Таких жарких дней Русь и не помнила. Бывало, конечно, чтоб пекло, но не все же лето и не каждый год. А тут сушь великая стояла непрестанно, не успевали снега сойти, которых и было-то понемногу, как облака с неба исчезали до самой осени. Земля иссохла, хлебов недород, травы уже к началу лета стояли жухлые. Реки обмелели, колодцы пересохли, земля пылила, точно никогда дождя не видывала вовсе. Ни скотину накормить, ни запасов на зиму сделать, ни самим хлебушко вырастить…
По Руси зашагал голод. Снова дороги полнились нищими, вынужденными уйти из своих домов, со своей землицы, что покрылась трещинами и хлеб не родила, уйти, чтобы просить пропитания Христа ради у тех, кто хоть что-то смог сделать. Но и давать-то кому, если у других не лучше? На полях вместо стены спелых колосьев одна пыль клубится, скотина мычит некормленая, страшно…
Снова и снова вздыхали на Руси: ох, грехи наши тяжкие! Не ордынцы, так сушь великая одолевает, а потом с Понизья новая напасть подобралась. С Нижнего Новгорода началось, видно купцы принесли. Снова бил людей озноб-трясучка, снова исходили кровавым кашлем… Не так, как в прошлые годы, но померших было все равно немало. Теперь все то и дело оглядывали себя с ног до головы, болезнь начиналась появлением каких-то больших шишаков, точно вспухали у человека внутри перекрестья жизненные. У кого пухло, тот уж не жилец.
И пошла гулять напасть по Руси вольно. Снова тяжелый запах по всем дорогам, из-за жары трупы быстро гнили и страшно воняли, но трогать их опасно, кто хоронил, тот часто и сам заболевал следом. Так и тянули мертвецы за собой вереницу еще живых… Опустели деревни, поредели города. Беда…
А ко всему страшное знамение в небе было. Такого ужаса нынешние и не видывали, только слыхивали, как солнышко вдруг черным становится и посреди дня ночь черная наступает. Теперь узреть сподобились!
И правда, страшнее не придумаешь! Среди ясного дня враз смолкли птицы, поднялся холодный ветер (это среди жаркой суши-то!), точно обезумевшие заметались лошади, будто окруженные стаей волков, жутко завыли собаки… Люди попадали на колени, без устали крестясь. У многих мелькнула одна и та же мысль: «Вот он, конец света!» Так на коленях и узрели, как среди бела дня на солнце красное точно черная тень наплыла, начала закрывать собой. И закрыла ведь, стало солнышко черным, только обод один вокруг остался!
Ужас охватил людей, крик стоял немолчный, кричали все – взрослые и маленькие, старые и младые. Ржала, мычала, блеяла скотина, выли собаки… И вдруг тень стала уползать в сторону, открывая солнечный круг! Светлело на глазах, ночь снова превратилась в день. Пережившие ужас люди крестились, благодаря Господа за чудесное спасение. И теперь казалось кощунством жаловаться на непрекращающееся пекло, ведь воочию увидели, что может быть, ежели солнышко с неба пропадет!
Но мор от того не уменьшился. И никого не щадил, как и все прежние. Ждали, что спадет зараза с первыми холодами, но не очень-то дождались, ей и снег не помеха.
Снова на Москве всякий день поминальный звон, снова люди в черных одеяниях тащат по первому снегу дроги с покойником, а то сразу несколькими. Хотя уже знали, как беречься, и дымом можжевеловым все обкуривали, и старались к помершим не касаться, и обтирались уксусом всякий час… Но, как и в прошлый раз, не поймешь, кто-то уж так бережется, а все одно заболеет, а другой и покойников возит, и помирающим попить подносит, и рук лишний раз не протрет, а болезнь его стороной обходит, точно заговоренного.
Но все равно в дома и сердца людей вползал страх, который убивал не хуже черной смерти, страх за жизнь детей, за то, что сиротами останутся, сгинут, пропадут без помощи малые, что прервется род. Меньше даже за себя боялись, к своей погибели были готовы, а вот осиротить деток малых – это страшнее казалось. Или заразить.
Надежда была только на то, что до Москвы черная смерть добралась уж к холодам. Может, морозы ее утишат, как всегда бывало? Другие города, сказывают, по теплу снова повыкосила, обезлюдели и Тверь, что совсем рядом, и десятки городов поменьше. Что за напасть на землю Русскую? Чем отмолить грехи пред Господом, чтобы детишек хоть пощадил?
В семью московского князя тоже пришла беда, снова осиротила Дмитрия Ивановича. Первым на осенины помер младший брат Иван. От кого и прихватил заразу? На дворе никто не помирал до него, далече княжич не ездил и не ходил…
Давно ли Дмитрий уговаривал Ванюшу пересесть в возок, давно ли по просьбе матери журил за проказы? Сейчас она согласна бы на любые проделки дорогого сыночка, да не вернешь малого…
Княгиня почернела вся, иссохла от тоски. Долго ли такой захворать? Так и вышло, едва успели сороковины по Ивану отстоять, как преставилась сама княгиня Александра. Остался Дмитрий Иванович полным сиротой, потому как и тетка Мария со всей семьей еще летом в Ростове из-за мора отдала богу душу.
Княгиня Александра, пока болела, просила не допускать Дмитрия к себе, даже не просила, а требовала, кричала, сколько хватало сил. Все вокруг понимали, что права она, только как запретишь сыну проститься с матерью, пусть и больной «черной смертью»? Хотя заступил князю ход холоп, но сник и по первому требованию отодвинулся, пропуская.
Завидев Дмитрия, мать слабым движением отмахнулась:
– Молю тебя, сынок, не подходи. Один ты остался, хоть ты выживи! Не дай роду угаснуть, не подходи!
Александру уже бил озноб, кровью кашляла, страшно, нестерпимо дурно пахла. Холопки, что возились вокруг, казалось, тоже были приговорены, но и сознавая это, не бежали от своей госпожи, оставались с ней до конца. Как же мог сын уйти? Не мог.
Но едва только шагнул ближе к ложу умирающей матери, как дверь горницы резко распахнулась и сзади раздался приглушенный, но требовательный голос митрополита:
– Послушай мать, князь Дмитрий Иванович! Помочь не сможешь, а себя рядом положишь!
Александра, получившая неожиданную поддержку, закивала, снова кроваво закашляла. Дмитрий растерянно оглянулся: не Алексий ли все время твердил, что все в руках божьих? Как же он тогда не полагается на господню волю в таком деле? Ежели суждено помереть, помрешь, как брат Ванечка первым на княжьем дворе, невесть от кого заразившись, а не доля ныне богу душу отдать, то, как чернецы, месяцами средь умирающих можно ходить, питье подавая и смертный пот с лица отирая.
Но все рассудила сама смерть, Александра вдруг захрипела и снова закашляла, холопки взялись ее перевернуть и переодеть, замахали на Дмитрия руками, даром что князь, мол, выйди, негоже и сыну смотреть на обнаженную мать. Вышли они с Алексием оба, за дверью Дмитрий попытался спросить то, о чем подумалось только что. Митрополит чуть помолчал, привычно пожевал одними губами, а потом хмуро произнес:
– Воля божья, сынок, на все есть, но испытывать ее не стоит. Смерть всю твою семью под корень извела, не сироти Москву, не рискуй без надобности…
Договорить не успел, из-за двери раздались крики и рыдания: княгиня Александра отдала богу душу. Дмитрий метнулся к матери, уже не задерживаемый никем. Страшное, измененное болезнью лицо было неузнаваемым. Это совсем не то, что у отца, помершего тихо, точно угасшего. Посиневшая, с распухшими ртом и шеей, княгиня Александра мало походила на ту красавицу, что не так давно статно выступала, гордясь перед всеми своими сыновьями.
И снова князя почти не допустили к матери, не позволили даже в холодный, отдающий синевой лоб поцеловать. Только постоял рядом.
В палатах сильный запах уксуса и можжевелового дыма, хотя черная и пошла на убыль, но все равно берегутся, каждый день окуривают и моют. Зараза точно дань с княжьей семьи взяла, после Александры ни одного заболевшего не было, даже слуги, и те выжили. Вот уж поистине, Господь прибрал только тех, кого хотел!
К горнице, которая была раньше княгининой, подошел, тяжело ступая, митрополит Алексий, кивнул вскочившему на ноги холопу:
– Там?
И не надо было спрашивать, о ком речь, и так ясно – князь Дмитрий Иванович который день тоскует. Мужские слезы скупы, потому прячет все в себе, оттого лишь тяжелее. Бабам легче, они сердечную тоску слезами выливают, поревут и вроде оживают. А князю как? Плакать – бессилье показывать, как с тоской справляться?
Дверь тихонько распахнулась, через порог шагнул тоже вдруг состарившийся Алексий, сделал знак начавшему подниматься Дмитрию:
– Сиди. Я рядышком присяду, коли позволишь.
Но князь встал под благословение, поцеловал сухую руку наставника, подождал, пока тот опустится на лавку. Алексий посидел молча, потом вздохнул:
– Ты б поплакал, Димитрий. Полегчает.
Голос молодого князя был глух:
– Я и плакать не могу… За что, отче, один ведь на белом свете остался! Чем прогневил Господа род наш, что всех выкосило? Ванюшка и мать-то чем виноваты, если я что делал не так?!
Алексий нахмурился:
– Ты, Дмитрий Иванович, Господа наветами своими не гневи, не нам с тобой думать, кто в чем пред ним виноват! А прибрал Господь, значит, судьба их такая. Слаб человек, его, может, и в райские кущи ангелы влекут, а он все норовит за землицу грешную хоть зубами зацепиться. Немного грешен братец твой, и матушка тоже, потому, чаю, ангельская встреча им была уготована, молись.
Немного посидели молча, потом Алексий вдруг почти с обидой добавил:
– А что один на всем свете остался – не прав ты, князь Дмитрий Иванович. Про нас, грешных, забыл. Много на Москве и на Руси тебе помощников, много поддержки. Пусть не кровные родовичи, но мы все твои. И я первый.
Дмитрию стало вдруг так стыдно, что в своей скорби отринул стольких людей, единых с ним мыслями и духом! Опустился на колени, приник к сухой, обтянутой точно старым пергаментом кожей руке митрополита:
– Прости, отче! Обеспамятовал я, за своей скорбью других забыл! Прости.
– То-то и оно, что твоя семья – Русь святая, а теперь тем более! Помни это, князь Дмитрий, помни! Не о себе думать прежде должен, а о тех, кому твоя помощь нужнее твоих слез. На Руси раздор снова ширится, а великий князь слезы льет.
Дмитрий слез не лил, но уже третий день сидел, точно прибитый, и думать ни о чем не мог. Жесткие слова митрополита вдруг заставили его опомниться. Тяжела потеря последних родных людей, но скольким же, пусть не родственникам, он еще на Руси нужен! Как он мог забыть долг свой великокняжеский?! Первая же беда из седла выбила! А мечтал сильным князем стать, чтоб Русь за ним как за каменной стеной жила! Быстро же от себя отступил…
Через день князя Дмитрия Ивановича уже видели совсем иным, он точно прибавил несколько лет, стал совсем взрослым и мудрым. Бояре с опаской поглядывали на такого незнакомого князя, точно видели его впервые и знакомиться приходилось заново. Было и радостно, и даже совестно, что не дали Дмитрию горе свое выплакать, выстрадать. Но время таково, что некогда слезы лить или грустить подолгу.
Болезнь пошла на убыль только в крещенские морозы, видно, все же боялась, проклятая, русской стужи. По весне о ней напоминали уже только многие новые могильные холмики, часто с покосившимися крестами (некому было и поправлять), да множество нищих и сирот, снова просивших подаяние.
Но отступила зараза, вернулась прошлогодняя напасть – сушь. Небо точно забыло о том, что может быть дождь, солнце пекло с утра до вечера. Только на ночь становилось чуть прохладней. Даже роса выпадала редко, реки обмелели, ручьи кое-где так и вовсе пересохли, в колодцах воды на дне и мутная… Пашни вместо обильных зеленей стали похожи на проезжую дорогу, пылили вовсю.
На Москве, как и везде, жара, кажется, маленького огонька достаточно, чтобы все вокруг превратилось в пылающий ад. Помня об этом, многие даже печи не топят, так и перебиваются сухим хлебом.
Хорошо, если он есть, а то ведь снова зерна легли в сухую землю, землепашцы слезами поля поливали вместо дождя. Но слезы и пот солены, от них растет хлебушек плохо. Снова на Русь надвигался Большой Голод, снова бабы, рожая детей, понимали, что не выжить им, что зря такое семя проросло, не ко времени. Но как сеять, так и рожать в любую годину надо, чтобы не пресекся род людской, чтобы не иссяк на земле род русский.
Набатный колокол поднял всех враз, князя в том числе. Это не татары или Литва, о них бы уже знали, оставался другой враг – пожар. Враг страшный и не менее татар безжалостный. От него не откупишься и мечом не отобьешься.
Горела церковь Всех Святых. От чего запалилось, так и не узнали, не у кого спрашивать было, да и некогда. Более страшных дней Москва давно не видела. Сухой горячий ветер, и сам способный запалить что угодно, словно с удовольствием поддержал огонь, разнес его по всей Москве. Уже через час горело все – терема и дворы бояр, кладовые, конюшни, дубовые ворота, купеческие амбары и избы посада. Особенно досталось Кремлю, языки огня не пощадили и его крепких дубовых стен и башен, верой и правдой прослуживших четверть века со времен князя Ивана Даниловича.
Стоять бы им и стоять, кабы не огонь. Вот самая страшная беда для русских городов. Даже татары, нападая, берут города только огнем, иначе их не одолеть. А тут ордынцам стараться не надо, остались от Москвы одни головешки!
Дмитрий Иванович, черный от копоти и грязи, тоскливо оглядывал свои горелые владения. Все старания русских умельцев, некогда таскавших тяжеленные дубовые бревна, тесавших и возводивших из, казалось, вечных бревен мощные укрепления, пошли прахом. Никакое умение, никакой труд людской не спасли дубовый тын Кремля от огня.
Значит, и все следующие старания также напрасны? Конечно, не всякий год такая сушь, но ведь и Рязань жгли, и ту же Москву… Как сделать, чтобы не боялся или хотя бы меньше боялся огня Кремль? Выход один – строить из камня.
Все это понимали, только непривычно Руси каменные хоромы возводить, Русь к дереву тянется, оно душевней, теплее. Да и много его вокруг, бери – не хочу. Дубов не на один Кремль хватит.
Бояре собрались в чудом уцелевшем дому боярина Федора Косого, в тесной для большого числа пришедших горнице. Всех интересовал вопрос: почему Косой не погорел? Таких домов немного, наперечет. Как удалось спасти жилище и почти весь двор?
Федор Демьянович секрета не делал: двор совсем на окраине близь воды стоит, по весне так затапливало и не раз, конечно, не нынче. До воды недалеко, как услышал, что пожар, велел всем холопам за ведра и поливать все подряд. Так и выстояли, зато теперь в доме места сухого не сыщешь.
Ничего… мокрое и высушить можно, было бы что сушить! Взгляды многих завистливо оглядывали почти не пострадавший двор. У многих мелькнула мысль и себе близь воды построиться, но тут же отвергли. Все равно лучше за кремлевскими стенами, и не навек же эта сушь?!
А князь Дмитрий не завидовал Косому, его заботило другое, о чем и сказал боярам. Пока стен нет, Москва ничто и перед ордынцами, и перед Литвой, и перед своими. Та же Тверь только и ждет какой беды у соседей, чтоб свою волю показать. Конечно, княжьи покои быстро восстановят, и боярские дворы тоже, посад погорел меньше, купцы поднимутся, не впервой гореть, а вот что со стенами Кремля делать?
Молодой князь твердо объявил:
– Строить будем из камня! И терема тоже.
– А где брать станешь, Дмитрий Иванович? – подал голос Дмитрий Монастырев, совсем недавно перебравшийся в Москву и вот сразу погоревший не менее остальных.
– В Мячково, там белого камня много. Красиво и, сказывают, прочно.
Что ж, прав князь, мячковский камень для строительства хорош! Кто-то усмехнулся:
– Будет Москва белокаменной!
Это почему-то очень понравилось всем. Так и порешили: зиму камень резать и по льду в Москву волоком таскать, чтобы как можно скорее приступить к возведению стен и башен. Кто-то предложил сначала терем для князя возвести, но Дмитрий только глазами сверкнул:
– Что терем, коли защиты нет?! Найдет татарин, чем тот терем оборонять станем? Вот и выйдет, что для ордынцев строил! Нет, сперва пусть стены и башни встанут!
Всю зиму из Мячково возили камень, обтесывали и складывали для строительства. Конечно, терем все равно подняли, и для начала деревянный, надо же где-то князю жить. Делали почти наспех, думая, что потом переделают, но ничего нет постоянней временного, так и остался он до совсем других времен, только что подновляемый иногда.
Это не помешало нескольким князьям жить в нем счастливо, детей рожать и внуков пестовать. Князю Дмитрию Ивановичу тоже. И новый каменный терем он тоже построил.