Заместитель начальника Московского управления внутренних дел генерал-майор Иващенко подошел к окну, поднял шелковую портьеру и в утренних перламутровых отсветах увидел как, вывернув из Успенского переулка, к главным воротам Петровки, 38 подскакали шесть взмыленных белоснежных лошадей. Порывом неведомой бури распахнуло чугунные створки, и кони вкатили прямо во двор Главного управления старинную серебряную карету, с козлов которой соскочил Дюков, сверкая майорскими погонами и продолжая размахивать кнутом. Иващенко схватился за щеку, словно у него дико заныл больной зуб.
— Дюков! На шестерке лошадей, в карете. Откуда карету-то он взял? Мать честная! Это же из Кремля, из Оружейной палаты. Неужели Кремль ограбили? Вечные сюрпризы у этого Дюкова.
— Купилов! — крикнул он подполковнику, который вместе с другими офицерами всю ночь дежурил у него в кабинете.
— Пошлите кого-нибудь привести сюда Дюкова. Нет, лучше пойдите сами с Сенченко и разберитесь, что там случилось.
Однако как только офицеры приблизились к дверям, Иващенко закричал:
— Стойте! Я сам пойду с вами, пойдемте все, надо разобраться с этим Дюковым, что он вечно воду мутит со своими веревками.
— Идемте все на свежий воздух!
Группа офицеров во главе с генералом двинулась гулкими коридорами к широкой лестнице и у парадного входа столкнулась с Дюковым.
— Здравия желаю, товарищ генерал! — победно рявкнул Дюков. — Разрешите доложить?
— Нет, не здесь, пойдем к карете, там и доложишь, — раздраженно отозвался генерал, не ожидая от своего студенческого друга ничего, кроме неприятностей.
Возле кареты гений веревки снова молодцевато взял под козырек:
— Разрешите доложить?
— Докладывай! — стиснув зубы, процедил Иващенко.
— В результате ряда следственных действий вышел на преступную группу в районе музея-усадьбы «Архангельское»; часть преступников, применявших холодное и огнестрельное оружие, задержал и доставил для выяснения личности.
Дюков открыл дверцу и выволок на свет божий гориллу во фраке с кружевным жабо и манжетами, на ногах у гориллы были лакированные длинноносые штиблеты. Передние конечности ее были связаны за спиной веревкой. Примат попытался развязать путы и, когда ему это не удалось, пронзительно завизжал, оскалив длиннющие клыки. Дюков несколько оторопел. Офицеры отпрянули от человекообразной обезьяны.
— Что за чертовщина! — озадаченно проговорил участковый и выволок следующего преступника. Им оказался непальский мишка с жутко безобразной, совсем не российской, злобной медвежьей физиономией. На медведе был рваный камзол с перевязью, в которой болтались ножны, один ботинок с его лапы слетел, и сквозь рваный белый носок проступали черные длинные когти. Медведь рванулся к воротам, но, стреноженный дюковской веревкой, повалился набок и, задрыгав лапами, жалобно-угрожающе заревел что-то по-непальски.
Дюков готов был сквозь землю провалиться, но, на его счастье, третий арестант был совершенно человеческого вида и даже одет, хотя и очень старомодно, но совершенно по-советски. Рот, нос, уши — все у него было совершенно человеческого вида, но абсолютно нечеловеческих размеров.
— Я инвалид детства! — захныкал человекообразный, — а этот, — он указал шестым пальцем на отважного майора, — запихал меня между свиньей и питоном.
— Сейчас же развяжите инвалида! — приказал Иващенко, брезгливо отворачиваясь в сторону от последнего.
— Товарищ генерал, не делайте этого. Честное офицерское слово, клянусь, это преступники. Нечисть это, товарищ генерал.
— Нечисть это или честный гражданин, установит только наш советский суд! — наставительно произнес Иващенко. — Я приказываю вам развязать товарища инвалида.
— Он испарится, товарищ генерал!
— Майор Дюков, развяжите задержанного!
— Слушаюсь, — подчинился участковый и развязал уродца.
В глазах у того запрыгали злорадные искорки.
— И Мишу развяжите, он же совершенно ручной, дрессированный Миша, и Лешу. Так обращаться с дрессированными животными, товарищ генерал, — верх безнравственности. Ей-ей, этот милиционер свихнулся, как Дон-Кихот с мельницами: вязать цирковых безобидных зверюшек грязными веревками.
Инвалид подошел к горилле, ласково потрепал ее по плечу и погладил непальского мишку по головке. У обоих животных из глаз полились слезы.
— Видите, что такое жалость, сострадание? Как намучились бедные животные от этого изверга, позорящего милицейскую форму, они плачут, а там еще свинка Толстяк, Питоныч и козел Женя, у них нарушено кровообращение от этих веревок. Они не смогут выступать и радовать советского зрителя. Совершенно ручные зверьки, они погибнут, если их тотчас не развязать.
— Развяжите животных, товарищ майор, — приказал Иващенко, заглядывая в карету. — А этот питон тоже ручной? — недоверчиво спросил он уродца.
— Это мой Питоныч, я с ним выступаю. Совсем ручной, — заверил уродец. — Вот, смотрите, я его надену себе на шею, он безопасен, как новорожденный младенец, можете сами попробовать, а этот держиморда ему хвост с головой связал. Кровопиец!
— Развяжите животных, товарищ участковый, — еще раз приказал генерал.
Что было делать майору? Нахмурившись, он начал развязывать все узлы веревок, и, когда последний узел ослаб, инвалид детства подошел к генералу и, пожав ему руку, саркастически проговорил:
— Большое вам спасибо, товарищ генерал, вы нас всех просто спасли, ну просто вернули к жизни, а то я уж было отчаялся. Однако пока в России есть такие люди, как вы, товарищ генерал, мы не пропадем. Ждите повышения! Ну, нам пора, прощайте, господа.
Проговорив это, инвалид детства, а за ним и все звери начали раздуваться как воздушные шары, и вдруг один за другим стали подниматься в воздух.
— Что, что такое?! — засуетился Иващенко. — Что за цирк? Надо же составить протокол. Задержать! Купилов! Самушенко! Задержать!
Дюков выхватил из кобуры пистолет и нажал на курок. Бабах — черным дымом инвалид детства взвился в небо, бабах, бабах — взрывались один за другим воздушные шары и уносились в разные стороны по небу Москвы. Только питон, лопнув, превратился в железного дракона и, подлетев к офицерам, жарко дунул на них дикой ненавистью, и, если бы Дюков не ударил его своей веревкой с мертвой петлей, сгорели бы все они заживо. Дракон в бессильной ярости оскалился и, вдруг расплавившись, огненной лентой перемахнув через крышу Главного управления, исчез в облаках.
— Это что за чудо в перьях! — раздался восторженно-шестерящий голос одного из заключенных общей камеры Бутырской тюрьмы. — Век свободы не видать, сколько жил, а такого фраера не видел. Это что же — костюм такой или белье?
— Братаны, гляньте, какие на нем щипчики, да на каблучках, посмотрите-ка, а пряжки-то, пряжки-то!.. Ну-ка, Шнифт, взгляни, уж не рыжье ли? — басом, но так же несолидно выступил дородный заключенный по кличке Фонарь.
Владелец восторженно-шестерящего голоса на цыпочках подбежал к новому заключенному, присел на четвереньки и, сделав пальцы лупой, стал изучать пряжки на старинного фасона туфлях.
— Что-то у меня в глазах затемнело, братва. Куда же лягавые смотрют? Золото! С рыжаками на лытках сундука к нам в сумку ложуть.
В камере наступило еще большее оживление. Человек двадцать арестантов с удивлением окружили странного молодого человека в кружевном батистовом белье и в шелковых, необычного фасона туфлях на босу ногу. На туфлях блестели золотые пряжки с драгоценными каменьями.
Недобежкин, может быть, впервые с того момента, как его посадили в оперативную машину, и он начал механически считать двери, которые все дальше отодвигали от него путь к свободе, почувствовал интерес к происходящему вокруг.
— Ну-ка, дай примерить твои щипчики! — юркий Шнифт весело блеснул большими стеклянными глазами, показав несколько оставшихся еще не выбитыми клыков в лихой улыбке. — Кресло гостю!
Кто-то подставил Недобежкину табурет, и несколько рук услужливо усадили на него новичка.
Шнифт встал на колено и потянул туфель с ноги бывшего аспиранта.
— Расслабься! — приказал он сначала весело, а потом теряя терпение. — Расслабься, тебе говорю.
Туфель не поддавался. Шнифт дернул раз-другой, покраснел от натуги, привстал с колена и начал тянуть изо всех сил.
— Что, никак?.. Дай-ка я!
— Отойди, Фонарь! — прикрикнул на приятеля Шнифт. — Я ему ногу из брюха выдерну, а лапти сниму. Ты что, шутить со мной вздумал, фраер? — напустился он ка Недобежкина.
Арестант по кличке Фонарь оттолкнул Шнифта и сам схватился за туфель.
— Во, гад! Приклеил ты его, что ли, к полу? Ну-ка, дай другой.
Фонарь, который был в полтора раза выше и вшестеро мощнее Шнифта, схватился за второй туфель, пытаясь оторвать его от пола, но тут произошло что-то странное — подошва словно приросла к цементной поверхности.
Фонарь оглядел камеру и, встретившись взглядом с глазами молчаливо сидевшей в дальнем углу троицы с равнодушно-зловещими лицами, обратился не то к ним, не то ко всем остальным:
— Братва! Мы с ним по-хорошему, как с порядочным, а он издевается над нами. Да я тебе ногу с корнем вырву! — крикнул верзила Недобежкину.
Фонарь присел, схватился яростно обеими руками за туфель и на три сантиметра оторвал его от пола. После чего Недобежкин, не торопясь, встал с табурета и прижал его пальцы к цементу.
Фонарь рванулся, но не смог выдернуть пальцы из-под подошвы. Он ревел, как бык, матерился, краснел от натуги, но пальцы были зажаты, как железным прессом, тощей ногой новичка. Наконец новичок приподнял ногу и, брезгливо упершись носком в грудь Фонарю, отпихнул его от себя. После чего снял предметы раздора и протянул их Шнифту.
— У тебя подушка есть?
— Есть! — отчего-то послушно отозвался Шнифт, подхватив чудо сапожно-ювелирного искусства.
— А чистый платок?
— Найду. Эй, Академик, дай-ка свой платок, — обратился обладатель стеклянных глаз к интеллигентного вида арестанту. Тот протянул ему платок.
— Накрой подушку чистым платком, а сверху поставь туфли, только запомни: если еще раз назовешь их «щипчиками», то твой друг Фонарь, когда немного подлечит руки и сделает маникюр, по моей просьбе язык у тебя вырвет через… — Недобежкин в фразе сделал паузу, обдумывая, через какое место лучше произвести намеченную операцию.
Тут двое или трое особо нервных заключенных разом бросились к Недобежкину, увлекая за собой всех обитателей камеры. Но фраер, как его называл Шнифт, что-то сделал резкое руками и ногами, и нервные арестанты, икая и вскрикивая, отлетели от новичка, падая на нары и на пол. После чего он вежливо попросил Шнифта:
— Я пойду прилягу. Ты уж, во-первых, постарайся, чтобы меня не будили — это раз, а во-вторых, смотри, чтобы «щипчики» руками не хватали, издали пусть любуются — это два, а три — это чтобы Фонарь тебе помогал вахту нести, если ты устанешь.
Недобежкин, вопреки всем правилам тюремного распорядка, запрещающим послеобеденный сон, улегся на верхние нары в углу, рядом с решеткой, заняв, по-видимому, чье-то привилегированнейшее место и уснул. Проснувшись часа через полтора, он недоуменным взором окинул камеру, потом, взглянув в стеклянные глаза одного из арестантов, свесил ноги с нар.
— Милок! — обратился он к Шнифту. — Подай-ка, пожалуйста, мои шлепанцы.
Шнифт поднес аспиранту туфли на подушечке и, недовольно сверкнув глазным стеклом, поинтересовался:
— Надеть, что ли, Ваше сиятельство?
— Если тебя это не очень затруднит, будь добр, поставь их на пол.
Недобежкин встал, надел туфли, потопал каблуками и обратился к Фонарю:
— Где у вас туалет?
Арестанты оживились.
— Где у нас Прасковья Ивановна! — заорал веселый Шнифт, — Подать сюда Прасковью Ивановну!
— Туалет! Ишь ты, чего захотел?
— Ну, фраерюга.
— Братва, да он псих контуженный.
— Вот наш туалет! — указал Шнифт из-за спины Фонаря на обшарпанный фарфоровый унитаз в углу возле двери, на котором сидел, хлопая глазами, толстый арестант, похожий на Швейка. И точно, кличка ему была Швейк.
— Швейк, покажи гостю, как пользоваться Прасковьей Ивановной.
— Вот сюда вставляете заднюю часть по большой нужде, только смотрите, чтоб ее по дороге не оприходовали наши петухи, а по маленькой — можно и вдвоем, и втроем иметь нашу Парашу.
Недобежкину было интересно наблюдать оживление, которое он внес в арестантскую жизнь. Сам себе он казался дрессировщиком, попавшим в клетку к самым свирепым хищникам. Кнутик у него был на запястье, а оловянное колечко на пальце, поэтому он продолжил игру.
— Фонарь! Надеюсь, я не ошибся, кажется, так вас величают. Вы бы соорудили ширму, пока я буду отправлять естественную потребность, а Шнифт вам поможет с другой стороны.
У дородного арестанта аж перехватило дыхание от такой наглости. Проглотив комок в горле, он выдохнул:
— Никогда Фонарь не был шестеркой, чтоб возле параши прислуживать.
— Значит, вы отказываетесь. Может, и вы, Шнифт, не пожелаете оказать благородную услугу благородному человеку? Значит, я могу и сам вам в дальнейшем не оказывать своего покровительства?
— Шнифт! Помоги гостю! — вдруг подал голос один из молчаливой троицы. — И ты, Фонарь, не кичись, — продолжал многозначительный Чусов, — Никто тебя шестеркой не считает, а помогать гостям надо, раз они стесняются незнакомого общества. Потом попривыкнут.
Шнифт и Фонарь, оглянувшись на говорившего, помялись немного и нехотя прикрыли байковыми одеялами справляющего нужду Недобежкина.
Через несколько минут Аркадий снова лежал на нарах, молча глядя в стену. В уме его проносились фантастические видения пережитого за двое суток.
Как же он дал арестовать себя, и почему, владея кольцом и кнутом, который был у него на запястье, вот уже целых три часа томился в той самой тюрьме, стены которой недавно так лихо сокрушал?
Промчавшись на золотой карете по улицам утренней Москвы, Варя с Аркадием очутились возле ее дома на Покровском бульваре. Здесь прекрасная дочка людоеда, недавно съевшая своего отца, сдерживая слезы, рассталась с аспирантом, горько сказав ему на прощание:
— Мы славно повеселились. Главное, что мне не было скучно. Если я не сойду с ума после такой веселой ночи, то мы обязательно встретимся и все обсудим.
Что мог в ответ сказать аспирант? Никакие слова, он знал, не могли оправдать его в глазах девушки.
— Да, мы славно повеселились! Я думаю, веселье ещё нескоро закончится, — отозвался он, прижав девушку к своей груди. — Прощай, Варя!
— Прощай, Аркадий! — умная девушка нашла в себе силы поцеловать молодого человека и, высвободившись из его объятий, скрылась в подъезде.
Шелковников, вместе с красноголовым петухом наблюдавший эту сцену из окна кареты, смахнув слезу, подумал:
— Надо запомнить этот эпизод для кино!
Недобежкин, вскочив на козлы, развернул карету и направил лошадей к своему дому. Движение на улицах становилось все оживленнее и это не понравилось Шелковникову, которому в голову пришла еще одна блестящая идея: выгодно пристроить вместе со шпагой и украденным венцом еще и карету с лошадьми.
— Аркадий Михайлович! Аркадий Михайлович! — заорал он, высовываясь из окна экипажа. — Нам совершенно нельзя ехать домой в карете. Это же основная улика против нас. А кони? Куда вы в своем дворе денете коней? Их же поить и кормить надо. Доверьтесь мне, я пристрою их в надежное место. Дайте я сяду на козлы. Я довезу вас до угла Новослободской и Палихи. Дальше вы пойдете домой один, а я так спрячу карету и лошадей в очень надежном месте, что их ни один мент не сыщет.
— Делай как хочешь! — согласился Недобежкин, передавая вожжи Шелковникову и пересаживаясь в обитый парчой салон.
— Да брось ты этого петуха, он же помешает тебе править.
— Что вы, что вы, Аркадий Михайлович, это очень ручной петух, он мне совершенно не помешает, — испугался Шелковников, что аспирант заставит его выбросить петуха.
Шестерка лошадей рысью понеслась вдоль бульваров к Трубной площади и дальше мимо цирка к Театру Советской Армии, остановившись только на Палихе.
— Прощай, мой верный оруженосец! — улыбнулся Аркадий Михайлович спрыгнувшему с козел аристократ-бомжу, все еще красовавшемуся в ядовито-зеленом жюс-о-коре и со шпагой на боку. Под мышкой он держал петуха. Аспирант обнял рукой Шелковникова и наткнулся на выпуклость венца, спрятанного у того под одеждой.
— Я и не знал, что ты малость горбат, ну да это не имеет значения, — махнул рукой аристократ.
— Предчувствует мое сердце, что мы больше не увидимся, — грустно промолвил Недобежкин, только сейчас обративший внимание на то, что стоит в белой нижней рубашке, в той самой, в которой обнимал Завидчую.
Люди, которые спешили на работу, окружили их, с любопытством разглядывая карету и двух странных молодых людей.
— Это Костолевский! Женя, смотри, Костолевский! — воскликнула юная дамочка с белой сумочкой.
— Какой Костолевский?! Не видишь, что ли, что загримированный Абдулов.
— А это Крамаров! Точно Крамаров, вернулся из США!
— Ну, Саша, и дурила же ты! Крамарову лет сорок, а этот в зеленом — мальчишка совсем.
Недобежкин, еще раз порывисто обняв друга, вырвался из толпы и быстро зашагал внутрь своего двора.
— Як обеду вернусь, Аркадий Михайлович! Пристрою лошадей в надежное место и вернусь. Обязательно вернусь! — крикнул Шелковников, вскакивая на козлы и щелкая вожжами. Карету он направил на Беговую, к московскому ипподрому.
Увы, к обеду Шелковников не вернулся, не вернулся к обеду и Недобежкин, которого арестовали в подъезде собственного дома, — правда, наручники, которые замкнули у него на запястье, оказались бракованными. Левый замок никак не закрывался на запястье. Пришлось взять следующую пару, но и она оказалась сломанной.
— Что за черт! В самом деле, ненадежная штука, наручники. Давай веревку! — приказал первый оперативник.
— Скажут, мы последователи Дюкова, и всю характеристику смажут.
— Ведите так! — приказал третий оперативник, прикрывавший выход из подъезда. Они повели Недобежкина к одной из черных «Волг», притаившихся за углом.
— Финита ля комедия! — подумал аспирант, зажатый между двумя крепкими молодцами. — Пропали сокровища! Пропала сумочка! Раз меня арестовали, значит, обыск на квартире уже сделали и все конфисковали. Боже, какой же я дурак! Только два дня понадобилось, чтобы лишить меня всего. И почему ни в школе, ни в институте совершенно не учат ничему путному. Даже как свалившуюся с неба жар-птицу удержать, и тому не учат.
— Кошелек! Где же мой кошелек?! — вдруг вспомнил Недобежкин, что оставил свой волшебный кошелек в старом адмиральском костюме, когда переодевался в свадебный камзол.
— Разве можно так терять голову! — упрекнул он себя. — И хорошо, что меня посадят в тюрьму. Очень хорошо. Так тебе и надо, дураку. Посидишь, войдешь в разум, очухаешься. Однако, если кнут начнут отнимать или кольцо, я не дамся. Лучше умереть, чем снова стать аспирантом. Очень это унизительное занятие — быть аспирантом. Нет уж, кто хотя бы день побыл богатым человеком да похлестал кнутом, тому снова стать аспирантом — нож острый. Прав Спиноза, что бедность — второе наказание после смерти. Главное — не быть бедным.
— Да, главней не быть бедным. Для достижения цели все средства хороши. Пусть погибнет мир, но восторжествует правосудие. После нас хоть потоп, но прежде я стану богатым. Умри ты сегодня, а я завтра. Кто не успел, тот опоздал! — быстро затараторил в мозгу Недобежкина Битый, подсказывая ему тысячи афоризмов, которые придумали богатые, чтобы утешать свою совесть и оправдывать грабеж бедных.
— Это опять ты?! — воскликнул про себя Недобежкин. — Где ты был? Видишь, меня арестовали.
— Это пустяки! Тюрьма да сума грозят всему человечеству. Тюрьма — это университет и шлифовальный станок личности. Почитай, все светочи человечества прошли через тюрьму-с, так что для вас это большая честь, признание вашего ума и заслуг. А где я был? Ходил по вашим делам, уважаемый Аркадий Михайлович, я же ваш раб, у кого кнут — тот и хозяин мне. Вы только кликнете: «Битый, ко мнет!», — и я тут как тут.
— Уж больно у тебя тон лакейский! — воскликнул про себя Недобежкин. — Нет, братец, не по душе мне твоя заносчивость. Вроде бы ты и слуга, и раб, а в то же время получается, что умнее тебя никого на свете нет, даже и совета у такого просить не хочется. Тебя послушать, так выходит, все по твоей подсказке делать надо, вот ты к чему подводишь. Так?
— Так, так, дорогой Аркадий Михайлович. Я вам лгать не имею права.
— А раз так, значит, хочешь, чтобы я стал твоим рабом. Это, братец, маленькое удовольствие быть рабом своего раба. Пошел прочь, я своим умом жить хочу.
— Слушаюсь! — выпрыгнул в неизвестность Битый из головы Недобежкина. Машина остановилась у входа на Петровку, 38, где в кабинете Иващенко состоялся первый допрос.