В остром копье у меня замешен мой хлеб.
И в копье же из-под Исмара вино.
Пью, опершись на копье!
Ни очага, ни закона,
ни фратрии тот не имеет,
Кто межусобную любит войну,
столь ужасную людям.
Я понял – возвращаться незачем.
Незачем – и некуда.
Он лежал посреди шатра, густой ворс ковра жадно впитывал кровь.
– Этот?
– Этот, ванакт…[2]
Пальцы еще жили, цепляли воздух, словно пытаясь ухватить что-то невидимое, уходящее навсегда. Жили – но из пустых глазниц, равнодушных, холодных, на меня уже смотрел Танат Жестокосердный. Ярость ушла, и на мертвом окровавленном лице не осталось ничего, кроме этого взгляда. Я с трудом заставил себя смотреть, не отворачиваться. Рыжий бородач показался знакомым, я уже где-то видел этого верзилу…
В Аргосе? В Микенах? В Калидоне?
Недвижные глаза – маленькие пустые зеркальца – притягивали, не давали думать. Танат не спешит. В этот раз он промахнулся. Но будет следующий, затем еще, еще…
Рядом нетерпеливо вздохнули. Мантос, старший гетайр[3], недоуменно скреб бороду – такую же лохматую, как у мертвеца, но только черную. Старшой охраны не понимал, зачем ванакт так долго разглядывает мертвеца. Живые смотрят в глаза живым. Покойникам же нет части в этом мире.
Я очнулся. Нет, этого рыжего я видел впервые. Просто он был похож. Очень похож – лохматый, заросший бородой, в одной набедренной повязке – старой, потертой. И даже его кинжал, казалось, вышел из одной кузни с теми, другими. Дорогой кинжал, не в Аргосе отливали. И не в Микенах. Хеттийский? Да, кажется…
– Кто еще знает?
Старшой покачал головой – тратить слова на такой ответ не полагалось. Итак, не знают. Убийцу пытались перехватить у самого шатра – как раз после заката. Он был ловок и смел, посланец Таната Жестокосердного. Городские ворота, где стража из местных, лагерные, где уже стоят мои парни, – прошел, проскользнул, прополз. Или, может быть, морем? Но у берега тоже стража.
В шатер он все-таки ворвался – умирающий, залитый кровью.
Ему не хватило нескольких шагов.
Рука уже не дрожала. Пальцы застыли, так и не разжавшись…
– Уберите. И чтобы никто не видел.
На этот раз гетайр даже не стал кивать. Закапывать не станут – море рядом, привяжут к ногам пару камней побольше да потяжелее…
Неупокоенные, кому не досталось жертвенной крови, блуждают безлунными ночами вдоль дорог, подстерегая нас – тех, у кого кровь еще горяча. Этому придется тревожить дно морское…
Я хотел поблагодарить, но вовремя спохватился. За такое не благодарят. Гетайры просто не поймут. Ведь они охраняют не ванакта, не богоравного правителя Аргоса, а родича. Родича, которому грозит беда.
Когда в Калидоне мне попытались навязать охрану, я удивился. Удивился, затем возмутился…
Хотелось вновь заглянуть в мертвые глаза, но я уже знал, что там: ледяная усмешка Таната и его неслышное «жди». Он терпелив, посланец и бог Смерти. Я тоже должен быть терпеливым. Не вышло в этот раз – выйдет в следующий…
За пологом шатра меня встретил ветер. В лицо ударил свежий дух смолы и знакомый с детства запах гниющих водорослей. Я огляделся. Костры уже догорели. Кто должен спать – спит, кому стоять в карауле – стоит. К морю? Пожалуй, там сейчас лучше всего.
Странно, с детства не любил моря! Не любил, боялся – а теперь вроде бы и идти больше некуда. Одна у меня дорога – туда, за влажный горизонт.
Две тени неслышно заскользили рядом. Гетайры не отставали. Я даже не знал, сколько их пошло со мной – двое, четверо. Еще недавно это раздражало, чуть ли не сводило с ума. Отец выходил один на дюжину, один на два десятка. Без щита, без панциря. Тидею Непрощенному не нужна была охрана!
…Но он не был ванактом аргосским. Непризнанным ванактом. Почти самозванцем. А если и не самозванцем, то все равно – не первым.
(Не первым – вторым, как и было сказано тому четырнадцать… Нет, уже пятнадцать. Уже пятнадцать лет! Боги, боги!)
Да, не первый.
Второй.
Год назад, когда меня впервые попытались зарезать – прямо на Глубокой, прямо на потрескавшихся ступенях храма Трубы, в полусотне шагов от нашего старого дома, – я растерялся. Как и сегодня, убийцу не смогли взять живым, и я долго гадал, кому довелось перейти дорогу…
И сейчас гадаю. Хотя зачем гадать? Это мог быть кто угодно.
И я не выдержал – рассказал Агамемнону. Одни боги знают, зачем. Рассказал – и услыхал в ответ спокойное, равнодушное: «В первый раз? Меня пытались зарезать уже трижды. Привыкнешь, Тидид». Трижды! Тогда мне это показалось диким, невозможным. Прошел год – и этот рыжий с пустыми глазами – уже четвертый.
…Это мог быть кто-то из уцелевшей челяди Заячьей Губы – моего любезного братца Алкмеончика. Ему, изгнаннику, проклятому, терять нечего. А может, кто-нибудь из мертвоглазых выкормышей Фиеста – кого не придушили добрые микенцы и не прирезали Атридовы[4] стражники. Говорят, уцелевшие бежали в самую глушь Аркадии, где среди лесов спрятано какое-то древнее капище.
Это мог быть привет от калидонских родичей, от тех, кто не простил ни деда – Ойнея Живоглота, ни отца, ни меня самого. Кровь прилипает к рукам – и передается детям. Не все смирились.
Это мог быть (чем Гадес с Психопомпом[5] не шутят!) посланец от Приама Трусливого. Мы отплываем на рассвете, а я – второй воевода в войске Атрида.
У Агамемнона прекрасная охрана. Хризосакосы – Золотые Щиты. А я еще не понимал вначале, зачем ему хеттийцы-наемники? Неужели царю приходится дрожать от страха в собственной спальне? А ведь Атрид не трус! И я подумал было, что его хризосакосы нужны для пущей царственности. И вправду красиво: шлемоблещущий ванакт на колеснице, пурпурный плащ, белый с золотом скипетр (у него он из слоновой кости, говорят, самого Пелопса память), а вокруг – горящий огонь огромных, высоких, словно башни, щитов…
(Как тогда, в воротах Лариссы. Окружили, стали на колени, ощетинились длинными копьями. Странно, они были готовы умереть за своего царя. Наемники, чужестранцы!)
Впрочем, мои не хуже. Хоть и без золотых щитов. Родичи! Каждый поклялся, каждый смешал свою кровь с пеплом.
Но и это не всегда помогает. Двадцать раз смерть обходила Атрея Великого. Обходила – чтобы взглянуть в лицо глазами родного брата.
Дерзкая волна лизнула ногу, и я наконец сообразил, что вот-вот отправлюсь прямо в гости к Поседайону. Море! То самое, где водятся гидры, страшные гидры…
Я закрыл глаза, глубоко вздохнул – и на миг захлебнулся терпкой солью. Хорошо! Хорошо, что мы скоро отплываем! И вновь подумалось, что эта ночь – последняя на земле Ахайи[6].
Последняя!
Я не вернусь.
…И это мог быть кто-то из своих. Самое скверное – и самое вероятное. О таком не хотелось даже думать, но мысли уже не отпускали, цеплялись одна за другую…
Нас слишком много в крепкостенном Аргосе! Нас – молодых, сильных, с царской кровью в жилах. Мы не умеем бояться, не умеем жалеть, даже любить не умеем. Слишком долго мы жили под железной рукой деда Адраста, Адраста Злосчастного. Слишком долго ждали…
Дождались! Сначала дядя Эгиалей, затем Алкмеон Губа Заячья. Я – следующий.
А если свои, то кто? Эвриал, Промах, Полидор, Амфилох…
Или даже?..
Нет! Не верю! Сфенел – никогда! Никогда! Но ведь в очереди на трон его место – передо мной. И кто знает…
Бог Танат вновь взглянул прямо в глаза, и я проклял его, проклял тяжелый, литого золота, скипетр, от которого леденеет, становится треснутым камнем ладонь, проклял пурпур, свинцом давящий на плечи. Я не хотел! Я, Диомед, сын Тидея, не хотел этого!
Не хотел – и не хочу!
Не хотел?
Ветер вновь коснулся щек. Легко, еле заметно, но мне стало легче. Все уже позади. Ночь уходит, последняя ночь на земле, так и не ставшей мне родной, ночь, когда Танат вновь промахнулся. Я жив, я доживу до рассвета, ступлю на черный борт «Калидона».
И не вернусь! Хорошо, что в эту последнюю ночь я один, возле чужого темного моря, где никто не мешает, и только ветер…
…Ветер, огни, на губах – соль. В детстве я все спрашивал, отчего это море соленое? Как-то мама сказала, что морская вода – кровь Океана. Соленая холодная кровь, соленая холодная плоть…
Я еще здесь, я еще не ступил на скрипящие сходни…
…А двенадцать пентеконтер[7] Эвриала уже у Милаванды. Все эти дни море оставалось тихим, ветер (не зря жертвы приносили!) гнал легкую рябь на восток, кормчие опытные, ходят между островами не первый год. Значит, Смуглый должен был прибыть на место уже позавчера. Вчера – в крайнем случае.
А Полидор со своими лернийцами сейчас где-то между Паросом и Наксосом. У него, толстяка, самые опытные моряки, поэтому корабли (двутаранные дипроры, лучшей постройки) могут плыть даже ночью. Значит, через два дня он будет уже у Самоса. Впрочем, острова уже наши – давно, еще с осени.
Вот так! Приам, старый трус, ждет, пока все мы соберемся у Авлиды. Ну и пусть ждет! Наша с Атридом наживка сработала.
Клюнул!
Странно, я, кажется, успокоился. Всегда успокаиваюсь, когда начинаю думать о войне. На войне все просто и ясно. Здесь – свои, там – чужие. Арей бьет копьем в грудь, а не кинжалом под лопатку.
…Интересно, отчего Приама считают старым? Только и слышишь: старик, богоравный старец (или «старец козловидный», попросту говоря – старый козел). Но – старый. А ведь он немногим старше моего отца. Тому сейчас было бы сорок два, Приаму же, козлу старому, едва-едва сорок шесть – сорок восемь.
Ничего! Познакомимся – спрошу. Хотя… Полсотни детей, дюжина жен, наложниц не считая…
Поистаскался!
Итак, старый козел ждет, пока мы все соберемся у Авлиды. Ну что ж, его соглядатаи могут увидеть там Промаха Тиринфца, Промаха Дылду с десятком кораблей. На главном – «Гиперионе» – я приказал повесить свой щит и при каждом удобном (а тем паче неудобном) случае орать «Кабан! Кабан!». Клич нашего рода, конечно же, знают в Илионе.
А мы со Сфенелом и Амфилохом отплываем завтра. То есть уже сегодня. Прямиком к Трое, к устью Скамандра. Интересно, какой вид будет у старого козла?
Даже если не получится, даже если они успеют запереться в городе, главное будет достигнуто. Наш флот – у Милаванды, у Самоса, у Геллеспонта. И у Крита тоже. Значит, море мы уже выиграли! А на суше…
– Ванакт!
Я обернулся. Кто-то высокий, широкоплечий…
…Не «кто-то». Фремонид Одноглазый, старый знакомый, еще с фиванского похода. Кажется, в эту ночь его очередь охранять покой ванакта. Вообще-то говоря, охранять – не значит мешать. Впрочем, рассвет уже близко, а я… А я действительно успокоился.
– Тут эта пьяная собака, ванакт. С кифарой. Прогнать?
На миг представился налакавшийся неразбавленного вина пес (видел такое однажды, бедная псина!). Ковыляет, мотает мордой… И кифара – тяжелая, черепаховой кости, в зубах.
Так ведь не потянет, бедняга!
– Давайте сюда!
Интересно, отчего это слово «собака» считается оскорблением? Вот и меня в детстве звали Собакой. И не просто, а Дурной. Диомед Дурная Собака! А я не обижался (почти). Люблю собак! Я люблю, а мои куреты отчего-то не любят. И если уж хотят кого-нибудь оскорбить, то вечно безвинных псов поминают.
– Р-радуйся, ванакт!
Пьяная собака проковыляла к берегу, пошатнулась. Рухнула. Левый сандалий слетел – прямиком в воду.
Да-а-а!
Наверное, Фремонид просто не выносит пьяниц. Как и все куреты, да и калидонцы тоже. Недаром у моего деда было столько неприятностей с Загреем[8], Зевесовым сыном!
– Радуйся, Эриний! Кифару не разбил?
Ответом меня не удостоили. Впрочем, я уже успел заметить, что сумка с кифарой каким-то чудом успела переместиться из-за спины на живот. Значит, уцелела. Значит, еще наслушаемся…
…Если, конечно, сама собака не окочурится. От простуды, например.
– Эй, Эриний, вставай! Холодно!
На этот раз мне ответили. Вначале – тяжелым вздохом. Затем…
– Пал я в сражении с Вакхом, певец Аполлона.
Пусть я во прахе лежу, Феб отомстит за меня!
Ну конечно!
Сей певец Аполлона увязался за нами еще в Аргосе. Прогонять не стали – пусть себе! Тем более поет – заслушаешься. Если трезвый, само собой.
– Вставай, вставай!
Поднимая аэда за ворот, я еще раз убедился, что парень – не из простых. Даже ночью, на ощупь, пальцы легко различили дорогое шитье фароса. Правда, при дневном свете его плащ больше похож на грязную тряпку, но когда-то… Как и он сам. Грязен, голоден – а подаяния не просит. Пришлось зачислить на довольствие и даже ложку выдать, ибо своей у Эриния не оказалось. Как, впрочем, и миски.
Теперь мы оба сидели – на моем плаще. Я невольно пожалел, что не догадался надеть тот самый – пурпурный. А хорошо бы расстелить этакое на сыром песке, взять амфору да пару вяленых рыбок…
…И мой скипетр – орехи колоть.
– Слушай, Эриний…
Сказал – и чуть не поперхнулся. Ну и имечком наградили парня, никакой клички не надо. В лагере уже смеются: наша, мол, Эриния. Прицепилась – не отстанет.
…А может быть, все-таки кличка? Или прозвище? Ведь отчества он так и не назвал! Такое бывает, особенно если раб или сын раба, но рабы не носят фарос серебряного шитья!
– Слушаю, ванакт, слушаю.
Голова поникла, длинные руки свесились. Сейчас снова брякнется!
– Хотел тебя в-воспеть, а ты все ходишь где-то, ходишь…
И не поймешь – шутит или нет. По-моему, шутит. Или попросту издевается.
– Агамемнона воспой, – не выдержал я. – Он это любит!
– Любит, – покорно кивнула пьяная голова. – Я и его могу! «Брани и мужа пою, Агамемнона, сына Атрея, славного битвами воина, сильнейшего всех браноносца…»
Эриний икнул, попытался махнуть рукой, качнулся.
Усидел.
– Да только у него, я слыхал, уже трое. Воспевают. Куда мне! Я лучше тебя это… воспою.
Я представил, как все это выглядит со стороны. Ванакт Диомед, повелитель Аргоса, Тиринфа, Трезен и Лерны, второй воевода Великого Войска, точит лясы с каким-то пьяницей. И когда! Перед самым походом!..
…Вместо того чтобы напиться самому. Но тут промашка. Не пью. Вина, по крайней мере. А если и пью, то все-таки не так.
– Винопийца ты, Эриний, – наставительно заметил я. – И человек псообразный.
– Это хорошо, – согласился винопийца. – Красиво звучит. Сам придумал, ванакт?
Придумал, конечно, не я. Эриний явно не из Аргоса, иначе знал бы эту старую игру – обругать, но так, чтобы «красиво звучало». Потому и говорят, что аргивянам не нужно бритвы – языком обреются.
Я, конечно, не аргивянин. Не аргивянин, не этолиец.
Чужак!
Чужак, подхвативший пурпурный плащ, упавший с плеч полубезумного убийцы. Чужак, который не может сделать даже шагу без охраны…
Я заставил себя не думать.
Хватит!
Атриду, законному владыке микенскому, не легче. И Менелаю. И Нестору. У каждого – охрана. У каждого – смерть за спиной. Да и раньше надо было думать, раньше! Еще в Калидоне, когда Амфилох привез алебастровую табличку с шестью печатями, а я все еще мог выбирать. Если бы я остался в Этолии. Если бы согласился править в Калидоне Козьем…
Хотя кто знает? Может, случись такое, я тоже собирал бы сейчас войско. Превеликое воинство лохматых козопасов на дюжине кораблей о шести веслах каждый. Как Любимчик. И был бы не вторым воеводой, а третьим гекветом[9] запасной обозной стражи…
…И все равно плохо спал бы по ночам! И все равно охотились бы за мной, точили хеттийские кинжалы. Каменный трон Аргоса, нетесаная скамья, покрытая бараньей шкурой, в калидонском дворце…
Власть!
Все равно найдется тот, кто захочет сесть повыше, как раз на баранью шкуру, на золоченый трон…
– Ну так как, ванакт, будем, это… воспеваться?
Пьяная рожа пододвинулась, дохнула перегаром. Я задержал дыхание.
Отодвинулась. Хвала богам!
Стражу кликнуть? Чтоб искупали обормота да у костра высушили? Так этакого в море окунать – Амфитрида обидится.
– Воспевай! – вздохнул я. – Как бишь там? «Славу, богиня, воспой Диомеда Тидеева сына, мужа, воительством славного, первого средь браноносцев…»
Внезапно он хихикнул. Понравилось?
– И ты, ванакт, хотел бы, чтобы о тебе такое пели? Так ведь не будут петь. Скучно!
Странно, его голос внезапно показался куда более трезвым, чем вид!
Я встал, вновь подошел к самому берегу, подождал, пока вода чуть коснется сандалий, оглянулся. Огонек! Маленький, еле заметный, словно кто-то зажег светильник на самом гребне волны. Еще один, еще!
…Как тогда, когда мы пошли охотиться за гидрой…
– Ты плавал по морю, Эриний? Говорят, ночью весла светятся…
– Иногда, ванакт. А если буря, то светятся даже мачты.
Я невольно вздрогнул. Великие боги! Ночью плавать еще не доводилось. Только на рассвете, когда мы с дядей Эгиалеем переправлялись через Калидонский залив. Тогда стоял туман… Нет, я, конечно, не боялся. Ну а ежели и побаивался, то не очень.
(Или это мне сейчас так кажется?)
– Говорят, люди делятся на тех, кто жив, кто мертв, и тех, кто плывет по морю?
– А тех, кто плывет, отделяет от Аида только толщина доски, – охотно отозвался он.
Странно, псообразный винопийца явно трезвел. Ага, вот и за кифару взялся. Ну, сейчас воспоет!
Кифара долго не хотела вылезать из сумки. Наконец звякнула струна, затем другая.
– Твое войско впервые выходит в море, ванакт? Теперь ясно, о чем придется петь. Слыхал такую?
Струны вновь звякнули. Нет, уже не звякнули – запели, чисто, красиво. Вот Дий Подземный! Ведь может, пьяница!
– Пойми, кто может, буйную дурь ветров!
Валы катятся – этот отсюда, тот
Оттуда… В их мятежной свалке
Носимся мы с кораблем смоленым.
Зачем страшиться моря? Как морок злой,
Пройдет морозный холод предутренний,
Нам бы на борт взойти скорее —
В руки кормило, подпоры вырвать.
И от причала прочь повернуть корабль
Навстречу ветру. С легкой душой тогда
Мы предавались бы веселью, —
То-то бы пить и гулять на славу!
Струна нерешительно застонала… Умолкла…
Здорово поет! Странно, только что и лыка не вязал!
– Это пойдет, – усмехнулся я. – Как буря начнется, запоем хором. А меня воспевать не надо. Договорились?
Отвернулся, долго возился с кифарой.
Выпрямился.
– Нет, ванакт. Не договорились. Воспевать тебя, так и быть, не стану, а вот спеть о тебе… Это придется. Ведь дело не в тебе самом.
Тут уж я задумался. Не во мне? Да, пожалуй. Не во мне. И даже не в Агамемноне с его мечтой о Великом Царстве от песков эфиопских до льдов гиперборейских.
– Ты хочешь сказать, Эриний, что наш поход изменит мир?
Он ответил не сразу. Наверное, тоже думал.
– Уже изменил, ванакт Диомед! С чем бы вы ни вернулись, жизнь больше не будет прежней.
Я кивнул, соглашаясь, и внезапно понял: мы оба с ним трезвы.
– Кто ты, Эриний?
– Изгнанник. Как твой отец. Как и ты сам.
Дальше спрашивать не стоило. Дорогой, шитый серебром фарос, сбитые сандалии – и гордость, не позволяющая просить подаяние. Наверное, таким был мой отец, когда вошел в Микенские ворота славного города Аргоса. Хотя нет, отец был в доспехах. Во всяком случае, таким его запомнил дядя Эгиалей. И другие запомнили.
– И все-таки, – не удержался я. – Почему ты стал аэдом?
– А ты бы пошел в наемники, ванакт?
Странно, мне казалось, что рассвет уже близко. Но время тянулось, волны одна за другой накатывались на равнодушный песок, пахло смолой и водорослями.
Какая долгая ночь!
– Наверное, – вздохнул я. – Это единственное, что я умею. И что умел отец.
Эриний кивнул. Конечно, он помнил, кто таков Тидей Непрощенный. Жаль, что я не знаю, откуда взялся Эриний Таинственный.
Из темноты донесся знакомый смешок.
– Аэдом быть нетрудно. Надо только не ссориться с кифарой и помнить об оторванной руке.
– К-как? – поразился я.
– О руке, ванакт. Оторванной. Или глазе. Выколотом, естественно.
Внезапно мне показалось, что я вновь мальчишка-первогодок, только-только взявший в руку деревянный меч. Удар слева, удар справа, копье над головой…
Он, кажется, понял.
– В каждом деле свои хитрости, ванакт. Если я, скажем, начну… хм-м-м… воспевать Агамемнона с того, как он могуч и силен, сколько у него, э-э-э-э, быков круторогих и телиц млечных, а затем перечислю всех его предков, начиная с Пелопса и Тантала, как думаешь, станут меня слушать?
– Агамемнон станет, – усмехнулся я.
– Разве что. А вот от всех прочих я не получу даже обгрызенной кости. А вот если иначе…
Он на миг задумался, рука коснулась сумки с кифарой. Коснулась, отдернулась.
– Черная весть принеслась из Микен, крепкостенного града,
Славного града, великого, первого в землях Ахейских,
Страшная весть: спит во гробе Атрей богоравный,
Братом родимым убитый – безбожным, распутным Фиестом.
Царскою кровью залиты ступени высокого трона,
Скиптр окровавленный пальцы злодея сжимают…
На этот раз он не пел – просто проговорил, не спеша, нараспев.
– Помню, – вздохнул я, – помню…
Мы были тогда в одном переходе от Аргоса. Меня разбудили, и я долго не мог понять, почему гонец с трудом выдавливает слова, почему заикается…
…и белым как смерть было лицо Агамемнона, когда шагнул он мне навстречу в воротах Лариссы.
– Я тебя понял, аэд, – наконец проговорил я. – Оторванная рука – значит, следует начать с чего-нибудь плохого, чтобы вызвать у слушателей сочувствие, так? Только ты скверно выразился, Эриний. Очень скверно!
А если бы он решил спеть обо мне? С чего бы начал? Наверное, с элевесинского огня, с отчаянного, смертного крика тети Эвадны, с запаха тлена, сменившегося тяжелым духом горящей людской плоти.
Да, с элевсинского огня. Герою следует оторвать руку…
– Скверно, – откуда-то издалека донесся его спокойный голос. – А что ты говоришь своим воякам, ванакт, когда посылаешь их в бой? «Славу в веках завоюйте, о грозные воины!»? Или попросту: «Выпустим этим сукам кишки!»?
Он был прав. В каждом ремесле своя хитрость. Со стороны на такое лучше не смотреть. И не слушать.
– А что еще надо помнить, Эриний? Кроме руки?
– Аэду? – В голосе его промелькнула насмешка. – Ну, не так уж и много. Ты когда-нибудь ел слоеный пирог, ванакт? Сверху свинина, под ней – жареные дрозды, внизу, скажем, осьминоги. Так и в песне. Сначала о боях, затем – о чем-нибудь веселом, чтобы слушатели отдохнули. Ну а потом что-нибудь умное. О богах, например. И – все сначала.
– Значит, пирог, – хмыкнул я. – А боги – это вареные осьминоги?
Заступаться за Олимпийцев я не собирался. Но уж больно самоуверенным был этот как-то слишком быстро протрезвевший бродяга.
– Богов надо чтить, – скучным голосом отозвался он. – Боги всесильны, а посему воздадим им хвалу. И ныне, и присно.
Он, кажется, снова издевался. Но удивляться я не стал.
– Видел я одного аэда, о многомудрый Эриний. Он пришел в Лерну и пытался спеть о том, как Гефест поймал Афродиту вместе с Ареем и сковал золотой цепью. Подробно пел, признаться! Он не знал, что Пеннорожденную в Лерне очень любят…
– Сильно били? – тут же откликнулся он.
– Сильно. А потом взяли овечьи ножницы…
Последнего, правда, я не видел. Но слышал. Полидор-толстяк рассказывал.
– Вот я и говорю, ванакт, – богов надо чтить. И бояться…
«…Бойся богов, Диомед! Бойся!»
Я сцепил зубы. Этот наглец слишком много себе позволяет. Ведь не над Олимпийцами смеется. И не просто смеется…
– Мы ведь оба с тобой верим, ванакт, что боги создали мир, что они направляют каждый наш шаг…
И тут я понял. Мне не намекали – подсказывали. Неужели?
– У одного… аэда я услыхал такую строчку. Не подскажешь, как там дальше, Эриний?
Я оглянулся. Мокрый песок, еле заметные в темноте гребешки волн. Пусто! Впрочем, если ОНИ захотят подслушать…
– «Мнится нам плоской земля, меднокованым кажется небо»…
– «Номос и Космос – одно», – Вестник сказал дураку, – негромко отозвался он, и я понял, что не ошибся.
Сияющий!
Все три слова на месте: «Номос», «Космос» и «Вестник». Сияющий Третьего Шага! Я сделал только Второй. Знать, что стоит за «Вестником», мне не положено. Пока, во всяком случае. Но хорош! Даже тут умудрился вставить «дурака». И не боится! Впрочем, тому, кто сделал Третий Шаг, бояться уже нечего…
Но как же это? Третий Шаг? Ведь Чужедушец говорил: третий шаг – это…
Я прошелся по мокрому песку, поежился от предутреннего холода, вспомнил о брошенном на землю плаще.
Обернулся.
– Зачем ты пришел, Эриний?
То, что не пьяные ноги занесли его на этот берег, я понял уже давно. Как и то, что Эриний Таинственный был не пьянее меня. Умылся вином, наверное. Умылся, рот прополоскал.
…И вновь показалось, что мне в глаза смотрит Танат Жестокосердный.
– Поговорить, – еле слышно донеслось из темноты. – Поговорить, ванакт…
Я не поверил, но не стал переспрашивать. Кто пришел ко мне этой долгой ночью? Любопытствующий аэд, желающий воспеть аргосского ванакта? Сияющий? Или…
Меч был у бедра, но я знал – не поможет. И гетайры не успеют вмешаться.
Я огляделся, но никого не увидел. Холод накатил, сдавил сердце…
– Где ты?
Спросил, хотя и понимал: на такие вопросы не отвечают. А если и отвечают, то не словами.
Я ждал, но тьма молчала. И каждый раз, когда волна накатывала на мокрый песок…
– Прощай…
Я резко повернулся, пытаясь угадать, откуда донесся голос.
– Прощай, сын Тидея! Прощай…
Я шагнул вперед, наугад, надеясь догнать, остановить. И замер.
Рукоять!
Знакомая бронзовая рукоять торчала прямо из песка. Почему-то она показалась мне неимоверно горячей, словно хеттийский мастер только что достал знакомый кинжал из литейной формы…
– Ванакт! Ванакт!
Наверное, я крикнул. Или просто повысил голос. Во всяком случае, меня услыхали.
– Послать погоню, ванакт? Эй, парни!..
– Не надо, Фремонид! – вздохнул я. – Не надо…
Черные крылья Танатоса легки, не слышна его поступь. И никогда не знаешь, откуда повеет холодом. Смерть не медлит. Но все же она промедлила этой ночью! Танат опустил руку, и до рассвета, до близкого весеннего рассвета, до первого крика трубы мне осталось гадать, что вырвало из его рук хеттийский кинжал.
Может быть, все-таки ОНИ? Те, в кого мы, Сияющие, так плохо верим? Не верим, ибо знаем…
Знаем – но, похоже, не все.
На волнах вновь горели огоньки – как в ту ночь, когда мы ловили гидру. Незадолго перед тем Жестокосердный тоже отпустил меня. Отпустил, хотя никто уже не верил…
…Сначала – оторвать руку. Или выколоть глаз. Или – все сразу. А потом начинять пирог: драки, веселье, боги. Пожалуй, ты прав, Эриний Неизвестный, посланец Таната. Так оно и есть. Разве что веселья в моей жизни было маловато.
Или это мне так сегодня кажется? Кажется, потому что я понял: мне некуда возвращаться.
Некуда – и незачем.