Кулаковский Алексей Добросельцы

Алексей Николаевич Кулаковский

Добросельцы

Повесть

Перевод с белорусского Владимира Жиженко.

ОТ АВТОРА

С год тому назад мне довелось беседовать с очень скромной и мудрой женщиной - депутатом Верховного Совета БССР, председателем сельского Совета. Она много рассказывала мне о своей сельсоветской работе. Нельзя было без волнения слушать, как она говорила о крутом подъеме сельского хозяйства, начавшемся после сентябрьского* Пленума ЦК КПСС, об активности и небывалой инициативе колхозников - хозяев земли.

______________

* 1956 г.

И в то же время она вспоминала минувшие годы, когда в сельсовете велась упорная борьба с послевоенными трудностями и недостатками в руководстве сельским хозяйством.

Некоторые эпизоды этого рассказа и легли в основу моей повести.

I

Время от времени что-то скребется в оконное стекло. Женщина знает, что это засохшая ветка малины, но всякий раз вздрагивает, готовая подойти к окну. Летом этот куст приносил много радости. Прибежит, бывало, хозяйка с работы, раскроет окно, сорвет спелую, тяжеленькую ягоду. Сосет ее, как конфету, и кажется, что сразу рукой снимает жажду и уже на так чувствуется усталость.

А теперь вот Андреиха (так зовут женщину) то и дело поглядывает на окно, хотя никого и не ждет. На дворе с шумом шастает ветер, наносит все больше снега. За ночь, чего доброго, занесет весь палисадник. В хате горит электрическая лампочка на эмтээсовском лимите. Заплати в МТС пять рублей в месяц и жги сколько хочешь. Андреихин сосед, старый Митрофан, говорят, и спал со светом, когда повесил в хате лампочку и внес первую плату. А второй сосед, Лявон Мокрут, опутал проводкой даже хлев и не платит за свет вовсе.

Почудилось, будто в сенях хлопнула дверь. А, чего только не услышишь при этаком ветре.

Управившись мало-мальски с посудой и намыв картошки на утро, Андреиха все же вышла в сени. Двухнедельный бычок завозился в выгородке, повернул к хозяйке голову, и в темноте забелела его большая, во весь лоб, лысина. Бычок еще слабенький, а тут теплее и не так дует, как в хлеву. Андреиха проверила, плотно ли закрыта дверь, опустила на крюк завалу и, погладив бычка по лысине, вернулась в хату. Немного погодя выключила свет, взобралась на печь, свернулась там, как в детстве, калачиком, но уснула не сразу. Сперва слишком горячей показалась черень, а потом, как это часто бывает, одолели разные мысли, и не было с ними никакого сладу. А сухая ветка малины все скреблась и скреблась в намерзшее стекло...

Когда-то Андреиху звали Настулькой. Самый видный на деревне парень, темноволосый Андрей, в шутку, бывало, возьмет да и погонится за нею, непоседой, по улице:

- Не убегай, Настулька, все равно догоню!

А она вздымала густую пыль босыми тонкими ногами, хохотала и визжала на всю деревню - звала кого ни есть на выручку. Но никто не спешил ее спасать, а когда Андрей, поймав девчонку за руки, отрывал ее от земли и принимался кружить, находились такие, что подзадоривали:

- За ноги ее покружи, за ноги!

Так всю жизнь Андрей и звал свою жену Настулькой. Уходя в армию, взял за плечи, и ей вдруг подумалось, что он и теперь скажет: "Давай, слышь, я тебя покружу".

Но Андрей прижал жену к груди, положил колючий подбородок ей на голову и тихо сказал:

- Не горюй, моя Настулька, жди нас.

И она ждала. Ждала не только Андрея, а еще и двоих сыновей, ушедших на фронт раньше отца: старший по призыву, а младший добровольцем. Ждала, да никого не дождалась. Научилась только за это время не спать ночами, скрывать от людей слезы, чтобы не набиваться на сочувствие. Теперь разве что во сне слышит голоса то одного, то другого сына, и только во сне Андрей ласково зовет ее Настулькой. Одна живет Андреиха уже второй десяток лет.

II

Радио в хате молчало весь вечер - должно быть, ветром повредило проводку. А потом что-то прорвалось в репродукторе, он похрипел-похрипел и выжал наконец далекие, как из подземелья, звуки. Андреиха спала чутко сразу проснулась. Услышала, что играют Гимн, и вспомнила: ей ведь, прежде чем пойти на работу, надо успеть и то, и другое, и третье по дому, разгрести снег во дворе, задать корове, напоить бычка и не забыть еще пропасть всяких иных мелочей. Сползла с печи, включила свет, оделась потеплее и стала колоть в щепу сухое полешко, чтобы растопить печь. Дело шло туго, топор валился из рук, все тело ныло, и неприятная одурь подкатывала к голове. Распрямляясь, глянула на будильник, стоявший на окне. Глянула и в первый миг не поверила глазам: будильник показывал всего четверть первого. Проверила, не забыла ли завести. Нет, будильник заведен, значит, она спала каких-то несколько минут. Стало смешно, что дала такую промашку, но и радостно: во-он еще сколько можно поспать!

На этот раз полезла на печь уже не раздеваясь и уснула так, что едва не проспала все на свете. Наскоро управившись с делами, вышла на улицу. Ветер к утру поутих, но снег все сыпал, хотя и не такой густой и, казалось, совсем мягкий. Посередине улицы к фермам пролег уже глубокий след. "Это Митрофанова Даша", - подумала Андреиха с легкой досадой, что соседка побежала на работу раньше ее. "И не зашла, не постучала в окно".

Стараясь ступать в Дашины следы, мысленно видела, как молодая соседка уже выгребает снег из силосной ямы. Яма глубокая - силос наполовину выбран, - и снегу там сейчас по пояс. А сколько его на початых буртах картошки? Это уже последние бурты. Еще недели две, от силы месяц, а там хоть ты на ферму и не показывайся.

В прошлом году так и было. Объявился под весну в Добросельцах новый председатель колхоза, до этого заведовавший бондарной артелью. Сунулся с портфелем на ферму, а голодные свиньи как ринутся на него со всех сторон. Становятся дыбом, визжат, крушат загородки. Мужик сперва отбивался как мог портфелем, а потом - наутек. И не заметил, спасаясь, как свиньи изжевали понизу его бобриковое пальто и вырвали из рук портфель. Ладно, что, кроме плоской буханки хлеба да запасных кальсон, ничего в том портфеле не было.

После того случая председатель долго не заглядывал на ферму. Лявон Мокрут по пьяному делу окрестил было его "свинячим огрызком", но что-то не пристала к человеку эта кличка. Подержалась малость да и отпала. Это, видимо, из-за того, что новый председатель, по фамилии Шулов, никак не походил на какой-то там огрызок. Роста был высокого, широк в плечах и в поясе, два красных подбородка распирали воротник. Он, впрочем, и сейчас председательствует. Носит все то же бобриковое пальто, заново подрубленное снизу. Оно, само собой, стало короче да и застегивается с трудом, потому что очень уж раздался Шулов на колхозных хлебах. Кто ни встретит его теперь, невольно подумает: "Что станется с этим человеком еще через год?"

Пока нагребли из бурта картошки, пока Митрофан растопил паровой котел на кормокухне, начало светать. Андреиха торопилась: через какой-нибудь час к ним может наведаться председатель. Сперва он, конечно, зайдет на молочную ферму, напьется там молока, а то и позавтракает. Живет человек один, семью держит в городском поселке, потому приходится принимать пищу где попало: то на ферме, то у бригадира, а иной раз и у какой-нибудь молодицы. Чтобы застраховать себя от нежелательных перебоев в питании, Шулов всегда носит в кармане ломоть хлеба и, случается, жует его на ходу.

Вскоре зазвонили в пустой бидон. Андреиха знала, что это Даша звонит, подает сигнал Митрофану, своему отцу, чтобы готовился везти на пункт молоко. "Неужто так быстро надоили? - удивилась. - И как же они повезут, если председатель еще не пил?"

Но председатель не проморгал, поспел на сыродой, на парное, значит, молочко, хотя Даша, заведующая фермой, не очень-то и ждала его. Скоро он заявился на кормокухню и, облизываясь, стал раздаривать доброжелательные улыбки сначала Андреихе, а потом и другим женщинам. По натуре покладистый и спокойный, он вообще никогда никого не ругал, даже если это и следовало бы сделать, никогда ни на кого не повысил голоса. Отчасти это шло от крепких нервов, а отчасти от того, что невозможно было вообразить себе событие, которое бы его особо удивило или сильно задело. Поэтому и держался в колхозе и чувствовал себя как нельзя лучше, а некоторые его даже уважали.

Когда Андреиха понесла свиной харч на ферму, вслед за нею увязался и председатель. С другими свинарками он не был так вежлив, как с Андреихой, а с нею любил и поговорить, и посоветоваться, если дело шло о его личном интересе. Ступив на дощатый настил свинарника, председатель тут же и остановился у отдельно выгороженного уютного катушка.

- Ну как он? Ничего?

- Да ничего, - ответила Андреиха.

- Ест хорошо? - Шулов налег животом на дверцу и, отставив зад, пытался погладить тупорылого пестрого боровка. - Так вы уж ему, пожалуйста... Понимаете?.. Скоро его у вас заберу:

- Да понимаю. - Андреиха поставила большое ведро на пол, а с другим, поменьше, вошла в катушок. Боровок принялся жадно глотать тесто, а Шулов стоял над ним и удовлетворенно облизывался. Когда теста в корыте оставалось уже на донце, председатель пошарил в карманах, набрал горстку соли, перемешанной с хлебными крошками, и, войдя в катушок, старательно посыпал тесто. Боровок стал есть еще усерднее, а председатель щупал пальцами его спину и прикидывал про себя, какой толщины будет сало и на сколько пудов пестрый потянет.

- А много у нас еще картошки? - спросил у Андреихи, когда та уже, может, в десятый раз пришла с ведрами.

- Два бурта, - ответила на ходу Андреиха.

- Два? - Шулов выбрался из катушка и на миг не то задумался, не то удивился: "Маловато. На сколько же этого хватит?"

- Послушайте! - крикнул он вдогонку Андреихе. - На сколько же этого хватит?

- На месяц, - не оборачиваясь бросила та. - А может, и того меньше.

"Маловато, - снова подумал председатель, - совсем мало. Если так, то к весне могут передохнуть все свиньи, хоть их тут и не бог весть сколько. Что же делать?" Он хотел было спросить у Андреихи, что же делать, но сообразил, что получится неудобно, надо все-таки думать самому. Силился, ломал голову, но на лице не отражалось ни озабоченности, ни тревоги. Не держались у Шулова в голове обременительные мысли. Думалось о другом: о том, что дома, у жены, картошки вдосталь, три машины отгрузил туда, частью с собственных соток, а частью и с несобственных.

Андреиха уже, видно, в последний раз бежала на кормокухню, когда ей повстречался Митрофан. Шапка у него наехала ухом на лоб, на обеих скулах по сторонам сухого носа и над усами выступил пот.

- Кадрилихи тут не видела? - встревоженным шепотом спросил он:

- А что ей тут делать? - ответила вместо Андреихи одна молодая свинарка, расслышавшая Митрофанов вопрос. - Она вон повезла продавать пшеницу, что накрала в жатву с комбайна. Председатель и подводу дал.

- Тих-хо ты! - приложил Митрофан руку к губам, оглядываясь на дверь свинарника, откуда, он знал, мог выйти председатель. - Я не про ту Кадрилиху, а про кобылу, чтоб ее волки зарезали. Запропала куда-то, бегаю-бегаю, а найти не могу. Молоко надо везти.

- На ней же силос возили, - подсказала Андреиха, чтобы хоть как-то помочь старику.

- Возили, - подтвердил Митрофан. - А потом выпрягли, да привязать, видно, не догадались. Всё обыскал.

И Митрофан потрусил дальше мелким старческим шажком, под его бахилами сочно заскрипел снег. Шулов между тем накормил своего боровка, вышел из свинарника и подался в ту сторону, где были силосные ямы. На лице его блуждала довольная улыбка. Спустя каких-нибудь полчаса Андреиха услышала, как он с беспечным смешком сказал Даше:

- Твой батька кобылу ищет, а она в яме силос жрет.

Сказал и направился в деревню, на аппетитный запах утренних дымков.

III

Митрофанова кобыла, за необычайную хитрость прозванная на деревне Кадрилихой, просидела в силосной яме целый день. Даша попыталась было организовать доярок, чтобы вытащить клячу оттуда, но ее зачем-то вызвали в сельсовет, а больше никому до кобылы не было дела. Все знали, что осенью, когда закладывали силос, она, исполняя невеселую службу топтуна, проводила в яме по нескольку суток подряд. Иной раз ей подавали туда ведро воды, а бывало, что и не подавали.

Митрофану дали другую кобылу отвезти молоко, конечно, самую старую и почти полностью слепую. Ехал Митрофан на этом одре по улице и, несмотря на свой преклонный возраст, на давнюю привычку сносить любые обиды и унижения, чувствовал себя далеко не лучшим образом. Кобыла едва переставляла ноги. Летом ее часто запрягали в молотилку или в силосорезку, и, поскольку один глаз еще кое-как светил ей, она часами ходила по кругу, в полной, должно быть, уверенности, что идет прямо. Сейчас ее тоже тянуло на круг, и Митрофану все время надо было одну вожжу держать внатяг, а второй подшевеливать.

Ехал старик, и горестные мысли теснились у него в голове. Был и он, известное дело, когда-то молодым, да к тому же - единственным сыном у отца. В какие-нибудь восемнадцать лет у него уже были собственные сапоги, и даже шагреневой кожи. Это в то время, когда многие сельчане не нашивали кожаной обувки и во все двадцать. Девчата заглядывались на него, ибо не было на деревне второго такого жениха. Бывало, на зимние вечеринки хлопцы вырядятся во все самое лучшее, а Митрофан приходил на вечеринку в лаптях, садился где-нибудь на виду и выставлял напоказ ноги. Не из скромности, конечно, а чтобы подчеркнуть свое превосходство. "Вы тут лезете из кожи, стараетесь быть заметными, а меня и так узнают, потому как всем известно, что у меня есть и сапоги, и галифе на подтяжках".

Иной раз Митрофан и польку отплясывал в лаптях.

На империалистическую войну его не взяли как единственного сына у родителей, а на гражданскую пошел сам, хотя жил уже, отделившись от отца. Вернулся с войны с двумя ранениями в ноги, застал дома уже подраставшего сынка Михаську. Малыш гладил красную звезду на отцовской буденовке и радостно смеялся. Похоже, он сперва отдал должное звезде, а уж потом стал привыкать и к отцу.

Начал Митрофан обживаться на трех десятинах, которые выделил ему отец. (Вторую половину надела оставил себе.) Вскоре демобилизованного фронтовика выбрали председателем сельсовета. Дали ему печать и папку с пожелклыми бумагами. Что там были за бумаги, Митрофан не очень-то и разбирался, потому читал еле-еле, а писал и того хуже - с трудом свою фамилию выводил. Хотя председательская работа была тогда не из сложных, однако мороки с нею хватало, и времени на нее уходило изрядно. Раз по десять на дню надо было прихлопнуть на каком-нибудь документе печать, что Митрофан проделывал охотно и без особого разбора: лепил печати на протоколах, на разных прошениях, на метрических выписках, которые в то время выдавал еще поп. Тоже раз по десять на дню надо было выслушивать разные приказы, требовавшие отрядить туда-то и туда-то столько-то подвод. Эта работа была Митрофану в тягость: почитай, никто в Добросельцах не хотел исполнять гужевую повинность, хотя и ехать-то было всего ничего. Кляли Митрофана, молили у бога смерти ему и его детям. Кляли, а снимать с председателей не хотели, потому что никому не улыбалось занять его место и выслушивать те же проклятия.

В то время Митрофан строился. И вот только, бывало, залезет на крышу, распустит сноп соломы, а на дворе уже какой-нибудь представитель с предписанием: выделить подводу.

Не сменяли Митрофана несколько лет, а когда все же сменили, то поставили уполномоченным над всеми лесами местного значения. Опять кляли его люди за то, что не давал нарубить лозы на крышу или жердей на забор. Лозы и жердей в лесу от этого едва ли прибавилось, а сам уполномоченный за все время своей новой службы ни разу не съездил в лес и сидел даже без дров.

С началом коллективизации Митрофан первым в своей деревне поднял руку за колхоз. Сегодня проголосовал, а назавтра пошла дымом его хата, которую с грехом пополам осилил за несколько лет. Все лето и осень Митрофан жил в хлеву и только с холодами перебрался в какое-то подобие жилья, слепленное из недогоревших бревен и собранного на лесных делянках вершняка. И все же колхоз в деревне организовался, и Митрофан стал в нем первым председателем. К этому времени он умел уже толково провести сход, выступить с речью, самостоятельно разобраться в директивах, поступающих сверху.

Под осень тридцать шестого года Митрофана с председателей сняли: кто-то написал, будто он был в свое время церковным старостой. Пока бедолага доказывал, что никогда не был никаким старостой, он весь поседел. Выплакала глаза и сгорбилась за это время его жена; маленькая Даша не знала, что и делать, когда видела слезы матери.

Эти воспоминания настолько овладели стариком, что он на какое-то время перестал придерживать вожжой кобылу и едва не очутился в крайнем дворе соседней деревни Червонные Маки. Вольно думается в дороге, тем более когда никуда особо не надо спешить и одна тебе слава, приедешь ты на полчаса раньше или на полчаса позже. Проезжая улицей, Митрофан крепче держит вожжу, громче покрикивает на кобылу. Вот уже скоро сельсовет, а там и молокоприемный пункт рукой подать. Поравнявшись со зданием сельсовета, Митрофан вспомнил: это ж его Даша пошла сюда. Сидит скорее всего в кабинете у председателя и учит этого самого Мокрута, как и что делать. Она это может, она частенько и его, батьку, учит...

Обидно малость Митрофану, что дочь теперь не очень-то его слушает и еще реже соглашается с ним, когда разговор заходит о всяких там острых углах в жизни. В то же время и радостно отцу за детей. Дочка - заведующая фермой, депутат сельсовета, Михась - агроном, работает в городе, в министерстве, Тимох, еще совсем недавно Тимошка, учится в десятом классе. Дети будут жить счастливо.

IV

Лявон Мокрут сидел в старинном дубовом кресле с высокой спинкой, что придавало ему некоторое сходство с судьей. Лет двадцать тому назад это кресло было принесено в сельсовет из поповского дома, пережило войну, несколько председателей на нем сменилось, и вот теперь оно служит Мокруту. Напротив председателя, у стола, опираясь грудью на посошок, стояла ссохшаяся, ветхая бабулька.

- Так все ясно? - похоже, заканчивая разговор, спросил у бабульки Мокрут и постучал пальцем по столешнице. - Если через два дня не внесешь... - Остальное за председателя договорил палец.

Даша сидела на табуретке обочь стола и с грустью поглядывала на председательский палец. Она знала, что означает это постукивание, какие слова заменяет. Должно быть, догадывалась об этом и бабулька: она заплакала и еще ниже сгорбилась над посошком.

- Из каких шишей я внесу? - сквозь слезы пожаловалась бабулька.

- Знать ничего не знаю, - сказал на это Мокрут.

- И было бы за что платить этот налог, - продолжала старая, оборачиваясь к незнакомой ей девушке, - а то ведь за какую-то дупластую дичку.

- Ничего не знаю, - повторил председатель.

- Как это не знаешь? - с возмущением спросила Даша и, поспешно встав, подхватила бабульку под локти, как будто та вот-вот готова была упасть. Садитесь вот сюда. - Она придвинула к старухе другую табуретку. - Садитесь и расскажите все толком, а мы послушаем.

Она укоризненно посмотрела на председателя, а тот поднял было руку, чтобы снова постучать пальцем по столу, но вдруг передумал. Встал, одернул на себе защитный кителек и вяло, как бы только с тем, чтобы размять ноги, отошел к дальнему окну. Там достал из кармана папиросу, дунул в мундштук так, что бабулька непроизвольно вздрогнула, и, закурив, посматривал на Дашу, как на несмышленыша, который лезет не в свое дело.

- Откуда же вы, бабушка? - спросила Даша, подсаживаясь к старухе. Что-то я вас не знаю.

- Да с поселка я, дочушка, с Желтой горы.

- И что, у вас там большой сад?

- Да какой же он большой? - повернувшись всем своим сгорбленным телом к председателю, с горечью проговорила бабулька. - Пришли бы да посмотрели. Три груши стоят. Старые, усохшие наполовину. Еще отец моего мужика покойного, когда молодым был, посадил, принес самосейку из лесу. Не родят уже сколько лет.

- Придем, бабушка, посмотрим. Я сама приду.

- Спасибочки вам, дочушка. - Старуха опять посмотрела на председателя и, заметив, как тот, пыхая дымом, посмеивается, спрятала в свалявшийся платок свой изборожденный морщинами подбородок и закашлялась.

- Можешь, бабка, идти! - не дожидаясь, пока та откашляется, сказал Мокрут. Вид у него был такой, словно он делал старухе невесть какое одолжение. - А денежки все-таки готовь. Вот так!

- Придем и разберемся, - повторила Даша и коснулась холодной бабулиной руки.

Та перенесла тяжесть на посошок и хотела было встать, но, видимо, что-то вспомнила и опять сложила руки на коленях. Шаткая табуретка под нею скрипнула.

- А вы, дочушка, кто будете? - спросила у Даши. - Секлетарша или по налогам какая начальница?

- Я депутат сельсовета, - ответила девушка.

Бабулька потрясла головой, как бы в знак того, что ей все понятно, она удовлетворена, однако вышла из комнаты, мрачно поджав сухие губы.

- Как ее фамилия? - обернулась Даша к председателю, когда дверь за бабулькой закрылась.

- А я откуда знаю? - усмехнулся Мокрут. - Пойдешь на поселок, там и спросишь.

- А ты ни разу не был в этой семье?

- Печка был и финагент. А у меня ноги не собачьи.

- Стучишь пальцем, грозишься, - горячо заговорила Даша, - а не знаешь, на кого стучишь, кому грозишься. Разве можно так разговаривать с людьми?

- С тобой я еще крепче поговорю, - ответил на это председатель.

- Ну, попробуй!

- И пробовать нечего! - Мокрут размашисто отмерял несколько шагов и опять очутился у поповского кресла. - Ты сколько денег собрала за эту неделю? Что, я за тебя пойду по хатам?

- Я тоже не пойду! - отрезала Даша. - На это финагент есть.

- А ты для чего поставлена? Для чего? - Мокрут снова одернул на себе кителек и еще ближе подошел к девушке. - Мы тебя для того и поставили, чтобы помогала сельсовету.

- Кто это - мы?

- Я, к примеру.

- Ты меня поставил депутатом?

- А ты думала кто?

- Я думала и думаю, что меня избрали люди. Хватит! - чуть не выкрикнула Даша и, встав, направилась к двери. - Противно слушать, какую ты чушь несешь.

- Да разве я... Погоди! - Мокрут мягко шагнул вслед за Дашей. - Да что я такое сказал? Ежели по чистой совести, так лично я очень уважаю твоего отца. А тебя еще больше. Давай на этом и поладим. Не затем я тебя вызывал, ежели по чистой совести.

- А зачем? - Даша взялась за ручку двери, но не спешила открывать.

- Постой, - стал просить Мокрут. - Ну чего ты взъелась? Приходи сегодня вечером в школу, спектакль тут будем представлять. И меня втянули, вспомнили давний талант: пьяницу одного изображаю.

- Самого себя? - улыбнулась Даша, отпуская ручку.

Мокрут тоже улыбался, но Даша заметила, что веки его задрожали и под колючими серыми глазами занялась краснота. - Будто я один выпиваю? К сожалению, многие теперь этим грешат. Вон желтогорцы, смотри, как бы все зерно не перевели на самогонку.

- У желтогорцев особо не из чего гнать, - возразила Даша, - а в других деревнях гонят, точно.

- Желтогорцы и правда за бульбу теперь взялись, - уточнил председатель. - Но у нас не об этом разговор. Я приглашаю тебя и буду ждать возле школы. А ты обещай, что придешь.

- Не приду! - твердо сказала Даша. - Времени у меня в обрез, да и боюсь идти домой одна.

- Вместе пойдем. Вот какая ты! - Мокрут попытался взять девушку за локоть, но та рывком отвела руку и опять двинулась к двери. - Даша! взмолился председатель. Его круглое, уже с налитым подбородком лицо изобразило всю нежность, на какую он был способен. - Ну, посиди, давай еще поговорим. Почему ты так неласкова ко мне? Ежели по чистой совести, то я...

- Что ты? - с настороженной усмешкой спросила Даша и поставила ногу в белом валеночке на порог.

- Я уже давно по тебе сохну, разве не видишь?

- Не вижу и видеть не хочу! - тряхнула головой Даша. - Есть у тебя по ком сохнуть.

- Эх, ну что ты за человек! - не то выкрикнул, не то простонал в отчаянье Мокрут и, закрыв руками лицо, отошел от девушки. - До чего ты меня доведешь! - Он теребил в пальцах свой боксерский хохолок, возбужденно расхаживал по комнате. Можно было подумать, что человек и впрямь впал в отчаянье, но Даше почему-то не верилось в это. - Да гори оно все гаром! продолжал Мокрут, облокачиваясь на подоконник позади своего стола. - Не для того я тебя звал сегодня и не для того старался, чтобы ты была депутаткой. Не нужна мне здесь твоя помощь. Сам справлюсь! Мне ты нужна для души, для сердца, которое уже стало забывать, что такое ласка, что такое доброе человеческое слово. Думал, станешь депутаткой, так чаще будем встречаться, говорить... А выходит... Ты же знаешь, Даша, что в моих силах заставить тебя быть поласковее. Имеются у меня кое-какие для этого средства. Но я же хочу по-хорошему. Я для тебя даже и не председатель, если угодно. Я все для тебя сделаю! Все! Понимаешь?..

Мокрут оторвался от подоконника, поднял голову, и... от горького изумления у него затрясся кадык: Даши в комнате не было. Она тихонько вышла, видимо, еще тогда, когда он только начал распалять свое красноречие.

Примятый полозьями и машинами снег звучно скрипел под ногами, после прокуренной сельсоветской комнаты дышалось легко и полно. Выйдя на добросельскую дорогу, Даша миновала две бескрылые мельницы, стены которых чуть слышно потрескивали от мороза. За ними был поворот, а дальше все прямо да прямо. Несильный, хотя и резкий ветерок дул в лицо, но девичьим ли щекам бояться встречного ветра: Даша и не заметила, что у нее сполз на затылок платок. Прямая и узкая полоска пробора, по сторонам которой непослушно легли каштановые волосы, слегка порозовела от холода, так же как и лоб, и открытый круглый подбородок. В ушах назойливо звучал голос Мокрута. "Он, поди, до сих пор стоит у окна, изливает свои обиды..."

Девушке нелегко было разобраться, что за человек этот Мокрут, что у него на душе. Она и раньше, бывало, задумывалась над этим, но мимолетно, как о чем-то пустом и малозначительном. До войны, когда Даша была еще совсем девчонкой, Лявон Мокрут, Лёвка, как его звали, считался не последним парнем на деревне. Куда там! Скажи кто-нибудь, что он не из первых, Левка, пожалуй, полез бы в драку. Был он приятной наружности, по тем временам неплохо образован (окончил восемь классов), умел громче других спеть, лучше других сплясать казачка, выступить на сцене. Любил, чтобы на него обращали внимание, а еще больше - чтоб его боялись. Пускай даже не самого его, а кого-нибудь или чего-нибудь, но ему доставляло удовольствие видеть, что тот или иной человек живет в страхе, в ожидании какого ни есть несчастья. Это повелось за ним с малолетства. Бывало, на святки он не перетаскивал, как иные, ворот с одного двора на другой, не посыпал мякиной чьих-то заветных тропок, а поймает на улице черного кота и спустит его через трубу в хату к какой-нибудь бабке. Уже и Даша помнит, как однажды в осеннюю ночь Мокрут поставил на погосте пустую тыкву со свечкой внутри. В тыкве были порезаны дырки для глаз, страшно щерились зубы. Не только дети, но и кое-кто из взрослых боялись после того пройти мимо погоста.

С тех пор утекло много воды, и теперь Даше порой даже не верилось, что было время, когда Мокрут мог кого-то напугать. У него были маленькие и, похоже, мягкие, как у младенца, руки. Округлый чистый подбородок с нежной припухлостью, казалось, всегда выражал добродушие, даже когда Мокрут злился. Глаза тоже не всегда были колючими. Иногда они излучали ласку, даже умиление - это бывало, когда он в задумчивости смотрел на нее, на Дашу. Она замечала это не единожды, и тогда приходила мысль, что люди зря опасаются Мокрута, зря думают, что от него можно ждать чего-нибудь скверного. Стоит вот ей, Даше, взять его за эту детскую руку - и пойдет Левка покорно, куда его ни поведи. Ни слова поперек не скажет, ни голоса не повысит.

Подходя к Добросельцам, Даша невольно замедлила шаг. Очень уж славно и красиво было вокруг. Над деревней вдруг пробилось, вырвалось из розоватой дымки солнце, и его спокойные, почти неощутимые лучи заискрились в свежей изморози на деревьях, в стеблях придорожного чернобыльника, запорошенного белым пухом. Вчера Даша проходила здесь, и чернобыльник стоял голый, насквозь просвистанный ветром. На него не жаль было наступить ногой, наехать колесом. А сегодня кустики выглядят так нарядно, что хоть ты наклонись над иным и дохни на него, как на одуванчик. На дороге, между колеями, - слой такого же мягкого снега, легонько поскрипывающего под ногой. Это поскрипывание бодрило, как маршевая музыка. Идти бы так да идти. Пусть бы эти Добросельцы были чуть подальше, пусть бы не так скоро приближались, хотя там и родная Дашина хата, и милые сердцу зимой и летом деревья вдоль улицы. Идти по свежему снежку, дышать легкой прохладой и... кого-нибудь встретить. Не Мокрута, конечно, и не Шулова. Хотелось встретить кого-нибудь близкого, дорогого. Невольно подумалось о Володе, который вот уже четыре года служит в армии - кончает летную школу. Когда же он приедет, когда они наконец встретятся?..

Глядя прямо на солнце (если вообще можно смотреть прямо на солнце), Даша заметила на фоне белого инея на тополях черные шапки вороньих гнезд. Интересно, что гнезда и под инеем черные. Потом показалась из-за деревьев острая, посеребренная инеем верхушка добросельской мельницы, тоже без крыльев. В одну грозу лишились крыльев все три мельницы в их сельсовете. Вскоре открылась глазу и Мельникова хата, можно сказать, не хата, а настоящий дом. Этим домом по одну сторону улицы и неказистой хибарой конюха Платона - по другую начинались Добросельцы. Напротив дома мельника стоял столб с электрическим фонарем. Пока у мельницы были крылья, которые на ветру довольно бойко крутились, этот фонарь освещал не только дом и подворье, но и часть дороги. У мельника часто собирались представители местной власти: председатель и секретарь сельсовета, участковый милиционер, бухгалтер добросельского колхоза (властью в колхозе считался не председатель, а бухгалтер), завхоз МТС да тот-другой из механиков. Заглядывал также человек по фамилии Заткла. Ни к каким властям Заткла не принадлежал, однако Мельникова компания редко обходилась без него. Но главной фигурой был все же мельник. На добром подпитии он имел обыкновение затянуть нараспев, лохматя свисавшие стручками волосы, запорошенные мукой: "Ты-ы-сяча рубле-е-ей для меня-а-а ниче-его не зна-а-ачат".

Однако вскоре после того, как гроза обломила мельнице крылья, пришел эмтээсовский монтер и обрезал провода на столбе. Теперь столб стоял здесь без всякой надобности, и как-то раз ночью мельник обзавелся здоровенной шишкой на лбу.

Случалось мельнику напиваться и позже, когда мельница уже не крутилась. Однажды даже затянул было на улице: "Ты-ы-сяча рублей..." Но тут объявилась его супруга, дородная тетка Матрена, сгребла "певца" за шкирку и прилюдно поволокла домой.

В то же время прошел осторожный слушок, что Мокрутова жена не лучше обошлась со своим Лявоном. Была она не так сильна и дородна, как тетка Матрена, ростом и весом тянула разве что на пол-Матрены, зато по злобности и упрямству не многие могли с нею тягаться. Сухонькое личико ее с лисьими глазками бороздили морщины, на которые страшно было смотреть. Даже когда она говорила что-нибудь веселое, морщины эти не разглаживались и словно таили в себе какую-то угрозу.

Боялся своей жены председатель сельсовета, хотя и считалось, что он никого во всей округе не боится. Дома, наедине с женою, Мокрут бывал совсем иным, нежели в сельсовете или на веселых встречах у мельника. Откуда Мокрутиха родом, кто ее близкие, отец с матерью, ни одна душа толком не знала: Мокрут нашел ее, будучи в партизанах.

Войдя в деревню, Даша прибавила шагу. Неловко идти на глазах у людей так, словно прогуливаешься: подумают, что тебе нечего делать. "Приехал уже отец или нет?" Была и другая забота: что делает Тимоша перед тем, как пойти в школу на вторую смену? Подленивается хлопец, часто надо заставлять его, чтобы взялся за книжку. Заиграется, бывает, а потом летит сломя голову, не сделав уроков, а главное - не поевши.

Да, хорошо бы заглянуть домой, однако и на ферме дел невпроворот. Еще, видно, и Кадрилиха сидит в силосной яме. Даша только замедлила шаг у своего двора, плотнее притворила ворота и пошла дальше. Неподалеку от конюшни ей повстречался Платон - в старом полушубке, подпоясанном веревкой. Улыбнулся приветливо, спросил, где отец.

- Скоро приедет, - ответила Даша. - Заходите.

И ей представилось, как эти два старика, два закадычных приятеля, сегодня опять допоздна будут сидеть в закутке за печью и вести свою едва слышную и мало кому понятную беседу.

V

Оставшись в сельсовете один, Лявон Мокрут какое-то время расхаживал по комнате и сосредоточенно прислушивался, как скрипят его сапоги. На ходу клонил туловище то в одну, то в другую сторону, с нажимом ставил ногу на каблук - как получится громче? И вообще: почему это у большого начальства всегда скрипят сапоги или ботинки?

Подойдя к столу, поставил ногу на подлокотник поповского кресла и стал рассматривать со всех сторон свой хромовый сапог. Осмотр огорчил его: союзка в трещинах, рант в одном месте выпирает. Откуда тут взяться скрипу? Посмотрел на брюки и тоже не обрадовался: хоть они и синие, и галифе, но уже блестят, как у дегтевоза. Чуть ли не с партизанских времен служат, как тут не податься?

Подумалось, что, пожалуй, и Даша все это заметила. Конечно, заметила и скорее всего посмеялась. Сама-то вон как разодета: новые валеночки, ватник по фигуре, платок теплый, клетчатый. Андреиха и та во всем новеньком ходит. Ну, не в таком, положим, как его, Мокрута, жена, однако все на ней чистое и аккуратное.

Мокрут хлопнул ладонью по голенищу, опустил ногу и горестно поморщился. Почудилось ему вдруг, что вовсе он не Мокрут и не Левка, когда-то бывший на виду у всей деревни, и тем более не председатель сельсовета. Не потому ли и Даша так иронично, с насмешкой смотрит на него? Был колхозным бригадиром в Добросельцах и то, можно сказать, пользовался большим уважением. Люди не проходили мимо на улице, как бывает теперь. В любой хате примут и уж, само собой, не выпустят с пустыми руками. На трудодни - подсчитают в конце года центнер озадков получишь, а хватало и хлеба, и сала, и вот сапожки тогда приличные справил.

Снова заходил по комнате. Под ногами как нарочно хоть бы скрипнуло. Шаг получался вялый, какой-то старческий. От этого сделалось совсем не по себе, глухая досада завладела душой.

"Вот Шулов небось в таком виде не покажется на люди. Пальто у него, правда, снизу надточено, зато сапоги новые, даже с каким-то мехом внутри. А рожу наел - засмеяться уже толком не может, щеки не дают. А что человек делает, чем голова занята? Строит себе пятистенку, чтобы потом в район перевезти, да кабанов откармливает. По колхозу у него единственная забота: вовремя послать сводку в район".

Руки Мокрута сцеплены за спиной, пальцы в движении - видно, что он возбужден. Внезапно одна рука опускается, ощупывает фонарь галифе, потом глубоко ныряет в карман. Приходится даже скособочиться, чтобы обшарить просторный и уже не раз зашивавшийся карман. Мокрут извлекает оттуда сельсоветскую печать в деревянном футлярчике и сразу веселеет, полнится радостью.

- Милая ты моя! - торжественно произносит он, держа на ладони слегка замусоленный от вечного пребывания в кармане футлярчик и нежно глядя на него. - Испугался, аж сердце екнуло, - показалось, что потерял тебя, что выпала ты через какую-нибудь прореху. Нет, не выпала, слава богу! И что бы я делал без тебя? Кормишь ты меня и поишь. Не одеваешь, правда, покамест, но будешь и одевать! Будешь! - Он поднес футлярчик чуть ли не к самому носу, подбросил на ладони, потом крепко сжал в кулаке и снова опустил в карман. Да, будет кормить, - сказал уже с полной уверенностью, - поить и одевать! Она у меня волшебница, она все умеет, и все ей по силам. И никому другому она не попадет в руки, пока сам не отдам.

Усевшись наконец в кресло и откинув голову на срез спинки, словно подставив ее для бритья, Мокрут самодовольно поводил глазами и вдруг крикнул так, что вздрогнули стены:

- Печка!

За дверью никто не отозвался, лишь погодя немного из дальней боковушки пришлепал небольшого роста паренек, хромой и до того худой и бледный, что наводил на мысль о больнице. Звали его здесь "колченогим начальником", хотя официально должность была довольно внушительной: заведующий военно-учетным столом.

- Вы кого-то звали? - спросил паренек.

- Где Печка? - Председатель даже не шевельнулся в кресле.

- Не знаю, - спокойно ответил паренек. - Пошли куда-то с финагентом.

"На промысел", - хотел сказать Мокрут, но удержался: не резон излишне открыто высказываться при этом человеке, который все время молчит и о чем-то думает. Вряд ли что-нибудь хорошее у него на уме.

- Можешь идти! - бросил председатель, не меняя позы. - Увидишь Печку скажи, чтобы зашел ко мне.

Когда полчаса спустя в комнату вошел секретарь сельсовета Василь Печка, Мокрут опять расхаживал взад-вперед и шаг его был уже довольно размашистым и твердым. Матово-розовый подбородок на ходу вздрагивал.

- Где ты был? - грозно вопросил председатель.

Василь Печка, молодой, щуплый, в военной фуражке, смутился, обеими руками прижал к животу папку с бумагами и робко ответил:

- С описью ходили... Описывали...

- Кого?

- Сидора... Ну, того, что в Дубках...

- Я вам наописываю! - выкрикнул Мокрут и заходил еще решительнее. Зови сюда финагента!

Печка пробкой вылетел за дверь.

- Я вам сколько раз говорил! - начал Мокрут, когда он вернулся вместе с финагентом. В голосе председателя было возмущение. - Никаких описываний без соответствующего постановления! Поняли? Зарубите это себе на носу! Мы должны уважать наших людей и ежечасно думать о них. Если уж и понадобится кого-либо описать, то только в моем личном присутствии. Тихоня был с вами?

- Не было, - буркнул финагент.

Он стоял рядом с секретарем и смотрел на Мокрута с какой-то замороженной полуулыбкой. Его резко очерченное, изборожденное морщинами, особенно вокруг губ, лицо не выражало ни особых переживаний, ни какой-либо работы мысли. Он был уже не молод, но и пожилым его никто не назвал бы. Фигура поджарая, прямая, волосы по-юношески густые, хотя цвета неопределенного: что-то вроде мокрой пакли. Ростом Василь был ему по плечо.

- Ну вот, - продолжал кричать Мокрут, - даже и участковый не присутствовал. Что ж это такое? Самоуправство! Ежели по чистой совести, это издевательство над людьми. Что такое Сидор из Дубков? Я у вас спрашиваю: что такое Сидор?

- Неплательщик, - ответил финагент. С его лица по-прежнему не сходила безразличная и чуть-чуть снисходительная усмешка.

Мокрут остановился подле финагента, заложил руки за спину и стал раскачиваться с пяток на носки.

- А зна-е-ешь ли ты? - вопрошал он, укоризненно качая головой в такт движениям тела. - Знаешь ли ты, что у этого твоего неплательщика в данный момент копейки за душою нет?

Финагент молчал, но ни одна черточка не дрогнула на его лице при этом вопросе. Хитрый служака очень хорошо знал своего начальника и понимал, что ни этот прерывающийся голос, ни раскачивание не шли от нервов, от настоящего возбуждения, а лишь копировали где-то услышанное и где-то увиденное.

- У него есть что взять, - сказал наконец финагент, спокойно глядя председателю в глаза.

- Ага, так значит... - Мокрут перевел взгляд на Василя. - Так значит, вы пошли туда, чтобы поживиться, чтобы вынудить человека... А ну, дохни на меня, Печка!

Секретарь отступил на шаг и прикрыл лицо картонной папкой.

- Дохни! - Мокрут вырвал у него из рук папку и подошел вплотную. Дохни, а то дух выбью!

Василь дохнул коротко и боязливо, будто кто-то и впрямь сунул ему кулаком под бок.

- Нализались уже! Представители власти! Гнать вас отсюда каленой метлой! Не помощники вы мне, а черт знает что!.. А ну, ты дохни! - Мокрут подошел к финагенту. Тот не двинулся с места, лишь выше поднял голову и широко улыбнулся.

- Свинья! - с нажимом произнес Мокрут, увидев черные щербины и истертые вставные зубы. - Что с тобой говорить?

Он оставил своих помощников и опять, заложив руки за спину, принялся расхаживать по комнате. Финагент стал оправдываться, то и дело втягивая сквозь зубы воздух и тяжело ворочая пересохшим языком. Однако Мокрут уже не слушал его и поглядывал искоса только на Василя.

- Сессия готова? - спросил у него, направляясь к поповскому креслу. Ты можешь идти, - кивнул финагенту.

Василь поспешно развязал папку, пошуршал бумагами и без малейшей обиды, словно и не было только что крутого разговора, ответил:

- Готова, товарищ председатель. У меня все с собою.

- Давай сюда!

Василь обежал стол и сел на ту же скрипучую табуретку, на которой недавно сидела бабуля из Желтой горы, но Мокрут кивнул ему, и он, громыхнув табуреткой, вмиг очутился рядом с начальством.

- Что там у тебя? - мрачно спросил Мокрут, не поднимая головы.

- Вот, - торопливо заговорил Печка, придвигая председателю двойной лист из ученической тетради. - Тут у меня все готово.

- Читай сам! - велел Мокрут, щелчком отбрасывая лист от себя.

Василь обеими руками поймал лист, снял фуражку и швырнул ее на подоконник. Соломенно-желтые, слегка вьющиеся волосы, неумело подстриженные под бокс, выпрямились, отчего голова как бы заострилась кверху.

- Вопрос о взыскании платежей, - начал читать Печка.

- О срочном взыскании, - вставил Мокрут.

- Да-да, - согласился Василь, - о срочном взыскании платежей. Докладчик - председатель сельсовета товарищ Мокрут. Постановили: обязать всех депутатов сельсовета активно включиться...

- Погоди! - снова перебил его Мокрут. - Что мне твои депутаты? Ничего они не сделают. Учителей надо подключить. Понимаешь?

- Правильно! - согласился Василь. - Обязать всех депутатов и учителей активно включиться в работу по взысканию... Да-да, по срочному взысканию платежей на всей территории сельсовета и завершить ее не позднее?.. - Василь поднял глаза на председателя.

- Трех дней, - негромко, но решительно сказал Мокрут.

- Та-ак, - поправил секретарь в своих записях. - Закончить эту работу в трехдневный срок. Голосую. Кто "за", кто "против", кто воздержался? Единогласно. Переходим ко второму вопросу.

- Стой! - уже со злостью выкрикнул председатель. - Какое тебе единогласно? Митрофанова Даша непременно будет против. Учитываешь? А потом этот сивый молодожен, директор школы, что всегда лезет со своими предложениями...

- Чего ж тут лезть? - робко возразил Василь. - Все очень ясно.

- Найдут щелку, - заметил Мокрут. - Пиши так, - приказал, постучав пальцем по листу. - Голосую! Кто против постановления райкома партии и райисполкома? Кто воздержался? Нет таких. Единогласно.

Василь записал все это и стал читать дальше.

Когда чтение было закончено, Мокрут, едва пробежав глазами по тексту, поставил свою подпись и сухо сказал:

- Ты выпишешь повестки депутатам, а в школу я зайду сам. Потом вот что: сделай мне копию всего этого твоего спектакля. Я позвоню в райисполком и согласую.

- Спектакля? И почему это моего? - обиженно спросил Василь.

- А чьего же? - Председатель направился в угол у двери, где висели его кожанка и каракулевая ушанка с кожаным верхом. - Не я же выдумал всю эту писанину.

- Не вы и не я, - миролюбиво проговорил секретарь. - Так всегда делалось. Подготовка документов - дело важное.

- Ладно! - Председатель махнул рукой и потянулся за кожанкой.

Пока Мокрут одевался, Василь молча наблюдал за его резкими, недовольными движениями, слушал, как глухо похлопывает хорошо выделанный хром, и лишь когда начальство уже взялось за ручку двери, секретарь снова громыхнул табуреткой и поинтересовался:

- Вы еще придете, товарищ председатель?

- Приду, - нехотя ответил Мокрут. - Под вечер.

- Тут, это самое... - Василь замялся и стал торопливо завязывать свою папку.

- Что? - Председатель остановился в раскрытой двери.

- Семен Козырек должен скоро прийти.

Мокрут снова закрыл дверь, и по его подбородку пробежала довольная улыбка.

- Записывать придет?

- Ага. Завтра у него родины. Идем мы это мимо его двора, так из трубы синий дымок тянется, а жареной телятиной пахнет на всю улицу.

- Зарезал, стало быть? Молодец Семен! - Председатель говорил с секретарем уже совсем иным тоном. - Тогда вот что, Василь. У Семена сегодня, ты же знаешь, до черта всяких дел, беготни всякой. А человек он уважаемый, герой войны.

- Какой там герой? - несмело заметил Василь и первый раз за все это время усмехнулся.

- Что значит - какой? Два ордена, медаль. У нас с тобой, брат, и этого нет. Одним словом, так. - Председатель взял с подоконника фуражку и протянул секретарю. - Сходи ты, Вася, к Семену и скажи, что не стоит ему тащиться в сельсовет. Это ж ого - с самого дальнего поселка. Скажи, что сами к нему сегодня придем и запишем, сделаем все, что положено. Внимание надо проявлять, понимаешь? Скажи, что к кому-нибудь другому я ни за что бы не пошел, а к нему, к Семену, приду.

VI

"Колченогий начальник" родом был тоже из Добросельцев, даже и фамилию носил Добросельский, но в эту зиму проживал по большей части в Червонных Маках, ближе к службе. Квартировал у одной бабульки, которая всю жизнь протопала сторожихой при церкви, а после того, как прихожане церковь закрыли, словно всем назло, не работала нигде. Квартирант колол ей дрова, приносил из бывшего поповского колодца ведро воды. Этого ведра хватало бабке почти на двое суток.

В родной деревне у Ивана Добросельского был обжитой угол: хата, сарай, гуменце, дровяник. Все это не новое, но еще могло бы послужить. Не жил там парень скорее потому, что боялся зимнего одиночества. В сельсовет он приходил рано, едва первые стайки учеников торили дорогу в школу. Когда в его клетушке, бывало, сильно натопчут, брал в настывшем коридорчике веник-голик, подметал, насколько это было возможно, пол, протирал газетой стол и садился за работу. Печка приходил добрым часом позже, финагент же с утра вообще не показывался в сельсовете, а являлся лишь тогда, когда ноги уже едва нащупывали ступеньки, а руки - щеколду. Первым делом Иван с Василем выясняли, чья очередь подметать главную сельсоветскую комнату: Мокрут не брал уборщицы, так как положенных на хозяйственные нужды средств едва хватало, чтобы содержать лошадь. Подчиненным порой приходилось поломать голову, как все уладить, чтобы председатель не злился. Любил Мокрут лихо, с ветерком прокатиться, чтобы снег разлетался от конских копыт. Любил, чтобы в его служебном помещении был порядок: пол подметен, стол убран, поповское кресло протерто от пыли. По справедливости чаще всего складывалось так, что надо бы за голик браться финагенту, да где ж ты его дождешься. Поэтому обычно Иван с Василем засучивали рукава и вдвоем до прихода Мокрута разгоняли пыль и мусор по углам, где они и копились до поры до времени.

Сегодня Иван вышел на работу еще затемно. Бабулька его встает очень рано, начинает шоргать по полу своими допотопными гамашами, подаренными, видно, еще попадьей. Шорганье это уже не даст спать, так как старуха - уж не назло ли? - все норовит пройти поближе к кушетке, которую сдает квартиранту.

В сельсовете Иван отпер свою каморку и по густоте воздуха почуял, что в ней кто-то ночевал. Стал приводить в порядок свое рабочее место, что на этот раз требовалось вовсе не для ритуала: от заснеженных сапог или валенок один конец большого, прежде скорее всего семейного стола был мокрым, посередине черствели крошки хлеба, желтела луковая шелуха, было просыпано немного соли и немного махорки.

"Это Павел Павлович, - подумал Добросельский, - больше некому. В темноте забыл убрать со стола".

Когда пришел Василь Печка, Иван сказал ему, что на территории сельсовета пребывает инструктор райисполкома, однако секретарь отнесся к этому безразлично.

- Где этот человек ночует, - сказал он, усмехнувшись, - там не днюет, а где днюет, там не ночует. При таком инструкторе можно жить спокойно.

Управившись с комнатой Мокрута, они разошлись, чтобы заняться служебными делами. У Добросельского, к его огорчению, никаких служебных дел не было. Такие дни выпадали не столь уж и редко, а Иван по натуре был человеком работящим, не любил сидеть сложа руки, не был также склонен к игре в шашки, в шахматы, в домино, что вошло сейчас в моду в сельсоветах и в колхозных канцеляриях. Почитать бы, да тоже ничего нет под рукой. И Иван уже в который раз поставил перед собою ящик с учетными карточками, стал просматривать их, перечитывать. Ему вообще-то нравилось это занятие. Карточки знакомых людей были интересны тем, как они заполнялись: кто-то прибавил себе год трудового стажа, кто-то женат, а написал, что холост. Что же касается незнакомых, то это было еще интереснее. Любил Иван читать и перечитывать биографии; он и в книгах сперва подробно изучал данные об авторе, а уж потом принимался за текст.

Карточки тасовал до тех пор, пока не донесся до него грозный зов Мокрута. Затем, побывав пред очами, слушал, как председатель распекает секретаря и финагента. И дальше все шло по-заведенному. Председатель исчез, Печка с финагентом сели за шахматы, а посетители, исключая, разумеется, дедов и бабуль, прилипли к секретарскому столу, следили за перемещениями коней и королей и забыли о своих делах. Иные ради этого и приходили.

Иван ненадолго вышел из своей каморки, постоял около шахматистов, хотел было что-то сказать Печке, но финагент иронически посмотрел на него и спросил:

- Чего тебе, начальник?

Он не произнес "колченогий", однако все поняли, что именно это имелось в виду.

Иван промолчал и, стараясь нахрамывать как можно меньше, прошел в комнату Мокрута. Там взял районную газету из последней почты и возвратился к себе. Газетка в районе выходила маленькая, как листовка, сводок и рапортов в ней пока еще не было, так что и хотел бы почитать, да не разгонишься. Заграничная информация, которая помещалась в конце второй страницы, уже давно передавалась по радио, и Иван ее слышал. Просмотр газеты занял всего несколько минут, после чего только и осталось, как снова взяться за картотеку. Попалась на глаза карточка Василя Печки.

Из-за перегородки слышен голос самого Печки, а тут его карточка. Старательно заполнен каждый пункт. Почерк ровный, чистый, лишь кое-где цепляешься за ненужные завитушки. Год рождения... Национальность... Дальше Иван читает о том, что ему хорошо известно. Вот хотя бы эти строчки: "Отец погиб во время Великой Отечественной войны, старший брат служит в армии..."

Привычно сказано: погиб. А что это значит, не всегда и представишь себе. У Ивана тоже погиб отец, у десятка добросельских семей - такие же записи. А что за ними? Может, эти люди сутками истекали кровью, прежде чем появилась возможность перевязать их, оказать запоздалую помощь. Возможно, лежали они где-нибудь посреди болота, в голом, безлюдном месте, где на них мог набрести разве что дикий зверь, но не теряли надежды на спасение... Возможно, выполняя боевое задание в тылу врага, пожертвовали жизнью, чтобы передать сведения, важные координаты. А может, некоторые из них живы и сейчас, томятся где-то, но не могут дать о себе знать на родину, попросить, чтобы их вызволили.

Когда Иван глубоко задумывался, перед глазами у него вставали самые разные обстоятельства гибели отца. И все они были героическими, потому что отца своего Иван очень любил. Сколько тот, вечный молчун и труженик, поносил уже не маленького сына на руках, пока у него болела нога и он не мог шага ступить. Бывало, выйдут весною в сад и отец скажет:

- Держись покрепче за шею.

Иван обеими руками обовьет отцовскую шею, потому что тот часто нагибается посмотреть, не слишком ли заглублена шейка деревца, не повредили ли зайцы кору.

- Скоро ты поправишься, - обнадеживает его отец, - станешь помогать мне. Мать у нас, сам видишь, все болеет, худо ей, а работы по дому много.

И мальчишка верил, что он поправится, будет стоять на своих ногах, ходить, бегать. В любое время года, в любое бездорожье брал его отец на руки и нес за несколько километров в медпункт. Старик-фельдшер осматривал ногу, давал мази и тоже говорил, что скоро все пройдет, заживет, что через какую-нибудь неделю-другую малец сможет бегать с кем угодно наперегонки. Отец утирал рукавом потное лицо и на глазах веселел, а маленький Иван смотрел на черные влажные космы отцовских волос, тихонько двигал больною ногой, и казалось ему, что вот сейчас он удивит не только отца и этого доброго дедулю-фельдшера, но и весь мир: встанет и пойдет сам домой. Отец едва будет поспевать за ним и до самой хаты не возьмет на руки, потому что в этом не будет нужды.

Иван и впрямь скоро поправился, однако все же хромал: ногу стянуло в поджилках. Долго еще он верил отцу и старому фельдшеру, что и это со временем пройдет, что он станет хорошо бегать и даже обгонит Андреева Владика, который, как известно, бегает быстрее всех. Потом надежда эта стала угасать, светлые мечты - рушиться, мальчик сделался тихим и не по годам задумчивым. В начальной школе он учился вместе с Василем и Владиком. Те каждый день зимой катили в школу на железных коньках, потом гремели ими даже в коридоре. А Иван уже не завидовал. Он уже знал, чувствовал, что не все то доступно ему, что доступно Василю или Владику. Ну и пусть у них по два конька, пусть себе железные, а у него один, деревянный, окованный толстой проволокой. Зато отец его сделал сам. Иван привязывал этот конек к правой ноге, а левой, которая была короче, отталкивался. Так и ехал по замерзшей канавке до самой школы.

Учился Иван хорошо. Отец теперь полагался в основном на это и всегда наказывал, просил:

- Учись, мой сынок, старайся. Помощи от тебя по дому не требую, справляйся хотя бы с уроками. Станешь ученым - будет и нам подмога.

Возможно, и стал бы Иван ученым, если бы не война...

...За перегородкой послышался раздраженный, с хрипотой от сухости во рту голос финагента. Он за что-то взъелся на Василя, злобно его отчитывал. Василь же отмалчивался, лишь время от времени пытался вставить слово и то робко, примирительно, словно во всем признавал себя виноватым.

"Вот так он и с Мокрутом, - подумал Иван. - Что бы тот ни сказал - рта не раскроет, чтобы возразить. Всегда со всем согласен, во всем покорен, как будто и не бывает у него собственного мнения. А ведь когда-то был бойким, шустрым, лез в спор иной раз даже без нужды. То ли переменился человек с годами, то ли скрывал свою бесхарактерность".

К вечеру так скучно стало сидеть одному, что Иван был бы рад, загляни к нему кто-нибудь хоть на минутку. Ну, взяться на учет или там сняться. Но поскольку никто в его каморку не заглядывал, а какого-нибудь путного дела не находилось, парень стал подумывать о том, не сходить ли сегодня в Добросельцы. Купить хлеба в эмтээсовском ларьке, побывать на своем подворье, осмотреть сад, улей с пчелами да зайти спросить у Андреихи, не нужно ли ей чем помочь. Он не был Андреихе ни братом, ни сватом, но когда-то крепко дружил с Владиком, хотя тот был немного постарше. Родители их тоже дружили. Андрей захаживал к Иванову отцу на вечерки, а Андреиха никогда не стеснялась попросить у матери что бы ни понадобилось в доме: соли, спичек, буханку хлеба, катушку ниток. Зайдет, бывало, вот так, замешкается у порога и не заметит, как пробегут в разговоре десяток минут. Когда приходила вернуть взятое, повторялось то же самое.

Потом, после войны, сделавшей Андреиху и Ивана одинокими, они по велению душевного долга стали помогать друг дружке как-то наладить жизнь, справиться с тяжестью утраты родных и самых близких людей.

"У нее, гляди-ка, и дров колотых уже нет", - подумал Иван.

VII

Уже в сумерках Мокрут заглянул в сельсовет только с тем, чтобы подать знак секретарю. Тот мигом собрал свою папку и вслед за начальством вышел на улицу. Опять шел снег. В эту зиму редко выпадал день без снега: то он сыпал мелкий и колючий, как перетертый лед, то кружился мягкий и легкий, словно пух. Ворот кожанки у Мокрута был поднят, а Василь Печка натянул изо всех сил на уши шапку и спрятал под пальто свои бумаги. Так и двинулись по улице: Мокрут впереди, а Василь за ним. Внезапно Мокрут остановился, и Василь, шедший с зажмуренными от снега глазами, чуть не ткнулся лбом ему в спину.

- Знаешь что? - обернулся к нему председатель. - Память у меня что-то сдавать стала: забыл отдать одно распоряжение.

- Какое? - насторожился Василь.

- Забыл сказать колченогому, чтобы сходил ко мне да напилил женке дров.

- Так я сбегаю скажу, - охотно вызвался Печка.

- Сбегай, брат, - попросил Мокрут, - а то женка завтра меня запилит. Скажи, пускай заодно передаст, что задержусь сегодня, опись буду делать. Ох уж эти жены! Ты, брат, не знаешь, какими ведьмами бывают иные из них. Ну и счастье твое, что не знаешь. Беги, а потом догонишь меня.

Секретарю в охотку было пробежаться, поспорить с морозцем, и Мокрут пошел дальше один. Кожанка на глазах белела: сперва снег таял на глянцевитой коже, а потом стал схватываться, отвердевать. Постепенно настыл кожаный воротник и начал обжигать там, где его подпирал розовый подбородок. Мокрут втянул голову в плечи и держался на всякий случай поближе к забору, чтобы не угодить невзначай под какую-нибудь машину. Этой эмтээсовской да колхозной техники ходило тут немало.

Под машину Мокрут не угодил, а с человеком едва не столкнулся лоб в лоб. Это был тот самый человек, которого председатель звал за глаза сивым молодоженом. Мокрут любил давать людям клички, и часто они были удачны. Встреченный человек действительно был сед, но не от старости, как это водится, а по природе. Говорят, отец его начал седеть лет в тридцать, а сыну как-никак было сейчас около сорока. Женился он, правда, недавно, однако и не так поздно, чтобы прокатываться на этот счет. Тут Мокрут, известное дело, преувеличивал. Роста он был немного выше среднего, как и сам Мокрут, только, пожалуй, пощуплее. Если бы они, к несчастью, и впрямь столкнулись, то вышло бы точнехонько нос в нос. Разве что воротники бы выручили: у одного кожаный, с острыми уголками, а у другого - овчинный, серый, как и пряди волос, что виднелись из-под рыжей высокой кубанки.

Звали человека Ильей Саввичем, и работал он здесь директором школы-семилетки. Увидев председателя сельсовета в вершке от себя, директор сперва резко отпрянул, потом принял в сторону. Ему не хотелось вступать в разговор с Мокрутом, которого в душе недолюбливал и признавал только как официальное лицо.

Вышло так, что Мокрут заговорил первым:

- Вы куда, Илья Саввич?

- Да в школу, - ответил директор. - Там же у нас...

- А-а, да-да, - подхватил Мокрут. - Знаете, Илья Саввич, я не смогу сегодня принять, так сказать, активного участия в представлении. Дела, понимаете, дохнуть не дают. Позвонили из района... Вот бегу на поселок.

- А что там стряслось? - без особой доверчивости спросил директор.

- Описываем, Илья Саввич. Понимаете? Невеселое дело.

- Поменьше бы этих невеселых дел, - хмуро произнес директор и не оборачиваясь пошел дальше.

"Иди, куда идешь!" - пробормотал себе под нос Мокрут, досадуя, что вслух сказать этого не может. Приходится считаться с тем, что Илья Саввич депутат сельсовета и секретарь территориальной парторганизации.

Миновав несколько подворий, председатель подошел к окну нарядного домика, постучал в стекло и громко, с озорными переливами в голосе прокричал:

- Тихоня-а, выходи строиться!

- Нету дома, - едва послышался сквозь двойные рамы неприязненный женский голос.

- Где же он?

- А кто его знает. Я за ним не бегаю.

Мокрут уже собрался было отойти от окна, но тут внезапно отворилась филенчатая дверь и на крыльцо вышел грузный человек с непокрытой головой, в милицейском кителе, расстегнутом на груди.

- Чего тебе? - спросил он у Мокрута.

- Одевайся скорей и пошли!

- Куда?

- Дело есть. Срочное!

Когда участковый в полной форме и при оружии поравнялся на улице с Мокрутом, тот насмешливо бросил:

- За женкину спину прячешься?

- Да не прячусь, - принялся оправдываться Тихоня. - Чего там прятаться? Хотя, если подумать, что это за жизнь? Целый день на ногах, ночью тоже редко бываешь дома. А она, женка... Вот тут и крутись.

- Разбаловали вы своих жен, распустили!

- Кто это "мы"?

- Ты, к примеру, да этот наш мудрец седовласый, директор. И еще кое-кто найдется.

- Ну, знаешь, - снова начал участковый, - если толком подумать, то...

- Кстати, вот что, - перебил его Мокрут, - нет ли у тебя случаем каких ни то сведений об этих наших интеллигентиках?

- Например?

- Ну, возьмем хотя бы этого молодожена. Он что, не был, скажем, на оккупированной территории?

- Он не с моего участка по месту рождения, - мрачно ответил Тихоня. - И вообще свой человек. Ты это зря.

- Зря? - Председатель глубже втянул голову в воротник.

- Так куда же мы идем? - спросил Тихоня.

- Не бойся, не к молодожену.

Прошли в молчании почти до конца улицы, и, когда уже свернули на дорогу к поселку, Мокрут сказал:

- Семен Козырек приглашал. Там у него сегодня вроде бы родины. Секретарь мой придет, запишем ему пополнение да посидим с часок в тепле, потолкуем. Надо же как-то нам поближе к народу стоять, знать, как люди живут, чем дышат. Правда?

- Правда-то правда, - согласился Тихоня, - однако ежели толком подумать...

- Нечего думать! - опять перебил его Мокрут. - Человек приглашает, так не надо нос задирать. Наверное, ждет уже давно.

Когда Мокрут с Тихоней подошли к хате Козырька, тот был во дворе. По тому, как усердно рубил он дрова, по куче хвороста, дожидавшейся топора, можно было судить, что гостей здесь не ждали. Разглядев в сумерках начальство, хозяин, похоже, с сожалением вогнал в колоду топор, подтянул путо на куцем полушубке и сделал пару шагов навстречу.

- Хозяйничаешь? - обратился к нему Мокрут, вяло протягивая руку.

- Да вот, - кивнул Семен на кучу хвороста, - надо бы порубить да сложить, пока снегом не замело.

- А что это за дрова у тебя? - Мокрут подошел к колоде, взял в руки тоненький кругляшок. - Так это же, брате, что-то плодовое, груша или слива.

- Засохшая антоновка, - равнодушно сказал Семен. - Вот уже неделю баба не нарадуется с нею. Славно горит, чтоб вы знали.

- А ну, дай-ка, хозяин! - Мокрут с мальчишеской решимостью сбросил рукавицы, поплевал на ладони и взял из рук у Семена топор. - Люблю эту работку, - обернулся он к Тихоне, - так и тянет. Что бы тут на первый зуб?

- Да берите вот это, - предложил Семен и, с лукавством глянув на того же Тихоню, ткнул желтой бахилой в узловатый и довольно толстый комелек.

В отличие от мелких веток комелек требовалось расколоть. Мокрут выкатил его на ровное место, поставил торчком и, гакнув всем нутром, нанес удар. Не тут-то было: топор отскочил от среза, как от камня.

- Смерзся, - с заметной досадой сказал председатель и рубанул еще раз. На срезе появилась вторая белая полоска, а комелек стоял как ни в чем не бывало. Рубанул в третий раз - третья полоска, в четвертый - четвертая.

- Что-то у тебя сегодня... это самое... - переступил с ноги на ногу Тихоня. - Давай я.

Мокрут уже со злостью покачал головой и отдал топор Тихоне.

- Мой бы колун сюда, - произнес, оправдываясь.

Тихоня взял топор в обе руки, повертел его перед глазами, словно проверяя, железный он или еще бог знает какой, примерился и хватил по комельку так, что ушанка наехала на глаза. Острие чуть-чуть вошло в дерево, но камелек и не думал раскалываться. Тогда Тихоня стал сыпать с плеча, и вскоре комелек уже походил на размочаленную колоду, на которой Козырек рубил дрова. Но все было тщетно.

- У тебя еще хуже получается, чем у меня, - сказал Мокрут и принялся расстегивать пояс своей кожанки. - Надо с другого конца попробовать.

Он сбросил кожанку, чуть ли не силой отнял у Тихони топор и стал изо всех сил лупить по другому срезу комелька, стараясь угадать в одно и то же место. Однако чем шире он замахивался, чем с большей силой опускал топор, тем заметнее подводила его рука: белые царапины возникали то здесь, то там, но всё вразброс, всё без толку.

- Нет, этого не расколоть, - выдохнул наконец Мокрут. - Темновато уже, да и топор больно легок. Ну что это за топор? Если б моим колуном!

С последними словами председатель взглянул на Тихоню и вдруг ощутил неловкость, словно его уличили во лжи. Вспомнилось, что Тихоня не раз бывал у него дома и, наверное, заметил, что тот самый колун давно валяется на дровянике без топорища. Видел он, разумеется, и то, что дрова председателю пилит и колет "колченогий начальник".

- Этому уже, видно, лежать до весны? - обернулся Мокрут к хозяину. Оттает, тогда и расколется.

- Почему? - мягко возразил Семен. - Можно и сейчас расколоть.

Он как-то по-своему, цепко и уверенно огладил покрасневшими от холода широкими ладонями комель, повернул его так и этак, выбрал место и, кажется, совсем легонько, даже без размаха, тюкнул по нему топором. Острие сразу въелось в дерево, перекрестив поперек все Мокрутовы черточки. Семен тихонько, словно лаская, похлопал правой ладонью по концу топорища - топор послушно выскользнул из надкола. Семен снова занес топор, тот описал в воздухе дугу, в последний момент набрал силу - и комель развалился надвое.

- Смотри ты! - качнул головой председатель. - Хозяин, он и есть хозяин.

- А мы с тобой давно топора в руках не держали, - надевая рукавицы, проговорил Тихоня, - так бы и сказать. У меня женка все тянет на своих плечах, а у тебя...

- Ладно тебе, - слегка смутившись, сказал Мокрут и незаметно взглянул на свои ладони. Ладони горели, того и гляди, через какой-нибудь час на них вздуются белые пузыри.

- Одному я только рад, - не унимался участковый, - что сам председатель сельсовета расправлялся сегодня с подлежащей обложению антоновкой. Да еще как азартно!

- Ты наконец прикусишь язык? - резко бросил Мокрут, а сам все же рассмеялся, виновато покачал головой.

- Так, может, зайдем? - не слишком настойчиво предложил Семен Козырек, когда уже и Василь Печка, съежившийся, весь в снегу, с папкой под пальто на груди, объявился во дворе и никто больше не помышлял о том, чтобы продолжить состязание в рубке дров.

...После того как была учинена запись о пополнении у Семена в семье, как уговорили в тепле за столом положенное по такому поводу, покидали поселок не сказать чтобы легко и во всех отношениях безупречно. Если бы кто-нибудь видел их следы на улице, скорее всего подумал бы, что нечистая сила водила людей из стороны в сторону. Вперемежку с этими бестолошными следами попадались и целые логовища в снегу. Это Мокрут с Тихоней в обнимку отдыхали по пути, пока Василь Печка, выпивший чуть-чуть поменьше, чем они, и оттого более устойчивый на ногах, выбирал направление и протаптывал тропку. Ночь была темная, снегу за вечер заметно прибавилось, не было видно ни дороги, ни каких-либо ориентиров, за которые мог бы зацепиться нетрезвый глаз. А тут еще эти окрики позади, противоречивые команды.

- Печка-а! - вопил Мокрут. - Ты смотри же, будь человеком! На Добросельцы держи, прямо на дом мельника!

- Не слушай его, Василь, - настойчиво гнул свое Тихоня. - Что нам с тобой делать в этих Добросельцах. На Червонные Маки давай. Там меня женка ждет, а тебя - мать.

По команде Мокрута Василь начинал забирать вправо, где была дорога на Добросельцы, когда же принимался уговаривать Тихоня, ноги сами несли его налево. И одного нельзя было не послушаться, и другого. А что делать? Василь до тех пор покорно исполнял команды и поворачивал то вправо, то влево, пока совсем не сбился с дороги и не стал описывать круги по полю. Кружил, видно, часа два, прежде чем выбился на какой-то поселок и сообразил, какой именно. Тут уже и собаки спали. Чуть ли не в каждый двор тыкался, чтобы постучаться, попроситься на ночлег, да все без толку: то калитка была заперта так, что хоть зубами ее грызи, то отпугивал сугроб перед воротами, непреодолимый, судя по всему, для начальства.

Только в самом конце поселка мигнул огонек в окне и тут же погас. Василь прибавил шагу, но его окликнул Мокрут:

- Куда ты ведешь нас, Сусанин проклятый?

Василь остановился и, потирая уши, стал ждать, пока приблизятся его подопечные.

- Чего стал, как столб? - и на этот раз выразил недовольство председатель.

Мокруту и трезвому нелегко было угодить, не то что пьяному. Василь хорошо знал это, но сдерживался, потому что надо было подумать и о себе. Осеннее поношенное пальтишко, да шапка летняя, да к тому же без рукавиц. Долго не выдержишь в такой одежонке, даже если ты малость и под градусом. Сказал про свет в окне и снова двинулся вперед.

...Когда назавтра возвращались домой, Мокрут незаметно посмеивался себе в воротник, а время от времени оборачивался к Тихоне и вполголоса спрашивал:

- А славно погуляли! Правда?

VIII

Выйдя из эмтээсовского ларька, Андреиха почувствовала, что мороз, похоже, совсем отвалился. Однако немного погодя стала поеживаться и кутаться в платок - нет, мороз все-таки хватал за потную спину, за ноги и за голую руку, в которой она несла полбуханки хлеба.

На улице ей повстречался Шулов и, как она ни старалась проскочить незамеченной, все же остановил ее.

- Вы еще только с фермы? - спросил доброжелательно, пряча огромные красные руки в карманы пальто, до потрескивания в швах раздутое теплой поддевкой.

- В ларьке была, - торопливо ответила Андреиха, надеясь на этом и кончить разговор. - Хлеб там давали.

- Хлеб? - Шулов посмотрел на ее посиневшую руку. - А я подумал, что это вы одолжились у кого-то. Что ж мне никто не сказал?

Андреиха переложила хлеб в другую руку, приняла немного в сторону, давая понять, что ей надо спешить домой, а то рубашка к телу примерзнет, но Шулов даже и не заметил этого. Поглядывая то и дело на свои теплые сапоги с отворотами, он все чего-то медлил, все затягивал разговор.

- Боровок ваш хорошо ест, - сказала наконец Андреиха, заметив, что председатель явно ходит вокруг этого, но вроде бы не отваживается спросить.

- Я вовсе не об этом, - поморщился он, скрипнув сапогами, - да раз уж вы вспомнили, то интересно все же... Сегодня я не был на ферме. Что вы ему давали сегодня? Отруби были? Я могу немного муки вам выписать, если нужно. И себе какой ни есть блин испечете. Выписать?

Андреиха все перекладывала хлеб из одной руки в другую, потом, ощутив, что он начинает каменеть, пыталась прикрыть его полою свитки. Взялась пальцами за пуговицу и уже понять не может, пуговица это или какая-то ледышка. Пока одною рукой силилась совладать с пуговицей, из второй выронила хлеб, и он поехал с уклона по скользкой колее. Шулов догнал его и, протягивая хозяйке, неуверенно спросил:

- Может, завтра кто-нибудь подменил бы вас на ферме, а вы пришли бы малость подмазать стены в моей хибаре? А?

Андреиха подула на хлеб, обеими руками прижала его к груди и молча направилась домой. Дома поставила хлеб на тарелке в печь, а сама принялась ходить по хате и растирать руки.

"Разъелся, - думала она о председателе, - его, хоть и раздень, мороз не проймет".

Брякнула щеколда в сенях, и в хату вихрем ворвалась Даша. Она была без куртки, только белый вязаный шарфик, брошенный на волосы и обернутый вокруг шеи, свисал одним концом на грудь, а другим на спину.

- Что так поздно, тетка Настуля? - с ходу налетела она на хозяйку. - Я уже забегала к вам. Что-нибудь на ферме?

- Я не с фермы, - снимая озябшими руками свитку, сказала Андреиха. - В ларьке была. - Она показала свободной рукой на заслонку - там, мол, оттаивает хлеб. - Выскочила оттуда, как из бани, бегу домой, а тут Шулов навстречу.

- Насчет боровка? - усмехнулась Даша.

- А что ему еще? Уж и не знаю, когда наберусь смелости плюнуть этому слизняку в глаза.

Андреиха силилась подцепить пальцами вешалку, чтобы повесить свитку, да ничего у нее не выходило - не гнулись пальцы.

- Давайте я вам помогу, - бросилась к ней Даша. - Ой, как же озябли! Давайте потру руки!

Легким движением головы она помогла своему шарфику сползти с головы на шею, и лицо ее еще больше посветлело и ожило, вся она похорошела.

- Такая очередь в ларьке? - удивилась она.

- Да нет, дольше выслушивала на улице шуловские песни.

- Ну, завтра он у меня запоет! - вдруг со злостью и возмущением сказала Даша. - Так запоет, что на все Добросельцы будет слышно.

- Что ты ему сделаешь? - Андреиха немного смутилась, прочтя на лице девушки непреклонную решимость. - Турнешь его пестуна с фермы?

- И турну, думаете, слабо? В правление колхоза загоню! Вот увидите!

- Не трожь ты его, пропади он пропадом.

Андреиха, кое-как отогрев руки, стала проворно управляться по дому. Даша глянула в один угол, во второй, сразу смекнула, что к чему, и тоже принялась за дело. В чужой хате все у нее ладилось так же ловко и споро, как в своей собственной.

- А что у вас на ужин, тетка Настуля? - спросила у хозяйки, когда была уже подоена корова, напоен бычок и наведен порядок возле печи. В работе прошла у девушки злость на Шулова, поднялось настроение и лицо снова весело оживилось.

- Вот молока свеженького нальем, - сказала Андреиха, - да и поужинаем. Может, и ты со мной?

- Нет, я поела, - по-семейному ответила Даша. - А что, горячего у вас ничего нет?

- Да разве не простынет с самого-то утра?

- Обождите!

Спустя минуту-другую девушка снова вбежала в хату, на голове у нее был все тот же белый шарфик, но передний расширенный конец его прикрывал что-то круглое, обернутое рушником. Придерживая это "что-то" одной рукой, она взяла с припечка деревянный кружок-подставку, положила на стол, пригнулась над ним, а когда распрямилась и отступила на шаг, от стола густо повалил пар на нем стоял чугунок только что отваренной картошки.

- Будто знала, - радостно произнесла Даша, - два чугунка начистила и поставила: один своим мужчинам, а второй вот нам с вами.

Опрокинули чугунок над миской, и вкусный картофельный дух разнесся по всей хате. Рядом с миской Андреиха поставила горлачик с молоком. Стали ужинать, и все дневные хлопоты и неприятности как-то незаметно отступили, улетучились из хаты.

На улице послышались голоса: сперва девичьи, а потом кто-то из парней бойко спросил:

- У тебя есть конспект по "левизне"?

- Нет, мы "левизну" не конспектировали, - ответила девушка.

- Студенты приехали, - прикрывая форточку, заметила Даша. - Каникулы.

После этого они ели молча, погруженные каждая в свои мысли, в свои воспоминания.

"Куда же они пойдут, студенты? - разбирало Дашу любопытство. - Может, к нам? - Прислушалась. - Нет, прошли мимо, дальше пошли. Ну и пускай". Не было у Даши ни малейшей досады на то, что парни и девчата миновали ее двор. Что ей эти студенты? Вот если б прилетел тот студент, с крылышками на погонах! Если б это его голос послышался на улице! Пришлось бы скорее всего тетке Настуле одной доедать картошку, не усидела бы она, Даша, в хате.

Андреиха тоже думала о студентах и тоже не о чужих. Были у нее когда-то свои студенты. Один учился перед войной на втором курсе пединститута, а второй заканчивал десятилетку. Ходили вот так же по деревне во время каникул, распевали песни, а придут домой - и вместе с ними вливалось в хату все, чем хороша и радостна жизнь. Метель на дворе казалась ласковой.

- Спасибо тебе, Даша, - сказала наконец хозяйка, - отогрела ты меня...

За стеною, видно, набирал силу ветер: сухая ветка малины, хотя и осторожно, начинала уже скрестись в стекло. Этот звук всегда напоминал Андреихе о зиме, о стуже и почему-то о людском горе, как ни гнала она от себя эти мысли. Уже в который раз собиралась пробраться через сугробы в палисадник да выломать этот осточертевший куст. Но как-то жаль было ломать свое, привычное, хотя утрата, конечно, невелика. Вообще не поднималась у нее рука что-нибудь сломать, покалечить, а тем более - что-нибудь живое. Тот же бычок в хлеву. Перевела вчера из сеней. Если на добрый лад, то его уже давно надо бы зарезать, а об этом и подумать-то невмоготу. Войдешь, а он смотрит на тебя такими ясными и доверчивыми глазами. Да попроси она Митрофана освежевать бычка - несколько дней не то что телятины этой бы не ела, а ничто другое не полезло бы в рот.

Ветка за окном заскреблась сильнее, словно просилась в хату, и хозяйка невольно вздрогнула, ей почудилось, будто от окна потянуло холодом. Встала, взяла со стола чугунок, миску, горлачик с недопитым молоком, отнесла на лавку у печи. Снова подсела к столу, сложив на груди руки, но просидела так недолго. Не в ее правилах было сидеть сложа руки. Даже если случалось с кем-нибудь заговорить и речь шла о самом что ни есть интересном, ей и тогда было жаль времени, все казалось, что не имеет на это права, все мерещилось какое-то неотложное дело.

Достав из запечья несколько мотков шерстяных ниток, она стала надевать их на мотовило, но Даша отставила это допотопное приспособление в сторону и вызвалась держать мотки сама.

- А может, тебе надо куда пойти? - сочувственно спросила хозяйка. - Там же вечорки где-то, молодежь, поди, собралась.

- Никуда сегодня не пойду, - решительно отмахнулась Даша, - побуду с вами.

- Ты вот зря не одеваешься, - поведя плечами от мысли про холод, сказала Андреиха. - И раз прибежала в одной кофте, и второй...

- Так у меня же она шерстяная, - заметила девушка, - вязаная.

- А мне и в кожухе иной раз страшно на мороз выйти, - продолжала Андреиха. - Особенно ночью. Как засвищет, как зашумит на дворе - меня так и тянет к печи. В сени и то выглянуть боязно. Все чудится, будто где-то кто-то мерзнет в это время в пути - пешком ли идет, или едет на обессиленном коне. Метель, сугробы выше пояса, а впереди ни дороги, ни огонька. Жалость разбирает, так и кажется, что слышишь, как трудно дышит этот человек, видишь, как он то и дело растирает руки, нос, щеки и все всматривается в темноту, ищет спасения. Тут тебе и жалость, и радость. Радость за себя: у тебя и крыша над головою, и печь не совсем остыла, и никто тебя не гонит из твоего прибежища. Часто вспоминаю, как и меня вот так же когда-то застала в дороге ночь. Да если б только ночь, темень! А то ведь такая метелища расходилась, такой лютый был мороз! Душа стынет, как подумаешь.

Юная соседка с ожиданием и любопытством смотрела на Андреиху, а та, застегнув на все пуговицы короткую, словно специально подрубленную душегрейку, похоже, собралась говорить долго - на все, сколько их было, мотки ниток. Даша любила слушать тетку Настулю, знала: она никогда не скажет пустого и ничего не прибавит к тому, что видела или слышала сама.

- Это еще до войны было, года, видно, за четыре до войны. Владик мой в шестом классе учился, а Павлуша - в восьмом. Пошли мы как-то с Владиком в город своим ходом, коня нам не дали. По пути тоже нигде не подъехали: не очень-то кто возьмет таких, как мы. Словом, пришли уже к полудню, хоть и выбрались чуть свет. Какой там день в такую вот пору. Аккурат и тогда, помню, были зимние каникулы. Пришли да еще там немало выстояли, пока пустили нас... Батьку ходили проведать... Вот, значит...

- Обождите, тетка Настуля, - перебила Андреиху Даша. - А что, дядька Андрей там в больнице лежал?

- Не в больнице, под следствием, - спокойно уточнила Андреиха. - Ты разве не помнишь?

- Было вроде что-то такое, - смущенно моргая, сказала Даша, - да как-то призабылось уже.

- Под следствием был, - повторила Андреиха. - Да заболел, как только его забрали. Я часто ходила в город, а в тот раз и Владик напросился: пойду, и все тут, хочу повидать тату. Говорит сквозь слезы: вижу батьку во сне каждую ночь, да все босого и оборванного, с большущей бородой. Хочу посмотреть, какой он сейчас. Я, правда, не говорила, что Андрей болен, да, видно, дети по моим слезам о чем-то догадывались. Бежал впереди всю дорогу, столбы верстовые считал, меня за руку тянул, не мог дождаться, пока покажется город. Пришли, а он весь дрожит, бедный, от волнения, не знаю, что бы тогда с ним и было, если б, к счастью, не обернулось все нам на руку. Стоим, ждем, и вот подходит к окошку один военный, подзывает меня и говорит:

- Не мерзни тут, тетка, и мальца своего не морозь. Твой вчера отсюда выпущен и переведен в больницу.

Сказал он это и захлопнул окошко. Стала стучаться, чтобы толком расспросить, да больше уж не открыл. А тут людей мно-ого стояло. Отошли мы с Владиком и не знаем, что делать. И радость такая, что аж плакать охота, и тревога. Не знаем, в какую больницу идти. Может, в тюремную?

- Он же сказал, что выпущен, - говорит радостно Владик, а у самого слезы на щеках. - Раз выпущен, значит - в городской.

Пошли мы туда, спрашиваем. Есть такой, говорят. Сейчас сообщим врачу, и вас пропустят к нему. Мы уже хотели домой вам писать.

И вот бежит мой Владик по коридору, я за ним едва поспеваю. Белый халат на нем до полу, на мне - тоже.

- Не топочи так, - бранится на него какая-то докторша, а он и не слышит. Прочел на бегу номер палаты и замер перед дверью: дышит тяжело, на глазах слезы. Я постучалась, слышу - голос. Вроде бы его голос, Андрея. Отворила дверь и не успела оглядеться, где он, на какой койке, как Владик уже возле него. Обнимает батьку, целует, гладит по щекам. А я села на койку в ногах и плачу, слова сказать не могу... - Андреиха на секунду-другую перестала наматывать клубок, склонилась головой к столу. - Ты уж прости, Дашенька, что я вспомнила об этом, - сказала, вытирая косточками пальцев глаза. - Столько лет прошло, а как вспомню те дни, меня всю колотит.

- Рассказывайте, тетка Настуля, - попросила Даша.

- Сижу, значит, потом Андрей протягивает ко мне руки. Худой, желтый весь, но ничего: выбрит, подстрижен, как все равно ждал гостей. И лицо веселое: "Не горюй, мол, теперь все хорошо". Взяла я в обе руки его голову. Чернявый он был, ты же помнишь. Смотрю: чернявый-то чернявый, да среди черных волос уже есть и белые. У меня руки так и заходили.

- Поседел ты, - говорю, - Андрейка.

А сосед по койке, пожилой такой человек, успокаивает:

- Ты, молодка, на волосы не гляди, ничего они, волосы-то, не значат. Важно, что сам, как говорится... Через черные наветы человек прошел. Это тебе не шуточки.

- Всё позади, - подхватил Андрей. В голосе радость. Вижу, он даже встать силится, а душой чую: нельзя ему вставать, слаб еще. - Слег вот только, - продолжает Андрей. - Крепко простыл. Да ничего, теперь быстро поправлюсь. - Взял Владика за плечи, привлек к себе и не то спрашивает, не то думает вслух: - Испугался ты в ту ночь, правда? Переживал, поди, гадал: а может, отец и впрямь в чем-нибудь виноват. Выбрось все это из головы. Ни в чем я не виноват! Не был и не буду! А тот, кто хотел нас очернить, пускай сам почернеет со злости.

- Поехали, тата, домой, - упрашивает Владик.

- А на чем вы?

Владик как-то жалостно посмотрел на меня, а что я скажу? Пришли, говорю, на своих на двоих, никто нам коня не дал.

- Скажи, - говорит, - бригадиру, что если снова не даст, пускай не показывается мне на глаза. Запрягайте, что там подвернется, и в это воскресенье приезжайте. - А был, помнится, вторник. - К тому времени, говорит, - меня выпишут.

Ну, попрощались. Выходим за город, а уже и смеркаться начинает. Я хотела было вернуться назад, поискать где-нибудь ночлега, а Владик тянет: "Пошли, мама, скорее домой, я должен завтра же узнать, кто заявил на тату". - "Да пускай его люди знать не знают, - говорю, - на кой он тебе?" Пошли, а ветер все крепчает, мороз к ночи все злее. Обогнала одна машина, Владик голосовал, потом долго бежал за нею - не остановилась. Идем дальше, прибавляем шагу, пока дорогу не замело да глубокая ночь не легла. Дошли до Живоглотовичей, ты же знаешь, это километрах в десяти от города. "Больше по пути деревень не будет, - говорю Владику. - Давай попросимся, может, кто-нибудь пустит переночевать". Говорю, а сама думаю: "Кто это нас пустит? Ни документов у нас, ничего".

Идем деревней, миновали один двор, второй. Темно в хатах, спят люди или просто света не зажигают, чтобы всякие там не стучались в окна. Ворота у всех высокие, калитки прочные и, конечно же, с запорами изнутри. Этак и к окну не подберешься. Чтобы не терять зря времени и сил, пошли мы дальше. Километров двенадцать, осталось, и уже ничего живого впереди, только погост будет километров через семь. Боюсь, ноги бы не подвели. Не столько за себя боюсь, сколько за Владика. С самого утра ничего не ел, да все на холоде, да все в волнении.

А ветер крепчает, дует в лицо, кружит, переметает дорогу. Два шага ступишь - и сугроб. Вижу, мой Владик по пояс проваливается в эти сугробы, едва ноги вытаскивает. Сколько их, сил, у подростка, да еще и не очень-то крепкого здоровьем. Если там малость какая, то еще и пробежится, и вприпрыжку пустится, а выносливости мало. Тут мы, старшие, все же посильнее. Взяла я Владика за руку: "Иди, говорю, рядом". А он вырывает руку и все норовит держаться впереди, чтобы, значит, прикрывать от ветра меня. Потом оборачивается и говорит: "Посидеть бы где-нибудь хоть минутку, чтобы ноги не млели, а там уж шли бы до самого дома". - "Нельзя, сыночек, садиться, говорю ему, - а то еще хуже ноги заболят, да и мороз может прихватить, если не двигаться".

Говорю ему это, а сама силюсь развязать торбочку с хлебом. Руки одубели, вот как сегодня, пока Шулов мне песни пел, не поддается завязка. Потом зубами кое-как развязала, достала горбушку, сунула себе за пазуху, чтоб оттаивала. Думаю: дойдем до погоста, там все же найдем затишек где-нибудь за деревьями и покормлю Владика. Век боялась кладбищ, за версту их обходила, а тут отчего-то казалось, что даже среди могил будет уютнее и не так жутко, как на открытом, на дороге.

Идем, идем, уже, похоже, не семь, а больше километров отмеряли, где-нибудь, гляди-ка, первые петухи поют, а погоста все нет. Страх меня берет, холодный пот на лбу выступает: "Если сбились с дороги, то конец загинем в поле". Однако нет, недавно Владик сказал, что столб видел, значит, не сбились. И под ногами время от времени ощущается твердое.

Погост этот самый возник перед нами только часа через два. По шуму я его узнала, а на глаз, так, поди, и не заметила бы. Стала присматриваться, кланяться сугробам: впрямь это кладбище или просто лесок какой-то? А если кладбище, то можно ли будет там хоть как-то укрыться от метели? Владик уже едва ноги тащит. Уже я держу его за руку, иду впереди сама, а он ничего не говорит. Смотрю и то закрою глаза, то открою: не то действительно вижу впереди какие-то огоньки, не то уже мерещится мне от усталости. Мелькнет огонек и погаснет. Потом опять мелькнет, да не один, а два-три разом. Задержала я Владика и шепчу: "Смотри, сынок, туда, где кладбище. Ты ничего не видишь?" - "Вижу, говорит, какие-то огоньки, только не на кладбище, а ближе, по эту сторону".

Похолодело у меня все внутри, а страха почему-то нет. Только Владика жаль. Легла я на снег и его за руку потянула. "Лежи, шепчу, может, даст бог, все обойдется".

В голове все как-то по-особенному чисто и ясно. Слышу, как ветер шумит в голых надмогильных березах, как одна ветка трется о другую. Лежать вроде бы и не холодно, идти было холоднее. Под локтями перемет из снега. Зарываюсь в него, как в подушку, и Владика прижимаю к себе. Огоньки мерцают все ближе, замирают на месте и опять - то туда, то сюда. Знаю, что это не чудо, хотя где и быть чудесам, как не рядом с кладбищем. Знаю и понимаю умом, что это волчья стая. Не видела волков никогда, но слыхала от старших, что они рыщут вот так на пилиповки и нападают на людей. А сейчас аккурат пилиповки. Закрываю собою Владика, глубже вжимаюсь в снег, а все равно, кажется, ничего не боюсь. Только слышу, кто-то будто зовет меня тихо и ласково: "Настулька!.." Вслушиваюсь: Андреев голос. Это там, в городе, он так меня назвал, когда прощались. Что, если учуют нас и нападут? Ветер дул так яростно и злобно, пока мы шли, а тут словно бы поутих, присмирел. Только бы Владика уберечь! Ну что ж ты, ветер? Пускай бы нас сейчас замело, завалило снегом, льдом, почерневшими листьями с берез!.. Если не обоих, то хотя бы одного Владика. Чтобы его не заметили, не тронули волки.

Думаю так, а сама не свожу глаз, наблюдаю за огоньками. Ветер в нашу сторону, они могут и не учуять, что здесь люди. Или в пылу своей свадьбы забудут о нас. Вот передняя пара огоньков мелькнула и погасла: ага, значит, отвернул, зверина, в сторону. Потом еще двумя огоньками меньше и еще... Проходит время, и мне уже кажется, что волки обошли нас, подбираются сзади. Боюсь шевельнуться, чтобы посмотреть. Вдруг Владик так решительно, по-мужски шепчет: "Вставайте, мама, и бежим!" Я вскочила, словно только и ждала этих слов. Припустили, откуда только силы взялись. Бежим, бежим, дух занимает, из-за метели света не видно, а мы все бежим, не оглядываемся. Остановились, когда уже ноги стали подкашиваться. Хватаю Владика за руки, чтобы оттереть их, обогреть дыханием лицо, и нащупываю у него в руке раскрытый складной ножик.

- Это что, волки были? - спрашивает Владик.

- Волки, - отвечаю, а самой так радостно за мальчишку, и вся тревога отлегла от сердца. Теперь я уже верила, что дойдем до дома и ничто нас не остановит. Протянула Владику оттаявшую горбушку, он разрезал ее этим ножиком и отдал половину мне. Мы стали спиной к ветру, прижались друг к дружке и наспех перекусили. Пообедали, так сказать, хотя по времени, видно, пора бы уже и о завтраке думать. Подкрепились, пошли дальше. Так и пришли. Владик после не раз вспоминал ту ночь. Говорил: если бы и еще столько же идти - все равно дошел бы. Это все ради отца. Однако, бедняга, долго болел после того.

Даша заслушалась и не заметила, что на руках у нее уже нет мотка. Руки, протянутые вперед, стояли локтями на столе, узкие ладошки тихонько шевелились.

- Владик... - негромко произнесла она, когда хозяйка искала начало нового мотка. - Он и потом был таким же славным, надежным... Не зря же вот и на фронте...

- Да они оба, если б дожили... - горестно вздохнула Андреиха. - Награды большие у обоих. Даже батьке и то дали орден, хотя и после смерти уже. Город Столбунов брали, так первым со своим отделением вышел в тыл врагу. У меня такое описание есть, из части прислали.

IX

Митрофан с Платоном тоже уже уходили свой чугунок бульбы и теперь сидели вдвоем, подпирая спинами печь, вели негромкую беседу. Тимоша поужинал раньше и махнул куда-то со студентами, с которыми еще минувшей зимой бегал в десятилетку. Платон рассказывал Митрофану о колхозных лошадях, сетовал на некоторых колхозников: совсем не щадят скотину. "Как же так можно? возмущался старик. - Дал вчера по приказу председателя одной женщине подводу. Положил сена в сани, чтобы, значит, покормила кобылку в дороге. А она, та женщина, что сделала? Заехала домой, свалила все сено своей корове и целый день возила дрова на голодной кобыле. Пригнала в конюшню поздно вечером, бросила не распрягши, мокрую и дрожащую".

Всю ту ночь маялась кобыла животом, и всю ту ночь Платон не отходил от нее, проклинал и женщину, и председателя, и свою горемычную судьбу, сделавшую его конюхом.

Из присущей ему своеобразной деликатности Платон не сказал, кто была та женщина, однако Митрофан понимал, что все следы ведут к пресловутой Кадрилихе, потому что никто другой в колхозе так не поступил бы. Из мужчин разве что один Заткла. Понимал Митрофан, что и загнанная кобылка тоже неспроста не была названа по кличке. У Платона вообще не было на конюшне просто лошадей, обычной тягловой силы. В каждом стойле занимало место необычное существо, каких не было и не могло быть в других колхозах. Что же касается кобылки, о которой шла речь и которую, как догадался Митрофан, звали Лысухой, то это была одна из любимых воспитанниц Платона. Еще прошлую зиму она ходила в жерёбках и доставляла старому конюху немало приятных забот. Вырвется, бывало, из конюшни и айда вскачь по улице. Мальчишки с визгом за нею, а она вылетит на выгон, обогнет в два счета деревню и уже мчится с другого конца. Тут старик выходит наперерез, расставляет руки, и Лысуха резко останавливается, въезжает копытами в снег. Редко она осмеливалась проскакать мимо Платона, а если, бывало, не сможет унять свою молодую прыть, то на втором круге непременно давалась в руки. Примчится, уткнется мордой в Платонов кожух и сопит разгоряченно и виновато.

Беседа у стариков затягивалась. Платон уже раз-другой порывался встать, чтобы идти на конюшню, но Митрофан задерживал его, зная, что все равно не уснет до вторых петухов, как бы ни старался. А что может быть мучительнее бессонницы в глубокую ночь?

Митрофан встал, чтобы зачерпнуть себе напиться, а может, и Платону подать, если захочет, как вдруг, хлопнув с разгону дверью в сенях, вбежала Даша.

- Бычка украли! - на бегу крикнула она, торопливо надевая стеганку.

- Чего? - не понял Митрофан. - Какого бычка?

- У тетки Настули! - уточнила Даша. - Идите скорее туда, а я побегу скажу ребятам.

Она умчалась, не закрыв даже дверь, а Митрофан с Платоном без особой спешки накинули на плечи кожухи (отдавая должное чугунку картошки, Платон разделся, хотя обычно мог просидеть в кожухе целые сутки при любой жаре) и пошли к Андреихе. Пока добрались, Даша с парнями была уже там. Среди них и Тимоша. Как гуляли вместе на вечерках, так и ринулись всем гамузом на Дашин зов. Они сновали по двору, громко переговаривались, давали разные советы, а некоторые считали, что лучше всего пойти прямо к Кадрилихе и обшарить там все закоулки.

Митрофан, переглянувшись с Платоном, разом унял всю эту неразбериху. Обычным своим шепотом, но твердо он приказал хлопцам не затаптывать зря следы, а сам взял из рук у Андреихи "летучую мышь" и подался со двора в сторону гумен. Поплелся за ним и Платон. Немного погодя они возвратились и показали хлопцам, куда ведут следы: один человеческий, второй - от копытцев. Видимо, не шибко силен был вор: не понес бычка на руках, а тащил его на веревке. Поскольку женщины хватились сразу, следы еще не успело замести.

Парни побежали по следу, благо кое у кого из студентов были карманные фонарики. Увязалась за ними и Даша, а Митрофан с Платоном пошли потихоньку, просто из любопытства.

"Кто же бы это мог быть? - думала на бегу Даша. - Неужели тот самый Заткла, Кадрилихин прислужник?"

Впереди всех мчался Тимоша, а чуть не шаг в шаг за ним бежал длинноногий студент, освещая след фонариком.

- Вон он, бычок! - обрадованно и тревожно крикнул Тимоша, обернувшись назад и показывая влево от себя, в сторону недалекого поселка.

- Это собака, - не поверил студент.

Но он был не прав: возле землемерного столбика в поле по брюхо в снегу и впрямь стоял и дрожал от холода Андреихин бычок. Следы от столбика вели вправо, к огородам, и Тимоша припустил туда. Скоро он заметил, как у заборов мелькнуло что-то черное и покатилось по снегу в направлении Кадрилихиного огорода. Одновременно то же самое заметила и Даша.

- Заткла! - крикнула она звонким девичьим голосом. - Отрезайте ему дорогу, а то юркнет в огород и поминай как звали!

И едва эта самая Затычка собралась перемахнуть через плетень, как Тимоша нагнал беглеца и с разгона ткнул кулаком в спину. Тот ойкнул и ополз по плетню вниз, а хлопцам, что подбежали позже, показалось, будто вор все же изготовился сигать дальше, так некоторые из них тоже приложились по разу.

Вор уткнулся лицом в снег и стал жалобно, по-детски плакать и причитать:

- Бейте меня, братцы, убивайте!.. Все равно не жить мне больше на свете. Убивайте!

Голос был не похож на Затклин. Даша подошла ближе, студенты посветили. Человек лежал ничком, закрывая лицо рукавами. Из снега торчали старая, облезлая шапка-ушанка, снятая, видно, с пугала в огороде, и латаный-перелатаный кожух, подпоясанный веревкой. Хлопцы взяли человека за руки, чтобы поставить на ноги, но тот, стеная и ойкая, вырвал руки и снова брякнулся в снег. Тогда Тимоша взял обеими руками его за голову и повернул ее на свет фонарика.

- Василь! - вдруг ошеломленно воскликнула Даша. - Вася, неужели это ты?!

- Убивайте меня, братцы! - снова взмолился человек. - Кончайте на этом самом месте, не хочу я больше жить.

Это действительно был Василь Печка.

Всем сделалось не по себе: с одной стороны, перед ними, как ни говори, лежал вор, которого сгоряча можно было и ударить, и оскорбить, которого надо вот сейчас же отдавать в руки местных властей, а с другой - это товарищ, друг, с которым не так давно вместе учились, вместе гоняли по улице. Даша тоже растерялась, не знала, что делать.

- Как же это ты, а? - все допытывалась она. - Как же это тебя угораздило, Вася?

Притащились по следам всего гурта Митрофан с Платоном, увидели, что попался не кто-нибудь там, а начальство, и поплелись молча обратно: подальше от греха, от возможных неприятностей. По дороге прихватили бычка.

Даша продолжала допрос, но Печка только плакал, жаловался на судьбу, а в разговор не вступал.

- Хочешь, мы отведем тебя домой? - спросила Даша, но Печка и на это ничего не ответил.

Тогда Тимоша, смекнув, видимо, что Василю будет трудно передвигаться своим ходом, предложил пойти на колхозный двор за санями. Вся гурьба умчалась вместе с ним, а у плетня осталась одна Даша. Склонилась над Василем:

- Давай помогу тебе встать, а? Ты же замерзнешь.

Василь молчал, лишь слышно было, как он хрипло дышит и откашливается в снег.

Даша попыталась было поднять его и посадить на плетень, но парень не принимал ее заботы, а, словно назло, старался зарыться глубже в снег.

- Бок у меня очень болит, - по-щенячьи скулил он, - и незачем мне подниматься, некуда идти... Напоили, дурака, уломали... Иди, говорят, выведи бычка у Андреихи, пока она не взяла его на ночь в сени. Завтра будет мировая закусь... Не заметит никто - хорошо, а заметит - скажешь, что берешь на заготовки по личному распоряжению председателя сельсовета. Я не хотел идти, да куда там... Мокрут так зыркнул на меня, что лытки похолодели. Мельник сунул в руки вот эту самую шапку и кожух, а Заткла выпроводил на улицу... Так что не уговаривай меня вставать, Даша, - слегка приподняв голову, продолжал Василь. - Все равно мне уже не встать. Если не окачурюсь после всего этого, то сам на себя руки наложу. Послушай лучше, о чем я хочу тебя попросить. Не пиши ты об этом Володе, брату моему. Не простит он мне этого никогда, только волноваться будет. А летчику же, сама знаешь, нельзя волноваться.

- Ладно, Вася, - тихо сказала девушка, - об этом не напишу, раз ты так просишь. А прощения тебе и правда нет и не будет.

X

Назавтра Иванова бабка зашебуршала раньше обычного, и пока Иван встал, оделся, она уже куда-то сбегала впотьмах, что-то даже принесла под полою. Взглянув мимоходом на квартиранта, скрипуче закашлялась от подступившего смеха и доложила о ночном происшествии в Добросельцах:

- Вора схватили, да еще какого!

После этого протопала к своему громоздкому сундуку, на глазах у Ивана дважды дзынькнула внутренним замком и, отвернувшись, сунула ключ в какой-то там потайной кармашек.

Было воскресенье, в сельсовете срочной работы не намечалось, так что Иван надел свое поношенное пальтецо, взял из кочережника палку и пошагал помаленьку в сторону своих Добросельцев. Мороз к утру поупал, ветер утих, день начинался такой, что и весна могла ему позавидовать. Снег мягкий, не липкий еще, но и не сыпучий. Кажется, возьми его в руку - и не ощутишь холода. Не скользко, и нога не вязнет, как бывает иногда после метели.

"Схожу домой, - думал Иван, - спрошу там, что у них такое приключилось, да на свое подворье загляну".

Когда уже миновал школу и сворачивал к бескрылым мельницам, его кто-то окликнул. Оглянулся и увидел: по улице идет Илья Саввич и делает рукою знаки - обожди, мол. Иван остановился.

- Куда вы так рано? - спросил директор, подавая руку.

- Хотел подойти в Добросельцы, - несколько озадаченный, ответил Иван. А что, здесь есть какие-нибудь дела?

- Да нет, - дружелюбно сказал Илья Саввич. - Мне самому в ту сторону, так что пойдем вместе.

Они пошли бок о бок по никем еще не тронутой дороге. Иван старался шагать споро, чтобы не задерживать более высокого ростом и легкого на ногу директора, а тот в свою очередь незаметно, как будто только для того, чтоб удобнее было разговаривать, придерживал шаг.

- Хочу застать эмтээсовское начальство, - говорил Илья Саввич. - Может, еще не разбежалось, поскольку выходной.

- Кто его знает, - неуверенно ответил Иван. - Очень уж любит зайцев погонять, так что вряд ли усидит дома.

- Это верно, - согласился Илья Саввич. - То за зайцем погнались, то за волком, а на месте не застанешь. Обещали свет дать в школу, так уже в который раз иду. Однажды, правда, застал было директора, да секретарша едва пропустила в кабинет. Электрический звонок у нее под рукой. У меня в школе света нет, зимой ученики и учителя слепят глаза и коптятся при керосиновых лампах, а рядышком у директора МТС электрические кнопки на столе.

- Не бывал я у него в кабинете, - заметил на это Иван, - но слышал, что у него там больше механизации, чем в ремонтной мастерской. Кнопки, звонки, вентиляторы. Наш председатель как-то рассказывал.

- Мокруту все по вкусу, - усмехнулся Илья Саввич.

- Сел однажды в свое поповское кресло, - продолжал Иван, - положил руки на стол и приказал Печке собрать нас всех. Приходим, а он сидит, откинувшись в кресле, и щупает рукою на столе. "Запомните все, - говорит нам, ни на кого не глядя, - больше я не стану рвать горло, чтобы позвать вас, а будет у меня для каждого звонок: для тебя, Печка, один, для тебя, - показывает на меня, два, для тебя, - показывает на финагента, - три и так далее. Договорился с директором МТС - дает мне электроэнергию".

- Да уж звонков-то он наставил бы, - ничуть не удивился Илья Саввич. Будь возможность, так и секретаршу посадил бы перед дверью.

- А что бы вам как-нибудь зайти к нам на прием? - лукаво улыбнулся Иван. - Только под гримом и в чужой одежде.

- Представляю себе этот прием, - подхватил директор. - Как-то заходила в школу Даша, новые рекомендации принесла. Рассказывала про один такой прием... Кстати, надо бы уже и вам начинать думать насчет вступления в партию, в кандидаты.

- А можно мне, Илья Саввич, вот прямо сейчас подать заявление? Как вы считаете?

- Пожалуй, еще рановато, - с теплом в голосе, но твердо ответил директор. - Вам надо стать поактивнее, научиться ненавидеть любые недостатки в нашей жизни, бороться с ними постоянно и настойчиво.

За разговором не заметили, как оставили позади бескрылые мельницы, как на фоне синеватого утреннего горизонта обозначились деревья на добросельской улице.

- Там вроде бы какой-то переполох был ночью? - не придавая особого значения своим словам, произнес директор.

- И я слыхал, - подтвердил Иван. - Моя бабуля чуть свет новость принесла.

- Эта бабка все знает, - засмеялся директор, - хотя, кажется, никуда и не ходит.

Возможно, о ночном происшествии больше не было бы и разговора, не повстречайся им вдруг на улице тот самый Заткла. Он вышел со своего двора, руки в карманах (двор без ворот, открывать не надо), потянулся, зевнул, посмотрел сперва в один конец улицы, потом - в другой. Видимо, в этот момент для человека решался вопрос, куда бы это пойти, какое выбрать направление, чтобы опохмелиться да положить что-нибудь на зуб, потому что дома хоть шаром покати.

Увидев издали двух мужчин, он сразу повеселел и двинулся им навстречу. Когда же приблизился и узнал идущих, в первую секунду был разочарован - с этими не выгорит, - однако тут же нашел для себя роль. Его немолодое и слегка желтоватое от выпивок, но по-спортивному сухое лицо расплылось в широкой панибратской улыбке, руки сначала заелозили в карманах, потом выбрались оттуда и приветственно потянулись вверх.

- Какая честь, какая честь! - возгласил Заткла, локтем поправляя съехавшую на глаза огромную заячью шапку. - Я первым имею счастье приветствовать вас на нашей улице. - Он размашисто сунул руку сперва директору, а потом Ивану, заставил их тем самым задержаться и, сразу переменив тон, заговорил о другом: - Слыхали, товарищи?

- О чем? - без интереса спросил директор.

- Это ж только подумать, только подумать!..

Заткла похлопал по карманам своей стеганки, даже пошарил в одном из них, но извлек оттуда только клочок грязной ваты.

- Закурить не найдется?

Илья Саввич достал пачку с папиросами.

- Это же просто... А братцы вы мои! - продолжал возмущаться Заткла и в то же время неспешно тащил из пачки папиросы: одну, потом еще две. - Часто у вас болтают, треплют языками: и тот виноват, и другой. Было даже такое - я человек открытый, - что и на меня пальцем показывали. А тут видите, что делается, видите, откуда рыба начинает гнить? Это же прямо взять да в газету, или я уж и не знаю куда.

- Да в чем дело-то? - уже теряя терпение, повторил Илья Саввич.

- "В чем, в чем"? - чуть ли не с обидой переспросил Заткла. - Будто вы не знаете, кто нынче ночью уволок у Андреихи бычка. Не знаете? Ну так, скажу, извольте...

Хотя и нелегко было поверить этому человеку, хотя брали бы сомнения, поведай эту новость кто-нибудь иной, - тем не менее услышанное ошеломило и директора, и Ивана. Дальше они шли в молчании, потому что не отстававший от них Заткла не давал обменяться мнениями, но мысленно и тот, и другой поражались, как это Василь Печка мог позволить себе такое. Илья Саввич недоумевал, пожалуй, больше, чем Иван. Он помнил Василя еще по школе, ничего такого за хлопцем не замечалось. Неужто его сумели настолько испортить?

Иван более ясно видел слабые стороны Василя, потому что долгое время работал вместе с ним, однако и он чуял, что в этом происшествии есть что-то непонятное.

У своего двора Иван остановился. Илья Саввич попросил его разузнать, как все это вышло. На себя он не рассчитывал, потому что мог задержаться в МТС.

- Будете собираться обратно, - сказал он, - зайдите за мной.

Заткла тоже двинулся было за директором, но потом, видно, передумал: задержался напротив своего двора, сунул руки глубоко в карманы брюк и принялся смачно, выгибая спину, зевать. Наконец надвинул на глаза обвисшую ушанку и подался к хате Кадрилихи.

Ворота в Иванов пустующий двор были плотно прикрыты, проволочный обруч натянут на столбик. Снег как присыпал ночью все перед хатой, так и лежал: нигде ни следа, полная нетронутость. Даже на дверной щеколде белел тоненький пластик снега. Иван оперся локтями на верхнюю жердь ворот-прясла, та скрипнула и слегка прогнулась, с нее осыпались легкие комки снега. Не хотелось входить во двор, и трудно сказать - почему. Проложишь один-единственный след, а он останется, как бельмо на глазу. Займешься, известное дело, какой ни есть работой и не успеешь повидаться с людьми, расспросить, что там стряслось с Василем. А может, просто страшило одиночество.

Встряхнув ворота так, чтобы и с нижних жердей осыпался снег, Иван до поры отложил посещение родного угла. Двинулся дальше по улице. Андреиха уже возвращалась с фермы, когда он подходил к палисаднику перед ее хатой.

- Зайди, Иванка, ко мне, - предложила хозяйка.

Однако не успели они перекинуться и парой слов, как в хату ввалились Мокрут и Тихоня. Увидев Ивана, Мокрут зло глянул на него, потом размашисто прошелся по хате, выкатил подбородок и - к хозяйке:

- Самогон гонишь?

Андреиха посмотрела на председателя сначала с удивлением, потом ее бледные, в морщинках губы тронула улыбка: у нее, видно, мелькнула надежда, что сосед шутит.

- Да разве я когда гнала? - без малейшей тревоги спросила она. - В жизни не гнала.

- У меня имеется материал! - грозно произнес Мокрут. - Так что давай не это самое... По чистой совести говорю!

Женщина сразу переменилась в лице, потому что уже знала, что такое "материал" на человека.

- Не гнала я самогона! - сказала с обидой и отчаянием в голосе. - Не из чего мне гнать, и приспособления этого нет. Вы не туда пришли, если вам понадобился самогон.

- А куда нам идти прикажешь? - Губы у председателя хищно сжались.

- Сами знаете, кто гонит.

- А кто, ну кто? - Мокрут шагнул к Андреихе с таким видом, будто хотел раздавить ее, маленькую и беспомощную, своим колючим взглядом, головой в хромовой шапке, широкими сутуловатыми плечами. - Кто? Говори!

"Ваша родня", - хотела сказать Андреиха, но не осмелилась, отвела глаза, и ее взгляд нечаянно упал на окно, смотревшее на Митрофанов двор.

- Они, хочешь сказать? - вскричал Мокрут. - Они? Что ж, посмотрим! - И, обернувшись к Тихоне, заговорил с ним доверительно: - Ты понимаешь, мне просто глаза начинает мозолить этот двор. И депутат в доме, и хозяин вроде бы наш человек. Правда, церковный староста в прошлом, да какое это имеет теперь значение. А тут чуть ли не каждый день у меня новый материал на этих людей. Да вот, слышишь, заявляет человек, что и самогон гонит мой депутат или как ее там... депутатка.

- Я ничего про них не сказала, - испуганно вмешалась Андреиха. - Как вам не совестно? Разве я что-нибудь сказала о них?

- Ладно, давай не будем! - пренебрежительно усмехнувшись, бросил председатель и даже не повернул головы к женщине.

Андреиха хотела было еще что-то сказать, выложить в глаза Мокруту всю свою обиду, но не успела. Тот покосился на нее через плечо и вдруг спросил:

- Слухи пошли, будто у тебя ночью кто-то бычка украл на закуску. Это правда?

- Бычок мой в сенях, - растерялась женщина. - Ночью перевела из хлева.

- Что-о? В сенях? А ну, показывай! - Мокрут поспешно отворил дверь в сени и махнул рукою Тихоне. - Вот и верь людям! Видишь? Стоит себе тут, лысый дьявол, а о нем уже вон какие сплетни пошли. Так, говоришь, никто и не пытался его увести?

Андреиха промолчала.

- Вот это материал! - удовлетворенно воскликнул председатель. - Под суд надо за такой поклеп. Очернить людей, организовать избиение... Ну вот что. Он еще раз покосился на хозяйку. - Обыска у тебя сегодня делать не будем, я там еще разок проверю материал. А лысого этого береги, пусть растет. Если еще кто-нибудь станет спрашивать о нем, расскажешь то, что нам рассказала, если взглянуть захочет - покажи. И не очень-то слушай эту твою соседушку. Де-пу-тат-ку... Хороший бычок, справный. Отменная была бы закусь. Правда?

Заговорщицки глянув на Тихоню, председатель весело рассмеялся, погладил бычка по шее и выпустил из сеней. Уже во дворе задержался, вспомнил об Иване - скорее всего потому, что заметил в оттаявшем окне его озадаченное лицо.

- Иди сюда! - махнул ему рукой.

Иван вышел, поднял на председателя глаза, полные негодования.

- Ты чего тут?

- Да зашел вот по-соседски проведать, поговорить.

- Вот что!.. - протянув по-военному вдоль туловища руки, с угрозой сказал председатель. - Ты тут не очень... Понимаешь? Чтобы никаких сочувствий и лишних слов. А то твоя хозяюшка, этот божий одуванчик, тоже пробавляется самогоном, так как бы не пришлось отдуваться квартиранту. Понял?

- Вы меня не пугайте! - сказал Иван и решительно шагнул к Мокруту. Тот невольно подался назад.

Стоя в открытой калитке, Тихоня нетерпеливо посматривал на председателя и жевал полными, свежими губами, словно собирался сказать что-то резкое и обидное. Мокрут, не замечая этого, подошел, плечом вытеснил участкового на улицу и так хлопнул калиткой, что снег посыпался не только с ворот, но и с забора. Вышагивая рядом с Тихоней, хотел было завести разговор об этом своем "колченогом начальнике" и на всякий случай кое-что сообщить не в его пользу, но вдруг увидел перед собою Дашу и замер как вкопанный. Девушка шла, должно быть, к соседке, к Андреихе, и потому была одета легко: пуховый шарфик брошен на голову и один раз обернут вокруг шеи. Мокрут подсознательно подумал, что и она должна бы остановиться, однако надежда не сбылась. Девушка как шла быстро, с озабоченным видом, так и миновала их, лишь коротко и торопливо поздоровалась. Ее легкий, летящий шаг сопровождался тихим поскрипываньем снега.

Загрузка...