«O! Возможно ли, чтобы в этом мире было больше христианских чувств и меньше страстей!»
Ранним зимним утром Тэсси Смит по прозвищу Имбирь провожала своего последнего клиента. Она сошла вместе с ним вниз, чтобы запереть двери заведения. Все девушки уже давно отработали и уснули, загасив новомодные стеариновые свечи, совсем недавно введенные в обиход. Ставни везде были плотно прикрыты, чтобы сохранить остатки тепла после бурной ночи, поэтому возвращаться наверх по скрипучей деревянной лестнице пришлось в кромешной тьме. Тэсси устало опиралась на широкие перила, не замечая, что подметает грязные ступени несвежей нижней юбкой с оборванной у пояса тесемкой. Другая ее рука расслабленно придерживала шаль, так и норовящую соскользнуть с плеча. От усталости глаза сами собой закрывались, и Тэсси так и прошла бы по коридору не обратив внимание на тусклую полоску света, пробивающуюся из-под одной из дверей. Если бы вдруг не услышала громкий басовитый смех. Смех раздавался из ближайшей комнаты, где проживала сама хозяйка заведения — мадам Дора, как называли ее все вокруг. В то, что мадам принимает гостей в такую пору, поверить было сложно, ведь еще осенью ей минуло семьдесят лет, а от шалостей она отошла и того раньше, с тех самых пор как сделалась здесь полновластной хозяйкой.
От любопытства Тэсси почувствовала внезапный прилив сил и спать расхотела. Она прильнула к замочной скважине, дающей довольно большой обзор, и увидела прямо на ковре лежащую мадам Дору, судя по почерневшему лицу — мертвую. Еще она сумела рассмотреть мужские ноги в черных штанах и часть фрака с длинными фалдами. Носы лакированных туфель почти касались неподвижного тела. Над всей этой скорбной картиной продолжать звучать глухой и безрадостный смех.
Тэсс взвыла так, что ей бы позавидовал Ричард Львиное Сердце, от крика которого, как известно, приседали кони. Своим воплем она не только перебудила девушек, но и привлекла внимание констебля, дежурившего на углу улицы.
Мадам Дора была бесповоротно мертва и ни в чьей помощи больше не нуждалась. Обладатель же фрачной пары и лакированных туфель, отправился в полицейский участок в сопровождении двух констеблей.
Инспектор Бишоп, человек апоплексического сложения, обладал заурядной внешностью. И только его уши, огромные оттопыренные уши, поросшие жесткими волосами, казалось, жили собственной жизнью. Когда Бишоп удивлялся и приподнимал брови, то и уши взлетали вверх, когда грустил — опускались и уши, зато, когда он улыбался — оба уха съезжали назад, словно желая встретиться на затылке.
Когда ввели арестованного, он встретил его добродушной фразой:
— А вот и висельник! Как ваше имя, мистер?
— Джон Каннингем, — с готовностью ответил арестант, как видно, совсем не стесняясь своего нынешнего положения. Природа одарила его многим — внимательными серыми глазами, густыми каштановыми волосами, прямым тонким носом и небольшим ртом изящной формы. Он был высок ростом и широк в плечах, словом, являл собой тот образчик молодого человека, который сентиментальные девицы называют одним собирательным эпитетом — «душка».
С этой минуты и мы будем назвать героя по имени, чтобы отличить его от остальных участников событий. Джон Каннингем — прекрасное имя и для лорда, и для преступника. Хотя одно не исключает другое.
— Ну что же, мистер Каннигем, присаживайтесь, — все также приветливо продолжал инспектор Бишоп, указав на колченогий стул с гнутой спинкой. — Рассказывайте.
— О чем?
— О том, как вы убили старую шл… уважаемую женщину и потом глумились над ее телом.
— Я никого не убивал, — твердо ответил Каннигем. — И ни над кем не глумился.
— А свидетели утверждают, что вы смеялись.
— Я рыдал.
— Над трупом жертвы? Вы рыдали над трупом жертвы, разодевшись во фрак? — Бишоп уставился на поникшую ободранную хризантему в петлице обвиняемого, и на лице его появилась тень отвращения. Увядшие цветы всегда напоминали ему о похоронах и покойниках.
Каннингем нерешительно помялся и, наконец, спросил:
— Не стоит ли мне, сэр, рассказать все с самого начала? Во избежание… во избежание, так сказать, разночтений?
— Да, конечно.
— Так вот, третьего дня в полдень я женился. Вот в этой самой одежде прошествовал к алтарю и обвенчался со своей дорогой Милдред. Что и говорить, в последний месяц в ожидании церемонии я почти и не жил. Все, бывало грезил наяву. Представлял себе, как входим мы после венчания в огромную залу полную гостей, и дворецкий объявляет во всеуслышание: «мистер и миссис Джон Каннингем». Представлял и другое…, - он запнулся, и его гладкие, без единой морщинки, щеки зарделись девичьим румянцем.
Бишоп сделал знак скучающему за конторкой секретарю, и тот усердно заскрипел пером, записывая каждое слово.
— Продолжайте, — кивнул инспектор.
— В церкви, когда я увидел ее в серебристом платьице, наглухо застегнутом у ворота, в такой же шляпке с вуалью, то сразу подумал, что мир еще не видел более невинного и неискушенного создания. И ужаснулся, вспомнив свои нечестивые мечты и…
— Желания, — подсказал инспектор. — Вы излишне лиричны. Излагайте, пожалуйста, кратко и без поэзии. Договорились? Все, только самое важное.
— Тогда я пропущу подробности первой брачной ночи. Точнее ее первой половины. Скажу только, что я был предельно нежен и тактичен…
— Довольно. Я вам верю. И он верит, — инспектор кивнул в сторону секретаря. — Или вы хотите, чтобы вместо ваших показаний он написал поэму?
— Нет. Не надо поэму, — Каннингем замотал головой, — я так расскажу. Сжато. Так вот. Когда я опустил усталую голову на подушку, Милдред вдруг сказала нежным голосом: «А теперь, может быть, попробуем „дилижанс“?» «Что?» — переспросил я, подумав, что ослышался. «Неужели ты не знаешь об этом новом способе?» — удивилась она, — «все журналы о нем пишут». Но я не знал. Бедная моя девочка в отчаянии заломила руки. У нее такие тонкие ручки, совсем как веточки, и я испугался, что заламывая руки, она может их и переломать, поэтому не стал выяснять, откуда такие познания. Согласитесь, довольно странные, для дамы, бывшей еще совсем недавно девицей.
— Дилижанс? — удивился инспектор Бишоп. — Что-то французское?
— Понятия не имею. Знаю только одно, что из-за этого неизвестного никому способа любовной игры я потерял любимую женщину. Она выгнала меня. Все кричала: «Ты мне больше не муж, раз не знаешь способа „дилижанс!“».
Уши Бишопа медленно поползли вверх, что выражало крайнюю степень удивления:
— Даже так, — пробормотал он. — Значит, это, действительно, что-то стоящее…
— Я надел вот этот самый костюм, в котором несколько часов назад стоял у алтаря. И ушел.
— И вы пошли в заведение мадам Доры?
— Конечно, нет, — возмутился Каннингем. — Как вы только могли такое подумать? Я просто отправился на улицу, чтобы подумать. Проветриться, наконец. Ведь не каждый день людей изгоняют с брачного ложа по такой неясной причине. Когда я вышел, уже светало и в воздухе висел этот туман, отвратительный желтоватый туман, который стал появляться в последнее время. За два шага ничего не было видно. Не знаете, откуда этот туман?
— Промышленность, — протянул Бишоп, с явным наслаждением смакуя каждый звук. — Развиваемся, вот и туман стал желтым. От заводских труб.
— Так я и подумал. — Согласился Каннингем. — Уж очень вонюч. Так вот, я спустился с крыльца и пошел, куда глаза глядят. А точнее — к Темзе. Было холодно, и мне подумалось, что вода, наверное, совсем ледяная. Вернее, это мне подумалось, когда я уже проделал примерно милю. И расхотел топиться.
— Вы решили утопиться?
— А вы бы так не решили в моей ситуации?
— Я бы и в своей так не решил. К тому же вас, все равно, скоро повесят, так что не переживайте.
— За что же?
— За убийство мадам Доры.
— Не убивал я ее. Я вообще впервые в жизни ее увидел. За что убивать? Я лучше дальше расскажу, сами тогда поймете, что неправы. — Джон Каннингем так разнервничался, что даже начал заикаться. — Я… я в этом тумане решил просто свернуть и пойти в другую сторону. Нет, не домой, там меня не ждали. Просто, куда-нибудь. И тут услышал, как рядом остановился кэб. А потом меня кто-то окликнул: «Джон, ты ли это?». Человек, выглянувший из кэба, оказался моим старым товарищем, с которым мы сто лет не виделись. «Эй!», — крикнул он кучеру, — «поворачивай. Только захватим вот этого человека». Я уселся на жесткую скамейку, обитую грубой кожей. И хотя кивал на все его излияния и радостные восклицания, но, кажется, сам не проронил ни слова, даже не спросил, куда он меня везет.
— Как имя этого человека? — спросил Бишоп.
— Да зачем вам? Впрочем, извольте — это был Урия Кавендиш, если это имя, о чем-то вам говорит.
— Ни о чем не говорит, кроме того, что этот человек отвез вас к мадам Доре, а вы ее убили.
— Ни к какой мадам Доре он меня не отвозил. Он привез меня в клуб, и заказал кофе и виски. Я сам в клуб давно не наведывался, и очень удивился, что панели обтянуты новым синим плюшем и биллиардный стол заменен в цвет. Везде происходили какие-то перемены.
— «Где ты развлекался всю ночь?» — Спросил Урия, как только я снял плащ. — «У тебя такой парадный вид, только вот хризантема пообтрепалась. Надо ее выкинуть».
И только тогда я сказал ему, что вчера женился, а то, что не пригласил его на свадьбу, то, на самом деле только потому, что мне сказали, будто он в Европе. Хотя приглашения рассылали всем, и если он хорошо поищет, то, возможно, оно так и лежит вместе со всей непрочитанной почтой. И так далее, и так далее… Но на самом деле я просто не желал видеть его на своей свадьбе по определенной причине, давней и глупой. Он сказал, что рад за меня и надеется, что жена мне досталась хорошая и достойная. Вот тут я и не выдержал, и рассказал все, роняя в кофе горькие слезы. Я говорил, что Милдред меня выгнала, а он сочувственно кивал головой и даже пробормотал, что отчаиваться нечего, бывает и не такое. Но как только я дошел до причины нашей размолвки, он вдруг потемнел лицом и, словно, окаменел.
Потом переспросил: «Ты не знаешь способа „дилижанс“? Это правда?» Я только руками развел. «Ну, если это правда», — продолжал он. — «То ты мне больше не друг. Иди, куда шел»… Он отвернулся и уставился в окно, а я еще немного постоял рядом, надеясь, что он одумается. Но ничего такого не произошло, и я ушел.
— Однако, — оживился инспектор, который все это время слушал откровения арестованного со скучающим видом. — Что же такое. Что это за… метод, способ или как его там… поза? Вы меня просто заинтриговали. И почему незнание этого способа вызывает такую бурную реакцию у ваших знакомых? Я, например, тоже впервые слышу, но меня никто за это с работы не увольняет. А ты, — повернулся он к секретарю, — ты знаешь, что это?
Секретарь перестал скрипеть пером и поднял голову. На его лице, пожелтевшем от вечного стояния за конторкой, не отразилось ничего, кроме скуки.
— Не знаю, — буркнул он. Что, по-видимому, означало — «не знаю и знать не хочу».
— Вот видите, мистер Каннингем, — заметил Бишоп, — он тоже не знает, и никто его тоже не увольняет. И жена пока еще не выгнала. Может быть причина в чем-то другом?
— Уверяю вас — только в этом, — ответил Каннингем.
Уши инспектора заиграли всеми цветами зари. Они выражали то недоверие, то жгучее любопытство и никак не могли остановиться на каком-то одном чувстве.
— И вот тогда вы отправились к мадам Доре?
— Нет. Я отправился… никуда я не отправился, пошел себе по улицам. Даже не помню по каким. А потом очень устал. Скамеек вокруг не было, и пришлось прислониться к такой круглой тумбе, на каких теперь расклеивают рекламу. Мне хотелось немного отдышаться. И услышал резкий женский голос с простоватыми нотками: «Скажите, это королева Виктория?». «Нет, мэм», — ответил другой голос — низкий и тягучий. Только в тот момент я понял, что дошел до Сохо, а путь туда не близкий. Не удивительно, что разболелись ноги, лакированные парадные туфли мало полезны для далеких путешествий. Дама за тумбой настойчиво продолжала спрашивать: «Нет, вы скажите мне, это королева Виктория?». «Да нет же, мэм. Вы ошибаетесь». Этот диалог так меня вдруг увлек, что я осторожно переместился, стараясь производить как можно меньше шума, и увидел расклейщика афиш, увлеченно мазавшего клеем тумбу. Рядом из помятого жестяного ведра торчал рулон туго свернутых свежеотпечатанных листков. Он выхватил один и тут же приклеил поверх другого, где были изображены несколько дам в каком-то разнузданном танце. Не помню, как он называется, но там такая однообразная музыка и танцующие задирают ноги.
— Канкан?
— Да, кажется. Я помню, что-то французское. Ох уж эти французы, вечно они портят жизнь приличным людям. А на его картинке, наоборот, был изображен хорошо одетый молодой человек, обеими руками протягивающий упаковку цветочного мыла кому-то, кого не было видно. И вот на этого самого молодого человека и указывала пальцем толстая простоволосая женщина с резким голосом: «Скажите, это королева Виктория?».
Расклейщик терпеливо отвечал: «нет, мэм», «нет, мэм». В, конце концов, терпение у него лопнуло, как обычно лопается любое, даже самое бесконечное терпение. На очередной вопрос, он вдруг воскликнул: «Да, да, это королева Виктория. Вы правы, мэм». Та, которую он называл «мэм», повела себя странно. Она вздернула подбородок, кинула на него презрительный взгляд и пожала плечами: «Да, что вы такое говорите? Это королева Виктория? Никогда бы не подумала!». И, представляете, она ушла, вот так, с гордо понятой головой, покачивая своими чудовищными бедрами.
— А женщины вообще, странные создания. Будь они хоть дамами из высшего света, хоть торговками — все словно скроены на один манер. — Констатировал Бишоп и печально опустил уши, похожие теперь на привядшие осенние листья. — Капризы, непонятные поступки. А…., - отмахнулся он, будто отгоняя муху. — Даже говорить об этом не стоит. Пустое.
Инспектор изведал на своем пути немало разочарований, женщины бессовестно смеялись над его внешностью. И даже жена, которую он взял в почтенном для невесты возрасте, нисколько его не ценила и при каждом удобном случае называла «ушастым уродом, сгубившим ее молодость».
— Она ушла. Расклейщик развел руками и взглянул на меня, словно приглашая стать свидетелем этой нелепой сцены. Выглядел он почтенно и был похож на актера, из тех, что доживают свою жизнь, работая биллетерами и швейцарами в театре, потому что уже не в состоянии проделывать все эти трюки на сцене. Работал он медленно, но размеренно и методично. Казалось, что кисть сама окунается в мисочку с клеем, а потом сама с тихим шелестом елозит по неровной поверхности тумбы и тащит за собой его старческую руку со вздутыми венами.
Обычно я не обращаюсь к незнакомым людям, особенно к тем, кто ниже меня по статусу.
— То есть, с простолюдинами, — уточнил Бишоп. — И кто же установил такой статус?
— Общество и установило, — ответил Каннигем, — будто бы вам это неизвестно.
— А для меня все преступники равны, будь они хоть лордами. Виселица званий не различает.
— Хорошо. Пусть так. Я принимаю ваш взгляд на жизнь, но позвольте и мне остаться при своем. Как бы ваши новые веяния не пытались уравнять всех — равенства не существует, потому что его не может быть априори. Всегда будет кто-то умнее, красивее, воспитаннее и чище.
— Чище в каком плане? Вымыт лучше или же…
— В моральном, — пояснил Каннингем. — В моральном. Итак, я говорил, что не обращаюсь запросто к людям не своего круга. Но этот расклейщик показался мне, будто бы, знакомым. Знаете, бывает, что видишь человека впервые, а словно давно с ним знаком. Поэтому я нарушил все свои внутренние установки и отреагировал на его жест. Я уже говорил, что он растерянно развел руками и посмотрел на меня, мы оба оказались зрителями в этом спектакле, поэтому я кивнул, соглашаясь с ним. И хотя это ощущение было мимолетным, и он снова принялся за свою работу, я позволил себе задержаться и немного понаблюдать. Вначале старик меня не замечал или делал вид, что не замечает. Или же был настолько тактичен, что ждал, когда я заговорю первым. Но и я молчал. Заклеив последний свободный кусочек поверхности все тем же плакатом с пресловутым молодым человеком, он тщательно вытер кисть тряпицей, протер руки, и я уже подумал, что вот сейчас он уйдет, как любой другой прохожий в этом городе, где принято делать вид, что ты один на пустых улицах, пусть бы эти улицы и ломились от народа. Но он вдруг обратился ко мне: «Вам плохо?» — спросил он. — «Неслучайно вы печальны?». Манера растягивать слова и рифмовать все, что только попадет на язык, выдавала в нем кокни. И, несмотря на печаль, вызвала у меня улыбку. Послушайте моего совета, никогда не улыбайтесь незнакомцам. В ту же секунду старик завладел мной, околдовал и заговорил до колик в животе. Он пересыпал прибаутками, изображал каких-то животных, размахивал руками как ветряная мельница, и заставил-таки меня рассказать ему все, что приключилось. Я описал ему, как мог, весь этот бесконечный и невероятный день, доверил ему то, что мог бы рассказать лишь самому близкому другу, поведал свои сомнения и надежды, словом, выговорился до последней капли. И когда на дне души уже не осталось ничего тайного, умолк, понимая, что поступил глупо. Не к лицу джентльмену расписываться в собственной слабости перед неизвестными людьми. Но, по правде сказать, мое несчастье вдруг показалось мне самому смешным и мелким, и недостойным таких переживаний.
— Так бывает, — согласился Бишоп. — Иногда лучше все рассказать постороннему, не утруждая себя надеждами, что он что-то поймет.
— Я так и сказал ему, что плачу не от обиды. Никто меня не обижал. А плачу над тем, что самая прекрасная для меня женщина в мире оказалась пустой и развратной. Что лучший друг…
— Погодите, как же так? Ведь вы даже не пригласили на свадьбу этого своего «лучшего друга».
— Не сбивайте меня! — патетически воскликнул Каннингем. — Я называю его лучшим, потому что другого у меня никогда не было. Он был единственным, а значит и лучшим, ведь сравнивать-то не с кем.
— С таким уже успехом вы могли бы назвать его и худшим, ведь сравнивать-то не с кем, — съязвил инспектор.
— … что лучший друг оказался глупым последователем нелепой моды и поставил наши отношения ниже мнения света.
Каннингем уставился в пространство и засопел. Бишоп вытащил из-за обшлага мундира клетчатый носовой платок и высморкался, желая скрыть то ли улыбку, то ли слезы сочувствия. Повисла неловкая тишина, нарушаемая лишь скрипом пера и шелестом бумаги.
— Чувства чувствами, — наконец произнес инспектор, — но дело делать надо. Что же случилось потом? Говорите же, а не смотрите на меня глазами истерзанного оленя.
— Старик выслушал меня внимательно. Посочувствовал, а потом сказал, что сам уже стар и почти ничего не помнит по интересующему меня вопросу. То есть, сам помочь не в состоянии. Но, что он знаком с одной женщиной, которая должна знать все об этой стороне жизни. И вот тогда я впервые услышал от него это имя — мадам Дора.
— Слава богу, — воскликнул Бишоп, — дошли, наконец.
— Да, наверное. Он сказал мне, где находится этот дом, как представиться. День уже клонился к закату, теперь темнеет рано. И кое-где уже зажигали фонари.
— Только не начинайте рассказывать, что вы еще побеседовали с фонарщиком.
— Как вы могли такое подумать? Нет, в этот раз я отправился по указанному адресу, никуда не сворачивая. Так и оказался в том самом доме, где меня и нашли ваши люди.
— С этого места подробнее, — приказал инспектор, насторожив уши.
— В полной темноте я нашел нужный переулок. Дом я нашел сразу по сияющему красному фонарю над входом, да из-за закрытых рассохшихся ставень пробивались лучики света. Дверь была не заперта, и в ярко освещенном холле меня сразу окружили несколько девушек — их было около пяти-шести. Я не пересчитывал. Шум и пестрота нарядов, сизая дымка сигарного дыма, пары спиртного — все это создавало необычайную атмосферу карнавала, разнузданного веселья, которое молотом било по моим нервам. К тому же, с самого утра я ничего не ел, и почувствовал головокружение. Тапер колотил по клавишам рояля так, словно хотел их вдавить внутрь инструмента. Разве мог я своим слабым голосом, не приученным к крику, вразумительно объяснить, что мне там понадобилось? Меня уже схватила за руку какая-то бесстыжая девица, одетая в золоченную сорочку и широченные шелковые шаровары, подпоясанные алым кушаком, и потащила к стойке, за которой громоздились разноцветные бутылки и фужеры. Но я вырвал руку и прокричал ей прямо в ухо, что мне требуется мадам Дора. Девица фыркнула, но провела меня по скрипучей лестнице на второй этаж, где располагались спальни и комната хозяйки заведения.
Мадам приняла меня хорошо, хотя и не без удивления. Улыбнулась, сверкнув дорогими фарфоровыми зубами и приказала девице в шароварах принести кофе и яблочный пирог. Не виски и устриц, как можно было бы ожидать в этом вертепе, а вполне приличное английское угощение. Я был голоден и набросился на пирог как измученный голодом нищий, живущий под мостом. Удивительно, но переживания не лишили меня аппетита. Мадам Дора задумчиво наблюдала за мной, ни словом не отвлекая от трапезы. А уж потом, когда я доел все до последней крошки и допил свой кофе, она спросила: «Что же вас привело ко мне, и почему вы в таком ужасном состоянии, хотя не выглядите бедняком?» Возможно, что она сказала это как-то по-другому или я прочел эту мысль в ее глазах, но слова вдруг сами начали срываться с языка, и уже через полчаса она знала все. К тому времени наступила глубокая ночь, но в доме еще никто не спал. Хлопали двери спален, гудели пьяные голоса посетителей и визгливый женский смех. В канделябре горели три свечи, и в их свете я видел, как молодо блестят глаза мадам Доры, словно два блестящих агата, вставленных в оправу в форме старческого лица. Да, она была стара…
— Ближе к делу, — прервал его Бишоп. — Она описала вам этот, как его… способ. Уж она должна была знать.
— И да, и нет, — ответил Каннингем. — Знаете, бывают такие мгновения, которые становятся роковыми из-за недосказанности. Недосказанность часто не позволяет сделать нам правильный выбор, недосказанность, повисшая в пространстве, лишенная возможности когда-либо оформиться в законченную мысль — вот самое страшное, что можно только познать в жизни. Недосказанность убивает или же мучает на протяжении долгих лет.
Бишоп запрядал ушами как боевая лошадь. Он жаждал удовлетворения своего любопытства, что вовсе не пристало государственному лицу, но предчувствовал разочарование.
— И так, — повторил он. — Что же она вам ответила…
— «Ах, этот способ „дилижанс“», — сказала мадам Дора…
— И?
— «Ах, этот способ „дилижанс“», — сказала она и… умерла.