Лев Федорович ФедотовДневник советского школьникаМемуары пророка из 9 А

ПредисловиеФеномен Льва Федотова

Автор дневника, с которым предстоит познакомиться читателю – Лев Федотов прожил всего двадцать лет, в которые уместились девять классов школы, пребывание в эвакуации, призыв в действующую армию в апреле 1943 г., короткое военное обучение под Тулой и гибель под вражеской бомбежкой 25 июня 1943 г. в той же местности. Ни реализованных жизненных планов, ни подвигов на войне. На это просто не хватило времени…

И все же вопреки всем объективным обстоятельствам, его имя получило широкую известность. Прежде всего, за счет той памяти, которую сохранил круг его друзей по школе, дому, внешкольным занятиям.

Вначале о незаурядном подростке, прозванном когда-то в школе «Гумбольдтом», «Леонардо из 7 „Б“», поведал его друг детства Юрий Трифонов: в романе «Дом на набережной» он вывел его в образе Антона Овчинникова. А в интервью «Литературной газете» от 5 октября 1977 г. писатель рассказал: «…В детстве меня поразил один мальчик… Он был так не похож на всех! С мальчишеских лет он бурно и страстно развивал свою личность во все стороны, он поспешно поглощал все науки, все искусства, все книги, всю музыку, весь мир, точно боялся опоздать куда-то. В двенадцатилетнем возрасте он жил с ощущением, будто времени у него очень мало, а успеть надо невероятно много». Далее писатель перечислял все те разнообразные увлечения и занятия Левы, в которых он добился немалых успехов. Это минералогия, палеонтология, океанография, рисование, музыка, физические тренировки по собственной системе, наконец, сочинительство романов – занятие, к которому он приохотил некоторых из своих друзей, в частности, Юрия Трифонова и Михаила Коршунова, ставших впоследствии известными писателями. По мнению Трифонова, Лева Федотов был всесторонне развитой личностью, при этом сформировавшей себя совершенно самостоятельно.[1]

Однако и эти представления о давно ушедшем юноше оказались неполными. Некоторое время спустя, готовясь к премьере спектакля по своему роману «Дом на набережной» в Театре на Таганке, Ю. Трифонов попросил у матери Левы несколько сохранившихся тетрадей его дневника. Рассчитывая всего лишь отыскать кое-какие яркие детали из жизни обитателей дома, писатель нежданно-негаданно натолкнулся на поразительное по своей точности прогностическое описание Великой Отечественной войны, сделанное как минимум за две с половиной недели до ее реального начала. Эта находка поразила его и даже изменила сценарий спектакля: дневник Левы и некоторые из его героев, в частности мать и тетка автора, стали его полноправными действующими лицами. А дальше… имя Левы Федотова, известное в узких кругах жителей Дома на набережной, облетело всю страну. Этот мальчик еще раз возник в творчестве Трифонова – на этот раз как Леня Крастынь (Карась) – персонаж последнего, неоконченного романа «Исчезновение». Ему посвятили пространные очерки известные журналисты О. Кучкина, А. Аджубей; полные восхищения и пиетета – мемуарные зарисовки бывшие школьные товарищи.[2]

В 1986 г. был снят талантливый документальный фильм А. Иванкина и Л. Рошаля – «Соло трубы» о супружеской паре революционеров Федотовых и их разносторонне одаренном сыне, вызвавший огромный всплеск интереса к его дневнику и личности. Но и в этой ленте сюжетный узел составило предсказание хода войны. А в 1990 г. Ю. Росциус – автор, специализирующийся на исследовании аномальных явлений, выпустил брошюру под характерным названием «Дневник пророка», где были воспроизведены те самые знаменитые страницы дневника. Эта публикация заложила трактовку личности автора как проводника неких трансцендентных сил, писавшего свои провидческие заметки о будущем в режиме автоматического письма. Причисленный к ведомству Нострадамуса, Лева стал фигурантом многочисленных интернет-ресурсов футурологической направленности и занял почетное место в номинации «великие прорицатели будущего», его имя обросло вымыслами и легендами. На волне этой «славы» резвые тележурналисты отсняли фильм «Прорыв в бездну», в котором фигурировала отысканная безымянными диггерами в подземельях Берсеневки тетрадь Федотова «История будущего». По словам авторов фильма, в ней содержались предсказания, относящиеся к началу XXI в.: запуск андронного коллайдера, избрание и последующее убийство первого чернокожего президента в США. Правда, само вещественное доказательство столь сенсационных признаний так и не было предъявлено, ну а жареные факты остаются на совести создателей киноленты.

Мы утверждаем: феномен Льва Федотова не укладывается в формат оракула, который ему постарались придать авторы ряда публикаций.

*********

Он появился на свет в семье, которая не только приняла и поддержала русскую революцию, но и вообще состоялась благодаря ей.

Глава семьи – Федор Каллистратович родился в 1897 г. в деревне Глубокий Ров Сувалкской губернии в большой крестьянской семье. Правда, как утверждал он сам в автобиографической справке, в 1900 г. из-за малоземелья его отец порвал с крестьянским трудом и переехал в город, где пробавлялся разными черными работами. Этому человеку выпал удел пожизненной бесприютности и нужды. Именно такой образ вырисовывается из тех же показаний Федора от 1931 г., где он упоминал о том, что его отец трудился вплоть до 76-летнего возраста, в последнее время сторожем на Турксибе, и лишь совсем недавно переселился на постоянное проживание в коммуну «Ленин». Мы не знаем, почему ни один из семерых детей не взял на себя заботу о престарелом отце. Возможно, они не могли себе этого позволить по материальным и жилищным условиям, а, что еще более вероятно, старик из гордости не захотел становиться иждивенцем. Глухое указание на последний излом этой тяжелой судьбы содержится в дневниковой записи внука под датой 19 октября 1940 г., кратко сообщающей о вынужденном расставании стариков – родителей Федора Каллистратовича: бабушка уехала из Москвы доживать свой век к дочери в Западную Белоруссию, а дедушка перебрался в дом престарелых. «Вот и кончилась навсегда их дружная совместная жизнь», – так почти бесстрастно зафиксировал Лева эту человеческую трагедию.

Как бы то ни было, но и сыну Каллистрата выпала кочевая, полная испытаний жизнь. Он рано встал на путь политической борьбы, а после провала некоей неназванной в автобиографии организации, в которой состоял (эсеры, анархисты?), бежал за границу. Уже в США в 1914 г. он вступил в РСДРП (большевиков). В 1915–1916 гг. в качестве руководителя Союза портовых рабочих он организовывал забастовки грузчиков на Великих Озерах, участвовал в создании Американской коммунистической партии. За революционную деятельность Федор Каллистратович несколько раз подвергался аресту, причем по последнему приговору он был осужден на 10 лет заключения в каторжной Трэнтонской тюрьме. Совершив оттуда дерзкий, в стиле голливудских вестернов, побег, он направился в советскую Россию. Здесь его ждали признание, карьера и литературные занятия. По его собственным словам, с 1920 г. он был занят на ответственной партийной работе поочередно в Московской губернии, Семиречье, на Кузбассе и в Средней Азии. Помимо того, он писал очерки и заметки для «Правды», являлся ответственным редактором печатного издания «Красный луч», а также членом редколлегии журнала «Новый мир»[3].

Судя по всему, его сильно влекла литература: ведь исполняя весьма хлопотные обязанности партийного работника, он исхитрялся выкраивать время для творчества. Им были написаны и изданы два романа-очерка: «Желтая чума», посвященный Монголии, и «Пахта». За недолгие 36 лет своей жизни Федор Федотов успел увидеть свет, закалить волю, приобрести организационные навыки, развить способности к сочинительству и потрудиться на благо советской модернизации. Погиб он на боевом посту: в августе 1933 г. объезжая сельскохозяйственные угодья на Алтае, где служил начальником политотдела зерносовхоза, то ли был убит, то ли утонул сам в неглубокой речке во время эпилептического припадка. Свидетелей не нашлось, и подлинные обстоятельства смерти так и остались невыясненными.

Отец и сын, по словам матери, были не разлей вода, хотя вместе из-за частых отлучек Федотова-старшего им довелось провести не так уж много времени. Из материального достояния от отца Лева получил немногое. Это – золотые часы, подаренные американским другом в знак восхищения побегом из тюрьмы, сделанный для сына рисунок колец Сатурна и, конечно же, служебная квартира, хотя и самая скромная, в Доме правительства на Берсеневской набережной. А вот нематериальная часть отцовского наследства была неизмеримо больше. Прежде всего, Федор Каллистратович передал сыну бойцовские качества, страсть к познанию мира, склонность к литературе и… личностную незаурядность. Современные психологи и генетики утверждают: ребенок с задатками гения чаще всего рождается от союза обычного человека с необычным, притом отягощенным какой-либо психической патологией[4]. Если вспомнить об эпилепсии Федора Каллистратовича, то, с этой точки зрения, следует признать высокую предрасположенность его сына быть отмеченным природными дарами.

Перешла ли Льву и болезнь отца? Если основываться на художественной проработке его личности в последнем романе Трифонова, где он выведен в образе Лени Крастыня, то ответ будет положительным. Если на воспоминаниях ближайшего друга М. Коршунова и соученицы В. Тереховой, то – отрицательным. Впрочем, ни в дневниках, ни в сохранившихся личных документах Льва такой факт не находит подтверждений. Можно привести и весомые косвенные аргументы: вряд ли столь серьезный диагноз допускал армейскую службу, да и мама Льва в таком случае обязательно пустила бы в ход этот аргумент в военкомате. Между тем в своей робкой материнской попытке оградить его от призыва в армию во время войны она ссылалась только на его плохое зрение и ослабленный слух. К тому же при такой болезни ему были бы противопоказаны длительные отъезды из дому. Между тем Лева выезжал и в Звенигород, и в Одессу, и в Николаев. Он один ездил в начале 1941 г. в Ленинград, равно как намеревался летом 1941 г. двинуться туда пешком, если только этому не помешает война.

С 1933 г. единственной опорой Левы являлась мать. Правда, до совершеннолетия от государства ему была выделена маленькая пенсия за отца. А сослуживцы и товарищи по партийной работе Федора Федотова постарались помочь и дальше. В 1940 г., в преддверии восемнадцатилетия Левы, они поддержали ходатайство вдовы в наркомат социального обеспечения о выделении пожизненной пенсии за скончавшегося мужа с тем, чтобы она могла содержать сына и дать ему высшее образование, как мечтал сам Федор Каллистратович[5]. Эти деньги и маленькая зарплата самой Розы Лазаревны составляли весь источник существования семьи. Конечно, образ ее жизни на грани нужды сильно отличался от привычек и стандартов потребления, которые были характерны для многих жильцов престижного дома. Друг детства Левы Артем Ярослав вспоминал: Федотовы жили в тесной, однокомнатной квартирке дома на первом этаже, предназначавшейся для вахтера. Единственной ценной вещью в этом жилище было пианино, приобретенное на сэкономленные деньги. При всех трудностях Роза Лазаревна старалась создать условия для развития наклонностей сына. Помимо пианино, на котором он разучивал уроки по музыке и подбирал по слуху полюбившиеся мелодии, в доме всегда имелся определенный запас альбомов, кистей, красок, карандашей, ватманской бумаги, который служил его увлечению живописью[6].

Воздавал ли Лева должное тем подвижническим усилиям, которые прилагала мать, чтобы обеспечить их быт и дать ему образование? Безусловно, да – об этом говорят, пусть и немногочисленные, замечания по разным поводам в дневнике, показывающие привязанность и уважение к ней. Был ли сын так же близок к матери, как некогда к отцу? Безусловно, нет. Михаил Коршунов свидетельствовал: единственным, что Леве никак не удавалось в области рисования, был портрет матери. Бумага предательски начинала «пищать» с первой же попытки сделать набросок[7]. Да и несколько отчужденное определение «мамаша», «родительница», которым за глаза и в дневнике чаще всего он обозначал свою маму, подчеркивало их удаленность друг от друга. Действительно, при всей взаимосвязанности их интересы и жизнь разворачивались в разных плоскостях. У сына – в плоскости напряженной мыслительной работы, обдумывания прорывных идей в области естествознания, упорной самоподготовки к предстоящей миссии ученого. Мир матери был ограничен заботами о хлебе насущном, делами и событиями в ее обширном родственном кругу.

Роза Лазаревна родилась в 1895 г. в Севастополе. Она была младшей дочерью в большой еврейской семье, относившейся к мещанскому сословию. Согласно автобиографии, окончив начальную школу, в возрасте 12 лет по воле матери она поступила ученицей в шляпную мастерскую. Возможно, такое решение было вызвано необеспеченностью семьи, возможно, немолодые родители хотели пораньше поставить девочку на ноги, дав ей надежную профессию. Согласно той же автобиографии, на момент Октябрьской революции родителей Розы уже не было в живых. Отчасти их заменили ей старшие сестры и братья. В 1911 г. вслед за старшей сестрой она уехала вначале в Париж, а затем в Нью-Йорк, где работала по своей специальности. В Америке стала членом профсоюза шляпочников и модисток и в апреле 1917 г. вступила в партию большевиков. Здесь же на одном из партийных собраний произошла встреча с Федором Федотовым, перевернувшая ее судьбу. В сентябре 1920 г. они вместе вернулись в Россию, где получили прописку по адресу: Москва, Тверская, дом 11/17, квартира 425. Именно такой адрес проживания родителей был указан в свидетельстве о рождении 10 января 1923 г. их сына Льва. Интересно, что этот брак не был официально зарегистрирован: такая информация значится в особом примечании к справке ЗАГС[8]. Однако сам по себе этот факт не отражал временность или несерьезность отношений. Точно так же, пренебрегая традициями прошлого, в гражданском браке вполне счастливо жили тогда многие молодые пары, включая и представителей советской партийно-государственной верхушки, вроде Хрущевых или Микоянов.

В Москве Роза Маркус вначале работала в детском саду, затем в агитационном отделе Московского комитета партии, а с 1935 г. и до конца своей трудовой деятельности в Московском театре юного зрителя костюмершей[9]. Пропадая целыми днями на работе, и в силу занятости, и в силу небольшого культурного багажа она не могла не только направлять образование сына, но даже и осмыслить его искания и увлечения.

Впрочем, человек, к которому вполне применимо известное определение self-made man, и не нуждался в руководстве. По части организации своего развития и образования Лева мог дать фору и маститым взрослым наставникам. Не случайно главенствующим мотивом воспоминания о нем повзрослевших и даже состарившихся сверстников и десятилетия спустя являлось смешанное с восхищением удивление широчайшим репертуаром его возможностей. Помимо начитанности по всем перечисленным Ю. Трифоновым отраслям знания, литературного сочинительства, детскую компанию захватывали его необычные навыки и привычки. Они сближали его с волевыми героями Джека Лондона или, по крайней мере, с Рахметовым Н. Г. Чернышевского.

Прежде всего, это были тренировка и укрепление собственного организма. Слабый от рождения, часто болевший в детстве и даже остававшийся на второй год из-за туберкулеза легких Лева к пятнадцати-шестнадцати годам существенно оздоровился, главным образом, за счет суровой закалки. Вплоть до глубокой осени он ходил в коротких брюках, а до наступления лютых зимних морозов не надевал головного убора и пальто, невзирая на протесты матери. Несколько раз усилием воли ему удавалось за сутки снять острую фазу малярии, дифтерита и стрептококковой ангины. (А при желании, как это было на рубеже весны-зимы 1941 г., когда потребовалась передышка от школьных уроков, внешние симптомы болезни мог растянуть на полтора месяца ради врачебной справки).

Щуплый и малорослый паренек, когда было надо, мог постоять и за себя, и за товарища. Один из таких эпизодов описан в романе «Исчезновение». Выручая друга, он разогнал напавших на него отпетых хулиганов, прозванных в округе «трухлявыми». В этом и подобных случаях Леву выручало не только владение приемами джиу-джитсу и авторская тренировка ребра ладони, обеспечивавшая разящий удар в драке. Еще более важным фактором победы, всегда неотразимо действовавшим на противника, являлась его «фирменная» способность впадать в ярость. Резкая перемена облика, демонстрировавшая полную мобилизованность и исступление атаки, как правило, обращала в бегство нападавших прежде, чем те успевали испытать на себе силу приемов или ребра ладони. В современных понятиях эта способность управления экстремальной ситуацией сопоставима с техниками бесконтактного боя, которые являются уделом избранных ратоборцев. Впрочем, как это свойственно и последним, данные умения Лев Федотов никогда не пускал в ход без крайней нужды.

Столь же упорно, как и физическую выносливость, он взращивал в себе хладнокровие и бесстрашие. «Тайное общество испытания воли» – дворовая организация подростков из Дома на набережной не обошлась без его участия. Членство предоставлялось только тем, кто готов был рискнуть немного немало здоровьем и даже жизнью, пройдя от края до края по перилам балкона девятого этажа или по парапету ограды набережной Москва-реки! Возможно, эти упражнения несколько блекнут на фоне распространенных среди сегодняшних тинейджеров экстремальных видов спорта, однако, для более «вегетарианских» в этом отношении времен они представляли собой запредельный опыт. К нему следует присовокупить и исследование пещер Звенигорода, где он побывал летом 1938 г., и погружение в подземные ходы, прорытые под церковью Николы на Берсеневке. Ему – самому худому из трех участников этой экспедиции – выпала роль центрового в операции проникновения в глубинные отсеки подземных коммуникаций. По ходу путешествия возникла критическая ситуация, когда, достигнув крайнего сужения в проходе, Лева капитально застрял. Спасли его личное самообладание и помощь товарищей, резким усилием выдернувших его из опасного тупика.

Но и приведенными качествами не исчерпывался феномен Льва Федотова. Он был музыкально одарен, и важную часть его жизни составляли занятия с композитором и педагогом М. Н. Робером, обучавшим его на профессиональном уровне музыкальной грамоте и игре на фортепьяно. Лева владел классическим репертуаром пианиста, знал историю музыки, в особенности хорошо разбирался в творчестве Дж. Верди. Его любимой оперой была «Аида», которую он, не имея нот и партитуры, по слуху восстановил для себя от первого до последнего акта. Более того, он умел стереофонически проигрывать ее в мозгу так, как если бы он слушал ее из первого ряда партера. Наслаждаясь музыкой, он мог одновременно поддерживать разговор и оставаться включенным в текущую ситуацию, заставляя свое сознание одновременно работать в нескольких регистрах.

Лев Федотов прекрасно рисовал, несколько лет посещал студию Центрального дома художественного воспитания (в просторечии: «Цедеход»). Однако, не имея намерения посвятить жизнь изобразительному искусству, он прервал эти занятия, несмотря на все уговоры родных и близких. При этом, как можно понять из записанного в дневнике разговора с мамой товарища по «Цедеходу» Евгения Гурова, Лева и не думал отказываться от дальнейших опытов в живописи. Однако он отводил им подчиненное место в своей предстоящей профессиональной деятельности.

Женина мамаша все время уговаривала меня стать художником, а науками заниматься, как любителю; на это я ответил, что быть художником по профессии, дополнительно имея дело с науками, во много раз труднее и неудобнее, чем в основном быть научным работником и художником дополнительно… всякий ученый может достать краски, но не всякий художник способен приобрести целую лабораторию.

Итак, через все годы детства и юности Льва Федотова, помимо изучения естественных наук, физической подготовки, прошли серьезные увлечения музыкой и живописью, с которыми он не собирался расставаться и впредь. Как же все эти занятия сопрягались с тем главным предназначением, которое он предусматривал для себя? Однако прежде чем перейти к этому вопросу, следует остановиться на определенных поведенческих нормах, которым он неуклонно следовал в сознательном возрасте.

Это – абсолютное небрежение эстетикой одежды. Она была у него всегда опрятной, но «ниже среднего» даже на фоне аскетического дресс-кода 1930-х. По словам друга Артема Ярослава, он вечно «ходил в каких-то перелицованных куртках, коротких штанишках, из-под которых были видны голые худенькие коленки»[10]. Конечно, за этим внешним видом скрывалась отчаянная борьба за существование, которую вела Роза Лазаревна, стараясь и накормить сына, и обеспечить его потребности в различных занятиях. Однако, похоже, дело было не только в этом. Так, перед поездкой на зимние каникулы в Ленинград в самом конце 1940 г., мать и тетка убеждали его взять с собой лучшие предметы гардероба, которые, надо думать, все же были припасены заботливой родней. Ответом на эти увещевания было категорическое несогласие, которое в дневнике он пояснял так:

…опрятность и простоту костюма я больше ценю, чем разные глаженые галстуки, пиджаки и т. д. Пусть на мне будет простая рубашонка, но, если она будет опрятной, мне ничего и не нужно больше. Я, как дурак, слушал наставления взрослых, излагающих мне свои предложения насчет одежды, но я и признавать не хотел их всякие пиджаки, да какие-то там части хламиды.

Еще большую непреклонность Лева проявлял в отношении алкоголя. Так, встречая новый 1941 год в кругу ленинградских родственников и их друзей, он наотрез отказался даже пригубить бокал вина. Не помогли ни уговоры всей компании, ни даже подначка любимой двоюродной сестры.

Немного значила для него и еда: порой, уходя с головой в какую-либо творческую работу, он вообще забывал о ней, и оставленная матерью тарелка оставалась нетронутой. В дневнике мы не найдем описаний трапез или хотя бы кратких сведений о кушаньях дома или в гостях. Единственное исключение составляет его пребывание в Ленинграде у родственников, которое он зафиксировал с большой тщательностью. Только в этом отчете встречаются упоминания о том, что однажды они все вместе лакомились гусиной шейкой с соусом, что он получил дополнительную порцию пирога в честь своего дня рождения. Или о том, как он кормил двоюродную племянницу Нору, оставленную вечером на его попечении, или как вместе с Женей Гуровым они весело уплетали соевые батончики, гуляя по Невскому. Еще раз этой темы он бегло касался в описании первого месяца войны. Кусок жареного хлеба на ужин, горсть сосисок по месячной карточной норме, полученная другом Мишей в счет мясного довольствия, – эти «гастрономические» детали в повествовании приводились в разрезе примет войны, ворвавшихся в обиход москвичей. Можно с уверенностью утверждать, что при умеренности и абсолютной неразборчивости Левы в еде переход к военным нормам потребления дался ему много легче, чем остальным ребятам из его дома.

И еще одна характерная черта, выделявшая его среди сверстников. Во дворе Дома на набережной, как, впрочем, и в любом другом, жизнь била ключом: играли в двенадцать палочек, казаков-разбойников, футбол, волейбол, порой устраивали шутейные рыцарские турниры, а иногда ребята пуляли из рогаток в голубей[11]. Лева оставался в стороне от всей этой детской кутерьмы, разве что изредка поглядывая на нее через окно. Все это для него было пустым времяпрепровождением, которое он отвергал, как и вообще всякое безделье и праздношатание. «Ничего не делать – это для меня безвозвратно потерянное время – просто, короче говоря, могила!» – так он сам сформулировал свое кредо. В этой же связи стоит заметить, что и для сна он урывал лишь самое малое время. Дневниковые записи он частенько заканчивал в полуночное время, а некоторые свои дела успевал сделать до начала утренних школьных занятий, соответственно поднимаясь много раньше, чем его одноклассники и население их маленькой квартиры (мама и часто гостившие родственники).

По мере взросления у подростков обострялся интерес к противоположному полу. Пуританские нравы 1930-х не исключали вечеринки с танцами под патефон, передачу друг другу записочек – так называемых «лотов» (расшифровывавшихся как «люблю тебя очень») и проявление других знаков симпатии. Для Левы эти выражения взаимного влечения полов были табуированной зоной. Еще на пике детской дружбы и солидарности с Юрой Трифоновым они поклялись друг другу в том, что никогда не женятся. И если в своей последующей жизни Юра пренебрег обетом, то Лева, становясь старше, не менял изначальной позиции. Ему было явно не по себе от навязчивого внимания одноклассницы, заинтригованной его безразличием к женским чарам и какой-то своей напряженной жизнью. Он даже не попытался спрятаться за ширму приличий, отказывая ей в просьбе показать рисунок Исаакиевского собора, который он скрупулезно отделывал дома:

Мне просто нет смысла для каждого желающего тревожить плоды своих трудов. Я вообще не охотник широкого распространения их…

Значит, ты эгоист!

Хорошо! Пусть эгоист, подлец, бандит, мерзавец! Пусть мошенник! – меня это все мало задевает.

А ведь это нехорошо!

Ну и чересчур стараться тоже не следует! – ответил я. – Совать в глаза свои творения, как бы они плохи или удачны ни были, каждому желающему встречному тоже не очень-то хорошо.

Весной 1941 г., когда происходил этот диалог, Льву Федотову шел девятнадцатый год. В этом возрасте мальчишеская нарочитая грубость как демонстрация мускулинности, как правило, является пройденным этапом. Стало быть, речь идет не об издержках пубертата, а о сознательном избегании даже намека на романтические отношения.

Осведомленный об этой истории товарищ пытался было попенять ему на некорректное поведение, однако натолкнулся на суровую отповедь:

Я признаю всеобщее равноправие! Хотя, правда, я к ней немного грубо относился, но уж господь бог меня, видимо, простит. У меня к каждому человеку, к какому бы он полу ни принадлежал, существуют близкие, дружественные, искренние чувства товарищества, если он только порядочный смертный и взамен платит мне тем же. А выделять баб из всей среды людей как созданий, к которым мы должны относиться по-особенному, особенно учтиво и т. д., я не думаю и даже не желаюДля природы оба пола одинаковы и равны, ибо оба они в равной мере способствуют существованию человечества, и никто из них не превосходит по каким-нибудь признакам другого.

Если в «женском» вопросе Лева не признавал ни поправок на слабость пола, ни «джентельменского» покровительства, то совершенно иным было его отношение к детям. Вот уж с кем он был предельно терпелив, благодушен и предупредителен! В дневнике рассыпано немало диалогов с детьми, в рамках которых он пытался не только зафиксировать их занятные высказывания, но и очень аккуратно вразумить. Так, например, он пытался развеять представление семилетней Галины Сухорученковой – дочки материнского сослуживца – в том, что в доисторические времена землю населяли двух– и трехголовые существа – «дэфы». Или с мягким юмором старался просветить свою двоюродную племянницу Нору из Ленинграда, уверенную, что вода может быть как мокрой, так и сухой. Столь же охотно он вступал в игры с маленькими детьми, а когда представлялся случай, забирал и сберегал их художественные творения. Иными словами, мир детства был для него открытой и интересной книгой.

Изложенные житейские принципы дают основание предположить наличие строгого регламента, в который, как в раму, было включено все полотно его существования. В свою очередь, этот отформатированный modus vivendi скрывал под собой максиму бытия, которая в вероисповедном контексте могла бы быть приравнена к монашеству в миру. Одно такое допущение разбивается об атеистические убеждения Льва Федотова и отрицание церковно-религиозной традиции, воспринятое от революционно-большевистского окружения и советского воспитания.

Мотивы, цели его яростной работы над собой, сознательного самоограничения составляли уравнение со многими неизвестными для близких товарищей, продолжавшее интриговать до скончания их собственного века. Эти непроясненные вопросы подтекстом присутствовали в попытках запечатлеть его образ. А. Ярослав вспоминал об их последнем свидании в августе 1941 г.: «Так он и остался в моей памяти худым подростком, хотя ему было уже восемнадцать лет, болезненным и не по годам серьезным, всегда куда-то спешащим, дорожащим каждой минутой времени, как будто предвидел, что жизнь его должна скоро оборваться»[12]. Таким же неразгаданным гостем из детства он прошел через все творчество Ю. Трифонова. В конце жизненного пути это незримое присутствие, похоже, тяготило писателя. Во всяком случае, в последнем литературном двойнике Левы Федотова – Лене Крастыне, наряду с неоспоримыми талантами и достоинствами, он открывал симптомы «звездной болезни». Это и наклонности манипулятора, и высокомерное презрение к серой обывательской массе, и безжалостность, проявляющаяся в готовности исключить товарища из тайного научного общества на том основании, что его отец арестован как германский шпион. И все-таки, похоже, и на этот раз готовность автора к переоценке своего героя затмевало обаяние его мощной личности. Устами своего автобиографического персонажа мальчика Горика зрелый мастер снова признавался в томительной привязанности к другу детства: «Горик давно заметил, что Леня Карась всегда полон каких-то секретных фантазий, сопряженных с клятвами и тайнами, но привыкнуть к неиссякаемой Лениной таинственности он не мог. Она причиняла ему боль. И заставляла ревниво и преданно любить друга, загадочного, как граф Калиостро».

Сумятицы добавило обретение дневника, из которого явствовало, что он был наделен мощной интуицией, едва ли не провидческим даром. С этим открытием «ребус» Федотова усложнился еще больше. В осознаваемой им близкой перспективе войны, радикальной ломки привычных устоев жизни и возможной собственной гибели жадное, поспешное поглощение знаний, неустанное саморазвитие, творческие опыты казались немотивированными. Еще больше ставило в тупик его удесятеренное рвение в тех же занятиях в самый канун войны. И это без всякой надежды на то, что их результаты могут быть кем-то востребованы!

Наконец, друзья терялись в догадках о том, кем же готовился стать этот незаурядный юноша, обладавший столь многими способностями и познаниями. В какой «точке сборки» сходились все его увлечения? Ключ к решению этих вопросов, как и к постижению феномена Федотова, кроется в тексте дневника.

*******

Это всего четыре из некогда исписанных им 15 тетрадей с дневниковым текстом, под номерами V, XIII, XIV, XV – уцелевшие в вихре войны, послевоенных пертурбаций в Доме на набережной и сохраненные матерью автора Р. Л. Маркус-Федотовой.

Часть страниц надорвана и истрепана, выцветшие чернила порой трудно читаются, но все-таки подлинник доступен для изучения. Первый вопрос, который возникает по ходу чтения, состоит в мотивах автора и в предназначении, которое он отводил своей хронике. Как следует из его собственного упоминания, некогда идею подал его лучший взрослый друг Саша. О последнем известно очень мало: он был хорошим знакомым семьи еще с дореволюционных времен, когда родители Левы – Федор Каллистратович Федотов и Роза Лазаревна Маркус – жили в США, и, по-видимому, вместе с другими эмигрантами левых политических взглядов вернулся на родину после 1917 г. С ним и его женой Анютой Лева провел лето 1935 г. на Клязьме, где и начал вести дневниковые записи. Вскоре Саша умер, но в память о нем мальчик продолжил составлять свои отчеты. Можно предположить, что до ноября 1939 г. этому занятию Лева предавался больше «по обязанности», нежели из личной заинтересованности: ведь за четыре с лишним года было исписано всего четыре тетрадки, да и то довольно размашистым почерком (который, кстати, сохранялся еще в V тетрадке, – три последние будут заполняться убористо, почти бисерным почерком). Еще в августе 1939 г., как следует из его же признаний, критерием для отбора материала служила его бóльшая или меньшая содержательность, оцениваемая как бы со стороны. На этом основании, в частности, он не стал описывать в дневнике времяпрепровождение с любимыми ленинградскими родственниками, которые гостили у них в Москве в августе, так как, по собственному признанию, не усмотрел в этом сюжете ничего занимательного. Но уже в дневниковой записи от 23 ноября 1939 г. он горько раскаивался в пренебрежении этим эпизодом своей жизни.

…Я теперь жалею, что не записал их пребывание в Москве! Тогда мне казалось, что эти записи у меня будут лишние и скучные, а между тем это было все очень интересным, и я это сейчас-то уже понимаю. Но ничего, впредь я буду умней!

Итак, с ноября 1939 г. метод ведения дневника изменился, что наводит на мысль и о пересмотре его назначения. Темп повествования резко замедлился. Так, теперь отображение всего трех недель – с 17 ноября по 8 декабря – потребовало целой тетради, а неполный год – с 9 декабря 1939 г. до 23 августа 1940 г. – занял 7 тетрадей, которые, увы, не дошли до нас. Как это следует из авторских пояснений, материал стал иначе фильтроваться и подаваться. Именно к этому обновленному стилю относятся и некоторые безусловные парадоксы дневника. Первый из них: отсутствие сведений об источниках информации, которые питали естественнонаучные интересы автора. Как человек знания, нацеленный на научную работу в будущем, Лева, по свидетельству друзей, много читал. По их же воспоминаниям, он часто и подолгу проводил время в Зоологическом музее на Моховой, а также скрупулезно изучал анатомию человека и даже втягивал некоторых соучеников в изучение анатомического атласа. Однако тщетно было бы искать следы этих занятий в дневниковых текстах. Единственное упоминание книги, из которой он регулярно черпал полезную информацию, – «История земли» – относится к эпизоду отправки толстого письма родственникам в Ленинград: чтобы распухший конверт втиснулся в прорезь почтового ящика, его пришлось подложить под пресс из этого самого фолианта. Приведенное наблюдение наталкивает на единственно возможный вывод: получение знаний, иными словами, поглощение результатов чужого труда, не задействовавшее креативного потенциала самого автора, сознательно исключалось из дневниковых записей.

Описание повседневной жизни также выдержано в строгом соответствии с принципом: если предмет создавал повод для эмоционального, интеллектуального или даже физического напряжения, то он подлежал запечатлению на бумаге. На этом основании из рассказов-отчетов о школьной жизни выпадает будничная рутина, а фиксируются особые случаи, когда привычный распорядок ломается. Например, конфликт с учителем литературы Я. Д. Райхиным, вызванный отказом Левы участвовать в чтении по ролям драмы Островского «Гроза» по причине мучительной зажатости перед любым публичным выступлением. Или – проявления особого педагогического мастерства, например, учителем физики В. Т. Усачевым, которому удавалось без обычных учительских санкций усмирить разбуянившихся подростков и одновременно доступно и остроумно объяснить трудные понятия по своей дисциплине. Или сдача экзаменов после 9-го класса и последующая «расправа», которую он учинил над символами школьного рабства – дневником и тетрадями. В крайнем случае – это те отдельные работы, которые требовали творческих усилий и выполнялись им не только по необходимости, но и с осознаваемой пользой для развития своих наклонностей, как, например, подготовка экономико-географической карты Великобритании, рисунки к географическим альбомам, посвященным Италии и Украине.

Быт представлен короткими сообщениями о частых приездах иногородних родственников, создававших тесноту в их маленькой квартирке, о походах в гости и приемах гостей. Или же – о спорах с матерью, теткой по разным поводам.

События «большого мира» в дневнике отражены также в небольшом объеме и избирательно. Его приковывает тема советско-финской войны 1939–1940 гг., но в известной мере интерес к ней обусловлен запланированной на зимние каникулы 1940 г. и сорванной, в конечном итоге, поездкой в Ленинград. При этом восприятие военной кампании целиком и полностью определяется освещением советской печати и пропаганды и не выдает стремления автора более или менее самостоятельно осмыслить ее уроки. Далее вопросы международной политики почти исчезают из записей примерно годичной продолжительности (с августа 1940 г. по июнь 1941 г.). И вот парадокс номер два: в самом конце XIV тетради, под датой 5 июня, без видимой связи с предыдущим содержанием помещен глубокий аналитический разбор будущей схватки СССР с гитлеровской Германией. Именно эта вставная новелла, которая принесла известность дневнику и его автору, в наибольшей степени озадачивает неявными мотивами и обстоятельствами своего появления.

Помимо того, через весь текст проходят сквозные темы, которые его особенно занимали. Это – впечатления о музыкальных произведениях, в особенности о произведениях Дж. Верди и в первую очередь об опере «Аида». Это – художественно-изобразительные работы, в том числе зарисовки с натуры некоторых видов московского городского ландшафта, ленинградских памятников архитектуры и особенно Исаакиевского собора, который он считал таким же шедевром в зодчестве, как «Аиду» в музыке. Это – поездка в Ленинград и долгая подготовка к ней; наблюдения за природой в городе и спуск в подземелье; школьные дела, освещаемые преимущественно как неизбывная помеха любимым внешкольным занятиям. Наконец, это общение с родственниками, знакомыми семьи, друзьями, любимыми учителями, а также игры и разговоры с маленькими детьми.

Львиная доля материала подается через призму диалогов, в которых автор педантично фиксировал не только разговорную нить, но даже междометия и, насколько позволяет письменная передача, интонации говорящих. Скрупулезное и точное воспроизведение всей беседы требовало от него больших усилий. И здесь всплывает третий парадокс: подросток, дороживший каждой свободной минутой и жертвовавший ради внешкольных увлечений прогулками, а часто и приемами пищи, расточительно тратил свое время на запись мелких деталей разговора, будь то с другом, родственником, учителем или даже с едва знакомым ребенком. Эта своего рода мания «воспроизведения» вызывала тем большее недоумение у окружающих, что никакого мало-мальски исторического значения с общепринятой точки зрения записываемые разговоры не имели. Иными словами, овчинка не стоила выделки. Такое ощущение, например, у Юрия Трифонова оставила их последняя «проходная» встреча в булочной на Полянке, в конце которой Лева пообещал: «Я и эту встречу в булочной запишу. И весь наш разговор. Потому что все важно для истории»[13]. Иногда приверженность этому правилу вызывала насмешки. А иногда ставила его в неловкое положение: некоторых собеседников Левы, например, учителя музыки Модеста Николаевича Робера и его жену Марию Ивановну, похоже, не всегда радовала перспектива быть запечатленными в каждой своей реплике на страницах дневника. Тень их неудовольствия проскальзывала в разговоре о выборе жизненного пути и смысле будущей деятельности Левы.

Я уверен, что ты не пропадешь! – сказал М. Н. – Раз у тебя столько склонностей, то из тебя выйдет весьма полезный человек.

Я молчал.

…который должен получить орден, – добавила М. И.

Ну, орден – это другое совсем дело, – возразил М. Н.

Нет. Нет! Без ордена я не признаю.

Главное, чтобы принести пользу стране, – сказал я, – а орден или похвала – это дело десятое. Если ты человек образованный, грамотный, ученый, умеющий приносить обществу пользу, то этого уже достаточно. Ты и без ордена будешь таким же. Орден только подтверждает пользу человека, а ценят человека – за его знания и способности.

Это правильно, – согласился М. Н. – Скромность прежде всего.

Боже! – проговорился я. – Как я только все это запишу в дневник? Ведь я забуду все эти разговоры! Уж лучше я сразу ушел бы домой после занятий!

Вот он зачем тут сидит!!! – вскричал М. Н.

Как бы то ни было, Лева продолжал свою работу в прежнем ключе.

На первый взгляд в подобном способе ведения дневника усматривается подспудное стремление компенсировать дефицит доверительного общения в реальной жизни, что в целом характерно для замкнутых подростков. Подобное допущение было бы правомерно, например, в отношении сверстника Левы, сына М. Цветаевой – Георгия Эфрона, которому личный дневник тех же лет частично восполнял отсутствие товарищеской среды. Однако эта схема не подходит для Левы. При всей своей неформатной интеллектуально-психологической организации он совершенно не был отщепенцем. У него были близкие друзья (Миша Коршунов, Женя Гуров, Олег Сальковский, Дима Сенкевич, Юра Трифонов), теплые и открытые отношения связывали его с учителем музыки Модестом Николаевичем и его женой Марией Ивановной, интеллигентной родней из Ленинграда – виолончелистом Фишманом Эммануилом Григорьевичем и его женой – художницей Раисой Самойловной.

Да и само построение дневника ясно указывает на то, что он предусматривался не только для индивидуального пользования. В тексте то и дело встречаются прямые обращения к читателю, которого автор видел явно за пределами своего окружения. Именно для удобства этого неведомого собеседника, вводя в действие или упоминая заново после долгого перерыва того или иного героя своего повествования, он сообщал о нем необходимые справочные сведения и хотя бы в нескольких словах набрасывал его визуальный портрет. С фрагментами дневника он охотно знакомил М. Н. Робера, родственников в Ленинграде и некоторых других лиц – вероятнее всего, для того, чтобы получить обратную связь со сторонним читателем. Коль скоро ни личные планы Левы, ни тем более издательская политика его времени не допускали возможности публикации дневника в текущем или обозримом будущем времени, то напрашивается единственный вывод: как бутылку с запечатанным посланием он направлял свой труд по волнам времени.

Такой вывод, однако, не уменьшает количества вопросов. Похоже, что и людям, знакомым с частями этого произведения, были непонятны намерения автора, а тот не торопился их открывать. В этом отношении характерен диалог с Модестом Николаевичем, который состоялся после прочтения Левой ему записи за 6 ноября 1939 г.:

Твой дневник прямо хоть целой книжкой издавай, – сказал потом М. Н.

Ну-у, до этого еще далеко, – сказал я.

Ну, а вообще-то, зачем нужно вести дневник? – проговорил М. Н. – Ведь каждую работу следует производить не только для пользы самому себе, но и для того, чтобы принести пользу другим, а также и стране.

Это вполне понятно, – согласился я.

Соглашаясь с учителем в необходимости практической и даже социальной отдачи любой деятельности, он подтверждал утилитарное назначение своего дневника. С учетом затраченных на него сил и времени, а также ценностного отношения к этой работе резонно предположить ее прямую связь с кругом проблем, которому была подчинена и вся кипучая разноплановая самоподготовка автора. Для выявления контрапункта, в котором сходились все ее линии, следует обратить внимание на повторяющиеся мотивы дневника и той части архива Льва Федотова, о которой нам известно.

В значительной части образцов его литературной и научно-изыскательской деятельности, включая и сам дневник, присутствует один общий пространственно-«геодезический» маршрут. Это – погружение под землю. В подземелье наступает развязка сюжета его любимой оперы Дж. Верди «Аида»: здесь, во владениях египетской богини Исиды, обретают вечный покой и соединяются воедино души приговоренного к смерти Радомеса и его возлюбленной Аиды. Интересно, что финал оперы Лева полностью описывал в своем дневнике. В романе «Исчезновение» литературный персонаж, замещающий Леву, совершал бесстрашные одиночные вылазки в подмосковные пещеры, иногда увлекал туда друзей и даже создал конспиративную организацию «Общество по изучению пещер и подземных ходов» (ОИППХ).

Дневник доносит сведения и о том, что он писал роман «Кобольд, или Путешествие в недра земли» (от него уцелел лишь небольшой неоконченный рассказ о геологах, пробирающихся через расставленные басмачами ловушки к месту предстоящих разысканий). Напомним, что именем, фигурирующим в названии романа, в германской средневековой мифологии было принято называть инфернального обитателя подземного мира, яростно охранявшего его сокровища от посягательств людей. Опять-таки из дневника известно, что Лева писал роман «Подземный клад». Именно он и побудил его друзей и одноклассников – М. Коршунова и О. Сальковского пригласить его в путешествие по подземелью, которое начиналось из подвала церкви Николы на Берсеневке. 8 декабря 1939 г. – день этой подземной экспедиции, безусловно, стал важнейшим в Левиной биографии. Ему отводилось большое место в V и VI тетрадях, хотя из-за утери VI тетради описание осталось оборванным.

В ожидании экспедиции он пытался смоделировать свои ощущения:

Я представлял себе мрачные темные ходы, сырые и жуткие, зловещие залы с плесенью по стенам, подземные переходы, колодцы, и это все переполняло мою чашу терпения и воображения. Я не представлял себе, что мне скоро суждено это увидеть наяву, короче говоря, я был в наивысшей точке напряжения. Мне даже трудно описать все мои чувства.

Само прохождение через подземные тоннели на деле оказалось еще более волнующим, чем это представлялось накануне.

Сердце у меня бешено колотилось, в груди давило, и от этой ужасной тесноты выработалось какое-то необъяснимое, странное, неприятное чувство…

Эти жуткие подземелья как бы давили на все мое сознание, и я чувствовал себя сдавленным и стиснутым не только физически, из-за узкого коридора, но и морально…

Не прошли мы и нескольких шагов от дверцы, как коридор под прямым углом повернул вправо и сделался еще уже прежнего. Я нахмурился и сжал кулаки.

Записи дают ясно понять, что подземелье вызывало у него прямую ассоциацию со склепом. Отсюда проистекали и такие специфические физиологические реакции, как удушье, ощущение физической и моральной сдавленности и еще некоторые незнакомые чувства. Сужение последнего пройденного коридора нагнетало эти эмоции, одновременно ставя преграду дальнейшему продвижению в глубь лабиринта. Иными словами, подойдя к кульминационной точке, путешествие в царство теней и намеченная программа обследования застопорились. Это вызвало у Левы сильнейшее волнение. Его выдает заключительная фраза приведенного отрывка. Выражения «сжать кулаки», «стиснуть зубы», «сжать губы», используемые несколько раз в дневниковых рассказах от первого лица, помечают ситуации его сверхвысокого нервного возбуждения, а обозначенная ими моторика сродни бойцовской стойке перед лицом атакующей враждебной силы.

Они встречаются в рассказе о спуске в подземелье: в первый раз, когда, пройдя подвалы со следами человеческой жизнедеятельности в виде старого хлама, ребята открыли проржавевшую дверцу в глубины подземелья – на территорию абсолютного безмолвия и неизвестности, а во второй раз – когда убедились, что дальше хода нет. Складывается впечатление, будто в эти моменты Лева вступал в напряженный поединок с невидимым противником. Для выявления его импульсов сравним описанные ситуации с другим примером идентичной реакции: как-то, возвращаясь от подруги семьи Анюты, он вместе с матерью стал вспоминать ее покойного мужа, Сашу:

Какой хороший и умный был человек, – проговорила мама. – Всякие балбесы да пьяницы живут, и ничего, а полезные люди умирают…

Я ничего не ответил и только сжал плотнее губы…

Общим во всех эпизодах является не только психофизическое движение отпора, но и объект, на который оно направлено. Это – смерть, которая слепо выбирает жертвы, унося их в невозвратную тьму.

Итак, путешествие в подземные чертоги являлось запланированным соприкосновением с миром Танатоса, который, судя по характеру и накалу испытанных эмоций, одновременно и страшил, и манил его. Следует думать, что этим же странным влечением были продиктованы его виртуальные и реальные опыты проникновения в полость земли. Опять-таки резонно предположить, что первотолчком обращения к данному предмету послужили личные горькие потери: вначале отца, а затем и взрослого друга Саши. В дневнике он обходил данную тему. Косвенно, однако, остроту этих переживаний доносит следующая история: после внезапной смерти завуча 19-й школы Лева предложил его осиротевшему сыну почтить память отца музыкой. Сменяя друг друга за роялем, они играли всю ночь до тех пор, пока поутру в зал не заглянул учитель и, кинув быстрый взгляд на исступленное и измученное лицо своего ученика, не произнес: «Ты совершенно без сил, Федотов. Иди… домой»[14]. Втягивая товарища в изматывающий и вдохновенный музыкальный марафон, Лева знал по себе: так можно вырваться из тисков невыносимой боли и на время перенестись туда, где нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания.

В такой же экстатический транс он погружался на представлении любимой «Аиды» Верди. Слушая хор пленных и дуэт Амонасро и Аиды на берегу Нила, он, по собственному признанию, «не помнил себя» или начинал «дрожать, как дрожит бедный щенок, попавший под дождь». А после спектакля еще долго не мог вернуться в привычную колею, путаясь в хорошо знакомых предметах и сбиваясь с дороги из комнаты в ванную своей квартиры. Это измененное состояние сознания было сродни экзальтации и восторгу, которыми наполнялись, например, адепты древних дионисийских, орфических и пифагорейских культов по ходу мистериальных действий. Опыт внетелесного путешествия в обитель богов приобщал к сонму бессмертных и позволял проникнуться идеями иммортализма на уровне ощущений[15]. Современные психологи не преминули бы заметить, что чувственная трансценденция – апробированное убежище сознания, охваченного ужасом безвозвратных потерь и собственной экзистенциальной конечности.

Детское потрясение закономерностью исчезновения всего живого стало отправной точкой многих его начал и принципов, и прежде всего построенного режима существования. И в подростковом, и в юношеском возрасте Лев Федотов явно чуждался сна – родного брата Танатоса, и если бы не запрос физиологии, то вообще освободился бы от его власти. Ускоренный темп жизнедеятельности, отмечавшийся всеми мемуаристами, – продукт того же трезвого осознания кратковременности своего, как, впрочем, и любого другого пребывания на земле. Вряд ли случайным является тот факт, что в его дневнике в абсолютном большинстве случаев слова «мужчина», «женщина», «человек», «люди» заменялись одинаковым определением – «смертный» и «смертные». Занятия музыкой, сочинительством, рисованием несут в себе заметный отпечаток сублимации тех же страхов. Характерно, что его тяга к творчеству разгоралась с особой силой на фоне сгущавшихся ощущений близкого обрыва и привычной жизни страны, и своего пути. Так, в частности, произошло и в конце третьей четверти его последнего учебного года, когда даже «патентованные» лодыри взялись за ум и налегли на учебу. Он же, игнорируя вероятность провала экзаменов, вдруг повернул на стезю «вольного» художника – возросшее в этот период внутреннее напряжение настоятельно требовало разрядки.

Впрочем, детская травма от восприятия смерти и ее частичная психическая проработка в творческом процессе еще не заключали в себе ничего из ряда вон выходящего. Личностная неординарность Льва Федотова проявилась в том, что детские страхи не были вытеснены в область бессознательного, а были эксплицированы. Более того, их объект был выведен на уровень сосредоточенного внимания, обследования и… даже воздействия. Об этом свидетельствовала решимость встретиться с последним врагом человечества на его же собственной территории, продемонстрированная в ходе подземной экспедиции конца 1939 г. Детско-подростковые приступы отчаяния и ужаса к тому времени были если и не изжиты, то взяты под контроль. А завершающие дневниковые записи, посвященные трагическим обстоятельствам первого месяца войны, включая смертоносные вражеские налеты, пронизаны абсолютно отстраненным исследовательским подходом. Так, испытав в первый миг сирены, предупреждающей о бомбардировке, прилив «неприятного чувства, которое было для меня чуждо и ново», далее он от него освободился, отчужденно фиксировал чужие реакции на угрозу жизни и даже пытался шутить то с насмерть перепуганной двоюродной сестрой, то людьми, собравшимися в бомбоубежище. Очевидно, что к тому времени он имел определенное представление о способах укрощения той, которая от начала века неумолимо довлела над людским родом.

На эту сторону дела проливает свет ключевой фрагмент дневника (от 26 июня 1941 г.), посвященный размышлениям о войне и послевоенным перспективам. Приведем его полностью и попробуем выявить его подтекстную, не эксплицированную информацию.

Очень прискорбно видеть, что в данное время силы науки работают на уничтожение человека, а не для завоевания побед над природой.

Но уж когда будет разбит последний реакционный притон на Земле – тогда, воображаю, как заживет человечество! Хотелось бы и мне, черт возьми, дожить до этих времен. Коммунизм – великолепное слово! Как оно замечательно звучит рядом с именем Ленина! И когда поставишь рядом с образом Ильича палача Гитлера… Боже! Разве возможно сравнение? Это же безграничные противоположности: светлый ум Ленина и какая-то жалкая злобная мразь, напоминающая… да разве может Гитлер что-нибудь напоминать? Самая презренная тварь на Земле способна казаться ангелом, находясь рядом с этим отпрыском человеческого общества.

Как бы я желал, чтобы Ленин сейчас воскрес!.. Эх! Если бы он жил! Как бы я хотел, чтобы эти звери-фашисты в войне с нами почувствовали на своих шкурах светлый гений нашего Ильича. Уже тогда бы они сполна почувствовали, на что способен русский народ.

На первый взгляд данный отрывок состоит из не связанных между собой суждений. Однако это только видимость, вызванная тем, что автор прибегает к сознательной шифровке своих мыслей за счет опущения отдельных логических связок и использования субститутивных (заместительных) обозначений некоторых понятий.

Первая фраза строится на противопоставлении двух функций науки. С одной стороны, это «уничтожение человека», с другой… В привычной системе координат антитезой «уничтожению» человека является сбережение, сохранение жизни. Однако Лева имел в виду отнюдь не этот распространенный антоним – в противном случае он не прибег бы к завуалированному описательному определению – «завоевание побед над природой». В своем имплицитном смысле оно отсылает, с одной стороны, к законам природы, неподвластным в текущем времени силам науки. С другой – к потенциальному общему торжеству человечества благодаря победам этих же сил. Именно таким смыслом индуцированы вытекающие из первой вторая и третья фразы отрывка, в которых Лева говорит соответственно о предстоящем качественном позитивном переломе жизни на земле и о своем страстном желании застать это время.

В этом контексте значение рассматриваемого словосочетания может быть только абсолютным и полным антиподом «уничтожению человека» и в расширительной логике подлежит восстановлению как «реконструкция, воссоздание» человека. Для эксплицированного выражения мысли Леве требовалось добавить лишь одно прилагательное: «завоевание побед над смертной природой». Однако сама заявка столь беспрецедентна и сомнительна для читателя, что автор прибегает к ее маскировке.

И тем не менее дающая зачин всему рассуждению первая фраза в своей пресуппозиции (смысловой презумпции) утверждает возможность науки овладеть воскресительными технологиями и тем самым обеспечить бессмертие человечеству. По сути, все последующие фразы отрывка, связанные друг с другом линейной прогрессией, нанизываются на эту опущенную, но подразумеваемую посылку. Являясь ремой первого, она становится темой второго, сложного по своему строению высказывания. (Без ее учета нить связного повествования прерывается, и в изложении возникает немотивированный скачок от «завоеваний побед над природой» к разгрому «последнего реакционного притона на земле»). Именно на эту посылку сориентированы два придаточных оборота второго высказывания. Если первый указывает на решающее условие реализации этой великой миссии науки – искоренение очагов зла и насилия (Но уж когда будет разбит последний реакционный притон на Земле…), то второй – на грандиозный результат, которым она увенчается (…воображаю, как заживет человечество!). По замечанию выдающегося отечественного лингвиста Н. Д. Арутюновой, модус восприятия (в данном случае: «воображаю») вместе с «как – придаточным» всегда образует событийное словосочетание, в котором местоимение «как» замещает зависимое от глагола наречие, даже если это наречие не эксплицировано[16]. В рассматриваемом предложении такое наречие или даже группа наречий легко выделяется из контекста: «… как безгранично счастливо, полноценно заживет человечество».

По логической конструкции второе высказывание представляет собой энтимему, то есть усеченный силлогизм, который преобразуется в полный путем введения основания:

Силы науки обеспечат торжество человечества в бессмертии после очищения его от социального и нравственного зла.

Очищение человечества от зла состоится в результате разгрома последнего реакционного притона на земле.

Силы науки обеспечат торжество человечества в бессмертии после разгрома последнего реакционного притона на земле.


Третья фраза, хотя и не вносит новых штрихов в дескрипцию общества, способного применить эти технологии, однако же ярко выраженным эмотивным модусом (…хотелось бы мне, черт возьми, дожить…) поддерживает намеченный ранее его идеальный образ. Наконец, четвертая фраза дает его точное название как коммунизма. В сущности, все первые четыре высказывания (до упоминания имени Ленина и его сравнения с Гитлером) имеют это же понятийное вхождение. В референциальной плоскости данный концепт последовательно развертывается как человеческое общежитие, преодолевшее внутри себя субстанциональное зло в итоге уничтожения последнего оплота реакции в мире; как общежитие, опирающееся на научные технологии воскрешения умерших и утверждения бессмертного статуса человечества. Эти признаки агрегируются оценочным заключением: «Коммунизм – великолепное слово!», а далее проецируются на образы Ленина и Гитлера. (Как оно замечательно звучит рядом с именем Ленина! И когда поставишь рядом с образом Ильича палача Гитлера…)

С формальной точки зрения попытка приложения имени Гитлера к формуле коммунизма является нонсенсом. Точно так же лишено всякого смысла соединение имен Ленина и Гитлера, в Левином понимании – безграничных противоположностей, в некоем общем ментальном пространстве. Однако в свете заложенного в коммунистический проект упразднения факта смерти такая мысленная операция получала свое обоснование. В логической перспективе досрочного внедрения этого проекта политические антиподы обретали бы равные шансы, а, по-другому говоря, волею незрелого общества, завладевшего экстраординарными ресурсными возможностями, и тот, и другой получили бы право занять место в рядах бессмертных (т. е. быть поставленными рядом). Это допущение открывает еще одну сторону авторского восприятия воскресительного акта – как общественного дела, базирующегося на коллективном волеизъявлении и коллективном участии всех представителей мирового сообщества. (Грамматически эту всеохватность подчеркивает обобщенно-личный тип предложения «И когда поставишь…» с использованием глагола второго лица, всегда отражающим максимально широкую субъектную включенность в сферу описываемого действия)[17].

Последующее сопоставление двух фигур мировой политики предельно заостряет вопрос об опасности преждевременной реализации поставленной цели. В этих суждениях имена Ленина и Гитлера выступают как бинарная оппозиция, олицетворяющая метафизическую борьбу света и тьмы. Эти коннотации присутствуют в семантических полях словосочетаний: светлый ум, светлый гений Ильича и палач Гитлер, на фоне которого самая презренная тварь на Земле способна казаться ангелом. Иначе говоря, гитлеровская сущность внеположна таксономии земного зла, а стало быть, соотносима разве только с Люциферовой демиургией Космоса. Именно поэтому ее соприсутствие самому великому событию в истории землян чревато извращением крупнейшего гуманистического замысла с катастрофическими последствиями вселенского масштаба.

И все-таки в последних фразах отрывка Лева дает волю своим чувствам, пытаясь представить возвращение Ленина на историческую сцену сейчас, то есть в то самое время, когда звери-фашисты терзают родину. Он уверен: в этом случае изверги-гитлеровцы на своих шкурах сразу бы и сполна почувствовали, на что способен русский народ.

По разумению Левы, временной промежуток, который отделял его самого и его современников от этого поворотного момента мировой истории, не слишком велик, во всяком случае, он надеялся встретить его на своем жизненном веку. Он был убежден, что СССР выйдет победителем в войне с Германией, несмотря на высокую цену, которую придется уплатить за этот итог. Он был уверен в том, что в результате светоносной победы на путь общественно-политического развития, проложенный Советским Союзом, повернут и другие страны мира. Таким образом, сформируются социальные предпосылки, отвечающие предстоящим кардинальным изменениям человеческого существования. Этому не сможет помешать и вероятное противоборство СССР с США и Великобританией:

Может быть, после победы над фашизмом, в которой я не сомневаюсь, нам случится еще встретиться с последним врагом – капитализмом Америки и Англии, после чего восторжествует абсолютный коммунизм на всей Земле, но эта схватка уже не должна и не может все же быть такой свирепой, как нынешняя наша схватка с фашистской Германией, ибо то будет встреча единиц более близких.

Итак, похоже, раскрыта главная интрига Левиной жизни, манившая и одновременно дразнившая некоторых его друзей (вспомним характеристику Лени Карася). Она дает основания увидеть за его исканиями влияние философии «общего дела» Н. Ф. Федорова, хотя и воспринятой в ее секулярной версии. Место, время и обстоятельства открытия им этого учения остаются «за кадром». Быть может, труды философа, изданные после смерти его последователями, имелись в библиотеке Федора Каллистратовича Федотова, быть может, к ним привлек внимание мальчика кто-то из взрослых знакомых семьи. В равной степени, возможно, что в библиотеке кого-либо из жильцов своего знаменитого дома он мог натолкнуться на сборник «Вселенское дело», положивший начало в 1914 г. постоянному федоровскому движению. Эти семена, кто бы их ни уронил, упали на благодатную почву: целенаправленный интерес к этой теме прошел через всю его осознанную жизнь.

********

Многие прямые и косвенные факты указывают на то, что практические устремления в этом генеральном направлении для него были сопряжены с палеонтологическими разысканиями. На палеонтологию как на страсть друга детства указывал Трифонов в романе «Исчезновение»: литературный персонаж, замещающий Леву, совершал бесстрашные одиночные вылазки в подмосковные пещеры, иногда увлекал туда друзей и даже создал конспиративную организацию «Общество по изучению пещер и подземных ходов» (ОИППХ). Правда, назначение этих обследований в романе оставалось малопонятным для привлеченных членов тайного общества. О научно-фантастическом романе, которым Лева занимался в последний плодотворный период жизни февраля– апреля 1941 г., оставил краткое свидетельство Михаил Коршунов. По его словам, в нем шла речь о скрытом под землей невредимом очаге доисторической жизни, с фауной и флорой, давно исчезнувшими на поверхности земли. Это и был «подземный клад» в гигантской пещере с зелеными окаменелостями, бывшими некогда зеленым океаном. Он был найден группой современных естествоиспытателей по своеобразным меткам, оставленным древними людьми[18]. Текст этого произведения Лева тщательно отделывал: по воспоминаниям М. Коршунова, он собирался его отдать для прочтения, а, возможно, и для публикации известному писателю и журналисту Александру Исбаху, с которым хорошо был знаком еще его отец[19]. Однако война, уход на фронт Исбаха и отъезд Левы в эвакуацию помешали этому плану.

А вот художественная иллюстрация Левы, сделанная весной 1941 г., к тому же или другому своему роману «Кобольд, или путешествие в недра земли». Название рисунка – «Кобольд, или В пещере горного короля» – дает право на отнесение его и к тому, и к другому литературному опыту Левы. Несмотря на то что рисунок, как и романы, не сохранился, подробное описание его привел сам Лева в дневнике. По его же собственным показаниям, он изобразил гигантскую пещеру, заполненную безмолвными духами подземного короля, растущими из земли и из стен в форме косматых голов каменных старцев. В отличие от тяжеловесных неподвижных подданных король духов, не имевший тела, а только голову, состоял из газообразного вещества, наподобие молочной дымки. Размеры и пещерного королевства, и его обитателей, как подчеркивал сам автор, превосходили любые наземные мегалитические сооружения. Если бы главному властелину этих мест «предложили нью-йоркские небоскребы, он их глотал целыми сотнями и только тогда бы заметил, что он действительно поглощает „какую-то мелочь“». Антропоморфные черты ископаемых, хотя бы и на иллюстрации к научно-фантастическому роману, указывают на определенный параллелизм наземных и подземных природных обителей, в частности на возможность разумной и одухотворенной населенности вторых в материальных формах, которые для первых считаются безжизненными. Конечно, это только полуоформленная гипотеза, к тому же поданная в художественно-фантастическом жанре, который вообще «заточен» на продуцирование невероятных идей. И тем не менее, судя по страстной приверженности Левы сюжету подземной жизни, превосходящей размахом и формами наземную, можно заключить: здесь для него был сокрыт важнейший ресурс человечества.

О том, насколько мощно целенаправленное обследование пещер и подземелий владело его воображением, можно судить и по косвенному признаку. Данную перспективу он не выпускал из виду, даже совершая восхождение на верхнюю смотровую площадку Исаакиевского собора в начале 1941 г. На это прямо указывает набор слов и выражений, явно относящихся к сценарию погружения в полости земли, а не к покорению высоты. Так, согласно Левиному отчету, они вместе с Женей Гуровым продвигались через мрачный коридор, темноту которого изредка прореживали голубые лучи, называвшиеся, конечно, не иначе как дневным светом; далее лестница выходила в своеобразную котловину. За верхними колоннами шла пропасть, а ползли они вверх, как ящерицы.

На то же место предстоящей работы был сориентирован и ряд тех навыков, которые он неустанно шлифовал. Это – жесткая физическая закалка и подготовка, рассчитанная на длительные пешие переходы и работу в условиях резкого перепада температур. Это, пользуясь психологической терминологией, формирование интернального локуса контроля, повышающего степень самозащиты и ситуативного управления со стороны индивида. Как максимум – это давало шанс отразить атаку неизвестного противника, способного вынырнуть из густой мглы подземелья. Пожалуй, единственным способом снять страх, замешательство и умножить ресурс сопротивления в таком положении было вхождение в измененное состояние сознания, которое у римских легионеров определялось понятием furor, а у русских ратников – «ярение». Мы знаем, что оно было подвластно Леве. Регулировать эмоциональный настрой в малоприятной обстановке помогали устраивавшиеся им аутотренинги, хотя, конечно же, он не пользовался подобным определением своих занятий. Но ведь именно так можно квалифицировать уже упоминавшиеся опыты, которые он сам определял как проведение оперы «Аида» у себя в сознании: вначале он это делал дома в расслабленном состоянии, а затем – по дороге в Ленинград, под грохот поезда и шум в вагоне. Используя любимую музыку Верди, Лева заставлял сознание работать одновременно в нескольких регистрах: и стереофонически, хотя и только мысленно, воспроизводить музыкальный текст, позитивно влияющий на психологическое состояние, и исполнять запланированные дела. Опыт погружения в подземелье, с зафиксированным нагнетанием дискомфортных ощущений поставил перед ним задачу устранения этой неполадки, а Лева решал ее, как всегда изящно и эффективно с помощью незаменимой «Аиды».

К этому же запасу незаменимых в подземных глубинах умений следует отнести способность создать фотографически точную зарисовку объекта наблюдения. Именно этой задачей, надо думать, и был мотивирован его отказ в старших классах от посещения Центрального Дома художественного воспитания. Здесь от учеников добивались выработки авторской художественной манеры, эмоциональной передачи увиденного, в то время как ему было необходимо только набить руку в технике воспроизведения натуры – ведь фотоаппараты его времени не были рассчитаны на съемку в темноте.

Некоторые наметки ожиданий, которые он связывал с будущей деятельностью, открываются из записанных разговоров с родственниками. Так, в конце 1940 г. на вопрос дяди о том, какие же отрасли знания его привлекают больше других, он ответил:

Больше всего меня влекут к себе биология и геология – природоведческие науки; природа, короче говоря.

Да, природа – это самое интересное! – согласился мой дядя. – Тут я с тобой согласен… Зоология, ботаника – это самое занимательное из того, что я знаю. В природе нет каких-нибудь злых хитростей, там все просто – умей только правильно разглядывать и открывать ее законы!

Эти слова Исаака мне очень понравились.

Отголоски данной беседы с полюбившейся Леве формулой изучения природы доносятся и в разговоре с двоюродной сестрой Раей о выборе будущей области профессиональных занятий, которую он определял так:

…геология в лице минералогии и палеонтологии и биология в лице зоологии. Теперь остается ждать,… какая из них победит другую. А для жизни человека обе они чрезвычайно важны: геология питает промышленность и многие другие отрасли хозяйства своим изучением и использованием минеральных богатств, а зоология помогает человеку развивать свое хозяйство, улучшать продукты питания и даже разгадывает новые загадки в природе, ответ которых помогает жить, давая новую энергию нам.

Дневник передает сухой и немногословный отклик собеседницы на это заявление: она коротко одобрила его выбор. Однако, вероятнее всего, ответ ее не сильно заинтересовал. Да это и неудивительно: только чуткий слух, настроенный на Левину «волну», за этим полупризнанием мог уловить нечто большее, чем банальное рассуждение о народнохозяйственной пользе геологии и биологии и метание между этими науками разбросанного юнца. И тем не менее, пусть витиевато и нескладно, в конце монолога Лева проговаривается любимой двоюродной сестре о заглавном предмете своих исканий. По его словам, он был связан с некоторой завораживающей тайной природы, обещавшей новый источник энергетического жизнеобеспечения человека. Что же касается неоконченного спора двух наук, то, по всей видимости, сам факт этих колебаний указывает на особенность его мышления. Похоже, грань между живой материей, подлежащей ведению зоологии, и неживой, «подведомственной» геологии и палеонтологии, по меньшей мере, в пространственных границах подземной среды для него была подвижной – в противном случае априори победу бы одержала зоология с ее интригующей «загадкой»!

Была ли заявка Льва Федотова порывом юношеской самонадеянности, а, если нет, то как далеко ему удалось продвинуться на взятом направлении? Его хронологический расчет, связывающий с послевоенным переустройством мира переход к новому эволюционно-биологическому циклу развития человечества, как будто свидетельствует в пользу некоторого определившегося плана. Можно уверенно говорить о ключевой роли в нем палеонтологических изысканий и догадываться о его направленности на претворение ископаемых остатков давно угаснувших жизней в источник новой витальной силы для человека. Возможно, некая эвристическая идея такого рода впервые блеснула у него летом 1938 г. по ходу осмотра пещер Звенигорода и других занятий натуралиста. Именно тогда и мать, и друзья получили от него по весточке – две одинаковых почтовых открытки с крупно напечатанной на лицевой стороне датой 26 июня 1938 г., на которую были назначены выборы в Верховный Совет РСФСР. Среди нескольких малозначащих фраз об отдыхе он убедительно просит обоих адресатов во что бы то ни стало сохранить этот продукт советской полиграфии. Друзья Левы – Миша Коршунов и Вика Терехова еще много десятилетий спустя будут гадать, что бы значила эта просьба. А журналист и исследователь Ю. Росциус в духе своей генеральной «провидческой» версии предположит, что так Лева иносказательно сообщал о дне и месяце своей скорой гибели (хотя, согласно официальному извещению, полученному матерью, она произошла 25 июня 1943 г. под Тулой). Однако, скорее всего, таким способом Лева устанавливал первую метку на маршруте, который должен был привести его к искомому результату. Можно думать, что следующие вехи проходили через некоторые рисунки Левы, и роман «Подземный клад», где сюжет выстраивался с помощью того же приема «меток» – указателей, ведущих поисковиков к уникальной находке. Не случайно поздней весной 1941 г. он заказал знакомому фотографу-любителю снимки своих рисунков, надежно, как ему казалось, упрятал рулон белых обоев с летописью земли, тетради с литературными произведениями. Из их фрагментов наподобие собранного пазла могла бы сложиться более детальная и ясная картина. Однако война унесла материалы его большой проектной работы, за исключением нескольких тетрадок дневника.

За исканиями московского школьника усматривается воздействие мощного потока идей, восходящих к «русскому космизму». Это и учение В. И. Вернадского, указывающее на наличие непрерывного тока атомов между живым и косным веществом биосферы, а также на развитие центральной нервной системы и увеличение объема мозга (цефализацию) как магистральную линию в эволюции человека. Этой концепцией навеяны образы голов – пещерных насельников на иллюстрации Левы. Это и идущие в русской традиции от В. С. Соловьева идеи гилозоизма, то есть всеобщей одушевленности, а также перекликающаяся с ними гипотеза К. Э. Циолковского о духо-атомах, присущих материи. Именно они, по мнению калужского «мечтателя», обусловливали бесконечные переходы органического вещества в неорганическое и обратно и мотивировали достижимое бессмертие.

В предвидениях русских космистов о переменах в образе существования и физическом строении землян по ходу колонизации космоса коренился интерес Льва Федотова к неоконченной эволюции живой природы, включая и человека. Так, в конце 1940 г. и в начале 1941 г. он трудился над последней из своих монументальных работ – художественной летописью Земли. Единственный видевший ее в готовом виде – Михаил Коршунов – свидетельствовал: «Это было лучшее из Левкиных творений…» Рулон белых обоев, который за счет подклеек мог легко удлиняться, как нельзя лучше подходил для выражения непрерывного и неоконченного процесса изменения форм и условий жизни. На нем были изображены плавающие, ползающие, бегающие, летающие биологические особи…[20] Продолжение почти угадывается: после освоения высокоорганизованной жизнью воды, земли и атмосферы на очередь дня поставлены недра земли…

И, конечно же, в базовом посыле – мечты московского школьника шли от Н. Ф. Федорова, провозгласившего священной обязанностью «сыновей» возвратить к жизни «отцов» и жить в мире и согласии со всеми и для всех. Прямая связь с Федоровым проявилась и в его изначально взятом курсе на претворение самой головокружительной мечты о победе над смертью, в обход научно-фантастических грез 1920-1930-х о сохранении человеческих жизней путем пересадки органов животных или пролонгации автономной жизнедеятельности мозга после утраты тела. (Вспомним беляевских Ихтиандра, голову профессора Доуэля или опыты булгаковского профессора Преображенского). И в представлении о возможности продолжения духовной сущности человека, как бы она ни была названа (душа, психика), только на основе материального субстрата.

При желании нетрудно обнаружить зеркальное отражение ряда фундаментальных правил зачинателя учения «патрофикации» (воскрешения отцов) и в образе жизни и мыслей его юного советского продолжателя. Аскетизму Федорова, в частности, его обыкновению довольствоваться самым малым в еде, обходиться без верхней одежды зимой, трудиться по восемнадцать-двадцать часов в сутки – корреспондировали аналогичные спартанские привычки и подвижнические принципы Левы, о которых уже известно читателю. Можно думать, что от Федорова и его грез о воскрешении предков как субституте физического рождения в будущем, отменяющего привычные отношения полов, шло и специфическое отношение Левы к прекрасной половине человечества. Конечно, за выраженной им позицией стояла и весьма эффективная советская политика социального уравнения гендеров. Однако страстность, с которой восемнадцатилетний юноша декларировал свое отношение к женщине только как к товарищу, явно отягощена глубинными убеждениями, выходящими за пределы советской практики эмансипации и вовлечения женщин в общественную жизнь. Безграничному альтруизму философа из Румянцевской библиотеки вполне соответствовал идеалистический посыл советского подростка «быть полезным» стране и обществу, безотносительно к социальному признанию своих заслуг – он не только высказывал это кредо, но и воплощал его в своей жизни.

И все-таки даже при таком большом количестве неслучайных совпадений Лев Федотов явно нащупывал свой подход к решению той грандиозной задачи, которую выдвинул великий философ. Так, московский школьник расходился с автором «общего дела» в аспекте социальных предпосылок проекта: если Федоров, убежденный противник и социализма, и капитализма, видел его осуществление на путях строительства православного психократического царства, то Федотов уверенно связывал его с коммунистическим будущим, притом скрытым не за дальним горизонтом. В этом представлении он отличался и от с «федоровцев» 1920-1930-х гг., усматривавших в советской власти инструмент воплощения некоторых предвидений, вроде регуляции природных сил, научной организации труда, но не предельного идеала учителя. Наконец, его характеризовала и всемерная готовность перейти от разговоров к делу, мотивированная полудогадкой-полугипотезой о возможном обретении витальных источников на направлении палеонтологических разысканий.

Нужно признаться: эта идея не подлежит верификации даже на сегодняшний день, хотя с довоенных времен науки о земле проделали гигантский прогресс, а проблема иммортализма вышла на уровень научного признания и транснационального движения!

Конечно, Лев Федотов находился в начале своего поиска. На этом этапе были преждевременными любые многообещающие заявления, что, собственно, и удерживало его от связного изложения своей идеи – ей следовало предпослать доказательную базу, дать концептуальное оформление. А вес слова, устного или письменного, в его универсуме был выше того значения, которым оно наделялось в обывательском обиходе. Он и сам заявлял об этом, хотя вроде бы и по поводу, никак не связанному с высокими материями. Так, имея уже гарантию получения билета в Ленинград в канун 1941 г., на расспросы знакомых о своем отъезде он предпочитал отвечать неопределенно:

Вообще… у меня такой существует закон: ни в коем случае никогда не говори заранее. Вот и сейчас! Меня даже, если и спрашивают, еду ли я в Ленинград, я никогда не говорю «еду», а отвечаю: «вероятно» или «может быть». Я буду уверен в поездке лишь тогда, когда билет будет у меня в руке.

Так что же остается в сухом остатке от этой потенциально плодотворной и прерванной на восходящей стадии деятельности? Только смутные предположения о том, что истина для ищущих бессмертия сокрыта в недрах планеты, а ее полости со временем могут стать средой обитания землян, поменявших свой энергетический и психофизиологический режим существования. Только дерзкая мечта о воскрешении предков и наступлении золотого века на планете после разгрома фашизма и победы СССР над Великобританией и США в результате нового столкновения, хотя и не такого кровавого и ожесточенного, как с нацистской Германией. Еще остается его самоподготовка для будущего осуществления проекта. Как будто совсем немного для того, чтобы феномен Льва Федотова делать объектом серьезного внимания.

В общем-то при желании и переосмысленную им концепцию Федорова можно представить как соединение двух утопий – биокосмической и коммунистической – и на основании этой квадратной степени дезавуировать как предмет анализа. К такому логическому выводу подталкивают и оценочные суждения, возведенные в постсоветский период в ранг бесспорных истин. Так, по авторитетному мнению известного американского русиста и советолога Р. Стайтса, темы предельных возможностей, которыми были одержимы революционные романтики 1920-х, – бессмертия и освоения космоса – являлись коррелятом состояния невежества и варварства, в котором столетиями пребывала вся Россия, за вычетом ее тонкого образованного слоя. Особенно противоестественной выглядела погоня за этими миражами для страны, у которой физический потенциал был подорван революцией и Гражданской войной, а деревянная соха и гужевой транспорт составляли примету повседневной жизни. Впрочем, по мнению Стайтса, культ науки и машинной техники не был специфически российским явлением, а отражал общую тенденцию отсталых обществ, находящихся в процессе революционной трансформации. Что же касается увлечения идеями бессмертия, то оно концентрировало в себе некую блуждающую ментальность, основанную на хилиастических чаяниях народа и прометеевской вере в способность изменить природу и ее законы[21]. С этой трактовкой коллективного сознания эпохи красных кумачей, пожалуй, можно было бы согласиться, если бы не одно «но»: деградация отечественной фундаментальной науки и развал космической отрасли, сопровождающие весь постсоветский период развенчания «коммунистической утопии», перечеркивают нигилистический подтекст подобных характеристик.

Да и сама коммунистическая идея, шагнувшая из области теории в практику социального переустройства, в глазах современников являла собой куда более сложный продукт, чем ее худосочные проекции в курсах по марксизму-ленинизму и пропагандистских лозунгах. Не случайно в ряде фундаментальных трудов постсоветского времени акцентируется мистериальный смысл, притянувший к ней самые неожиданные движения – от староверчества и народного религиозно-мистического сектантства до «богоискателей» Серебряного века и интеллектуалов, группировавшихся вокруг литературного сборника «Скифы». По определению А. Дугина, русский национал-большевизм, сложившийся на базе этой идеи и взявший на себя ее воплощение, был модернистским инвариантом мессианских чаяний русского народа, его стремлений к созданию тысячелетнего царства, основанного на принципах справедливости, правды и равенства. Подобно Традиции, тянувшейся к преодолению границ как помехи полного бытия, национал-большевизм изначально был направлен на преодоление географических и онтологических барьеров[22].

Эти интенции, как известно, получили свое преломление, с одной стороны, в теории и практике мировой революции. А с другой… в устремленности к покорению космоса, наряду с подготовкой человеческого организма и психики к вселенской экспансии. При этом, предваряя внеземную колонизацию и клонирование в ее ходе своего жизнеустройства, в смысловом горизонте революции ветхий человек должен был уступить место творцу и созидателю, не отягощенному пороками старого мира. Эта идея, поставленная во главу угла культурной революции большевиков, имела глубокие корни. В ее истоках отчетливо различим религиозно-мистический зов, взыскующий возвышения человека до соработника Божьего в незавершенном деле творения мира. Зародившись в исканиях духовных «столпов» образованного российского общества рубежа XIX–XX вв., сектантском народно-утопическом творчестве и эзотерических практиках, эта ударная волна российского религиозно-философского ренессанса прошла через революцию и на выходе была оседлана большевиками. И хотя первые глашатаи этой парадигмы духовного роста навряд ли согласились бы признать в тех своих наследников, именно они приступили к ее претворению в жизнь. Так, идеократическим режимом, по сути, был запущен гигантский плавильный тигль, в котором наработки Серебряного века, соединяясь с идейными максимами коммунистических теоретиков, синтезировались в новые этические регламенты и заново создаваемую священную историю. На фоне начатой тотальной переделки старого мира рождение человека новой формации уже не казалась несбыточным упованием.

Его черты с большей или меньшей отчетливостью выразились во всем поколении рожденных под знаком революции. В духовно-культурном коде этой генерации соединились революционный романтизм, примат духовных ценностей над материальным благополучием, вера в неисчерпаемые силы и возможности строящегося общества, пассионарность. Неотъемлемую часть этого мироощущения и связанной с ним преобразовательной деятельности составлял феномен космизма. По определению современного исследователя, его квинтэссенцией является «переживание человеком целостности мира, своего единства с космическим целым»[23]. Присутствуя в одних персоналиях более зримо, в других – стерто, это мироощущение, тем не менее, принесло поразительные плоды. Так, уже в 1920-е в России появилось Общество изучения межпланетных сообщений, включавшее в себя около 200 членов. Поддерживая связь с К. Э. Циолковским и Ф. А. Цандером, после проведения в 1926 г. московской выставки по исследованию мировых пространств, оно самораспустилось по причине… невозможности практических занятий[24]. Тем не менее на протяжении всего третьего десятилетия ХХ в. биокосмизм с его лозунгами интерпланеризма и иммортализма оставался одним из самых интригующих и захватывающих направлений научной мысли, в особенности для молодого поколения. Новый всплеск общественного интереса к этим проблемам породило торжественное празднование 75-летия К. Циолковского в 1932 г. в масштабах всего СССР. Несмотря на редкость обращений к этой теме в пространстве СМИ последующих лет, идея продолжала волновать умы. Постоянную подпитку в техносфере ей давали прогрессирующее отечественное авиастроение и рекордные авиаперелеты второй половины 1930-х, массовое увлечение авиамоделированием и парашютным спортом. В художественном творчестве – запечатленные на холсте космические мотивы и образы живописцев из объединения «Амаравелла», литературные прозрения А. Толстого, А. Беляева, Л. Леонова, В. Итина, В. Обручева.

Эти процессы имели самое непосредственное отношение к нашему герою. В его картине мира наиболее рельефно отразились присущие космическому сознанию черты. Это – вытекающая из принципа духовно-материального единства мира и всеобщей взаимосвязи вещей выверенная и ответственная жизненная позиция. Прежде всего, она подразумевала жесткое самоограничение и самоконтроль во всем, что касалось затрат на себя от ресурсов планеты, и, наоборот, щедрую отдачу сил и творческой энергии ради приумножения совокупного блага всего живого планетарного вещества. В этом отношении Лев Федотов неукоснительно следовал моральным заповедям космизма, который подчас исследователи называют панморалистичным учением. Именно его адепты возвели этическое начало в ранг управляющей силы мира. А по части трудных предписаний своего образа существования они могли дать фору как монашеству, так и средневековому рыцарству, хотя за их императивами стояла совсем другая философия[25].

«У него было планетарное мышление. Он чувствовал землю как планету, видел целостную картину мира. Он и войну рассматривал как состояние ужаса планеты» – так кратко характеризовал философско-космическую парадигму Льва Федотова Михаил Коршунов[26]. Также примечательно, что в преддверии этого глобального вызова – на рубеже зимы – весны 1941 г. он вдруг безоглядно погрузился в творчество. И это невзирая на то, что впереди маячили трудные экзамены за девятый класс, к которым он явно не был готов, а восемнадцатилетнему «переростку», уже имевшему опыт второгодничества, совсем не улыбалась перспектива задержаться еще раз в одном и том же классе! Но именно в этот напряженный период, «зацепившись» за болезнь горла как за временное избавление от школы, он почти безотрывно (разве только для короткого сна и нерегулярного приема пищи!) писал новые главы своих научно-фантастических романов. А, кроме того, создал серию проникновенных акварелей с ленинградскими видами, цикл картинок, посвященных «церквушке» (церкви Николая-чудотворца, что в Берсеневке), картину воображаемого Дворца Советов, вознесшегося на Волхонке. Вот как он сам описывал свой творческий «запой»:

Я вставал чуть свет, чтобы лечь поздней ночью. И весь день напролет проводил за столом, забывая все. Я даже не питался, пользуясь случаем, что мамы обычно не было дома; тем более, что голода я не ощущал…

Судя по записям, этот выбор творчества в ущерб урокам не был ни капризом взбрыкнувшего мученика учительской дрессуры, ни наваждением нахлынувшего вдохновения. В своих глубинных истоках он был предопределен, с одной стороны, потребностью в отреагировании тревожных ощущений, а с другой – стремлением к воссоединению с силами, действующими на противоположном полюсе от абсолютного зла. Если массовые смерть и насилие в его понимании рождали «ужас планеты» и истончали связь человека с космосом, то светоносные образы, появлявшиеся под кистью и пером любого человека, включая его самого, были устремлены к восстановлению исходного равновесия. Он знал: ничто не берется ниоткуда, как и не исчезает в никуда – любое усилие, физическое, эмоциональное или мыслительное, получает свое отражение в поле земли.

Разумеется, скептик вправе усомниться в основаниях этой убежденности. Пожалуй, и впрямь ее можно было бы принять за обольщение неискушенного разума, если бы не одно обстоятельство: со стороны мыслящего, пульсирующего вещества планеты, к которому были направлены его мысли, заботы и беспокойство, навстречу шла ответная волна. Именно здесь мы входим в соприкосновение с самым тонким и таинственным фактом биографии Льва Федотова: его умению предвосхищать ход событий.

Стоит сразу оговориться: эта способность не может быть объяснена средствами современной науки, равно как не может быть однозначно локализован ее источник. В терминах В. И. Вернадского, вероятно, он может быть охарактеризован как ноосфера, в терминах П. Тейяра де Шардена – точка Омега, видного советского философа А. К. Манеева – биопсиполе, в эзотерической традиции – эгрегор. Последний определяется как общее психосемантическое поле большой группы людей, связанных по какому-либо значимому признаку. По мнению современного исследователя, знергетически соединенный с другими подобными образованиями, а также с землей и космосом, эгрегор в состоянии наделить своего верного адепта помощью и озарениями, притекающими из глубин его собственного сознания или миров-отражений[27]. Близкое объяснение, хотя и на иной понятийной основе, можно почерпнуть у П. Тейяра де Шардена. По его мнению, сознание индивида, непрерывно растущее в унисон с общим эволюционным движением к сверхсознанию и планетизации человека, получает возможность присоединиться и ко всем центрам универсума, его окружающим[28].

Как бы то ни было, но московскому школьнику было доступно опережающее отражение действительности, или, как он сам именует, эту способность – «догадки». Распыленные в тексте дневника, они сосредоточены на двух обширных темах: биотехногенной эволюции и социально-политических перспективах будущего, в которые включена и история Второй мировой войны. Но и здесь следует подчеркнуть: сам автор дневника не только не был зациклен на продуцировании таких картинок будущего, но и не придавал им большого значения. Поэтому попытки некоторых современных толкователей представить его фигуру в ряду маститых прорицателей наподобие Нострадамуса, ясновидящих – американца Эдгара Кейси или болгарки – Евангелии Гуштеровой, заведомо искажают факты.

И все же что удалось увидеть Леве Федотову за гранью его текущего бытия? В рамках обозначенной первой темы следует отметить догадку о полете американских астронавтов в 1969 г., хотя и не Луну, как это имело место в действительности, а на Красную планету. Правда, реплика по этому поводу, вырвавшаяся у него в пылу увлеченного и легковесного разговора с соучениками, и не претендовала на серьезность. А вот более интересное и, по всей видимости, продуманное соображение: когда-нибудь, размышлял Лева, будет изобретена таблетка (микрочип?), которая при попадании в организм человека позволит управлять его волей и настроением! Похоже, что этому предсказанию сегодня могут предпослать некоторые реальные разработки. Однако, безусловно, приоритетное значение для этого тематического блока, как, собственно, и для всех исканий Льва Федотова имел прогноз бессмертия человечества наряду с преобразованием его телесной оболочки и обживанием подземных квартир. Однако он пока еще не может быть ни опровергнут, ни подтвержден.

Более представительной является подборка высказываний в рамках второго тематического блока. Идя от более частных к более глобальным проблемам, в первую очередь следует отметить предвосхищение им роковой роли войны в собственной судьбе. Это вполне трезвое осознание краткости оставшегося пути проступало во многих деталях. И в тоскливом чувстве, возникающем при расставании с родственником, уезжавшим из Москвы домой в конце 1940 г.

Мне было не очень-то легко прощаться с ним… Я задавал себе вопрос, увижу ли я когда-нибудь своего дядю или нет?… Мне теперь все в нем было дорого

Это и последнее «прощай!», мысленно сказанное любимому городу на Неве при отъезде в январе 1941 г., и жалость к материнской доле, которую «заблаговременно» он высказывает Мише Коршунову во время совместных посиделок в бомбоубежище: «Знаешь, кого жалко? Наших мамаш…»[29] Это, наконец, высказанная другу в самом начале войны твердая уверенность, что и он, «белобилетник» по здоровью, вместе с остальными сверстниками вскоре окажется там, где и положено быть – на фронте:

Петя сказал мне, что хочет идти добровольцем на фронт, но его отстранили по здоровью. Я ему, конечно, посочувствовал, а затем поспешил успокоить тем, что придет время – мы все будем там!

Впрочем, вряд ли такое предощущение всерьез что-либо меняло в его поведении.

Как уникальный факт можно отметить и его умелую ориентацию в пространстве нарастающего беспорядка и паники в Москве, взятой уже в начале войны под прицельный удар врага. То, что для массы жителей являло собой сплошное поле неопределенности и страха, для него дифференцировалось по признакам реальной или ложной опасности. Так, он знал наперед, что первая воздушная тревога, выдернувшая из сна москвичей 24 июня 1941 г., была учебной. Много ли было среди обезумевших людей, штурмующих входы в бомбоубежище, таких, кто это сознавал? А вот 22 и 23 июля при аналогичных обстоятельствах он был уверен, что тревога была настоящей. Но также ведал, что она не угрожает жильцам его дома. Эта уверенность стала причиной маленькой бури в стакане воды. При страшном налете немецких «ястребов» на Москву 22 июля, когда от грохота рвущихся бомб закладывало уши и сдавали нервы у обитателей бомбоубежища, он позволил себе рискованную шутку:

Полдома нет, – сказал я. Все дружно рассмеялись, но часть проснувшихся интенсивно выругалась по моему адресу, так как сейчас якобы, не время было шутить. Это говорили явно те, кто впал в полную трусость и панику.

С первых же раскатов война стала проверкой на прочность его принципов: укоренившаяся привычка к самоконтролю не подвела. Впрочем, в его случае выдержку определяло и четкое видение перспективы событий, заметим, изложенное им за две с половиной недели до 22 июня! Именно этот фрагмент – с 78-й по 83-ю страницу авторского текста XIV тетради, который и стал своеобразной визитной карточкой Льва Федотова в медийном пространстве, приковывает внимание своей неординарностью. Дар блестящего аналитика (интуитивиста, визионера?) здесь выявился не только в аутентичном сценарии военных действий, которые в этот момент только назревали. Не только в предвидении реальных и конкретных поражений, а потом и грандиозного реванша Красной армии, не только в предсказании распада гитлеровского режима еще до кончины его предводителя. И не только в провидении кардинальных геополитических сдвигов в мире в результате великой победы СССР. За фасадом множественных явлений войны для него была открыта их метаисторическая подоплека, выражавшаяся в тяжелом одолении всеми элементами мыслящей оболочки земли грязных пятен, которые посадила на ней взбесившаяся нечисть. На импульсе этого завершенного правого дела, по его представлениям, объединившееся человечество получало возможность осуществить идеал жизни для всех и со всеми, кто когда-то ступал по земле.

Осмысленная этой перспективой собственная жертва казалась лишь самой малой платой за право участвовать в приближении великой цели.

*****

Какое же отношение ко всей рассказанной истории еще не наступивших времен имел дневник? А самое прямое: он изначально рассматривался автором как подспорье тому передовому отряду, который поставит на практические рельсы реализацию «общего дела». Такая мотивация ведения дневников была характерна для многих последователей Н. Ф. Федорова, ставивших за цель донести каждую сколько-нибудь важную деталь и о себе и о тех, с кем были знакомы[30].

Скорее всего, именно в предчувствии подступающей к границам СССР военной катастрофы с конца 1939 г. он перестроил работу над дневником в соответствии с федоровской концепцией хранилища информационных данных личности, обусловливающего возможность повторной «сборки» ее структуры. Такой шанс он предусматривал и для себя в случае, если ему самому не доведется принять участие в предсказанной реорганизации жизни на земле. А в том, что морально окрепшее, преображенное человечество раньше (возможно, с его участием) или позже (вероятно, без него) захочет и сможет вернуть предшествующие поколения, он нисколько не сомневается. Собственно, его короткая сознательная жизнь, пронизанная поисками алгоритма решения данной задачи и даже предуготовленными подземными «квартирами» для громадного пополнения землян, служила подтверждением этой убежденности.

Прояснившееся прикладное назначение дневника проливает свет на отмеченные ранее парадоксы. Это назначение обусловливало его сознательное уклонение от изложения чужих идей и концепций, как бы они ни были увлекательны и, наоборот, методичную фиксацию собственных мыслей, наблюдений, реакций, поступков, самовыражения по ходу диалогов-столкновений и диалогов– рассуждений. Как добросовестный испытатель, Лева старался запечатлеть себя в аутентичном облике. Правда, необходима существенная оговорка: с учетом неординарности его основополагающей идеи, так и возможности попадания дневника в руки критически настроенного читателя часть сведений о себе автор скрыл за недомолвками или непрозрачными намеками. Однако остающийся архив, судя по стараниям его сохранить, был бы способен восполнить этот пробел.

Впрочем, даже дошедшие до нас части дневника и архива объемно и многомерно раскрывают личность автора. Близкое знакомство с этими материалами дает право утверждать, что главной пружиной его почти ежедневной хроники являлось не эгоистическое стремление заново войти в жизнь, а научный поиск. Подобно многим великим предшественникам в медицине и фармацевтике, апробировавшим свои открытия на собственном организме или завещавшим свои органы на дело спасения других жизней, Лева фактически предоставлял свою информационную матрицу в распоряжение исследователей будущего для отработки технологии воссоздания человека.

Насколько позволяет судить метод ведения дневника, его замысел не ограничивался собственной персоной. В перспективе осуществления «общего дела» актуальными становились любые точные свидетельства о каждой личности: в их перекрестных потоках открывалась возможность адекватного восстановления каждого, кто когда-то посетил этот мир. Вряд ли мы ошибемся, если предположим, что с помощью длинных диалогов, доносящих рассуждения, реплики и междометия собеседников, Лева пытался сохранить четкий информационный слепок всех тех, с кем сводила его судьба. Визуальные зарисовки и прямую речь «героев» его повествования можно сравнить с серией последовательных снимков, позволяющих увидеть их в разных ракурсах и положениях. Можно догадываться и о мотивах, которые побуждали его уделять особое внимание детям – ведь многим из них война могла оборвать жизнь прежде, чем их личность успела бы отложиться в памяти других людей, а, следовательно, его свидетельства могли бы подарить им еще один шанс!

Дневник обрывается 23 июля 1941 г. – ровно на том месте, в котором он перестает быть источником личной жизненной истории, то есть когда на его страницы полноформатно врывается война. Впрочем, к тому времени Лева уже успел сделать свой решающий ход, с помощью которого он намеревался переиграть исторический процесс, как правило, неумолимо стирающий отпечатки пребывания субъектов, неуспевших выполнить своего жизненного предназначения. За две с половиной недели до начала войны он включил в текст дневника футурологическую выкладку о нападении Германии, ходе боевых действий и конечной победе СССР. Она смотрится чужеродным вкраплением в текст. Во-первых, потому что совершенно выпадает из контекста обширной записи от 5 июня, рассказывающей о заботах, занятиях, беседах и мыслях автора за период от возвращения из Ленинграда и до завершения учебного года. А во-вторых, потому что не находит опоры в содержании его почти ежедневного мониторинга фактов и событий. Искусственность этого включения помечает фраза, неуклюже перекидывающая мостик от сообщения о последнем прослушивании оперы «Аида» в Большом театре к рассуждению о предстоящей войне:

Мне хочется сейчас упомянуть о моих политических взглядах, которые я постепенно приобрел в зависимости от обстоятельств за все это время.

Не являвшийся политическим мыслителем по складу ума и наклонностей, Лева проявлял интерес к сюжетам международной политики в той мере, в какой они потенциально вторгались в судьбу страны, его родных и близких, а также влияли на продвижение его проекта. В то же время особые способности позволяли ему усмотреть тренд в развитии событий, не видный менее тароватым наблюдателям. Так, сопрягая просчет поведения противника с адекватным представлением о географии, экономике, психологии общества и государственной власти Советского Союза, он создал абсолютно реалистичный набросок предстоящего военного столкновения с последовательными поражениями и успехами каждой из сторон. И, что особенно важно, успел записать его до того, как предвидение обернулось явью. Собственно, на этом и строился расчет. Прогностическому сценарию предстояло стать мощным якорем, способным удержать его труд от исчезновения среди сокрушительных штормов большой истории. Ведь, в конечном счете, сбывшееся предсказание, тем более судьбоносных событий, неизменно разжигает любопытство и заставляет внимательно, в надежде на новые обретения, штудировать текст, в который оно инкорпорировано. А значит, выводит на магистральную линию помыслов и устремлений в рамках «общего дела», которые, по словам одного из самых продвинутых «федоровцев» 1920-х гг. В. Муравьева, выполняют «роль побудителей и направителей действия»[31]. Это с одной стороны. А с другой… блестящая аналитическая разработка о войне выступает порукой тому, что и главный неоконченный проект автора не добросовестное заблуждение, не блеф и не мистификация. Похоже, этот парень знал, что делал. Недаром же он был «Леонардо»!

********

Рассмотренное прикладное значение публикуемого дневника Льва Федотова нисколько не отменяет его значения как информационно насыщенного исторического источника. Скорее, наоборот, стремление автора воссоздать максимально реалистично окружающую жизнь предоставляет уникальную возможность – услышать живых современников! Их очень много – от безвестных прохожих, с которыми он пересекался на разных маршрутах, до известных персоналий. Это учителя его родной 19-й школы на Софийской набережной. В том числе известный словесник, автор школьных учебников по литературе Д. Я. Райхин, за глаза именуемый учениками «Додик – литератор, гений и новатор», талантливый физик В. Т. Усачев, презираемая большинством учеников за равнодушие и формальное отношение к делу учительница истории и обществознания Е. А. Костюкевич и ряд других. Он создает их яркие портретные зарисовки, стараясь донести до читателя не только внешний облик и манеру поведения, но и типичные для каждого обороты речи, интонации.

Возможно, некоторые суждения Левы об уроках, системе преподавания чрезмерно резки и категоричны. По ходу своих заметок он не раз выражает отношение к школе как к досадному препятствию на пути реализации собственных планов, а порой как к источнику ненужных схоластических знаний. Не исключено, что такая позиция вообще обоснована трудной адаптацией одаренных детей к массовой школе с ее нивелирующей педагогикой и стандартизированным образованием. Однако в описываемое время других школ уже не было – с 1937 г. в целях консолидации советского общества решением руководства страны были упразднены элитные и специальные школы. Это не означает, что массовая общеобразовательная школа стала плохой, просто явно выламывающийся из предписанных рамок детский феномен часто попадал в ней в дискомфортную обстановку. Это относится и к Льву Федотову. Чем дальше, тем больше он тяготился повинностью учащегося и становился равнодушен к оценкам. Свою главную задачу в конце девятого, предвыпускного, класса он видел в том, чтобы просто без особых издержек и помех завершить учебный год. В первых числах июня он закончил его на одни тройки,[32] однако был несказанно рад этому, поскольку переводился в последний класс и обретал долгожданную свободу на период летних каникул, конечно, если только они не будут смяты войной. В его записях мы найдем и описание экзекуции, учиненной над ненавистным школьным дневником и другими атрибутами учения-мучения. Невзирая на достаточно критический уклон в описании школьных порядков, записи Льва Федотова могут служить отличной иллюстрацией постановки учебного процесса, внутреннего климата в коллективе учащихся, отношений учеников и учителей, словом, всей совокупной атмосферы среднего учебного заведения предвоенного времени.

С учетом того, что интересы Левы лежали в стороне от школы, мы познакомимся с теми людьми, которые сопутствовали ему в этой главной ипостаси его жизни. Это и учитель музыки, композитор, ныне совершенно забытый Модест Николаевич Робер и его жена Мария Ивановна. Это замечательный виолончелист и педагог, воспитавший целую плеяду музыкантов, – Эммануил Григорьевич Фишман – тот самый «Моня», муж любимой двоюродной сестры Раи и отец не менее любимой племянницы Норы, которому посвящено немало восторженно-уважительных строк в дневнике. Это и ленинградский музыковед Б. А. Струве, с которым судьба свела Леву в новогоднюю ночь 1941 г. Это, наконец, разнообразные представители обширного клана Маркус, которые регулярно заезжали к ним на квартиру в Доме на набережной и слали о себе вести из других городов.

Конечно, в дневнике запечатлены образы друзей. Те, кому посчастливилось уцелеть в войне, впоследствии стали известными и уважаемыми людьми. Тем более интересно их увидеть глазами школьного товарища в тот период, когда только шло личностное становление и формирование задатков будущих профессионалов. В таком ракурсе читатель увидит и будущих известных писателей Михаила Коршунова и Юрия Трифонова, будущего художника-карикатуриста Евгения Гурова, экономиста Олега Сальковского и ряд других. Нам, умудренным историческим опытом истекших семидесяти с лишним лет, их суждения, оценки, представления о своей стране и окружающем мире иной раз могут показаться наивно-простодушными, иной раз слишком зависимыми от идеологии и пропаганды 1930-х годов. Это относится, например, к уверенности в том, что в случае нападения на СССР капиталистической державы на помощь ему дружно поднимутся трудящиеся всего мира. Правда, следует отметить и другое: если эти иллюзии и имели место, то их развеяло уже начало войны, а в ходе ее битв это поколение продемонстрировало такую силу духа и воли, равной которой и не отыскать в нашей истории. Не случайно из тех, кто родился в 1923–1924 гг., в живых остались лишь 3–4 %. Таким образом, за публикуемым текстом вырисовывается и просопографическая перспектива реконструкции ментального кода самого жертвенного поколения фронтовиков.

Как ни удивительно, эта демографическая когорта остается до сих пор «вещью в себе» в аспектах жизненных стратегий, планов, структуры убеждений и поведенческих стереотипов. За всем этим скрывается еще более волнующая проблема – альтернатива послевоенного развития СССР, останься эта генерация в строю. Подтверждение таких потенциальных возможностей – уникальный случай Льва Федотова, во многом опередивший и свое, и наше время.

И.В. Волкова

Загрузка...