него на коленях или спали с ним вместе, и сам он хочет чесать тебя за ухом или ждёт, пока ты сам прыгнешь к нему и заурчишь.
Словом, немало придётся учесть и запомнить, иначе семья не сживётся. И вот они уже бежали по переулкам и проходам к этой, новой жизни.
Вдруг Питер испугался – а что если мистер Гримз уехал? Уволили его, скажем, и он уехал, его теперь не найти. А что если он заболел, лежит в больнице? Он ведь очень старый старик, такие всегда хворают. Там, на корабле, они об этом не подумали, а сейчас Питер прежде всего боялся, что Дженни придёт в отчаяние.
Дженни что-то почуяла и, как ни устали её лапки, припустила ещё быстрее. Железные ворота уже заперли, был поздний вечер, но кошки просочились сквозь узорную решетку у самой земли и оказались в доках. Дженни тут же вскрикнула:
– Гляди!.. Нет, вон там!..
Питер взглянул и увидел вдалеке жёлтую точечку огонька.
– Это у него, – еле дыша сказала Дженни. – Он дома. Слава Тебе, Господи!..
Сейчас, увидев цель, они почему-то не побежали, а медленно пошли на жёлтый свет. Когда они поравнялись с лачужкой, оказалось, что это горит верхний свет, лампа без абажура. Из домика слышались голоса, словно кто-то спорил, но в окно никого видно не было. Ящики алой герани сторожили у дверей; белая, розовая, оранжевая, абрикосовая пышно цвели за окнами. В доме вроде бы никого не было, только звучали голоса, не знакомые ни ей, ни ему.
Тайна открылась, когда голоса сменились музыкой – лёгкой и весёлой музыкой из оперетты.
– Это радио, – сказал Питер. – Наверное, он ушёл, свет не выключил и радио оставил. Значит, мы его удивим. Хоть бы дверь была открыта!
Дженни вместо ответа странно заворчала и, обернувшись к ней, Питер увидел, что хвост её увеличился вдвое, а пушистое жабо стоит торчком.
– Что с тобой? – крикнул он.
– Н-не знаю… – сказала она. – Ой, Питер, я боюсь!..
– А я не боюсь, – отвечал храбрый Питер, хотя не был в этом уверен. – Чего бояться? Пойду-ка я первым, – и толкнул дверь. Она широко распахнулась.
В комнате было чисто прибрано, на столе ничего не стояло, словно у мистера Гримза не было еды. Герани цвели вовсю, листья казались особенно толстыми и бархатными, а цветы наполняли комнату сладким и острым благоуханием.
Когда глаза его привыкли к яркому свету голой лампы, Питер увидел мистера Гримза. Тот уже лёг и лежал совсем тихо – спал, наверное, выпростав из-под одеяла узловатые руки. Сердце у Питера дрогнуло, он едва не заплакал, ибо никогда не видел такого прекрасного лица.
«Прямо как ангел, – подумал он. – Нет, прямо как Бог».
Седые усы так красиво обрамляли рот, нос был так тонок, голова так благородна, лицо поражало покоем и величием. Ни ясный лоб, ни узловатые, впервые отдыхающие руки не говорили о горе. Что-то коснулось их старичка и обдало царственной красотой.
Питер не знал, долго ли смотрит, но оторваться не мог. Тут радио замолчало, он стряхнул чары, обернулся к Дженни и сказал так тихо, как говорят над спящим ребенком:
– Видишь, спит… Мы его удивим. Проснется – а мы здесь!..
Но Питер был неправ. Мистер Гримз не проснулся.
Всю ночь напролёт Дженни, забившись в угол, плакала о том, что старичок никогда не узнает про их возвращение. Питер пытался утешить её, но она дрожала, и было странно, что мистер Гримз спокоен и радостен, когда ей плохо.
Лампочка светила, приёмник играл до полуночи и снова ожил в шесть утра – Питер оттого и проснулся, когда, сам не замечая, ненадолго уснул. Почти сразу вслед за этим послышались шаги и чей-то голос:
– …Иду я за ключами, а у него свет горит, радио играет…
Десятник и два докера вошли в открытую дверь.
– Постойте-ка там! – сказал десятник. – Что-то он не того… Эй, Билл! Билли Гримз! Ты чего, захворал?
– Помер он, бедняга… – сказал первый докер.
Все трое сняли шапки и нерешительно подошли к кровати, хотя ничем уже не могли обеспокоить хозяина. Десятник обвел печальным взором тихого старика, яркие цветы, полосатую кошку с блестящими глазами и тёпло-белого кота без единого пятнышка. Потом он выключил радио и погасил свет.
– Умер, – сказал он. – А были с ним только две верные кошки…
Питер даже обрадовался, что Дженни не понимает этих слов, и тому, что рабочие не узнают печальной правды. Тем временем десятник бережно прикрыл одеялом плечи и голову мистера Гримза. Один из докеров нагнулся, почесал Питера за ухом и сказал:
– Вот какое дело, киски… Придётся вам искать новый дом, нового хозяина… Ну ничего, мы тут управимся, чтобы всё было чин-чином, а потом уж и вас пристроим… Билл не хотел бы, чтоб обижали его старых друзей.
И все трое тихо ушли, а дверь не закрыли.
– Они всё сделают, – сообщил Питер Дженни. – Он мне сказал. Ты не беспокойся…
Но Дженни всё плакала, причитала и каялась.
– Если б не я, он был бы жив… – говорила она – Он жил бы ради нас… А заболел бы, мы бы сидели с ним… или сбегали за помощью… Лучше бы мне умереть, чем ему!..
Питер понял, что надо её отвлечь. Конечно, думал он, забыть она не забудет, нельзя забывать о своей жестокости, но нельзя же грызть себя до смерти. Надо немедленно отвлечь ее, и сделать это может только он.
– Дженни, – проговорил он наконец. – Я хочу домой… На Кэвендиш-сквер.
– Домой?.. – переспросила она.
– Да, – отвечал он. – Может, увижу хоть издали кого-нибудь из моих…
– Иди, – сухо сказала Дженни. – Я тебя не держу.
– Как же я пойду без тебя? – быстро сказал он. – Я и дороги один не найду… Помоги мне!
Дженни выпрямилась, лизнула себя несколько раз и нетвёрдо начала:
– Если я нужна тебе…
– Очень нужна! – поспешил он ответить.
– Тогда я пойду с тобой куда хочешь, – закончила она. И они выскользнули из лачужки. На сей раз первым двигался Питер, Дженни бежала за ним.
На самом деле Питер не так уж хотел увидеть своих. Он понимал, что они печатают в «Таймс» объявления, но не верил, что о нём тоскует кто-нибудь, кроме няни, которой без него, в сущности, нечего делать. Отца так и так дома нет, а мама… И тут ему становилось грустно, но грустил он, как грустят по очень давним временам. Наверное, мама погоревала немного и утешилась, ей же некогда, а потом привыкла.
Семьёй его всё больше становилась Дженни. Конечно, она слишком много болтала и никак не могла сравниться красой с премированными кошками, которых он видел на картинках, но теперь он не променял бы её ни на какую красавицу.
Знал он и то, что его родители не обратят внимания на двух бродячих кошек. Он все знал, но помнил, как Дженни утешила его и отвлекла плаванием в Глазго. И теперь, когда она казнила себя и горевала об умершем, Питер, подражая ей самой, решил отвлечь её от горя и покаяния.
И впрямь, отправляясь в путь, она заметно повеселела и всячески старалась помогать ему в практических делах. Кошкам вообще нелегко пройти через огромный город, а Дженни не видывала Кэвендиш-сквер и не могла бы пройти туда: усы помогали ей безошибочно находить лишь те места, где она бывала хоть раз. Но Питер понимал, что говорят люди, и читал надписи на омнибусах. Так добрались они до тех мест, откуда он знал дорогу.
Но прокормиться и защититься он бы без Дженни не смог. Она рассказывала ему по пути, что надо знать о собаках. Собак на поводке замечать не стоит, сколько бы они ни ярились, – они потому и злятся, что им стыдно гулять на поводке. Терьеры (без поводка) опасны всегда, дворняжек бояться нечего. Бежать от собаки нельзя, потому что почти все они плохо видят, склонны к истерии и погонятся за кем и за чем угодно. Если же ты стоишь неподвижно, они часто проходят мимо, особенно те, кто имел дело с кошками. Память у них хорошая. А чего им бояться – сейчас увидишь.
И она продемонстрировала Питеру короткую схватку с толстым скотчтерьером, который, получив когтями по нежному носу, позорно бежал. Правда, выскочила хозяйка и швырнула в них кастрюлей, но они увернулись.
– Драться с ними надо не всегда, – пояснила Дженни. – Часто они вырастают вместе с кошкой и любят с нами играть. Эти на нас не лают, просто подходят и обнюхивают, виляя хвостом. У них это означает не раздражение, а удовольствие. Как кто, а я всё же даю им лапой по носу, чтобы знали своё место.
– А если собака большая, вроде тех, в Глазго? – спросил Питер.
Дженни вздрогнула.
– Уф-фу! – сказала она. – Давай про них не вспоминать. Когда видишь бультерьера – беги или побыстрее лезь куда-нибудь наверх. С другими собаками, поменьше, можно делать вот что. Смотри!
Они проходили вдоль пустыря, и Дженни нырнула в самую чащу цветов и трав. Набравши в лёгкие воздуха, она стала раздуваться, не переводя дыхания. Питер попытался сделать то же самое, и почувствовал, что превращается в неровный меховой шар. Однако ему было как-то неловко, и он сказал Дженни: «По-моему, это глупо…»
– Нет, – отвечала она. – Ты не видал себя со стороны, а вид у тебя был поистине ужасный. Это совсем не глупо, это мудро. Зачем драться, если можно победить без драки? Чаще всего враг бежит; а не сбежит – что ж, вреда от этого нет, попытаться стоит, даже с нашими, с кошками. Все мы знаем, что это один мех, а страшно, ничего не поделаешь!..
Питеру припомнился грозный вид распушившегося Демпси.
– Кроме того, – завершила поучение Дженни, – полезно вдохнуть столько воздуха: боевой клич выходит очень жуткий. Не сработает раздувание – сработает он. Собаки его очень боятся.
Пробираясь на сей раз сквозь Лондон, Питер обнаружил, что кошки очень похожи на людей. Одни были сварливы и придирчивы, даже если обратишься к ним со всей вежливостью; другие, приветливые и благодушные, успевали пригласить их к себе, прежде чем попросишь о приюте. Попадались и снобы, не желавшие водиться с беспризорными, и. бывшие беспризорные, искренне жалевшие собратьев. Кто-то просто лез в драку, кто-то дрался как бы играя, но многие кошки, жившие при магазине или кафе, радушно угощали чем могли.
Не только от Дженни, но и на собственном опыте Питер научился остерегаться детей, особенно тех, кто слишком мал, чтобы понимать кошек, или тех, кто понимать их может, но склонен к жестокости. Заранее этого узнать нельзя, и бродячим кошкам приходится действовать с большой осмотрительностью.
Питер убедился в этом, когда один мальчик ласково поманил его и, прежде чем Дженни успела вмешаться, он побежал на его зов, припоминая, как его самого тянуло к уличным кошкам. Ожидая, что сейчас его почешут за ухом, он подставил голову, но тут же ощутил острую боль, заорал – и понял, что мальчик изо всех сил дёрнул его за хвост. Передать нельзя, как горько он обиделся.
– А ну-ка, вырвись! – смеялся гнусный мальчик.
Питер вырвался с диким криком, не сомневаясь, что хвоста у него больше нет. Только в конце квартала он решился посмотреть и увидел, что всё на месте. Тогда же понял он, что кошек легко обидеть и что они боятся унижения больше, чем боли.
К счастью, Дженни это знала и не стала утешать его. Очень нескоро, когда и обида и боль затухли, она обернулась к нему и заметила:
– Наверное, дождь пойдёт… Как по-твоему?
Он поставил усики, сморщил шкурку на спине и ответил:
– Вроде бы да, да… Бежим скорее, а то домой не успеем!..
Дженни печально повторила: «Домой», он поглядел на неё, но она замолчала; и они побежали вперёд.
Когда они прибежали, Питер чуть не кинулся к своему дому, но Дженни удержала его. Нельзя просто миновать новое место, населённое кошками, надо вежливо поздороваться, а главное, почуять, как настроены коренные обитатели.
– Помни, – сказала она, – мы тут чужие. Иди за мной потихоньку. Настроимся как следует и разберёмся что к чему.
Питер не совсем понял, что это значит, пока они не прошли немного вокруг площади. Здесь Питер познакомился с поразительной системой общения, принятой у кошек. Поистине она оказалось похожей на радиосвязь: другая кошка что-нибудь подумает, а ты это сразу знаешь, чувствуешь усиками, точнее – вибриссами, очень чувствительными волосками, которые торчат и в виде бровей, и в других местах. Подумаешь что-нибудь в ответ – поймут тебя. Действует это лишь на малых расстояниях, надо подойти почти вплотную – но действует!
Первая кошка сидела на окне дома № 2. Собственно, то был кот, знакомый Питеру черный кот с белой грудкой и большими зелёными глазами, принадлежавший здешнему сторожу.
Вдруг Питер понял, что кот сообщает сквозь стекло, не пропускающее звуков: «Меня зовут мистер Блейк, сокращенно Блейки. Здесь я самый главный. Вы бродячие кошки или просто из другого квартала?»
Дженни вежливо и беззвучно ответила:
– Бродячие, сэр.
– Мимо идёте или задержитесь? – радировал мистер Блейк.
Питер не выдержал и, нарушая прежние просьбы своей подруги, послал сообщение:
– Я здешний! Оттуда из переулка… Неужели не помните? Я Питер Браун, из дома № 1, мой папа полковник…
Мистер Блейк прервал его:
– Питер Браун? Странно… Никогда такого не видел, а я тут всех знаю… У Браунов кошек нет. У них был мальчик, но пропал. Вот что, друг любезный, меня не проведёшь.
Тут вмешалась сообразительная Дженни:
– Это он играет, сэр, фантазирует. Он у нас большой выдумщик!
– Да? – протянул мистер Блейк. – Что ж, мы не звери, только здесь слишком много развелось бродячих кошек…
– Мы вернулись из Глазго, – сообщила Дженни неизвестно к чему, но кот-старожил заинтересовался.
– Вон что? – спросил он. – Любопытно… Помню, помню, встречал тамошних кошек. А как вы оттуда добрались?
Чтобы загладить свой промах, Питер с достоинством ответил:
– Приплыли на «Графине Гринок», курс Глазго – Лондон.
На мистера Блейка это произвело большое впечатление.
– Так, так… Корабельные кошки… Что ж, можете остаться у нас. Почти все живут в доме № 38, он пустой, на слом. Вы им скажите, что я разрешил. Только не нарушайте наших правил, а то выгоним! Первое правило: не лазать по ночам в мусорные ящики – наши люди этого не любят и жалуются моему хозяину, а он, надо вам сказать, владеет всеми здешними садами. Второе: не драться, здесь и этого не любят. Если надо, идите на Уигмор-стрит или на Манчестер-сквер. У нас тут тихо, прилично. Вон там живут две старые девы, они дадут молока, если пожалобней мяукать. Как вас зовут, я забыл?
– Дженни Макмурр, – представилась Дженни. – Я наполовину шотландка… А друг мой и вправду Питер. Он…
– Так, так, – прервал её чёрный кот. – Что ж, идите… – и принялся озабоченно мыться.
– Вот видишь! – со спокойным удовлетворением сказала Дженни, когда они медленно двинулись дальше. – Теперь мы знаем, что у нас есть пристанище. Приветствую вас, дорогие мои!.. Долгой вам жизни и доброго здоровья.
Фразы эти предназначались двум серым кошкам с замысловатым узором, сидевшим на окне дома № 5. Как и тогда, когда Питер глядел на них, гуляя с няней, они умывались, мурлыкали и следили взглядом за всеми, кто проходил мимо.
Ответ их, прошедший сквозь стекло, был таким вялым и сонным, что даже усики его плохо принимали.
– Я Шин…
– А я Шилла…
– Мы близнецы…
– Нас не выпускают из дому…
– А вы говорили с мистером Блейком?
Вопрос исходил от обеих сразу, и Питер ответил:
– Да. Он разрешил нам остаться.
Если можно радировать фырканье, кошки это сделали.
– Ф-ф-ф… Поистине не знаешь, с кем придется рядом жить!.. Раньше было не так…
– Никто не рылся в мусоре…
– Подумать, уличные кошки!
– Всего вам хорошего! – вежливо радировала Дженни, а немного отойдя, добавила: – Дуры и воображалы.
Из окна дома № 5 донеслись волны сердитого урчания.
– Приветствую вас! – сказал Питер зеленоглазой рыжей кошке, сидевшей у решетки дома № 11 так, что хвост её чуть не обвивался вокруг железного круга. Эту кошку он всегда гладил. Сейчас они коснулись друг друга носами.
– Прекрасно сказано, юноша, – одобрила кошка. – Я рада, что хоть у кого-то сохранились хорошие манеры. Манеры – великая вещь! С утра я сильно сердилась и не знаю, до чего бы дошла, если бы ты не заговорил со мной так вежливо. Меня зовут Вуззи. Надеюсь, вы видели мистера Блейка?
Дженни назвала их имена, лопаясь от гордости за Питера.
– Макмурр? – повторила Вуззи. – Звучит по-шотландски… А с виду вы очень хорошей породы… Судя по ушам, из Египта. Сама я такая смесь, ничего не разберёшь… Устроитесь, приходите сюда, посудачим…
– Вот видишь! – снова сказала Дженни. – Замечательная кошка. Надо будет подольше с ней поговорить…
Они пошли дальше и приняли усиками пожелание долгой жизни, доброго здоровья и молока за каждой едой. Взглянув вверх, они увидели в окне дома № 18 черепаховую кошку.
– Подождите, – попросила она. – Мне так скучно!.. Вы, наверное, побывали во многих местах. Меня зовут Гедвига. У меня есть всё, что угодно, но мне очень плохо живётся. У моих хозяев нет детей…
– Вот беда!.. – посочувствовала Дженни. – Наверное, это очень тяжело…
– Да, – сказала Гедвига, – вы уж мне поверьте. Носят меня на руках целый день, словно младенца. И сюсюкают, и гугукают, даже я ничего не разберу. Сплю я в корзине с голубым бантом, на подушке, у меня целый шкаф игрушек и мячиков, а меня от этого просто мутит… Мне бы вырваться на минутку, сбегать в пустой дом…
– Вот видишь, – сказала Дженни, попрощавшись с нею, – и домашним кошкам не всё молочко да печёнка…
Дальше они увидели розовую персиянку, которая говорила только о выставках и наградах; и пушистого серого кота, мистера Силвера, заверившего их, что лучше всего жить у холостяков; и трёх полосатых кошек, которые сказали, что если смиришься с некоторыми запретами, лучше всего и спокойней жить у старых дев.
Так Питер и Дженни обошли всю площадь, перезнакомились со всеми домашними кошками и только после этого свернули в тупичок. Сам тому удивляясь, Питер не торопился, он даже остановился ненадолго и сказал:
– Дженни, вот наш дом.
– Вон тот, – пояснил он, – маленький.
Дом и вправду был очень мал, в два этажа, и лепился к другому, большому, в который не так давно переехала какая-то семья. Однако он был красив, а над чёрной дверью, окаймлённой светлым деревом, висела сверкающая медная табличка с именем его отца, потому что мало кто знал их тупичок.
Но сейчас, ещё с угла, Питер увидел, что таблички больше нет, и на окнах гостиной нет кружевных занавесок. Больше того – в самой комнате не было никаких вещей; а в уголку окна белело маленькое объявление, сообщавшее о том, что дом сдаётся.
Поначалу Питер не удивился – семья его вечно переезжала с места на место, – но разочарование его было горьким. Ему нравилась кошачья жизнь, и всё же он всегда представлял себе, что где-то живут его родные, и он может их увидеть. И вот он не знает, где они.
Питер сел перед чёрной дверью и часто заморгал, чтобы скрыть слёзы. Он знал, что сейчас его не утешит и умывание. Ему так хотелось показать Дженни, какая красивая у него мама, а маме и папе – как сам он ловок, не то что прежде, когда няня переводила его за ручку через улицу.
Дженни подсела к нему и сказала:
– Ох, Питер, люди всегда так!.. Уходят, бросают нас…
Она сама чуть не заплакала, но сдержалась и принялась умывать его так нежно, что Питер разрыдался. Ему стало невыносимо больно, что он напомнил ей о её беде, он принялся умывать её, и тогда разрыдалась она. Так нарушили они повеление мистера Блейка: жалобное и громкое мяуканье потревожило местных жителей, хотя и не ночью. В большом доме открылось окно.
– Не надо, киски!.. – сказал кто-то. – Идите отсюда, не могу…
Из окна высунулась хорошенькая девушка, длинные каштановые волосы, подвязанные алой лентой, свесились вниз. Это увидел сквозь слёзы Питер; но Дженни увидела что-то другое, и вздрогнула, словно то был призрак. Потом она застыла с поднятой лапкой, глядя вверх.
Глаза у девушки округлились, засветились, и она закричала:
– Дженни! Дорогая моя! Подожди! Не уходи, я сейчас…
Голова исчезла, по лестнице простучали туфли, дверь распахнулась, девушка схватила кошку и стала её целовать, громко причитая:
– Дженни, Дженни, моя Дженни!.. Я тебя нашла… нет, ты меня нашла… какая ты умная… Дорогая моя, дорогая моя, миленькая…
Дженни обвилась вокруг неё живой горжеткой и заурчала громче самолёта. В доме открывались окна, Бетси кричала кому-то:
– Мама, мама! Дженни ко мне вернулась! Она меня нашла! Иди сюда, посмотри!..
Высокая женщина спустилась вниз… Питер снова вспомнил свою маму, и сердце у него сжалось. Из окон глядели люди, и Бетси им кричала, что Дженни потерялась три года назад, а теперь нашлась. Питер слушал её, и боль его сменялась радостью. Оказывается, Бетси не бросала Дженни; насколько он понял, дело было так: пока здесь кончали ремонт, семья жила несколько дней в гостинице. В то самое утро, когда они должны были переехать и собирались пойти за Дженни, Бетси тяжело заболела, её увезли в больницу, а мать ее была при ней. Когда же опасность миновала, уже прошла неделя, и Дженни в покинутой квартире не нашли.
Питер стал как можно быстрее переводить это Дженни, но рассказ не произвёл на неё особого впечатления.
– Мне всё равно, – сказала она. – Главное, что мы с ней вместе. Понимаешь, я бы могла простить ей что угодно…
Питера удивила такая поистине женская точка зрения, и на секунду кольнуло предчувствие одиночества, но он подавил его, не желая думать ни о чём, кроме счастья своей подруги. И тут Дженни сказала ему, глядя на него сверху:
– Нам будет хорошо, они тебя полюбят…
Однако ни Бетси, ни её мама его не замечали. Когда первое волнение улеглось и девочка вошла в дом, Питер двинулся за нею, но мать её, увидев белого кота, мягко подтолкнула его обратно и произнесла:
– Нет, нет, ты уж прости… Мы не можем взять всех кошек. Беги домой!
И, как тогда, вначале, дверь захлопнулась, а Питер остался один на улице. Правда, на сей раз из-за двери донёсся крик: «Питер, Питер!..», и вслед за ним потекли волны Дженниных мыслей: «Не уходи, подожди! Сейчас я выйти не могу, но я как-нибудь всё устрою. Иди в дом № 38 и жди меня, я приду как только смогу. Они не понимают про нас. Главное, не беспокойся. Обещай мне…»
Питер побежал, и волны прекратились.
Питер был потрясён тем, что не нашёл своей семьи, и тем, что Дженни свою семью нашла, и не сразу пошёл в дом № 38, а сперва побродил по площади. Он видел, как дети играют в классики, и вспоминал, как играл и прыгал он сам; многих он узнал и думал о том, что бы они сказали, если бы узнали, кто этот белый кот. Видел он и констебля, который перекидывался словом с местными нянями. Недавно он говорил им с няней: «Доброго вам утра, мастер Браун. Какой хороший день, миссис Макиннинс!..» Если бы он увидел его теперь, он бы его выгнал – кошек и собак не пускали в садик посередине площади. Чтобы избежать этой участи, Питер юркнул в куст и переждал, пока констебль удалится. Но самая мысль о том, что надо прятаться, повергла его в безысходную печаль.
Воробьи щебетали в кустах и прыгали по дорожкам. Гудели клаксонами такси. С Оксфорд-стрит доносился уличный шум. День склонялся к вечеру, но солнце ещё сияло, деревья сверкали зеленью, воздух был тёплым и мягким. В Лондоне царила весна, но не для Питера.
Он думал о том, как хорошо Дженни у её любимой хозяйки, как любят её, в какой удобной она спит корзинке, какое свежее пьёт молоко. Теперь ей не надо заботиться ни о еде, ни о ночлеге, а ему, Питеру, лучше исчезнуть из её жизни. Тогда она не будет беспокоиться о нём.
Чем больше он об этом думал, тем прочнее становилось его решение. В сущности, только убеги с Кзвендиш-сквер, и город поглотит тебя навсегда. Дженни потоскует, но скоро забудет, ей ведь так хорошо с Бетси. Забыла же его мама…
Конечно, он боялся одиночества, но ему очень нравилось, что он так благородно поступит. Он и поступил бы, но ведь Дженни попросила его встретиться с нею. Ещё в самом раннем детстве он прочно запомнил, как тяжело и обидно, когда тебя обманут. Мама обещала ему провести с ним весь день рождения и куда-то ушла. Сейчас он это вспомнил, и ему стало так больно, что он встряхнулся, пытаясь отогнать боль. А потом, спасаясь от соблазна, пошёл к дому № 38.
Там его ждала Дженни.
Вокруг лежали и сидели самые разные кошки, однако, не глядя на них, Питер кинулся к подруге и поцеловал её, то есть тронул ей носиком носик. Он начал было умывать её, но она сказала, смеясь:
– Я уж думала, тебя не дождусь…
– Дженни! – воскликнул Питер. – Откуда же мне было знать, что ты уже здесь?
– Вот что, – сказала она, избегая чувствительной сцены. – Познакомься с кошками. Это Гектор, он жил когда-то у шахтёра и ходил с ним в шахту.
Рыжеватый кот с печальным взором обрадовался и оживился, а Питер, поздоровавшись с ним, оглядел наконец кошачье пристанище. Кошки сидели и на полу, и на разрушенной лестнице, откуда глядели вниз зелёными и жёлтыми глазами. Ещё лучше устроились те, кто сидел внизу, – обломки перегородок создавали как бы маленькие комнатки, и каждый мог забиться в свой угол. Для бродячих кошек это очень важно.
Гектор всё восхищался таким приятным знакомством, когда Дженни представила следующего кота:
– А это Микки. Его выбросили на улицу маленьким котёнком. Он и не знает, что такое семья. Зато город знает лучше всех.
Огромный тигровый кот с квадратной головой слегка поклонился.
– Верно, верно, – сказал он. – Спроси меня что хочешь, я отвечу. Но вот в Глазго я не бывал и за борт не падал, чего нет, того нет.
Какой она молодец, подумал Питер, знает, что кому сказать, чем кого обрадовать.
– Вот Негритяночка. – Дженни подвела его к худой чёрной кошке. – Красивая, правда? Ни одного белого пятнышка, ну ни волоска. Это редко бывает. Её хозяйка, вдова, держала табачную лавочку на Эджвэр-роуд, а потом умерла, и вот уже восемь лет Негритяночка одна. Тяжело ей пришлось…
Негритяночка высунула розовый язык и быстро лизнула себя раз-другой. Она была так польщена участием, что и не знала, встать ей или лечь.
– А вот он, – представила Дженни пышноусого кота, похожего на деда-мороза, – жил в лавке у мясника, и у портного, и в гостинице, и в семье, но мясник и портной разорились, гостиница сгорела, дом развалился. Сам знаешь, как суеверны люди, особенно с нами, с кошками. Пошли слухи, и никто, ну никто его не берет, сколько бы мышей он ни словил!
– А вот она, – продолжала Дженни, подходя к небольшой серой кошке, – круглая сирота. Никто не знает, чья она дочь, её бросили ещё слепой. Не пойму, как она выжила. Родилась она в деревне, попала там в капкан, сама добралась до Лондона. Вот это мужество…
Кошка повалилась на бок и стала яростно мыться. Питер увидел, что на левой задней лапке пальцев у неё нет. Но Дженни не дала ему долго об этом думать.
– А это сёстры Пуцци и Муцци. Их привезли из Вены. Хозяева уехали обратно, никто их не взял. И как они тут прижились, ума не приложу…
Сестры скромно замурлыкали.
Таким образом Питер перезнакомился со всеми, в том числе с полуперсидским домашним котом, который иногда убегал сюда проветриться; и с другим котом, весьма благодушным, который жил у холостяка, пока тот не женился.
Кошки были просто очарованы его подругой, и уступили им самое уютное местечко. Еды было вдоволь, каждый чего-нибудь принёс; и все всем делились. Микки раздобыл кость, кот-шахтер Эндрьюз – довольно свежую мышь, Дед Мороз – рыбью голову, а сёстры извлекли из ближней помойки скорлупу от омара.
После ужина все умылись, а потом одни улеглись, другие вышли на ночной промысел. Пробило одиннадцать, и Питер загрустил, зная, что Дженни сейчас уйдёт. Чтобы не томиться слишком долго, он сам сказал ей:
– Дженни, тебе пора к своим!
Она не ответила, только подняла голову, и он увидел в лунном свете её ярко-белую манишку и блестящие глаза. Так сидели они, потом она проговорила:
– Питер, я останусь с тобой, если ты не возражаешь…
Ещё бы он возражал! Однако он был и мальчиком, и ему стало жалко Бетси.
– А как же твоя хозяйка? – спросил он. – Неужели кому-то из нас непременно надо страдать?
Глаза у Дженни заблестели еще ярче, она отвернулась, умылась и тихо сказала:
– Бетси уже не девочка, Питер, она обойдётся и без меня. Ей скоро пятнадцать лет. Люди тоже меняются… Она немного поплачет и забудет, у неё есть другие развлечения… А главное, ей важно, что я вернулась… что не считаю её предательницей. Да, – повторила она, и Питера снова испугала её мудрость, – больше всего она боялась, что я ей не верю. Так и было, пока не явился ты и не показал мне, какие вы, люди… – Дженни потянулась как следует, выгнула дугой спинку и заключила свою речь: – Ладно, хватит об этом. Мы с тобой вместе, вот и всё.
Питер только вздохнул от счастья. Они легли рядом, свернулись клубком и крепко заснули.
Наутро погода была хорошая, Питер проснулся и увидел, что Дженни лежит, свернувшись в меховой шарик, прикрывая лапой глаза от яркого солнца, и тихо посвистывает во сне. Почти все кошки ушли по своим делам, и Питер тоже решил пойти на промысел, чтобы Дженни, проснувшись, обнаружила что-нибудь вкусное.
Ступая помягче, он прошёл мимо Пуцци и Муцци, вежливо поздоровался с ними и выскользнул на площадь в то самое время, когда начали бить часы.
Одновременно с последним, девятым ударом Питер услышал ни на что не похожий голос:
– Ах, я никого не жду! Откуда вы взялись? Вы такой беленький, миленький…
Он очень удивился, обернулся и увидел самую удивительную кошку из всех, какие ему встречались и в человеческой, и в кошачьей жизни. Она была маленькая, меньше Дженни, на редкость изящная и гибкая, а цветом походила на дымчатый жемчуг; нет, шкурка её отливала кремовым, скорее то был кофе, сильно разбавленный молоком. Нос у неё был чёрный, голова – кофейная, ушки – шоколадные, лапки и хвостик – чёрные, как нос. А глаза синие и несказанно прекрасные. Не фиалковые и не сапфировые, и не цвета морской волны, и не цвета небес – синее всего, что есть на свете, сама синева. Дивное видение так поразило его, что он не мог двинуться с места.
Чары сняла сама кошка – она сделала три шажка вперёд, три шажка назад, распушила хвост и проворковала:
– Ах, добрый вечер! Я знаю, сейчас утро, но мне что за дело!.. Говорю, что хочу… Ну как?
Последние слова все же были вопросом, но очарованный Питер пробормотал не к месту:
– Добрый вечер, мисс…
Кошка подпрыгнула в воздух и сказала:
– Какой смешной!.. Меня зовут Лулу, а для близких я Рыбка. Понимаешь, я очень люблю рыбу, и от меня часто пахнет треской или хеком, или чем ещё… Вот, понюхай сам… – и она подышала ему в мордочку. Рыбой и впрямь запахло, и Питеру это понравилось, быть может – потому, что он всё же стал котом.
– Меня зовут Питер, – сказал он и улыбнулся, но продолжать не смог, ибо Лулу закричала:
– Питер, Питер!.. Есть такие стихи, но я их не помню… Я и сама сочиняю… Слушай-ка!..
Взгляд у неё стал совсем такой, какой бывает у святой на витраже, и она начала:
Ах, рыбка,
рыбка,
рыбка,
рыбка,
РЫБКА!
– Понимаешь, – объяснила она, – у меня все строчки рифмуются. Это бывает очень редко. Мя-а-у! – и она кинулась куда-то, словно погналась за невидимым листиком.
Наигравшись вдоволь, она присела рядом с Питером и спросила:
– Любишь ты чай? А кофе? Я обожаю маслины! В будущий четверг была дивная погода!
Питер растерянно думал, что ответить, но она вскричала:
– Ах, не отвечай! Давай попляшем! Вверх-вниз, вбок, кругом и бе-гом!..
Питер опомниться не успел, как закружился вместе с нею, и прыгал, и бегал, и веселился вовсю, пока Лулу не повалилась на бок и не сказала, сверкая синими глазами:
– Конечно, ты понял, что я – из Сиама. Отец мой король, мать – королева, сестры и братья – принцессы и принцы. Сама я тоже принцесса. Ты польщён? – И снова он не успел даже кивнуть, как она присела и заговорила нараспев, словно читая по книге: – Я не совсем кошка, и не совсем собака, скорее уж я обезьяна, а главное, я – это Я. – После чего небрежно бросила: – Иногда мне повязывают бантик… – И стала прохаживаться взад-вперёд. Наконец она взглянула через плечо и сказала: – Как, идём?
– Куда? – спросил Питер, послушно семеня за ней.
– Ах!.. – воскликнула она и подпрыгнула ещё раз. – Откуда же мне знать? Придём – увидим…
Идти с ней было непросто, хотя и дивно хорошо. То она смеялась, то прыгала, то сигала через ограды, плотно прижав ушки и распушив хвост, то останавливалась, чтобы оплакать свою судьбу. Разбередив Питеру сердце вздохами и жалобами на своё одиночество на чужбине, она дождалась робкой просьбы:
– Лулу, расскажи про Сиам… Тебе будет легче…
– Про Сиам? – мило взвизгнула Лулу, и слез её как не бывало. – Да я в Лондоне родилась! И вся моя семья тоже! Это самое лучшее место в мире! Родословная у нас – длинней хвоста! А у тебя? – Не дождавшись ответа, она шепнула: – Живу я в доме 35. Хозяева мои ужасно богаты… – и снова запрыгала, заплясала, мяукая вовсю и заливаясь хохотом.
Много раз останавливались они, пока не добрались до какой-то лужайки, откуда взору открывался весь Лондон – и улицы, и дома, и шпили, и серебро реки, и тысячи каминных труб, а вдалеке, за серыми рядами домов, зелёные пятна парков и скверов. Одно большое пятно было Риджент-парком, другое – Гайд-парком, третье – Кенсингтонским садом. Ещё дальше всё сливалось в голубую дымку.
– Мы на Хэмстедском лугу! – возвестила удивительная кошка. – Прелестно, да? Я часто прихожу сюда помечтать… – Она упала на траву, закрыла глаза и несколько секунд не говорила ни слова. – Ну вот! Помечтала, и хватит. Куда теперь идём? Ах, нельзя же вечно грустить, надо и развлечься!..
– Поздно уже, – несмело сказал Питер. – Может, вернёмся? Хозяева твои волнуются…
– Ещё бы! – воскликнула она. – С ума сходят! Иначе какое же развлечение?.. Иногда я три дня не прихожу, чтоб их помучить… Ой, слушай, там что-то играют!
Действительно, где-то играла музыка и слышался шум карусели. Они побежали на звуки. «Ах, я никогда не видела аттракционов!..» – восклицала Лулу. Питер их видел ещё мальчиком, но тогда его водили за руку. Совсем другое дело – бегать здесь одному, то есть с такой красавицей!
Лулу сразу кинулась на разноцветные шарики, ударила лапой по самому красивому, алому, и он лопнул с оглушительным треском, а она перепугалась и заметалась на месте, не зная, куда бежать. Рассердилась она почему-то на Питера и стала его ругать за то, что это он порвал шарик, ей назло. Вконец заворожённый, Питер стерпел и это, хотя прежде ничто не ранило его сильнее, чем несправедливый упрёк.
Отвлекло Лулу мороженое – она мгновенно смягчилась, заурчала: «Покор-рми меня мор-роженым…» – и быстро добавила: «Вообще-то я его часто ем, мы ужасно богатые».
Они поднырнули сзади под полу шатра – сперва он, потом она – и принялись подлизывать всё, что падало на пол. Вернее, подлизывала Лулу, а Питер ждал, пока она перепробует и шоколадное, и ванильное, и вишнёвое, и ананасовое, и клубничное, и апельсиновое, и фисташковое, и кофейное, не говоря уж о малиновом, абрикосовом и черносмородиновом. Длилось это долго, и Питер просто видел, как расширяются у Лулу бока.
Если бы он вспомнил про Дженни, он бы удивился, что Лулу не делится с ним, но, как это ни печально, он о Дженни не вспоминал с самого начала прогулки. Лулу тем временем пухла на глазах. Наконец, глубоко вздохнув, она проговорила:
– Ах, больше не могу…
Именно в эту минуту вниз упал кусок прекрасного шоколадного мороженого, но Питер не посмел задержаться и побежал за Лулу. Однако из какой-то палатки послышалось рычание льва, и сиамская красавица свалилась на траву.
– Я боюсь!.. – пролепетала она. – Я лучше засну… Постереги меня.
И заснула, положив обе лапки ему на мордочку. Он терпел, терпел, потом пошевелился было, но она открыла глаза, крикнула: «Я люблю так спать! Мне так мягче!..» – и положила лапки ему на голову, чуть не в уши. Заснул и Питер, но часто просыпался.
Лулу проснулась лишь утром – разбудил их рёв всё того же льва. Теперь Лулу почему-то не испугалась.
– Ты больше не боишься? – спросил её Питер.
– Кого, его? – она фыркнула. – День на день не приходится… Вчера – одно, сегодня – другое, а завтра – ах, завтра занятней всего… Я уста-а-ла… Идём куда-нибудь… Ты что, дождя не любишь?
День был серый, моросил дождик, и Питер честно ответил:
– Знаешь, к мокрому меху всё липнет…
– Очень жаль, – прервала его Лулу. – Люблю дождь. Кошки его не любят, но я – другое дело… Как-то я купалась в Темзе, народ аплодировал. И в дождь у меня глаза ярче.
Они пошли гулять, и уже на улицах их застиг настоящий ливень. Питер промок насквозь, но терпел: глаза у Лулу и впрямь стали ярче, дело того стоило.
К полудню выглянуло солнце. Они в это время пересекали парк и поиграли там немного и двинулись дальше. К закату они достигли ещё какого-то парка. Питер очень устал и проголодался, но Лулу восхищалась природой и всё не могла остановиться перекусить.
Засверкали звёзды, вышел месяц. На Лулу он оказал самое сильное действие: она принялась прыгать и скакать, взлетала на деревья, мелькая кремовой полоской в серебристом свете. Питеру приходилось носиться вместе с ней. Когда он совсем замучился, Лулу закричала:
– Ах, взбежим по лунному лучу!
Взбежать по лучу ей не удалось, и она свалилась у дерева. Питер лёг было рядом, но она вскочила и сказала:
– Лунный свет наводит на меня печаль!.. Давай я тебе спою…
Однако сон сморил ее. Пробормотав: «Стереги меня…», она легла на бок и засопела. Питер глядел на неё, умиляясь её изяществу и её доверчивости, пока и сам не уснул.
Месяц нырнул за деревья, а там и солнце показалось и разбудило Лулу. Она потянулась, поморгала, изящно лизнула себе лапку и вдруг села прямо, глядя на Питера так, словно никогда в жизни не видела его.
– Куда вы меня завели? – спросила она наконец отрешённо, и Питеру показалось, что она вот-вот проведёт лапой по лбу.
– Мне кажется, – несмело начал Питер, – мы в Эппингском лесу…
Лулу с легким криком отскочила от него.
– Ах! – воскликнула она. – Как же это? Я ничего не помню… меня, должно быть, опоили… Какой сейчас день?
– Наверное, четверг или пятница… – сказал Питер.
– Что вы наделали! – совсем разволновалась Лулу. – О, мои бедные хозяева!.. Они так меня любят… они совсем извелись…
– Но вы же сами… – забормотал удивлённый Питер, – вы говорили, что хотите их помучить…
– Что? – возмутилась она. – Какая наглость!.. Завести меня в такую даль, обкормить мороженым и потом меня же и обвинять! Хватит! Я иду домой.
– Лулу! – взмолился Питер. – Не уходите, останьтесь со мной… Я каждый день буду кормить вас мороженым, и умывать вас, и что хотите, только останьтесь со мной…
– Как вы смеете?! – завопила Лулу. – Да я же принцесса! Скажите спасибо, что не зову полисмена! Всё моя доброта… многие считают меня святой… Словом, я иду к себе и в провожатых не нуждаюсь.
И она скрылась между деревьев. Больше он её не видел.
Когда тёмный хвостик исчез в кустах, раненный в сердце Питер побежал через парк к одинаковым серым домам, но на улице уже не было и следа его вероломной подруги. Она не подождала, не передумала – она и впрямь покинула его.
Тогда, внезапно очнувшись, Питер вспомнил про Дженни, и ему стало страшно.
Он представил себе, как она проснулась и не нашла его рядом; выглянула, и снова не нашла ни его, ни какой-нибудь от него весточки. Конечно, она обежала всю площадь, весь квартал, а потом пришла ночь, и один Бог знает, что бедная Дженни думала. Быть может, она решила, что он ушёл, чтобы она могла вернуться к Бетси; но заподозрила ли она, что тот, ради которого она всё бросила, покинул её ради другой?
Да ведь он и не покидал её! Питер так и слышал, как он объясняет ей, вернувшись, что он вышел ненадолго, хотел поймать для неё же мышку, а тут, откуда ни возьмись, появилась такая странная особа, «нет, Дженни, правда, я никогда такой не видел»… Но дальше не получалось – он чувствовал, как пусты и даже нелепы все эти слова. Что же он скажет?
Чем больше он думал, тем хуже ему становилось. Он провёл с Лулу не день, и не два, а целых три, и вообще не вернулся бы, если бы она его не бросила. Конечно, Дженни о том не узнает, но знает он сам, и от этого ему весьма не по себе.
Солгать ей он тоже не мог. Оставалось одно: идти на Кэвендиш-сквер, хотя он не знает дороги, и просить у неё милости. Когда он это решил, ему стало легче, и он, не умываясь и не завтракая, побежал рысцой на юго-запад – он чувствовал, что Кэвендиш-сквер именно там.
Бежал он весь день, истоптал лапы, но, достигнув цели, припустил сразу к дому № 38. Сердце у него страшно билось. Он вбежал в подвал, оглянулся – и не узнал никого. Там не было ни Дженни, ни тех кошек, с которыми она его знакомила. В их закутке сидел большой сердитый кот, тёмно-рыжий, с грязно-белыми пятнами и боевыми шрамами. Завидев Питера, он грозно зарычал.
– Простите меня, – сказал Питер, – я ищу одну кошку… Это было наше место…
– А теперь не ваше, – оборвал его кот.
– Я понимаю, – продолжал Питер. – Я просто её ищу. Вы её часом не видели? Дженни Макмурр…
– Не слыхал! – ответил кот. – Я тут со вчерашнего дня. Питеру становилось всё хуже. Он обошел всё помещение, но ни одна кошка не слышала про Дженни; и ему уже казалось, что он отсутствовал не трое суток, а три года или три века.
Когда это чувство стало особенно нестерпимым, в дом скользнули две кошки, и хотя было полутемно, он сразу узнал их.
– Пуцци! Муцци! – воскликнул он. – Как хорошо! Это я, Питер!
Они остановились и переглянулись. Потом Пуцци холодно сказала:
– Ах, вы пришли?..
– Да, – не унимался он. – Я ищу Дженни! Вы не могли бы сказать, где она?
Они переглянулись снова, и Муцци ответила:
– Нет, не могли бы.
Питеру стало совсем страшно. – Почему? – спросил он.
– Потому, – отвечали они хором, – что мы вас видели!..
– Меня? – не понял он.
– Вас и эту… иностранку. – И обе высоко задрали носы, что было удивительно, ибо ни Пуцци, ни Муцци не могли похвастаться английским происхождением.
– Вы слушали её глупые стишки, – сказала Муцци.
– И убежали с ней, – подхватила Пуцци.
– Мы сразу сообщили всё Дженни.
– Ну зачем это вы! – вскричал он. – Зачем? А что она сказала?
– Она не поверила, – признались сестры.
– Мы советовали ей уйти, потому что вы её не стоите, но она сказала, что останется вас ждать, – прибавила Муцци.
– Но разве вас дождёшься? – оживилась Пуцци. – Так мы ей и сказали. А эта ваша… Тут её знают как облупленную. Нет, только мужчина может быть таким дураком. Наутро Дженни ушла, значит, поняла, что мы правы. С тех пор мы её не видели.
– Вероятно, вы её ищете? – спросила ехидно Муцци.
– Да! – сказал Питер, не заботясь о том, что эти праведные сплетницы видят его горе. – Я её ищу, она мне очень нужна.
– Что ж, – пропели они дуэтом, – вы её не найдёте. – И отвернулись, высоко подняв хвосты, подрагивающие от гнева.
Питер понимал, что где-то она есть, – но где? Он долго маялся и бродил по площади, пока не догадался, что вернее всего найти её у прежних хозяев. Тогда он уселся под окном Бетси и просидел там всю ночь.
В окнах загорались и гасли огни, разок он увидел каштановую головку в жёлтом сиянии света, но волосы не сливались с серым кошачьим мехом – Дженни на плече не было. Потом все огни потемнели. Когда гореть остался лишь уличный фонарь, Питер стал нежно звать подругу, но не услышал в ответ ни звука и не принял ни одной волны. Наконец кто-то крикнул: «Брысь!» и хлопнул рамой.
Больше взывать он не смел, тем более что вспомнил запреты всесильного мистера Блейка. Но с места не ушёл, на тот случай, если Дженни молчит от злости, а к утру может и смилостивиться.
Прошёл молочник, небо на востоке посерело, потом стало перламутровым, и наконец утро началось. Но жители здешних домов просыпались позже, чем солнце.
В конце концов, из дома № 2 вышел важный человек в шляпе, с чёрным портфелем и пересёк площадь. По-видимому, отец Бетси отправился на службу. От него много не узнаешь, и Питер дождался появления его жены и дочери. Бетси несла ранец, мать шла за ней.
Питер кинулся к ним, взывая:
– Бетси, Бетси! Где же она? Я её обидел, я её ищу, буду просить прощения…
Но Бетси ничего не поняла, она просто увидела, что большой белый кот, истошно мяукая, несётся к ней. Он ей что-то напомнил, она приостановилась, но не узнала его и пошла дальше. А Питер услышал, как она говорит матери:
– Мама, как ты думаешь, она вернётся?
– Бетси, – сказала мать, – уверена ли ты, что это она? Столько лет прошло…
– Что ты!.. – воскликнула Бетси. – Другой такой кошки нет на свете!..
Питер знал, что она права, и сердце его мучительно сжалось. Да, другой такой кошки нет, а он её потерял.
Больше делать здесь было нечего. Куда же идти? Где искать?
Тогда он и понял, что искать надо подальше, не здесь, ибо Дженни покинула эти места.
Он отправился через город, к докам. Думал он только о Дженни и не замечал, каким бывалым уличным котом стал за это время. Теперь его не пугали ни шум, ни люди; опасностей он избегал инстинктивно, мог исчезнуть в мгновение ока и безошибочно угадывал, где лучше всего спрятаться. А мысли его были заняты другим – он принимал за Дженни каждую кошку, свернувшуюся у входа, умывающуюся в окне или крадущуюся вдоль ограды.
Заворачивая за угол, он снова и снова твёрдо верил, что Дженни именно здесь, но не находил её, и сердце его падало. Потом он решал, что пропустил, не узнал её. То ему казалось, что надо очень быстро завернуть за угол, застать её врасплох. Он совсем измучился, он ведь не ел, не пил, не останавливался, чтобы умыться, так что мех его утратил свой лоск и даже белизну.
День сменялся ночью, ночь сменялась днём; он плохо это замечал, спал мало, где придётся, и видел лишь улыбку Дженни, её заботливый взгляд, её ловкие движения. Всё умиляло его, даже её смешная гордость, когда она говорила о своих предках.
Добравшись до лондонских доков, он побежал к домику мистера Гримза. День был серый, холодный, накрапывал дождь. У дверей больше не было ярких кустиков, а в окне виднелся какой-то небритый мужчина, который пил что-то прямо из бутылки. Всюду было грязно, воняло джином, а Дженни тут и не пахло. Субъект швырнул бутылку за окно и чуть не попал в Питера, а тот пожалел, что она его не убила.
В приливе последней надежды он побежал туда, где могла стоять «Графиня Гринок». Действительно, она была в порту. На палубе сидел чёрный кок и пел печальную песню. Завидев Питера, он крикнул:
– Эй, котяга! Где ж ты был? Где твоя девица? Ищешь её? Тут её не было… Шли бы оба к нам, у нас опять крыски-мышки развелись…
Питер глядел на него, онемев от горя. Негр его понял. Он встал, покачал головой и сказал:
– Не гляди на меня, кот! Сказано тебе, я её не видел. Может, придёт… А ты поработай пока, чего там! Ну, как? Исхудал ты…
Но Питер кинулся прочь, никого не видя от слёз. Он не знал, куда бежит, и не думал об этом. Он бежал, бежал, бежал и нигде не останавливался. Вдруг у какой-то дырки он остановился. Он почему-то понял, что туда надо нырнуть.
В темноте ему стали мерещиться странные вещи – оконце под потолком, складки жёлтого шёлка, овальный медальон. Питер полз по трубе и видел почему-то маленькую корону над буквой «№». Чтобы удержать эти дивные видения, ему хотелось остановиться, но что-то гнало его вперёд. Потом он понял, что это не сон, остановился у самого входа в комнату – и одним прыжком прыгнул на кровать.
– Дженни! – крикнул он. – Дженни, Дженни! Я так тебя искал, Дженни!.. Неужели я нашёл тебя?..
– Здравствуй, – сказала Дженни. – Я тебе рада. Я долго тебя ждала.
Она поднялась, тронула носиком его нос, и тогда уж закричала:
– Господи, какой ты тощий! Поешь скорей!.. Сейчас…
Спрыгнув на пол, она подтащила к кровати хорошую мышь. Глаза её светились гордостью, когда Питер, осторожно сойдя на пол, неспешно съел половину и остановился.
– Нет, – сказала она. – Ешь, я сыта.
Когда он начал умываться, она сказала:
– Ты устал. Дай-ка лучше я!..
Питер лёг на бок, закрыл глаза, и шершавый язычок стал заботливо смывать с него усталость, грязь и вину.
И так – ну, почти так, – словно ничего не случилось, Питер и Дженни стали жить на мебельном складе.
Не упоминая о том, почему она убежала, Дженни рассказывала, что сразу направилась сюда и с удивлением увидела всю мебель на прежнем месте. Вероятно, её забирали на выставку, а потом привезли назад. Питер понимал, что привело его подругу именно сюда, в их первый дом. Ему было стыдно, что сам он об этом не подумал, и он это скрыл. У него хватило чутья и мудрости промолчать: пусть Дженни не знает, что он забыл об этом складе и неизвестно почему нырнул в отверстие трубы. Важно было другое: они вместе, и Дженни всё ему простила.
Зато он пересказал ей слова Бетси; описал запустение, царившее теперь в доме мистера Гримза; изобразил, как чёрный кок приглашал их на работу, а Дженни и ахала, и смеялась.
Дженни всё простила ему, и всё же что-то её заботило. Если она изменилась, то в лучшую сторону – стала ещё нежней и ласковей и ни в чём не перечила ему. Иногда ни с того ни с сего она два-три раза лизала его, а потом смотрела с любовью и печалью. Словом, что-то было у неё на уме, что-то тревожило её, но Питер никак не мог угадать, что же. Кроме того, после истории с Лулу оба они стали осторожней и сдержанней и не всегда решались спрашивать другого, о чём тот думает.
Однажды Дженни куда-то отлучилась и пришла совсем расстроенная. Ласково поздоровавшись с ним, она забилась в угол кровати, поджала передние лапки и уставилась в стенку.
Питер знал, что именно так сидят и смотрят кошки, когда им не по себе. Вскоре он увидел, что глаза её полны слёз.
Больше выдержать он не мог. Он подошёл к ней, лизнул её, ощутив солёный вкус, и сказал:
– Дженни, что с тобой? Скажи мне… Может, я помогу… Я для тебя сделаю всё что угодно!
Дженни долго плакала и не отвечала, только прижалась к нему и позволила себя умыть. Потом встряхнулась, лизнула себе спинку и бока и повернулась к Питеру.
– Не обижайся, – сказала она. – Я должна тебя бросить.
Питер ощутил такую боль в сердце, будто туда всадили нож.
– Зачем? – спросил он. – Если ты уходишь, я уйду с тобой.
– Нет, – ответила Дженни. – Меня уводит Демпси.
Питер не сразу понял, о ком она говорит, а когда понял, страшно зарычал, и хвост его заметался из стороны в сторону. Он ясно увидел огромного наглого кота, угрожавшего ему когда-то. Но при чём тут Дженни? Тем временем она продолжала:
– Такой у нас закон. Когда тебя зовёт кот, ты должна с ним идти. Теперь Демпси сказал, что больше ждать не хочет.
– Да я с ним поговорю… – начал Питер, но она его прервала, будто хотела что-то возразить. Однако он спросил: – Неужели ты хочешь с ним уйти?
– Что ты! – вскричала она. – Я его ненавижу!.. Я его молила и просила меня отпустить. Он не соглашается, и я должна…
Питер почувствовал, что она что-то скрывает. Он знал почти все кошачьи законы, они казались ему хорошими, умными и понятными.
И он спросил:
– Что я могу сделать, чтобы ты осталась со мной? Если ты не скажешь, я спрошу Демпси.
И Дженни поняла, что он уже взрослый.
– Ты можешь сразиться с ним, – сказала она и снова заплакала.
– Что ж, – сказал Питер. – Ты научила меня сражаться.
Но Дженни всё плакала.
– Понимаешь, – проговорила она в конце концов, – ты должен убить его, а он такой огромный и сильный… Если он тебя убьёт, я умру. Лучше мне с ним уйти.
– Я тоже сильный, – сказал Питер.
– Конечно, – подхватила Дженни, – но у тебя есть тайна… ты не кот… Наверное, я потому тебя и люблю… А он – кот из котов, он знает всякие подлые приёмы… Не надо, не иди! Ты меня забудешь, всё пройдёт…
– Нет, – сказал Питер. – Я тебя не пущу. Я сражусь за тебя, как велит закон, и убью Демпси. Я его не боюсь.
Сам он не вполне в это верил, но Дженни воскликнула:
– Я знаю! Ты ничего не боишься!.. Как хорошо, когда есть защита…
От этих слов Питер стал спокоен.
– Ну, Питер, – сказала она совсем другим тоном, – я могу тебе помочь только одним. Давай тренироваться. У нас ещё три дня. Потом он позовёт меня ночью, с улицы.
– А выйду я, – сказал Питер.
– Помни, – снова начала Дженни, – он не будет биться честно.
– Знаю, – сказал Питер. – А я буду.
Дженни глубоко вздохнула. Всё-таки она не совсем понимала людей. Но она им верила.
– Что ж, – сказала она, – давай тренироваться.
Так начались страшные дни. Питер учился защищать себя и убивать другого. Когда он увидел в первый раз красную полоску на белой манишке, он чуть не отказался от своего замысла и горько плакал. Но Дженни была тверда. Она не давала пощады ни ему, ни себе, и они бились целый день, а ночью, на императорском ложе, зализывали друг другу раны.
На третий день занятий не было, и Дженни не позволила Питеру есть. Он спал до вечера. Она его грела, а иногда вылизывала всего целиком. Уже стемнело, когда Питер вскочил. Голова у него была ясная, он ощущал свою силу. Скорее чутьё, чем зрение, подсказывало ему, что Дженни рядом. Не оборачиваясь к ней, он весь превратился в слух.
Тогда и услышал он приглушённый голос и узнал его.
– Дженни, выйди ко мне… мня-я-а-у!..
Питер глухо зарычал и пополз к отверстию. Дженни что-то причитала ему вслед, а он, весь подобравшись, полз на брюхе туда, откуда слышался уже истошный крик:
– … ко мне… мнеа-у… мня-я-а-а-у!..
…Уже рассвело, когда Дженни спрыгнула, наконец, с кровати и закричала:
– Питер, Питер! Что он с тобой сделал?
Питер сказал ей:
– Я убил Демпси. Кажется, и он меня убил. Прощай.
Она лизала его и поливала слезами. Он сказал ещё:
– Где ты, Дженни? Я тебя не вижу…
– Питер, Питер! – взывала она. – Не оставляй меня, не надо…
– Питер, Питер! – слышал он сквозь тьму. – Не оставляй меня, не надо!
Ему было бы легче уплыть туда, где нет ни боли, ни битв, ни бездомных ночей. Он очень устал. Но голос не отпускал его:
– Питер… Питер… вернись ко мне!..
На секунду он увидел белый потолок и какие-то лица. Он закрыл глаза. Свет был слишком ярок, а когда он снова открыл их, он увидел почему-то не Дженни, а маму.
– Питер… Питер!.. – взывал всё тот же голос. – Ты меня узнал?
Он узнал её, а как же она его узнала? В глазах, глядевших на него, отражались толстые белые лапы и круглая белая голова. Кто принёс его домой, почему плачет мама над чужим котом? Сердце у него упало: где Дженни? Почему её не принесли? А может быть, мама мерещится ему, и сейчас он увидит Дженни?.. Слёзы – её ли, мамины ли – падали ему на щёки; и он опять закрыл глаза.
Тогда с ним случилась странная вещь. Серая светящаяся мгла была пропитана Дженни, нет – просто была ею, словно он погрузился в нежный рыжевато-серый мех. Он расслабился от счастья, но другой мир не отступал. Какие-то люди склонились над местом, где он лежал. Он открыл глаза; оба были в белом. Ну, это понятно: он ранен, и к нему позвали доктора, а с ним пришла сестра. Да, конечно, он ранен в бою. Левая задняя лапа не двигается и передняя правая, ведь Демпси прокусил их.
У сестры, склонившейся над ним, была на груди блестящая булавка. В ней отражался белый кот с мальчишеским лицом. Питеру стало очень страшно.
Доктор заглянул ему в глаза и произнёс:
– Ну, всё позади. Теперь он поправится.
Мама заплакала снова, причитая: «Питер, Питер!..» Был здесь и отец, очень бледный, в форме. Почему-то он знал о его битве с Демпси.
– Молодец, – сказал он. – Ты сражался хорошо.
Питер поднял левую переднюю лапу и увидел, что на ней нет когтей. Больше того: он увидел пальцы. Тогда он пощупал ими другую лапу, неподвижную, и ощутил не мех, а что-то жёсткое, знакомое… сейчас, сейчас… И тут он понял: это бинт.
Теперь он всё знал. Он больше не кот, он мальчик. Он горько заплакал. Сквозь слёзы он видел, как вошла няня в комнату, держа на руках худого беспокойного котёнка, чёрно-белого, с пятном на мордочке. Она склонилась над кроватью и положила котёнка рядом с ним.
– Забери его! – плакал он. – Где Дженни? Дженни, Дженни, Дженни!..
Ничего не понимая, мать утирала ему слёзы и целовала его. И снова ему показалось, что всё вокруг – это Дженни. Теперь он знал, что не увидит белых лапок с породистыми чёрными подушечками, маленькой серой головки, светящихся глаз и той неповторимой нежности, которой дышало в ней всё. Но вместо этого с ним оставалось странное ощущение добра, тепла и счастья.
Чёрно-белый котёнок, отвергнутый им, жалобно мяукнул, и Питер понял его. Нет, он больше не понимал по-кошачьи, он просто узнал знакомый звук, самый страшный крик бездомных, ненужных, нелюбимых, столь знакомый ему. Он вспомнил все места, где побывал, все свои страхи и беды. Он увидел грязные улицы, почуял запах сырости, услышал злые крики, словно жалобный писк приоткрыл на минутку уже закрывшуюся дверь, за которой шумел безжалостный город. Потом дверь закрылась, котёнок мяукнул снова, и писк его пронзил Питеру сердце.
– Няня, не забирай его! – крикнул он. – Дай его мне!..
Няня положила котёнка на место. Он сразу пополз Питеру на грудь, сунул голову ему под подбородок, как делали потом столько котов и кошек, словно узнавая своего, и замурлыкал так громко, что задрожала вся кровать. Питер поднял ту руку, которая двигалась, и пальцами, вылезающими из бинтов, почесал котёнка за ухом, именно там, где и надо. Котёнок мурлыкал вовсю, прижимаясь к нему в самозабвенном восторге.
– Да он совсем ничего, – сказала мама. – Как ты его назовёшь? Верней, её, это кошка.
Питер ответил не сразу. Он пытался вспомнить, он ведь знал какое-то дивное кошачье имя не хуже, чем своё собственное… Но имя не вспоминалось. Быть может, он его и не знал.
Все ужасы остались за дверью. Здесь с ним были покой и любовь. Он больше не боялся одиночества, словно какой-то долгий сон, который он уже не мог припомнить, поглотил страх и подарил ему счастье.
– Назовем её Кляксой, – сказал он матери. – Можно, она поспит у меня?
И он улыбнулся всем, кто стоял у его кровати.
Ветеринар Эндрью Макдьюи просунул в приоткрытую дверь рыжую жёсткую бороду и окинул враждебным взглядом людей, сидевших в приемной на деревянных стульях, и зверей, сидевших у них на руках или у ног.
Вилли Бэннок, его помощник, нянька и санитар, уже сообщил ему, кто ждёт приёма, и доктор Макдьюи знал, что увидит своего соседа и друга, священника Энгуса Педди. Отец Энгус приходил почти всегда из-за своей любимой старой собачки, которую сам и перекармливал сластями. Врач посмотрел на коротенького, кругленького священника и заметил, как печально и доверчиво собачка смотрела на него самого. Она знала, что запахи этого места и колкий мех на лице великана прочно связаны с избавлением от мук.
Заметил он и отдыхавшую у них в городке жену богатого подрядчика из Глазго, которая привела йоркширского терьера, страдающего ревматизмом, в бархатной попонке с шёлковыми завязками. Этого терьера он терпеть не мог. Была тут и миссис Кинлох с сиамской кошкой, которая лежала у неё на коленях и мяукала от ушной боли, встряхивая головой. Был мистер Добби, местный бакалейщик, глядевший печально, как и его скочтерьер, который болел чесоткой и шерсть его так облезла, что он явно нуждался не столько во враче, сколько в обойщике.
Было ещё человек пять, в том числе – худенький мальчик, которого он где-то видел, а на самом большом стуле, как бы возглавляя весь ряд, сидела старая грузная миссис Лагганг, владелица табачно-газетной лавочки, с неописуемой чёрной дворняжкой по имени Рэбби. И хозяйка, и древняя дворняга давно стали местными достопримечательностями.
Хозяйка вдовела двадцать пять лет, прожила – все семьдесят, а пятнадцать разделяла одиночество с преданным Рэбби. Весь городок привык и к толстой вдове в шотландской шали, и к чёрному шару на ступеньках её крохотного магазина. Рэбби всегда лежал на ступеньках, уткнувшись носом в лапы, и покупатели машинально переступали через него. В городке говорили, что дети рождаются тут с таким рефлексом.
Доктор Макдьюи взглянул на пациентов, и пациенты взглянули на него, кто испуганно, кто равнодушно, кто с надеждой, а кто и с враждою, передавшейся им. Всё его лицо дышало злобой – и высокий лоб, и густые рыжие брови, и властные синие глаза, и крепкий нос, и насмешливые губы, видневшиеся из-под усов, и воинственный, поросший бородой подбородок. Быть может, местные жители не зря считали его бессердечным.
Такой знаменитый человек, как Макдьюи, естественно, вызывал пересуды в маленьком городке графства Аргайл, где он работал несколько лет. В маленьких городках ветеринар – личность важная, так как лечит он не только собак и кошек, но и птицу, и скот с окрестных ферм – черномордых овец, свиней, коров. А наш доктор к тому же был ветеринарным инспектором всей округи.
Макдьюи считали честным, умелым и прямым, но слишком странным, чтобы доверить ему бессловесных Божьих тварей. Он их не любил; не любил он и Бога. Был он неверующим или не был, но в церкви его не встречали, хотя со священником он дружил. Шёл слух, что со смерти жены сердце его окаменело и живым остался только тот кусочек, где гнездилась любовь к семилетней дочери – Мэри Руа. Дочь эту никто никогда не видел без рыжей кошки Томасины.
Да нет, говорили сплетники, доктор он хороший. Мигом вылечит или убьет, только уж очень любит усыплять. Те, кто подобрее, считали, что это он от жалости – не может видеть, как страдает животное; а кто поехидней или пообиженней, предполагали, что просто ему наплевать и на зверей, и на людей.
Но те, у кого зверей не было, думали, что в нём есть хоть что-то хорошее, если он дружит с таким человеком, как отец Энгус. Дружили они с детства, вместе учились, и как раз священник и уговорил его, когда умерла Энн Макдьюи, переехать сюда, чтобы избавиться от тяжёлых воспоминаний.
Некоторые помнили старого Макдьюи, ветеринара из Глазго. В отличие от сына, он был не только властен, но и набожен. Рассказывали, что Эндрью хотел стать хирургом, но отец оставил ему деньги на том условии, что он унаследует и его практику. Кто-то из здешних жителей побывал в их старом доме и не удивлялся теперь, что молодой Макдьюи стал таким, каким стал.
Энгус Педди знал, что Макдьюи-отец был истинный ханжа, в чьём доме Господь выполнял функции полисмена, и тоже не удивлялся, что Эндрью сперва возненавидел Бога, а потом и отверг. Неверие это укрепилось, когда умерла Энн, оставив двухлетнюю дочь – Мэри Руа.
Оглядев ожидающих, доктор уставил бороду в миссис Лагган и мотнул головой, давая понять, что можно войти в кабинет. Вдова испуганно квакнула, с трудом поднялась и прижала к себе несчастного Рэбби. Лапки его повисли, глаза закатились. Он был похож на перекормленную свинку, а свистел и пыхтел, как храпящий старик.
Энгус Педди встал, чтобы помочь вдове, и улыбнулся ей ангельской улыбкой, ибо он ничем не походил на известного нам из книг шотландского священника. Собачка его по имени Сецессия (именно такой юмор царил когда-то в его обширной семье), неуклюже спрыгнула на пол. Он приподнял её за лапки и сказал:
– Видишь, Цесси, вот Рэбби Лагган! Ему плохо, бедному.
Собаки посмотрели друг на друга печальными, круглыми глазами. Миссис Лагган пошла за врачом в процедурную и положила Рэбби на белый длинный стол. Лапки его беспомощно раскинулись, и дышал он тяжело. Ветеринар поднял его верхнюю губу, взглянул на зубы, заглянул под веки и положил руку на твёрдый вздутый живот.
– Сколько ему? – спросил он.
Миссис Лагган, одетая, как все достойные вдовы, в чёрное платье и мягкую шаль, испуганно заколыхалась.
– Пятнадцать с небольшим, – сказала она и быстро добавила: – Нет, четырнадцать… – словно могла продлить этим его жизнь. Пятнадцать – ведь и впрямь много, а четырнадцать – ещё ничего, доживёт до пятнадцати или до шестнадцати, как старый колли миссис Кэмпбэлл.
Ветеринар кивнул.
– Незачем ему страдать. Сами видите, задыхается. Еле дышит, – сказал он и опустил собаку на пол, а она шлёпнулась на брюхо, преданно глядя вверх, в глаза хозяйке. – И ходить не может, – сказал ветеринар.
У вдовы задрожали все подбородки.
– Вы хотите его убить? Как же я буду без него? Мы вместе живём пятнадцать лет, у меня никого нету… Как я буду без Рэбби?
– Другого заведёте, – сказал Макдьюи. – Это нетрудно, их тут много.
– Ох, да что вы такое говорите! – воскликнула она. – Другой – не Рэбби. Вы лучше полечите его, он поправится. Он всегда был очень здоровый.
«С животными нетрудно, – думал Макдьюи, – а с хозяевами нет никаких сил».
– Да он умирает, – сказал он. – Он очень старый, на нём живого места нет. Ему трудно жить. Если я его полечу, вы придёте через две недели. Ну, протянет месяц, от силы – полгода. Я занят. – И добавил помягче: – Если вы его любите, не спорьте со мной.
Теперь, кроме подбородков, дрожал и маленький ротик. Миссис Лагган представила себе времена, когда с ней не будет Рэбби – не с кем слова сказать, никто не дышит рядом, пока ты пьёшь чай или спишь. Она сказала то, что пришло ей в голову, но не то, что было в сердце:
– Покупатели хватятся его. Они через него переступают.
А думала она: «Я старая. Мне самой немного осталось. Я одна. Он утешал меня, он – моя семья. Мы столько друг про друга знаем».
– Конечно, конечно… – говорил врач. – Решайте скорее, меня пациенты ждут.
Вдова растерянно смотрела на рыжего здорового человека.
– Я думаю, это не очень плохо, если я оставлю его мучиться…
Макдьюи не отвечал.
«Жить без Рэбби, – думала она. – Холодный носик не ткнётся в руку, никто не вздохнёт от радости, никого не потрогаешь, не увидишь, не услышишь». Старые псы и старые люди должны умирать. Она хотела вымолить ещё один месяц, неделю, день с Рэбби, но слишком волновалась и пугалась.
– Будьте с ним подобрей… – сказала она.
Макдьюи вздохнул с облегчением и встал.
– Он ничего не почувствует. Вы правильно решили.
– Сколько я вам должна? – спросила миссис Лагган.
Врач заметил, как дрожат её губы, и ему почему-то стало не по себе.
– Ничего не надо, – сказал он.
Вдова овладела собой и сказала с достоинством, хотя слезы мешали ей смотреть:
– Я оплачу ваши услуги.
– Что ж, два шиллинга.
Она вынула черный кошелек и положила монеты на стол. Рэбби, заслышав звон, поднял на секунду уши, а миссис Лагган, не оглянувшись на лучшего друга, пошла к двери. Шла она очень гордо и прямо, ей не хотелось при этом человеке быть глупой и старой толстухой. Ей удалось достойно выйти и закрыть за собой дверь.
Худенькие женщины горюют очень жалобно, но ничего нет жальче на свете толстой женщины в горе. Пухлому лицу не принять трагической маски, просто оно сереет, словно жизнь ушла из него.
Когда вдова Лагган появилась в приёмной, все глядели на неё, а Энгус Педди мгновенно всё понял и вскричал:
– О, Господи! Неужели с ним плохо? Что ж мы будем без него делать? Через кого переступать?
Здесь, со своими, миссис Лагган могла плакать вволю. Казалось бы, что такого – но вся очередь застыла, а на сердце Энгуса Педди легла какая-то рука и сжимала до тех пор, пока боль его не уравнялась с болью вдовы. Пришла наконец одна из тех страшных минут, когда священник не знал, чего же хочет от него Бог и что бы Сам Бог сделал на его месте.
Для Энгуса Педди Бог не был связан с мраком и скукой. И Творец, и тварный мир были для него радостью, и он считал своим делом передать пастве радость, и хвалу, и восхищение чудесами Божьими, к которым он относил и зверей. И всё же он был человеком и пугался, когда его Бог как бы не обращал внимания на беды вдовы Лагган.
Толстая женщина плакала перед ним и утирала слёзы, они текли по её щекам и подбородку. Сейчас она уйдёт и для неё начнется смерть.
Энгус Педди чуть не кинулся в операционную, чтобы крикнуть: «Стой, Эндрью! Не убий! Пусть сам отживёт своё. Тебе ли мешать его игре с Богом?» Но он удержался. Ему ли мешать? Макдьюи – хороший врач, а врачи нередко делают и говорят страшные вещи. С животными лучше, чем с людьми: их можно избавить от страданий.
Миссис Лагган сказала, не обращаясь ни к кому:
– Я не сумею жить без Рэбби.
И вышла. В дверь высунулась рыжая борода.
– Кто следующий? – спросил Макдьюи и поморщился, когда жена подрядчика нерешительно приподнялась, а терьер взвизгнул от страха.
– Простите, сэр, – раздался тонкий голосок, – можно вас на минутку?
– Это Джорди Макнэб, мануфактурщиков сын, – пояснил кто-то.
Восьмилетний Макнэб – круглолицый, чёрненький, серьёзный, как китаец, в рубашке защитного цвета и со скаутским галстуком на шее – держал в руках коробку, в которой, мелко дрожа, лежало его сегодняшнее доброе дело. Макдьюи взглянул на него сверху, словно Великий Могол, пригнулся, касаясь рыжей бородой коробки, и прогремел:
– Что там у тебя?
Джорди смело встретил натиск. Он показал врачу лягушку и объяснил:
– У нее что-то с лапкой. Прыгать не может. Я её нашел у озера. Пожалуйста, вылечите её, чтобы она опять прыгала.
Старая горечь накатывала иногда на Макдьюи, и он говорил и делал совсем не то, что хотел. Так и сейчас он как будто услышал, нагнувшись над коробкой: «Лягушачий доктор. Вот кто ты, лягушачий доктор».
И вся его злоба вернулась к нему. Будь на свете правда, эти люди и этот мальчик приходили бы к нему лечиться и он боролся бы за их жизнь, он бы их спасал. Но они тащат к нему этих сопящих, скулящих, мяукающих тварей, которых держат потому, что из лени или эгоизма не хотят завести ребёнка.
Больной терьер был совсем рядом, и Макдьюи с отвращением чувствовал запах духов, которыми опрыскала его хозяйка. Из чёрного облака злобы он ответил Джорди:
– У меня нет времени на глупости. Ты что, не видишь, какая тут очередь? Швырни свою жабу в пруд. Пошёл, пошёл!
В круглых чёрных глазах юного Макнэба появилось выражение, свойственное детям, когда они разговаривают со взрослыми.
– Она больна, – сказал он, – ей плохо. Она же умрёт!
Макдьюи повернул его лицом к двери и хлопнул по спине.
– Иди, иди, – сказал он немного приветливей. – Отнеси её, откуда взял. Природа за ней присмотрит. Заходите, миссис Сондерсон.
Если вас интересуют родословные, вы будете приятно поражены, узнав, что я сродни Дженни Макмурр из Глазго, о которой написали и напечатали целую книгу.
По матери мы из Эдинбурга, где мои предки подвизались в университете, причем некоторые из них не только косвенно, но и прямо послужили науке. По отцу мы из Глазго. Дженни – моя двоюродная бабушка. Она была истинная красавица, в самом египетском стиле: головка маленькая, усы длинные, глаза раскосые, уши круглые, небольшие и крепенькие. Считают, что я на неё похожа, хотя цвет у нас разный. Говорю я об этом не из хвастовства: просто это показывает, что обе мы вправе возвести свой род к тем дням, когда у людей хватало ума нам поклоняться.
Сейчас поклоняются ложным богам, а тогда, в Египте, наших предков чтили в храмах, и людям вроде бы это приносило больше счастья. Однако время это ушло, и рассказать я хочу не о том. И всё же, когда знаешь, что тебе поклонялись, как-нибудь это да скажется.
Не буду вас томить: речь пойдёт об убийстве.
Такой истории вы ещё не читали и не слышали: ведь убили-то меня.
Зовут меня Томасиной из-за обычной и нелепой ошибки, которую часто совершают люди, пытаясь угадать наш пол, когда мы совсем юны. Меня назвали Томасом, а потом одумались, и миссис Маккензи, наша служанка, переделала моё имя на женский лад. Было это ещё в Глазго, и Мэри Руа едва исполнилось два года.
Не пойму, как это люди так глупы и гадают, кто мы – кот или кошка. Чем гадать, посмотрели бы: у кошек эти штучки рядом, а у котов – подальше друг от друга. Исключений нет, и от возраста это не зависит.
Наш хозяин, Эндрью Макдьюи, мог бы сказать сразу: он же врач, но он животных не любит, ему до них нет дела, и на меня он никогда не обращал внимания. И я на него не обращала, на что он мне?
Мы жили в большом мрачном доме, который мистер Макдьюи унаследовал от отца. На первых двух этажах там была больница, а мы жили на третьем и четвёртом с хозяином, хозяйкой и Мэри Руа. Они все рыжие, и я рыжая, точнее – тёмно-золотистая с белой грудкой. Особенно нравится людям, что и лапки у меня белые, и самый кончик хвоста. Меня всегда хвалят, я привыкла.
Хотя мне было только полгода, я помню нашу хозяйку.
Её звали Энн, она была красивая и рыжая, как медная кастрюлька. Она всегда веселилась и пела, и дома было не так темно, даже в дождливые дни. Мэри Руа она очень баловала, и они вечно шептались. В общем, дом был счастливый, несмотря на хозяина. Но скоро всё изменилось. Миссис Макдьюи подцепила какую-то болезнь от попугая и умерла.
Не знаю, что бы я делала, если бы не миссис Маккензи. Хозяин сошёл с ума, он страшно кричал и буянил, а любовь его вся перешла на дочку и чуть не насмерть нас с ней перепугала. Он где-то бродил, животных забросил, всё у нас пошло вкривь и вкось. Тут приехал его старый друг, мистер Педди, сельский священник, и жизнь наша стала понемногу налаживаться. Мистер Педди и наш хозяин учились вместе в университете. Наверное, они там знали моих родных.
Ну вот. Мы продали практику и дом и переехали сюда, на берег залива Лох Файн, в графстве Аргайл.
Когда со мной случилась беда, Мэри Руа шёл восьмой год и жили мы в предпоследнем доме от Аргайл-лейн. В последнем жил священник с отвратительной собакой Цесси. Ф-фуф!
Точнее, мы жили в двух домах – третьем от конца и втором. Они были белые, длинные, двухэтажные, крытые черепицей, каждый – с двумя трубами, на которых сидело по чайке. Ещё точнее, в одном мы жили, а в другом работал хозяин. Нас туда не пускали. После несчастья в Глазго хозяин поклялся, что в его доме больных животных не будет.
В Инверанохе мне понравилось больше, чем в Глазго, потому что тут много чаек и пахнет морем и рыбой, а неподалёку лежит волшебная, тёмная страна лесов, лощин и скал, где можно поохотиться. Там, в Глазго, меня не выпускали на улицу, а тут я стала истинным горцем. Горцы же, как известно, смотрят на всех прочих сверху вниз.
Город этот поменьше Глазго, здесь и тысячи жителей нет, но сюда приезжает отдыхать масса народу.
Летом хозяин очень занят, потому что многие привозят собак, а иногда – кошек, и птиц, и даже обезьян. Одни животные плохо переносят наш климат, другие сцепятся с нами, горцами, а куда им, неженкам, до нас! И хозяева несут их к моему хозяину. Он сердится, он зверей не любит, особенно домашних, предпочитает лечить скот на фермах.
Но это всё меня не касается. Я жила, как хотела, и всё шло неплохо, только Мэри Руа таскала меня на руках.
Если у вас есть дочь, вы меня поймёте. Если нету, вспомните, как маленькие девочки таскают куклу. Некоторые таскают кошку. Они держат её под брюхо, так, что верх её спинки прижимается к груди; передние лапы и голова свешиваются через руку, а весь наш низ болтается на весу. Неудобно и унизительно.
Мэри Руа, правда, клала меня иногда на плечи, вроде горжетки. Люди мной любовались и говорили, что не разобрать, где её волосы, а где мой мех. Носила она меня и на руках, как младенца, но вниз головой. Это – самое неудобное. Были и другие неудобства, о которых я не хотела говорить, но к слову скажу. Мне повязывали салфетку и сажали за стол, как даму. Правда, при этом мне давали молоко и вкусное печенье с тмином, но достоинство моё страдало.
Спать мне полагалось у кроватки Мэри Руа, и я не могла уйти на любимое кресло, потому что Мэри, если меня не было, страшно плакала. Иногда она плакала и при мне, причитая: «Мама, мама!» – слезала, брала меня к себе и утыкалась лицом мне в бок так, что я еле могла дышать. Мы очень не любим, когда нас прижимают.
Она плакала и говорила: «Томасина, Томасина, я тебя люблю, не уходи!..» А я лизала ей лицо, слизывала солёные слёзы, пока она не затихнет, не развеселится – «Ой, Томасина, щекотно!» – и не заснёт.
И я терпела. Будь это мальчик, я бы давно сбежала, благодарю покорно! Сбежала бы в лес или нашла других хозяев.
Я о себе позаботиться могу – вид у меня изысканный, но я сильна, здорова и очень вынослива. Как-то на меня наехал юный велосипедист. Миссис Маккензи выскочила из дома, жутко голося. Мэри Руа плакала целый час, а на самом деле мальчик упал и расшибся, я же отряхнулась и пошла, куда шла.
Ну, а ещё у нас был сам хозяин, и я бы много о нём порассказала, одно другого хуже. Ветеринар не любил животных, вы только подумайте! Чуть что – усыпит, так о нём говорили. Да, не хотела бы я к нему попасть… Ко мне он ревновал; хуже того – он не замечал меня. Нос в потолок, баки распушит, весь пропах микстурами… Уф-фу! Когда он приходил вечером домой и целовал Мэри Руа, мне просто плохо становилось (как вы помните, я всё время была у неё на руках).
Конечно, я вредила ему, как могла: умывалась перед ним, ложилась в кресло, путалась под ногами, линяла на его лучший костюм, прыгала ему на колени, когда он садился почитать газету, и старалась пахнуть посильнее. При Мэри Руа он не смел мне грубить и делал вид, что меня не замечает, – просто вставал, словно хочет взять трубку, и стряхивал меня с колен.
Словом, причины сбежать у меня были, но я оставалась, потому что я полюбила Мэри Руа.
Наверное, дело в том, что девочка и кошка похожи. В девочках тоже есть тайна, словно они что-то знают, да не скажут, и они склонны к созерцанию, и, наконец, они иногда смотрят на взрослых как мы – пристально и непонятно.
Если вы жили вместе с девочкой, вы сами знаете, как они уходят куда-то в свой мир, как они упорны, как свободолюбивы, как не пронять их глупыми запретами. Те же черты раздражают взрослых и в нас. Ни девочку, ни кошку не заставишь что-то сделать против воли, тем более – себя полюбить. Да, мы с Мэри Руа во многом похожи…
И вот, я ради неё делала странные вещи. Я терпела, что она таскала меня в школу и дети гладили меня и тискали, пока не прозвенит звонок, а потом я бежала домой по своим делам. А когда она возвращалась, я ждала её у дверей, обернув хвост вокруг задних лап. Конечно, так мне было удобнее фыркать на гнусную собачонку нашего соседа, но сидела я ради Мэри Руа. Люди говорили, что по мне можно сверять часы.
Нет, вы подумайте! Я, Томасина, ждала у дверей какую-то рыжую девчонку, даже не особенно хорошенькую.
Иногда я думала, нет ли между нами какой-то ещё неведомой мне связи. Очень уж мы были нужны друг другу, когда садилось солнце и одиночество и страх являлись ему на смену.
Средство от одиночества такое: прижаться щекой к щеке, мехом к меху или мехом к щеке. Бывало, проснёшься ночью от кошмара, слушаешь мерное дыхание и чувствуешь, как шевелится чистый пододеяльник. Тогда не страшно, можно заснуть.
Я сказала сейчас, что Мэри Руа не особенно хорошенькая. Это не очень вежливо, она ведь считает меня самой красивой кошкой на свете, но я имела в виду, что личико у неё обыкновенное. А глаза – необыкновенные, что-то в них такое есть, когда на них, вернее – в них, смотришь. Я не всегда могла подолгу в них смотреть. Они ярко-синие, а когда она думает о чем-то, чего и мне не угадать, – тёмные, как залив в бурю.
А так – нос у неё курносый, много веснушек, брови и ресницы очень светлые, почти их и не видно. Рыжие волосы она заплетает в косы, и ленты у неё – голубые или зелёные; ноги длинные, ходит животом вперёд.
Зато пахнет она замечательно. Миссис Маккензи обстирывает её, и обглаживает, и пересыпает бельё лавандой.
Миссис Маккензи вечно стирает, гладит, чинит и чистит её одежду, потому что ей только так дозволено проявлять свои чувства к ней. Сама она, дай ей волю, ласкала бы её и пестовала, как пестуем мы подброшенных котят, но мистер Макдьюи ревнив и боится, как бы Мэри Руа не слишком к ней привязалась.
Я люблю запах лаванды. Запахи ещё больше, чем звуки, вызывают хорошие или дурные воспоминания. Сама не помнишь, отчего когда-то обрадовалась или рассердилась, но, почуяв запах, снова радуешься или сердишься. Вот как запах лекарств, исходящий от него.
А лаванда – запах счастья. Учуяв его, я вытягивала коготки и громко мурлыкала.
Бывало, миссис Маккензи погладит бельё, сложит и не закроет по забывчивости шкаф. Тут я нырну туда и лягу, уткнувшись носом в пахучий мешочек. Вот это мир, вот это радость! Живи – не хочу!
Джорди Макнэб шёл куда глаза глядят, держа свою коробочку, где пострадавшая лягушка лежала на ложе из вереска и мха. Иногда, забывшись, он пускался в галоп, но вспоминал о печальном положении дел и снова переходил на шаг или рысь.
Он не знал, куда идёт, он просто хотел уйти подальше от взрослых. То и дело он заглядывал в коробочку, трогал свою лягушку пальцем и убеждался ещё раз, что у неё сломана лапка. Взять её домой он не мог, ему бы не разрешили, не мог и бросить. Джорди впервые видел, как враждебен мир к тому, кто решил взять на себя ответственность за другое существо.
Он дошёл до края города, где улицы обрывались сразу и начинались поля и луга. Дальше лежал тёмный и таинственный лес, там жила Рыжая Ведьма; и тут он понял, что уже давно думает о том, чтобы пойти к ней, но пугается: очень уж это опасно.
Люди боялись ходить к той, кого прозвали Рыжей Ведьмой и Безумной Лори, а больше всех боялись мальчики, вскормленные на сказках и картинках, где носатые старухи летают на метлах. Идти к ней не стоило, разве что уж очень понадобится.
Но говорили о ней и другое – что она никому не вредит, живёт одна в лощине, прядёт шерсть, беседует с птицами и зверями, лечит их, кормит, выхаживает и водит дружбу с ангелами и гномами, которыми, как известно, лощина просто кишит.
Джорди знал обе версии. Если правда, что олень приходит к ней и ест у неё с ладони, птицы садятся ей на плечи, рыбы выплывают на её зов из ручья, а в сарае за её домом живут больные звери, которых она подбирает в лощине и в лесу, или они приходят к ней сами, – не отнести ли ей лягушку?
Он прошёл по горбатому мостику и стал подниматься на лесистый холм, за которым лежала лощина. Кажется, ведьма жила милях в полутора после седых развалин замка – лес там был особенно пуст, и такому маленькому мальчику было страшно идти туда, где в лесной тьме живёт какая-то огненная колдунья.
Джорди довольно долго шёл по лесу и, наконец, увидел домик колдуньи. Тогда он остановился и, как подобает бойскауту, решил оглядеться.
Домик был длинный, двухэтажный, и трубы, словно кроличьи уши, торчали из него. Зелёные ставни были закрыты, и казалось, что домик спит. Сзади стояло здание повыше, тоже каменное, по-видимому – бывший амбар или коровник. Перед самым домиком, на полянке, рос огромный дуб, и ветви его нависали над крышей. Дубу было лет двести. С нижней ветки свешивался серебряный колокольчик, а из колокольчика свисала длинная верёвка.
Теперь, не двигаясь, Джорди слышал сотни шорохов, тихое, но звонкое пение и непонятный перестук. «Колдунья колдует!» – подумал он и чуть не пополз обратно, но пение зачаровало его, хотя перестук казался всё страшней и непонятней.
Голос звучал чисто и звонко. Мелодии этой Джорди никогда не слышал, но сейчас, сам не зная почему, закрыл глаза рукой и заплакал. Птицы над ним угомонились, и в траве мелькнул белый кроличий хвостик.
Джорди Макнэб пополз к дубу. Он положил коробочку у его подножья и тихо потянул за верёвку. Лес огласился нежным звоном, перестук умолк, в домике что-то зашумело. Джорди кинулся прочь и засел в кустах.
Он услышал заливистый лай и увидел чёрного скочтерьера, выбегающего из амбара. Сотни птиц взлетели в воздух, хлопая крыльями. Две кошки – одна чёрная, одна тигровая – чинно вышли из домика, подняв хвосты, и уселись на траву. Из чащи показалась косуля, взглянула на домик тёмными глазами и юркнула обратно. Солнце сверкнуло на её мокром носу.
Сердце у Джорди сильно забилось. Он приподнялся было, чтобы убежать, но любопытство победило страх.
Дверь распахнулась, но Джорди, к своему разочарованию, увидел не ведьму, а девушку, даже девочку, совсем простую, в бедной юбке и кофте, толстых чулках и клетчатой шали.
Ведьмой она быть не могла, потому что ведьмы уродливы или прекрасны, а всё же Джорди почему-то не отрывал от неё глаз. Нос у неё был какой-то умный, рот весёлый, и глядя на неё хотелось улыбаться. Сама она улыбалась нежно и мирно, а серо-зелёные глаза смотрели куда-то вдаль. Волосы её, распущенные по спине, как у деревенских девиц, были просто красные, словно раскалённое железо.
Она отбросила со лба красную прядь, будто смела паутину с мыслей; а Джорди лежал на животе, притаившись, и любил её всем сердцем. Он забыл о колдовстве и чарах, просто любил её и радовался ей.
Вдруг она издала звонкий клич в две ноты, словно снова зазвенел колокольчик, и из леса вышел олень. Он пошёл к ней по лужайке, а она глядела на него своим отсутствующим взглядом и нежно улыбалась ему. Остановившись, он опустил голову и посмотрел на неё так лукаво, что она рассмеялась и крикнула:
– Это опять ты звонил? Проголодался?
По-видимому, олень не проголодался, или испугался Джорди, но он вдруг убежал в лес. Зато гуськом вышли коты и стали тереться о её ноги. А собака понеслась к коробочке, понюхала её и залаяла.
Хозяйка подбежала к ней легко, как олень. Она опустилась на колени, сложив руки в подоле, заглянула в коробочку, взяла её и вынула бедную больную лягушку.
Лягушка лежала у неё на ладони, лапка свисала сбоку. Она осторожно потрогала её, поднесла к щеке, сказала: «Ангелы тебя принесли или гномы? Ну ничего! Я тебя полечу как смогу», – вскочила и вошла в дом, захлопнув за собой дверь.
Дом снова спал, сомкнув веки. Оба кота и собака ушли к себе, птицы угомонились, одна белка на дереве, над Джорди, ещё скакала по ветвям. Джорди почувствовал лёгкость и свободу, которых не знал до сих пор. Он встал и пошёл домой через тёмный лес.
Закончив приём, доктор Макдьюи кивнул Энгусу Педди, переждавшему всех.
– Заходи, – сказал он. – Прости, что задержал. На этих идиотов всё время уходит. Ну, что с ней? Перекормил конфетами? Сколько же тебе повторять?
Он и не заметил, что причисляет к идиотам своего друга.
– Правда твоя, Эндрью, – виновато ответил священник. – Но что мне делать? Она так умильно служит на задних лапках.
Ветеринар нагнулся, понюхал собаку, потрогал её брюхо и поморщился.
– М-да, – сказал он. – Ещё хуже стало… Что же ты, Божий человек, не можешь себя обуздать? Зачем пса перекармливаешь?
– Ну какой я Божий человек! – возразил Энгус Педди. – Я – Его служитель, знаешь – из служащих, которые добирают сердцем, где не хватает ума. Лучшие люди идут в армию, в политику, в адвокаты, а Богу достаются такие, как я.
Макдьюи весело и нежно посмотрел на него.
– По-твоему, ваш Бог любит всё это подхалимство? – спросил он.
– По-моему, – парировал Энгус, – Он ошибся только раз: когда позволил нам представить Его по нашему образу и подобию. Хотя нет, это мы сами придумали, это же нам лестно, а не Ему.
Макдьюи залился лающим смехом.
– Ах вот что! – обрадовался он. – Значит, человек наделил Бога своими пороками и теперь, когда молится, ориентируется на них.
Священник погладил собаку по голове.
– Когда Бог наказал Адама, – медленно произнес он, – мы стали братьями не Ему, а вот ей. Довольно смешной приговор. Бог шутит редко, но метко.
Эндрью Макдьюи не ответил.
– А ты, – продолжал священник, уводя спор с опасного пути, – даже не веришь в это родство. Я вот люблю её, беднягу, и жалею, как самого себя. Скажи, Эндрью, неужели ты их не полюбил? Неужели у тебя не разрывается сердце, когда она на тебя жалобно и доверчиво смотрит?
– Нет, – отвечал Макдьюи. – Я хоть и собачий, но доктор. Если у врача будет разрываться сердце из-за каждого пациента или родственника, он долго не протянет. Не намерен расходовать чувства на этих тунеядцев.
Преподобный Энгус Педди пошёл на него с другого фланга.
– Неужели ты не мог, – спросил он, – помочь собачке Лагган? Зачем ты её усыпил?
Макдьюи стал красным, как его борода, а глаза его потемнели.
– Что, вдова жаловалась? – сказал он.
– А если бы и жаловалась? Нет, она ничего не говорила, только мучилась. Я видел её глаза, когда она шла к дверям. Теперь она одна на всём свете.
– Да всё равно она осталась бы одна недели через три, ну, через месяц, от силы – через год. И вообще, я достану ей собаку. Меня вечно просят пристроить щенка.
– Ей эта собака нужна, – сказал священник. – Она её любит, они – семья, как вот мы с Цесси. Разве ты не видишь, что с любовью легче прожить тут, на земле?
Макдьюи снова не ответил. Он любил свою жену, и её у него отняли. Любовь – опасная ловушка, без любви куда спокойней. Да, но он и сейчас любит Мэри Руа. Проще быть бревном или камнем и ничего не чувствовать.
– …Непременно должен быть ключ, – говорил Энгус.
– Какой ключ?
– Наверно, любовь и есть ключ к нашим отношениям с четвероногими, пернатыми и чешуйчатыми тварями, которые живут вокруг нас.
– Ах, брось! – фыркнул Макдьюи. – Все мы запущены в огромную нелепую систему. Мы встали на ноги, а они нет. Тем хуже для них.
Священник посмотрел на врача сквозь очки.
– Смотри-ка, Эндрью! Я и не знал, что ты так продвинулся. Значит, мы кем-то запущены… Кем же, интересно? Ты ведь не так старомоден, чтобы верить в безличную силу.
– Ты, конечно, скажешь, что Богом!
– А кем же ещё?
– Антибогом. Очень уж плохо система работает. Я бы и то лучше управился.
Макдьюи подошёл к полке и взял скляночку. Мопс принял лекарство, громко рыгнул и встал на задние лапы. Люди посмотрели друг на друга и засмеялись.
Я сторожила мышиную норку, когда Мэри Руа пришла за мной и потащила на пристань, встречать пароход из Глазго. Уходить мне не хотелось, я долго прождала мышей и чувствовала, что они вот-вот появятся.
Норка была важная, у самой кладовой. Мышиная служба – наш долг, и я всегда выполняла его неукоснительно, сколько бы времени и сил ни уходило у меня на то, чтобы Мэри Руа лучше и счастливей жилось.
Люди постоянно забывают, что мы работаем, а без работы портимся. Им, видите ли, надо делать из нас игрушки.
Даже когда мы приносим им мышь, чтобы тактично напомнить о своей профессии, они, по глупости и гордыне, считают её подарком, а не оправданием нашего у них житья.
Вы, наверное, думаете, что сидеть у норки легко. Что ж, посидите сами. Станьте на четвереньки и не двигайтесь час за часом, глядя в одну точку и притворяясь, что вас нет. Мы – не собаки, чтобы понюхать и уйти. Мы звери серьёзные, и у меня, к примеру, на работу уходит очень много времени, особенно если норок несколько и есть основания полагать, что у них – два выхода.
Заметьте, главное – не в том, чтобы мышь поймать. Мышь всякий поймает. Главное – выкурить её из дому. Мы ведём с ними войну нервов, а для неё нужны время, терпение и ум. Ума и терпения у меня хватает, но времени было бы побольше, если бы от меня не ждали много другого. Да, работа у нас нелёгкая…
Вот для примера: садиться у норы надо в разное время суток. Мышь – не дура и быстро запомнит, когда вы приходите. Значит, надо сбить её с толку. Выбрать же время вам поможет кошачье чутьё. Вы просто узнаёте, что пора идти, это накатит на вас, как в мечтании, и вы пойдёте к норке.
Придёте, принюхаетесь, сядете и станете смотреть. Если мышь у себя, она не выйдет, а если вышла – не войдёт. И то, и это ей плохо. А вы сидите и смотрите. Попривыкнув, вы сможете думать, размышлять, вспоминать свою жизнь или жизнь далёких предков и, наконец, гадать, что будет на ужин.
Потом закройте глаза и притворяйтесь, что заснули. Это – самое трудное, так как теперь вам остаются только уши и усики. Именно тут мышь попытается мимо вас проскользнуть. А вы откроете ОДИН глаз.
Поверьте, на мышь это действует ужасно. Не знаю, в чём тут дело – может, она пугается, что вы умеете одним глазом спать, а другим смотреть. Сделайте так несколько раз, и у неё будет нервный срыв. Семья её тоже разволнуется, они побеседуют и решат покинуть дом.
Так решают мышиный вопрос ответственные кошки и коты. Сами видите, тут нужен навык, ум, а главное – время. Я держала дом в большом порядке, хотя мне приходилось, кроме того, обнюхивать все комнаты и вещи, часто мыться, беседовать с соседками и смотреть за Мэри Руа. И никакой благодарности. Миссис Маккензи причитала: «Ах ты лентяйка, лентяйка! Мыши опять побывали в кладовой! Что, не можешь мышку поймать?» По-видимому, это юмор, но я и ухом не вела.
Итак, сидела я у норки, когда этот Хьюги пришёл, посвистывая, к нам, и хозяйка моя, в голубых носках и голубом передничке, взяла меня и потащила через весь город на набережную. Я ещё никогда не встречала парохода.
Хьюги – сын нашего лерда[1]. Ему лет десять, но на вид он старше, очень уж высок. Живёт он в поместье, недалеко от нас, и очень дружит с Мэри Руа.
Не знаю, как вы, а я мальчишек не люблю. Они плохо моются, шумят, никого не жалеют. Но Хьюги не такой. Он и вежлив со мной, и ничем не пахнет.
С Мэри он часто гуляет, а мало кто из мальчишек станет гулять с девочкой. У Хьюги, как и у нас, нет ни братьев, ни сестёр. Он часто заходит к нам, и мы втроём играем. Он, по-видимому, достаточно меня ценит. Оно и понятно – голубая кровь…
После лаванды я больше всего люблю запах моря: лодок, канатов, ящиков, а главное – дивный запах рыбы, крабов и зелёных водорослей. Особенно хорошо пахнет море с утра, когда солнце ещё не разогнало туман и всё пропитано влагой, покрыто росой и солью.
Итак, мы пошли с Хьюги и Мэри на приморскую площадь, где стоит Роб Рой. Я обрадовалась, там было много интересного, только пароход вдруг так взвыл, что я шлёпнулась с плеча Мэри Руа и ударилась.
Вы спросите, почему же я не упала на все четыре лапки. Не успела, слишком внезапно он взвыл. Я на него глядела, он мне понравился, откуда я могла знать, что он загудит? Пыхтел он так спокойно, двигался чуть-чуть назад, потом вперёд, люди на нём что-то восклицали, и вдруг – пожалуйста.
Я бы могла и не упасть, но тогда бы пришлось вцепиться Мэри Руа в шею. Так что я оглянуться не успела, как очутилась на земле.
Мэри Руа подняла меня, погладила, и Хьюги погладил, но сказал смеясь:
– Её гудок перепугал. Привыкай, Томасина, тебе придется много плавать!
Кажется, они с Мэри Руа собирались отправиться в кругосветное путешествие на яхте, а она сказала, что без меня не поедет.
Мэри стала меня успокаивать, обнимала, и второй гудок меня уже не испугал. Я смотрела, как несут на берег мешки, потом – как идут пассажиры, разглядывала ярлыки на чемоданах и совсем успокоилась.
Многие вели за руку детей. Мэри Руа, Хьюги и подошедший к нам Джорди Макнэб глядели на них. Были и собаки, штук пять, и корзина с котятами, над которой кричали чайки. Таксисты гудели, приманивая пассажиров. Джорди рассказывал нам новости.
– У лощины цыгане стоят, – говорил он, – там, за рекой. Ужас сколько их! У них фургоны и клетки, чего только нету. Мистер Макквори к ним ходил.
– Жаль, меня не было! – воскликнул Хьюги. – Ну и что?
– Констебль сказал, пока они ничего плохого не сделали, пускай живут.
Хьюги кивнул.
– А они что?
– Там был один, у него кушак с заклёпками. Он засунул руки за кушак и смеётся.
– Очень глупо, – сказал Хьюги, – смеяться над мистером Макквори.
– А другой, – продолжал Джорди, – в жилетке и в шляпе, отодвинул его и говорит, что они благодарят и никого не обеспокоят. Просто хотят честно подработать. Мистер Макквори его спросил, что они будут делать со зверями…
– Ой! – воскликнул Хьюги, и мы с Мэри Руа тоже заволновались. – Какие же там звери?
Джорди подумал.
– Ну, медведь, дикий кот, обезьяны, лисы, слон…
– Брось! – сказал Хьюги. – Откуда у них слон?
– Да, слона вроде нет, а медведь есть, и кот, и орёл, и за все берут шиллинг.
– Так… – протянул Хьюги. – Если мама даст денег, надо пойти.
Но Джорди ещё не кончил.
– У них будет представление. Я хотел посмотреть, что в фургоне, а большой мальчик прогнал меня хлыстом.
Всё это Мэри Руа пересказала отцу, когда он её купал, а он слушал, что, надо сказать, меня удивляет. Взрослые говорят с детьми и с нами очень глупо, слащаво, унизительно. Но мистер Макдьюи действительно слушал Мэри, намыливая ей уши и спину. Наверное, миссис Маккензи шокировало, что он купает Мэри Руа, но я могу засвидетельствовать, что ни одна кошка не мыла котёнка так тщательно. Ему это явно нравилось, и сам он становился приятней, хотя не для меня, меня туда не пускали, я сидела в передней и смотрела под дверь.
После ванны они ужинали, и Мэри сидела на подушках, а потом шли в её комнату, и там он играл с ней или что-нибудь ей рассказывал. Она смеялась, и верещала, и таскала его за бороду, а иногда они танцевали и играли в лошадки. Нет, ни детей, ни котят так не воспитывают.
В тот вечер она очень расшалилась и не хотела молиться. Он всегда её заставлял, а она не хотела. Я и сама не люблю, когда меня заставляют.
Он становился очень противным и рычал, задрав рыжую бороду:
– Ну, поиграли и хватит! Молись сейчас же, а то накажу!
– Папа, – спрашивала она, – зачем надо молиться?
А он всегда отвечал одно и то же:
– Мама так делала, вот зачем.
Тогда Мэри Руа говорила:
– Можно мне держать Томасину?
Я отворачивалась, скрывая улыбку. Я-то знала, какой будет взрыв.
– Нет! Нет! Нет! Молись сию минуту!
Мэри Руа не хотела его рассердить, она правда верила, что когда-нибудь он передумает и разрешит. Но он страшно злился. В эти минуты он меня просто ненавидел.
– Господи, – начинала Мэри Руа, – спаси и помилуй маму на небе, и папу, и Томасину…
Я дожидалась своего имени (дальше шли мистер Добби, и Вилли Бэннок, и мусорщик Брайди, большой её друг, и многие другие) и начинала тереться о брюки мистера Макдьюи. Я знала, что ему это неприятно, но шевельнуться он не мог, пока она не скажет: «Аминь». Тогда я лезла под кровать, откуда меня не достанешь.
Когда Мэри ложилась и лежала, он забывал, что сердится, и лицо у него становилось не доброе, а просто глупое. Да. Потом он вздыхал, поворачивался и медленно выходил из комнаты.
А я сидела под кроватью.
Мэри Руа звала:
– Миссис Маккензи! Миссис Маккензи! Где Томасина?
Чтобы старушке было полегче, я подползала к самому краю. Она доставала меня и клала на постель. Мистер Макдьюи всё это слышал, но делал вид, что не слышит.
Так было и в этот вечер, только хвост у меня болел, точнее – самый низ спины, потому что я упала и ушиблась на пристани, у статуи Роб Роя. А наутро меня убили.
В четверг мистер Макдьюи уехал по вызову на ферму в седьмом часу утра, чтобы вернуться к началу приёма, к одиннадцати, а после обеда, если нужно, посетить нескольких больных.
Однако он прошёл с утренним обходом по своей ветеринарной больничке, в сопровождении верного Вилли. В этот день он ещё острее, чем обычно, чувствовал, что обход этот – карикатура на то, что делал бы он в клинике Эдинбурга или Глазго. Он знал, что там каждое утро хирург идёт по палате с ординаторами, сестрой и сестрой-хозяйкой, проверяет температурные листки, подходит к больным, кого послушает, кого посмотрит, с каждым пошутит, каждого ободрит, и у людей прибавится сил для борьбы с болезнью. В этом ему отказано; вот и он отказал в любви своим пациентам.
Пациенты сидели в чистых клетках, где Вилли по десять раз на дню менял бумагу или солому, перевязанные, сытые, мытые и не нужные своему врачу. Должно быть, они это чувствовали и старались при нём не мяукать и не скулить.
Закончив обход, Макдьюи взял свою сумку, в которую Вилли, знавший всегда, на какой ферме кто чем болен, уже сложил шприцы, мази, клизмы, порошки, вакцины, микстуры, пилюли, иглы, бинты, вату и пластырь; вышел из дому, сел в машину и уехал.
Вилли подождал, пока он исчез за углом, и побежал к зверям, которые встретили его радостным лаем, воем, мяуканьем, кудахтаньем, щебетом и всеми прочими звуками, выражающими любовь животного к человеку.
Макдьюи унаследовал своего помощника от прежнего ветеринара. Из семидесяти лет, которые Вилли прожил на свете, пятьдесят он отдал животным. Он был невысок, голову его украшал серебристый венчик волос, а карие глаза светились беспредельной добротой.
Для зверей настал радостный час. Собаки встали на задние лапы, птицы били крыльями, кошки тёрлись о прутья решетки, высоко подняв хвосты, и даже самые больные как-нибудь да приветствовали своего друга.
– Ну, ну! – приговаривал Вилли. – По одному, по очереди!
Первой он вынул толстую таксу, и та, визжа от счастья, принялась лизать ему лицо. Потом пошёл от клетки к клетке, оделяя каждого тайным снадобьем – любовью. С теми, кто покрепче, он играл, слабых гладил, чесал, трепал за уши, попугая погладил по головке, всем уделил нежности, пока всех не успокоил, и тогда приступил к обычным процедурам.
А доктор Макдьюи ехал среди каменных и оштукатуренных домов, высоких, узких, крытых черепицей и спускавшихся рядами к серым водам залива. Его не радовал ни запах моря, ни запах леса, он не глядел на чаек, и даже синяя лодка на тусклом зеркале воды не порадовала его. Он свернул к северу, на Кэрндоу-роуд, миновал горбатый мост через речку и стал подниматься на холмы.
Он сердито думал о том, как неправ его друг священник, считая его холодным человеком, когда вся его жизнь – в любви к маленькой Мэри Руа. Правда, он признавал, что больше он никого не любит.
Священник утверждал, что нельзя любить женщину и не полюбить ночь, и звёзды, и воздух, которым она дышит, и солнце, согревающее её волосы. Нельзя любить девочку и не полюбить полевые цветы, которые она приносит с прогулки, и дворнягу или кота, которых она таскает на руках, и даже ситец, из которого сшит её передник. Нельзя любить море и не любить горы; нельзя любить летние дни и не любить дождь; нельзя любить птиц и не любить рыб; нельзя любить людей – всех или немногих – и не полюбить зверей полевых и зверей лесных; нельзя любить зверей и не полюбить траву, деревья, кусты, цветы, вереск и мох. И уже не так возвышенно, запросто, как бы мимоходом, священник прибавлял, что не может понять, как же это любят хоть что-нибудь на свете, не любя Бога. Ветеринар, конечно, сердито фыркал на него и говорил, что лучше уж ему вещать в поэтическом стиле.
В четверть одиннадцатого, объехав фермы, доктор Макдьюи подкатил к заднему крыльцу своей больницы, кинул Вилли сумку, коротко сообщил, где что было, вымыл руки, слушая ассистента, надел чистый халат и вышел в приёмную, сердито выпятив бороду.
Он увидел местных жителей в тёмных косынках, платьях, плащах, комбинезонах и нарядных курортников, в том числе – роскошную даму с печальным шпицем на руках. Вид их, как всегда, разозлил его. Он всё ненавидел – и этих людей, и этих зверей, и своё дело.
Однако он внимательно окинул их взглядом и с удивлением обнаружил, что с самого края, на кончике стула сидит его дочь Мэри Руа.
От злости он побагровел. Ей было запрещено и заглядывать в больницу. Хватит с него одной беды.
Сердито всматриваясь в неё, он понял, что на её плече лежит не коса, а кошка, которую она обнимает, прижавшись подбородком к её темени, как любящая мать. Тут Вилли зашептал ему на ухо:
– Томасина наша расхворалась. Не может ходить. Мэри Руа вас дожидается.
– Вы знаете не хуже меня, – сказал Макдьюи, – что я её сюда не пускаю. Что ж, если пришла, пусть ждёт очереди.
И он пригласил в кабинет миссис Кэхни, как вдруг на улице послышался шум и дверь широко распахнулась.
В приёмную вошли толпой какие-то дети и тетки, вытирающие руки о фартуки, и мужчины, а завершали процессию преподобный Энгус Педди под руку со слепым Таммасом Моффатом, продававшем обычно на углу карандаши и сапожные шнурки, и сам мистер Макквори. Констебль нёс залитую кровью собаку по имени Брюс, которую купили Таммасу Энгусовы прихожане.
– Переехали её, сэр, – сказал Макквори.
– Она ещё жива, – тревожно подхватил Педди. – Попробуй её спасти!
– Где мой Брюс? – твердил Таммас. – Где он? Он убит? Что мне делать? Что со мной будет?!
Энгус Педди взял его за руку.
– Успокойся, Таммас, собака твоя жива, мы у доктора Макдьюи.
– Мистер Макдьюи? – запричитал слепой. – Мистер Макдьюи? Мы у вас?
– Несите её в кабинет, – приказал Макдьюи, и Вилли взял собаку у констебля. Врач взглянул на неё и сердито поморщился.
– Это вы, мистер Макдьюи? – повторил слепой и вдруг, протянув руку, произнёс: – Спасите мои глаза.
Слова эти вошли в сердце Макдьюи и повернулись там, словно нож. Они напомнили ему, что он впустую прожил сорок с лишним лет. Он отдал бы ещё сорок, только бы спасать, лечить, любить людей, а не собирать, как Шалтая-Болтая, собаку из осколков.
Энгус Педди понял, что с ним. Ему ещё в школе Эндрю рассказывал, как хочет стать великим хирургом. Ему одному в университете довелось видеть, как он плакал, когда отец приказал ему стать ветеринаром.
– Таммас хочет сказать… – начал священник, но врач остановил его:
– Я знаю, что он хочет сказать. Собаки почти нет, незачем бы ей мучиться. Но я спасу его глаза.
И он обернулся к очереди:
– Идите, идите отсюда. Завтра придёте. Я занят.
Все ушли по одному, унося своих питомцев. Ветеринар сказал священнику:
– И ты иди, незачем тебе ждать. И Таммаса уведи. Я вам сообщу… – И вошёл в операционную, закрыв за собой дверь.
Уходя, Педди заметил притулившуюся в углу Мэри Руа и подошёл к ней.
– Здравствуй, – сказал он – Что ты тут делаешь?
Она доверчиво подняла на него глаза и ответила:
– Томасине плохо. Она не может ходить. Я хочу показать её папе.
Священник кивнул, рассеянно погладил кошку по рыжей головке и почесал её за ухом, как всегда. Он очень страдал из-за Таммаса; страдал он и за Эндрью. Кивнув ещё раз, он сказал:
– Ну, папа её вылечит, – и догнал в дверях констебля Макквори.
В тот страшный день я проснулась, как всегда, очень рано и собралась приступить к ритуальным действиям – зевнуть, потянуться, выгнуть спинку и выйти погулять. Люблю погулять с утра, когда никого нет. К пробуждению Мэри Руа я всегда успеваю вернуться.
Но уйти мне не удалось. Не удалось мне и двинуться, лапы меня не слушались. Более того: и видела я плохо, всё как-то рассыпалось, а когда я пыталась вглядеться, просто исчезало.
Вдруг почему-то я очутилась на руках у Мэри Руа.
– Что ты всё спишь? – говорила она. – Ой, Томасина, я тебя так люблю!
Мне было не до чувств. Я заболела. Сказать и показать я ничего не могла, лапы и глаза меня не слушались, и я не видела Мэри, хотя лежала у неё на руках. В такие минуты с людьми замучаешься, никакого чутья! Кошка бы сразу поняла – понюхала бы, почуяла, приняла усами сигнал.
А страшное утро шло. Явилась миссис Маккензи, и пока Мэри Руа одевалась, я лежала на кровати, а потом Мэри отнесла меня в столовую и положила на кресло. Я там лежала, она завтракала, а миссис Маккензи болтала с мусорщиком. Наконец миссис Маккензи налила мне молока и позвала меня.
Но я не двинулась. Я могла шевельнуть только головой и кончиком хвоста. И есть я не хотела. Я хотела, чтобы они поняли, что со мной, и помогли мне. Мяукала я изо всех сил, но получался писк.
Мэри Руа обозвала меня лентяйкой, отнесла к блюдечку, поставила, и я упала на бок.
– Томасина, пей молоко! – сказала Мэри Руа тем самым голосом, которым миссис Маккензи заставляет её есть. – А то не возьму к ручью.
Я очень люблю лежать среди цветов у ручья и смотреть, как форель копошится на дне, поводя плавничками. Рыбу я не ловила, хотя поймать её легко. Когда какая-нибудь из них снималась с места и плыла туда, где потемнее и поглубже, я шла за ней, глядя в воду. Дети где-то бегали, я от ручья не уходила. А сейчас я поняла, что, может быть, не буду там больше никогда.
Я лежала на боку и даже не могла позвать на помощь.
Ну, наконец-то! Мэри Руа приподняла меня, я снова упала, и она испугалась.
– Миссис Маккензи, Томасине плохо. Идите к нам! Миссис Маккензи прибежала и опустилась на колени.
Она тоже пыталась меня поднять, я падала, и она сказала:
– Ох, Мэри, хворает она! На лапках не стоит!
Мэри Руа схватила меня и запричитала:
– Томасина! Томасина! Томасина!
Глупо, сама понимаю, но я замурлыкала. Миссис Маккензи обняла нас обеих и сказала так:
– Ты не плачь, у нас папа доктор, он её мигом вылечит!
Мэри Руа сразу замолчала. Слёзы у неё сразу высохли, и она улыбнулась мне:
– Слышишь? Мы пойдём к папе, и ты сразу поправишься!
Признаюсь, я не разделяла её надежд и совсем не мечтала попасть в руки к рыжему злому человеку, который меня терпеть не мог. Но меня не спрашивали. Если бы я могла, я бы забилась куда-нибудь. Миссис Маккензи отвела нас в соседний дом. Я сразу учуяла тот гнусный запах, который всегда шёл от хозяина, и совсем сомлела.
Очнулась я на руках у Мэри Руа. Всё было четко и ясно, я всё видела. То ли я стала выздоравливать, то ли мне полегчало перед смертью. Как бы то ни было, чувства мои стали острее.
Я услышала голос хозяина. Людей в приёмной уже не было, мы сидели одни, и Мэри Руа прижимала меня к груди.
– Мэри Руа! – кричал хозяин. – Что ты тут делаешь? Сказано тебе, сюда ходить нельзя!
Мэри не испугалась.
– Папа, – решительно отвечала она, – Томасине плохо. Миссис Маккензи говорит, что ты её вылечишь.
– Какая еще Маккензи? Зачем она суётся в чужое дело? И вообще, я всем сказал: прийти завтра. Сегодня я занят. Иди-ка ты домой.
– Нет, – сказала Мэри Руа. – Я не пойду. Томасине плохо, папа. Она падает и не ест. Вылечи её.
– Мэри Руа, – снова начал мистер Макдьюи. – У меня очень важная операция. Я должен спасти собаку-поводыря. Как, по-твоему, что важнее: какая-то кошка или слепой человек?
– Кошка, – твердо отвечала Мэри. Мистер Макдьюи задохнулся от удивления и злости. Но потом почему-то успокоился и посмотрел на нас так, словно никогда не видел.
– Ладно, неси её ко мне. Тут у меня маленький перерыв. Только не тыкайся в неё лицом, пока я её не осмотрел. Тебя потерять мне бы не хотелось.
Мы вошли в кабинет. Под яркой лампой на белом столе что-то лежало.
– Не смотри туда! – сказал мистер Макдьюи. – И не ходи! Давай сюда кошку, а сама жди в приёмной.
И взял меня. Мэри в последний раз погладила меня и сказала:
– Не горюй, Томасина! Папа даст капли, и ты выздоровеешь. Знаешь, я больше всего на свете люблю папу и тебя.
Мистер Макдьюи закрыл дверь. На белом столе лежала собака, вся в крови, с открытым ртом, и глаза у неё были такие, что мне, хоть она и пёс, стало её жалко. Вилли Бэннок в залитом кровью фартуке давал ей сосать губку. У стола стояло ведро, из него шел страшный запах. Я пожалела, что со мной нет Мэри Руа.
Мистер Макдьюи стал ощупывать меня. Как ни странно, руки у него были не злые, а нежные. Он прощупал живот, и бока, и спинку, и нашёл больное место. Помолчал, пожал плечами и сказал Вилли непонятные слова «мозговая инфекция». Помолчал ещё и добавил: «Надо усыпить». Это я поняла и похолодела от страха.
– Ох, – сказал Вилли Бэннок. – Мэри разгорюется. Может, она ушиблась? Вы дайте мне посмотреть…
– Глупости! – оборвал его хозяин. – Мало нам этого пса? А Мэри я другую подыщу.
Он пошёл к дверям и встал так, что я не видела Мэри. Но я слышала, как он сказал:
– Твоя кошка очень больна.
– Я знаю, папа, – сказала Мэри Руа. – Вот и вылечи её.
– Не уверен, что смогу, – сказал он. – Если она и выздоровеет, у неё будут волочиться задние лапы. Попрощайся с ней.
Мэри Руа не поняла.
– Я не хочу с ней прощаться. Дай ей капель. Я отнесу её домой, уложу и буду за ней ухаживать.
Собака на столе закряхтела и тявкнула. Мистер Макдьюи посмотрел на неё и сказал:
– Пойми ты, когда люди болеют, они иногда вылечиваются, а иногда нет. Животных можно раньше усыпить, чтобы они не мучились. Так мы и сделаем.
Мэри Руа кинулась к двери, пытаясь прорваться ко мне.
– Папа, папа! – закричала она. – Не надо! Вылечи её! Я не дам её усыпить! Не дам, не дам, не дам!
Вилли сказал:
– Собака дышит лучше, сэр.
– Не капризничай и не глупи, – рассердился Макдьюи. – Ты что, не видишь, она еле жива! А мне сейчас и без твоей кошки…
Мэри Руа заплакала. Шея у мистера Макдьюи стала такого же цвета, как волосы.
– Мэри Р-руа! – загрохотал он. – Домой!
– Разрешите, сэр, – сказал Вилли, – я посмотрю кошечку…
Мистер Макдьюи обернулся к нему.
– Не суйтесь, куда не просят! Берите эфир и делайте что приказано! Пора кончать, собака ждёт.
Пора кончать! Меня кончать! Кончать мою жизнь, мои мысли, чувства, мечты, радости, всё! Я слышала, как Мэри Руа пыталась прорваться ко мне, а помочь ей не могла. Ах, будь я здорова, я бы прыгнула на него сзади, он бы у меня поплясал…
– Вы разрешите… – сказал Вилли.
– Папа, не надо, папа пожалуйста-а! – кричала Мэри Руа.
– Не плачь так сильно, Мэри Руа! – взволновался Вилли Бэннок. – У меня прямо сердце разрывается. Ты мне поверь, я ей плохо не сделаю.
Какое-то время я не слышала ничего, потом раздался незнакомый голос:
– Папа! Если ты убьёшь Томасину, я никогда не буду с тобой разговаривать.
– Хорошо, хорошо! – отмахнулся он. – Иди, – и быстро запер дверь.
Я услышала, как Мэри Руа колотит кулаками и кричит:
– Папа! Папа! Не убивай Томасину! Пожалуйста! Томасина-а-а!
Мистер Макдьюи сказал:
– Скорей, Вилли, – и наклонился над собакой.
Вилли подошел ко мне, налил сладковатой жидкости на тряпку и прижал эту тряпку к моему носу. Я всё хуже слышала, как колотит в дверь Мэри Руа. Ещё раздался отчаянный крик:
– То-ма-си-и-н-а-а-а-а!
И стало темно и тихо. Я умерла.
На заднем дворе ветеринарной лечебницы стояла мусоросжигательная печь. По вечерам Вилли Бэннок сжигал в ней грязные бинты, отбросы, а также тела умерших животных. Она была новая, электрическая, и мистер Макдьюи очень ею гордился. От улицы и от огорода, вотчины миссис Маккензи, дворик был отделён забором.
Конечно, Мэри Руа запрещалось и заглядывать на больничный дворик, но в огороде она играла. Сиживали в огороде и отец её с соседом-священником, которому нравились и цветы, и овощи, и зелень, выросшие в столь близком соседстве со смертью.
Сейчас, незадолго до ленча, миссис Маккензи гладила наверху и не могла услышать, как вернулась и как плакала осиротевшая хозяйка. К тому же плакала Мэри тихо, не кричала, не рыдала, просто лились по щекам слёзы, словно ей и положено теперь жить плача, как прежде она жила смеясь и улыбаясь.
Решительно и мрачно Мэри Руа прошла в кухню, где стояло на полу нетронутое молоко, дожидаясь исцелённой Томасины, вышла в огород и приблизилась к забору. Он был выше неё.
Она нашла два ящика, поставила их друг на друга и влезла на них. На заднем дворе больницы, венчая кучу мусора, длинной полоской золотистого меха лежала Томасина. Глаза её были закрыты, губы раздвинуты.
С несвойственной ей расторопностью Мэри Руа вгляделась в окна обоих домов. В них никого не было. Миссис Маккензи гладила, распевая гимны (по-видимому, раскалённый утюг напоминал ей об адском пламени), отец и Вилли трудились над собакой.
Мэри Руа легко и быстро перелезла через забор, подбежала к мусорной куче и схватила свою покойницу, как шотландская вдова, разыскавшая тело на поле боя. Она положила её на плечо, поставила другие ящики, влезла на забор, отодвинула их ногой и спрыгнула. Потом, прижимая к груди ещё не остывшую кошку, она отворила калитку и побежала по улице.
Хьюги, сын лерда, живший в большом поместье, в миле от берега, заслышал плач и вышел к ней, когда она, выбившись из сил, опустилась на траву у высокого дуба.
– Ой, Мэри! – сказал он. – Что с Томасиной?
Мэри подняла мокрое лицо и увидела, что её друг и защитник стоит рядом с ней на коленях. А он, услышав приторный запах, сам сообразил, что случилось, и осторожно начал:
– Может, оно и лучше… Может, она была не-из-ле-чи-мо больна…
Мэри взглянула на него с отчаянием и ненавистью. Мягкосердечный Хьюги понял, что так говорить нельзя, но совершенно растерялся от криков, слёз и рыданий. «Папа и не пробовал! – кричала Мэри. – Он плохой… Ты плохой… Все вы…» В конце концов она уткнулась лицом в мох и стала скрести ногтями землю.
Хьюги не понимал, что можно так плакать из-за кошки – у них в парке их кишело сотни, и он не отличал одну от другой. Но он слышал, что люди с горя умирают, и очень испугался за Мэри. Он был достаточно взрослым, чтобы понять: не можешь утешить – отвлеки.
– Вот что, Мэри, – сказал он. – Мы её как следует похороним. Прямо сейчас! У нас есть атласная коробка, туда её и положим. Устелем коробку вереском, он очень мягкий… Ты слышишь меня, Мэри Руа?
Она его слышала. Рыдала она всё тише и тише, хотя и не поднимала головы. А он, ободрённый успехом, развивал свою мысль:
– Устроим шествие через весь город. Ребят соберём много. Ты наденешь траур, пойдёшь за гробом и будешь громко рыдать.
Мэри Руа приподнялась и посмотрела на него поверх Томасининого тела.
– У миссис Маккензи есть чёрная шаль, – сообщила она.
– А я возьму у мамы накидку на голову, – подхватил Хьюги. – И Джеми будет играть на волынке! Он учился, очень здорово играет. Представляешь – в юбочке, в шапочке с лентами и дудит «Плач по Макинтошу».
Мэри Руа слушала как зачарованная. Глаза её стали круглыми, словно монетки, и слёзы на них высохли. Хьюги говорил:
– Я тоже надену юбочку, накину плед на плечи, возьму кинжал и сумку… Все будут на нас смотреть и приговаривать: «Вот идет вдова Макдьюи» – это про тебя, а про Томасину: «Упокой её, Господи!»
– Правда, Хьюги?
– Ещё бы! – Он сам увлёкся своей выдумкой. – И мы поставим надпись!
– Какую такую надпись?
– Ну, вроде могильного камня. Сперва ставят дощечку… если спешат… – Его синие глаза загорелись, и, запустив пальцы в тёмные кудри, он медленно продекламировал: «Здесь лежит Томасина… зверски умерщвлена… 26 июля 1957 года».
Мэри Руа с обожанием глядела на него, а он говорил:
– Я скажу надгробное слово… «прах во прах возвратится…» похвалю её… распишу, как ей хорошо на небе… Мы забросаем могилу цветами. Джеми опять задудит… и мы устроим поминки…
Мэри обняла его, склонившись над Томасиной.
– Вот и молодец! – сказал Хьюги, вытер ей лицо чистым платком и помог высморкаться. Потом он аккуратно отряхнул её фартучек от листьев и травинок.
– Я её возьму, – заторопился он. – Положу в коробку. Позову Джеми, соберу ребят. А ты беги, одевайся! Что за похороны без вдовы?
Она послушно побежала к дому, улыбаясь и плача. Больше всего её умиляла фраза «Зверски умерщвлена».
Ветеринар Эндрью Макдьюи не видел похорон своей последней жертвы – он направлялся со своим другом, священником, на другой конец города, к слепому нищему. Немного раньше, часа в три, Энгус зашёл в лечебницу, чтобы узнать, как здоровье собаки-поводыря.
– Что ж, – сказал ему Макдьюи, предвкушая восторг и удивление, – глаза я твоему Таммасу спас. Через три недели собака будет в полном порядке.
– Вот и хорошо, – ответил священник. – Так я и знал.
– Мне льстит, что ты так веришь в меня… – начал Макдьюи.
– Нет, – простодушно перебил его отец Энгус, – я не из-за тебя. Я…
Макдьюи сердито рассмеялся.
– А, Боженька! Ясно… Знал бы ты, сколько раз мы теряли всякую надежду! Собака просто чудом осталась жива… – И он остановился, услышав, какое слово произнёс. Энгус Педди весело кивнул.
– Я о чуде и просил. Знаешь, у нас судят по плодам. А в тебе я, конечно, не сомневался. Пойдём скажем Таммасу, а?
– Иди скажи сам. На что я тебе?
– Он тебя просил: «Спасите мои глаза». Ты их спас.
– Вот как? А ты вроде только что говорил…
– Нет, это ты говорил. Ничего, не ты первый путаешь Бога с Его орудием. Пойдём, Эндрью, тебе полезно увидеть, как Таммас обрадуется.
Перед уходом они зашли поглядеть на собаку. Она лежала на чистой соломе, задние лапы её были в гипсе, передние – в бинтах. Но глаза её глядели зорко, острые ушки торчали вверх, и, завидев гостей, она забила хвостом по полу.
– Какая красота… – сказал священник.
– Не балуйте её, а то привяжется, – обратился ветеринар к Вилли Бэнноку, хлопотавшему неподалёку. – Она приучена к одному человеку.
Таммас Моффат жил на другом конце города. Проходя узкими улочками, Энгус Педди услышал знакомые звуки и приостановился.
– Странно… – сказал он. – Где-то играют «Плач по Макинтошу», а сегодня нет никаких похорон.
– Померещилось тебе, – сказал Макдьюи, и они пошли дальше.
Старый Таммас жил на втором этаже оштукатуренного дома, крытого толем. На тротуаре играли дети; на трубе сидела одноногая чайка, белая с серым; на пороге стояла старуха в чепце, с метлой и совком.
– Таммас дома? – спросил отец Энгус.
– Дома, – отвечала старуха, – вроде не выходил.
– Спасибо. Мы к нему поднимемся, если разрешите. Доктор принёс ему добрую весть насчёт собаки.
Они пошли вверх по узкой, тёмной лестнице, священник впереди, ветеринар – сзади. Всё было тихо, только снизу доносился шорох метлы, а сверху – хлопанье крыльев.
На полпути священник остановился.
– Эндрью… – сказал он.
– Что там? – откликнулся ветеринар.
Но священник не объяснил, что остановило его.
– Ладно, сейчас увидим, – сказал он, тяжёлыми шагами добрёл до площадки и постучал в дверь. Ответа не было. Он подождал и тихо вошёл.
– Господи… – сказал он.
Слепой сидел лицом к двери. Голова у него не упала, он как будто прислушивался, ждал шагов, когда явилась смерть.
Макдьюи рванулся к нему, припал ухом к груди, схватил руку. Сердце не билось и пульса не было, хотя рука ещё не остыла.
– Всё, – сказал ветеринар.
Священник кивнул.
– Да, да… Я знал… – проговорил он.
– Я же спас его глаза! – крикнул Макдьюи. – Где твой Бог?
И тут отец Энгус рассердился. Он выпрямился, круглое лицо вспыхнуло, глаза за очками сверкнули гневом.
– Не смей! – воскликнул он. – Будь она проклята, твоя наглость!
– Проклинать вы горазды! – не уступил Макдьюи. – А ты мне ответь!
– Он – Бог, а не твой слуга! – кричал Энгус Педди, наверное, впервые в жизни. – Ты что, хочешь, чтобы Он тебе льстил? Восхищался твоей работой?
– Нет, ты скажи, – орал Макдьюи, – за что вот этому благодарить твоего Бога?
Они препирались прямо над мёртвым телом, а старый нищий словно судил их гнев, и прощал его как истинно человеческую слабость.
Священник первым пришёл в себя.
– Таммас стар, – сказал он. – Он умер мирно. Он умер надеясь. – Отец Энгус поднял голову, и его кроткие глаза глядели так виновато, что друг его вздрогнул. – А ты прости меня, Эндрью.
– Да и я хорош, – сказал Макдьюи. – Разорался над мертвецом, обидел тебя…
– Нет, не меня! – живо откликнулся отец Энгус. – Я не то имел в виду. Ну что ж, мы оба перенервничали, хотя я-то ещё на лестнице знал.
С необычайной, нежной осторожностью он закрыл слепому глаза и накинул ему на голову плед. Вдруг он почувствовал, что ещё что-то неладно.
– Мэри сидела в приёмной, – сказал он. – Вроде, кошка у неё заболела. Что там было потом?
Макдьюи с поразительной четкостью увидел всё, о чем начисто забыл. Он даже ощутил сладкий запах эфира и услышал, как беспомощно колотят в дверь маленькие кулаки.
– Пришлось усыпить, – сказал он. – Видимо, менингиальная инфекция. Так верней. Всё равно бы не выжила.
Мирное лицо Энгуса Педди стало и растерянным, и суровым.
– Господи, – проговорил он. – Господи милостивый!..
Похоронная процессия двигалась через город к лесу. Прямо за гробом – большой коробкой, обитой изнутри атласом, – шла Мэри Руа, а в гробу на подстилке из вереска лежала, свернувшись как живая, сама Томасина. Её накрыли вместо флага куском пледа.
Мэри Руа, вся в трауре, опиралась на руку Хьюги, который оделся для этого случая просто на славу. Он извлёк из нафталина костюм, предназначенный для встречи царствующих особ, и белоснежное жабо сверкало в вырезе бархатного чёрного жилета, украшенного серебряными пуговицами с фамильным гербом. На рукаве красовалась полоска настоящих брабантских кружев; не забыл он и белых перчаток, и кинжала, и кожаной сумки, отороченной мехом.
Мэри Руа была в чёрной шали миссис Маккензи. Шаль была ей велика, она обмоталась ею и стала похожа на мусульманку. Хьюги стащил у матери бабушкину лиловую вуаль, которыми дамы привязывали некогда шляпку, отправляясь кататься в автомобиле, и теперь рыжие волосы сверкали сквозь неё, как предзакатное солнце сквозь грозовые тучи. Получилось красиво, страшновато и не совсем уместно.
В городе на процессию не обратили особого внимания – чего только нынешние дети не выдумают! Один близорукий старичок обнажил голову, несколько человек улыбнулись, и всё.
Место захоронения выбрал Джорди. Оно понравилось ему ещё тогда, когда он носил лягушку к Рыжей Ведьме. Он и вёл шествие, шагая перед гробом, и, пройдя по лесу до огромного дуба, под которым, наверное, спал когда-то сам Роб Рой, свернул с дороги. Пройдя ярдов тридцать по пологому склону лощины, они услышали шум воды и остановились. Ручеёк вторил волынке. Из-за деревьев сверкнуло солнце и заиграло на пуговицах и цепочке Хьюги Стерлинга.
Полоумная Лори, собиравшая неподалёку травы и грибы, увидела сверканье, услышала странную музыку и насторожилась. На ней была зелёная шаль, которую она сама соткала, волосы её были подвязаны зелёной тряпочкой, на руке висела лёгкая корзинка, в которой лежали лопатка и ножик.
Сначала она подумала, что это феи, – она верила в фей, и в гномов, и в ангелов и часто с ними беседовала. Сквозь деревья виднелись яркие пятна, бархат, кружева, а музыка просто сердце разрывала. Но тут она услышала властный голос:
– Могильщик, делай своё дело!
Через некоторое время тот же голос сказал:
– Возвратись в землю, ибо ты… гм… прах и в прах вернёшься. Аминь. – И через несколько секунд: – Надо бы что-нибудь спеть…
Никто не взял Псалтири, и никто не помнил слов. Одна девочка издала носовой звук, но испуганно умолкла. Положение спас Джорди, по молодости лет ещё не обременённый обрядоверием: «Бонни-Бонни-Бонни!..» – браво запел он. Все с облегчением подхватили. Рыжая Ведьма внимательно слушала.
Потом Хьюги откашлялся и начал:
– Братья и сестры во Христе! Мы собрались, чтобы предать земле прах безвременно погибшей Томасины. Покойница – любимое детище всем нам известной Мэри Руа. Она была хорошей кошкой, я бы сказал – одной из лучших кошек. Те, кто знал её близко, гордились её дружбой и не забудут её никогда. Кто-то зааплодировал, но Хьюги дал знак, что ещё рано.
– Она не творила зла, не царапалась и не кусалась. Если она ловила мышку, она приносила её Мэри Руа. Она всё время мылась. Мурлыкала она громче всех, вообще – хорошая была кошка. Останки её – перед нами, но душа её вознеслась на небо, и сидит там одесную Отца, и будет ждать Мэри Руа, чтобы не расставаться с ней во веки веков. Аминь.
Слово это ясно показывало, что теперь речь окончена. Дети захлопали и закричали. Хьюги скромно поклонился и добавил:
– А теперь Мэри Руа бросит первую горсть земли. Но Мэри задрожала и воскликнула:
– Нет! Не могу! Я хочу домой!
По правде, и Хьюги хотел домой. Кроме того, он заметил слёзы в глазах у дамы и рыцарственно сказал:
– Хорошо. Не бросай. – И повторил: – Могильщик, делай своё дело.
Могильщик тоже хотел домой. Хьюги нарвал цветов, рассыпал их по свежей могиле и приказал Джеми:
– Играй весёлое.
Джеми покорно заиграл, Хьюги взял под руку Мэри Руа, и дети исчезли.
Полоумная Лори легко и робко подбежала к могиле и быстро опустилась на колени. Она увидела дощечку с надписью: «Здесь покоится Томасина. Родилась 18 января 1952, зверски умерщвлена 26 июля 1957. Спи спокойно, возлюбленный друг».
Лори улыбнулась, но вдруг, перечитывая надпись, испугалась слов «зверски умерщвлена». Она почуяла зло.
Она встала, постояла, вернулась, снова опустилась на колени. Кто там лежит? – думала она. Кто кого умертвил? Чем тут можно помочь? Её дело – живые, мёртвым ничего не нужно. А всё же… И она никак не могла встать с колен.
Ветеринар Эндрью Макдьюи открыл деревянную калитку, направился к дому и вдруг на полпути остановился, словно что-то забыл. Он пошарил в карманах, пошарил в памяти, но не вспомнил, что же его остановило. Только войдя в дом, он понял, что к нему не вышла навстречу рыжая девочка с рыжей кошкой на плече.
Ни в передней, ни в коридоре не раздался топот маленьких ножек, и никто не крикнул: «Папа!» Однако запах еды немного развеселил его; он пошёл к себе, помылся, почистился и спустился в столовую, где его ожидало странное зрелище. Мэри Руа сидела за столом, накрытом на двоих. Она была в трауре, то есть в шали миссис Маккензи, а голову её покрывала, падая на плечи, как у Мадонны, тёмно-лиловая вуаль. За дверью, в кухне, суетилась миссис Маккензи. Заслышав его шаги, она выглянула в столовую, но Мэри Руа не шелохнулась: она сидела тихо, глядя в пол и сложив руки на коленях.
– Здравствуй! – весело окликнул её Макдьюи. – Что за костюм у тебя? Королева ночи? Ничего, красиво, только мрачновато, а у меня и так был трудный день. Сними-ка и поужинаем.
Она подняла голову и посмотрела, не мигая, на него, сквозь него, куда-то вдаль.
Миссис Маккензи снова заглянула в дверь.
– Мэри, – встревоженно позвала она. – Что ж ты с отцом не здороваешься?
Две слезы поползли по щеке Мэри Руа. Если бы она расплакалась, отец обнял бы её, ласкал бы, гладил, утешал и, быть может, она оттаяла бы от привычного тепла. Но слез больше не было: детское лицо разгладилось и застыло, выражая омерзение.
– Миссис Маккензи! – крикнул ветеринар. – Эй, миссис Маккензи, что с ней?
Миссис Маккензи вошла в комнату, нервно вытирая руки о фартук.
– По кошке тоскует, – пыталась она объяснить. – Худо ей без Томасины.
Он, не понимая, уставился на неё.
– Схоронили её ребята, – продолжала миссис Маккензи. – Много их собралось, и Джеми у них играл похоронный марш…
– Ладно, – прервал её Макдьюи. – Дети всегда что-нибудь выдумают. Вы мне скажите, почему моя дочь мне не отвечает?
Миссис Маккензи собрала все своё мужество.
– Она сказала, что не будет с вами говорить, пока вы кошку не вернёте.
Имя моё – Баст. Я богиня, царившая в Бубасте. Зовусь я владычицей Востока и звездой утренних небес. Я сокрушила змея Апопа под священной сикоморой.
Отец мой – Ра-Солнце, мать моя – Хатор-Луна; Нут, богиня небес, – сестра мне, а брат мой – Хонсу, изгоняющий злых духов.
Мне поклонялись в храме за 1957 лет до того, как пришёл на землю Бог Христос. Я жила, умерла и воскресла.
Всё теперь иначе. Храм мой – маленький домик, и жрица у меня – одна. Зовут её Лори, и она не так прекрасна, как прежние мои двенадцать жриц: кожа у неё бесцветная, глаза – светлые, не темней моих, волосы – медные слитки. Но она добра и почтительна и хорошо поёт мне хвалу.
Я – в другой стране, и времена теперь другие. Прошло 3914 лет. Снова 1957 год, четвёртый год царствования великой властительницы Елизаветы II из 9-й династии. Живу я на севере. Здесь в лесу, у ручья, вернулось моё Ка в моё тело. Обитатели храма не верят в меня и смеются, когда я зову себя богиней. Даже имя мое изменилось – жрица зовёт меня Талифой.
Я удивляюсь, что она не распознала моего могущества – ведь и она одна из тех, кто им наделён. Живёт она скорее в моём мире, чем в человеческом. Она лечит и утешает лесных зверей. Она беседует с маленьким забытым народцем, с которым когда-то дружили люди, и с этими новыми богами – ангелами, архангелами, херувимами и серафимами.
Кроме того, она ткачиха. Ей дают шерсть, она прядет её, ткёт ткани, шьёт одежду и отдаёт её фермерам. Они ей платят, а она покупает то, что нужно для её лечебницы, и сама трёт и варит какие-то лекарства для зверей.
На её земле летом 1957 года и воскресла я, великая богиня Баст.
Помню день, когда моё Ка снова вошло в моё тело и Лори перенесла меня в храм.
Она посадила меня на камень и представила местным обитателям. Обитатели эти – просто звери, вернее – звери и птицы: три кошки, несколько котят, галка, белка и две собаки. Кошки зашипели на меня, собаки залаяли, галка закричала, белка залопотала.
– Что ж вы? – сказала Лори. – Как не стыдно! Гостью обидели.
Простой кот (как выяснилось, звали его Макмёрдок) выгнул спину, а другой кот, тоже простой, но чёрный (Вулли), подошёл ко мне.
– Кто ты такая? – спросил он. – Видишь, нас тут много, не повернёшься. И без тебя тесно.
Я честно ответила:
– Имя моё Баст-владычица. Отец мой – Солнце, мать – Луна. Его имя – Ра, её – Исида. Меня почитают все люди и зовусь я звездой Востока.
Котята перестали ловить свой хвост и кинулись к матери, полосатой и пушистой кошке по имени Доркас.
– Не слыхал! – фыркнул Вулли. – Что-то жирно для облезлой рыжей котихи…
Я возгорелась божественным гневом, ощерилась, зашипела, но они хохотали – заливались. Галка хлопала крыльями, собаки катались по земле, белка взвилась на дерево. Скочтерьер собрался схватить меня за хвост, но я удачно щипнула его за нос, пускай знает.
Мне осталось воззвать к Гору, чтобы он соколом низринулся с неба и выклевал им печень, и к змею Апопу, и к Атуму, насылающему болезни.
Но никто не явился на мой зов. Никто не покарал богохульников.
Так я столкнулась впервые с теми, кто не верит в богов. Я не знала, как быть, но Лори всё уладила. Она взяла меня на руки, понесла в храм и устроила мне святилище у огня. Я приняла её в жрицы и стала осматриваться.
Наш лесной храм – странное место. Люди сюда не ходят. Пастухи и фермеры вынимают зверей из ловушек, кладут под дубом и звонят в серебряный Колокол Милосердия. Лори выходит из храма и берёт зверя.
Кажется, люди боятся Лори, и правильно делают – она ведь жрица истинной богини. На стук она не выйдет, и на крик не выйдет, только на звон Колокола, напоминающий мне звон кимвалов в моём прежнем храме. Вулли (он хоть и простой кот, но умный) рассказал мне, что Лори нашла Колокол в лесу. Прежде он принадлежал разбойнику Роб Рою и предупреждал его, если поблизости была королевская рать. В храме, на первом этаже, комната с камином (моё святилище как таковое), и ещё одна комната, где хранится пряжа. На втором этаже спит Лори, и туда не пускают даже меня.
За храмом каменное строение. Многих черепиц на его крыше не хватает, и Макмёрдок водил меня туда заглянуть внутрь. Мы видели, как Лори ухаживает за своими больными. Там у неё кролик, землеройка, полевые мыши, птенец, выпавший из гнезда, и горностай с раненой лапкой. Есть и пустые клетки, но Мак сказал мне, что иногда полны они все.
Да, теперь он для меня – Мак, и Вулли дружит со мной, и даже Доркас, большая барыня, даёт мне иногда вылизать котят. О своём божественном происхождении я с ними не говорю, но сама о нём помню и ещё явлю мою силу.
Жрица любит меня, гладит, чешет за ухом, поёт мне песни. Голос у неё нежен и чист, как флейты в моём храме, и, закрыв глаза, я переношусь мыслью в прошлое. Словом, живётся мне неплохо. Еды много, только ловить никого не разрешают, Лори не даёт трогать живые создания.
Все шло хорошо, жаловаться было не на что, пока к нам не явился Рыжебородый.
– Надо бы мне с ней потолковать… – сказал отец Энгус, семеня по улице рядом со своим другом. – Не нравится мне, что она с тобой не разговаривает… какая бы тут ни была причина.
– Причина! Да нет никакой причины, – сердито отвечал Макдьюи. – Упрямство одно. Она ведь упрямая, как… ну как я, если хочешь.
– Ты ей других животных предлагал?
– Ещё бы! Принёс ей кошку, сиамскую, породистую, лучше некуда. А она закричала, убежала, уткнулась миссис Маккензи в передник. Кричала, пока я не унёс кошку обратно. Соседи думали, наверное, что я секу свою дочь. Оно бы и не вредно…
– Розгой любви не добьёшься, – сказал Энгус Педди.
Макдьюи невесело кивнул. Он знал это сам; знал он ещё, что соседи говорят так: если ветеринар не пожалел собственную кошку, животных к нему носить опасно. Слухи эти дошли до самых дальних ферм, где его раньше если не любили, то хотя бы уважали. За последние две недели к нему не пришёл ни один фермер.
– Не знаю… не знаю… никак не пойму… – размышлял он вслух, словно Педди не шёл рядом с ним. – Я бы и рад оживить эту кошку. Но принеси она её сейчас, я бы её снова усыпил!
– Без Томасины ей очень одиноко, – сказал священник.
– Да что мне делать? – сердито спросил Макдьюи. – Я всё ждал, что ей надоест, но она упёрлась, как каменная. Смотрит сквозь меня.
Энгус Педди не любил откладывать.
– Пойду поговорю, – сказал он. – Может, что и выйдет. Они дошли до конца улицы и Макдьюи нырнул в свою лечебницу, бросив на прощанье:
– Не выйдет ничего.
А священник подошёл к соседнему дому и увидел на ступеньках крыльца Мэри Руа. Он положил на скамью шляпу и зонтик и сел рядом с ней, думая, с чего бы начать.
– Да… – сказал он наконец и вздохнул. – Моросит и моросит… может, пойдём ко мне, поиграем с Цесси?
Она взглянула на него торжественно и отрешённо и молча покачала головой.
Он тоже взглянул на неё, и сердце его сжалось. Маленькая, некрасивая рыжая девочка сидела на каменной ступеньке, без куклы, без подруги, без кошки. Он знал своё дело и сразу определил чутьём то тяжкое горе, которое до сих пор встречал только у взрослых. Так врач определяет смертельную болезнь по воздуху в комнате.
– Мэри Руа, – мягко и серьёзно сказал он, – ты очень горюешь по Томасине.
Глаза её стали злыми, она отвела взгляд, но священник продолжал:
– Я её помню, прямо вижу, как будто она с нами, тут. Смотри, не напутаю ли я. Если что не так, скажешь.
Мэри Руа неохотно взглянула на него, но и такой знак внимания его ободрил.
– Она вот такой длины. – Он развёл руки в стороны. – Такой вышины, такой толщины. Цветом она как медовый пряник, полоски – как имбирный, а на груди у неё манишка, белая, треугольником. – И он очертил пальцем треугольник в воздухе.
Мэри Руа покачала головой.
– Кружочком, – сказала она.
Священник кивнул.
– А, верно, кружочком. И три лапки – белые…
– Четыре.
– И белый кончик хвоста.
– Там только пятнышко.
– Да, – продолжал Педди. – Голова у неё красивая, круглая, ушки маленькие, но для неё великоваты. Они острые, стоят прямо, и от этого кажется, что она всегда настороже.
Мэри Руа смотрела на него и жадно слушала. Злоба из глаз её ушла. Щёки порозовели.
– Теперь – нос. Как сейчас помню: такого самого цвета, как черепица на церковной крыше. Но с чёрным пятнышком.
– С двумя! – поправила Мэри Руа, показала два пальца, и на щеках у неё появились ямочки.
– Да, правильно, – согласился Педди. – Второе – пониже первого, но его трудно разглядеть. Теперь – глаза. Ты помнишь её глаза, Мэри Руа?
Она кивнула.
– Глаза у неё лучше всего, – продолжал он. – Изумруды в золотой оправе. А язычок самого красивого розового цвета, точь-в-точь мои полиантовые розы, когда они только что раскрылись. Как-то, помню, она сидела напротив тебя, за столом, с белым слюнявчиком, и вдруг смотрю – у неё торчит изо рта лепесток. Вот, думаю, розу съела!
Мэри Руа засмеялась так, что миссис Маккензи выглянула в дверь.
– А она не ела! – кричала Мэри Руа. – Она язык высунула!
Педди кивнул.
– Кстати сказать, как она сидела за столом! – продолжал он. – Истинная леди. Не начнёт лакать, пока не разрешат. А когда ты давала ей печенье, она его три раза трогала носиком.
– Она больше всего любила с тмином, – сообщила Мэри Руа. – А почему она их трогала?
– Кто её знает! – задумался священник. – Может быть, она их нюхала, но это невежливо, так за столом не делают… Скорее всего она как бы говорила: «Это мне? Ах, не надо! Ну, если ты очень просишь…»
– Она была вежливая, – сказала Мэри Руа и убеждённо кивнула.
– А какая у неё походка, какие позы! Бывало, ты её несёшь, а она как будто спит…
– Мы и ночью вместе спали, – сказала Мэри Руа. Глаза у неё светились.
– Помнишь, как она тебя зовёт? Я как-то проходил тут, а она тебя искала, и так это запела вроде бы…
Мэри Руа поднапряглась и, как могла, повторила любовный клич своей покойной подруги:
– Кур-люр-люр-р…
– Да, – согласился Педди, – именно «курлюрлюр». Видишь, Мэри Руа, она не умерла, вот она, с нами, она живая для нас.
Мэри Руа молча смотрела на него, и под рыжей чёлочкой появились морщинки.
– Она живёт в нашей памяти, – объяснил священник. – Пока мы с тобой её помним во всей её красе и славе, она не умрёт. Закрой глаза, она здесь. Никто не отнимет её у тебя, а ночью она придёт к тебе во сне вдесятеро красивей и преданней, чем раньше.
Мэри Руа крепко закрыла глаза.
– Да, – выговорила она. Потом открыла их, прямо посмотрела на священника и просто сказала – Я без неё не могу.
Священник кивнул.
– Ну, конечно. Вот ты ее и зови, она придёт. Когда ты вырастешь, ты полюбишь ещё кого-нибудь и узнаешь, как трудно любить в нашем нелёгком странствии. Тогда ты вспомни, что я тебе сегодня пытаюсь втолковать: нет раны, нет скорби, нет печали, которую не излечит память любви. Как ты думаешь, Мэри Руа, поняла ты?
Она не отвечала, серьёзно глядя на него. И он подошёл к самому трудному.
– Томасина живёт и в папиной памяти. Обними его, поговори с ним как прежде, и вы будете вместе вспоминать. Она станет ещё живее. Он, наверное, помнит то, что мы забыли…
Мэри Руа медленно покачала головой.
– Я не могу, – сказала она. – Папа умер.
При всём своём опыте и уме Энгус Педди испугался.
– Что ты говоришь! – воскликнул он. – Папа жив.
– Умер, – спокойно поправила она. – Я его убила.
Эндрью Макдьюи убедился довольно скоро, что весь городок толкует о его поступке и толки эти – недобрые. Люди замолкали, когда он входил на почту или в аптеку, он ощущал на улице косые взгляды и часто слышал шёпот у себя за спиной.
Некоторые слова он разбирал, и выходило так: если он не сумел или не счёл нужным спасти кошку собственной дочери, опасно лечить у него зверей, того и гляди усыпит. И вообще, если уж твой ребенок с тобой не разговаривает, значит, невелика тебе цена.
Макдьюи злился, стыдился, горевал и потому обращался всё резче и с пациентами, и с их хозяевами. В самой невинной фразе ему мерещилась обида, и он так грубил, что даже курортники не пошли бы к нему, будь в городе еще один ветеринар.
Из местных же многие знали, что в лесу, у самой лощины, живёт затворницей женщина, которая беседует с ангелами и гномами и умеет – конечно, с их помощью – лечить зверей и птиц. И колокольчик на дубе стал звенеть всё чаще.
Когда слухи о паломничествах к Рыжей Ведьме поползли по городу, Макдьюи понял, что у него объявился конкурент.
Конечно, он слышал о ней и раньше. Она была для него одной из местных сумасшедших, вроде некоего Маккени, который часами читал у пивной «самого Рэбби Бернса», или старой Мэри, собиравшей на улице верёвочки и бумажки. До сей поры почти все так относились к ней и вспоминали о ней лишь для того, чтобы поразить заезжего рассказом о ведьме, которая живёт одна в лесу, беседует с духами и зверями и пугает маленьких детей. Детей, собственно, пугала не она, а эти самые рассказы.
Иногда такой заезжий встречал в аптеке или в лавке скромную молодую женщину с широко расставленными светло-зелёными глазами. Если ему приходило в голову посмотреть на неё дважды, он мог заметить, что у неё необыкновенно нежная улыбка. Но он никак не мог догадаться, что это и есть сама ведьма, спустившаяся с гор, чтобы купить еды и лекарств для себя и для своих бессловесных питомцев.
Макдьюи её не встречал и не думал о ней, ибо местные достопримечательности не особенно интересны тем, кто живёт недалеко от них.
А сейчас о ней толковали, как и о нём. Верный Вилли Бэннок передавал ему слухи о вылеченных овцах, и о чарах, и о колокольчике, и о полевых и лесных зверях, которые приходят к ней есть.
Вернувшись в лечебницу после одной особенно неудачной поездки на фермы, Макдьюи увидел в приёмной только Энгуса Педди с тихо скулящей Сецессией и рассердился, что никого нет, как сердился прежде, что народу слишком много.
Однако другу он обрадовался. Он чувствовал, что больше никто не расскажет ему умно и связно о загадочной конкурентке.
– Вот что, Энгус, – сказал он, машинально доставая нужную склянку. – Знаешь ты что-нибудь о такой дурочке, Лори? Она живёт где-то в лесу и выдаёт себя за ведьму.
Священник вынул пробку, дал Цесси лекарство, погладил её по спинке, а потом гладил по вздутому брюху, пока она не рыгнула. Тогда он радостно улыбнулся и начал так:
– Она не дурочка, Эндрью. Я бы скорее сказал, что она нашла свой собственный мир, в котором ей лучше, чем в нашем. А уж ведьмой её никак не назовёшь!
– Но ведь за что-нибудь её прозвали полоумной! И вообще, она лечит скот, а у неё нет медицинского образования. Видишь, ко мне никто не идёт. Это её дела!
Педди хорошо знал людей и всё-таки удивился, как можно до такой степени не видеть и не винить себя самого. Он понимал, что объяснять тут бесполезно, они только поссорятся, и больше ничего. Понимал он и другое – дело не в разнице характеров; такие пропасти между людьми неизбежны в лишённом замысла и смысла, неуправляемом мире. Ведь атеизм несёт в себе свою кару, неверующий сам себя сечёт, и ему никак не поможешь. И он просто спросил:
– Что же ты думаешь делать?
– Заявлю в полицию, – сказал Макдьюи.
Тут Энгус Педди не мог скрыть смущения.
– О Господи! – сказал он. – Вот уж не стоит! Она же ни гроша не берёт. Нет, я бы не заявлял.
– А что тут такого? – упрямо возразил Макдьюи. – В конце концов, закон есть закон. Учишься, работаешь, а тут всякие знахари травят скот какими-то зельями.
Педди вздохнул.
– Закон, конечно, – закон. То-то и плохо. Но, понимаешь, полицейские уважают Лори. Она – хороший человек, совсем хороший, а им приходится видеть много плохих людей.
– Что ж они, откажутся выполнить свой долг?
– Нет, куда им! У них, сам знаешь, шотландское чувство долга. Просто…
– Никак не пойму! Если я её обвиню…
– Да, да, конечно. Давай-ка я тебе иначе расскажу. Он замолчал и взял на руки Цесси, словно младенца или чёрного поросёнка. Она с обожанием глядела на него, лапы её торчали в стороны, а он, прижав её к сутане, массировал ей живот. Это было бы невыносимо смешно, если бы взгляд его и улыбка не светились такой нежностью.
– Одна соседка говорит другой: «Чего-то я расхворалась. Стирки невпроворот, а у меня прямо ноги не ходят». Другая отвечает: «Есть у меня микстуры полбутылочки. В прошлом году всю простуду как рукой сняло. Сейчас принесу».
Отец Энгус перевернул Сецессию и стал массировать то место, где начинался коротенький хвост. Морда ее выражала несказанное блаженство.
– Приносит она микстуру на спирту. Больная – у которой, скажем, острый приступ «стиркофобии» – отхлёбывает глоток, отогревается и веселеет. Как, по-твоему, должен доктор подавать на вторую соседку в суд?
Он подождал, пока притча просочится сквозь крепкий череп его друга, и закончил:
– Нет, Эндрью, у тебя будет очень глупый вид, если ты обвинишь Лори. Полиция прекрасно знает, что она просто даёт советы пастухам, женщинам и детям, у которых болеют овца, собака или кот.
– Ну иди сам, – сказал Макдьюи. – Поговори с ней, ты же её так хорошо знаешь!
– Что ты! – воскликнул Педди. – Я совсем её не знаю. Её не знает никто.
– Не говори ты глупостей, Энгус! Кто-нибудь да знает. Пришла же она откуда-то…
– Знает её кто-нибудь? – тихо, почти про себя, спросил священник. – Да, в каком-то смысле… Её зовут Лори Макгрегор. Домик её и амбар пустовали, когда она явилась в наши края неизвестно откуда. Она ткачиха. Может быть, она – одна из парок, разлучённая со своими сестрами… Макдьюи сердито фыркнул:
– Вот ты с ней и говори. Психопаты часто слушают священников.
Педди вздохнул и покачал головой.
– Я думал, ты поймешь. Я не хочу её трогать, не хочу ей мешать. Её пути – не наши пути. Она служит беспомощным и беззащитным. Таких, как она, зовут блаженными. Их немного осталось на земле.
Больше вынести Макдьюи не мог.
– Психи они, твои блаженные! – крикнул он. – Ладно, пойду сам. Скажу ей, чтобы не совалась в чужое дело.
Энгус Педди сидел на краешке стула, гладил Цесси и думал. Наконец он осторожно опустил её на пол, встал, взял склянку, надел шляпу, не отрывая серьёзных глаз от Эндрью Макдьюи.
– Что ж, – сказал он. – Иди. Только, Эндрью, я бы на твоём месте поостерёгся. Тебя там ждёт большая опасность.
– Ещё чего! – взорвался ветеринар. – Ты что, сам спятил?
– Ты не сердись, – начал отец Энгус, – когда я поминаю Бога. Профессия у меня такая. Я же не сержусь, когда ты говоришь о прививках.
Макдьюи не ответил.
– Мне кажется, Лори очень близка к Богу. Она служит Ему и славит Его всей своей жизнью.
– В чём же тут опасность? Мне-то что?
Священник взял на руки собачку.
– Смотри, – сказал он, – как бы ты сам Его не полюбил.
На пороге он обернулся и добавил:
– В двери к ней не стучись, она не откроет. Там у неё на дереве висит колокольчик. Колокол Милосердия. В него даже звери звонят.
– Ну знаешь!.. – возмутился Макдьюи. – На чёрта мне…
– Кому-кому, – сказал отец Энгус, – а тебе милосердие нужно.
И мягко закрыл за собой дверь.
Я, богиня Баст, прозванная Талифой, помню день, когда к нам пришёл Рыжебородый.
Он ещё до того явился мне во сне, ибо у нас, богинь, – дар ясновидения. И я закричала, не просыпаясь: «Смерть и гибель котоубийце! Красным огнём пылают его волосы, красная кровь – на его руках, и ему не уйти от мщения. В книге мёртвых написано, что убивший одну из нас обречён».
Он был так страшен и могуч, что даже я, богиня, проснулась от ужаса. Я лежала у очага, и затухающий огонь был красен словно кровь. Услышав мой крик, Лори спросила погромче:
– Талифа, что тебе приснилось? – пришла, взяла меня на руки и гладила, приговаривая: – Не бойся ничего, я тут!
Но я знала, что от судьбы не уйти и я скоро увижу наяву рыжебородое чудовище. Так и случилось, я увидела его на следующий день.
Недалеко от нашего дома стоит огромный дуб, а на нижней его ветке, как я говорила, висит Колокол Милосердия. Чтобы Лори вышла из дому, надо дёрнуть за верёвку, свисающую до самой земли. За неё дергали и люди, приносившие к нам зверей, и сами звери.
Вы удивляетесь, а я – ничуть. В моё время никто бы не удивился, ибо звери полевые, птицы небесные, люди и боги жили тогда одной семьёй, помогали друг другу и совместно владели сокровищами ведовства.
В то утро зазвонил колокол, и все мы выбежали посмотреть, кто к нам пришёл. Лори встала в дверях, прикрывая глаза от солнца, и мы увидели раненого барсука.
На задней его лапе болтался капкан. Им он и задел два раза за кончик верёвки, лежавшей прямо на земле. Тут ничего странного не было. Странно было то, что у барсука торчала из плеча кость, была почти оторвана лапа, а он дотащился до моего храма и моей жрицы.
Мы, кошки, разумно сели в отдалении, чтобы он на нас не бросился. На губах у него белела пена. Собаки забеспокоились, они ведь склонны к истерии, и чуть сами не кинулись на него, что не так уж и глупо, всё равно ему умирать.
Но Лори сказала:
– Тихо! Не трогайте его!
Она подошла к барсуку, посмотрела на него (я так и видела прозорливым оком, как его зубы вонзятся в её руку), и опустилась на колени. Я еле успела пустить чары и на неё, и на него.
Лори осторожно отцепила капкан, взяла барсука на руки и что-то стала ему шептать. Он сразу успокоился. Голова его упала на бок, но глаза не закрылись, и все мы видели желтоватые белки, обращённые к Лори. Она встала, понесла его в нашу лечебницу, и мы пошли за ней.
Лечебница наша – в каменном амбаре. Я села в дверях и глядела, как моя жрица одной рукой подстилает чистую скатерть, кладёт барсука на стол, достаёт губку, миску, травки и идёт к плите ставить воду.
Когда она вернулась и поддела ладонью голову барсука, он издал самый жалобный звук, какой я только в жизни слышала. Когда сильный, большой зверь пищит, как мышка, у меня просто сердце разрывается.
Я отвернулась и принялась усердно лизать спинку. Когда я снова посмотрела на Лори, она плакала и отирала барсуку кровь. Белая кость торчала у него из раны, передняя лапа была разорвана в клочья и висела на какой-то жилке. О том, что творилось сзади, я и говорить не стану.
– Видишь, Талифа? – сказала мне Лори. – Не знаю, как ему помочь!.. Он попал в ловушку, и на него ещё кинулась собака. Он с ней боролся, ты подумай, отогнал её! Такой храбрый… Как же ему умереть?..
Барсук лежал на белом полотнище, и Лори осторожно обмывала мех, шкурку, мясо, когти и кость. Лежал он на боку, виден был один глаз, но глаз этот глядел на Лори доверчиво и умоляюще.
– Не знаю, что делать, Талифа, – говорила мне Лори. – Ну совсем не знаю. Не пойму, с чего начать, а он вот-вот умрёт… Смотри, какой он красивый. Бог послал его ко мне не для того, чтоб он умер.
Она на минутку поникла, потом подняла голову, и глаза её засветились.
– Вот мы с тобой и попросим! – сказала она мне. Она и не знала, что просить надо меня. Я бы уж для неё сотворила чудо.
Подойдя поближе ко мне, она села на приступочку, погладила меня и почесала за ухом, глядя в небо. Губы её шевелились, глаза светились.
Что ж, попросила с ней и я, как меня учили когда-то, – и отца моего Ра, и мать мою Хатор, и великого Гора, и Исиду, и Осириса, и Птаха, и Нут, и даже страшного Анубиса.
Я обратилась и к самым древним богам, Хонсу и Атуму-Ра, создателю всего сущего.
Прошло какое-то время, и зазвонил наш колокол.
Я в два прыжка допрыгнула до дерева и оцепенела от ужаса. Мех у меня встал дыбом, ушки прижались, из горла моего вырвалось хриплое, сердитое «мяу-у!», а потом я зашипела.
У дерева, под колокольчиком, стоял незнакомец. Вид его был гнусен. Волосы рыжие, как у лисы; борода такая же; глаза злые. Он дёргал за веревку, словно хотел сорвать наш колокол с дерева.
Тут я узнала его. Это он являлся мне в страшных снах, чудовище, котоубийца, проклятый самою Баст. Я видела, что он обречён, и всё же я боялась его так, что кости дрожали. Он не заметил, как я летела от дома к дереву, а теперь я мигом вскарабкалась вверх, на самые верхние сучья, куда не доносился его запах. Там я сидела, пока не спустилась ночь.
Да, я, богиня, удрала от смертного. Сама не знаю, в чём дело.
Когда Макдьюи добрался до места, он чувствовал себя довольно глупо. Остановив машину, он пошёл по длинной тропинке, размышляя о словах своего друга. Ему казалось теперь, что здесь, в лесу, обвиняя какую-то полоумную, он будет выглядеть не намного умнее, чем в суде.
Однако он высоко ставил врачебное дело. Если фермеры будут лечить у этой самозванки свой скот, конец порядку, который он с трудом наладил в здешних местах.
Тут он увидел домик и сарай, остановился и рассердился ещё больше, бессознательно защищаясь от мира и покоя, которыми здесь всё дышало. Ставни были закрыты, домик спал в тени и прохладе, но всюду кишела какая-то почти неслышная жизнь. Мелькнули хвостики двух убегающих зайцев, и белка прошуршала наверху. Птицы встревоженно захлопали крыльями, а кто-то тяжёлый, глухо смеясь, скрылся в листве.
Макдьюи остановился перед огромным дубом. На нижней ветке висел колокольчик, с язычка его свисала длинная верёвка. Ветеринар сердился сам на себя, что не идёт к дому и не колотит в дверь кулаком или хотя бы не звонит в звонок, как положено. Однако что-то его держало. Какие-то чары сковали его, и он стоял и стоял, не вынимая рук из карманов.
Наконец он вспомнил, что друг, веривший не в чары, а в Бога, именно и посоветовал ему звонить в колокольчик. Макдьюи дёрнул за верёвку, сердито выставив бороду, и услышал удивительно чистый, нежный звон. Из чащи выглянул самец косули, удивлённо посмотрел на пришельца тёмными, прозрачными глазами и скрылся. Больше не откликнулся никто.
Макдьюи звонил много раз, колокольчик плясал, но только какой-то меховой зверёк, зацарапав когтями, взлетел на дерево. Макдьюи звонил долго и, тем не менее, удивился, когда простенькая рыжая девушка вышла на его зов.
Он знал от священника, что не увидит колдуньи с крючковатым носом, но такого он всё же не ожидал. Она была слишком юна, слишком проста. Нет, ей было за двадцать пять, может – и под тридцать; удивили его, в сущности, две вещи: пятна крови на её руках и её удивительная нежность.
Другого слова он найти не мог. Красивой она не была, даже странно казалось, что такая неприметная девушка зачаровала весь край, внушая и страх, и почтение, но при ней всё стало иным: Макдьюи услышал или, вернее, почувствовал, что кругом шуршат десятки пугливых зверьков, шелестят и щебечут птицы и где-то хлопает крыльями тот, кто смеялся наверху. Всё стало отрывком из сказки; оставалось узнать, фея стоит перед ним или ведьма. Об этом, сам себе удивляясь, думал Макдьюи, подходя к ней в сопровождении тех, кого он назвал её роднёй: двух кошек, рыжей и чёрной, старой овчарки и весёлого скочтерьера. Белка сбежала вниз по стволу, помахивая хвостом.
– Это вы Лори? – сердито крикнул ветеринар.
– Я, – ответила она.
Да, именно – нежная, нежная и кроткая. Он повторил про себя эти слова, когда услышал её голос. Но слишком долго лелеял он свою ярость, чтобы поддаться на такие штуки, и сердито спросил:
– А вы знаете, кто я такой?
– Нет, – отвечала она, – не знаю.
Тогда он загрохотал так, что земля задрожала:
– Я доктор Макдьюи! Главный ветеринар! Санитарный инспектор!
Если он ждал, что она испугается, опечалится или смутится, он своего не дождался. Лицо её озарилось радостью, словно она не смела поверить собственным ушам, глаза засветились, тревога из них исчезла, и все её черты стали не простенькими, а прекрасными.
– Ох! – закричала она. – Услышал! Мы вас очень ждём, доктор. Идите скорей, а то поздно будет.
Он так удивился, что даже сердиться перестал. Что услышал? Кто услышал? Почему она порет такую чушь? И тут он понял: он просто забыл на минуту её второе прозвище.
«Психически неполноценна, – подумал он. – Совсем плоха, бедняга», – и не заметил, что не ругает, а жалеет её.
Зато он заметил, что следует за ней, а она уверенно и быстро ведёт его куда-то, и между ним и ею шествуют гуськом её собаки и кошки. Обогнув домик, она подошла к каменному амбару и толкнула дверь. Посреди комнаты стоял стол, покрытый ослепительной скатертью в пятнах свежей крови, а на столе, едва дыша, лежал большой барсук.
Макдьюи опытным взглядом распознал перелом задней лапы, страшную рану на передней и вывих плечевой кости, а острым нюхом уловил кисловатый запах воспаления.
– М-да, – сказал он, поморщившись. – Дело плоховато. Капкан?
Лори кивнула и добавила:
– И ещё собака его покусала. А потом он оборвал цепь и пришёл ко мне. Я не могу его вылечить. Я не очень хорошо лечу. Вот я и попросила.
Макдьюи рассеянно кивнул, не совсем понимая, кого же она просила, и не думая о том, как смешно прийти во гневе к своему самозваному сопернику и оказаться коллегой-консультантом.
– Эфир у вас есть? – спросил он. – Дайте-ка тряпочку. Поможем зверюге, усыпим. Больше тут делать нечего.
Но Лори мягко ответила:
– Бог послал его сюда не умирать, а вас – не убивать, мистер Макдьюи.
Ветеринар удивленно взглянул на неё.
– А вы откуда знаете? – спросил он. И прибавил: – Я не верю в Бога.
– Ничего, – сказала Лори. – Бог верит в вас, а то бы Он вас не посылал.
Она доверчиво посмотрела на него, и нежная, непонятная улыбка появилась в уголках её губ. Улыбка была почти лукавая, и почему-то она так тронула Макдьюи, что он чуть нс заплакал и побыстрей отошёл. Он вспомнил, как прозвучала в её устах его фамилия, и понял, что давно не слышал такой интонации. Впервые заметил он, как чист её взор и как умилительно просты черты спокойного лица. Потрясён он был так, что движения его стали ещё резче, а голос громче.
– Вы что, не видите, – крикнул он, – что тут делать нечего? И вообще, я без инструментов. По другому делу к вам ехал…
– Я подержу его, – сказала Лори. – Он мне доверяет. А тут вот – мои инструменты.
Она подсунула руку под голову раненого, положила другую ему на. бок и приникла щекой к его морде, что-то приговаривая. Барсук тяжело вздохнул и закрыл глаза.
Макдьюи даже вспотел от страха.
– Господи Боже мой! – воскликнул он. – Вы с ума сошли!
Она подняла глаза, чуть-чуть улыбнулась и просто сказала:
– Меня и зовут сумасшедшей. Я его подержу, он не дёрнется.
Макдьюи не ответил. Взглянув на неё, он принялся шить, резать, латать, объясняя ей, что он делает, как профессор студентам. Вдруг, прервав лекцию, он спросил:
– Что вы с ним сделали, Лори? Он лежит совершенно тихо.
– Он мне доверяет, – снова сказала она, зачарованно глядя на то, как творят чудеса проворные пальцы хирурга.
По внезапному вдохновению Макдьюи заменил кусок плечевого сустава серебряной монеткой. Через некоторое время он спросил:
– Где вы его взяли?
– Он сам пришёл, – ответила она.
– Так… А откуда он знал, что надо сюда идти?
– Его ангелы вели.
– Вы когда-нибудь видели ангела?
– Нет. Я слышала их голоса и шелест крыльев.
У Макдьюи почему-то оборвалось сердце. Так бывает, когда вспомнишь давний сон или тронешь затянувшуюся рану. Он поглядел на девушку, стоявшую рядом с ним и восторженно взиравшую на дело его рук, вздрогнул, закончил перевязку, отошёл от стола и сказал:
– Ну, всё.
Лори схватила его руку и припала к ней лицом. Он почувствовал холодок слёз и прикосновение губ, и ему стало ещё во сто крат печальней.
– Сделал что мог, – отрывисто сказал он. – Не давайте ему двигаться. Завтра приду, положу гипс. Тогда всё будет в порядке. У вас есть где его держать?
– Да, – отвечала Лори. – Пойдёмте посмотрим.
Она с бесконечной осторожностью взяла больного на руки и повела врача за перегородку, в другую половину амбара.
Тут была настоящая больничка, но своих прежних пациентов Макдьюи в ней не увидел. Все звери были лесные – олень с переломанной ногой, одноглазая белка, свернувшийся ёжик, покусанный заяц, осиротевшие лисята, полевые мыши в картонной коробочке.
Макдьюи сразу стало легче на душе. Он даже засмеялся и сказал, окинув зверей опытным взглядом:
– А ёж-то симулирует.
И не остался без награды. Нежная спокойная улыбка засияла на простеньком лице.
– Ш-ш! – ответила Лори. – Пускай, ему здесь хорошо.
– Вот так вы их и лечите? – спросил он.
Лори смутилась.
– Я за ними хожу, – сказала она. – Им тепло, они отдыхают. А я их кормлю, пою, – голос её стал совсем тихим, – и люблю…
Макдьюи улыбнулся. Именно это прописывали от века все ветеринары. Правда, последнее снадобье вместо него давал Вилли Бэннок.
– Ну а как вы лечите тех, кого вам люди приводят? – спросил он.
– Я лечу диких, лесных, – отвечала она. – О домашних дома заботятся. Я нужна бездомным.
– Но вы ведь лечили корову у Кинкэрли?
Лори не удивилась вопросу, только лукаво улыбнулась.
– Я отослала их назад и велела ему быть с ней добрее, тогда она и доиться станет.
Макдьюи закинул голову и захохотал. Он представил себе, как слушал это сердитый фермер. Они вышли из амбара, и Лори спросила:
– Вы не зайдёте к нам на минутку?
Из любопытства он согласился и, войдя в комнату, сразу увидел стеклянную банку на столе. Там были камешки, крохотная лестничка, вода и зелёная лягушка. Стараясь вспомнить что-то важное, Макдьюи наклонился к самой банке и увидел, что лягушка – хромая.
– И её лечите? – спросил он, весело улыбнувшись.
– Да, – ответила Лори. – Я её нашла у дверей, в коробочке. У неё лапка сломана.
– Ангела я вам опишу, – сказал Макдьюи. – Ему восемь лет, он курносый, веснушчатый, в скаутской форме.
– Я его не видела, – растерянно сказала Лори. – Я слышала колокольчик.
Макдьюи пожалел о своих словах.
– У меня мало денег, – сказала Лори. – Я вам не очень много заплачу.
– Не надо, Лори. Вы мне уже много заплатили.
Она побежала в соседнюю комнату и принесла неправдоподобно мягкий и лёгкий шерстяной шарф.
– Возьмите, пожалуйста! – попросила она. – Вам… вам теплее будет, когда у нас тут ветер.
– Спасибо, Лори, я возьму, – сказал он и подумал, знает ли она, как он растроган? В дверях он повторил: – Спасибо, Лори. Мне будет в нём очень хорошо… когда у нас тут ветер. Завтра приду, положу гипс.
Он вышел, она стояла и смотрела ему вслед. Ему показалось, что она глядит не на него, а внутрь, в своё собственное сердце. И он пошёл вниз по тропинке, вспомнив, что её прозвали полоумной.
Он сел в машину, положил на сиденье шарф, но вдруг схватил его и прижал к щеке. Невыносимая печаль вернулась к нему и была с ним всю дорогу, до самого дома.
Всю дорогу, до самого дома, Эндрью Макдьюи думал о Лори и о её Боге.
Почему этих Божьих блаженных не удивляет жестокость и самодурство Творца, который сперва обрекает Своё творение на муки, а потом приводит именно туда, где его спасут? Что это, огромный кукольный театр, когда лучший ветеринарный хирург прибывает на место минута в минуту? Божий юмор, когда хирург этот идёт, чтобы карать, а остаётся, чтобы исцелить? Лори в своей простоте ничего не заметила. Она сказала, что Бог послал его, и всё.
Макдьюи захотелось посоветоваться с Энгусом Педди, но он тут же передумал по довольно странной причине. Он искренне любил друга и не хотел ставить его в тупик. Кроме того, он боялся, что тот приведёт обычные доводы – скажет, что Господни пути неисповедимы, что цель ясна не сразу, что Бог – это Бог, и прочее, и прочее. Всё это Макдьюи слышал сотни раз, но не мог отделаться от неприятной мысли, что такой Бог сродни Молоху.
И всё-таки на свете есть Лори. Он знал, что она не совсем нормальная. Она и жила, и думала не так, как прочие люди; но ключом к ней, ко всем её действиям и думам было сострадание. Мысли его вернулись к Богу, которому она так странно и верно служит. Может, именно сострадание и связывает её с Ним?
Предположим, что Бог действительно создал человека – не по образу, конечно, и подобию, но всё же с какой-то искрой Божьей, – и пустил его в мир. Неужели Ему не жалко смотреть, какими стали Его создания? Неужели не горько? Если земля – космическая колба, если Бог ставит тут опыт, ясно, что опыт этот провалился. И всё же Богу жалко, наверное, своих несчастных и злых подопытных. Неужели Ему некем утешиться, кроме дурочек, вроде Лори, или простаков, вроде Энгуса?
Почему-то Эндрью Макдьюи свернул не к дому, а к замку Стирлингов и, не доезжая до него, остановился на берегу, под огромным дубом. Он вылез из машины, вынул трубку, набил её и раскурил. Будь он не так эгоистичен, он бы заметил, что стал другим; но он не привык смотреть на себя со стороны. Он ещё не знал, в какую попал ловушку и какие псы искусают его прежде, чем он оборвёт цепь и пойдёт искать спасения.
Над ним зашелестела листьями белка. Она проголодалась и помнила, как её кормили из рук. Поэтому она спустилась вниз и уселась на хвостик, сложив на белой манишке чёрные лапки.
Макдьюи всегда носил в кармане еду, чтобы успокоить или приманить недоверчивого пациента. Он вынул морковку. Белка подошла вплотную, вежливо взяла угощение, отпрыгнула и стала грызть.
Беседовать с белкой легче, чем думать. Макдьюи выбил трубку и сказал:
– Ешь помедленней, пищеварение испортишь. Белка покрутила морковь и продолжала её грызть.
– Разреши представиться, – продолжал Макдьюи, – Эндрью Макдьюи, хирург-ветеринар. Меня тут не очень любят. В Бога я не верю. У меня есть дочка, но она со мной не разговаривает, потому что я приказал усыпить её кошку, у которой было повреждение спинного мозга. Я хотел избавить животное от страданий.
Белка почти догрызла морковку. Держа её в одной лапе, она пережёвывала то, чем успела набить защёчные мешки.
– Хотел я или не хотел? – говорил Макдьюи. – Это очень важно. Я часто об этом думаю. Может быть, я просто ревновал кошку к дочке? Я ведь и диагноза толком не поставил… Значит, я ревновал к Мэри Руа. Мою дочь так зовут, потому что шкурка у неё посветлее твоей, потемнее моей. Она с этой кошкой вместе спала, таскала её повсюду, вечно тыкалась носом в её мех. Понимаешь, мамы у нас нет, и я пытался быть и лапой, и мамой. А теперь она плачет и страдает, и со мной, своим отцом, не разговаривает.
Белка доела всё и собралась уходить.
– Подожди, – попросил Макдьюи. – Не уходи ещё немножко. Мне надо с кем-то поговорить. Вот тебе взятка. – Он вынул ещё одну морковку. – И говорить мы будем не обо мне, а о тебе.
Белка подумала, взяла морковку и по-приятельски подсела к ветеринару.
– Что ты делаешь, когда болеешь? – спросил Макдьюи и удивился, что никогда об этом не думал. – К кому ты идёшь? Кто тебе выписывает коренья и травы – старая мудрая белка или собственное чутьё? Мой сосед, священник Энгус Педди, говорит, что без воли Божьей не упадёт и воробей. Но как это Бог устраивает? Странно, я никогда не видел мёртвой белки, косули… Что с вами тогда бывает? Птицы вас клюют, обгладывают звери? Где ваши кладбища?
Белка слушала, Макдьюи спрашивал дальше:
– Друзья у вас есть? Как вы воспитываете детей? Понимаете ли вы их? Жалеете? Любите ли вы их так, что сердце разрывается, и теряете, как мы? Вообще, есть у вас любовь, радость, заботы? Или вы едите, спите, плодитесь – и всё? Лучше или хуже родиться лесным зверьком? Кто мне ответит? Видно, не ты.
Макдьюи встал. Белка побежала, остановилась, присела, подмигнула ему и стрелой взлетела вверх. А он сел в машину и поехал домой, чувствуя облегчение. Наступил час вечернего купанья, и он не хотел опоздать.
Он надеялся каждый вечер, что дочка его ждёт, и каждый вечер ошибался. Гнев его давно сменился тоской и удивлением. Сам он, по совету отца Энгуса, говорил с ней как ни в чём не бывало. Он купал её, ужинал с ней, укладывал её. Всё было по-старому, кроме одного: она не молилась, пока он не уйдёт.
Когда он вернулся, в холле никого не было. Миссис Маккензи чем-то громыхала на кухне. Макдьюи пошёл в детскую. Мэри Руа сидела на игрушечном стуле, среди кукол, и не делала ничего. Он взял её на руки. Они были очень похожи, оба рыжие, синеглазые, с упрямыми подбородками, повёрнутыми сейчас друг к другу.
– Давай поужинаем и выкупаемся, – сказал он. – А я тебе расскажу про смелого барсука и про то, как рыжая фея спасла ему жизнь.
Когда она сидела в ванне, он заметил, что она похудела и кожа у неё стала нездорового цвета. Она не прыгала в воде розовой лягушкой, не вырывалась, когда он её умывал. Но слушала она внимательно.
А он удивился сам, как меняется вся история. Барсук был теперь истинным героем, благородным, мужественным, наделённым и разумом, и чувствами. Рассказывая о том, как захлопнулась ловушка, Макдьюи ощутил боль в сердце и услышал, что Мэри вскрикнула. Давно не слышал он её голоса. Но пожалела она зверя, а не его.
Когда же он заговорил о том, как Лори баюкала барсука, по щекам у Мэри потекли слёзы. Она плакала в первый раз с того несчастного часа. Он взял её на руки и сказал:
– Мэри Руа, я тебя люблю.
Прижалась она к нему чуть-чуть? Показалось ему? Он уложил её. Она молчала, и все же ему было много легче: он снова увидел слёзы на её глазах.
Дверь он на ночь не закрыл, чтобы услышать через холл, если она позовёт. Он допоздна просидел над отчетами, а когда собрался лечь, ему было почти совсем хорошо.
Я, богиня Баст, поступлю, как поступают боги.
Я покараю злодея.
Богиней быть нелегко. Кому же и знать, как не мне.
Люди завидуют нашему могуществу. Я завидую людям. Им дано выбирать между добром и злом.
У нас, богов, нет ни добра, ни зла, одна лишь наша воля. Сегодня моя воля в том, чтобы уничтожить Рыжебородого.
Когда Макдьюи кончил ночную работу и ложился, надеясь, что пыткам его скоро конец, на городок надвинулась буря. Сперва захлопали двери наверху, и он пошёл запереть их. Потом, когда он выглянул из окна, ветер рванул его рубашку, растрепал ему волосы и отхлестал его по щекам. Он поспешил закрыть и окна.
Макдьюи не впервые встречался с шотландским мистралем и знал, что надо покрепче запереть все окна и двери. Заглянув в детскую, он увидел, что Мэри спокойно спит, и проверил окно, чтобы её не испугало хлопанье створок. Убедившись, что всё в порядке, он пересёк холл и лёг не раздеваясь.
Прежде чем погасить свет, он взглянул на часы. Потом долго лежал в темноте, слушая, как ветер звенит проводами и бьются волны о гальку. Засыпая, он радовался новой надежде.
Проснулся он, не зная, который час, от пронзительного кошачьего крика где-то рядом, почти над головой. Ветер бушевал, скрипели сучья, шумели листья, ревели волны, вывески летели, громыхая, по улице, и дрожало, громко стуча, железо на крышах. Макдьюи стало страшно. Кошка снова крикнула, и он понял, что она – прямо за окном. Он присел на кровати. Она скребла когтями о стекло.
Макдьюи не был бы человеком, если бы не подумал хоть на секунду, что Томасина пришла ему отомстить. Он вздрогнул от страха и тут же сердито рассмеялся. Вокруг кишели кошки: на каждом окне, на каждом пороге сидело всегда по коту.
Однако свет он зажёг и успел увидеть горящие глаза, розовый нос и белые зубы. Кошка исчезла.
Он долго лежал, опершись на локоть, и ждал, не закричит ли она снова. Наконец она закричала немного подальше, а в ответ раздался голос его дочери:
– Томасина!
Содрогаясь от ужаса, он услышал, как Мэри пробежала через холл и открыла входную дверь. Он увидел, как белая фигурка в пижаме мелькнула между их комнатами. Ветер ворвался в дом, свалил подставку для зонтиков, взлетели бумаги, застучали по стене картины. Макдьюи вскочил, схватил фонарик и вылетел из дома во тьму.
В луче фонарика сразу появилась белая фигурка. Макдьюи увидел летящие по ветру волосы и босые ноги, быстро ступающие по камешкам. Ветер мешал ему идти, валил его с ног. Он кричал:
– Мэри Руа! Мэри Руа!
То ли она не слышала его, то ли не слушала. Кошка свернула и побежала через улицу. Макдьюи закричал от гнева и швырнул в неё фонариком. Он не попал, кошка взверещала и взлетела на стену сада. Тогда девочка оглянулась и увидела отца. Рука его была ещё занесена, рубаху рвал ветер, рыжие волосы сверкали в струе света, льющегося из двери. Детское лицо исказил такой страх, какого Макдьюи надеялся больше не увидеть. Мэри хотела что-то сказать или крикнуть – губы её раскрылись, но звука не было. Отец схватил её, прижал к себе и понёс в дом, защищая от всех страхов.
– Всё в порядке, – кричал он ей. – Всё в порядке, я тут! Тебе приснился страшный сон. Не бойся. Это кошка миссис Маккарти.
Он внёс её в дом, запер дверь, опустился с ней на пол. Она молчала. Не плакала, только дрожала и с ужасом глядела на него. Он даже вздоха не мог от неё дождаться.
– Это не Томасина, – беспомощно сказал он, встал, отнес её в детскую, взбил ей подушку. – Мы позовём с утра доктора Стрэтси. А теперь давай-ка оба спать.
Но сам он не заснул и долго чувствовал, как дрожит она, словно не хочет громко при нём заплакать.
Доктор Стрэтси сидел в кабинете у Макдьюи. Он был высок и сед, а складки щёк и печаль в глазах придавали ему сходство с породистой собакой. Годы врачебной практики обострили его ум и умягчили его сердце. Он стал таким чувствительным, что ему приходилось притворяться угрюмым.
Сейчас он говорил медленно и невесело, глядя на печатку, висевшую на его часовой цепочке.
– Она не может говорить. Вы это знаете? Макдьюи подавил тошноту и ответил:
– Она со мной почти месяц не говорит. Понимаете, она принесла мне больную кошку, у той был паралич… повредила спинной мозг… У кошки все лапы отнялись, и я её усыпил. Мэри перестала со мной говорить, но с другими она разговаривает.
Доктор Стрэтси кивнул.
– Так-так… Что ж, теперь она не может говорить ни с кем.
– Вы нашли причину?.. – спросил ветеринар.
– Да нет ещё… – признался доктор Стрэтси. – Связки в порядке. Конечно, надо разобраться, – он кашлянул, – нет ли чего-нибудь в мозгу… Был у неё какой-нибудь шок после того случая?
– Да, – отвечал Макдьюи. – Сегодня ночью за окном закричала кошка, и Мэри крикнула: «Томасина!» Она выбежала из дому, я – за ней…
– А это была Томасина? – серьёзно спросил врач.
– Ну что вы! Томасину усыпили. Какая-нибудь соседская кошка.
– Сколько времени девочка болеет? – спросил доктор Стрэтси.
– Болеет? – Макдьюи с удивлением посмотрел на старого врача. – Она не больна! – И тут вспомнил слова друга. – Правда, отец Энгус говорил… И я вчера заметил, что у неё влажноватая кожа…
– Врачи часто не замечают болезни в своей семье, – сказал Стрэтси. – Она серьёзно больна.
– Чем? – тихо спросил Макдьюи.
– Я ещё не знаю. Пока волноваться незачем. Я послежу за ней, сделаем анализы. А пока держите её в постели и оберегайте от потрясений. Может быть, другая кошка помогла бы… или щенок? Понятно, вы уже пытались. Я дал ей снотворное. Вечером зайду.
Когда он ушёл, Макдьюи впервые в жизни не завидовал настоящему, человеческому врачу. Пусть он и друг семьи, и надежда, и целитель, а всё же ему приходится говорить родным: «Готовьтесь к самому худшему».
При этой мысли он вздрогнул. Он знал, что не вынесет смерти Мэри Руа. Уже в детской, глядя, как она спит, он подметил круги под глазами, нездоровый цвет кожи, синеву губ.
В соседней комнате миссис Маккензи вытирала снова и снова давно вытертую пыль, прислушиваясь, не позовёт ли её Мэри. Макдьюи подошел к ней и сказал с мягкостью, какой давно не выказывал:
– Это хорошо, что вы тут, рядом. Слушайте, не проснулась ли она. Она очень испугалась и ненадолго потеряла голос. Если что не так, а меня нет, посылайте сразу за доктором.
Он не ожидал, что миссис Маккензи посмотрит на него с такой злобой.
– Испугалась, как бы не так! – фыркнула она. – Горюет девочка наша. По Томасине извелась. Вот умрёт она, останетесь вы один, век будете каяться, мистер ветеринар. Так вам прямо и говорю, а вы что хотите, то мне и делайте.
Макдьюи кивнул.
– Не уходите от неё, миссис Маккензи. Вечером доктор её опять посмотрит. Может, не так всё и плохо.
Он ушёл в свой кабинет и принялся укладывать инструменты, думая о разнесчастной кошке. Осмотри он её тогда получше, полечи, разреши Вилли за ней поухаживать – она бы умерла сама и девочка бы меньше страдала. Неужели он и правда такой злодей, как сказала миссис Маккензи? Неужели его не зря побаиваются в городе?
Мысли эти измучили его, и он попытался перенестись в другой, далёкий, почти нереальный мир, куда можно войти лишь через волшебную дверцу. Где-то растёт дуб, на нём висит колокольчик, рядом стоит дом, в доме живёт рыжая девушка не от мира сего и лечит больных зверей. Ему представилось, что он дёрнул за верёвочку, а когда девушка спросила, кому нужна помощь, ответил:
– Мне, Лори!
Вдруг он увидел, что держит в руке гипс, – значит, задумавшись, он взял его из шкафа. Тогда он припомнил, как обещал вернуться к больному барсуку, положил гипс в чемоданчик и вышел из дому.
Хо-хо, посмотрели бы вы, как я плясала! Я прыгала, летала, парила, скакала прямо, боком, взвивалась по дереву вверх и спускалась на землю. Я бегала, прижав уши, а добежав до Лори, затормозила на всём скаку, и меня занесло в сторону. Перескочив через собственную тень, я села и стала умываться, а Лори засмеялась и крикнула: «Ой, Талифа, какая же ты смешная!»
Я от радости себя не помнила, потому что ночью, на крыльях ветра, ко мне вернулась прежняя сила, подобающая богине, и я на славу перепугала моего врага.
Никто ничего не знал, никто меня ночью не видел, я убежала тайком из-под самого носа у этих глупых собак и кошек, а утром, когда Лори проснулась, я спала, как всегда, в корзинке.
Вулли, Макмёрдок, Доркас и котята вышли поглядеть на меня. Я бегала кругами – каждый круг всё больше и больше, потом пустилась по прямой кошачьим галопом. Лапы мои едва касались земли; я, собственно говоря, летела. Долетев до Лори, я опрокинулась на спину у её ног и стала кататься, а она смеялась и, склонившись надо мной, чесала мне брюшко, приговаривая: «Талифа, да ты сегодня просто взбесилась…»
Собаки заразились от меня весельем и стали скакать и лаять, а птицы захлопали крыльями. Котята ловили свой хвост, белка металась по веткам, и никто из нашей живности не знал, чему я так радуюсь. А радовалась я тому, что мне удалось на диво перепугать смертного, как прежде, во времена моего всеведения и всемогущества.
Правда, радость моя омрачилась тем, что никто не верил в эти мои свойства. Лори, наверное, о них догадывалась, она ведь женщина мудрая, и глаза у неё такие самые, как у моих жриц. Но когда привыкнешь к поклонению, трудно без него обходиться.
В то утро и Лори была веселее, чем всегда. Она тихо напевала, обходя птиц и зверей, и её песенка без слов напомнила мне звуки флейт в моем храме. Иногда она останавливалась, прислушивалась, глядела на тропинку, словно ждала кого-то.
Часам к десяти зазвонил колокольчик. Я успела взлететь на дерево у нашей больницы, и вовремя – приехал мой рыжебородый враг.
Вот я – богиня, властительница судеб, страж неба, а этого типа просто терпеть не могу.
– Берегись, Лори! – крикнула я. – Берегись! Прогони его! Он отмечен моим проклятьем! Прогони его, он злодей!
Но Лори меня не поняла. Она не понимает по-кошачьи. То ли дело у нас в храме – подумаешь что-нибудь, почувствуешь, а моя верховная жрица тут же и восклицает:
«Слушайте, люди! Баст-Ра изрекла слово!» Ну а люди падают ниц и восхваляют мою мудрость.
Лори и Рыжебородый вошли в больницу.
Он приехал и на другой день, и на третий, и на четвёртый. Я следила за ним с крыши и узнала, кто он такой. Его зовут Эндрью Макдьюи, он лечит зверей в городе, куда Лори ходит иногда за покупками, и вылечил у нас раненого барсука. Понять не могу, чего я его так боюсь. Я – богиня, да ещё и кошка, то есть – венец творения, а как увижу, просто холодею. И дрожу, и трясусь, и места себе не нахожу, как последняя мышь.
С чего бы это? Кто он? Я его никогда не видела, и всё же я нюхом чую, что он погубитель кошек, мерзейшее создание на земле. Значит, его надо наказать.
К Лори он втирается в доверие, объясняя ей, как лечить зверей. Он учит её класть гипс, перевязывать лапы, и они рядышком возятся над нашим барсуком. Она восхищается его сноровкой, а ему того и надо. Наложив гипс, он почесал барсука за ухом и поговорил с ним, тот вылупился на него, как верный пёс, а Лори улыбнулась так нежно, что я чуть не умерла от ревности. Я бы прыгнула на него сверху и горло бы ему разорвала, но не могу, очень его боюсь.
Но и он не радуется, когда Лори говорит ему о своих невидимых друзьях. Как-то раз он сердито ходил по комнате, совал свою бороду во все наши банки и склянки, трогал, пробовал, а потом спросил:
– Лори, кто вас научил собирать целебные травы?
– Гномы, – ответила она, а он рассердился, как бык, и заорал:
– Какая чушь! Я вас дело спрашиваю.
Через дырку в крыше я увидела, что Лори вот-вот заплачет, и громко фыркнула на него. Лори стала совсем как маленький ребёнок, на которого кричат.
– Они живут под папоротником, – сказала она. – Увидеть их трудно, но если идёшь потише, слышно, как они шепчутся.
Тогда он сказал:
– Простите, Лори, я не хотел…
Чего он не хотел, я так и не узнала.
Другой раз он спросил её:
– Кто вы?
А она ответила:
– Лори. Больше никто.
– А есть у вас родня или хоть кто-нибудь?
– Нету.
– Откуда вы?
– Издалека.
– Как вы сюда пришли?
– Меня вели ангелы.
И он опять на неё посмотрел.
День ото дня она лечила всё ловчее, всё больше узнавала от него, и они подолгу работали молча – она без слов понимала, что ему нужно.
Как-то он принёс щенка в корзине. Тот был очень болен. Он положил его на стол, вынул свои ножи и щипчики, и они долго трудились – он объяснял, она все схватывала на лету.
Когда они кончили резать и шить, он сказал:
– Я его оставлю у вас, Лори. Что мог – сделал, а теперь ему нужно то, чего я дать не могу.
Он уехал, Лори его проводила и смотрела, как он уходит. Я спустилась к ней, стала тереться о её ноги и услышала, что она шепчет:
– Кто я? – А потом: – Кто я такая? – И наконец: – Что это со мной?
Я стала тереться сильней, но она меня не заметила.
Терапевт и ветеринар медленно ходили по берегу, глядя на тёмную воду, на чаек у кромки пены и на тяжёлые лиловые тучи. День был такой серый, что даже борода Макдьюи немного потускнела.
Мокрый воздух заполз в глубокие складки на щеках доктора Стрэтси, окутал примятую шляпу и прорезиненное пальто, но глаза его светились умом и добротой. Он сообщал коллеге хорошие новости, а тот жадно ловил каждое слово.
– Как видите, анализы прекрасные, – говорил он. – Теперь признаюсь, что подозревал лейкоз. Конечно, кроме потери речи. Но кровь в полном порядке, так что и думать об этом не будем. У девочки ничего нет.
– Ох! – выдохнул Макдьюи. – Как хорошо!
– Да, – согласился Стрэтси. – И почки в порядке, и сердце, и лёгкие. Энцефалограмма ещё не готова, но я уверен, что и в мозгу ничего нет.
– Я очень рад, что вы так думаете, – подхватил Макдьюи. – Что ж, если она здорова…
Доктор Стрэтси подкидывал тростью камешки.
– Она серьёзно больна, – сказал он наконец.
Ветеринар повторил «серьёзно больна», словно хотел убедиться, что правильно расслышал.
Внешне он был спокоен, но душой его снова овладел панический страх. Мысли его заметались, и он услышал, что говорит:
– Вы же сами сказали: у неё ничего не нашли…
– Не всё можно найти, – ответил доктор Стрэтси. – При моём дедушке люди хворали от многих причин, которые теперь списаны со счета. Отвергнутый жених желтел и худел, обманутая девушка слабела и даже не могла ходить. Брошенные и просто стареющие жены становились инвалидами, и все эти болезни считались настоящими. Так оно и есть.
Макдьюи внимательно слушал, а слово «серьёзно» гвоздём засело в его сердце. Он хотел понять, что же именно объясняет ему доктор Стрэтси словами и без слов.
Внезапно он вспомнил, как сам отнимал у людей надежду, и ему стало капельку легче от того, что он не верит в Бога. В связном и осмысленном мире всё было бы ещё страшнее – ведь пришлось бы считать, что Бог забирает у него Мэри, «призывает к Себе», как сказали бы проповедники, ибо он, с Божьей точки зрения, не достоин иметь дочь.
Доктору он не ответил, и тот, не дождавшись отклика, заговорил снова:
– Если бы мой дедушка, доктор Александр Стрэтси, вернулся на землю и мы бы вызвали его к Мэри Руа, он бы вошёл, понюхал воздух в комнате, взял больную за подбородок и долго смотрел ей в глаза. Убедившись, что органических нарушений нет, он вышел бы к нам, закрыл за собой дверь и прямо сказал: «Дитя умирает от разбитого сердца».
Макдьюи не отвечал. Значит, кара всё же есть, тебя судят и осуждают. Неужели где-то есть инстанция, отмеряющая меру за меру? Сколько же нужно выплатить? Кто считает, что за жизнь больной кошки надо отдать всю свою жизнь и радость?
– Если бы я не был современным медиком, который шагу не ступит без анализов, я бы согласился с дедушкой, – продолжал доктор Стрэтси и вдруг спросил: – Эндрью, вы никогда не думали снова жениться?
Макдьюи остановился и посмотрел на него. Месяц назад он бы твердо ответил: «Нет». Но сейчас он знал, что доктор Стрэтси, чутьём прирождённого врача угадавший недуг дочери, угадал и его болезнь.
– Ладно, ладно, – поспешно прибавил тот, заметив его смущение. – Это ваше дело. Просто Мэри Руа нужна любовь.
– Да я же её страшно люблю! – вскричал Макдьюи и вдруг сам не понял, кого он имеет в виду – Мэри или Лори. Сейчас он знал, что любит обеих, но одна от него уходит, другая – недостижима.
– Все мы так, – сказал доктор Стрэтси. – Все мы, отцы, любим их страшно – властно, эгоистично, как свой образ или свою собственность. Мы им показываем впрок, как любят мужчины. То ли дело женская любовь! Она не давит, терпит, прощает, хочет оберечь и защитить.
– Я тоже хотел… – начал Макдьюи, но Стрэтси прервал его:
– Эндрью, я ничего не говорю, вы хотели, но ведь что-то случилось, правда? Что-то у вас с ней случилось, это не в ту ночь началось.
– Да, – ответил Макдьюи. – Это началось, когда я усыпил её кошку.
– Так я и думал. Именно во время беды и нужны оба – и отец, и мать. Каждый дает своё. Он – силу, она – понимание и милость.
– Значит, это вы и пропишете? – спросил Макдьюи с таким отчаянием, что Стрэтси поспешил сказать:
– Ну-ну, ещё не конец! Я сказал «серьёзно больна», но процесс обратим. Непосредственной опасности нет, организм у неё здоровый, он сопротивляется, мы ему поможем. А пропишу я любовь в самых больших дозах. Это лучшее лекарство и для детей, и для женщин, и для нас, мужчин, и для животных. Ну, это вы и сами знаете, вы же их лечите, не я. До свидания, Эндрью. – И он ушёл.
А Макдьюи вошёл в свой дом, снял шляпу и плащ и направился к Мэри. Он уже привык к тишине и не удивился, что никто не говорит, не бегает и не смеётся.
Мэри Руа лежала на спине и смотрела в потолок. Миссис Маккензи, сидевшая у её постели, встала, сложила шитьё и пробормотала, что ей нужно на кухню. Макдьюи опустился на колени и обнял дочь. Он крепко прижал её к себе, словно хотел, чтобы его любовь перелилась в её сердце, но сказать ничего не мог.
Впервые в жизни он понял, о чём говорил доктор Стрэтси. Он понял, чего не хватает в мужской любви. Несмело погладив Мэри по голове и по руке, он отпустил её, видя – просто глазами видя, – как нежно склонилась бы над ней Лори. Ясно, словно она стояла рядом, он представил себе, как смешались бы её медные волосы с червонно-золотыми волосами и вспоминал, как она баюкала раненого барсука.
Он встал с колен, сел на стул и в сотый раз стал думать о том, как – в сотый же раз – мечта его рушится под напором жестокой правды.
Лори неполноценна, Лори больна, и для её болезни у его науки есть немало умных слов. Лори слышит голоса и беседует с гномами, Лори отреклась от мира, Лори служит не людям, а животным, не жизни, а мифу. По какой-то невыносимой иронии судьбы именно Лори не может стать той, кого доктор Стрэтси прописал и одинокой девочке, и злому, одинокому мужчине. Макдьюи закрыл лицо руками, долго сидел так, ничего не надумал, а подняв голову, увидел, что Мэри Руа заснула.
Теперь и он различал всё, о чем сказал ему Стрэтси, – и нездоровый цвет кожи, и тени, и худобу. Но больше всего поразила его бессильная покорность ее губ: уголки их опустились, словно она уже не хотела ни радоваться, ни жить.
Он тяжело поднялся и вышел. Наконец он понял, что ему делать: поговорить с отцом Энгусом Педди, настоятелем здешней церкви.
Макдьюи часто заходил вечером в соседний домик, к другу, чтобы выкурить с ним трубку или выпить пива. Но сейчас он не мог задать свой вопрос кое-как, на ходу, по-приятельски. Он пошёл, так сказать, к нему на службу и смущался, как деревенский прихожанин, поджидающий священника на кончике стула, со шляпой в руке. Ему казалось, что он не так одет и вообще тут не к месту.
На самом деле одет он был как всегда – в твидовый пиджак с кожаными локтями, и шляпы у него не было, но сидел он действительно на краю стула и смотрел на Энгуса Педди (который, в свою очередь, сидел за столом, заваленным книгами и папками, и походил на занявшегося писательством Пиквика), на вазон с цветком, на книжный шкаф, шахматы, узор обоев и тёмные панели.
Когда он вошёл, Педди не удивился, но сказал просто:
– Заходи, Эндрью, и подожди. Да нет, не мешаешь. Паства тебе спасибо скажет – проповедь станет на пятнадцать минут короче. Ради тебя я сейчас и кончу.
Однако разговор не начинался, и оба они молчали, пока многострадальная Цесси не вылезла из корзинки, стоявшей у письменного стола, не подошла к своему врачу и не встала на задние лапы.
У локтя Макдьюи стояла вазочка с конфетами. Он рассеянно взял одну и дал её собаке, а та закатила глаза и плюхнулась на пол.
Отец Энгус торжествующе посмотрел на друга.
– Вот видишь? – сказал он.
Макдьюи рассмеялся, и им обоим стало легче. Ветеринар набил трубку, закурил и сказал священнику:
– Хочу с тобой посоветоваться. – И поспешил объяснить: – Нет, не насчёт Мэри, насчёт Лори.
Энгус Педди не удивился.
– А, насчет Лори! – сказал он. – Да, ты ведь думал к ней съездить. Значит, ездил?
Ветеринар вспомнил, как священник его предупреждал об опасности, и подумал, что бы он сказал теперь, когда его, Макдьюи, настигла любовь не к Богу, а к Лори. Но ответил он только:
– Да, несколько раз.
– И сделал, что собирался? – осторожно спросил Педди.
– Нет, это не нужно. Она ни в чём не виновата. Мне, знаешь, наговорили на неё…
Отец Энгус радостно улыбнулся:
– Слава Богу! Так я и знал, что ты поймёшь.
– Она ни в чём не виновата, – повторил Макдьюи. – Она очень хорошая. Только… видишь ли, у неё навязчивые идеи. Не злые, добрые. Ей кажется, что она понимает животных, а они – её. Вообще-то они действительно её во всем слушаются, но ведь это можно объяснить и без чудес. Потом, ей кажется, что она беседует с ангелами, слышит шелест их крыльев, голоса…
– Помнишь, – сказал Педди, – был на земле человек по имени Франциск, который попросил птиц не шуметь и сказал им проповедь? Он считал бессловесных своими братьями и сёстрами, а теперь и учёные его поддержали – человек во многом подобен животному…
Макдьюи рассердился, что приободрило его друга, потому что кроткий Эндрью был как бы и не живой.
– А ну тебя! – крикнул он. – И что вы за люди! Как угри, честное слово! Ты прекрасно знаешь, что Лори не в себе! Она построила собственный мир. Она…
– Конечно, знаю! – перебил его Педди. – У вас есть ярлык для всего, что не входит в ваши рамки: неврастения, шизофрения, маниакально-депрессивный психоз. Нам остаётся немного: выбрать себе подходящую лечебницу.
– Ты хочешь меня убедить, что она здорова? – спросил Макдьюи с прежней воинственностью, порадовавшей друга.
Священник встал, подошёл к окну и посмотрел на белую церковь, на белые плиты кладбища и синие воды залива. Он думал довольно долго, потом обернулся и сказал:
– Если те, кто пытается общаться с Богом, сумасшедшие, – здоровых почти нет. Скажу иначе: Христос призвал нас к состраданию. Две тысячи лет назад Он возвестил о любви, жалости и милости в жестоком безумном мире. Но мир туго поддаётся, всё дальше уходит от Божьего здравомыслия. В прежнее время, лет пятьсот назад, Лори считали бы святой.
– Скорее, ведьмой, – мрачно поправил Макдьюи. – Её и сейчас так называют. Нет, ты мне скажи: если она больна… если у неё безвредный психоз… она живёт в придуманном мире… Если она, как говорится, тронутая… или, по-твоему, святая… Грех это или не грех…
Он замолчал, но маленький толстый священник отошёл от окна и строго спросил:
– Тебе-то что до греха, Эндрью Макдьюи? Разве ты не знаешь, что грех – наша привилегия, а одно из ваших наказаний в том, что для вас греха нет?
– Ты надо мной смеёшься? – несмело проговорил Макдьюи.
– Ну что ты! Разве ты не видишь, что загнал себя в полный тупик? Если ты не веришь в Бога, для тебя нет и греха. А если веришь – Лори не больная, а добрая, кроткая, милостивая. Она – анахронизм Божий в жестоком и больном мире.
– Всё у тебя Бог! – заорал Макдьюи. – Что от Него, деться некуда?
– Конечно, некуда, Эндрью, – звонко ответил Педди и продолжил помягче – Ты не удивляйся, что я о Нём всегда говорю. Психиатр говорил бы с тобой о неврозах и всяких там либидо, врач – о железах каких-нибудь, слесарь – о трубах. Что же странного, когда священник говорит о Боге?
Макдьюи ответил ему глухо и без гнева:
– Тяжёлую задачу ты задал мне, Энгус.
– Правда? – удивился Педди. – Вот не думал! Ты и Лори живёте в противоположных концах ваших собственных миров. Если бы каждый из вас чуть-чуть подвинулся к другому…
– Да невозможно это! Ты пойми, она слышит голоса, прямо слышит…
– Что ж, и Жанна д'Арк слышала, – отвечал Педди, невинно глядя на него. – Тебе не приходило в голову, что голоса и правда есть, а не слышим их мы?
Макдьюи встал, подошёл к шахматной доске и рассеянно переставил пешку. «Значит, вот и нами так орудуют? – думал он. – А правила игры там есть? Нет, не могу, не могу, не могу!» Он подошёл к двери, но на пороге сказал с искренней печалью:
– Ты не помог мне, Энгус.
– Прости меня, Эндрью, – откликнулся священник. – В конце концов, ты сам себе поможешь. Не ты найдёшь – тебя найдут, так оно бывает всегда. Ты почувствуешь, что это не столько вера в какие-то мифы или факты, сколько особое чувство, уверенность такая, которая заполняет человека, пока сомнению не останется и уголка. Тут никто не пройдёт за тебя пути. Мы не знаем, как это произойдёт, и не можем предсказать, когда придёт.
– Я тебя не понимаю, – сказал Макдьюи.
– Ну и не надо, – мягко отвечал Педди и глубоко вздохнул.
Макдьюи вышел и тихо закрыл за собой дверь. А маленький священник долго сидел у стола и думал о том, правильно ли он говорил и как это трудно узнать.
Три мальчика сидели рядком на неудобной скамейке, ожидая приёма. Макдьюи узнал их и выглянул в дверь (надо сказать, вид у него был гораздо менее сердитый, чем раньше). То были Джорди Макнэб, Джеми Брайд и Хьюги Стирлинг. Ему стало интересно, зачем они пришли, и, отпустив последнего пациента, он отослал Вилли в палату, открыл дверь и крикнул:
– Заходите, ребята!
Они вошли важно, встали по росту, словно три органных трубы, и Хьюги сказал за всех:
– Как Мэри Руа? Лучше ей? Можно нам её навестить?
– Мэри Руа очень больна, – серьёзно отвечал Макдьюи. – Зайти к ней можно. Попробуйте её развлечь. Вы молодцы, что вспомнили о ней и спросили у меня разрешения.
– Мы не знали, что ей так худо, – сказал Джеми Брайд. – Я её не видел с похорон… – И осёкся под суровым взглядом Хьюги.
– А кошка у неё есть? – спросил Джорди.
С таким маленьким Хьюги обошёлся мягче – он положил ему руку на плечо и сказал:
– Брось, Джорди! Сам увидишь. – И обратился к ветеринару: – Я слышал, она не разговаривает. Это правда, сэр?
– Она потеряла речь, – ответил Макдьюи. – Мы надеемся, что это временно. А вы к ней пойдите, расскажите ей что-нибудь занятное… Может… может, она с вами заговорит. Тогда кто-нибудь из вас прибежит и мне скажет, ладно?
– Хорошо, сэр, – сказал Хьюги. – Мы с папой ходили на яхте и чуть не утонули. Я ей расскажу, она посмеется.
Все трое не двинулись с места, и Макдьюи понял, что, как он и подозревал, они пришли не только к Мэри Руа.
– Сэр, – сказал Хьюги Стерлинг. – Можно с вами поговорить об одном деле?
Макдьюи долго раскуривал трубку, потом проговорил сквозь облако дыма:
– Да.
– Сэр, – начал Хьюги, – мы ходили вчера смотреть цыган. Это я виноват, я их повёл. И деньги были мои.
– Мы тоже виноваты, – прервал Джеми Брайд. – Мы сами пошли.
– Они медведя бьют! – закричал Джорди, и накопившиеся слёзы хлынули из его глаз.
– Так-так, – сказал Макдьюи, хотя и не всё понял.
– Понимаете, – снова вступил Хьюги, – нам не разрешили идти. Дома очень рассердятся, если узнают.
– И правы будут, – заметил Макдьюи. – Детям туда нечего ходить.
– Нет, понимаете, там было представление! – объяснил Хьюги. – Как в цирке. Они скачут на лошадях, там лисы выступают, медведи. Я-то видел медведя в зоопарке, когда ездил в Эдинбург, я и в цирке был, но они вот никогда не видели живого медведя. А тут моя тётя, леди Стюарт, подарила мне полкроны, и ещё у меня был шестипенсовик. Вот мы все и пошли. Там билеты по шиллингу.
– Лучше б я не ходил! – вставил Джеми.
– Медведя бьют! – заголосил Джорди. – Он упал и заплакал!
И он заплакал сам, а Хьюги вынул платок, вытер ему щёки и нос и обратился к Макдьюи:
– Да, сэр, они били медведя. Они очень злые. Они и медведя бьют, и лошадей, и собак, и обезьянку. Наверное, они рассердились, что народу пришло мало и все одни деревенские. Медведь у них совсем тощий, он не может плясать, и они его бьют цепью.
Макдьюи кивнул.
– Это не всё, сэр, – продолжал Хьюги. – Там у них звери в клетках. Они должны были нам показать и не показали, очень рассердились, что мало народу, а мы сами пошли и посмотрели. Темно было, не разглядишь, но эти звери выли и плакали. И пахло у них очень плохо.
Макдьюи снова скрылся в облаке дыма.
– Так, – сказал он. – Чего же вы хотите от меня?
– Чтобы вы послали туда полицию, – отвечал Хьюги.
– Похвально, – заметил ветеринар. – Только что ж вы прямо не пошли к Макквори? Это по его части.
Мальчики переглянулись.
– Констебль Макквори сказал, – сообщил Хьюги, – что если он увидит нас около табора, он с нас шкуру спустит.
– М-да, – сказал Макдьюи. – Значит, всё должен сделать я. А что именно?
– Мы думали, сэр, – с облегчением заговорил Хьюги, – что вы туда пойдёте как доктор, всё разведаете, и они вас испугаются, или вы скажете полиции…
– Да у меня времени нет, – не сразу ответил Макдьюи. – Мэри больна…
– Мы бы с ней посидели! Понимаете, если мы напишем в полицию анонимное письмо, медведь не дотянет.
Джорди снова зарыдал:
– Он его цепью ударил в нос! У него кровь текла!
Макдьюи стал сердито выбивать трубку. Джорди собрал всё своё мужество и добавил потише:
– Медведь хромой. Из-за этого он и плясать не хочет. У него лапа раненая.
Макдьюи вздохнул.
– М-да, картинка неутешительная…
– Значит, вы пойдёте, сэр? – живо спросил Хьюги.
Макдьюи очень не хотелось вмешиваться. Кто их знает, что им померещилось… Там дымно, темно, и всё кажется страшнее, чем есть. Но коротенькие фразы Джорди и Джеми врезались в его сознание, и он как будто видел сам беспомощных, замученных зверей. Он вспомнил, что именно Джорди принёс ему хромую лягушку, а он его выгнал; и ему показалось, что он в долгу и перед ним, и перед Лори.
– Я подумаю, – сказал он.
Хьюги понял, что в переводе со взрослого это значит: «Я пойду», хотя Макдьюи еще и сам того не знал.
Мальчишки вышли, и Хьюги сказал, задержавшись в дверях:
– Спасибо, сэр. Мы правда пришли из-за Мэри. Но раз уж мы были тут, мы и про это спросили. Джорди очень плачет, сами видите.
Макдьюи положил ему руку на плечо и сказал с неожиданной нежностью:
– Тебе спасибо, Хьюги. Ну, беги!
Когда они исчезли, он долго курил и думал, что же с ним такое. Думал и Джорди Макнэб. В его переводе фраза ветеринара означала: «Я забуду». Не только Макдьюи вспомнил о лягушке и о доме, где жалеют всех беззащитных.
Всё у нас изменилось. Никто мне не служит, даже Лори, моя собственная жрица.
Я печальна – это я, воплощение радости, гордости и силы!
Я не скачу, и не пляшу, и не взлетаю на дерево. Иногда я даже сомневаюсь, богиня ли я, и не знаю, кто я такая.
Мне мерещится какая-то странная, другая жизнь, но я никому о ней не говорю. Даже Макмёрдоку и Вулли. Кто я теперь? Где я? Почему?
Зовут меня Талифой – я не знаю, что это значит, но Лори это имя понимает и улыбается, произнося его. То ли дело, когда меня называют богиней!
И Лори изменилась. Она реже слушает голоса, чаще смотрит на тропинку и ждёт, когда зазвонит колокольчик.
Я-то знаю, кого она ждёт и высматривает, и ещё больше хочу погубить Рыжебородого.
Погибель ему я создаю, когда Лори сидит и ткёт, а я лежу у печки, подобрав лапы, и гляжу на неё сквозь приоткрытую дверь. Дело в том, что занятия наши подобны друг другу.
Станок стоит в пустой, белёной комнате. За окном – лес и ручей, и однажды я видела, как из лесу вышла косуля и положила на подоконник голову. Лори остановилась на минуту, и они поглядели одна на другую так нежно, что я чуть не лопнула от ревности. Я не могу вынести, когда Лори служит кому-нибудь, кроме меня.
Днём, пока светло, солнце заливает комнату, и всеми цветами сверкают мотки пряжи, которые ей приносят фермеры, чтобы она соткала пледы и плащи. Цвета прямо поют и пляшут, а ярче всего сверкают медные волосы. Сосредоточенно глядя на нитки, моя Лори ткёт пёстрые полоски, пальцы её летают, а я лежу у печки и сплетаю нити погибели моего рыжебородого недруга.
Творить чью-то судьбу – всё равно что ткать. В основу характера – гордыни, жадности, привычек, нетерпимости, тоски, веры, любви и ненависти – мы вплетаем нити случая, нити чужих жизней, встреч с чужими, со своими, с молодыми и старыми, с виновными и невиновными, нити случайных слов и слов сердитых, о которых потом жалеют, нити забытых вещей, забытых дел, дурных настроений.
Это нелегко. Последний раз я сплела погибель смертному четыре тысячи лет назад. А сейчас мне мешают какие-то силы. Их особенно много в комнате Лори.
Лори ткала, пальцы её сновали, и вдруг, схватившись за раму, она посмотрела в отчаянии и страхе и крикнула:
– Кто же я? Что со мной? Что с моим сердцем?
Меня охватила чёрная ревность, такая жестокая, что я выпустила нить. Я побежала к Лори и потерлась о её ноги. Она рассеянно погладила меня, но смотрела всё так же вдаль; и я рванулась к печке, села спиной к двери.
Птицы умолкли; Питер, наш шотландский терьер, заскулил и затрясся; Вулли и Макмёрдок распушили хвосты и ушли куда-то; Доркас не умывала котят, но нетерпеливо била их лапой, когда они пытались от неё отойти. Небо покрылось тучами; я знала, что стемнеет рано.
Я гордо встала и подняла хвост. Всё это сделала я. Я знала, что этой же ночью мне уже не придется делить Лори ни с кем.
Вдруг в сгущающейся полумгле зазвонил колокольчик – так громко, что эхо прокатилось по всей лощине. Галка вскрикнула и улетела, тревожно хлопая крыльями. Питер жутко залаял, а потом заскулил. Застучали Лорины шаги. А я, Баст, богиня и владычица, почувствовала, что снова мешают какие-то силы.
Я осторожно высунулась из-за угла. Никого не было, Лори стояла одна и озиралась. Я вышла и приблизилась к ней. Тогда Питер стал громко лаять и копать лапами у её ног. И все мы увидели, что под камнем лежит какая-то бумажка.
Лори опустилась на колени, схватила её и стала читать вслух: трудно было разобрать каракули, становилось всё темнее.
«По-жа-луй-ста, пойдите к цыганам и сделайте там что-нибудь. Они бьют зверей. Они бьют медведя, который больной. Если вы не пойдёте, он умрёт. Пойдите, пожалуйста. Пре-дан-ный вам Джорди.
P.S. Это я принёс лягушку».
Лори долго стояла на коленях, читала и перечитывала. Потом поднялась и посмотрела вдаль.
У меня вся шерсть поднялась дыбом. Этого я не вплетала! В чём я ошиблась? Что забыла? Что спутала? А может быть, всё дело в том, что я вплетала в основу нити злобы, а Лори – нити любви?
– Идите сюда! – позвала нас Лори. – Поужинаем, мне далеко идти.
– Лори, не ходи! – закричала я. – Там гибель и смерть. Я вынесла приговор. Останься со мной. Там тебе нечего делать.
В доброе старое время мои жрицы поняли бы. Но Лори сказала:
– Ты что, проголодалась, Талифа? Идём, идём, а то я спешу, я нужна.
Я чуть не заплакала от злости и отчаяния. Лори ушла в мой храм и вернулась в тёмном плаще, который она сама сшила. В руке у неё был фонарь, и лицо её казалось бледнее, а волосы – тусклее. Мы сидели и ждали её, как верные подданные. Собаки скулили, прикатился ёжик, развернулся, сел и сморщил нос. Мы, кошки и коты, сидели со свойственным нам достоинством, обернув хвосты вокруг лап, но по усам можно было понять, что мы встревожены.
– Не бойтесь, – сказала Лори. – Нечего бояться. Ждите меня. Помогу и вернусь к вам.
Она прибавила ещё раз: «Не бойтесь», – и пошла по дорожке.
Стало совсем тихо. Жёлтый свет фонаря падал к её ногам. Я тихо шла за ней до поворота, а там вскочила на камень. Жёлтый свет фонаря помелькал среди деревьев и исчез. «Что будет с Лори? – думала я. – Что будет с моей местью Рыжебородому? Что будет с нами, если она падёт и на Лори?»
Всей божественной силой я пожелала Лори вернуться, спастись от цыган, чьи судьбы я сплела с судьбой Недруга. И вдруг мне показалось, что я не богиня, а кто-то другой, неизвестно кто. И этот неизвестный тосковал, так тосковал по какому-то месту или человеку, что, будь это и впрямь я, у меня бы сердце разорвалось.
Внизу мелькнул какой-то свет, и всё вернулось. Я снова была богиней.
Свет мелькнул ещё раз, разгорелся, я увидела жёлтое пламя, какое бывает в печке. Оно исчезло, появилось, и вдруг красно-жёлтый отблеск заиграл на небе.
Огонь! Пожар! Пламя!
Что-то горело внизу, в долине. Я застыла от ужаса. Что это? Где Лори? Я не вплетала в мою месть никакого огня. Я не взывала к отцу моему Ра, повелителю пламени.
Огонь разгорался всё ярче. Всевидящим оком богини я различила (хотя и не видя их) Лори и Рыжебородого среди языков пламени. Что-то я спутала. Что-то вмешалось, вплелась какая-то нить, и Лори грозит гибель.
Я лежала во тьме, тряслась от страха, а красные отблески всё ярче пылали на низких тучах.
Было уже часов девять, когда Макдьюи сделал то, что обещал трём мальчикам, – подумал, ехать ли ему в цыганский табор. Чем больше он думал, тем меньше ему это нравилось. Он не любил вмешиваться в чужие дела. Ему казалось, что надо бы просто зайти наутро к Макквори.
Он встал из-за стола, повернулся, чтобы идти к дверям, и увидел то место на ковре, где – один другого ниже – стояли днём мальчики. Тогда он ясно вспомнил их лица, особенно – залитое слезами лицо Джорди Макнэба и его крик: «Медведя бьют!» Вспомнил он и барсука, его страдающий взгляд, обращённый к Лори, и рыцарственную смелость.
Как спокойно и доверчиво лежал барсук на руках у Лори, зная, что где она, там исцеление! Макдьюи подумал о том, как жалела бы и лечила она медведя, и о том, как нежны её руки.
Он закрыл дверь на ключ и пошёл в соседний дом, в комнату Мэри Руа.
Миссис Маккензи читала ей, а она смотрела на неё тусклыми глазами.
– Я вошла, она не спит, – объяснила миссис Маккензи. – Думаю: дай почитаю, она и заснёт.
Теперь он увидел свою дочь у Лори на руках, и медные волосы, смешавшиеся с червонно-золотыми. Сердце у него упало, словно выпало из груди.
– Посидите с ней, – сказал он. – Мне надо уехать по делу.
В дверях он обернулся и прибавил:
– Если что, я у цыган, в таборе. Пошлите за мной.
– Посижу, никуда не денусь, – отвечала миссис Маккензи на его первые фразы. Ей очень хотелось его утешить, ей стало жалко его.
Когда Макдьюи доехал до табора, было совсем темно. Он ехал медленно и в слабом свете фар различил в стороне два фургона с клетками, а у самой дороги, на лужайке, – палатки гадалок и другие палатки, побольше, где, вероятно, продавали сомнительные сладости. Перед ним стояли облитые парафином факелы, дававшие мало света и много дыма. Впереди, перегораживая дорогу, виднелись ряды самодельных скамеек, точнее – досок, положенных на ящики и бочки. На них сидели человек десять.
Макдьюи услышал резкий звук, вроде пистолетного выстрела, и сразу вслед за этим – странное, болезненное ржание. Он затормозил и увидел, что высокий парень в сапогах, чёрной рубахе и широком, усеянном заклёпками кушаке, бьёт лошадь хлыстом. Ветеринар тихо поставил машину у дороги и вышел. Ладони у него вспотели, во рту горчило от ярости.
Эндрью Макдьюи не привык полагаться на чутьё, но сейчас он пожалел, что не взял с собой хотя бы трости или хлыста. Дух злобы, цинизма и вражды, словно острый запах, хлынул на него.
У входа сидела старая цыганка с грязным чёрным кошелем на груди. Плакат гласил: «Вход – 1 шиллинг». Макдьюи бросил бумажку в десять шиллингов, цыганка сунула руку в кошель и вынула горсть мелочи, сердито бормоча: «Скорей, скорей, представление началось».
– Ладно, мамаша, – сказал Макдьюи. – Давай ещё один шиллинг. Старая штука, не пройдёт!
Она визгливо заорала, и сзади, из мрака, вышел грозного вида мужчина – тот самый, в сапогах и в кушаке. В руке у него был хлыст с налитой свинцовой рукояткой.
– Вы что? – закричал он. – Бедную женщину грабите? Мы тут не богачи!
– Старый трюк! – крикнул Макдьюи. – Я дал ей десять шиллингов. Посчитайте-ка сдачу!
Цыган считать не стал, сделал знак цыганке, и та извлекла недостающий шиллинг. Макдьюи положил его в карман и переступил через верёвку, огораживающую зрительный зал.
На деревянном помосте сидели трое цыган и одна цыганка. Мужчины играли на скрипках и на аккордеоне, женщина била в бубен. Представление уже началось – бравые парни скакали на лошадях. Макдьюи посмотрел на них и поразился их наглости: всё, что они делали, мог бы сделать любой деревенский мальчишка лет десяти.
Снова заржала от боли лошадь, и, чтобы заглушить этот звук, цыганка ещё громче завизжала и забила в бубен. Никто не смотрел на Макдьюи. Он встал, обогнул ряды, пересёк темную поляну и пошёл туда, где, судя по запаху, стояли фургоны.
Запах был жуткий. Во мраке что-то шуршало, кто-то скулил и подвывал, и плакала какая-то женщина. Макдьюи прислушался, но разобрать ничего не смог и щёлкнул зажигалкой, прикрывая ладонью огонек.
– Лори! – крикнул он.
– Эндрью.
От удивления он не заметил, что она впервые назвала его по имени. Её саму он разглядел не сразу, потому что она была в тёмном плаще, капюшон закрывал рыжие волосы, и стояла она на коленях перед открытой клеткой. На руках она держала полуживую обезьянку, которая плакала и сосала её палец.
– Тише! – прошептал Макдьюи. Он не спросил, почему она здесь, даже не очень удивился.
Прикрывая ладонью зажигалку, он прошёл мимо клеток и увидел, что все звери еле живы. Они лежали тяжело дыша, на боку или сжавшись в комочек. В одной клетке был горностай, две лисицы, белка и хорёк. В другой – кучей перьев забился в угол какой-то общипанный орёл, в третьей – сидели три обезьянки. Клетки были маленькие и немыслимо, невообразимо грязные. На полу в одной из них валялся заяц, и по запаху его и позе Макдьюи прикинул, что он издох несколько дней тому назад.
Теперь глаза Макдьюи привыкли к темноте. Потушив зажигалку, он наклонился к Лори и увидел в слабом свете факелов, что она очень бледна.
– Эндрью, что с ней? – тихо спросила Лори. – Она сейчас умрёт…
– Изголодалась, – ответил он и вынул из кармана морковку. Обезьянка схватила её и, рыдая от радости, сжевала в один миг. Шесть тощих лап протянулись к врачу сквозь прутья. Он всегда носил еду для зверей и отдал им всё.
До них долетели крики, музыка и аплодисменты.
– Пойдём, – сказал Макдьюи, наклонился и помог Лори встать. – Нам тут больше делать нечего.
– А как же я её брошу? – прошептала она. Обезьянка припала к ней, крепко обнимая за шею.
– Посадим её в клетку, – сказал он, мягко взял зверька и посадил на прежнее место. – Когда я с ними управлюсь, мы ей поможем. Пошли.
И они пошли сквозь зловещую тьму. Всё дышало здесь жестокостью. Макдьюи благодарил судьбу, что рядом с ним такая добрая женщина, и, как противоядие, вдыхал нежный запах её волос.
Когда они дошли до освещённого места и остановились во мраке, перед зрителями как раз появились четыре парня. Они тащили небольшую – не больше конуры – клетку. За ними шел толстый цыган в засаленном костюме укротителя. Снова появился наглый парень в чёрном кушаке и после музыкального вступления сообщил зрителям, что толстый цыган – сам Дарвас Урсино, лучший в мире дрессировщик. Клетку открыли и выволокли оттуда на цепи маленького чёрного медведя.
– Медведь! – охнула Лори. – Это бедный медведь, про которого он писал.
– Кто писал? – удивился Макдьюи.
– Какой-то Джорди. Он мне когда-то лягушку принёс.
– Ах ты, чертёнок! – сказал Макдьюи и понял, почему Лори тут.
– Что они с ним будут делать? – спросила Лори.
– Подождем – увидим.
Толстый, а к тому же и пьяный, цыган повернул медведя правым боком к зрителям. Но острым взглядом врача Макдьюи сразу увидел большую открытую рану на задней лапе и не удивился, что медведь сильно хромает.
Увидел он и струпья на нежном медвежьем носу. И Эндрью Макдьюи, хирург, привыкший к боли и крови, почувствовал: если кровь покажется снова, ему этого не вынести.
Музыканты заиграли чардаш, а толстый пьяный цыган, дёргая за цепь, заставлял медведя встать на задние лапы. Рядом крутился парень в кушаке, подстёгивая зверя кнутом. Толстый прикрикивал: «Хоп!», дёргая за цепь, пускался в пляс, но медведь на четвереньках еле стоял, всё время валился на бок. Глаза его испуганно блестели. Он приоткрыл пасть, и стало видно, что зубы у него все поломаны, он бы и ребёнка не смог укусить.
Макдьюи ждал. Он не знал, что будет, он знал только, что глядит на всё глазами Лори и заплаканными глазами Джорди. Медведь был очень худой, шкура у него на ляжках висела мешком, как штаны у клоуна, и Макдьюи подумал, что в жизни не видел такого жалкого зрелища.
Зверь снова упал, толстый дёрнул его за цепь, а парень ударил в нос рукояткой кнута, и чёрная струйка блеснула в свете факелов.
Макдьюи услышал, как кричит Лори; он не помнил, как вырвался от неё, как кинулся к сцене, но хорошо запомнил, с какой силой и радостью ударил парня кулаком в лицо. Попади он в висок, цыган бы умер. Но он только разбил ему нос и повалил навзничь на дощатый пол сцены.
Тут ветеринар вырвал у дрессировщика кнут и заорал: «Пляши, кабан! А ну, пляши!»
Зрители закричали: «Браво!», «Так его!», «Поделом!» – но в дело не вмешивались и даже побежали прочь, когда услышали топот копыт. Сбежал и пьяный дрессировщик. Парень лежал навзничь, прижимая ладонь к разбитому лицу, а медведь лежал на брюхе, как-то странно распластавшись, и пытался лизнуть свой нос.
Когда к сцене подскакали человек пять, Макдьюи крикнул:
– Кто у вас тут главный?
Увидев, что парень весь в крови и рыжебородый пришелец их не боится, цыгане растерялись и не стали нападать. Один из них сказал:
– Король Таргу у себя, в фургоне. Если он вам нужен, можете зайти туда.
Макдьюи заорал оставшимся зрителям:
– Идите домой! Представления не будет! – Он подошёл к Лори, которая стояла на коленях и, положив левую руку медведю под голову, отирала ему кровь платком.
– Идите и вы, Лори, – сказал он. – Всё в порядке, но могут быть… ну, затруднения. Пожалуйста, идите домой.
Она встала и пошла рядом с ним туда, где был король Таргу. Люди расступились перед ними, но проход был так узок, что они касались цыган плечами, а когда они проходили, те сразу смыкались за их спинами.
От гнева и жалости Макдьюи забыл о страхе. Он знал, что свалит короля Таргу с ног, как того парня, даже если он – великан.
Но Таргу великаном не был. К Эндрью и Лори вышел темнолицый человек со свиными глазками, в обыкновенных брюках, рубашке, жилете и котелке. О том, что он цыган, можно было догадаться только по серьге в левом ухе. За ним шли цыгане, цыганки и оборванные цыганята.
– Это вы Таргу? – спросил Макдьюи. – Вы вожак этой шайки?
– Да, я, король Таргу, – глухим и тонким голосом отвечал человек в котелке. – Что вам нужно? По какому праву вы бьёте моих людей? Зачем вы привели сюда рыжую ведьму, которая сглазит наших деток?
– Разберёмся в полиции, – сказал Макдьюи. – Я обвиняю вас в жестоком обращении с…
Осталось неизвестным, собирался ли цыганский король убить своего обидчика: раздался дикий крик на чужом языке, и сквозь толпу цыган ворвался парень с разбитым в кровь лицом. Взмахнув цепью, он кинулся на Макдьюи.
Ветеринара спасло то, что удар пришёлся по спине какому-то цыгану. Тот упал, но остальные мигом выхватили ножи.
Обхватив Лори левой рукой, Эндрью принялся орудовать рукояткой хлыста и расчистил было дорогу, но тут Лори оттёрли, а его ударили чем-то по голове. Он пошатнулся, и палка его сломалась о фургон. Ему удалось схватить какой-то железный брус, но он знал, что минуты его – считанные: цыгане подступали всё ближе, как псы к раненому зверю. Одни даже влезли на фургон, чтобы напасть на него сверху, а другие, из-под фургона, пытались схватить его за ноги.
И тогда он услышал странный голос, перекрывающий и брань, и тяжёлое, свистящее дыхание озверевших людей.
– За Макдьюи! За Макдьюи!
Это Лори, вырвавшись чудом, схватила один из факелов и кинулась на цыган, размахивая им, как мечом. Яркое сияние пламени и волос окружило её лицо. А лицо это изменилось так, что Макдьюи до конца своих дней запомнил этот, новый облик, хотя больше никогда его не видел. Нежность исчезла. Такими были жены кельтских вождей, сражавшиеся с ними бок о бок.
– За Макдьюи! – кричала она, и перед пламенным мечом расступились цыгане, открывая ей путь к Эндрью. Она обняла его за плечи левой рукой и повела прочь, оглашая воздух боевым кличем. Пройдя весь ряд фургонов, она бросила в последний фургон горящий факел.
Пламя побежало по лёгким просмолённым повозкам. Цыгане метались, хватали вёдра, бежали к реке. Макдьюи и Лори были уже у клеток. Он опустился на колени, и она стала рядом с ним.
– Эндрью! – воскликнула она. – Вы ранены?
А он ответил:
– Да нет, ничего, устал.
Она не видела, что на волосах у него кровь, она смотрела ему в глаза, и взгляд её ещё не утратил дикой отваги.
– Эндрью! – сказала она снова. – Эндрью!..
Обхватила его голову, поцеловала его, вскочила и умчалась к лощине, словно лань.
– Лори! Лори, вернись! – кричал он ей вслед, но она не вернулась, и он остался стоять на коленях у клеток. Он не знал, жив он, мёртв или ему всё это снится. Стало темней и тише. Пожар затихал, цыгане кое-как его тушили.
«Пора уходить», – сказал себе Макдьюи; но оставалось выполнить ещё один долг. Перепуганные звери выли, лаяли, кричали на все голоса. Ветеринар открыл клетки и выпустил пленных: если уж им погибать, так на свободе. Потом он побрёл к своей машине.
У деревянного помоста, где всё и началось, лежало что-то тёмное. Это был медведь. Он умер. Макдьюи посмотрел сверху на кучу чёрного меха и подумал, что Джорди будет очень плакать, если узнает. Ещё он подумал о том, что те, первые слёзы Джорди дали хорошие всходы, и о том, что если Лори бежала этой дорогой, она видела беднягу и поплакала над ним. Он и сам был бы рад заплакать.
Проехав примерно милю, он остановился у реки, вышел из машины, отмыл кровь и определил, что рана не глубокая. Потом он с трудом сел за руль и направился в город.
У самого мостика его ослепили фары ехавшей навстречу машины. Он заметил, что на крыше – огонёк, машина полицейская. Он остановился: констебль Макквори подошел к нему и сказал:
– Слава Богу, это вы, сэр!
– Пожар потушили, – сказал Макдьюи. – Я подам вам заявление, возбудим процесс против так называемого короля Таргу и дрессировщика…
– Да, да, – прервал его констебль. – Это всё мы сделаем. Но я не потому здесь. Меня за вами послали. – Констебль опустил голову. – Вас ищут дома. Доктор Стрэтси просил вас отыскать.
– А… – сказал Макдьюи и задал вопрос, для которого ему понадобилось много больше мужества, чем для минувшей битвы: – Она жива или нет?
Констебль снова поднял голову.
– Жива, сэр! – отвечал он. – Но доктор Стрэтси очень просил вас разыскать.
Что такое? Неужели я не богиня? Неужели все старые боги умерли или утратили силу? Неужели я просто Талифа, обыкновенная кошка, подобранная рыжей пряхой, которая живёт одна и помогает беспомощным?
А кто же это – Талифа, откуда она пришла? Где мне положено жить?
Я хотела покарать врага и не сумела. Когда огонь в долине давно потух, Лори вернулась и прошла мимо камня, где я ждала.
Она шла как слепая. В руке у неё был фонарь, и я увидела, что плащ и платье порваны, опалены огнём, запятнаны кровью, а лицо – всё мокрое от слёз.
Я неслышно двинулась за ней. Дом наш как будто заколдовали: Питер не залаял, подполз к ней на брюхе, тихо скуля, а кошки были злые, как ведьмы, и зашипели на меня.
– Что случилось? – спросил Вулли. – Что с Лори? У неё на платье кровь.
Макмёрдок, который, как это ни скрывал, всё же верил немножко в мою божественность, громко промяукал:
– Твои дела, да? Египетские штучки? Смотри у меня!
Я не удостоила его ответом и вошла в дом.
Лори села на скамейку к очагу как была, в крови и в грязи, и горько заплакала. Закрыла лицо руками и тихо плакала без конца. Чтобы её утешить, я встала на задние лапы и передней лапой два раза тронула руку, закрывавшую лицо.
Она подняла меня и уткнулась в мой мех. Я думала раньше, что женщины так не плачут – без всхлипываний, без всякого звука, просто тёплые слёзы текут и текут, как вода.
Только один раз, прижавшись мокрой щекой к моей щеке, она сказала:
– Талифа! Что со мной будет? Что мне делать?
Ей бы помолиться богине Баст, или Исиде – плододарительнице, или Артемиде Целомудренной – кому-нибудь из моих воплощений, и я бы небо обрыскала, а умолила моего отца осушить её слёзы. Но кто теперь знает? Может, я ничего не могу?
Прошли часы, пока она встала, опустила меня на пол, сняла всё грязное и порванное и помылась; но слёзы всё так же текли, словно вода.
И тут она сделала что-то странное – взяла лампу, подошла с ней к зеркалу и долго смотрелась в него, как будто никогда себя не видела. И заговорила с собой, как недавно со мной:
– Кто я такая теперь? Где Лори? Что мне делать? Что же мне делать?
Потом она пошла к себе, а я улеглась было у очага, но она позвала с лестницы:
– Талифа, иди ко мне, побудь со мной!
Раньше я к ней не ходила и остановилась в нерешительности.
– Иди, иди, – звала она. – Всё ж не одна буду!
Я перекувыркнулась от радости, кинулась вверх, прямо к ней в руки, и замурлыкала, а она потёрлась щекой об меня.
В белой комнате стояли кровать, стул и шкафик. Лори села и, держа меня на руках, долго смотрела мне в глаза. Она уже не плакала.
– Скажи мне, Талифа, – попросила она. – Ты ведь умирала, ты знаешь, что это такое – покой, мир?
Я не понимала её – ведь я умираю тысячи раз, но моё Ка просто плывёт по Реке Тьмы между небом и землёй и будет плыть всю вечность.
Лори отпустила меня, легла, потушила лампу и сказала:
– Спасибо, что побудешь со мной. Спокойной ночи.
Откуда-то из темноты до меня донёсся несказанно-прекрасный запах. Что это? Когда, в каком воплощении я знала и любила его? Почему я замурлыкала от радости? Я подняла голову и принюхалась.
Да, откуда-то пахло. Лори мирно спала, тихо дышала, а я вдруг забеспокоилась – мне показалось, что моё потерянное Ка совсем рядом, вот тут, и если я его удержу, оно при мне и останется.
Дивный запах донёсся снова, когда я уже засыпала. Я знала, что здесь, в ногах у Лори, я увижу хорошие сны, и спешила посмотреть их.
И я решила так: если уж я теперь домашняя, комнатная кошка Лори, я должна узнать при первой возможности, что же в её комнате издаёт этот прекрасный запах.
Когда Макдьюи подбегал к ярко освещённому дому, миссис Маккензи стояла в открытых дверях.
– Слава Богу, приехали! – сказала она. – Я сама послала за доктором. А то я читала ей, хотела подушку поправить, смотрю – она глаза закатила и вроде бы отходит…
– Хорошо, что вызвали врача, – нетерпеливо кивнул он и кинулся в комнату Мэри. Доктор сидел у постели и лицо его было серьёзно. Но Макдьюи удивило другое: только сейчас, в такую страшную минуту, он заметил, как красиво и кротко это лицо.
– Слава Богу, что вы приехали! – сказал доктор Стрэтси.
– Она умирает? – спросил Макдьюи.
Доктор Стрэтси ответил не сразу.
– Она больше не хочет жить. Она не борется. Если мы это не изменим…
Тогда Макдьюи спросил:
– Сколько ей осталось?
– Не знаю, – ответил Стрэтси. На самом деле он думал, что ей осталось жить до утра, в лучшем случае – несколько дней, но он не хотел лишать отца надежды, пока ещё тлела хотя бы искра жизни. – Организм у неё крепкий, но она сама гасит свои силы.
Макдьюи кивнул, подошёл к кровати, посмотрел на свою дочь и увидел, что кожа у неё синеватая, глаза не блестят, а одеяло на груди почти не шевелится.
– Да сделайте вы что-нибудь! – вдруг, почти в отчаянии, воскликнул Стрэтси. – Вы же её отец. Вы её знаете. Вы её любите, и она вас любит. Очнитесь! Она ещё жива. Придумайте, чем её расшевелить, чтобы ей жить захотелось!
Макдьюи печально посмотрел на врача и ответил так, что тот подумал, не свело ли его горе с ума:
– Если бы мы оживили кошку и дали ей, она бы улыбнулась и захотела жить.
– Я вас не понимаю, – сказал Стрэтси.
– Медицина… – начал Макдьюи, но Стрэтси покачал головой.
– Когда медицина бессильна, – сказал он, – остаётся одно: молиться.
Макдьюи обернулся к нему, багровея от гнева.
– Как вы можете? – заорал он. – Как вы-то можете верить, когда ваш Бог всё это терпит? Кто-кто, а вы навидались горя и несправедливых мучений! Зачем Богу её жизнь?
Никто не ответил ему, и он продолжал:
– Я бы ползком к Нему полз, если бы я только знал, что есть правда, милость и смысл.
И вдруг он вспомнил, как совсем недавно, когда спасения не было, раздался крик: «За Макдьюи! За Макдьюи!»
– Постойте, – сказал он. – Я кое-что припомнил. Если она доживёт до утра, надежда ещё есть…
Доктор Стрэтси вздохнул и взял свой чемоданчик.
– Надежда есть всегда, – поправил он. – Я приду завтра пораньше.
Макдьюи не пошёл за ним. Он думал так: на свете есть Лори. Лори здорова, она уже не блаженненькая, она способна драться как лев за того, кого любит. Она спасёт его дочь, да и его самого. И, полный надежды, он решил утром поехать к ней.
Доктор Стрэтси пришёл пораньше, посмотрел на Мэри и сказал, что изменений нет. А Макдьюи, оставив лечебницу на Вилли Бэннока, сел в джип и уехал.
Ночью он не ложился, сидел возле Мэри Руа и держал её за руку, пытаясь влить в неё свою любовь. Он просто чувствовал себя батареей, заряженной любовью, или ампулой, полной любви. Так провёл он всю ночь, пока не занялась заря. Мэри не умерла за ночь; и он поехал к Лори, чтобы та её спасла.
Проезжая мимо мест вчерашней битвы, он увидел, что цыган там нет и как бы не было. Примятая трава, следы колёс, куски обгорелого дерева и холста – и больше ничего. Освобождённые звери, наверное, ушли в лес. Макдьюи улыбнулся, представив себе, как обезьянки тянут за верёвку, требуя милосердия, а Лори выходит к затерянным детям чужой земли.
Наконец и сам он, бросив машину внизу, добежал до дерева и остановился, чтобы отдышаться и подыскать слова, которые он скажет Лори: «Помогите мне, Лори. Поезжайте со мной. Моя дочь умирает. Никто, кроме вас, её не спасёт».
Потянуть за верёвку он никак не решался. Вокруг было тихо, как будто всё вымерло, и ему казалось, что звон колокольчика вызовет цепь каких-то необратимых событий.
Тяжело дыша, он стоял и глядел на домик. Дверь была заперта, ставни – тоже. Вроде бы всё было то же, но дом как будто отвернулся от него, или заснул, или неприветливо сжал губы. Что это – мерещится после бессонной ночи или ему действительно больше не рады здесь?
Сам тому удивившись, он услышал короткий, чистый звук колокольчика и понял, что нечаянно задел верёвку плечом. Тогда он принялся звонить вовсю, и громкий лай раздался ему в ответ.
Звонил он долго. Собаки умолкли, птицы успокоились; но Лори не выходила к нему.
Он стал кричать:
– Лори, Лори, это я! Это я, Эндрью!
Собаки залаяли снова, а птицы на сей раз не шелохнулись.
Макдьюи стало страшно – не ранена ли она, не обожглась ли так сильно, что не может ответить? Но он звонил и кричал, кричал и звонил, пока привычный гнев не накатил на него. Он злился, что любит её, а ничего не может сделать, не может ничего ей сказать, обещать, подарить.
– Лори! – кричал он изо всех сил. – Лори, я вас люблю! Слышите? Я приехал. Я хочу на вас жениться! Неужели я вам не нужен?
Позже говорили, что его предложение слышали на всех фермах в округе.
А в домике, у окна спальни, стояла на коленях Лори и смотрела сквозь щёлочку на большого, разгневанного, взывающего к ней человека. Шевельнуться она не могла.
– Милый мой, милый, – плакала она. – Надо бы подождать! Что ж так скоро? Нельзя, надо подождать…
Ей так хотелось, чтобы он был потише и понежнее.
– Вчера вы не так себя вели! – кричал он. – Вы дрались за меня! Вы меня поцеловали!
Она совсем смутилась и, уже не глядя на него, закрыла лицо руками.
– Я больше не приду! – крикнул он. – Я больше просить не буду!
Когда отзвуки звона стихли, Лори отняла ладони от лица. Ей стало страшно уже по-другому, и она кинулась вниз, отперла дверь и побежала к дереву, крича:
– Эндрью! Эндрью!
Она долго ждала под деревом, но он не вернулся.
Макдьюи шёл, спотыкаясь, сквозь лес. Он ничего не видел, ничего не слышал и не думал о том, куда идёт. Так, спотыкаясь о камни и корни, чертыхаясь и падая, забрёл он в самую чащу. Надежды у него больше не было, надежда кончилась. Гнев тоже оставил его. Словно бык, он проламывался сквозь заросли и вдруг очутился на поляне, окружённой дубами и буками, усеянной листьями, поросшей мхом и какими-то красными ягодами. В середине была могила, а на ней – дощечка с надписью, уже обесцвеченная солнцем и дождём и покосившаяся от ветра.
Могила была очень маленькая, как для младенца, и новая волна боли захлестнула сердце Макдьюи – он подумал о том, что его дочь будет лежать на тесном кладбище, а не в таком тихом и радостном месте. Боль была особенно сильной оттого, что дочь ещё жила, а он уже думал об этом.
От могилы отойти он не мог, словно заколдованный. Вид её почему-то прибавлял ко всем и без того тяжким чувствам что-то другое, ещё более тяжкое.
Наконец он подошёл, опустился на колени и не сразу решился прочитать надпись, боясь, что увидит: «Здесь покоится Мэри Руа Макдьюи, любимая дочь Эндрью Макдьюи. 1950–1957».
Потом он решился – читать было нелегко, надпись выцвела – и разобрал: «Здесь покоится Томасина. Родилась 18 января 1952, зверски умерщвлена 26 июля 1957. Спи спокойно, в. зл. блен. й друг».
Испугался он не сразу. Он даже не сразу понял, что качает из стороны в сторону большой рыжей головой.
Неправда! Она и так была еле жива! Он спешил. Ей бы не выжить. Никто её не убивал! – твердил он и вдруг подумал: «Кто же написал эти слова?» Тогда он весь похолодел от ужаса. Кто смел судить его, и вынести приговор, и объявить о том всему свету?
Он вспомнил светлые глаза Хьюги Стерлинга, и лица обоих его друзей. Он услышал три голоса, они выкликали: «Ветеринар Макдьюи, вы привлечены к суду. Дети судят вас. Мы разобрали ваше дело, и приговор наш – презрение».
Он снова увидел, как они все трое стоят перед ним, обвиняя цыган в жестокости к беззащитным, которых они так жалели и так хотели защитить.
«Медведя бьют!» – услышал он и увидел рядом с ним прозрачную, как тень, Мэри Руа. «Он убил мою кошку», – сказала она. Он давно не слышал её голоса и вздрогнул при его звуке. И понял, что она действительно стояла здесь, когда её друзья оказывали последние почести её лучшему другу. Они действительно вынесли приговор: «Зверски умерщвлена», – и дочь подсудимого не спорила с ними. Неужели и на её могиле они напишут эти слова?
Эта могила и эта надпись сделали то, чего ещё не бывало: он увидел себя самого. Он увидел, что у него каменное сердце, что он не считается ни с кем и любит только себя. Даже сейчас, взывая к Лори, он забыл, зачем к ней приехал, забыл о дочери, злился, орал. Он увидел, что жизнь не пройдёшь без жалости, и понял, что никогда не жалел никого, кроме себя. Он плохой отец, плохой влюблённый, плохой врач. Плохой человек.
Вот так случилось, что ветеринар Эндрью Макдьюи упал на колени и, громко плача, выкрикнул слова, немыслимые в его устах:
– Господи, прости меня! Господи, помилуй! Господи, помоги!
Он встал, ушёл и оставил над могилой, на ветке огромного бука, единственного свидетеля этой сцены, светло-рыжую кошку с острыми ушками. Она видела всё, с начала до конца, и осталась довольна.
Я – Баст, богиня и владычица!
Слава Амону-Ра, творцу всего сущего!
Я – грозная богиня, дочь Солнца, повелительница звезд; молния – сверканье моих глаз, гром – мой голос; когда я шевелю усами, трясётся земля, а хвост мой – лестница в небо.
Я – госпожа и богиня.
Человек снова поклонился мне, призвал меня, вознёс ко мне молитву.
Было это на утро после той ночи, когда Лори так изменилась и я сама усомнилась в себе.
Я ушла на полянку, где любила размышлять о том о сём.
Сук огромного бука нависает прямо над могилой какой-то Томасины. Я лежу на нём и думаю.
Но думать мне не пришлось, ибо, громко бранясь, явился мой враг – Рыжебородый, встал и уставился куда-то, словно сошёл с ума.
Потом он подошёл к могиле этой Томасины, и с ним что-то случилось. Он заплакал. Он просто голосил и рвал свои рыжие волосы. Он даже упал на колени, а слёзы у него так и лились.
И тут он поднял голову и взмолился ко мне. Он покаялся и попросил простить его. Он попросил ему помочь. Что ж, я помогу.
Теперь я не помню, что он был мне врагом, и я его ненавидела.
Ненависть прошла, мстить я не буду. Я милостива к тем, кто поклоняется мне.
Когда Эндрью Макдьюи добрался до дому, он увидел у двери толпу любопытных. Среди них был констебль Макквори и все три мальчика. Он приготовился к худшему. Но констебль козырнул и сказал:
– Я насчет вчерашнего, сэр…
– Да?
– Вы больше не беспокойтесь. Цыгане уехали. – Он помолчал и прибавил: – Спасибо вам. Плохо мы за ними смотрели.
Макдьюи кивнул.
– А девочка ваша…
– Да?
Макдьюи сам удивился, как покорно и обречённо прозвучал его голос.
– Я буду молиться, чтобы она поправилась.
– Спасибо, констебль.
Мальчики стояли перед ним и хотели что-то сказать. Ветеринар взглянул в лицо своим судьям. Хьюги Стерлинг спросил:
– Можно к ней зайти?
– Лучше бы не сейчас…
– Она умирает? – спросил Джорди.
Хьюги толкнул его и громким шёпотом сказал: «Заткнись!»
Макдьюи схватил руку Хьюги.
– Не трогай его! – сказал он и прибавил: – Да. Наверное, умирает.
– Нам очень жалко, – сообщил Джеми. – Я сам буду играть на волынке…
Макдьюи думал: неужели такие мальчишки, словно мудрые судьи, разобрали его дело и не осудили его?
– Что с медведем? – спросил неумолимый Джорди.
Макдьюи понял, что смерть медведя важней для этого мальчика, чем смерть Мэри Руа, но не обиделся и не рассердился, а почувствовал, что правды сказать нельзя.
– Он ушёл, Джорди, и больше страдать не будет, – ответил он.
Наградой ему были облегчение и благодарность, засветившиеся в глазах Хьюги Стирлинга.
– Мы знаем, что вы вчера сделали, – сказал Хьюги. – Вы… – Он долго не мог найти слова. – Большой молодец. Спасибо вам, сэр.
– Да, да… – рассеянно отвечал Макдьюи, а потом обратился к толпе: – Идите, пожалуйста. Когда это случится, вам скажут.
И вошёл в дом.
Доктор Стрэтси, Энгус Педди, миссис Маккензи и Вилли Бэннок сидели у больной в комнате.
– Где вас носило? – резко спросил Стрэтси.
– За помощью ездил, – отвечал отец.
Энгус Педди понял и спросил:
– Нашёл ты ее?
– Нет, – сказал Макдьюи, подошёл к постели, взял дочку на руки и почувствовал, что она почти ничего не весит. Прижимая её к груди, он взглянул на друзей с прежней воинственностью и крикнул: – Не дам ей умереть!
– Эндрью, – почти сердито окликнул доктор Стрэтси, – вы молились?
– Да, – отвечал Макдьюи.
Педди облегчённо вздохнул. Друг поглядел ему в глаза и прибавил:
– Я взяток не предлагал.
Доктор ушёл. Он уже не сердился и сказал на прощанье:
– Если вам покажется, что я нужен… зовите меня в любое время.
Макдьюи сам удивился, что ему хочется утешить и ободрить старого врача. Он не знал за собой такой сострадательности.
Ещё он был благодарен, что Стрэтси не говорил ему прямо жестоких, отнимающих надежду слов.
Проводив его, Макдьюи вернулся в комнату.
– Ещё не сейчас, – сказал он миссис Маккензи. – Я вас позову.
Они с Вилли ушли. Энгус Педди замешкался, и Эндрью попросил его остаться.
– Ты ходил к ней? – спросил священник.
– Да, – отвечал ветеринар. – Я звонил, она не вышла. Она не придёт. Всё кончено.
Педди решительно покачал головой.
– Нет, – сказал он. – Нет. Ещё не всё. Ты сказал, что ты молился, Эндрью?
– Да.
– Помогло тебе?
– Не знаю.
– Помолимся вместе, а? – Он увидел, как побагровело лицо его друга, и сказал раньше, чем тот возразил ему: – На колени становиться не будем. Тебя услышат и так. Ты и рук не складывай. Любовь и милость не зависят от жестов и поз.
– Мне трудно молиться, Энгус, – сказал Макдьюи. – Я ведь не умею. Что надо говорить?
И удивился, как вырос вдруг кругленький, маленький священник, прямо всю комнату заполнил.
– Говорить? – переспросил он. – Ты молчи. Просто направь к Богу то, что в твоём сердце. И я так сделаю.
Педди отошёл к окну и стал глядеть на пустую, тёмную улицу и на тяжёлые тучи, нависшие над западной её частью.
Макдьюи подошёл к постели и стал глядеть на прозрачное лицо и поблекшие волосы. «Господи, – думал он, – спаси её. Накажи меня, а её спаси».
Наконец друзья обернулись друг к другу.
– А если всё уже решено? – спросил Макдьюи. – Стрэтси сказал…
– Значит, ты примешь и это. Но невозвратимых решений нет, всё можно повернуть вспять…
– Энгус, ты правда веришь в чудеса?
– Да, – отвечал священник.
– Буду надеяться, – сказал Макдьюи.
– Вот этого Стрэтси и хотел, когда спросил, молился ли ты. Раньше у тебя надежды не было.
Священник ушёл домой, ветеринар присел к столу у себя в кабинете, откуда было видно через холл, что делается в комнате у Мэри, и стал думать о том, какой разный Бог у констебля, миссис Маккензи, доктора и священника. Тот, Который без предупреждения вошёл сейчас в его сердце, был похож чем-то на Лори, чем-то на Энгуса. От мысли о добром, маленьком священнике с приветливым лицом и заботливым взором ему стало легче, но мысль о Лори так больно ударила его, что выдержать он не смог.
Собиралась буря, где-то гремел гром. Темнота и тишина становились всё тяжелее. Макдьюи пошёл к дочери, взял её за руки и сказал: «Не уходи от меня». Что-то засветилось в её глазах и сразу угасло. Он долго стоял в тяжкой тишине, держа холодные ручки Мэри. И вдруг зазвонил звонок. Макдьюи вышел в холл и крикнул: «Я сам открою, миссис Маккензи!» Он был уверен, что это Энгус пришёл провести с ним ночь. Но это была Лори.
Сперва он подумал, что ему мерещится, просто соседка зашла, но в странном свете дальних молний он увидел вчерашний плащ, откинутый капюшон, рыжие волосы, светящийся взор и нежную улыбку.
– Лори! – крикнул он.
Её бледное лицо горело – наверное, потому, что она быстро прошла такой долгий путь.
– Я очень спешила, – сказала она. – Сперва мне пришлось их покормить и запереть.
– Лори! – хрипло повторил он. – Иди сюда. Иди сюда, Лори, иди скорей, только не исчезни!..
Она не удивилась его словам, вошла в дом, и он закрыл за ней дверь.
– Эндрью, – спросила она, – что ж ты не сказал, что у тебя больна дочка?
Он смотрел на неё и всё не верил.
– Лори, – выговорил он, – тебя Бог ко мне послал?
– Нет, – честно отвечала Лори. – Его слуга, отец Энгус.
– Идём, – сказал он и повёл ее за руку к больной.
Плащ она сбросила. Платье на ней было зелёное, как мох. Она опустилась у кроватки на колени и долго мочала. Девочка глядела на неё. Макдьюи казалось, что уже много часов они что-то говорят друг другу.
– Как её зовут? – спросила, наконец, Лори.
– Мэри, Мэри Руа.
Лори позвала своим нежным голосом:
– Мэри Руа! Бедная рыжая Мэри! Ты меня слышишь?
– Она не ответит, – сказал Макдьюи. – У неё голос пропал. Это я виноват.
– Ой, Эндрью! – воскликнула Лори и с бесконечной жалостью поглядела на него.
– Можно, я возьму её на руки?
– Можно, – отвечал он. – Возьми её на руки, Лори. Держи её. Не пускай.
Лори взяла девочку на руки и села с ней на пол. Голова её так нежно и печально склонилась к больной, что у Макдьюи чуть не разорвалось сердце. Она припала щекой к потускневшим волосам, что-то приговаривала, шептала, легко прикасаясь тубами к голове, и пела так:
Хобхан, хобхан, горри ог о,
горри ог о, горри ог о.
Хобхан, хобхан, горри ог о, [2]
моя душенька лежит.
Моя душенька больна…
Тут голос её прервался, она прижала Мэри к груди и закричала:
– Эндрью! Её почти нет!
Сверкнула молния, страшно загремел гром, взвыл ветер. Тяжёлые капли застучали по крыше. Буря пришла с гор сюда, в долину.
Ну как? Хороша моя буря? Нравится она вам?
А мне не нравится. Я боюсь её до смерти. Не люблю бурь. Весь мой мех, от носа до кончика хвоста, встаёт дыбом и потрескивает.
Конечно, я – богиня и могу вызывать дожди и грозы. Но это уж слишком!
Вам странно, что боги тоже боятся? Ничего странного тут нет. Вы создали нас по своему образу и подобию и по образу и подобию зверей и птиц. Чего же вы от нас ждали?
Богиня я богиня, но ведь я и кошка, совсем небольшая. Тогда, в прекрасной Бубасте, меня до болезни доводили все эти крики, пляски, подношения, вообще людская глупость.
Бывало, они поют, играют, шумят, а я сижу в святилище на золотом, усыпанном изумрудами троне и моюсь, чтобы о них забыть.
Хотела бы я сейчас забыть об этой буре. Лори ушла.
Покормила нас, заперла – меня в доме, их в амбаре – и ушла куда-то. Не будь я богиней, я бы поднялась наверх и залезла к Лори под кровать.
Ой, какая молния! Гром какой! Пойду посижу хоть в спальне…
Знаете, что я там нашла?
Я узнала, откуда идет этот дивный запах, навевающий на меня печальные и сладостные сны. Одновременно я нашла и прекрасное место, где не так гремит и сверкает и прятаться не стыдно.
Это – шкаф. Наверное, Лори спешила, одеваясь, и не заперла его.
В Египте такого запаха не было. Пахнет мешочек; по-видимому, в нём какая-то трава. Я нюхаю и нанюхаться не могу.
Посплю-ка я в шкафу. Тут хорошо, тепло. Носом я уткнулась как раз в мешочек и мурлыкаю так, что всё трясется.
Сверкнула молния, и гром загрохотал такой, словно в небе ударили молотком в медный кимвал. Эхо прокатилось по холмам; и самые низкие, глухие ноты замерли у дверей и окон. Таких гроз не помнили и старожилы.
Миссис Маккензи, Вилли Бэннок, Лори и Эндрью сидели у кроватки.
От страшного грома больная проснулась, и ужас засветился в её глазах. Она приоткрыла рот, но ничего не сказала, и Макдьюи подумал, что ребёнок, который не может плакать, просто душу разрывает.
– Не бойся, Мэри Руа, – прошептала Лори. – Утром будет тихо, светло…
Макдьюи взглянул на часы. Было без малого четыре – то самое время, когда всего легче разлучиться телу и душе. Когда станет светло и тихо, подумал он, смерть уже уйдёт отсюда и унесёт с собой мою дочь.
– Может, послать Вилли за доктором? – спросила миссис Маккензи.
– Нет, – ответил Макдьюи. – Он больше ничего не может сделать. Последний его рецепт – «молитесь».
Он увидел, как зашевелились её губы и склонилась голова Бэннока, но сам молиться не стал. Сердце его исходило нежностью к Лори – она, слышавшая ангелов, стирала платком пот со лба Мэри, гладила её по щеке и по волосам, брала прозрачную руку в синих венах и тщилась перелить в больную свою силу и любовь.
Макдьюи не молился из смирения, а не от гордыни. Ему казалось, что нельзя больше занимать Бога собой и своей бедой, когда мир полон горя и бед. Но молитвы миссис Маккензи и старого Бэннока поддерживали его. Они – простые души, невинные, не то что он. Сейчас няня говорила вслух, и Макдьюи прислушивался к её спору с Богом. «Господи, – говорила она, – у Тебя столько деток, оставь нашу девочку нам! Господи, послушай меня, старую, одинокую!» Вдруг он заметил, что кивает в такт её словам.
Молния снова озарила комнату. Из-за грозы вышли из строя и свет, и телефон. В доме было темно и тихо, на столике стояли две керосиновые лампы и несколько свечей.
Макдьюи опустился на колени и стоял, касаясь Лори плечом. Он даже и не обнял её, он просто её касался и знал, что они едины.
Мэри Руа зашевелилась в постели. Лори и Эндрью переглянулись. Нежность и жалость ещё освещали её лицо, но он увидел и с ужасом узнал отсвет того, что видел вчера, когда шотландская женщина сражалась за его жизнь огненным мечом. Она снова прижала больную к груди, защищая от ангела смерти. Макдьюи закричал:
– Господи Боже мой! Не надо!
Началась последняя битва.
«Томасина, – подумала я, проснувшись, – вылезай скорее, миссис Маккензи раскричится».
Она не любит, чтобы я лежала на белье Мэри Руа. А я лежу – и ей назло, и ради запаха лаванды. Всем запахам запах…
Вот и теперь я заснула, уткнувшись носом в мешочек. Что-то сверкнуло, загремело. Значит, гроза… Пойду-ка, решила я, к Мэри в постель. И ей лучше, и мне.
Я выпрыгнула на пол. Сверкнула молния. Что такое? Постель пуста. И это не та постель! Не та комната! Я – в чужом доме!
Я, Томасина-аристократка, испугалась впервые в жизни. Я бегала по комнате как одержимая, прыгала с постели на пол, с полу – на стул и на шкаф, пока снова не сверкнула молния и я не увидела лестницы. Тогда я кинулась вниз и увидела ещё одну комнату, где перед очагом стояла корзина для какой-то кошки. Нашла я и кухню – чужую, не то что у нас, где всё вверх дном и столько дивных запахов, и ещё одну комнату, в которой стояла страшная и непонятная машина.
Мне становилось всё страшнее, и я села посидеть посредине комнаты, чтобы сердце не так билось. «Спокойно! – внушала я себе. – Это, конечно, сон!» Чтобы убедиться, я лизнула лапки и поняла, что ошиблась. Во сне мы, кошки, не моемся.
Тут молния сверкнула такая, что не описать, и всё загрохотало, затряслось, затрещало, чуть дом не обвалился.
Я кинулась в трубу. Там было мокро, грязно, душно – нет, приличной кошке такая смерть не подходит! Я вообще не хотела умирать; я хотела домой!
Домой, домой, домой! Я висела в тёмной трубе и просто жить не могла без Мэри Руа.
Я видела каждый уголок нашего дома, и кухню, и моё кресло, и белую скатерть, и плед на нашей кровати, а главное – круглое, курносое личико, рыжие волосы и чистый фартук.
Верьте или не верьте, я так ясно почувствовала запах Мэри Руа, словно сидела у неё на руках, – запах глаженого белья, тёплой фланели, шёлковых лент, мыла, варенья, зубной пасты, мягких волос.
И такая любовь переполнила меня, что я рванулась вверх по трубе, под самые молнии.
Кто как, а я дождя не терплю. Я спрыгнула и села под густым деревом.
Мне захотелось умыться – я кошка чистоплотная; и я начала с лапок. Сперва моем лапку спереди, потом сзади, потом – щёки, голову, за ушами…
«Томасина, иди домой!»
Кто это сказал? Я сама? Теперь – бока, потом…
«Иди домой, Томасина!»
«Как это? В такую грозу? Да я и дороги не знаю!»
«Что тебе гроза? Ты и так вся мокрая. Неужели ты снова забыла запах Мэри Руа? Иди, глупая ты кошка!»
«Я не забыла! И молоко помню, и овсянку, и солёные слёзы на розовых щеках. Я где-то пропадала очень долго… Я хочу домой… я…»
Смотрите, да это я сама с собой говорю! Кому ж ещё? Я перестала мыться. Гром гремел немного подальше.
«Иди домой! Иди домой, Томасина!»
«Боюсь…»
«Иди».
Я вылезла из-под веток, и дождь брызнул мне в лицо. «Что ж, – рассудила я. – Он меня и вымоет». Мы вообще склонны к философии. Я наставила усики, проверяя, могу ли определить дорогу. Оказалось, могу.
Если бы я знала, как тяжёл путь, как мокра земля, как холоден дождь, как буен ветер, я бы, наверное, не пошла. Или пошла бы всё равно?
Я то бежала, то почти ползла – и лесом, и мостом, и улицами. Где-то я лежала под забором, снова не зная, сон это или явь, потом шла дальше.
Под забором я, наверное, и впрямь уснула ненадолго, потому что мне почудилось, будто я – не я, и сижу почему-то на золотом троне, на пуховых пурпурных подушках, а на шее у меня золотое ожерелье или, если хотите, ошейник. Справа и слева от трона какие-то жаровни, от них идёт довольно приятный дым. Что-то зазвенело, вбежали красивые девушки в белых платьях. Они пели и размахивали пальмовыми ветками. У моего трона они упали ничком. В дверях показался мужчина в тёмной одежде. Волосы его и борода были рыжие, как пламя, глаза – холодные как лёд.
Но, подойдя ко мне, он опустился на колени и стал другим, добрым. Он положил предо мной золотую мышку с рубиновыми глазами. «Помоги мне! – сказал он. – Пожалуйста, помоги!..»
Зазвенели кимвалы, загремел гром. Я лежала, дрожа, под забором. Небо стало багровым, дождь ревел, голос внутри меня самой повторял: «Иди домой, Томасина. Иди к Мэри Руа… иди… иди!..»
Лори прошептала:
– Ты возьмёшь её на руки?
Женские слёзы смешались с каплями пота на детском лице. Макдьюи склонился над дочерью и вытер ей насухо щёки и лоб.
– Нет, – ответил он. – У тебя ей лучше. Я бы хотел так умереть.
Миссис Маккензи закрыла лицо руками, спина её тряслась. Вилли отвернулся к стене.
Гроза гремела и сверкала. Грохот сменялся страшной тишиной, когда один лишь дождь стучался в окна. В одну из таких минут четыре раза пробили башенные часы. Лори и Эндрью в отчаянии посмотрели друг на друга поверх рыжей головы.
Мэри открыла глаза и долго глядела в глаза Лори. Потом она взглянула на отца, и лицо её, маленькое, словно у куклы, вспыхнуло румянцем. Она стала на секунду такой же хорошенькой, как была.
Тогда они и услышали кошачий крик за окном, перекрывающий и свист ветра, и грохот ливня, и раскаты дальнего грома.
Все вскинули голову – и Лори, и Эндрью, и заплаканная миссис Маккензи, и распухший от слёз Вилли с обвисшими усами.
Снова раздался крик – долгое, жалобное, пронзительное «мяу!». И кто-то в комнате сказал: «Томасина».
– Кто сейчас говорил? – крикнул Эндрью.
Усы у Вилли Бэннока взметнулись кверху, глаза сверкнули.
– Она! – закричал он. – Она сама!
Молния сверкнула так, что лампы и свечи обратились в незаметные огоньки. Все увидели в окне мокрую рыжую кошку.
– Томасина! Томасина! – вскричали разом Мэри Руа и миссис Маккензи. Девочка указывала пальцем на снова потемневшее окно.
– Господи помилуй! – сказала миссис Маккензи. – Кошка пришла с того света за нашей девочкой…
Первым разобрался, в чём дело, здравомыслящий Вилли Бэннок.
– Она живая! – крикнул он. – Да пустите вы её сюда!
– Миссис Маккензи, – хрипло и тихо сказал Эндрью, чтобы не спугнуть Томасину, – она вас любит. Откройте окно… только поосторожней. Богом прошу!
Старая служанка встала, вся трясясь, и осторожно пошла к тёмному пустому окну.
Всё затихло, только Лори слышала, как сухо и тяжко били крылья улетающего ангела смерти.
Медленно и осторожно миссис Маккензи открыла окно. В комнату влетели брызги дождя. Кошки не было.
– Кис-кис-кис, – позвала миссис Маккензи. – Томасина, иди ко мне, молочка дам!..
– Талифа, – заглушил шум ливня нежный голос Лори, – иди сюда! Иди ко мне!
Кто-то мягко шлёпнулся на пол. Мокрая кошка подошла ближе, открыла рот, молча здороваясь с людьми, отряхнулась как следует, подняла одну лапу, другую, третью, четвёртую и отряхнула каждую. Практичный Вилли ловко обошел её и закрыл окно.
Эндрью Макдьюи казалось, что если он тронет Томасину, она исчезнет как дым, или рука его просто коснётся пустоты. Но всё же он поднял её, и она на него фыркнула. Она была настоящая, мокрая и злая.
– Господи! – сказал он. – Спасибо. – И положил кошку на руки к Мэри Руа.
Томасина мурлыкала, Мэри обнимала её, целовала и не думала умирать. Слабым, вновь обретённым голосом она выговорила:
– Папа, папа! Ты принёс мне Томасину! Томасину принёс, она жива!
Как бы долго ни пришлось ей выздоравливать, всё стало на свои места. Отец её снова был всемогущим и всеблагим.
– Ты что-нибудь понимаешь, Лори? – спросил Эндрью.
– Да, – просто отвечала она, нежно улыбнулась и глаза её засветились мудростью. Она встала и положила в постель девочку с кошкой. Томасина принялась мыться. Ей много предстояло сделать – из лапы шла кровь, когтя два болтались, но она сперва вылизала шею и щёки своей хозяйки, а потом без прежней ненависти посмотрела на рыжеволосого и рыжебородого человека с мокрым лицом.
Гроза утихала вдали. Мэри Руа обняла Томасину, и та отложила свои дела. Через несколько секунд обе они крепко спали.
Миссис Маккензи и Вилли тоже пошли спать. Дождя уже не было. Кто-то постучался у входных дверей. Эндрью пошёл открывать и увидел отца Энгуса, осунувшегося после бессонной ночи и одетого в старую сутану. Ветеринар долго глядел на него. Лицо священника было мирное, и глаза за стёклами очков смотрели спокойно.
– Ты уже знаешь, – сказал Эндрью.
Энгус знал, и не знал. Просто сейчас, ночью, он вдруг ясно понял, что молитва их услышана.
– Да, – отвечал он. – Она жива и здорова.
– Она и говорить может.
Энгус кивнул.
– Томасина к ней вернулась, – медленно продолжал Эндрью; но Энгус снова кивнул и сказал:
– Очень хорошо.
Они вошли на цыпочках в комнату. Лори сидела над спящей девочкой и спящей кошкой. Улыбка осветила круглое лицо священника.
– Как у них красиво… – сказал он.
Тогда Эндрью вспомнил то, что хотел сказать:
– Лори… – позвал он.
– Да, Эндрью?
– Когда миссис Маккензи открыла окно и позвала Томасину, ты её тоже позвала, но как-то иначе. Как ты её назвала?
– Талифа.
– Марк, – сказал отец Энгус, – глава 5, стих 35, и далее.
Лори улыбнулась. Эндрью удивлённо глядел на них.
– Скажу по памяти, – продолжал священник: – «Приходят от начальника синагоги и говорят: дочь твоя умерла, что ещё утруждаешь Учителя? Но Иисус, услышав сии слова, тотчас говорит начальнику синагоги: не бойся, только веруй… Приходит в дом и видит смятение, и плачущих и вопиющих громко. И, вошед, говорит им: что смущаетесь и плачете? Девица не умерла, но спит…»
Лори всё так же улыбалась нежной, загадочной улыбкой; Эндрью пристально глядел на священника и на неё.
– «И взяв девицу за руку, – продолжал Энгус Педди, – говорит ей: „галифа куми“, что значит „девица, тебе говорю, встань“. И девица тотчас встала и начала ходить».
– Не понимаю, – хрипло сказал Эндрью.
– Она не умерла, она заснула, – сказала Лори. – Я видела, как дети её хоронят. Когда они ушли, я раскопала могилу. Я боялась, не натворили ли они чего-нибудь.
– А-а-х… – выдохнул Эндрью.
– Я заплакала, – говорила Лори, вспоминая тот день. – Она была такая несчастная, на шелку, в коробке, совсем как живая. Мои слёзы упали на неё, и она чихнула.
Священник и врач молча слушали её.
В мозгу ветеринара Макдьюи проносились события того дня: как он приказал Вилли усыпить кошку, как оба они спешили, собаку надо было оперировать. По-видимому, загадочный паралич прошёл под наркозом, так бывает.
– Спасибо, Лори, – серьёзно сказал он.
– Вы оба, наверное, есть хотите, – сказала Лори. – Пойду кашу погрею и поставлю чай.
Эндрью раскурил трубку. Энгус долго ждал, пока он заговорит, не дождался и начал первым:
– Что ж тебя теперь печалит?
– Да так… – сказал ветеринар, помолчал и объяснил: – Значит, это не чудо…
– А тебе и жалко! – заулыбался священник. – Очень мило с твоей стороны, меня пожалел. Нет, Эндрью, не чудо. Но ты оглянись, вспомни, как все хорошо задумано, а?
Эндрью долго курил, потом сказал негромко:
– Да, Энгус. Ты прав.
На кухне Лори гремела кастрюлями, чайником и сковородкой. Так распоряжаются в доме, где остаются навсегда.
Если вы едете в Ассизи мимо олив и кипарисов, по белой пыльной дороге, с которой то виден, то не виден этот маленький город, вы должны, достигнув развилки, выбирать между нижним и верхним путём.
Если вы решите ехать низом, вы скоро увидите арку, сложенную ещё в XII веке. Если же вам захочется подойти поближе к синему итальянскому небу и охватить взором дивные долины Умбрии, и вы и ваша машина попадёте в самую гущу волов, козлов, мулов, осликов, свиней, детей и тележек, толпящихся на рыночной площади.
Именно здесь, вероятно, вы и встретите Пепино с Виолеттой, предлагающих свои услуги всякому, кому могут понадобиться маленький мальчик и выносливая ослица, и кто готов заплатить им немного денег, чтобы они могли поесть и переночевать в хлеву у Никколо.
Пепино и Виолетта очень любили друг друга. Жители Ассизи привыкли встречать на улицах и за городом худенького босого мальчика с большими ушами и серого, как пыль, ослика с улыбкой Моны Лизы.
Десятилетний Пепино уже не первый год как осиротел, но сиротою он был необыкновенным, ибо ему в наследство досталась Виолетта… Работящая, смирная ослица с мягкой тёмной мордочкой и длинными бурыми ушами отличалась от своих собратьев и сестер одной особенностью: уголки её губ были чуть-чуть приподняты, словно она деликатно улыбалась. Потому, какая бы тяжкая работа ей ни выпадала, казалось, что она довольна. Улыбка её и сияющие глаза Пепино могли умилить кого угодно, и мальчик с ослицей не знали особой нужды, даже откладывали немного про чёрный день.
Работали они тяжко – таскали воду, хворост, тяжёлые корзины, помогали вытянуть из грязи повозку, нанимались на уборку олив и даже доставляли домой слишком много выпивших сограждан (Пепино придерживал седока, чтобы тот не свалился). А ночью, свернувшись на соломе, Пепино прислонялся головой к ослиной шее, и думал иногда, что Виолетта – и мать ему, и сестра, и подружка, и помощница. Люди, бывало, и били, и обижали их, но Виолетта всегда слушала его жалобы и нежно зализывала раны. Когда он радовался, он пел ей песни, когда горевал – плакал, уткнувшись в мягкий серый бок.
Зато и он кормил её, поил, мыл и чистил, вынимал из её копыт камешки, словом – очень о ней пёкся, особенно когда они были одни, но и на людях не обижал. Виолетта же боготворила своего хозяина со всей верностью, нежностью и покорностью, на которую способны ослы.
И вот, когда она заболела ранней весной, Пепино себя не помнил от горя. Она стала безучастной, не хотела вставать, худела, а хуже всего, что исчезла её кроткая и тонкая улыбка. Погоревав с неделю, Пепино пересчитал деньги и пригласил к ней доктора Бартолли. Ветеринар добросовестно ощупал её и выслушал, но толком не помог.
– То ли кишечная инфекция, – сказал он, – то ли кто укусил, не знаю… Был такой случай в Фолиньо. Пускай лежит, корми её полегче. Будет на то Божья воля – поправится. А нет, так нет, чего ей страдать.
Когда он ушёл, Пепино припал к её тощему боку и долго плакал. Что делать дальше, он знал. Если ей нельзя помочь на земле, надо обращаться выше. Они должны пойти вместе в крипту, под нижней церковью святого Франциска, к самым мощам того, кто так любил Божьи твари, что называл их братьями и сёстрами.
Рассказывал об этом отец Дамико, и говорил он так, словно святой Франциск жив, и может показаться – в бурой ряске, подпоясанной верёвкой, – из-за утла или из-за поворота узенькой мощёной улочки. Кроме того, Пепино и сам знал об одном чуде. Друг его, сын Никколо, понёс в усыпальницу кошку, попросил Франциска, и тот её вылечил – во всяком случае, подлечил: задние лапы у неё не совсем окрепли, но она осталась жива.
Не без труда уговорил он свою больную подругу и, гладя её, повёл кривыми проулками к базилике святого. У входа в нижнюю церковь он со всем почтением попросил фра Бернардо, который там дежурил, пустить Виолетту к Франциску на лечение.
Фра Бернардо постригся совсем недавно и, обозвав Пепино богохульником и нахалом, приказал немедленно уйти. Не говоря уж о кощунстве самой затеи, осёл и не пройдёт по винтовой лесенке, на которой едва помещается человек; так что Пепино не только мерзавец, но и кретин.
Пепино послушно отошёл, обнимая Виолетту. Он был огорчён и даже обижен, но надежды ничуть не потерял. Давно, когда он стал сиротой, ему досталась в наследство не только ослица. Один их друг, наполовину ирландец, звавшийся Франческо Ксаверио о'Халлоран, научил его мудрому правилу: «Нет – не ответ».
Что делать дальше, он знал; однако, всё же пошёл к своему другу и наставнику, отцу Дамико.
Священник, такой широкоплечий, будто его создали для того, чтобы нести чужие бремена, сказал ему:
– Да, сынок, ты имеешь право пойти к настоятелю, а он – согласиться с тобой или отказать.
Говорил он это не по лукавству, ибо не совсем понимал, что же станет делать настоятель с такой простодушной верой. Ему казалось, что этот достойный монах слишком много думает о том, привлекают ли туристов базилика и крипта. Сам отец Дамико пустил бы к гробнице и осла, и мальчика, но это зависело не от него. «Интересно, – думал он, – что же сделает настоятель?», – и ему казалось, что он это знает наперёд.
Однако опасениями своими он с Пепино не делился, только сказал напоследок:
– А если её не пустят там наверху, есть ещё один ход, снизу, через старую церковь, только его заложили много лет тому назад. Но можно его открыть. Ты попроси настоятеля, он знает.
Пепино сказал спасибо и пошел к базилике, чтобы повидать настоятеля. Настоятель был милостив и, хотя в то время беседовал с епископом, велел пустить Пепино, который, войдя в монастырский сад, стал ждать, пока такие важные люди кончат свою беседу.
Епископ и настоятель гуляли по дорожке, и Пепино с надеждой глядел на епископа, ибо он казался помягче, а настоятель немного походил на лавочника. Говорили они вроде бы о святом Франциске.
– Он слишком далеко ушёл от этого мира, – со вздохом сказал епископ. – Урок его понятен тем, кто имеет уши. Но кто в наше время захочет к нему прислушаться?
– Многие ездят в Ассизи посмотреть на гробницу, – сказал настоятель. – Однако в святой год не помешала бы реликвия: прядь его волос, или ноготь, что угодно…
Епископ глядел вдаль и покачивал головой.
– Весть, вот что нам надо, дорогой мой отец. Весть через семь столетий, которая напомнила бы, чего он от нас хотел. – И он замолчал, и закашлялся, потому что был вежлив и заметил, что Пепино ждёт.
Тогда обернулся и настоятель.
– Ах, да, сын мой! – сказал он. – Чего ты от меня хочешь?
– Простите, отец, – ответил Пепино. – Мой ослик заболел, Виолетта. Доктор Бартолли говорит, помочь ей нельзя, она умрёт. Можно, я её отведу к святому Франциску и попрошу, чтобы он её вылечил? Он очень любил зверей, а осликов – больше всего.
– Как тебе это в голову пришло? – спросил настоятель. – Осла, в святилище… Нет, что же это такое!
Пока Пепино рассказывал про котёнка, епископ глядел в сторону, скрывая улыбку. Но настоятель не улыбался:
– Как этот Джанни пронёс кота к гробнице? Дело было прошлое, и Пепино честно ответил:
– Под курткой, отец.
– Ну что ж это такое! – вскричал настоятель. – А другой понесёт щенка, а третий – телёнка, или там козу, или, помилуй Боже, свинью. До чего же мы дойдём? Это церковь, а не стойло.
Искоса взглянув на епископа, он добавил:
– Да и вообще, он там не пройдёт. Ничего у тебя не получится.
– Есть другой ход, отец, – сказал Пепино, – через старую церковь. Можно его открыть для такого дела.
Тут настоятель рассердился.
– Ты в себе или нет? Ломать церковную стену ради какого-то скота!
– Знаешь что, – сказал епископ, – пойди домой и помолись святому. Он и там тебя услышит.
– Он её не увидит! – закричал Пепино, стараясь не заплакать. – Он не увидит, как она улыбается! Правда, теперь она больная, но для него улыбнётся. А он увидит – и вылечит её, я точно знаю!
– Мне очень жаль, сын мой, – твердо сказал настоятель, – но отвечу я «нет».
Даже в таком горе Пепино помнил, что «нет» – не ответ.
– Кто выше его? – спросил он отца Дамико. – Кто может приказать и ему, и самому епископу?
Отца Дамико даже зазнобило, когда он представил все ступени иерархии, от Ассизи до Рима. Однако он объяснил что мог и завершил свой рассказ словами:
– А на самом верху – Его Святейшество Папа. Он очень хороший человек, но у него много забот, и тебя к нему не пустят.
Пепино пошёл к Виолетте, покормил её, напоил, обтёр ей морду, вынул из-под соломы свои деньги и пересчитал их. Оказалось почти триста лир. Ого он оставил Джанни, чтобы тот кормил Виолетту, пока он, Пепино, не вернётся. Потом он погладил её, поплакал, что она так отощала, надел куртку и вышел на дорогу. Вскоре грузовик подвёз его до Фолиньо, откуда шла дорога в Рим.
Рано утром он стоял на площади св. Петра – растерянный, несчастный, босой, в рваных штанах и старой куртке. Здесь, среди огромных домов и храмов, он не так сильно верил в успех, но перед его внутренним взором стояла больная ослица, которая уже не улыбалась. И, перейдя площадь, он несмело приблизился к какому-то из боковых входов в Ватикан.
Огромный гвардеец в разноцветной и яркой форме – алой, жёлтой, синей – держал алебарду и выглядел грозно. Однако Пепино подошёл к нему и сказал:
– Простите, можно мне пройти к Папе? Нам надо поговорить про осла Виолетту. Она больна и, не дай Бог, умрёт, если Папа не поможет.
Гвардеец улыбнулся довольно добродушно, ибо привык к нелепым просьбам, а глазастый и ушастый мальчик опасности не представлял. Однако он покачал головой и сказал, что Святой Отец очень занят, а потом опустил алебарду, перегораживая вход.
Но Пепино знал, что «нет» – не ответ, а значит – надо подойти ещё раз. Пока же, оглядевшись, он увидел старушку под зонтом, которая продавала весенние цветы – фиалки, анемоны, подснежники, белые нарциссы, ландыши, анютины глазки и маленькие розы. Многие покупали их, чтобы положить на алтарь своего любимого святого. Цветы были совсем свежие, на лепестках сверкали капли росы.
Посмотрев на них, Пепино вспомнил о доме, и об отце Дамико, и о том, как святой Франциск любил цветы. Если святой их любил, подумал он, их должен любить и Папа, который даже и начальник над всеми святыми.
Тогда он купил многоэтажный букетик: серебристые ландыши вздымались фонтаном из темных фиалок и маленьких роз, ниже лежали обручем анютины глазки, а хвостики, обложенные мхом и папоротником, были обёрнуты в бумажное кружево.
У лоточницы, продававшей открытки и сувениры, он попросил карандаш, листок бумаги и составил не без труда такую записку:
«Дорогой и святой отец! Вот Вам букет. Мне очень нужно Вас видеть и рассказать про моего ослика Виолетту. Она умирает, а мне не дают провести её к святому Франциску. Живём мы в Ассизи, и я сюда пришёл к Вам поговорить. Любящий Вас Пепино».
Потом он снова подошёл к дверям, протянул швейцарцу букетик и записку, и попросил:
– Пожалуйста, передайте это Папе. Когда он прочтёт, что я написал, он меня пустит.
Швейцарец этого не ждал. Отказать, когда на него так доверчиво смотрят, было очень трудно, но он знал своё дело: надо попросить другого гвардейца, чтоб тот подежурил за него минутку, пойти на пост, выбросить цветы в корзину, а потом сказать этому мальчику, что Его Святейшество благодарит за подарок, но принять не может, дела.
Начал он бодро, но, увидев корзину, понял, что не в силах кинуть туда букет. Цветы как будто прилипли к пальцам. Перед ним встали зелёные долины Люцерна, белые шапки гор, пряничные домики, кроткие коровы среди цветущих трав, и он услышал звон колокольчиков.
Сильно этому удивляясь, он шёл по коридорам, не зная, куда же деть цветы. Навстречу ему попался деловитый тщедушный епископ – один из бесчисленных служащих Ватикана – и тоже удивился, что дюжий гвардеец беспомощно глядит на букетик.
Так и случилось маленькое чудо: письмо и подарок нашего мальчика пересекли границу, отделявшую мирское от вечного и установленную священством. К великому облегчению гвардейца, епископ взял злосчастное послание, и тоже умилился, ибо цветы, хоть и растут повсюду, напоминают каждому о том, что он любит больше всего.
Букетик переходил из рук в руки, со ступеньки на ступеньку, и ему умилялись поочередно все, до папского камерленго. Роса высохла, цветы теряли свежесть, но чары свои сохраняли, и никто не мог выбросить их как мусор.
Наконец они легли на стол того, кому и предназначались, а рядом с ними легла записка. Он прочел её и посидел тихо, глядя на букет. На минуту он закрыл глаза, чтобы не так скоро исчез городской римский мальчик, впервые увидевший фиалки на пригородных холмах. Открыв глаза, он сказал секретарю:
– Приведите его ко мне.
Так Пепино предстал перед Папой и обстоятельно рассказал про свою беду, с самого начала и до конца, доброму толстому человеку, сидевшему за письменным столом.
Через полчаса он был счастливейшим мальчиком на свете, ибо нёс домой не только папское благословение, но и два письма – к настоятелю и к отцу Дамико. Спокойно проходя мимо удивлённого, но обрадованного гвардейца, он жалел лишь о том, что не может одним прыжком долететь до Виолетты.
Автобус довёз его до того места, где Виа Фламиниа становится просёлочной дорогой, а оттуда, на попутках, он добрался к вечеру до Ассизи.
Виолетте хуже не стало, и её хозяин гордо пошёл к отцу Дамико, передавать письма, как велел Папа. Священник потрогал послание к настоятелю, а свое прочел, сильно радуясь, и сказал:
– Завтра настоятель пошлёт каменщиков, старую дверь взломают, и ты пройдёшь с Виолеттой к гробнице.
В письме к отцу Дамико было, кроме прочего, написано так: «Несомненно, настоятель знает, что при жизни святой Франциск входил в храм вместе с ягнёнком. Разве asinus – не такая же Божья тварь, если уши у него длиннее и шкура толще?»
Кирка звенела, ударяясь о старинную кладку, а настоятель, епископ, священник и мальчик молча ждали немного поодаль. Пепино обнимал Виолетту, прижавшись к ней лицом. Она еле стояла.
Стена поддавалась туго, и каменщик бил долго, прежде чем люди увидели сквозь первую дыру мерцание свечей у раки святого.
Пепино шагнул вперед, или то шагнула Виолетта, испугавшись внезапного шума? «Постой», – сказал священник, и Пепино придержал её, но она вырвалась, кинулась к стене и боднула её с налёта.
Выпал еще один кирпич, что-то затрещало.
Отец Дамико успел оттащить мальчика и осла, когда камни обвалились, обнажив какую-то нишу, мгновенно исчезнувшую в пыли.
Когда пыль осела, онемевший епископ указывал пальцем на какой-то предмет. Это была маленькая серая оловянная шкатулка. Даже оттуда, где все стояли, были видны цифры «1226» и большая буква «F».
– Господи! – сказал епископ. – Быть не может! Завещание святого Франциска!.. Брат Лев пишет о нём, но его не могли найти семь столетий…
– Что там? – хрипло проговорил настоятель. – Посмотрим скорее, это огромная ценность!..
– А не подождать ли? – сказал епископ. Но отец Дамико вскричал:
– Прошу вас, откройте! Все мы тут – простые смиренные люди. Господь нарочно привел нас сюда.
Настоятель поднял фонарь, а каменщик вынул ларец осторожными рабочими руками. Крышка открылась, являя то, что было скрыто семь столетий.
Лежала там грубая верёвка, служившая когда-то поясом, а в узел её были воткнуты колос, прозрачный цветок, похожий на звезду, и пёрышко птицы.
Люди молча смотрели на послание, пытаясь разгадать его смысл, а отец Дамико плакал, ибо видел, как почти ослепший, усталый, немощный Франциск, подпоясанный этой верёвкой, поёт, проходя среди колосьев. Цветок, наверное, он сорвал, когда только стаял снег, и назвал «сестра моя фиалка», и поблагодарил за красоту. Птичка села на его плечо, пощебетала и улетела, оставив пёрышко. Отец Дамико подумал, что он не вынесет такого блаженства. Чуть не плакал и епископ, переводя про себя: «Да, именно так – бедность, любовь, вера. Вот что он завещал нам».
– Простите, – сказал Пепино, – можно, мы с Виолеттой к нему пойдём?
Отец Дамико отёр слёзы и отвечал:
– Ну конечно. Идите, и да пойдёт с вами Господь.
Копыта процокали по старым плитам. Виолетта шла сама, Пепино не поддерживал её, только поглаживал по холке. Он держал высоко круглую кудрявую голову, и уши его победно торчали, а плечи были расправлены.
Когда паломники, чающие чуда, проходили мимо него, отцу Дамико показалось, что тень былой улыбки лежит на устах ослицы. А контуры ушастых голов исчезли в мерцающем золоте светильников и свечей.