Проклятая загадочная книга! Я держу ее в руках, но что она собой представляет и кто ее автор – мне неведомо. Неторопливо листаю, рассматриваю цветные, во всю страницу, рисунки. В основном это какие-то пейзажи. Я скольжу по ним рассеянным, невнимательным взглядом.
И вдруг в самом конце книги, потрясенный, – замечаю невиданный рисунок. Это глаз – косой, с нависшей седой бровью, – он мигает, движется, как любой живой глаз.
По его надменному, несколько ироничному выражению, по морщинистым векам я могу судить, что глаз принадлежит мужчине среднего возраста, многое видевшему и многое пережившему, но что самое непостижимое – глаз определенно знает меня!
Кусок лба и часть щеки, запечатленные на рисунке, не дают полного представления о лице человека, которому мог принадлежать глаз. И потому он сам остается для меня неузнанным и столь же таинственным, как и вся книга.
Таких диковинных иллюстраций мне еще не приходилось видеть. Глаз пленяет меня и обезоруживает, копается в моей оголенной душе, допрашивает и осуждает – холодно и неумолимо. Чей это глаз? Какому хмурому незнакомцу он принадлежит? Почему он возник передо мной, словно ворон Эдгара По, готовый крикнуть в ответ на любое мое желание, на любую робкую надежду страшное никогда, по чьей воле вмешался он в мою судьбу, и без того запутанную, и по какому праву, в конце концов? Кто он, этот мрачный незнакомец с всевидящим оком?
Я по-прежнему держу книгу в руках, кажется, ничего не изменилось, но рисунки в ней блекнут, становятся банальными и обыденными, как представляется нам многое в повседневной жизни.
Исчезает сверхъестественная сила книги. Всевидящий глаз померк…
Я просыпаюсь. Чувствую, что лоб покрыт каплями холодного пота. Причудливые сновидения рассеиваются, как легкий туман. Распознаю комнату, за окном вижу абрикос, застывший на морозе. На голых ветках хрустальные колокольчики-ледышки, а на стеклах окна затейливые узоры, которые напоминают мне лишайники и рогатых оленей среди огромных снежных пространств зимнего севера. И просыпаюсь окончательно.
Только тогда слышу стук в дверь. Нехотя поднимаюсь и смотрю в окно. Незнакомая девушка в красной шапочке тихо, но настойчиво стучится в мою дверь. Поспешно одеваюсь и выхожу. Красная шапочка не проявляет удивления, увидев мою сонную физиономию.
– Товарищ Врынчан? – спрашивает она.
– Да.
– Мне бы хотелось поговорить с вами…
– Пожалуйста.
Я беру у нее пальто и красную шапочку и, пока вешаю, вижу, как она пытается снять озябшими руками ботики. Один ботик не расстегивается.
– Помогите, прошу вас.
Девушка садится на стул, а я опускаюсь на одно колено и дергаю застежку упрямого ботика. От растерянности не могу сказать ни слова. Мое недоумение растет с каждой минутой.
А девушка с прелестной улыбкой подходит к овальному зеркалу и спокойно поправляет прическу. Потом протягивает мне руку.
– Марчела.
Ее имя ничего не говорит моей памяти. Марчела видит мое недоумение и, грея руки у теплого радиатора, вздыхает.
– Ах, эти мужчины!
Я разглядываю ее с нескрываемым любопытством.
Ей лет двадцать с небольшим, черные, отливающие синевой волосы. Глаза большие, темно-карие, в которых мне чудится задумчивая доброта и нежность. Когда Марчела улыбается, в ее глазах мерцают многоцветные крапинки, словно камешки на морском мелководье. Нос у нее слегка приплюснутый, с широко вырезанными ноздрями, как у таитянки. Губы чуть приоткрытые, влажные, чувственные. Фигурка у нее гибкая и чуткая, как тростник под легким ветром. Неясно и отдаленно пробивается у меня какое-то воспоминание, но тут же ускользает. Нет, Марчелу я вижу впервые, где бы мог ее видеть раньше? Она сидит на стуле в легком, вишневого цвета платье и кажется мальвой, чудом расцветшей в это морозное утро. Не продолжается ли мой странный сон?
– Значит, вы меня не узнали?
– Признаться, не узнаю… Вы сами откуда?
– Из Антифалы.
– Да вы же были у нас. Сразу после войны, поздней осенью.
Поворачивай, корабль, обратно! За эти годы столько волн ударялось о твои борта, столько бурь прибивало к другим берегам… Марчела, да ведь ты тогда была совсем девчушкой, птенцом перепелки, который и летать-то не мог.
– А вы еще говорили мне, что я очень хорошенькая, конфеты покупали и гуляли со мной по берегу Дуная. Ах, эти мужчины! До чего у вас короткая память.
Феноменальной памятью я не наделен, что верно, то верно. От этого меня избавила природа. Не то помнить бы мне все совершенные или виденные глупости, которыми так богата была моя жизнь. У некоторых моих друзей (хоть их и немного у меня осталось) память куда крепче…
– Выходит, вы забыли и мою маму, Иоланду Младин?
Я не успеваю ответить, потому что от догадки у меня отнялся язык. Йоланда…
А Марчела продолжает, не давая мне возможности опомниться:
– И моего отца Адриана Тонегару, который называл себя Совежой, тоже не помните? А он был вашим другом. Правда, он пропал без вести, но это не причина, чтобы его забыть.
– Так это ты… – От волнения мне трудно говорить. – Маленькая Марчела, которой так хотелось скорее пойти в школу! Боже мой! Я тебя помню и эту поездку к вам в Антифалу… Если бы ты знала, как я тогда тосковал, мне не давали покоя воспоминания. Этой поездкой я только еще больше разворошил их… В тот первый послевоенный год я чувствовал себя таким чужим и одиноким среди людей. Но жизнь идет, и раны затягиваются… Я рад, что все вы, в общих чертах… – Я окончательно запутался и умолк.
– Затягиваются раны, но остаются рубцы от них… – тихо говорит Марчела. – А в общих чертах, помогите-ка лучше согреть мне ноги. Они у меня совсем окоченели.
Я хватаю одеяло, но Марчела отмахивается.
– Чтобы согреть ноги, надо двигаться, – смеется сна и повязывает вокруг бедер полотенце. – Покажите вашу кухню, я собираюсь приготовить завтрак.
Я что-то лопочу о том, что она моя гостья и поэтому я сам приготовлю, но Марчела качает головой.
– Вы же мне не чужой, – говорит она, – вы друг моего отца, мне будет приятно сделать что-то для вас.
Она ловко управляется с кухонной утварью, я топчусь тут же, на кухне, едва успевая отвечать на ее вопросы о том, где работаю, как живу, чем интересуюсь и какие у меня планы на будущее. Услышав, что я еще не женат, Марчела удивленно и укоряюще бросает:
– Да вы живете совсем как отшельник!
Я спешу пояснить, что жениться представляется мне не таким уж сложным мероприятием, это всегда успеется. Вот когда я закончу свою работу…
– Вот как вы думаете! Любопытная теория…
Эта непоседа, так нежданно свалившаяся на мою голову, озадачивает меня все больше. Пока что-то шипело на сковородке, она уже метнулась в комнату, принялась убирать мою разбросанную постель. Схватила в охапку подушки и потащила их во двор. Я вижу, как она укладывает их на занесенный снегом палисадник, у самых кустов сирени. Что подумают соседи?…
– Чего вы смущаетесь? – говорит вернувшаяся в дом Марчела. – Постель следует проветривать.
Завтрак почти готов. Но Марчеле не сидится на месте. Она то и дело поглядывает через окно на подушки, беспокоится, чтобы их не стащила наша дворовая собака. И неожиданно всплескивает руками, говорит с детской радостью:
– Вы только посмотрите, какая уйма птиц на сирени!
Куст совсем живой, на нем одни синицы. Гоняются друг за дружкой, сбрасывая снег с веток. Кажется, куст расцвел синицами. Мне приходит мысль, что мы можем пойти после завтрака на рынок, сегодня воскресенье, будут продаваться клетки, и вот тогда попробуем поймать синицу.
– Синицу в клетку? – возмущается Марчела. – Нет. Они есть хотят, синицы. Может, у вас найдется горсть крупы? А ну, посмотрим!
Через несколько минут Марчела уже ловко пристраивает картонную коробку на ветках сирени (синицы вспорхнули на акацию и с любопытством наблюдают за ее действиями), затем, убедившись, что коробка хорошо держится, девушка сыплет стакан риса, добавляет хлебные крошки.
– Милости просим, птицы-синицы, закусывайте!
Некоторое время Марчела стоит у заснеженного куста сирени, она довольна, глаза ее блестят. А я смотрю на нее через окно и все еще не могу поверить, что это дочка моего друга. Вот она бежит к крыльцу, слышен топот ее быстрых шагов.
– Теперь и мы можем поесть. Долг перед птицами выполнен. Правда, так лучше, чем сажать их в клетку?
Пока она расставляет на столе приборы (и когда успела обшарить кухню?), я уношусь мыслью в далекие годы и только теперь понимаю, что появление Марчелы не случайно. Я замечаю в ее тихой улыбке скрытую грусть, мне хочется проникнуть в тайну нежданной гостьи. Может, она хочет что-то сообщить мне?
– Вы умывались?
– Еще нет.
– Так скорее умывайтесь! Все остынет.
Брызгает вода из крана. Я подставляю под струю лицо в мыльной пене, с необычным старанием мою шею, растираю холодной водой грудь. Мне представляется, что я умываюсь родниковой водой, слышу, как она журчит, пробиваясь из глубин земли.
Приход Марчелы всколыхнул во мне память о Совеже. Мне и раньше трудно было свыкнуться с мыслью, что его нет в живых. Иногда он представлялся мне перелетной птицей, и я ждал его возвращения каждой весной, а не дождавшись, думал, что он погиб, не пробившись сквозь бурю.
Совежа был мобилизован в первые дни войны и попал во флот. Он написал: «Теперь я советский моряк», Это было его первое и последнее письмо. Как в воду канул.
В минуты воспоминаний я пытаюсь вернуть его в свой родной город, на нашу улицу, в привычную обстановку. Так мне легче вести с ним прежние разговоры. Наши диалоги продолжаются годами, неспешные, откровенные, доверительные. Это моя незаживающая рана. Марчеле я сказал неправду, что раны заживают.
Даже нынешней зимой, как-то после обеда, померещилось мне и вовсе что-то невероятное: Адриан Тонегару вдруг возник передо мной из снежного вихря. Я видел его так явственно, что мне хотелось потрогать рукав его пальто. Я видел налипшие на его ресницах снежинки, красные уши Адриана высовывались из-под серой кушмы.
– Норок, мэй![1]
– Хо! И давненько же я не лицезрел твои очки.
– Да и я рад, что вижу твои вислые уши.
– Язык у тебя, братец, как был помелом, так и остался!
– А что ему сделается, он ведь без костей…
– Придется тебе их переломать, может, поумнеешь.
– Нет, кости мне нужны, бескостному жить худо.
– И то верно. Ну, будь здоров! Хо!
Я снял запотевшие очки, и видение исчезло. Шел кромешный снег, небо над головой напоминало серую овчину. Где-то вверху, плохо различимые, скрипели акации, шуршали сухими стручками.
– Вы, верно, любите, чтобы вас ждали! – раздается за моей спиной голос Марчелы. – Ах, эти мужчины!
Была первая послевоенная осень, когда я нагрянул в Антифалу. До сих пор стоит з ушах рокот дунайских волн…
– Ой, Миху-Детина![2] Ты ли это? – так встретила меня на пороге Йоланда. – Мама! – Ее голос зазвенел, будто она увидела чудо. – Михай Врынчан приехал! – Она обняла меня обеими руками за голову и расцеловала в щеки.
По правде говоря, где-то в тайниках души жило во мне желание всегда оставаться для Йоланды прежним Миху-Детиной, как она окрестила меня в один прекрасный день. В сущности, я был порядочный мямля, хилый, близорукий – чистая противоположность богатырю из баллады. Но ведь и чудаки, хоть они нелепы на вид и вызывают иронические усмешки, в глазах молодой женщины не всегда лишены привлекательности. После многих и долгих лет ожидания я почувствовал, как плотины горя сотрясаются, рушатся под напором нежности, уступая место святым мгновеньям вновь обретенной душевной близости. Все тело мое гудело от радости.
Высокая, сухопарая, все такая же проворная, вышла ко мне етарая Глафира; только лицо еще суровее да исхудала против прежнего. Она украдкой отерла уголком линялого головного платка сухие, без слез глаза.
– Мне сегодня приснилось, что ты приедешь, – негромко сказала она, забирая у меня пальто и чемодан, чтобы отнести их в дом. – Добро пожаловать к нашему огоньку, Михаеш.
Моша Захарии я уже не застал в живых.
Законы гостеприимства диктовали традиционный и неизбежный стаканчик «на пробу». Йоланда подхватила кувшин с полки и полетела за вином к соседям. Глафира подала мне чистое полотенце, чтобы я мог умыться с дороги.
Желтые искры осени тихо вспыхивали в окнах, блуждая по медным листьям айвовых деревьев перед домом.
Умывшись, я принялся разглядывать столовую, надеясь увидеть хоть что-то из этюдов Совежи. Но единственной его картиной, висевшей между двумя окнами, забранными решеткой, был портрет Глафиры (Адриан назвал его «Моканка»[3]). Твердость духа, стойкость читались в ее угловатом лице с пронзительными глазами, будто видевшими тебя насквозь – кто ты и что ты. Поверх темно-зеленого платья цвета лесного мха на ней была наброшена черная шаль. За ее спиной простиралась бесконечная пойма Дуная, он бежал и пенился, неукрощенный, а прибрежные ивы махали платками вслед журавлям, вклинившимся в чистое небо. Доля экзотики была в этой картине, в этой женщине на фоне Дельты.
– Кто у нас в гостях, бабушка, он очень издалека? – прощебетал нежный детский голосок в соседней комнате.
– Как тебе сказать…
– А я знаю кто! Это тот, что маме письмо прислал с месяц назад. Старый папин товарищ… Он у нас долго будет?
– Будет столько, сколько захочет, Марчела.
Мы сидели за столом, неспешно перебрасывались словами, говорили о пустяках, как будто ничего не изменилось за эти четыре года. Даже сидели мы все на тех же местах, что и прежде, и на тех же венских стульях. С окна улыбалась нам робкая герань, ловящая слабый свет осени.
Я следил за каждым жестом Глафиры, озабоченный тенью у нее под глазами. Незапятнанная ее душа всегда притягивала меня. Она была горянкой по рождению. История любой жизни ткется из желаний и поступков, казалось бы случайных, но на самом деле много говорящих о человеке. В зрелом возрасте нам не раз случается пожалеть, что вещи приняли именно такой оборот, все мы, молдаване, задним умом крепки, но если нам вернуть нашу юность, мы снова наворотили бы бог знает чего, хотя и в другом роде. Глафире не о чем было сожалеть. Вступив в пору девичества, как-то осенью она попросилась у отца отправиться со стадами овец на Дунай, на зимовку. Желание для девушки дерзкое и неслыханное, но отец согласился взять ее с собой. Там она и влюбилась в Захарию Младина, потомственного рыбака. Горы снизошли к тайне дунайских вод, к неводам с бьющейся рыбой. Захария стал ее суженым, и она не раскаивалась в выборе: он во всем был сноровист, нрава небранчливого, падок больше на работу, чем на всякие тары-бары, на которые разменялась не одна мужская душа. Захария обычно пропадал из дому неделями, уходя на лодке в дальние воды. Глафире не был в тягость такой образ жизни. У нее вошло в привычку ждать своего Захарию, с любовью, с тревогой, с горечью, чтобы в конце концов, после многих бессонных ночей, дождаться его, усталого донельзя, приносящего в дом издалека крепкий запах рыбы и морских водорослей. Теперь в память о нем остался только горбатый стул во главе стола.
– Война, – сказала Глафира, – это ведь бич божий на человечье стадо.
Когда переступаешь порог старого, хорошо знакомого дома и не застаешь в живых кого-нибудь из членов семьи, чувствуешь себя незваным гостем среди чужой боли. Будто бы и дом совсем не тот! Во все время войны Адриан Тонегару не подавал о себе никаких вестей. Мош Захария, заболев тяжелым воспалением легких, скончался в одночасье. В доме подрастало новое существо, непоседа и говорунья Марчела. С пеленок она осталась сиротой.
Меня бросило в дрожь, когда Глафира сказала:
– Если умер кто-то из твоих, а ты сам на похоронах не был – так никак тебе не поверить, что он умер. Так и ждешь его. Ждешь его из мирской суеты, а он, скиталец, уже выкуп платит, сердешный, на пути к царствию небесному… Это я о том июльском пекле, о той геенне огненной.
…Прошел слух по Антифале, будто глухой ночью неподалеку от Дженуклы немецкие самолеты потопили советский корабль, что плыл в Тавриду. Никого в живых не осталось. По крайности, так говорили. Мош Захария, хотя в последние годы он уже не рыбачил – от холодных и соленых морских туманов у него ело глаза, – вышел на берег, но так ничего и не сыскал и скоро вернулся, вконец убитый и с колотьем в груди. Он угас, как гаснет свеча, если подуть на нее посильнее…
Тебе слышатся, Михай, слова старухи или это капают слезы источника при дороге? Бой часов старинных со стены раздается или это бьют тревогу среди заплесневелых развалин? Эй, Врынчан, уж не олень ли ты, чей клич слышен в перелеске?
Марчела, в два счета справившись с едой, принесла мне свои альбомы и тетради, чтобы я оценил ее рисунки: дома, у которых из труб вился дымок, долговязых аистов, глотающих лягушек, пеликанов, рыскающих в воде.
– О, да ты большая искусница! – похвалил я эти плоды невинной фантазии.
Запоздалый мой приезд на Дунай я представлял себе наподобие обычных встреч со старыми друзьями, в привычной обстановке, где мало что изменилось. И потому запахи дома, пережившего утрату, – запахи мяты, чабреца, зверобоя, сухих целебных трав, – опьянили меня сильнее, чем горьковатое вино цвета лесной ежевики.
Я все искал в глазах Йоланды луч надежды – может, она по-прежнему ждет Адриана? Но Йоланда не прерывала рассказ матери, блуждая мыслями где-то далеко.
Вечер наступил внезапно. Йоланда засветила лампу, фитиль капризно вспыхнул, но тут же успокоился: бледный свет оттенил наши погрустневшие, задумчивые лица.
Задняя комнатушка, где мне постелили на ночь, царство девических грез Йоланды, была вытянута в длину, с единственным окном, выходящим в сад. Но мне было не до сна, не до отдыха. Гибель или таинственное исчезновение Адриана, неожиданная кончина Моша Захарии – и то и другое невероятное, фатальное – совсем выбили меня из колеи, и я был рад отведенному мне углу.
– Я тебе оставлю лампу, почитай на ночь, если не сможешь уснуть, – сказала мне Йоланда. – Только слишком долго я тебе не разрешаю, мне завтра утром в школу, я историю преподаю, и мне хочется с тобой вместе позавтракать.
– Да я сплю, как заяц, Йола, не беспокойся.
– Кому ты это говоришь! Что я, не помню, как ты дрых до полудня. Пока тебя, бывало, не окатишь холодной водой…
– Теперь все по-другому, Йола, не тот я уже.
– Не смеши. Ты как был Миху-Детиной, так им и остался, за версту видно.
Йоланда поцеловала меня и вышла в соседнюю комнату, где спала Марчела.
Оставшись один, я не лег, а стал осматриваться. На стенах висели в рамках карандашные наброски, эскизы, картины маслом. Чтобы разглядеть их получше, я взял лампу в руки и стал ходить из угла в угол, как птица в золотой клетке. Огромная моя тень шла за мной следом, колеблясь, раздуваясь и опадая.
Эскизы были исключительны по тонкости и наблюдательности. Все они относились к лету 1936 года. Да, да, я помню, это во время научной экспедиции в село. Некоторые Адриан мне показывал, увидеть другие – настоящий сюрприз!
Среди ученых с именем затесались в экспедицию и мы, горстка студентов, нас взяли, чтобы мы «усвоили материал на месте». Вот наш неутомимый геолог, изучавший плиоцен. Вот ботаник со своими лекарственными травами, шутник и женолюб. Но больше всего, конечно, изображений Йоланды. На завалинке, на берегу озера, за письменным столом, в повозке, на мостике через речку, на поляне – везде Йоланду ловило неусыпное око молодого художника. Я смотрел на эти беглые, пестрые, солнечные вещицы, и вдруг словно сноп света пронизал ночь, раскрыв мне тайну: эта замечательная коллекция в комнатушке Йоланды – единое целое, прелюдия их любви. Мне кажется, что и я руку приложил к сотворению этой прелюдии… Йоланда Младин впервые появилась в нашем кругу в обеденный час: красная блуза, облегающая красивую грудь, юбка, не доходящая до колен. Черные – чернее вишни – глаза и светлые косы, сплетенные из солнечных лучей. С губ ее не сходила открытая улыбка. Компания за столом была сплошь мужская, и мы тут же бросили наши анекдоты и доморощенные шуточки и наперебой, как испытанные мушкетеры, стали изощряться в куртуазности.
Как нетленные частицы, найденные в золе, рассматривал я наброски Адриана, возвращавшие меня к давним событиям. После того как экспедиция закончила свои дела, нас с Адрианом пригласили на временную работу в Институт статистики – обобщить данные с карточек. И тут неожиданно мне пришла открытка. Даже в голове не укладывалось – от Йоланды Младин! Слова ее дышали радушием – она приглашала меня с Адрианом в Антифалу. Я был польщен ее вниманием и любезностью, но что-то медлил с ответом. И однажды Адриан предложил: «Пока ты будешь тянуть кота за хвост, дайка я ей отвечу». «Пожалуйста, – немедленно согласился я. – Вот уж одолжишь. Для меня письма писать – каторга». И я совсем забыл бы про этот эпизод, если бы осенью меня не доконала лаконичная телеграмма: «Приглашаем воскресенье помолвку Йоланда Адриан». Приглашение попало в тот же карман, где жила у меня та старая открытка («Эй, Врынчан, отважный молдаван, верить ли глазам, это Миху сам!»), все ждавшая своего часа…
Я поставил лампу на стол – страшно захотелось курить. Вышел в наружный открытый коридорчик, во влажную свежесть ночи. Мрак стоял вокруг – немой, тяжелый, кромешный. Электростанция, пострадавшая в войну, еще не могла снабжать весь городок светом.
– Ты что так выскочил, в одной рубахе? – раздался ласковый шепот Йоланды. – Продрогнешь! Иди в дом. Мне тоже что-то не спится. Давай лучше поболтаем.
– Давай.
Мы сели рядом у печки-голландки. Йоланда дрожала; что-то невероятное было в нашей встрече. Струи ее солнечных волос пахли травами с лесной поляны…
– Я устала, Михай, устала все время ждать и Адриана и тебя. Я уже всякую надежду потеряла, милый мой. Столько лет ни одной весточки. Только слухи… Настоящий кошмар! Неизвестность куда страшнее, чем самая горькая весть. Этот дом стал для меня невыносим, а ведь я в нем родилась, – какая-то обитель мертвых душ.
– Война, Йола, что поделаешь!
– Да, война… Мама, когда собиралась в церковь, всякий раз заботилась, чтобы в поминальник перед литургией занесли нужные имена. Она сначала Адриана, а потом и тебя тоже в заупокойный список вписала.
– Что ж, выходит, вы меня от забвения спасали. Благодарствую.
– Я тебе еще не рассказала одну вещь, очень важную. Когда отец уже умер, вскоре после этого приходит к нам один старый рыбак из Дельты, они когда-то с отцом дружбу водили. И приносит мне этот старик – не поверишь, Михай, – весточку от Адриана! Он, оказывается, спасся с того потопленного корабля – и не один, а еще с каким-то парнем-поляком. Рыбак мне рассказал, что они добрели до его дома, еле живые от усталости, от голода. Переночевали, а перед уходом Адриан черкнул мне несколько слов на клочке бумаги. Вот. – И Йоланда сняла с полки книжку, в которой хранила послание Адриана.
Смерть меня не щадила.
Я увидел корабли в реках рук твоих.
Я услышал жаворонков с фиалок губ твоих.
Солнечные часы указывают мне путь.
Да, строчки, набросанные на обрывке газетной бумаги, конечно же, написал Адриан. Мне ли не знать его почерка?
– После этой записочки, – сказала Йоланда, – ни слуху ни духу, как сквозь землю провалился. Только на воскрешение из мертвых и можно рассчитывать.
Вдруг снова перед глазами у меня прошла панорама той нашей экспедиции, когда среди ученых-энтузиастов я впервые увидел Йоланду Младин. Живая, веселая, смеющаяся, она была центром всеобщего внимания. Особенно Павел Еништя, видный энтомолог, который облазил все болота в поисках редких козявок, увивался вокруг Йоланды. Но стоило ему к ней подойти – хоп, и мы с Адрианом тут как тут, будто случайно проходили мимо. Он напускал на себя серьезность и, глядя сквозь нас, уходил размеренным шагом, а мы принимались острить, выдумывая всякие небылицы про комаров, майских жуков, пауков и стрекоз, так что Йоланда заходилась от хохота.
В эту ночь, съежившись у печки, она выглядела удрученной, слабой, как существо, которое не знает, что принесет завтрашний день.
– Я буду ждать его еще год, так я решила. А год кончится – уйду из Антифалы.
– Куда?
– Куда глаза глядят, куда ноги несут.
– А как же Марчела?
– Мама останется здесь, в старом доме. Она меня предупредила, что, хоть убей, не отпустит со мной Марчелу. Она говорит, война отняла у нее первую любовь, и теперь она ни за что не отдаст последнюю.
– Не теряй рассудок, Йола!
– Оставь, Михай! Видишь, что жизнь делает: ставит все с ног на голову! Ах, если б ты тогда ответил мне на мою открытку… – вырвалось у нее.
– Йола, что ты? – спросил я в волнении.
Йоланда не ответила. Она скрылась в комнате, где спала Марчела. Часы в столовой пробили три.
Я задул лампу.