III Блокада и идеология советского общества

Николай Ломагин Дискуссии о сталинизме и настроениях населения в период блокады Ленинграда

Историография проблемы

Всестороннее изучение настроений и системы политического контроля в советский период в течение долгого времени было запретной темой в отечественной историографии. Как отмечает Т. М. Горяева, в обществе, в котором всячески камуфлировалось наличие разветвленной системы политического контроля, любые попытки ее изучения даже в исторической ретроспективе рассматривались как вероятность возникновения нежелательных аллюзий (Горяева 2002: 23). К тому же важно учитывать и большие сложности, связанные с изучением настроений. Дело в том, что многие духовные процессы, как сознательные, так и неосознанные, не оставили после себя никаких материальных свидетельств. Как отмечал Д. Тош, «любой исторический персонаж, даже самый выдающийся и красноречивый, высказывает лишь ничтожную часть своих мыслей…; кроме того, на поведение людей зачастую больше всего влияют убеждения, принимаемые как должное и потому не находящие отражения в документах» (Там же, 155). К этому следует добавить, что одним из важнейших условий выживания в период сталинизма, как показывают интервью с бывшими советскими гражданами в рамках Гарвардского проекта[1], было выпячивание лояльности режиму. Это нашло отражение в выступлениях на митингах, партийных собраниях, в некоторых письмах «во власть», а также жесточайшей самоцензуре. «Держи язык за зубами, не болтай, а если хочешь большего — хвали Сталина и партию», — таков был рецепт самосохранения, повторявшийся многими респондентами Гарвардского проекта (см., например: Harvard Project I/7:18; IV/30: 22; IV/41: 21). По мнению одного из них, отличительной особенностью советских людей была глубокая пропасть «между внешней и внутренней жизнью». В своем большинстве «они говорили то, чего на самом деле не думали, и не говорили того, в чем, напротив, внутренне были уверены» (Ibid III/25:48).

Отечественная историография блокады до недавнего времени развивалась в общих рамках советской литературы о Великой Отечественной войне. Используя предложенный в начале статьи метод рассмотрения историографии советского общества прежде всего как смены исследовательских парадигм, мы можем констатировать, что вся литература о блокаде Ленинграда до конца существования СССР определялась господствовавшей коммунистической идеологией и степенью относительной либеральности режима, позволявшего историкам в отдельные периоды браться за новые доселе запретные темы. Однако существенным отличием отечественных (главным образом, ленинградских) историков, работавших в советское время, было то, что им удалось в мельчайших деталях раскрыть эпическую сторону битвы за город, показать героизм и трагедию Ленинграда. Не претендуя на детальное рассмотрение всей историографии битвы за Ленинград, которое отчасти уже нашло свое выражение в работах В. М. Ковальчука, А. Р. Дзенискевича и В. П. Гриднева, выделим несколько важных, на наш взгляд, этапов изучения избранной темы.

В годы войны и во второй половине 1940-х годов история блокады Ленинграда нашла свое отражение в целом ряде официальных документов: в опубликованных материалах местных органов власти, в периодической печати, в документах Нюрнбергского трибунала и косвенно даже в документах советской делегации, участвовавшей в работе редакционного комитета по подготовке Всеобщей декларации прав человека (ВДПЧ). Однако количество жертв и то, что происходило в Ленинграде в период блокады, тщательно скрывалось от советской и международной общественности. О трагедии Ленинграда в годы войны не было сказано ни слова в нотах наркома иностранных дел В. Молотова, которые были адресованы правительствам и народам союзников с целью мобилизации общественного мнения для более активной борьбы с гитлеровской Германией (январь-апрель 1942 года)[2].

В СССР предпринимались все усилия для того, чтобы ни до внутреннего, ни до внешнего читателя информация о страданиях ленинградцев не доходила. В первой ноте НКИД, как известно, говорилось о зверствах нацистов по отношению к гражданскому населению в только что освобожденных в результате контрнаступления под Москвой районах. Наряду с этим упоминались также такие крупные города, как Минск, Киев, Новгород, Харьков, которые оставались в руках противника и население которых испытывало на себе тяготы оккупации. Однако о Ленинграде не было сказано ни слова. Борьба за город продолжалась, положение было критическое, и признание массовой гибели людей в Ленинграде могло крайне негативно повлиять не только на настроения защитников города, но и на настроения населения страны в целом. Характерно, что при этом советское правительство в нотах от 27 ноября 1941 года (Molotov notes: 16–20) и 27 апреля 1942 года (Ibid, 22–26) упоминало о нарушениях немцами норм международного права, в частности Гаагской конвенции 1907 года. Следует отметить, что международное право в то время формально не запрещало использования блокады и голода как средств ведения войны[3]. Ленинградская тематика в материалах Нюрнбергского военного трибунала занимала большое место «в общем потоке» и незначительное — как самостоятельная тема[4].

В целом А. Р. Дзенискевич вполне справедливо отметил, что «историография обороны Ленинграда в годы войны отличалась крайней односторонностью в подборке материала и освещении событий. Упор делался на героизм, патриотизм и верность народа делу партии. И хотя в целом подвиг ленинградцев был выдвинут на первый план и оценен правильно, но он в значительной степени обесцвечивался, делался однобоким и ходульным в результате замалчивания многих трудностей, ошибок руководства, огромности потерь и других отрицательных моментов. Такой была тенденциозность в годы войны» (Дзенискевич 1998: 10).

Намного раньше схожую точку зрения относительно художественно-популярной литературы высказал автор первой крупной монографии о блокаде Ленинграда A. B. Карасев. Он отмечал, что «среди литературных произведений о трудящихся Ленинграда в дни блокады мало крупных полотен» (Карасев 1959:5). В большинстве это публицистические и мемуарные произведения советских писателей: Н. Тихонова (1943), А. Фадеева (1944), В. Инбер (1946), Вс. Вишневского.

С декабря 1941 года в Кировском и других районах Ленинграда работали специальные комиссии по сбору и обобщению материалов по истории районов в годы войны[5]. В апреле 1943 года было принято специальное постановление Ленинградского горкома и обкома ВКП(б) «О собирании материалов и составлении хроники „Ленинград и Ленинградская область в Отечественной войне против немецко-фашистских захватчиков“» (Карасев 1959: 6). Работа по собиранию материалов, хранению и составлению хроники была возложена на Ленинградский институт истории партии, который в течение 1940–1970-х годов не только подготовил и опубликовал несколько сборников документов[6], но и собрал богатейшую коллекцию воспоминаний о жизни в блокированном Ленинграде и партизанском движении.

К военному времени также относится появление первых работ о воздействии блокады на психику населения Ленинграда. К сожалению, результаты исследований, проведенных в период блокады сотрудниками института им. В. М. Бехтерева, были использованы лишь почти 6 о лет спустя после их появления (Дзенискевич 2002:90–108; в главе, посвященной деятельности института им. В. М. Бехтерева, рассматривается широкий круг проблем — взаимосвязь между алиментарной дистрофией и психическими расстройствами, а также изменениями личности, изучение каннибализма). Значение подготовленной в январе 1943 года Б. Е. Максимовым рукописи «Некоторые наблюдения над течением депрессивных состояний в условиях осажденного города» состоит в том, что в ней впервые была предпринята попытка выявить основные группы факторов, которые оказывали воздействие на психику и настроения ленинградцев. К числу факторов, которые негативно влияли на настроения населения, относились: i) окружение города противником и прекращение нормальных связей со страной; 2) близость немецких войск, что усиливало ощущение непосредственной военной опасности; 3) скорость, с которой город оказался в условиях блокады; 4) бомбежки и артобстрелы; 5) быстрый выход из строя городской инфраструктуры; 6) наличие в городе разнообразных провокационных слухов, способствовавших созданию панических настроений; и, наконец, 7) исключительные по тяжести переживания, связанные с голодом, массовой смертностью населения, незабываемые в их трагической насыщенности картины неубранных на улицах, в больницах и моргах трупов (Дзенискевич 2002:90–91). Этой группе факторов, по мнению Б. Е. Максимова, противостояло ощущение большинством горожан справедливого характера войны и их интернационализм (Там же, 91–92). Автор рукописи вел полемику с теми специалистами, кто видел в поведении ленинградцев «синдром эмоционального паралича», «апатичного расслабления» и «отупения бойцов».

В период войны и в первые послевоенные годы о политическом контроле и настроениях прежде всего писали руководители УНКВД, а также представители «идеологического» цеха (Костин 1944; Кочаков, Левин, Предтеченский 1941). К периоду войны также относится публикация сборников документов (Ленинград в Великой Отечественной войне I; Сборник 1944). Появление воспоминаний в первые послевоенные годы было большой редкостью (Ленинградцы 1947).

После окончания войны характер историографии не менялся до 1948 года. Резкое изменение конъюнктуры произошло в 1948–1949 годах. Смерть Жданова и последовавшее затем так называемое «ленинградское дело» резко изменили обстановку — о роли города и его руководства в годы Великой Отечественной войны предпочитали не говорить вообще. «На долгих десять лет, — писал А. Р. Дзенискевич, — тема героической обороны Ленинграда практически была исключена из историографии Великой Отечественной войны» (Дзенискевич 1998: 11).

Лишь в конце 1950-х — начале 1960-х годов началась публикация научных работ, посвященных обороне Ленинграда, в которых приводились отдельные факты о политическом контроле и быте и развитии настроений в период блокады (Худакова 1958; Худакова 1960; Уродков 1958; Карасев 1959; Карасев 1956; Сирота 1960; Амосов 1964; Манаков 1967; Соболев 1965). Хотя в работах этого периода не рассматривались специально вопросы, связанные с настроениями в условиях битвы за Ленинград, они ввели в научный оборот значительное число документов и воспоминаний (В огненном кольце 1963).

Годы хрущевской «оттепели» благотворно повлияли на изучение блокады Ленинграда. В коллективной монографии «На защите Невской твердыни» (Князев и др. 1965) нашли свое отражение основные достижения историков, занимавшихся изучением блокады. К их числу относится и проблема изменения настроений под воздействием различных факторов, включая пропаганду противника. Авторам монографии удалось использовать некоторые документы и материалы из партийных и государственных архивов, правда, без соответствующих ссылок.

В 1965 году была опубликована статья В. М. Ковальчука и Г. Л. Соболева «Ленинградский реквием» (Ковальчук, Соболев 1965), в которой наиболее глубоко рассматривалась проблема потерь в Ленинграде в период войны и блокады. По сути, это была первая попытка пересмотра официальной версии численности жертв, нашедшей отражение, в частности, в материалах Нюрнбергского процесса. Очевидно, что проделанная авторами статьи работа выходила далеко за пределы данной темы. Поэтому не случайно, что уже в 1967 году вышел в свет пятый том «Очерков истории Ленинграда», который был подготовлен Ленинградским отделением Института истории АН СССР.

Характерной чертой работ этого периода (как, впрочем, и работ вплоть до периода перестройки) была схожая структура всех публикаций о блокаде. В основе всех очерков был хронологический принцип изложения, который нашел свое отражение в названиях глав: «на дальних подступах», «на защиту Ленинграда», «прифронтовой город», «штурм отбит», «начало блокады», «холодная зима», «помощь Большой земли», «вторая блокадная зима», «Ленинград в 1943»; «великая победа под Ленинградом», «восстановление города-героя» (см., например: Карасев 1959; Очерки истории Ленинграда V; Непокоренный Ленинград 1985).

Немало и полных текстологических совпадений в разных работах. Это было связано не только с тем, что круг авторов, писавших о блокаде, был весьма ограничен, но и с цензурными ограничениями. Отстояв в Главлите право на публикацию той или иной мысли, их авторы предпочитали подчас не рисковать, готовя новый сборник или коллективную монографию. Приведем лишь одни пример. Известно, что в 1959 году А. Карасев опубликовал, пожалуй, первую фундаментальную работу по истории блокады. Наряду со многими другими проблемами, впервые поднятыми в монографии, ее автор косвенно затронул вопрос о неадекватной оценке ленинградским руководством складывавшейся в середине июля 1941 года ситуации вокруг города. В частности, он обратил внимание на то, что введение нормированной продажи продуктов питания по карточкам с 18 июля 1941 года не означало того, что военно-политическое руководство последовательно стремилось к экономии продовольственных ресурсов города. Напротив, одновременная с введением карточной системы организация продажи и по коммерческим ценам, вывоз продуктов питания для эвакуированных детей в июле-августе, организация двух продовольственных баз, в которых можно было приобрести товары для подарков бойцам, — все это свидетельствовало о том, что в середине июля 1941 года «руководящие органы еще не предполагали, какая катастрофическая опасность таится в необеспеченности Ленинграда продуктами на длительный срок» (Карасев 1959: 128). Эта же мысль была полностью воспроизведена в «Очерках истории Ленинграда» (V: 179–180). Однако в новых идеологических условиях, когда «оттепель» начала 60-х годов стала сходить на нет, это было вполне оправданным шагом с целью отстаивания исторической правды. В целом же переходившие из книги в книгу заголовки и идеи неизбежно «застревали» в сознании читателей, задавая ориентиры для формирования памяти о блокаде Ленинграда.

В «Очерках истории Ленинграда» в годы войны впервые комплексно рассмотрены проблемы здравоохранения, а также культурной и научной жизни в блокированном городе. Ленинградские историки убедительно показали, что город не только выживал, но и не прекращал оставаться «культурной столицей» в нечеловеческих условиях. Кроме того, авторы «Очерков» восстановили картину тягот и лишений, которые выпали на долю горожан в период блокады, особенно зимой 1941/42 года, и с максимально возможной в условиях жесткой цензуры объективностью рассказали о настроениях населения. В частности, авторы главы о первых месяцах блокады и голодной зиме A. B. Карасев и Г. Л. Соболев смогли очень емко выразить доминировавшее настроение ленинградцев, отметив, что «каждый день, прожитый в осажденном городе, равнялся многим месяцам обычной жизни. Страшно было видеть, как час от часу иссякают силы родных и близких. Люди чувствовали приближение собственной кончины и смерти близких людей и не находили в эти мрачные дни почти никаких средств спасения (курсив наш. — Н.Л.). Горе пришло в каждую семью» (Очерки истории Ленинграда V: 198). Г. Л. Соболев, являющийся автором многих глубоких исследований по социальной истории Октябрьской революции, точно подметил особенности развития настроений в условиях нового кризиса, обусловленного войной и блокадой. Они сводились к быстрой интернализации ленинградцами собственного опыта выживания в условиях блокады и стремительной переоценке ценностей. Однако всего несколькими страницами далее авторы указанной главы заключают свои рассуждения о массовых настроениях в самый сложный период ленинградской эпопеи патетически, в значительной степени дезавуировав ранее сделанный вывод. «Массовая смертность, — отмечали они, — не породила среди жителей блокированного города отчаяния и паники. Они боролись до последнего дыхания и умирали, как герои, завещая живым продолжать защиту Ленинграда» (Там же, 201). Разве фатализм и страх, о которых идет речь в первой из приведенных цитат, не предполагает возможности отчаяния? Разве неспособность помочь близким, их смерть, обреченность не означают того же отчаяния хотя бы у части населения?

Небесспорен, на наш взгляд, и тезис о «тесной связи парторганизации с массами в самые тяжелые дни блокады», точнее, его доказательство. Предложенный авторами способ определения популярности партии и власти в военные годы с использованием статистических данных о приеме новых членов в условиях относительной свободы выбора вряд ли может подвергаться сомнению. Более того, его следует использовать. Однако вне общего контекста развития ленинградской парторганизации подобные попытки будут носить несколько односторонний характер. Решающим доводом в пользу тезиса о единстве партии и народа являются данные о приеме в члены ВКП(б) «многих сотен ленинградцев» в декабре 1941 — марте 1942 года. Однако, хотя и приведены сведения о приеме месяц за месяцем (970 человек в декабре 1941 года, 795 — в январе 1942 года, 615 — феврале, наконец, 728 — в марте), обойден вниманием вопрос о динамике приема в партию с начала войны до установления блокады. Если в первые недели войны на волне патриотического подъема в партию вступало больше новых членов, чем в мирное время, то в сентябре 1941 года прием в партию фактически приостановился, сократившись вдвое по сравнению с декабрем. Вероятно, корректнее было бы говорить либо о частичном восстановлении пошатнувшегося авторитета партии (и власти) в указанный период, либо о преодолении самим партаппаратом низового и среднего уровня кризиса, в котором он оказался в конце августа 1941 — сентябре 1941 года, когда проявилась его неспособность привлечь в партию трудящихся Ленинграда. Очевидно, что подобные рассуждения были недопустимы в условиях подготовки к празднованию 50-летия Октября, когда вышел пятый том «Очерков». Важно для нас, однако, не то, что не было сделано (и попросту не могло быть сделано) ленинградскими историками применительно к изучению настроений, а то, что сделать удалось. В данном случае речь шла о первой попытке применить некоторые методы социальной истории, апробированные на материале истории революций 1917 года для оценки ситуации в 1941–1944 годах.

В целом во второй половине 1960-х годов и в последующие полтора десятилетия был опубликован ряд крупных работ о военном Ленинграде, о деятельности Ленинградской партийной организации. В них нашли отражение некоторые аспекты настроений, витавших в городе и на фронте (900 героических дней 1966; Филатов 1965; Мерецков 1968; Оборона 1968; Очерки истории Ленинградской организации ВЛКСМ 1969; В осажденном Ленинграде 1969; Жуков I–II; Дзенискевич и др. 1974; Беляев 1975; Дзенискевич 1975; Ковальчук 1977; Соболев 1966; Бычевский 1967; Кулагин 1978; Рубашкин 1980; Гладких 1980; В годы суровых испытаний 1985; Князев и др. 1965; Шумилов 1974; Павлов 1983; Очерки истории Ленинградской организации КПСС II; Буров 1979; Очерки истории Ленинградской организации КПСС 1980). Речь прежде всего шла о проявлениях патриотизма всеми слоями населения жителей города. В названных трудах приведено множество новых фактов о жизни, труде и борьбе ленинградцев в период блокады. Окончание «оттепели» привело к тому, что вместо «обобщения материала и попыток создать крупные работы историки были вынуждены обращаться к вопросам более частным, позволявшим избежать „острых“ моментов и нежелательных сюжетов… У всех [книг] был один общий недостаток. Их авторы тщательно обходили личности и сюжеты, на которые свыше было наложено „табу“» (Дзенискевич 1998:17,19).

Большим событием в изучении и документировании истории блокады была «Блокадная книга» А. Адамовича и Д. Гранина. Впервые, пожалуй, ими были использованы методы устной истории — интервью с блокадниками, позволившие получить уникальный материал, впоследствии, правда, ограниченный цензурой (более 60 интервью не попали в книгу). «Люди-свидетели, люди-документы», по образному выражению авторов, представили подвиг и трагедию Ленинграда одновременно. Дневниковая часть книги, состоящая из свидетельств историка-архивиста Г. А. Князева, школьника-подростка Ю. Рябинкина и матери двух маленьких детей Л. Г. Охапкиной, дополняет первую часть. Эта книга, написанная «в соавторстве с народом» (Рубашкин 1996: 428), внесла огромный вклад в исследование блокады, задала ему совершенно новый ракурс — восприятия ленинградской эпопеи через судьбы отдельных людей, их переживания, поступки и настроения.

Значительным вкладов в изучение ленинградской тематики внес А. Р. Дзенискевич. Его работа о ленинградских рабочих 1938–1945 годов (Дзенискевич 1986) является одним из лучших исследований по этому периоду, хотя и на ней сказались ограничения, связанные с господствовавшими в то время идеологическими установками.

Идеологическая работа Ленинградской парторганизации в период войны нашла свое отражение в монографии А. П. Крюковских (Крюковских 1988). В этом исследовании показана пропагандистская деятельность ВКП(б) как один из важнейших факторов, воздействовавших на настроения населения города[7].

В целом необходимо вновь подчеркнуть, что изучение настроений в период битвы за Ленинград значительно отстает от общего уровня исследований по истории обороны Ленинграда и военного периода истории города в целом. В тех работах, где каким-либо образом затрагивалась проблема настроений, превалировал весьма односторонний подход к сложным процессам, происходившим в общественном сознании в разные периоды битвы за Ленинград. В частности, по вполне понятным причинам вне поля зрения советских историков оказались все «негативные» настроения, что не позволяет воссоздать целостную картину морально-политического климата в городе и действующей армии в ходе самой продолжительной битвы всей Второй мировой войны. Такое положение дел отражало общие черты советской историографии, которая, как отмечала Е. Зубкова, до начала 1990-х годов традиционно предпочитала историко-политологические темы. В этих работах советская история была представлена главным образом как результат изолированных действий «верхов», тогда как умонастроения и особенности восприятия рядовых граждан оставались достоянием дневниковых наблюдений, путевых записок, мемуаров (Зубкова 2000:5).

Что же касается конкретных исследований, то работ, изучающих настроения, стереотипы мышления, особенности поведения советских людей, не было. Лишь в последние годы появились интересные исследования, посвященные революции, Гражданской войне, периоду 20-х и 30-х годов (Революция 1997; Булдаков 1997; Холмс 1994; ВЧК-ОГПУ 1995; Российская повседневность 1995; Осокина 1998; Запад 1996; Шинкарук 1995 и др.). Одной из главных причин сложившейся ситуации был «ограниченный доступ к источникам, содержащим информацию историко-ментального характера. С конца 20-х до конца 50-х годов в СССР не функционировали публичные социологические службы, вся информация о настроениях была отнесена к категории секретной… Секретные материалы о настроениях населения вплоть до начала 90-х годов были совершенно недоступны» (Зубкова 2000: 5–6).

В годы перестройки и особенно в 1990-е годы историки обратились к исследованию многих ранее запретных тем, стали осваивать новые методологические подходы к изучению прошлого. Что же касается освоения новой методологии, то в самом начале последнего десятилетия среди обществоведов стала наиболее популярной модель тоталитаризма (Тоталитаризм 1989; Тоталитаризм и социализм 1990; Бакунин 1993; Кузнецов 1993; Кузнецов 1995; Данилов, Косулина 1995; May 1993; Трукан 1994) — Единства в интерпретации сущности и генезиса тоталитаризма российские историки, политологи и экономисты не достигли. Одни склонны ставить знак равенства между тоталитаризмом и всем периодом советской власти (A. B. Бакунин), другие ведут отсчет тоталитарной модели с «революции сверху» (A. A. Данилов, Л. Г. Косулина) (Горяева 2002: 35). Однако большинство исследований сходится в том, что важнейшей чертой тоталитаризма было стремление государства ко всеохватывающему контролю во всех сферах общественной и частной жизни. Отличие же «авторитарного» режима состоит в том, что государство не стремится к абсолютному контролю над обществом и оставляет ряд сфер, более или менее свободных от прямого вмешательства власти (экономика, наука, искусство, личная жизнь граждан) (Измозик 1995:3).

Мы считаем, что теорию тоталитаризма следует понимать как веберовский идеальный тип, учитывая при этом, что в период войны общество как социальный организм претерпевало существенные изменения и что имела место социальная и политическая активность населения СССР (в том числе и направленная против существующего режима). Мы солидарны с Ю. И. Игрицким, который полагает, что тоталитарным было государство, а не советское общество, поскольку идеология не имела всеобъемлющего характера и не была религией для всех граждан (Игрицкий 1993: 9). Теория тоталитаризма, лишенная своего идеологического подтекста, по-прежнему объективно способствует лучшему пониманию сути того политического режима, который сложился в СССР.

Лишь во второй половине 1990-х годов появились первые публикации ранее секретных документов, характеризующих общественные настроения в советское время: информационные сводки ВЧК-ОГПУ, НКВД, партийных органов, письма во власть и так далее (Советская деревня I; Голос народа 1998; Общество и власть 1998; Письма во власть 1998 и др.). К этому же времени относятся попытки преодоления догматизма в представлении массового сознания накануне и в годы Великой Отечественной войны.

Применительно к довоенному периоду жизни Ленинграда заслуживает внимания книга Н. Б. Лебиной, в которой исследованы новые в отечественной историографии стороны городской жизни (преступность, алкоголизм, проституция, религия, отдых, частная жизнь и другие), представленные в ней не как «родимые пятна капитализма», а как результат глубокой трансформации общества, отчасти — следствие недовольства действительностью. Работа опирается в основном на архивы Санкт-Петербурга (Лебина 1999). Приведенные автором данные об этих явлениях не только указывают на многообразие и сложность отношений власти и общества в межвоенный период, но и могут быть интерпретированы как проявление пассивного протеста по отношению к режиму или фроммовское бегство от свободы. Книга Н. Б. Лебиной, бесспорно, усиливает позиции противников тоталитарной модели советской истории.

Во многом под влиянием англо-американской историографии и социологии в последние годы появились глубокие исследования «советской субъективности» (Halfin,Hellbeck 1996; Halfin 2000; Kharkhordin 1999), материальной культуры при сталинизме (Buchli 1999), разнообразных проблем распределения и потребления (Hessler 2000; Ocokina 2001; Moskoff 1990; Lovell, Ledeneva, Rogachevskii 2000; Siegelbaum 2000), жизни в коммунальных квартирах (Утехин 2001; Colton 1995), юмора (Thurston 1991), индустриализации и рабочих (Siegelbaum 1998; Hoffman 1991; Andrle 1988), доносительства (Accusatory Practices 1997; Fitzpatrick 1996; Alexopulos 1997, а также специальный выпуск Russian History, № 1–2 за 1997 год, который был посвящен доносам и доносительству) и так далее.

Своеобразную систему координат в изучении настроений в годы войны предложил Ю. А. Поляков, который предпринял попытку «разобраться в сложном и противоречивом настрое народа, вопреки всему выигравшего тяжелейшую в его истории войну», оперируя понятиями, «которые еще недавно именовались „источниками победы“, „народной войной“, „истоками народной силы“ и тому подобное» (Поляков 1999:173).

«Система доказательств» относительно доминанты общественных настроений, по мнению Ю. А. Полякова, должна прежде всего включать «реальное поведение людей, в котором находит проявление их массовое сознание». При этом ни социологические опросы, «ни статистические данные о росте производства и производительности труда, ни бесчисленные резолюции митингов и собраний, ни телеграммы, письма, высказывания, газетные корреспонденции и т. д. и т. п. сами по себе не могут служить убедительными свидетельствами. Равно как и многочисленные материалы негативного характера, которые получили едва ли не монополию на публикацию в девяностые годы» (Там же, 193). Вероятно, можно было бы полностью согласиться с этим утверждением, если не принимать во внимание мощный механизм репрессий, который не позволял в условиях тыла какое-либо поведение, отличное от желаемого властью. На это обстоятельство, впрочем, указал сам автор анализируемой статьи, высказав весьма смелое суждение о том, что «довольно значительное по сравнению с другими странами число коллаборационистов на оккупированных территориях свидетельствовало о сепаратистских тенденциях среди ряда национальностей, а также о наличии социально-политической оппозиции» (Там же, 176).

Следовательно, далеко не все признавали легитимность советской власти, хотя бы на окраинах СССР. Далее Ю. А. Поляков, пожалуй, впервые среди ученых самого высокого ранга (по формальному и неформальному статусу) прямо подчеркнул, что существовало отношение к войне, отличное от патриотического. «Оно, несомненно, существовало и имело немало заметных проявлений, прежде всего антисоветского, антикоммунистического и антисемитского толка… Не требуется доказательств того, что в оккупированных республиках и областях антисоветские и пронемецкие настроения становились открытыми, означая сотрудничество с оккупантами. На всей же основной территории страны подобные взгляды не могли, естественно, высказываться открыто, они карались по законам военного времени» (Там же, 194). И наконец, отмечая, что «вопрос о коллаборационизме, его действительных причинах и масштабах требует еще дальнейших глубоких исследований», Ю. А. Поляков пишет, что «немало людей в силу националистических или политических соображений, а также из числа просто уверовавших в немецкую победу, в той или ной форме сотрудничало с германскими властями… Огромная масса, судя по множеству свидетельств… оказалась попросту запуганной. Неимоверная жестокость гитлеровцев вселяла страх и парализовала волю людей» (Там же, 195). Поставленные Ю. А. Поляковым вопросы представляются чрезвычайно важными как в общем контексте изучения Великой Отечественной войны, так и отдельных ее битв, включая ленинградскую эпопею.

Большое значение имеют работы Е. Сенявской о различных аспектах настроений в СССР в военное время (Сенявская 1995), а также Е. Зубковой и А. Ваксера, относящиеся к массовым настроениям в советском обществе в послевоенное время (Зубкова 2000; Ваксер 2001: 303–328). Как отмечает Е. Сенявская, в настоящее время «мы становимся свидетелями настоящего взрыва к „человеческому измерению войны“… Это объясняется, с одной стороны, радикальными переменами в обществе, которые повлияли и на общественные науки, отказавшиеся от догматизма и идеологических ограничений, а с другой — сильным влиянием на отечественную историографию новых тенденций в мировой исторической науке, в том числе укрепления позиций такого обращенного к исследованию человека направления, как „социальная история“» (Сенявская 2002:137). Как уже отмечалось, некоторые ранее запретные проблемы стали предметом серьезного исследования. Например, авторы четырехтомного труда о Великой Отечественной войне, справедливо подчеркивая, что в массовом сознании советских людей «преобладал государственный патриотизм», тем не менее указывают: «Неправомерно замалчивать тот факт, как это зачастую делалось ранее, что имело место и иное отношение к войне, которое выражалось по-разному». И далее, развивая свою мысль, они пишут: «Например, на оккупированной территории антисоветские и пронемецкие настроения нередко выливались в пособничество и сотрудничество с врагом. На всей остальной территории они не могли, естественно, проявляться открыто, ибо их носители карались бы по законам военного времени. Были и такие… которые открыто не выступали против участия в освободительной войне, но вместе с тем всячески стремились отсидеться в тылу, а если, вопреки своей воли, одевали военную форму, то при удобном случае дезертировали». К их числу относились националистические элементы, выходцы из господствовавших в дореволюционное время классов и социальных групп, значительная часть населения республик, вошедших в состав СССР накануне войны, многочисленные жертвы коллективизации и репрессий 1930-х годов (Великая Отечественная война IV: 11–12).

Изучение коллаборционизма, а также деятельности органов госбезопасности на региональном уровне также является чрезвычайно важным явлением в развитии отечественной историографии сталинизма (см.: Гиляхов 2003; Окороков 2003; Вольхин 2003). В них впервые комплексно исследованы малоизученные проблемы, в научный оборот введено значительное количество архивных материалов, по-новому раскрыты важные и до сих пор спорные вопросы (Бюллетень ВАК 2003: 10). Настроения населения в период позднего сталинизма нашли отражение в докторской диссертации Е. Ю. Зубковой (Зубкова 2003), а в годы хрущевской «оттепели» — в диссертационном исследовании Ю. В. Аксютина (Аксютин 2003). В названных работах осуществлен комплексный подход к изучению общественных настроений, рассматриваемых как одна из составляющих механизма взаимодействия общества и власти.

Одной из первых попыток комплексного рассмотрения «белых пятен» истории блокады была дискуссия историков, состоявшаяся 20–22 января 1992 года. В ней приняли участие практически все ведущие ученые, писатели и публицисты, занимающиеся военной тематикой. Стенограмма почти 200 выступлений, а также подготовленных текстов составила ядро опубликованной в 1995 году книги. Как отмечает в предисловии составитель книги В. Демидов, «читатель впервые, пожалуй, не встретит здесь былого пресного „единомыслия“, всезнайства и не подлежащих сомнению истин» (Блокада рассекреченная 1995: 7).

Сборник статей «Ленинградская эпопея: Организация обороны и население города», утвержденный к печати Санкт-Петербургским филиалом Института российской истории РАН в 1995 году, во многом носил новационный характер. Его авторов, по мнению В. А. Шишкина, отличала попытка «рассматривать события исключительно с позиций научной объективности» по целому ряду важнейших вопросов. К их числу относились: стратегическое значение битвы за Ленинград; роль партийной организации в обороне города, включая допущенные ею просчеты; поддержание коммуникаций с Большой землей; культурная и научная жизнь; военно-промышленный комплекс города; настроения защитников и населения Ленинграда; религиозная жизнь в осажденном городе и другие (Ленинградская эпопея 1995).

Существенный вклад в изучение настроений рабочих и ополченцев, защищавших Ленинград в наиболее тяжелые первые месяцы войны, внес A. A. Дзенискевич. Опираясь на материалы Кировского райкома ВКП(б), а также Горкома партии и политотделов армии народного ополчения[8], он показал, что начало войны характеризовалось не только высоким патриотическим подъемом ленинградских рабочих, но и «отрицательными явлениями» — «распространялись всевозможные слухи, выплеснулось на поверхность озлобление обиженных, притесненных, прошла волна справедливых критических высказываний в среде рабочих, возмущенных и обеспокоенных явными ошибками партии и правительства во внутренней и внешней политике» (Дзенискевич 1998 6:75). Наряду с деятельностью противника по распространению слухов и листовок одной из причин нервозности населения была нераспорядительность самой власти, проводившей некоторые мероприятия без должной подготовки. Одним из них была эвакуация детей в те места Ленинградской области, которые вскоре оказались в районе боевых действий, что вызвало большое волнение среди женской части населения.

А. Р. Дзенискевич высказал предположение, что носителями недовольства среди рабочих, «как правило», были вчерашние крестьяне, которые пережили раскулачивание и коллективизацию. Что же касается потомственных рабочих, то чаще всего это были лица, пострадавшие в результате репрессивных мер, направленных на укрепление трудовой дисциплины (Там же: 77–78). К сожалению, каких-либо статистических данных в подтверждение высказанного предположения, в работе не приведено. Заканчивая характеристику настроений рабочих Ленинграда в первые месяцы войны, А. Р. Дзенискевич обратил внимание на то, что в зафиксированных выступлениях рабочих постоянно звучали упоминания Гражданской войны и куда реже — зимней войны с Финляндией. «Относительно редко говорили рабочие о „завоеваниях социализма“ и о своем благополучии. Почти не встречается национальная тема… Чаще возникает тема традиций, мести, кровного родства, дела отцов-сыновей и так далее» (Там же, 85). В основе массового патриотического подъема большинства рабочих были разные причины, и прежде всего «исконный национальный патриотизм», «территориальный патриотизм», связанный с защитой своего города, своего предприятия, дома и своих семей и, наконец, известная идеологизированность мышления ядра ленинградского рабочего класса (Там же, 81).

Новаторский характер в изучении политического контроля в период сталинизма в Северо-Западном регионе носит монография В. А. Иванова. Одна из глав книги специально посвящена деятельности репрессивных органов в блокированном Ленинграде. Автору удалось ввести в научный оборот значительное число документов наркомата внутренних дел, раскрывающих основные направления его работы в годы войны, а также взаимодействие с военным советом Ленинградского фронта и руководством Городского комитета ВКП(б). Впервые в отечественной литературе затрагиваются вопросы деятельности негласного секретно-политического отдела, военной цензуры, прослушивания телефонных разговоров и так далее (Иванов 1997: 276–285). Одна из важнейших идей, высказанных в книге, созвучна взглядам представителей школы тоталитаризма. В. А. Иванов полагает, что в условиях войны государственный аппарат использовал страх как «мощный регулятор поведенческих навыков и умений… людей. Отсюда напрашивался только один вывод — его следовало не только постоянно генерировать, но и придавать ему черты ритуальности, эстетизировать» (Там же, 242–243).

Одновременно наращивался и ресурсный потенциал изучения блокады. Подготовленный Б. Сурисом двухтомник писем ленинградских художников периода войны существенно пополнил корпус источников личного происхождения. Далеко не все художники остались в Ленинграде — война многих разбросала по разным городам, некоторые оказались на фронте. Поэтому тема Ленинграда и блокады не была в них доминирующей. Тем не менее общим для них, по мнению составителя, был высокий уровень моральных принципов, а также их беззаветная преданность искусству (Сурис 1:13). В ряде писем приведены факты из жизни в блокадном Ленинграде, которые рисуют «иерархию потребления», существовавшую и в среде художников (Там же, 119).

В 1995 году был опубликован сборник «Ленинград в осаде», в который вошло более двухсот новых документов из архивов Санкт-Петербурга практически по всем аспектам битвы за Ленинград, включая, в частности, поддержание общественного порядка (23 документа) и настроения населения (десять документов, в том числе по военным месяцам 1941 года только три документа). Очевидно, что этого было явно недостаточно для всестороннего исследования и проблемы политического контроля, и настроений в осажденном городе. В 1996 году вышел в свет сборник документов из архива УФСБ об оценке ленинградцами важнейших событий международной жизни в годы войны. В нем были приведены 44 спецсообщения, находившиеся ранее на секретном хранении (Международное положение 1996). В 2004 году корпус опубликованных источников личного происхождения из Большого дома пополнился четырьмя дневниками военного времени, чьи авторы-ленинградцы были арестованы органами НКВД. Дневники Н. П. Горшкова, А. И. Винокурова, С. И. Кузнецова и С. Ф. Путякова, в которых есть пометки следователей НКВД, не только проливают свет на эволюцию настроений представителей разных социальных групп — бухгалтера, учителя, рабочего и выходца из деревни, но и показывают страхи самой власти (Блокадные дневники 2004).

Завершая обзор публикации документов по истории блокады, назовем еще одну работу, в которой представлены документы спецслужб противоборствующих сторон. Это 28 документов немецкой военной разведки 18-й армии, 19 сводок (или их фрагментов), подготовленных СД, и 40 спецсообщений УНКВД ЛО, главным образом, о продовольственном положении и настроениях населения в 1941–1943 годах (Ломагин 2001). Наконец, усилиями большого коллектива историков и архивных работников был издан сборник документов о помощи страны Ленинграду в период обороны города. В сборник вошли постановления, распоряжения, справки, стенограммы докладов, письма, телеграммы и так далее из фондов Центрального государственного архива историко-политических документов Санкт-Петербургского и Центрального государственного архива Санкт-Петербурга, свидетельствующие о «сплоченности народов нашей страны перед угрозой их порабощения» (Страна Ленинграду 2002: 8).

К 300-летнему юбилею Санкт-Петербурга в «Историческом архиве» из 156 документов, непосредственно касавшихся Ленинграда, был опубликован 21 документ ГКО СССР, освещающий мероприятия по обеспечению жизнедеятельности Ленинграда в 1941–1945 годах. (Государственный Комитет Обороны 2003). В жанре хроники к юбилею Санкт-Петербурга в Москве появилось издание, основная ценность которого состояла во введении в научный оборот некоторых новых документов и материалов о жизни города в период с начала войны до снятия блокады (Комаров, Куманев 2004).

Ряд новых документов о жизни в блокированном Ленинграде и настроениях населения опубликован в подготовленном Институтом военной истории сборнике. В пятой части книги представлены документы о быте, напряженном труде и массовом проявлении патриотизма, который «в конечном счете и определил исход борьбы» (Блокада Ленинграда в документах 2004: 5).

Наиболее сбалансированный и объективный анализ ленинградской эпопеи представлен в главе «Великая Отечественная война: Блокада», написанной В. М. Ковальчуком для фундаментального труда Санкт-Петербургского института истории, посвященного 300-летнему юбилею Санкт-Петербурга (Санкт-Петербург 2003: 532–600). Однако объем главы не позволил подробно осветить все важнейшие аспекты самой продолжительной битвы Второй мировой войны. Воздействие событий на советско-финском фронте на настроения защитников и населения Ленинграда отражено в монографии Н. И. Барышникова (Барышников 2002), хотя данная проблематика не была основным объектом его исследования.

И все же до сих пор в отечественной и зарубежной литературе проблема изучения настроений не нашла пока должного внимания. Несмотря на «архивный взрыв»[9], который произошел в постсоветской России и нашел свое отражение в издании множества документов по советской истории, включая проблемы массового сознания, по-прежнему опубликовано явно недостаточно материалов о настроениях населения в 1941–1945 годах.

Опубликованный в 2003 году в серии «Документы советской истории» сборник о советской повседневности и массовом сознании в 1939–1945 годах лишь частично заполняет существующую лакуну. Он построен по проблемному принципу компановки документов. Авторы концентрируют внимание на таких темах, как образ власти в массовом сознании, преступность и девиантное поведение, репрессии в годы войны, потребление и качество жизни и так далее (Советская повседневность 2003:5) Однако издание не дает представления о динамике изменения настроений в каком-либо конкретном регионе страны.

На современное развитие отечественной историографии большое влияние оказывают работы западных авторов, намного раньше начавших изучение социальной истории СССР и использовавших для этого в том числе и методы устной истории. До середины 1990-х годов двумя основными направлениями исследований советской истории являлись концепция тоталитаризма и школа, представленная ее критиками, традиционно именуемыми «ревизионистами». К ним относилось молодое поколение американских социальных историков, находящихся под влиянием возникшей более полувека назад французской школы Анналов, последователи М. Блока и Ф. Броделя. В области исследования СССР американские и британские социальные историки серьезно заявили о себе в начале 1970-х годов[10].

Сегодня у теории тоталитаризма осталось мало защитников. Тем не менее работа X. Арендт «Истоки тоталитаризма» (Arendt 1958) до сих пор сохраняет статус классической. По-прежнему часто цитируется книга К. Фридриха и З. Бжезинского «Тоталитарная диктатура и автократия» (Fridrich, Brzezinski 1956). И если популярность теории тоталитаризма пошла на убыль, то сама концепция получила новую жизнь. Многие исследователи в бывшем Советском Союзе в начале 1990-х годов полагали, что слово «тоталитаризм» наилучшим образом описывало их исторический опыт. Некоторые западные ученые, в свою очередь, до сих пор считают концепцию тоталитаризма весьма ценной (Malia 1992: 89–106). Если определение конкретного общества как тоталитарной системы считается слишком абстрактным, то понятие «тоталитарный», будучи своего рода «ключом», дает информацию о целях и практике различных правительств.

Изначально изучение сталинизма развивалось в рамках модели тоталитаризма. Этот подход характеризовался вниманием прежде всего к проблеме государственного контроля и его распространения на новые сферы жизни общества. Первым документальным исследованием о сталинизме была книга М. Фэйнсода (Fainsod 1958), в основу которой были положены материалы Смоленского партийного архива. Применительно к проблемам изучения собственно советского общества в условиях отсутствия «независимых институтов» или «самостоятельных политических сил» было неясно, что же изучать и было ли вообще общество как таковое (Kotkin 1995:2). Когда же речь заходила об изучении массовых настроений, то возникал естественный скептицизм в отношении официальных советских источников по этой теме.

Напротив, материалы, полученные после войны в ходе опросов эмигрантов и перемещенных лиц, дали много новой информации относительно истинных мыслей и чувств населения СССР. Однако и Фэйнсод, и те, кто участвовал в Гарвардском проекте (Bauer, Inkeles, Kluckhohn 1960), должны были считаться с двумя важными обстоятельствами. Во-первых, советский народ пошел на огромные жертвы в ходе войны с нацистской Германией, проявил чудеса героизма, во-вторых, свидетельств организованного выступления против сталинского режима было сравнительно мало, чтобы можно было говорить о нелегитимности режима. Объясняя это явление, сторонники тоталитарной модели обращали внимание на репрессивный характер советского государства, не уделяя, однако, должного внимания тому, что после смерти Сталина период стабильности в обществе сохранился. В целом сторонники «тоталитарной» модели практически не уделяют внимания обществу как таковому. Они его рассматривают как нечто единое, находившееся под полным контролем государства. Использование государством пропаганды и принуждения, по их мнению, приводило к тому, что «массы» были настроены конформистски или же ненавидели режим молча, опасаясь репрессий.

Крупный американский историк С. Коткин предложил на время («пока не будут доступны архивы НКВД») отложить спор о причинах террора и сконцентрировать внимание на то, каким образом международная обстановка влияла на современников, как развивались институциональные взаимоотношения партии и НКВД, уделяя особое внимание их политическому языку (терминологии). Во введении к своей фундаментальной книге о сталинизме как цивилизации, написанной на различных материалах Магнитки, Коткин определил другие задачи своего исследования следующим образом: «Показать, как народ жил и как воспринимал свою жизнь». Поэтому, по его мнению, «необходимо дать возможность народу, наконец, говорить» (Kotkin, 1995: 23).

Одной из новаций работы Коткина было изучение проблемы протеста как пассивного поведения населения. Используя методологию М. Фуко, который считал сопротивление важнейшим элементом формирования личности, Коткин во главу угла поставил эмпирическое исследование сопротивления населения сталинскому режиму, распространяя его в том числе и на повседневную жизнь советских людей.

Фуко убедительно показал, что даже когда кажется, что не существует разделения государства и общества, как в СССР, где «все было частью государства», власть находится не в центральном аппарате (Dreyfus 1982; Foucault 1980; Foucault Reader 1984), а основывается на поведении народа (Kotkin 1995: 23). Сталинизм, таким образом, становится не только политической системой, но и системой ценностей, определенной социальной идентичностью, способом жизни.

К числу наиболее крупных работ представителей ревизионисткой традиции об отношениях власти и народа, роли различных форм пропаганды в мобилизации общества и развитии настроений в период Великой Отечественной войны относятся коллективная монография под редакцией американского историка Р. Стайтса (Culture 1995), работы британского историка Дж. Барбера (Barber 1991; Barber, Harrison, 1991), много и плодотворно работавшего в архивах Москвы и Санкт-Петербурга, а также докторская диссертация Р. Броди (Brody 1994). Однако в этих трудах практически не затрагивались вопросы эволюции настроений в период битвы за Ленинград, а также не показано соотношение убеждения и принуждения в формировании умонастроений в период войны. Заметим также, что во второй половине 1990-х годов Дж. Барбер инициировал проведение совместного с российскими историками исследования медицинских аспектов блокады. При этом его в первую очередь интересовали последствия массового голода как в медицинском, так и в социальном аспекте. В числе прочего британский историк основывался на проведенных в Санкт-Петербурге интервью с жителями блокированного города (Жизнь и смерть 2001)[11].

«Ревизионисты» представляют общество в качестве активной и автономной силы, отнюдь не подчиненной полностью государству. В споре со сторонниками «тоталитарной» модели некоторые «ревизионисты» пытаются доказать наличие социальной базы для поддержки Сталина среди различных социальных групп — выдвиженцев, членов партии и комсомола, стахановцев и других. Эту точку зрения особенно последовательно отстаивает Суни, который считает, что Сталину удалось создать себе опору в лице «среднего класса» и тем самым обеспечить стабильность режима (Suny 1997). С ним согласны некоторые авторитетные российские историки, полагающие, что именно в довоенное время возникли десятки тысяч вакансий, которые заполнились новыми людьми. «Долго не засиживаясь на одном месте, — говорится в одном из фундаментальных трудов по истории советского общества, — они быстро прыгали с одной ступеньки номенклатурной лестницы на другую… Не все сумели пробежать эту дистанцию, многие оступались и падали. Ну а те, кому удалось остаться невредимым, затем всю жизнь вспоминали о том лихолетье как о самом светлом периоде своей жизни и славили того, кто расчищал им дорогу на Олимп. Именно с этой новой элитой вождь, партия, государство вошли в новое десятилетие, прошли войну 1941–1945 годов» (Власть и оппозиция 1995:173–174).

В начале 1990-х годов в англо-американской историографии стало формироваться новое направление в исследовании сталинизма, а именно школа «сопротивления» режиму. Ее представители продолжили критику тоталитарной модели на основе укрепившегося в литературе ревизионистского направления. В этом направлении писала Ш. Фитцпатрик, а также еще несколько американских историков (Fitzpatrick 1994; Viola 2000; Contending with Stalinism 2002). По мнению школы «сопротивления», граждане СССР являют собой не традиционную оппозицию (жертвы режима/сторонники режима), а силу, оказывавшую ему сопротивление в активной или, что было чаще всего, в пассивной форме. Исследуя проблему отношения народа к режиму, Л. Риммель поставила ряд вопросов, которые представляются нам ключевыми при изучении настроений в Советском Союзе в целом. Какая доля советских граждан поддерживала режим, сопротивлялась ему, боялась его или же, наконец, была безразлична к власти? Ответ на этот вопрос она дает, отталкиваясь от материалов сводок о настроениях, подготовленных ВКП(б). Риммель специально отметила, что «наиболее захватывающим при чтении сотен сводок было обилие примеров несогласия, сопротивления, героизма и простой человеческой порядочности в условиях оппортунизма и бесчеловечности» (Rimmel 1999: 221).

Одна из ярких представительниц школы «сопротивления» — англичанка С. Дэвис. Она не согласна с теми, кто пришел к выводу о лояльности большинства рабочих режиму (Davis 1997: 6; см. критику ее исследований: Thurston 1986: 213–134; Thurston 1996; Терстон 1995). Дэвис отмечает: «Недавние исследования, посвященные рабочим и крестьянам, показывают, что они на деле ощущали на себе давление государства и боролись с ним, используя различные способы пассивного сопротивления». «Очевидно, — продолжает она, — между активной поддержкой режима и активным сопротивлением ему была значительная группа гетерогенных настроений. Чистых сторонников и противников режима было мало. На самом деле настроения людей были неопределенными и подчас противоречивыми: осуждение одних действий властей или какой-либо черты режима вполне сосуществовало с поддержкой других его проявлений, что в целом весьма характерно для других авторитарных обществ» (Davis 1997: 6; см. также: Filtzer 1986).

Дэвис бросила вызов С. Коткину, который отказался от дихотомии «тоталитаризм-ревизионизм», «поддержка режима — оппозиция режиму» и уделил особое внимание «тактическому использованию языка обычных людей». Как уже отмечалось, по мнению Коткина, «для подавляющего большинства тех, кто пережил сталинизм и для большинства его противников он… тем не менее оставался прогрессивной перспективой» (Kotkin 1995: 6), более того, в то время «мало кто мог представить альтернативу режиму» (Ibid, 358). Эту точку зрения разделяет еще один американский историк П. Кенец. В частности, он утверждает, что «режим преуспел в предотвращении формирования и проявления альтернативных точек зрения. Советский народ в конце концов не столько разделял большевистское мировоззрение, сколько принял его на веру. Не осталось никого, кто бы указывал на противоречия и даже бессмысленность лозунгов режима» (Kenez 1985:353).

Дэвис ставит под сомнение верность высказанных Коткиным и Кенецем суждений, ссылаясь на «новые источники». Информация о слухах, личные письма, листовки, надписи — все это дает ей основание говорить о наличии «значительного количества» оппозиционных настроений, включая национализм, антисемитизм и популизм (о слухах см.: Bauer, Gleicher 1953: 297–310). Главная задача Дэвис состояла в том, чтобы показать «альтернативные» настроения в советском обществе в 1934–1941 годах[12]. Дэвис, по-видимому, права, отмечая, что достаточно трудно говорить о гипотетической «политической культуре русского народа». Зачастую ценности, выраженные советскими людьми, противоречили друг другу, не подходили к традиционным социалистическим, анархистским, консервативным, либеральным и другим системам. Однако часто отмечались враждебность и апатия по отношению к государству. Одновременно с этим в обществе было широко распространено мнение, что государство должно заботиться о народе. Патерналистский стиль поведения руководства страны ценился очень высоко. Другими характерными чертами были материализм и эгалитаризм, социализм с его классовым подходом, а также социальный консерватизм.

Эти взгляды Дэвис были в свою очередь подвергнуты достаточно жесткой критике со стороны Коткина. Он не считает достойными внимания историков советского общества «ревизионистские» исследования, в которых на основании примеров проявленного в очередях недовольства, а также нелояльности в связи с проводившимися в принудительном порядке займами и другими мероприятиями властей сделан вывод о неуместности понятия тотальной пассивности и тотального контроля, которые долгое время доминировали в литературе. Сами факты недовольства властью по большому счету не привносят ничего нового в знание о сталинизме, считает Коткин (Kotkin 1998: 740). То, что делает книгу С. Дэвис особенно интересной, так это утверждение о наличии в советском обществе альтернативных господствующей идеологии настроений и мнений, которые основывались на «альтернативных идеях и информации» (Davis 1997: ?). Эти настроения и мнения сосуществовали с настроениями большинства, поддерживающего режим, давая людям возможность колебаться между официальным и неофициальным полюсами. Однако ответа на вопросы о том, какой альтернативной информацией обладали люди и откуда они ее черпали, Дэвис не дает. Остался не выясненным и один из важнейших вопросов о том, обладал ли советский народ отличным от официального интеллектуальным инструментарием (информацией и категориями мышления) для выработки мировоззренческой позиции, альтернативной той, что предлагала власть? Наконец, следует иметь также в виду и то, что эти сводки о настроениях выражали не столько сами настроения, сколько бюрократические интересы ведомств, их составлявших, равно как и ментальность самих составителей, включая страхи и даже паранойю власти (Kotkin 1998:739–742). Таким образом, Дэвис затронула проблему традиции в национальной политической культуре, но не использовала ее в качестве отправной точки своего исследования, полагаясь, по словам Коткина, в основном «на рефлексию полицейских и партийных органов, схватывавших сиюминутную реакцию населения на проводимые властью мероприятия». К тому же в ряде случаев Дэвис не смогла убедительно объяснить приводимые свидетельства о недовольстве в обществе. Например, шок и смятение в связи с подписанием пакта о ненападении с нацистской Германией наилучшим образом могут быть объяснены именно тем, что подавляющее большинство населения считало СССР социалистической страной и форпостом в борьбе с фашизмом. Интерес к проблемам международных отношений также связан с тем, что государство преуспело в навязывании обществу представлений о мире как совокупности двух находящихся в антагонизме лагерей — капитализма и социализма. Наличие в последнем различных проблем воспринималось не только как явление временное, но и как меньшее зло по сравнению с экономической депрессией и милитаризмом.

Что же помимо этого выражало зафиксированное в сводках недовольство? По мнению Коткина, сам язык рабочих, который использовал официальную модель критики капитализма, был направлен на то, чтобы власти выполняли взятые на себя перед народом обязательства. Поэтому он отражал одновременно и некоторый уровень ожиданий, и, вероятно, недовольство, и подчас даже надежду.

Выводы Дэвис о сущности настроений в довоенном СССР также расходятся с заключением, сделанным еще одним американским историком — Р. Терстоном, который утверждает, что к началу войны подавляющее большинство советских людей поддерживало режим, имело возможность влиять на своих руководителей на заводах, хотя рабочие как класс были весьма слабы. «Террор и страх — ядро любого исследования, которое основано на использовании концепции тоталитаризма, — пишет Терстон. — Возможно, что значительная часть как немцев, так и русских испытывала страх перед государством. Но он не был определяющим. Действительно, было множество ограничений свободы слова, многие возможности были закрыты для народа, степень принуждения и контроля со стороны правительства и правящей партии была значительной. Но были и такие, кто не боялся государства, было огромное количество тех, кто поддерживал режим в Германии и в СССР. В современных исследованиях третьего рейха принуждению отводится малая роль. Добровольная поддержка была намного важнее… (курсив мой. — Н.Л.)».

По мнению Терстона, «до сих пор мы попросту мало знаем о таких сферах советской жизни периода „зрелого сталинизма“, как возможность рабочих критиковать местные условия жизни, отношение народа к режиму и террору, настроения солдат в начальный период воины с Германией…» (Thurston 1996: XX). Итог исследования Р. Терстона — утверждение, что без лояльности народа власти «трудно объяснить готовность народа добровольно вступать в армию в 1941 году, уровень советской военной экономики, достигнутый в экстремальных условиях, саму победу в целом» (Ibid, 198).

На значимость начавшей складываться на Западе школы сопротивления в исследовании советской истории 1930–1940-х годов в ряде публикаций указал И. Хелльбек. Вместе с тем он нашел немало уязвимых мест методологического характера у представителей всех трех выше названных традиций изучения сталинизма. Хелльбек вполне обоснованно пришел к выводу, что главной научной проблемой изучения сталинизма в 1990-е годы в западной историографии стало отношение советских граждан к коммунистическому режиму. При этом самой удивительной чертой ряда исторических исследований было то, что, несмотря на разные подходы к теме и сделанные выводы, все они сходились в одном: советский народ в своем большинстве не разделял ценностей коммунизма.

Такие категории, как нонконформизм, инакомыслие, сопротивление, быстро стали ключевыми для интерпретации индивидуальных и коллективных настроений и взглядов по отношению к режиму (Hellbeck 2000: 71). Публикация в 1990-е годы прежде закрытых архивных материалов, казалось бы, также убедительно подтверждала это. Проявления массового недовольства нашли свое выражение в различных формах протеста (забастовки, «негативные» настроения в очередях, недовольство интеллектуалов, проявившееся в оставленных ими дневниках). При этом нельзя не согласиться с Хелльбеком в том, что появление многочисленных сборников документов по определению несло на себе печать селективности, которая с неизбежностью ставит перед историками вопрос о тех мотивах, которыми руководствовались авторы подобных изданий. Отчасти данная тенденция была связана с естественным стремлением российских и сотрудничавших с ними зарубежных авторов пересмотреть советскую точку зрения об отношениях власти и народа, выдвигая на передний план «героические проявления сопротивления режиму», а также подчеркивая чуждость сталинизма народу, насильственный характер советского режима.

Хелльбек вполне обоснованно подметил, что в западной историографии открытие советских архивов привело к методологическому повороту — росту внимания к микроистории и к истории повседневности, в которых особое значение приобрели индивидуальные стратегии практически повседневного сопротивления режиму, хотя бы и в пассивной форме (Ibid, 72–73). Историк подытожил свои наблюдения о состоянии современных исследований сталинизма выводом о том, что перечисленные выше архивные, политические и методологические новшества не только усилили друг друга, но и придали дополнительную убедительность недавно опубликованным источникам (Ibid, 73).

Вместе с тем существуют как минимум три аспекта наметившейся интерпретации проблемы сопротивления сталинизму, которые вызывают у исследователей сомнения. Во-первых, лица, представляющие собой сопротивление, оказались странным образом оторванными от своего социального и политического окружения. Они скорее воспринимали его не как реальную жизнь, а как своего рода театр с определенными ритуалами, костюмами и иным антуражем, которыми можно было пользоваться чуть ли не по своему выбору (см. например: Getty 1999: 49–70; Alexopoulos 1998:774–790).

У трата ощущения исторического контекста в работах либеральных исследователей 1990-х годов и проецирование их собственных взглядов на исторических персонажей прошлого, по-видимому, являются одной из причин создавшегося положения. Во-вторых, исследования настроений в период сталинизма исходят из того, что истинными были только настроения, отражавшие высказывания и поступки, направленные против режима. Что же касается действий в поддержку власти, то они во многих случаях попросту игнорировались, фактически исключая возможность позитивной самоинтеграции в складывавшуюся политическую систему. В-третьих, остался без внимания такой важнейший вопрос функционирования советской политической системы, как механизм и динамика социальной мобилизации, изначальное вовлечение индивидов в политическую жизнь, которое не только предшествовало, но и предопределяло возможные формы протеста и цели сопротивления (Hellbeck 2000: 74).

На наш взгляд, заслугой Хелльбека является то, что он попытался ответить на фундаментальный вопрос, что же представляли собой понятия «протест» и «сопротивление» в период сталинизма. При этом он пришел к выводу о том, что выражение протеста в указанную эпоху в СССР может быть понято только в более широком контексте социалистической революции и ее «траекторий мобилизации и самоактивации». Именно революция, под влиянием которой возникает новый человек, дает ключ к постижению условий, в которых индивиды могли принять участие в политической жизни революционного государства. Революция оживила идею об исторической миссии России, для многих задала новую перспективу развития вместе со страной, обусловила параметры участия в строительстве нового мира. Основным источником для изучения этих проблем стали автобиографии и дневники, в которых отразились «подлинные мысли и настроения их авторов». Таким образом, следуя традиции М. Фуко, Хелльбек обращает основное внимание на процесс формирования новой личности в СССР, явившейся основой сталинизма. Отдавая должное исключительному значению «лингвистического поворота» в исследовании социальной истории в целом и советской истории в частности, отметим, что общий исторический контекст при проведении «качественных» исследований зачастую отсутствует, а наблюдения относятся лишь к весьма узкому сегменту общества. Тому же Хелльбеку вполне уместно задать один из вопросов, которые вызывали у него обоснованные сомнения в связи с «селективностью» в отборе материалов для сборников документов представителей школы «сопротивления». Произвольность и субъективность в выборе источников характерны и для его трудов. Например, из дневника А. Н. Манькова (Маньков 2001) Хелльбек в подтверждение своего тезиса взял лишь одно высказывание, относящееся к 1933–1934 годам (Hellbeck 2000:91), в то время как в записях о последующих шести годах содержится более десятка развернутых суждений, никак не вписывающихся в схему автора и, напротив, подтверждающих выводы Ш. Фитцпатрик. На наш взгляд, важно помнить, что как бы ни велико было значение революции, объяснить протест лишь через ее призму было бы неверно. Конечно, она (а впоследствии и Конституция 1936 года) задавала официальную норму. Но, во-первых, для всех «бывших» существовала и другая норма, связанная с жизнью при «старом» режиме. И во-вторых, в дальнейшем, в ходе Второй мировой войны, официальная норма (коммунизм, атеизм и так далее) ослабла, но добавилось мощное воздействие нацистов (особенно на оккупированной территории) и практически повсеместно ключевых стран антигитлеровской коалиции.

Современные исследования сталинизма на Западе отличаются многообразием тем, а также введением в научный оборот большого архивного материала, который стал доступным в начале 1990-х годов. Особое место занимают обобщающие работы по так называемой «истории повседневности» довоенного периода, особенно интересные для нас тем, что объектом изучения является жизнь простых советских людей во всех ее проявлениях. Формирование нового слоя городского населения из выходцев из деревни, приспособление «старых» горожан (в том числе петербуржцев — рабочих и интеллигенции) к новым условиям жизни, наконец, складывание новой системы ценностей — все эти проблемы попали в поле зрения историков.

Помимо уже упоминавшейся работы С. Коткина о сталинизме как цивилизации, написанной на материалах Магнитки, особого внимания заслуживают монографии С. Бойм о мифологии в повседневной жизни в СССР (Воуш 1994), а также Л. Сигельбаума и А. Соколова, представивших значительный массив новых документов (Siegelbaum, Sokolov 2000). Новый пласт информации о жизни в довоенном СССР удалось освоить историкам, важнейшим источником для которых были интервью с современниками описываемых событий. В центре внимания исследователей оказались довоенная Москва, Татарстан, а также Ленинград (На корме времени 2000; Holmes 1997; Ransel 2000). Особый интерес для нас, естественно, представляют интервью с ленинградцами, в которых подробнейшим образом описываются условия жизни в городе, а также различные аспекты, связанные с миграцией из деревни в город.

Заслуживают внимания попытки исследования дневников, относящихся к периоду 1930-х годов, которые провели ранее упоминавший Й. Хелльбеки еще несколько западных историков (Intimacy and terror 1995; Hellbeck 1996; Tagebüch 1996). До сих пор этот тип источников применительно к периоду сталинизма еще недостаточно изучен. Упомянутые работы также опираются на весьма ограниченный массив документов. Тем не менее это направление исследований представляется весьма перспективным по двум причинам. Во-первых, очевидно, что наряду с архивными источниками (например, сводками о настроениях) именно дневники представляют собой важнейший ресурс для изучения настроений. Они в большей степени, нежели какой-либо другой источник, позволяют проследить эволюцию взглядов и настроений конкретных людей. Во-вторых, дневники дают возможность критики других источников, характеризующих настроения их авторов. Сравнение публичных выступлений известных писателей и поэтов с их дневниками (например, О. Берггольц) наглядно иллюстрирует то, что имел в виду С. Коткин, когда говорил о необходимости разобраться в содержании подчас ритуальных (и одинаковых) по форме и содержанию публичных выступлений людей. Говорить «по-большевистки», однако, еще не значило быть большевиком. Дневники как раз и являются тем средством, при помощи которого возможно снятие публичных наслоений.

Отмечая определенные достижения западной историографии в изучении советского общества в довоенный период, следует отметить, что ряд существенных вопросов, имеющих отношение к избранной нами теме, остался практически без внимания. К их числу, в частности, относятся более точные качественные и количественные оценки настроений горожан в предвоенные годы; изучение настроений горожан в ходе войны с Финляндией, а также ее последствия и ряд других вопросов.

Англо-американская литература о битве за Ленинград представлена весьма скупо. Появление книг и отдельных статей в 1950–1960-е годы было связано главным образом с тем, что многие из авторов либо провели значительную часть жизни в Ленинграде, либо имели возможность посетить город в годы войны. Журнальные публикации в своем большинстве опирались на весьма ограниченные личные воспоминания и немногочисленные беседы с ленинградцами, которые по-прежнему весьма интересны для изучения настроений.

Исследования западных авторов, за исключением книги одного из наиболее ярких представителей тоталитарной модели советского общества Л. Гуре и статей работающего в ревизионистском ключе Р. Бидлака (Bidlack 1991), опираются в основном на воспоминания участников событий и страдают, по мнению большинства отечественных историков, узостью источниковой базы. Даже историки, использовавшие немецкие трофейные документы (например, Л. Гуре), не имели доступа к советским архивным материалам.

Наиболее известная на Западе книга о блокаде известного журналистах. Солсбери скорее принадлежит к числу работ ревизионистского направления. Безусловной ценностью этого труда является то, что ему удалось использовать при написании книги множество интервью с ленинградцами, включая некоторых руководителей города. В книге приведены заслуживающие внимания наблюдения о настроениях населения Ленинграда в разные периоды битвы за город, а также весьма интересные предположения относительно реальности выступления рабочих против местного руководства в военные месяцы 1941–1942 годов.

Автор наиболее фундаментальной зарубежной книги о блокаде — Л. Гуре отмечал, что лояльность ленинградцев режиму была предопределена страхом перед полицейским аппаратом советского государства, деятельность которого в годы войны носила превентивный характер (Goure 1962: 63, 80). Опираясь на обширный материал, почерпнутый из донесений немецких спецслужб, а также армейского командования, Л. Гуре исследовал вопрос относительно изменения настроений населения города в период блокады, а в заключении книги наметил основные направления развития отношений власти и народа, сложившиеся в период блокады. В частности, он указал, что дисциплина и сознание долга горожан, имевших все основания для проявлений оппозиционности, полностью превзошли ожидания властей. Гуре подчеркивал, что представители прогермански ориентированных элементов в Ленинграде никогда не были в большинстве, но количество недовольных властью было значительным. Кроме того, руководители города, по мнению Гуре, все же полагали, что многие ленинградцы не верили в возможность отстоять Ленинград или же в сохранение режима осенью 1941 года, когда немцы наступали на Москву. Часть населения задавалась вопросом о смысле жертв, если судьбы Ленинграда и страны были предопределены. Наконец, власти не знали того, сколь долго население и особенно оппозиционно настроенная его часть будет оставаться пассивным и подчиняться приказам Смольного в условиях, когда их близкие умирают от голода и бомбежек.

С другой стороны, присутствие каких-либо открытых форм протеста Гуре выявить не удалось, и он связал это с тем, что в силу географического положения города властям было легко контролировать население, которое к тому же полностью зависело от власти (продовольствие и другие ресурсы) и привыкло подчиняться ей. Отсутствие предшествующего опыта политической свободы, политических групп, лозунгов действия, а также каких-либо групповых интересов, отличных от интересов власти, 24-летнее уничтожение всяких ростков оппозиционности, атмосфера недоверия в обществе и поведение немцев, не давших населению Ленинграда идеологической альтернативы советскому режиму, — все это минимизировало возможность возникновения реальной оппозиции режиму. К тому же ленинградцы полагали, что армия настроена решительно и будет сражаться до конца, и потому сопротивление властям не только бесполезно, но и самоубийственно. До того как ленинградцы поняли, что представляют собой немцы, они ожидали, что те сами решат «проблему Ленинграда», и оставались пассивными. Затем они полагали, что либо «женщины», либо «армия» возьмут инициативу в свои руки и принудят местное руководство сдать город. Поскольку одиночные выступления против власти были бессмысленными, ленинградцы должны были делать выбор между подчинением или стремлением каким-либо образом покинуть город. Позднее власти использовали продовольственные карточки в качестве надежного инструмента контроля и добились практически полного политического конформизма. Голод, холод и физическая слабость в конце концов привели к тому, что господствующим фактором стала апатия. Все силы были брошены на то, чтобы выжить. Усилия власти, направленные на продолжение борьбы, также имели большое значение. Коллективный труд на предприятиях и общественных работах, пропаганда, растущее сопротивление немцам на других фронтах — все это оказывало позитивное влияние на настроение людей. Кроме того, горожане проявили умение адаптироваться к сложнейшим условиям и многие проблемы решили самостоятельно (Ibid, 300–307).

А. Верт в своей книге о войне также попытался дать ответ на вопрос об изменениях настроений в Ленинграде. Во-первых, он не согласился с мнением, что ленинградцы были «вынуждены быть героями», что при возможности (как это было, например, в Москве 16 октября 1941 года) они бы просто покинули город. Не соглашаясь с Гуре, который полагал, что количество недовольных в дни блокады, «если и не составляло большинство, то, по крайней мере, было значительным» (Ibid, 304), А. Верт ссылается на интервью с ленинградцами, которые весьма редко упоминали о наличии немецкой «пятой колонны» в Ленинграде в годы войны. Вместе с тем Верт вслед за Гуре указывал на то, что патриотизм, гордость за свой город, ненависть по отношению к немцам, растущая по мере продолжения войны, а также нежелание предавать солдат, защищающих город, были определяющими в поведении ленинградцев.

Верт пришел к выводу, что в городе «не было никого, за исключением нескольких антикоммунистов, кто рассматривал возможность капитуляции немцам. В самый разгар голода лишь единицы — необязательно коллаборанты или немецкие агенты… а просто те, кто обезумел от голода, — писали властям, прося объявить Ленинград „открытым городом“; но никто из них, находясь в здравом уме, не смог бы этого сделать. В период немецкого наступления на город народ быстро понял, что представляет собой противник; сколько подростков погибло в результате вражеских бомбежек и обстрелов во время рытья окопов. А когда город оказался в блокаде, начались бомбардировки и распространение садистских листовок, наподобие тех, что были сброшены 6 ноября с целью „отметить“ праздник революции: „Сегодня мы будем бомбить, завтра вы будете хоронить“» (Werth 1964:356).

А. Верт считал, что «вопрос об объявлении Ленинграда „открытым городом“ никогда не мог быть поставлен так же, как, например, в Париже в 1940 году»; это была война на уничтожение, и, по его словам, немцы никогда из этого не делали секрета; во-вторых, гордость за свой город была важна сама по себе — она состояла из большой любви к городу, его историческому прошлому, его исключительным литературным ассоциациям (это особенно справедливо в отношении интеллигенции), а также огромной пролетарской и революционной традиции в рядах рабочего класса; ничто не могло так объединить эти две большие любви к Ленинграду в одно целое, как угроза уничтожения города. Может быть, даже вполне сознательно здесь присутствовало старое соперничество с Москвой: если бы Москва пала в октябре 1941 года, Ленинград продержался бы дольше; и если Москва выстояла, для Ленинграда было делом чести тоже выстоять (Ibid, 356–357)-

А. Верт полагал вполне уместными те формы контроля и дисциплины, которые были установлены в Ленинграде. «Вполне естественно, — писал он, — что осажденному городу были необходимы суровая дисциплина и организация. Но это не имеет ничего общего с „укоренившейся привычкой покорности по отношению к властям“ или еще в меньшей степени со „сталинским террором“. Очевидно, что продукты питания должны были распределяться очень строго. Но сказать, что население Ленинграда работало и „не восстало“ (с какой целью?) с тем, чтобы получить продовольственные карточки… — значит полностью не понимать духа Ленинграда».

Любая попытка дифференцировать русский патриотизм, революционный заряд, советскую организацию или задавать вопрос о том, какой из трех факторов был наиболее важен в сохранении Ленинграда, также является бесплодной — все три переплелись, по мнению Верта, в исключительном «ленинградском» пути (Ibid, 358). Однако справедливо ли говорить о сложившейся «ленинградской идентичности» применительно к тем, кто лишь в середине тридцатых годов приехал в Ленинград из деревни и так с нею до начала войны не порвал, уезжая на все лето в привычные и близкие сердцу места? А этих «новых» ленинградцев были многие тысячи. Можно ли считать вполне «советскими людьми» всех еще остававшихся в городе «бывших», для которых ни «революционный заряд», ни «советская организация», используя терминологию Верта, не были главными детерминантами их поведения?

Наконец, с локальным «ленинградским» патриотизмом было связано, по мнению А. Верта, возникновение «ленинградского дела». «Будучи в Ленинграде в 1943 году, — писал Верт, — я имел возможность наблюдать это на каждом шагу. Для ленинградцев их город со всем тем, что он сделал и перенес, был чем-то уникальным. С каким-то презрением они говорили о „московском бегстве“ 1941 года, и многие, в том числе очень замечательный человек П. С. Попков, руководитель Ленсовета, чувствовали, что после всего того, что сделал Ленинград, он заслуживает какого-то особого отличия. Одна из идей того времени состояла в том, что Ленинград должен стать столицей РСФСР или России, в то время как Москва останется столицей СССР. Эта ленинградская исключительность совсем не нравилась Сталину» (Ibid, 358–359).

В конце 1990-х годов интерес к ленинградской эпопее, как, впрочем, и всей войне СССР с нацистской Германией, на Западе снова возрос. Это было связано главным образом с двумя обстоятельствами. Во-первых, возникли благоприятные условия для работы в ранее закрытых архивах. Те, кто интересовался политической историей, с жадностью обратились к материалам органов власти и управления, а исследователи социальных проблем наконец-то получили доступ к богатым фондам дневников и воспоминаний в архивах и рукописных отделах Москвы и Санкт-Петербурга. Во-вторых, стремление понять природу перемен в СССР во второй половине 1980-х — 1990-е годы побуждало проводить исследование важнейших «болевых точек» советской истории, когда на уровне личного опыта и семейной традиции обычных людей происходило накопление памяти, альтернативной официальной, все более и более отвергавший коммунистическую систему ценностей и саму власть. Практически одновременно появилось несколько книг и статей, посвященных в том числе и настроениям ленинградцев. Исследовательницы из США С. Симмонс и Н. Перлина опубликовали сборник фрагментов дневников, писем и воспоминаний ленинградских женщин периода блокады, показывая их исключительную роль в победе. Эти материалы авторам удалось собрать в 1995–1996 годах в Российской национальной библиотеке (РНБ), а также в Музее обороны Ленинграда. Работа С. Симмонс и Н. Перлиной носит скорее популярный, нежели научный, характер и адресована широкой англоязычной публике. Например, из нескольких толстых тетрадей А. Остроумовой-Лебедевой, находящихся на хранении в РНБ, в сборник вошли всего несколько ее пометок, уместившихся на нескольких страницах. Естественно, ни о какой полноте источника и говорить не приходится. Тем не менее значение книги состоит как в обращении к новой теме — «женщины на войне», так и в использовании источников из российских хранилищ (Simmons, Perlina 2002). Такой же научно-популярный характер носит книга Д. Гланца о военной стороне блокады Ленинграда (Glantz 2001).

Чрезвычайно сильное эмоциональное воздействие на читателей производит роман «Блокада» известной английской писательницы X. Данмор (Danmore 2001), собравшей при работе над ним множество материалов и интервью с ленинградцами, которые пережили блокаду. Блокада в романе представлена через судьбы одной ленинградской семьи Левиных и близких к ней людей. История этой семьи и главной героини романа 22-летней Анны Левиной показана в контексте советской политической истории, но главное внимание в романе уделено жизни обычных людей в необычное и крайне тяжелое время, когда при всей трагедии сохранялось место любви, жизни и надежде на лучшее будущее. Эта книга, по мнению многочисленных британских критиков, обладает не только несомненными художественными достоинствами, но и важна тонким психологическим анализом жизни в условиях блокады, вновь «открытой» англоязычной публике.

В несколько иных условиях, нежели англо-американская, развивалась западногерманская историография битвы за Ленинград[13]. Несмотря на наличие самого широкого круга архивных источников, включая обилие советских трофейных документов, специальных работ по целому ряду вопросов, касавшихся «внутреннего фронта» битвы за город на Неве, а также оккупационной политики вермахта на территории Ленинградской области в ФРГ за более чем шестьдесят лет написано не было. Во многом невостребованными оказались специальные донесения службы безопасности СД и военной разведки о положении в блокированном Ленинграде, на фронте, а также на оккупированной территории, которыми, как уже отмечалось, пользовались некоторые американские историки, в том числе упоминавшийся нами Л. Гуре.

Сквозными темами работ немецких авторов были, во-первых, выяснение причин неудач Гитлера и военного командования, а также их отношения к планам ведения войны против СССР, особенно в ее начальный период, во-вторых, боевой путь дивизий, входивших в группу армий «Север», и самой группы. В целом, хотя в количественном отношении немецкая литература о блокаде Ленинграда весьма обширна[14], по сравнению с опубликованными монографиями и сборниками, посвященными другим сражениям на советско-германском фронте — битвам за Москву, Сталинград и Берлин, публикации о боях за Ленинград занимают весьма скромное место.

Первые работы немецких авторов появились еще в ходе Второй мировой войны. Уже во время ведения боевых действий командованием группы армий «Север», 16-й и 18-й армий, а также других соединений, находившихся в то время под Ленинградом, были подготовлены документы, военные аналитические записки, обзоры, планы операций с картами на отдельные годы ведения войны, фотографии, хроники боевых действий. Как отмечает Г. Хасс, в большинстве своем они хранятся в военном архиве во Фрайбурге (Der Feldzug 1941–1943; Kampf um Leningrad 1943). Еще во время войны на их основе появились первые публикации[15].

В послевоенное время на развитие немецкой историографии в решающей степени повлияла утрата суверенитета, вынудившая прежде всего оказавшихся в плену у оккупационных властей США немецких военных объяснять причины «утраченных побед» на восточном фронте, включая ленинградскую эпопею.

Таким образом, второй этап изучения войны с СССР был связан с попытками аналитиков исследовать операции вермахта сразу же после окончания войны. Уже летом 1945 года были собраны военнопленные генералы вермахта для работы по изучению военной истории. Очевидно, что изначально доминировал военно-исторический интерес к только что завоеванной победе. Между тем начавшаяся между державами-победительницами холодная война его заслонила, и на передний план выступило желание учесть опыт вермахта для будущих конфликтов.

Третий большой период в немецкой историографии был связан с холодной войной, в условиях которой многие проблемы агрессии нацистской Германии против СССР не затрагивались вообще. Прежде всего, речь идет о преступных целях нацистов и о последствиях проводившейся ими политики как в отношении мирного населения Ленинграда и оккупированных районов Ленинградской области, так и советских военнопленных.

Наиболее существенным явлением в немецкой историографии битвы за Ленинград является монография Вернера Хаупта «Ленинград: 900-дневная битва: 1941–1944» (Haupt 1980)[16]. Бывший офицер группы армий «Север» предпринял попытку «всестороннего анализа битвы за Ленинград, а именно ее стратегического, тактического, политического, экономического и социально-политического аспектов». С первых же страниц книги В. Хаупт проводит мысль о значительном превосходстве Красной Армии в живой силе и технике над 18-й армией вермахта, представляя последнюю в качестве в высшей степени эффективного в военном отношении объединения, сумевшего в течение столь продолжительно времени блокировать Ленинград. В контексте проводимого нами исследования примечательны рассуждения В. Хаупта о настроениях ленинградцев, сумевших преодолеть свои страхи и, несмотря на голод и угрозу смерти, сохранивших боевой дух, «который позднее продемонстрировало население Берлина в период блокады 1948 года» (Ibid, 6)[17].

Монография X. Польмана «Волхов: Бои за Ленинград» (Pohlman 1962)[18] интересна тем, что в ней нашел отражение традиционный для немецких военных историков подход к ключевым проблемам битвы за Ленинград. Во-первых, вновь подчеркивается «удивительное» решение Гитлера перебросить танковые части на московское направление в сентябре 1941 года, то есть тогда, когда «Ленинград был уже совсем рядом и передовые вермахта находились в пригородах Ленинграда». В книге названы также несколько других факторов, которые предопределили затяжной и чрезвычайно тяжелый для немецких войск характер боев за Ленинград. Речь шла не только об отчаянном сопротивлении бойцов Красной Армии, а также крайне неблагоприятных климатических условиях и бездорожье (Ibid, 6,18), которые, по мнению автора, бывшего командира полка в составе 96-й пехотной дивизии, привели к наступлению периода, очень напоминавшего битву на Марне (Ibid, 5), но и стратегических просчетах немецкого командования. В книге Польмана вопросы об изменении настроений гражданского населения и защитников города специально не рассматриваются. Вместе с тем в ней приведены общие сведения об участии населения Ленинграда в работе по строительству оборонительных сооружений на подступах к городу, в формировании дивизий народного ополчения, создании партизанских отрядов для борьбы в тылу немецких войск, работе военных предприятий, а также об исключительной роли коммунистов и комсомольцев в поддержании стойкости войск (Ibid, 24–25).

Одним из наиболее плодовитых современных немецких авторов, занимающихся историей битвы за Ленинград, является Хассо Стахов, который в возрасте 18 лет стал солдатом штурмового батальона. Он воевал под Пушкиным, в районе Погостье, и несколько раз был тяжело ранен. После войны X. Стахов работал журналистом и книгоиздателем. Первая книга «Маленький Кваст», рассказывающая о трагической судьбе молодого немецкого солдата под Ленинградом, стала в Германии в 1979 году бестселлером. Монография «Трагедия на Неве» подводит итог раздумьям ветерана войны, приехавшего в Ленинград через 50 лет. В книге собран богатый фактографический материал из военного архива во Фрайбурге. Основная идея книги состоит в том, что битва за Ленинград, как, впрочем, и война Германии против СССР в целом, была столкновением двух диктатур, каждая из которых по-своему готовилась к уничтожению Ленинграда[19]. Бескомпромиссность обеих сторон привела к трагедии (Stachow 2001:309). Как и Хаупт, Стахов основное внимание уделил солдатам вермахта, которые «ценой больших потерь удерживали превосходившие их силы противника в блокадном кольце».

В монографии и приложениях приведены факты и новые документы, отражающие «окопную правду» битвы за Ленинград через совокупность боев местного значения — под Лугой, на Невском пятачке, за Тихвин, Демянск и Волхов. При этом немецкий историк обращает внимание не столько на стратегические цели противоборствовавших сторон, сколько на детали, воссоздающие яркую картину бескомпромиссной борьбы (Ibid, 44–45)[20]. Что же касается настроений красноармейцев, то, по данным руководства верховного командования вермахта, признаков «грядущего поражения [у противника] выявить не удалось»[21].

Особое значение, на наш взгляд, имеет впервые представленный документ — бланк удостоверения личности жителям города на случай его падения, подготовленный штабом 18-й армии. Сам факт того, что такой документ был утвержден военными, показывает, по мнению Стахова, что командование 18-й армии не разделяло идеи Гитлера о необходимости полного уничтожения «колыбели революции»[22]. Однако обнаруженный немецким историком документ не имеет даты и поэтому не позволяет однозначно говорить о том, насколько глубокими были противоречия между Гитлером и военным командованием группы армий «Север» относительно судьбы Ленинграда.

Особую категорию литературы о битве за Ленинград представляют работы по истории немецких дивизий, принимавших участие в битве за Ленинград и оккупации районов Ленинградской области. В них в наиболее яркой форме представлена героизация вермахта. Большая часть этих работ была написана в 1950–1960-е годы. Не будет преувеличением сказать, что немецкими историками воссоздан боевой путь практически всех дивизий, которые принимали участие в битве за Ленинград, причем о некоторых дивизиях существует несколько книг. Подготовка этих публикаций в большинстве случаев являлась инициативой ветеранов вермахта.

В ряде случаев дана характеристика настроений противостоящих частей Красной Армии, а также приобретенных в боях трофеев. О трагичности положения советских войск, оборонявших рубежи, свидетельствовали перехваченные немцами открытые обращения о помощи по радиосвязи, а также записи в дневнике одного из советских офицеров 180-й дивизии за период с 19 по 26 августа 1941 года о боях в районе Старой Руссы, который с горечью отмечал господство противника в воздухе, нехватку боеприпасов, растущие потери, неорганизованность и тому подобное (290. Infanterie-Division 1960:116–117).

Значительный интерес в изучении вопроса о настроениях защитников Ленинграда, а также жителей оккупированных районов Ленинградской области представляют воспоминания, написанные бывшими солдатами вермахта. Из выявленных нами немецких источников личного происхождения обращают на себя внимание воспоминания солдата 12-й танковой дивизии Вернера Флика, рисунки и комментарии, сделанные профессиональным художником Юргеном Бертельсманом, который в составе саперного взвода находился под Ленинградом вплоть до мая 1942 года (Bertelsmann 1990), воспоминания бывшего солдата 291-й пехотной дивизии Георга Феллеринга. Он отметил свой 21-й день рождения 22 сентября 1941 года в деревне Левдуши под Петергофом, а затем зимой находился под Ораниенбаумом и в районе Волхова. И наконец, письма из района боевых действий у Синявинских высот унтер-офицера Вольфганга Буффа, воевавшего в составе 227-й пехотной дивизии. Письма Буффа охватывают период с 29 сентября 1941 года, когда дивизия начала «восточный поход», вплоть до его гибели 1 сентября 1942 года, когда он был убит при попытке оказания первой медицинской помощи раненому советскому солдату (Buff 2000:116).

Выражая, вероятно, мнение всех тех, кто пришел покорять СССР, Буфф отмечал, что нигде на Западе — ни в Голландии, ни в Бельгии, ни во Франции — не было такого ощущения «заграницы», как здесь, в России. «Это заграница в самом полном смысле этого слова, — писал Буфф 17 декабря 1941 года, — и мне трудно представить, что где-нибудь еще нет железных и обычных дорог, как в этой бесконечной, безграничной России» (Ibid, 40). Эту же мысль выразил и Г. Феллеринг, отметивший также, что одним из наиболее ярких впечатлений от пребывания в Ленинградской области была исключительная бедность русских крестьян[23]. Еще одним откровением для солдат оккупационных войск была религиозность населения и особое патриархальное отношение к Сталину как носителю власти. Например, проживавший в одном из домов в Тайцах, Ю. Бертельсман достаточно подробно описал быт, привычки и настроения населения. В частности, он обратил внимание на то, что в русских деревнях в каждом доме висела икона и в случае необходимости переезда хозяева в первую очередь брали с собой икону. Говоря об отношении к Сталину и советской власти, художник подметил, что, хотя в народе Сталина и называли «красным царем», им восхищались и одновременно боялись его (Bertelsmann 1990:2,8,19)[24]. Наконец, сохранились свидетельства того, что некоторая часть населения оккупированных районов разделяла антисемитские взгляды нацистов (Flick, рукопись: 66–67)[25].

В 1990-е годы в Германии, как и на Западе в целом, существенно возрос интерес к истории Второй мировой войны. Хотя ленинградская проблематика в количественном отношении занимает в многочисленной литературе весьма скромное место, тем не менее следует обратить внимание на две публикации, отражающие одно из направлений исследований немецких историков. В фундаментальном сборнике документов о преступлениях вермахта в период Второй мировой войны, в разделе о голоде как инструменте политики нацистов, специальный параграф посвящен Ленинграду (Verbrechen der Wehrmacht 2002:308–327). В нем приведены многочисленные факсимиле документов немецкого командования всех уровней о том, как планировалось и осуществлялось умерщвление голодом сотен тысяч ленинградцев. Выдержки из приказов ОКВ, группы армий «Север», а также 18-й армии, армейских корпусов и немецких спецслужб убедительно показывают, что военные были не только участниками массового убийства гражданского населения, но и в деталях знали о тех страданиях, которые выпали на долю ленинградцев. Таким образом, авторы и составители сборника дезавуировали попытки тех немецких историков, которые пытались снять ответственность с вермахта за преступления в период Второй мировой войны.

Проблема жизни в блокированном Ленинграде и настроений населения нашла отражение в подготовленной берлинским музеем Карлхорст выставке, посвященной блокаде. Проект, задуманный директором этого музея П. Яном, был реализован в сотрудничестве с российскими историками и организациями. На выставке весной 2004 года были представлены фото и письменные документы из крупнейших музеев и архивов Санкт-Петербурга, а также из Федерального архива Германии. В приуроченном к выставке сборнике документов (Блокада Ленинграда 2004), изданном на немецком и русском языках, были впервые опубликованы фотографии быта в период блокады Н. И. Хандогина, приведены рисунки художника А. Ф. Пахомова, сделанные им в одном из моргов Ленинграда, представлены дневник и рисунки графика Я. О. Рубанчика, а также выдержки из дневника историка-искусствоведа и критика H. H. Лунина. Особое внимание вопросу о настроениях в Ленинграде в период блокады уделено в вводных статьях (см.: Петер 2004: 7–18; Ломагин 2004:19–31).

Проведенный нами анализ зарубежной и отечественной историографии настроений в довоенный период и в годы блокады позволяет сделать некоторые предварительные выводы. С 1990-х годов вследствие произошедших в России перемен, связанных со сменой политического режима, начинается постепенное формирование общего научно-методологического пространства в изучении советской истории, включая сталинизм. Вполне естественно, что на начальном этапе наиболее востребованными в методологическом отношении стали работы представителей школы тоталитаризма, которые наиболее резко критиковали сталинский период советского общества. Однако уже с середины 1990-х годов все большее внимание обращается на ревизионисткую традицию, а также работы представителей школы «сопротивления». В настоящее время наряду с традиционными для советской историографии трудами они остаются доминирующими. Следует также отметить, что еще одно естественное направление преодоления догматизма в подходах к изучению Великой Отечественной войны и блокады Ленинграда — опора на лучшие достижения отечественной историографии, когда методы изучения одних периодов (в нашем случае — исследование эволюции настроений в годы Первой мировой войны) используются для анализа других (Великой Отечественной войны). Кроме того, в условиях открытости общества во многом под воздействием зарубежной исторической науки[26] российские историки начали осваивать новые темы, вводить в научный оборот новые архивные материалы. Существенно возросла степень интенсивности участия россииских ученых в международных исследовательских проектах, включая совместное с ведущими зарубежными специалистами издание научных трудов[27]. Однако до сих пор, на наш взгляд, этот процесс применительно к периоду советской истории еще далек от завершения. Период длительной изоляции российского исторического сообщества, занимающегося советским периодом отечественной истории, был настолько разрушительным, что потребуется немало времени, чтобы полностью преодолеть его последствия.


Загрузка...