Джулиан Барнс «До того, как она встретила меня»

Посвящается Пат

Человек пребывает в сложном положении, так как, по сути, природа наградила его тремя различными видами мозга, которые, несмотря на огромные различия в структуре, должны функционировать совместно и держать связь друг с другом. Старейший из них в основе своей — мозг пресмыкающихся. Второй был унаследован нами от низших млекопитающих, а третий — результат позднейшего развития млекопитающих, и он… сделал человека именно человеком. В аллегорическом смысле эти три мозга один в другом можно представить себе так: когда психиатр приглашает пациента лечь на кушетку, он просит его вытянуться во всю длину рядом с лошадью и крокодилом.

Пол Д. Маклин. «Журнал нервных и психических заболеваний». Т. CXXXV, октябрь 1962

Il vaut mieux encore être marié qu'être mort.

Molière, «Les Fourberies de Scapin»{1}.

1 ТРИ КОСТЮМА И СКРИПКА

Когда Грэм Хендрик в первый раз наблюдал, как его жена совершает адюльтер, он ничего против не имел. И даже поймал себя на том, что весело посмеивается. Ему и в голову не пришло прикрыть ладонью глаза дочери.

Конечно, тут не обошлось без Барбары. Барбары, его первой жены, не путать с Энн, второй женой — той, которая совершала адюльтер. Хотя, естественно, в тот момент он это адюльтером не считал. То есть реакция pas devant[1] казалась неуместной. И в любом случае время все еще было медовое, как его называл Грэм.

Медовое время началось 22 апреля 1977 года в Рептон-Гарденс, когда Джек Лаптон познакомил его с девушкой-парашютисткой. Он уже выпил в третий раз с начала вечеринки, но алкоголь никогда не помогал ему расслабиться, и едва Джек их познакомил, что-то у него в мозгу щелкнуло и автоматически изгладило ее имя из его памяти. Вот что случалось с ним на вечеринках. За пару лет до этого Грэм эксперимента ради попробовал повторять названное ему имя вслух, пока они пожимали руки друг другу. «Привет, Рэйчел», — говорил он, и «Привет, Лайонел», и «Добрый вечер, Марион». Но выяснилось, что мужчины в этом случае принимают тебя за гомосексуалиста и держатся с опаской, а женщины вежливо спрашивают, не из Бостона ли ты, или, может быть, исповедуешь позитивное мышление? Грэму пришлось отвергнуть этот способ и вновь начать стыдиться за свой мозг.

В этот теплый апрельский вечер, прислонясь к стеллажу Джека, вдали от водоворота щебечущих курильщиков, Грэм вежливо смотрел на все еще безымянную женщину, ее белокурые аккуратно подстриженные волосы и карамельно-полосатую блузку, возможно, шелковую, откуда ему было знать?

— Должно быть, интересная жизнь.

— Да, совершенно верно.

— Вы, должно быть… много путешествуете.

— Да, много.

— Устраиваете показательные выступления, я полагаю. — Ему представилось, как она кувыркается, пронизывая воздух, и багряный дым с шипением бьет из канистры, привязанной к ее ноге.

— Ну, это не совсем по моей части.

(А по чьей же части?)

— Однако это же опасно.

— Что… вы о полетах? — Поразительно, подумала Энн, как часто мужчины боятся самолетов. Ей они никаких опасений не внушали.

— Нет, не сам полет, а дальнейшее… прыжок.

Энн вопросительно наклонила голову набок.

— Прыжки. — Грэм поставил стопку на полку и замахал руками вверх-вниз. Энн еще больше наклонила голову набок. Он схватил среднюю пуговицу своего пиджака и резко по-военному дернул вниз.

— А! — сказал он наконец. — Я думал, вы парашютистка.

Нижняя часть лица Энн сложилась в улыбку, затем скептическая жалость в ее глазах медленно сменилась веселыми смешинками.

— Но Джек сказал, что вы парашютистка, — повторил он, будто повторение со ссылкой на авторитет гарантировали возможность, что это все-таки правда. Без сомнения, еще один пример того, что Джек называл «поддать вечеринке жару, старый ты хрен».

— Следовательно, — подхватила она, — вы не историк и не преподаете в Лондонском университете.

— Господи, конечно, нет, — сказал Грэм. — Неужели я выгляжу как профессор?

— Я не знаю, как они выглядят. Разве не как все прочие?

— Нет, — свирепо сказал Грэм. — Они носят очки и коричневые твидовые пиджаки, и плечи у них сутулые, а характеры подлые и завистливые, и все они пользуются «Олд спайс».

Энн смерила его взглядом. Он был в очках и в коричневом вельветовом пиджаке.

— Я специалист по мозговым операциям, — сказал он. — То есть не совсем. Но я пролагаю путь наверх. Сначала надо напрактиковаться во всяком прочем, это понятно. Сейчас я на плечах и шеях.

— Наверное, интересно, — сказала Энн, не решив, до какой степени ему не следует верить. — И должно быть, трудно, — добавила она.

— Да, трудновато. — Он поправил очки на носу, сдвинув их вбок, а затем водворил точно на прежнее место. Он был высоким, с удлиненно-квадратным лицом и темными каштановыми волосами, прихотливо тронутыми сединой, словно кто-то вытряс ее из засорившейся перечницы. — И к тому же опасно.

— Ну еще бы!

(Неудивительно, что у него такие волосы.)

— Самая опасная часть, — объяснил он, — это полеты.

Она улыбнулась. Он улыбнулся. Она была не только хорошенькой, но и симпатичной.

— Я покупатель, — сказала она. — Покупаю готовую одежду.

— Я преподаватель, — сказал он. — Преподаю историю в Лондонском университете.

— Я маг, — сказал Джек Лаптон, подрейфовав на периферии их разговора, а теперь вставляя бутылку в его середину. — Я преподаю магию в Университете Жизни. Вина или вина?

Оглядываясь на прошлое, Грэм с пронзительной ясностью видел, насколько обмелела его тогдашняя жизнь. Разве что пронзительная ясность всегда составляла обманчивую функцию оглядывания на прошлое. Ему тогда было тридцать восемь — пятнадцать лет брака, десять лет занятия одной и той же работой, наполовину выплаченная эластичная закладная. И половина жизненного пути, полагал он, уже ощущая, как начинает спускаться под уклон.

Не то чтобы Барбара видела это именно так. Да и он не объяснил бы ей именно так. Возможно, в этом заключалась половина беды.

В то время он еще питал к Барбаре теплое чувство, хотя никогда по-настоящему ее не любил, и по меньшей мере уже пять лет их отношения не вызывали у него ни гордости, ни даже интереса. Он питал теплое чувство к своей дочери Элис, хотя, к его удивлению, более сильных эмоций она никогда у него не вызывала. Он был рад, что она хорошо учится, но сомневался, действительно ли эта радость чем-то отличается от облегчения, что она не учится плохо. Как определить? Теплое чувство от обратного вызывала у него и его работа, хотя с каждым годом оно становилось чуть прохладнее по мере того, как его студенты становились все более мелкотравчатыми, все более-бесстыже, ленивыми и все более вежливо-неприступными.

На протяжении всех пятнадцати лет его брака он ни разу не изменил Барбаре, так как считал супружескую неверность непорядочностью, а к тому же — представлялось ему — и из-за отсутствия соблазна (если раскрепощенные студентки закидывали перед ним ногу на ногу, он предлагал им более сложные темы для эссе, и они распространили слух, что он — рыба замороженная). И точно так же он никогда не думал о том, что может сменить работу, и сомневался, что найдет другую, с какой сможет справляться так же легко. Он много читал, он работал в саду, он решал кроссворды, он оберегал свою собственность. В тридцать восемь это уже ощущалось как почти уход на пенсию.

Но когда он познакомился с Энн — не в тот первый момент в Рептон-Гарденс, но позднее, когда он уломал себя пригласить ее в ресторан, — забрезжило ощущение, будто внезапно восстановилась давно оборвавшаяся линия связи с ним двадцатилетним. Вновь он почувствовал себя способным на безрассудство и идеализм. И еще он чувствовал, будто его тело вновь обрело существование. Под этим он не просто подразумевал, что глубоко наслаждается сексом (хотя и это тоже), но он перестал рассматривать себя просто как мозг, помещенный в контейнер. Минимум десять лет он находил все меньше применений для тела; все наслаждения и эмоции, прежде будто рвавшиеся вон из кожи, отступили в тесное пространство внутри его головы. Все, что он ценил, творилось между его ушами. Разумеется, он приглядывал за своим телом, но с той же машинальной безразличной заботливостью, какую уделял своей машине. Эти оба объекта требовалось обеспечить горючим и мыть через разные интервалы; иногда с обоими случались поломки, но обычно легко ремонтировались.

893-80-13 — как у него хватило духа набрать этот номер? Он знал как. Обманув самого себя. Как-то утром он сел у телефона со списком телефонных номеров и вставил «ее» номер между ними. На полпути споров на повышенных тонах по поводу расписаний и отрешенного выражения интереса редакторов научных журналов он услышал в трубке «ее» гудок. Он уже много лет не приглашал никого пообедать вместе (то есть женщин). Да и вообще это никогда не казалось значащим. Но ему достаточно было назваться, убедиться, что она его помнит, и пригласить ее. Она согласилась; более того, она сказала «да» о первом же предложенном им дне. Ему это понравилось, внушило уверенность не снимать обручального кольца. Он уже начал взвешивать, не снять ли его перед этим обедом.

И дальше все продолжалось столь же прямо и без экивоков. Он или она говорит: «Почему бы нам…»; она или он отвечает «да» или «нет», и решение принимается. Никаких поисков скрытых побуждений, которыми был начинен брак с Барбарой. Но ты же не серьезно, Грэм, так ведь? Говоря «икс», ты ведь подразумевал «игрек», разве не так, Грэм? Жить с тобой, Грэм, словно играть в шахматы с противником, у которого два ряда слонов.

Как-то вечером на седьмом году их брака после обеда, почти лишенного напряжения, когда Элис была уложена спать и он почувствовал себя настолько умиротворенным и счастливым, насколько тогда казалось возможным, он сказал Барбаре, лишь слегка преувеличив: «Я чувствую себя таким счастливым!»

И Барбара, которая смахивала последние крошки со стола, резко обернулась, скинула влажные розовые резиновые перчатки, словно оперирующий хирург, и ответила: «И что ты стараешься замять?»

И до, и после бывали такие обмены фразами, но ему почему-то запомнился именно этот. Возможно, потому, что он не старался ничего замять. А после он обнаружил, что делает маленькую паузу, прежде чем сказать ей, что любит ее, или что счастлив, или что все идет прекрасно, ведь верно? Сперва он взвешивал вопрос: нет ли чего-то, что даст Барбаре повод подумать, будто он пытается скрыть или замять что-то, если продолжит и скажет ей, что чувствует. И если решал, что ничего такого нет, он продолжал и говорил ей. Но в результате полностью исчезала непосредственность.

Непосредственность, прямота, восстановление связи с его телом — Энн открыла ему не просто наслаждение (это могли бы сделать и многие другие), но и сложное предварение, ведущее к нему, лабиринты его вкушения; она даже смогла освежить его память о наслаждении. Схема предварения никогда не менялась: сначала удар узнавания, когда он смотрел, как Энн что-то делает (ест, занимается любовью, разговаривает либо просто стоит или идет); затем период подражания, подгонки, пока он не начинал чувствовать себя свободно в процессе того или иного наслаждения; и, наконец, состояние благодарения, подбитое (вначале он не понимал, как это было возможно, но так было) тошнотной досадой. Как ни был он благодарен ей за то, чему она его научила, как ни одобрял он то, что она первая сделала это открытие (иначе как могла бы она научить его?), иногда он испытывал осадок нервного раздражения, что Энн его тут опередила. В конце-то концов? он был старше нее на семь лет. В постели, например, ее уверенная непринужденность часто выглядела подчеркиванием (критикующим, почти язвительным) его опасливой скованной неуклюжести. Эй, погоди, думал он, подожди меня; а иногда с еще большим раздражением: почему ты не научилась этому вместе со мной?

Энн сознавала это — заставила Грэма заставить ее осознать это, едва ощутила что-то такое, — но оно не казалось угрозой. Достаточно заговорить вслух, и все развеется. К тому же во многих областях Грэм был осведомлен лучше нее. История была для нее библиотекой запертых книг. Новости ее не интересовали из-за их неизбежности и невозможности воздействовать на них. Политика наводила на нее скуку, если не считать легких приступов азарта, которые она испытывала при обсуждении бюджета, и чуть более длительного азарта в период всеобщих выборов. Ей удавалось перечислить наиболее влиятельных членов кабинета министров, но обычно это были члены предыдущего кабинета.

Ей нравилось путешествовать, а для Грэма путешествия практически уже ушли в прошлое (еще один вид деятельности, которая в основном происходила между его ушей). Ей нравилось современное искусство и прежняя музыка; она ненавидела спорт и хождение за покупками; она любила вкусную еду и чтение. Эти предпочтения импонировали Грэму почти все, а понятны они ему были все. Прежде ей нравилось кино — как-никак она сыграла небольшие роли в нескольких фильмах, — но теперь ее интерес к нему остыл, что Грэма вполне устраивало.

Когда Энн познакомилась с ним, она никого не высматривала. «Мне тридцать один год, — сказала она своему дяде, который уставился на безымянный палец ее левой руки. — Я еще не сдана в архив, но я никого не высматриваю».

Она уже не ожидала, что очередной званый вечер или обед обернется встречей с идеальным партнером или хотя бы достаточно приемлемым. К тому же она успела постигнуть загадочное, комичное несоответствие между намерением и результатом. Ты хочешь легкой мимолетной связи — и ловишь себя на том, что успела привязаться к его матери; ты думаешь, что он хороший и не тряпка, и за его скромностью и готовностью принести тебе еще коктейль обнаруживаешь гранитный эгоизм. Энн не считала себя разочарованной или (как настаивали некоторые близкие подруги) неудачницей; она просто полагала, что стала более умудренной. Пока еще, думала она, перебирая в уме зыбкие menages a trois,[2] облитые слезами аборты и выклянченные унизительные отношения, которые некоторые ее подруги позволили навязать себе, ничто подобное ее не коснулось.

В пользу Грэма говорило то, что красив он не был; Энн сказала себе, что поэтому он выглядит более подлинным. Состоял ли он в браке или нет, никакой роли не играло. Подруги Энн постановили, что с тридцати лет мужчины, с которыми ты можешь встречаться (если, конечно, не примешься бросаться на младенцев), обычно оказываются либо гомосексуалистами, либо женатыми, либо свихнутыми, а из этих категорий женатые, безусловно, наилучший выбор. Шейла, задушевнейшая подруга Энн, утверждала, что женатые мужчины вообще предпочтительнее одиноких, так как пахнут приятнее — их жены без конца сдают их одежду в химчистку. Тогда как пиджак холостяка, декларировала она, это эссенция табачного дыма и подмышек.

Первая связь Энн с женатым мужчиной смущала ее; она чувствовала себя, ну, не совсем воровкой, но все-таки чем-то вроде служащей, которая присваивает что плохо лежит. Впрочем, длилось это недолго, и теперь, доказывала она себе, если брак выдохся, то не по ее вине, ведь верно? Если мужчины ищут утешения на стороне, так потому, что им так нравится, и если занять принципиальную позицию плечом к плечу с твоей сестрой-женщиной, это ровным счетом ничего не изменит. Никто тебе за твою добропорядочность от обратного спасибо не скажет, а жена попросту не узнает о твоей безмолвной поддержке. И потому, когда она первый раз обедала с Грэмом и увидела обручальное кольцо у него на пальце, она подумала лишь: «Ну, во всяком случае, этого вопроса мне задавать не придется». Задавать его всегда было неприятно. Иногда им казалось, будто ты хочешь, чтобы они солгали, и они лгали, и приходилось подавлять рвущиеся с языка сарказмы вроде: «Как замечательно вы гладите!»

В завершение этого, по существу, анкетного обеда Грэм наклонился к ней и сказал, нервничая настолько, что выпалил обе свои фразы как одну:

«Вы не согласитесь пообедать со мной еще раз, кстати, я женат». Она улыбнулась и ответила просто: «Да, с удовольствием. Спасибо, что вы меня предупредили».

После второго обеда и несколько большего количества вина он подал ей пальто еще более услужливо и погладил ее по лопатке, словно материя сморщилась. Когда Энн сообщила про это Шейле как о максимуме их физических соприкосновений после трех полномерных встреч, ее подруга выдала свою оценку: «Может, он не только женат, но еще и гомик?» И Энн сама удивилась своему ответу: «Это ни малейшего значения не имеет!»

И не имело. Вернее, не имело бы, подумала она, поскольку после старомодно долгого времени (и отсемафорив такое количество сигналов, что их хватило бы, чтобы целая эскадра изменила курс) она убедилась, что Грэм гомосексуалистом не был. Сначала они занимались любовью так, как если бы это подразумевалось правилами поведения. Но постепенно их сближения приобрели нормальную частоту и подчинились нормальным побуждениям. Через три месяца Грэм изобрел конференцию в Ноттингеме, и они провели уик-энд, проезжая закопченные курортные городки с минеральными водами и внезапно возникающие вересковые пустоши в обрамлении стенок, сложенных из известняковых плиток. Про себя и он, и она опасались, что Барбара вдруг позвонит в отель и узнает, что она, миссис Грэм Хендрик, уже заказала номер. И про себя же они решили, что в следующий раз закажут два отдельных номера под собственными фамилиями.

Энн поразилась, постепенно осознав, что полюбила Грэма. Он ведь не выглядел подходящим кандидатом: он был неуравновешен и нескоординирован и, вставая, чтобы уйти, пинал ножки ресторанных столиков, тогда как мужчины, к которым в прошлом она почти чувствовала любовь, были уравновешенными и непринужденными. И еще Грэм был таким, какими ей представлялись интеллектуалы, хотя она быстро обнаружила, что он не любит говорить о своей работе и как будто куда больше интересуется ее работой. Поначалу его манера поправлять очки на носу, когда он наклонялся над специальным выпуском pret-a-porter[3] французского Vogue, казалась ей комичной, однако и смутно угрожающей, но поскольку в ответ он не выразил ни малейшего желания, чтобы она отправилась с ним в Колиндейлскую газетную библиотеку и помогла сопоставлять различные отчеты о забастовках и демонстрациях между войнами, Энн перестала тревожиться.

Она чувствовала себя одновременно и более старой, и более молодой, чем он. Иногда она испытывала жалость к нему за скудость его прежней жизни, а иногда ее подавляла мысль, что она никогда не узнает столько всего, что известно Грэму, никогда не сможет вести споры с прямотой и логикой, какие замечала в нем. Порой, лежа в постели, она начинала думать о его мозге. Насколько то, что скрывал покров окрапленных сединой волос, отличалось от того, что пряталось под ее фасонно подстриженными (и слегка подкрашенными) волосами блондинки? Если вскрыть его голову, разница в структуре сразу бросится в глаза? Будь он на самом деле нейрохирургом, быть может, он мог бы ответить на ее вопрос.

Их связь продолжалась шесть месяцев, и они ощутили необходимость сказать Барбаре. Не ради нее, а ради них самих: они слишком уж рисковали, и будет лучше, если они скажут ей, когда сами сочтут нужным, чем признаваться вынужденно, после периода подозрений. Это причинило бы ей боль, а их заставило бы чувствовать себя виноватыми. Да и для Барбары так будет лучше, чище. Вот что они говорили себе. Кроме того, Грэму было мучительно отправляться в уборную всякий раз, когда ему хотелось взглянуть на фотографию Энн.

Дважды он побоялся. В первый раз Барбара пребывала в одном из своих милых настроений, и он почувствовал, что не в силах ее ранить; во второй раз она была энергично враждебной, и он не хотел, чтобы она подумала, будто он рассказывает ей про Энн, только чтобы ее уязвить. Он хотел, чтобы его слова прозвучали решительно и бесповоротно.

В конце концов ему пришлось выбрать трусливый способ: он провел с Энн всю ночь. Вышло это случайно: просто они уснули, а когда Энн разбудила его паническим хлопком, он внезапно подумал: «А почему, собственно? Почему я должен ехать по холоду для того лишь, чтобы лежать рядом с женой, которую не люблю?» А потому он повернулся на другой бок и допустил, чтобы морально нейтральный сон понудил его к признанию.

К тому времени, когда он вернулся домой, Элис полагалось быть в школе, но она была дома.

— Папа, я ведь могу пойти сегодня в школу, правда?

Грэм не выносил такие моменты. Он обернулся к Барбаре, сознавая, что уже больше никогда не сможет смотреть на нее так, хотя выглядела она не изменившейся и не способной измениться: короткие черные кудряшки, пухловато-миловидное лицо, бирюзовая тушь на ресницах. Она осталась непроницаемой и смотрела на него без всякого выражения, будто он был телекомментатором.

— Хм. — Он взглянул на Барбару: снова никакой помощи. — Хм, не вижу, почему бы и нет.

— Папа, у нас сегодня тест по истории.

— Тогда ты должна пойти. Обязательно.

Ответная улыбка Элис так и осталась незавершенной.

— Должна? Должна? Да какое у тебя право сыпать своими «должна»? Давай, давай, объясни мне, какое право! — Гнев удлинил круглое лицо Барбары, придал угловатость ее мягким чертам.

Такие моменты Грэм не терпел еще больше. Ему было не под силу спорить с Барбарой, она всегда исходила из таких бесстрашных неакадемических постулатов. Со своими студентами он спорил прекрасно — спокойно, логично, на базе общепризнанных фактов. Дома такой базы у него не было. Обсуждение (а точнее, система односторонних упреков) словно бы всегда начиналось не с начала, но с середины, а обвинения, которые он должен был отражать, представляли собой домотканую холстину из предположений, утверждений, измышлений и злобы. А еще хуже была беспощадная эмоциональная подоплека аргументов: грозная цена победы могла обернуться скрежещущей ненавистью, надменным молчанием, ударом резака по затылку.

— Элис, иди в свою комнату, пока твоя мать и я разберемся с этим.

— С какой это стати? Почему бы ей не послушать, откуда берутся твои «должна»? Ты всю ночь их собирал? Вернулся распоряжаться нами, как тебе вздумается, да? Давай, давай, перечисли мои «должна» на этот день.

О Господи, уже сорвалась с цепи.

— Ты нездорова, Элис? — спросил он негромко. Его дочь потупила голову.

— Нет, папа.

— У нее кровь шла носом. Я не пошлю ребенка в школу, когда у нее течет кровь из носа. Не в ее возрасте.

Ну, вот опять! «В ее возрасте» — что это значит? Существуют возрасты, в которых можно посылать своих дочерей в школу с текущей из носа кровью? Или Барбара просто прибегла к швейцарскому банковскому вкладу «женских причин» что-то делать или не делать? Имело ли это все отношение к замкнутой сфере «мать — дочь», из которой Грэм был ритуально изгнан пару лет назад? И эта «кровь из носа» — эвфемизм?

— Все прошло, папа. — Элис приподняла лицо так, что ее ноздри были теперь обращены к отцу. Однако их внутренность все равно пряталась в тени. Может быть, ему следует нагнуться и осмотреть их? Он не знал, что делать.

— Элис, это отвратительная привычка, — объявила Барбара и снова грубо пригнула голову дочери. — Иди к себе в комнату и приляг. Если через час тебе полегчает, я позволю тебе пойти в школу и дам записку.

Грэм осознавал свою полную беспомощность в такого рода сварах. Единым махом Барбара утвердила свою власть над их дочерью, обеспечила, что та останется дома, как дальняя свидетельница суда над ее непутевым отцом, и выставила себя будущей освободительницей Элис, таким образом укрепив их союз против Грэма. И как это ей удалось?

— Ну, — заявила, а не спросила Барбара до того (хотя всего лишь на секунду), как Элис закрыла за собой дверь кухни. Грэм промолчал, он вслушивался в шаги Элис вверх по лестнице. Но слышал он только:

— Нууууууууууууууууу…

— …

Единственный способ, который выработался у Грэма за пятнадцать лет, сводился к тому, чтобы не препятствовать изложению первого десятка-другого обвинений, прежде чем открыть рот самому.

— Грэм, с какой это стати ты всю ночь не возвращаешься и не предупредил меня и являешься домой в такой час и начинаешь командовать в моем доме?

Четыре для начала. Грэм уже чувствовал, что отъединяется от дома, от Барбары, даже от Элис. А если Барбаре нужно затевать сложные игры, чтобы обеспечить себе симпатию Элис, значит, девочка нужна ей больше, чем ему.

— У меня другая. Я ухожу от тебя.

Барбара посмотрела на него так, словно не узнала. Он перестал быть даже телекомментатором, он превратился почти во взломщика. Она не сказала ни слова. Он почувствовал, что наступил его черед говорить. Но что он мог добавить?

— У меня другая. Я больше не люблю тебя. Я ухожу от тебя.

— Ну нет. Я этим займусь. Попробуй только, и я дойду до… до университетского начальства.

Ну конечно, только это она и могла вообразить. Что связь у него обязательно со студенткой. Вот до чего она ограниченна, подумал он. Мысль, придавшая ему уверенности.

— Это не студентка. Я ухожу от тебя.

Барбара начала кричать. Очень громко, и Грэм ей не поверил. Когда она умолкла, он сказал только:

— Думаю, ты и так привлекла Элис на свою сторону. Без всего этого.

Барбара снова начала кричать так же громко и так же долго. Грэма это не трогало, он ощущал ироничную бодрость. Он хотел уйти, он намеревался уйти, он будет любить Энн. Да нет, он уже любит Энн. Он будет продолжать любить Энн.

— Поберегись, это может привести к обратному результату. А мне пора в университет.

В этот день он провел три занятия по Болдуину, и ему не докучали ни собственные повторения, ни старательные банальности его студентов. Он позвонил Энн предупредить, что придет вечером. В обеденный перерыв он купил большой чемодан, тюбик зубной пасты, нитки для чистки зубов и пижаму, мохнатую, как медвежья шкура. У него было ощущение, будто он уезжает на праздники. Да это и будут праздники, длинные нескончаемые праздники, и более того: с праздниками внутри праздников. От этих мыслей он почувствовал себя глуповатым. Зашел в магазин и купил фотопленку.

Он вошел в дом в пять часов и направился прямо наверх, не поглядев, где его жена или дочь. По телефону у кровати он позвонил и заказал такси. Едва он положил трубку, как в спальню вошла Барбара. Он ничего ей не сказал, а положил свой новый чемодан на кровать и откинул крышку. Они вместе заглянули внутрь; картонка фотопленки ударила им в глаза хриплой желтизной.

— Ты не возьмешь машину.

— Я не возьму машину.

— Ты ничего не возьмешь.

— Я ничего не возьму.

— Забирай все, ВСЕ, ты слышишь?

Грэм продолжал укладывать в чемодан одежду.

— Я требую ключи от входной двери.

— Пожалуйста.

— Я сменю замки.

(Тогда зачем требовать ключи, лениво подумал Грэм.)

Барбара ушла. Грэм кончил укладывать одежду, бритву, фотографию своих родителей, фотографию дочери и начал закрывать чемодан, заполненный только наполовину. Все, что было ему нужно, уместилось бы и в вдвое меньшем чемодане. Это открытие обрадовало его, развеселило. Когда-то он читал биографию Олдоса Хаксли и вспомнил, как удивился поведению писателя, когда его голливудский дом сгорел дотла. Хаксли кротко наблюдал за тем, как это происходило: его рукописи, его записные книжки, вся его библиотека гибли без какого-либо вмешательства их владельца. Времени оставалось еще достаточно, но для спасения он выбрал только три костюма и скрипку. И теперь Грэм почувствовал, что понимает его. Три костюма и скрипка. Он поглядел вниз на свой чемодан и слегка устыдился, что он такой большой.

Он поднял его и услышал, как одежда мягко сползла на дно. Она вся перемнется, прежде чем он ее вынет. Он поставил чемодан в прихожей и зашел в кухню. Там у стола сидела Барбара. Он положил перед ней ключи от машины и ключи от дома. Взамен она подтолкнула к нему большой полиэтиленовый пакет с бельем для стирки.

— Не воображай, будто я стану тебя обслуживать.

Он кивнул и взял пакет.

— Я бы попрощался с Элис.

— Она у подруги. И переночует там. Я ей позволила. На твой манер, — добавила Барбара, но ее слова прозвучали скорее устало, чем ядовито.

— У какой подруги?

Барбара не ответила. Грэм кивнул еще раз и ушел. С чемоданом в правой руке и пакетом в левой он прошел по дорожке, потом вдоль Уэйтон-Драйв и свернул на Хайфилд-Грув. Он попросил, чтобы такси ожидало его на этом углу (он не хотел ставить Барбару в неловкое положение, возможно, даже надеясь вызвать момент сочувствия, покинув дом пешком), но черт его побери, если он приедет к Энн, к Второй Части своей жизни, на общественном транспорте.

Таксист оглядел Грэма и его багаж и ничего не сказал. Грэм подумал, что все выглядит как странный ночной переезд, с которым произошла путаница, и либо он вышел преждевременно, либо глупо замешкался. Но он ощущал в себе такую уверенность, что не стал ничего объяснять и только напевал себе под нос на заднем сиденье такси. Примерно через милю он увидел у края тротуара мусорный бак, попросил таксиста остановиться и выбросил пакет. В медовое время не вступают с пакетом грязного белья.

Вот так начались нескончаемые праздники. Грэм и Энн прожили в ее квартире полгода, прежде чем нашли небольшой дом в Клэпеме, стенка в стенку с таким же, но с садиком позади. Барбара вновь доказала свой талант доводить Грэма, потребовав немедленного развода. И никаких предварительных разъездов на два года без взаимных обвинений — она настаивала на старомодном разводе с возложением вины на Грэма. Грэм продолжал хранить пассивность Хаксли. Он будет и дальше платить по закладной, он будет выплачивать содержание Элис, Барбара получает машину и всю обстановку. Она не желала никаких денег для себя прямо — только опосредованно. Она намеревалась найти работу. Грэм, а позднее и судья, сочли эти требования справедливыми.

Брак был расторгнут на исходе лета 1978 года; Грэм получил право еженедельных свиданий с Элис. Вскоре затем он и Энн поженились. Медовый месяц они провели на Наксосе в полном запахов доме, принадлежащем коллеге Грэма. Они вели себя так, как нормально ведут себя люди в их положении: часто занимались любовью, помногу пили самианское вино, дольше, чем представлялось нужным, рассматривали осьминогов, сушащихся на пирсе, — и тем не менее Грэм как-то странно не ощущал себя женатым. Счастливым — да, но женатым он себя не ощущал.

Две недели спустя они сели на судно, набитое всякой живностью и вдовами, и вернулись в Пирей, где пересели на теплоход, набитый пенсионерами и преподавателями, и вдоль берегов Адриатики приплыли в Венецию. Пять дней спустя они улетели домой. Когда самолет летел над Альпами, Грэм сжимал руку своей аккуратной, ласковой, безупречной жены и тихонько твердил про себя, что он счастливый человек. Да, это были праздники внутри праздников, а теперь начнутся просто праздники. И, казалось, нет причин, почему это могло бы кончиться.

И пока длились следующие два года, Грэм начал-таки ощущать себя женатым. Быть может, причина промедления заключалась в подсознательном ожидании, что все произойдет точно так же, как в первый раз. Женитьба на Барбаре включала бесшабашный, если порой и не скоординированный буйно-эротический период, упоительный восторг новизны любви и где-то на заднем плане ощущение исполненного долга перед родителями и обществом. На этот раз ударения сместились: они с Энн уже спали вместе больше года, любовь во втором заходе не столько его опьяняла, сколько настораживала, а некоторые друзья держались с ним холодно и неодобрительно из-за того, что он бросил Барбару. Другие рекомендовали осторожность: раз споткнувшись, споткнешься и во второй раз, предупреждали они.

Что же произошло, отчего Грэм ощутил себя женатым? Именно то, что ничего не произошло: ничто не пробудило ни страха, ни опасений относительно его положения, того, как жизнь обходится с ним. И так постепенно его чувства всколыхнулись раскрывшимся парашютом, и после начальной пугающей стремительности все внезапно притормозилось, и он повис там, солнце озаряло ему лицо, земля словно бы не приближалась. И он не чувствовал, будто Энн знаменовала его последний шанс, нет, она всегда знаменовала его первый и единственный шанс. Вот что они имели в виду, думал он, теперь я понимаю.

И чем больше легкости он испытывал перед лицом любви, тем сильнее становилось ее — и Энн — обаяние. Его нынешний мир парадоксально казался и более надежным, и более хрупким. Стоило Энн уехать по делам, как он обнаруживал, что уже тоскует без нее — и не плотью, а душой. Когда ее не было рядом, он весь съеживался, наскучивал себе, глупел и испытывал безотчетный страх: он чувствовал, что недостоин ее и в мужья годится только Барбаре. А когда Энн возвращалась, он ловил себя на том, что не спускает с нее глаз, изучая ее куда более пристально, чем когда они только-только познакомились. Порой эта взыскательная страсть становилась отчаянной и необоримой. Он завидовал предметам, к которым она прикасалась. Он презирал годы, прожитые без нее. Он испытывал мучительное бессилие, потому что не мог хотя бы на один день стать ею. И он вел внутренние диалоги: одна его часть играла роль Энн, другая — его собственную роль. Этими разговорами он подтверждал, что они действительно идеально гармонируют друг с другом. Энн он ничего не говорил об этой привычке — не хотел обременять ее переизбытком своей любви из опасения… ну, из опасения, что подробности смутят ее, из опасения, как бы она не подумала, что он ждет от нее того же.

Он часто воображал, как растолковывает свою жизнь случайному прохожему — кому угодно, кто заинтересуется настолько, что спросит… никто ни разу не спросил, но, вероятно, больше из вежливости, чем из-за отсутствия интереса. Тем не менее Грэм держал свои ответы наготове — а вдруг? — и часто повторял их себе, шепотом перебирая четки нечаянной радости. Энн расширила его спектр, вернула ему те утраченные цвета, которые имеет право видеть каждый. Как долго он обходился зеленым, голубым и индиго? Теперь он видел больше и чувствовал себя в безопасности, всей своей сущностью в безопасности. Одна мысль вновь и вновь повторялась в его новой жизни, как басовая нота, и приносила ему странное утешение. По меньшей мере теперь, говорил он себе, теперь, когда у меня есть Энн, по меньшей мере теперь меня будут оплакивать по-настоящему.

Загрузка...