Ричард Аппиньянези Доклад Юкио Мисимы императору

Часть 1 ЗЕРКАЛО

Экономическое возрождение

ГЛАВА 1 СДЕЛАНО В ЯПОНИИ

Поймите, что я, Юкио Мисима, родился накануне нового, 1947 года за две недели до своего двадцать третьего дня рождения. Для нас время остановилось, и 1947 год стал равен 0 + 2. Что за странная арифметика, призванная объяснить какое-то бессмысленное рождение? Однако она необходима, чтобы растолковать новому поколению, потерявшему память, значение таких понятий, как Поражение, Безоговорочная Капитуляция и Оккупация.

1945-й был Нулевым Годом. 14 августа этого года 124-й божественный преемник императорского трона, император Сева, признал Безоговорочную Капитуляцию. Первые буквы английского словосочетания «безоговорочная капитуляция» (Unconditional Surrender) совпадают с сокращением US, т. е. с названием страны Соединенные Штаты. Именно американцы оккупировали территорию Японии на долгих семь лет. Какой смысл тогда имело время? Солнце закатилось, и в день бесконечного затмения ход времени не имел никакого значения.

Безоговорочная Капитуляция – мое истинное начало. Тот факт, что это могло явиться началом также для миллионов других безоговорочно капитулировавших людей, меня не волновал, так как я сам тогда никого не волновал. Короче говоря, я еще не был знаменит. А стать знаменитым было в ту пору моим заветным желанием.

Народ, потерпевший поражение в войне, обречен па иронию. Это неизбежная судьба любого побежденного. Он выглядит двуличным в глазах победителя. Лишь постепенно к нам пришло осознание того, что наша схожесть с чудовищным двуликим Янусом была уродством, присущим как побежденным, так и победителям. Но я должен перейти к описанию моего болезненного прозрения. Я не знал и не мог знать, что накануне нового, 1947 года началась эра «Nipponsei» – «Made in Japan», торговой марки позора, которая стоит на наших ничтожных дрянных товарах, распространяющихся по всему миру. То были иллюзорные годы нашего национального экономического возрождения. Я вошел в этот мираж с наивной доверчивостью и собственной раздвоенностью, имея два лица или, вернее, два имени – данное мне от рождения имя Хираока Кимитакэ и литературный псевдоним. Хираока Кимитакэ должен был бесследно исчезнуть, чтобы писатель, известный сегодня всему миру как Юкио Мисима, мог прославиться. То, как произошла замена одного другим, можно назвать убийством. Впрочем, я уже сказал, что скорее это было рождение.

Впервые я использовал свой литературный псевдоним Юкио Мисима, когда мне исполнилось пятнадцать лет. В этом возрасте ученики в театре Но, по обычаю, меняют детские одежды на облачение взрослых актеров. Однако я вынужден был отступить от избранной мной еще в подростковом возрасте профессиональной идентичности, так как в 1947 году сменил студенческую форму на маскарадный костюм-тройку солидного банкира.

В соответствии с желанием отца и традициями сыновнего благочестия я окончил Токийский (бывший Императорский) университет и получил степень в области права. Понижение статуса университета, перевод его из разряда императорских учебных заведений в разряд более скромных гражданских явилось лишь еще одним последствием оккупации США, рвением новых властей добиться демократизации Японии. Я рассматривал себя тоже как жертву новой демократии.

Окончив университет, я сдал трудный экзамен, чтобы иметь право занять высокий пост на государственной службе. Успешно прошел испытание, но при этом попрал свою истинную природу. Меня взяли на службу в министерство финансов, а в сочельник 1947 года назначили в Отдел народных сбережений Управления банков. Мой отец был очень доволен тем, что я работал в самом престижном министерстве и занимал завидный бюрократический пост, войдя в элиту государственных чиновников. Будучи в прошлом государственным служащим, он никогда не имел таких перспектив для карьерного роста, как я.

Однако я не гордился своими очевидными успехами. Я считал, что мое продвижение несправедливо и произошло в силу сложившихся обстоятельств. Частично меня приняли на государственную службу из-за того, что после войны не хватало компетентных дипломированных специалистов, а частично – и это главное – мои услуги оказались востребованы из-за того, что я являлся чиновником в третьем поколении. Теперь у меня были все причины чувствовать себя подавленным, так как отныне я вел двойную жизнь. По ночам я был Юкио Мисима и писал, прячась от отца, который ненавидел литературу, а днем шел, словно на маскарад, на работу и занимался бюрократической рутиной. Я старался не задумываться над тем, как влияют мои бессонные, освещенные лунным светом ночи на исполнение должностных обязанностей.

В канун Нового года я сидел в ночном клубе в Акасака и размышлял над своим отчаянным положением. В превращенном в руины Токио в то время существовало едва ли полдюжины подобных ночных злачных мест. Они существовали исключительно для удовольствия офицеров оккупационной армии и их японских проституток обоего пола. Но изредка эти места посещали также богатые молодые аристократы из Школы пэров. Я ходил в ночные клубы на правах бывшего питомца Школы пэров – основанной императором академии для никчемных сынков аристократов и отпрысков нуворишей. Я был из числа тех немногих учеников этого учебного заведения, которые не принадлежали к высшему сословию.

Я вменил себе в обязанность посещать ночные клубы каждую субботу, хотя не переваривал шумных праздных аристократов. Ни кошелек мой, ни желудок не позволяли мне пить виски с черного рынка, а сексуальная разнузданность армейского образца оскорбляла мои чувства. Я был посторонним на празднике этих канзасских гаргантюа и их шлюх и казался сам себе жалким слабым ростком, который легко могут затоптать разбушевавшиеся плотоядные твари. Будучи ниже среднего роста (пяти футов и четырех с половиной дюймов), я обладал еще и плохим здоровьем – страдал хроническим гастроэнтеритом и постоянными мигренями. Другими словами, я представлял собой образец побежденного японца, прежде внушавшего страх врагу, неукротимого азиатского демона, оказавшегося на поверку низкорослым болезненным существом.

Часто я брал с собой моего младшего брата Киюки – самодовольного крепкого пария, которого считал своим талисманом. Бессонница, изнурительные головные боли и постоянные колики делали субботние вечера еще более неприятными. В тот роковой вечер я отважно отправился в ночной клуб один и заставил себя выйти на танцевальную площадку, чтобы под джазовую музыку продемонстрировать некоординированные движения.

Пытаясь скрыть отсутствие чувства ритма и быть непосредственным, зажигательным и грациозным, я сумел убедительно изобразить экстаз, движимый ницшеанским желанием проникнуться дионисийским началом, но в конце концов встретился лицом к лицу со своей врожденной неуклюжестью. Любое мое достижение в области физического мастерства – будь то танец, боевые искусства или бодибилдинг в мои более поздние годы – суть не что иное, как триумф расчетливой имитации. Я всегда оставался трезвым и так никогда и не испытал чистого самозабвенного экстаза. Притворство преследует меня даже тогда, когда я стараюсь уйти в область естественного, физического, нормального. Все мои физические занятия несут на себе следы щипцов, с помощью которых при родах извлекают плод. Все мои действия и поступки являются противоестественно совершенными актами отчаяния.

В тот вечер, о котором идет речь, я танцевал, войдя в свое обычное состояние притворного ослепления, и вдруг заметил человека, восхитительно исполнявшего фокстрот. Я сразу же узнал его. Это лицо нельзя ни с кем спутать – поразительная внешность. Правда, раньше я видел этого человека лишь на фотографиях. Бледная, как у прокаженного, кожа, хлещущие по щекам крысиные хвосты длинных волос, лицо, похожее на лик Христа и свидетельствующее о полном физическом и духовном разложении. Это был Дадзай Осаму, автор популярных романов, образ самого отчаяния, которому поклонялись бесчисленные читатели нового поколения.

Таким образом я оказался на одной танцевальной площадке с самым великолепным писателем нашего времени, князем Мышкиным эпохи Безоговорочной Капитуляции, выразителем болезненных послевоенных настроений, омерзительной карикатурой на японский пессимизм с торговой маркой «Nipponsei». Я уважал редкий талант Дадзая, но к нему самому испытывал сильное отвращение. Темные круги под глазами свидетельствовали о пороках, жертвой которых он пал, – алкоголизме, пристрастии к наркотикам и сексуальной распущенности.

Он воспевал отчаяние, ненавидя и разрушая себя. Попытка совершить сидзу – двойное самоубийство – закончилась смертью проститутки, с которой он договорился вместе уйти из жизни. Сам Дадзай остался жив, покрыв себя позором. Семья отреклась от него. Дадзай Осаму – яркий представитель поколения, которое отвергла смерть. Он был похож на захламленный ненужным товаром и излишками склад в эпоху, когда пропагандировалось строгое нормирование и шла распродажа обанкротившейся японской культуры. "Мои современники сделали из него героя. Впрочем, нет, Дадзай для них больше, чем герой. Они канонизировали его. Любой, кто добровольно осквернял себя и изображал подонка, неизбежно становился в глазах соотечественников святым.

Дадзай так громко протестовал против жизни, что потрясенные зрители стали его восхвалять. Он был нашим заляпанным экскрементами козлом отпущения, священным монстром в те времена, когда все святое погибло. Его открытые раны напоминали о ране внутри нас, которую мы скрывали, желая казаться нормальными.

Я ненавидел Дадзая Осаму. Я завидовал ему и боялся его. Он держал передо мной зеркало, отражающее мои скрытые пороки, которых я не желал замечать, охваченный слабоволием и робостью.

Я стал пробираться сквозь толпу к вызывающему у меня омерзение идолу. Он танцевал фокстрот с проституткой, лицо которой покрывал густой слой косметики. На ней декольтированное платье без бретелек из бирюзовой органзы. Такие наряды были модны в 30-х годах. Эта парочка сомнамбул двигалась с закрытыми глазами и напоминала мне впавших в религиозный экстаз танцоров на празднике Мацури [1]. Я завидовал способности Дадзая погружаться в упоительное состояние и тщетно пытался освободиться от контроля сознания и слиться, как и он, с окружающим миром.

Я видел широкую обнаженную спину партнерши Дадзая. Под слоем жира перекатывались мышцы, словно пенные волны бездонного океана. Я с удивлением заметил, что Дадзай вонзает в ее пухлую спину ногти, от которых на коже оставались кровавые борозды. Он почти выдрал родинку, расположенную в выемке позвоночника, и она висела на кусочке побагровевшей кожи словно маленький кровоточащий грибок. Но девица ничего чувствовала. Она не ощутила и моих прикосновений к своей расцарапанной спине.

Как жаль, что по моим пальцам течет не кровь Дадзая. От черной зависти у меня раздувались ноздри, глаза наполнились слезами. Меня охватило жгучее желание уничтожить конкурента. Только убив его, я могу утолить свою безумную жажду. Как бьющийся в истерике ребенок, для которого существует только его страстное желание, выражаемое истошным криком, я повторял снова и снова: «Хочу корону Дадзая, я хочу корону Дадзая». Не в силах выносить эту пытку, я скоро убежал.

Девушка в гардеробе, подавая пальто и резиновые боты, как мне показалось, бросила на меня сочувственный взгляд. Одетый в шикарный смокинг вышибала ночного клуба с бритой, как у бонзы, головой с заговорщическим видом подмигнул гардеробщице, посмеиваясь над тем, как я лихорадочно натягивал свои резиновые боты. Моя мать Сидзуэ запретила мне выходить зимой без этой нелепой обуви. Ее драгоценного подарка, купленного на черном рынке.

Морозный ночной воздух и чистый, только что выпавший снег привели меня в чувство. Надеясь поймать такси, я шел по улице, наслаждаясь похрустыванием снега под ногами. На принадлежавшей ночному клубу автостоянке я увидел молодую женщину, отчаянно ругавшуюся с высоким американцем в военной форме. Он слушал ее, поставив одну ногу на подножку своего джипа. Следовало бы сразу повернуться и уйти, но меня вдруг охватило какое-то странное беспокойство. Я был заворожен изысканной красотой женщины, ее гордым орлиным профилем и сразу же приковавшими к себе мой взор ярко-красными губами.

Женщина походила на дорогую содержанку. На плечи небрежно наброшена длинная, доходившая до лодыжек соболья шуба, из-под которой виднелись стройные, казавшиеся босыми на таком холоде ноги. Женщина стояла на снегу в одних босоножках на высоких каблуках, накрашенные красным лаком ногти только подчеркивали мертвенную белизну кожи. Шатаясь, она колотила белокурого исполина кулачками в грудь, промахиваясь и чуть не падая на него. А тот смеялся в ее перекошенное яростью лицо с ярко-красным ртом и ястребиным носом. Казалось, ее удары выбивают смех из его груди. Я никогда в жизни не видел до такой степени пьяных людей.

Наконец женщина перестала колотить американца и пошла прочь, покачиваясь на высоких каблуках. В два прыжка длинноногий военный догнал беглянку и схватил за плечо. Демонстрируя свою огромную силу, легко поднял ее на руки. Повернувшись, американец увидел меня.

– Эй, ты, Микки Руни в ботах, – окликнул он меня. – Да-да, я к тебе обращаюсь, салага. Иди-ка сюда.

Над нашими головами кружили снежинки, словно стаи белых мотыльков в голубоватом свете уличных фонарей, которые как будто притягивали снег. Меня тоже как магнитом притянули к себе синие глаза солдата. Он выронил из рук свою добычу, и она упала к его ногам. Шуба распахнулась, и я увидел мерцающие белые бедра на фоне зеленовато-голубого шелка подкладки.

– Ты говоришь по-английски?

Я кивнул. Голос американца звучал мягко, в нем не слышалось угрозы. Я взглянул на него снизу вверх. На его лице, удивительно похожем на лицо младенца, пробивающаяся щетина казалась чем-то инородным. Мне всегда трудно определить возраст людей западной расы, но, несмотря на поразительно юное лицо, в американце угадывался человек средних лет. Он ласково улыбался, похожий на добродушного великана. Исходивший от него запах алкоголя окутывал меня словно пары медицинского эфира.

– Ты меня знаешь? Я сатана, – доверительно сообщил он и добавил, чтобы развеселить меня и посмеяться самому: – А почему ты не наступишь ей на живот?

Я понял его вопрос, но подумал, что он шутит.

– Ты что, не понял? – Он схватил меня за плечо и подбодрил: – Давай действуй. Ты же слышал, что я сказал. Наступи на ее гребаный живот!

Все еще не веря в серьезность его слов, я поднял ногу и взглянул в его веселые синие глаза, казавшиеся невинными и чуждыми всякой жестокости.

Я осторожно поставил ногу на груду чего-то мягкого. Что я должен чувствовать, наступая на женщину? Ее губы искривились от неожиданной боли, и лицо как будто осыпалось, словно лепестки увядшей хризантемы. Она со стоном произнесла имя военного:

– Шеп, Шеп…

Сильнее, ради бога, наступи сильнее!

Весело и нетерпеливо солдат поднял меня за локти и опустил на живот женщины. Чтобы не потерять равновесие, я вынужден был стать на тело женщины обеими ногами. Что я при этом испытывал? У меня было такое чувство, будто я попал в яму с тягучей, сковывающей мои движения грязью. Много лет спустя, в 1961 году, мой учитель танцев Хидзиката Тацуми говорил мне: «Если ты поставишь ногу в грязь, то увидишь в ней лицо ребенка». Пьяный восторг американского солдата передался мне, и я почувствовал ликование, подкатывающее к горлу, словно сгусток черной мокроты.

– Прекрасно, ты прочел свою проповедь, взобравшись на гору, – сказал Шеп и, взяв меня за талию, стащил с живота женщины.

Взглянув сверху на лицо проститутки, я затаил дыхание. Никогда в жизни я не видел ничего подобного. Это был пугающе прекрасный лик лунного духа, бледного призрака в ореоле черных волос. Ход истории в нем остановился. Подобное лицо можно разглядеть на поперечном спиле дерева.

Широко открытые невидящие глаза выкатились, словно она все еще ощущала давление моего веса. Лицо, похожее на полную ясную луну, существовало как будто отдельно от неподвижного, словно ствол поваленного дерева, тела.

Шеп раскурил сигару и посмотрел на распростертую на земле женщину.

«Мы ее убили», – подумал я.

Но тут ее губы шевельнулись.

– Я беременна, – выдохнула женщина.

Я не стал переводить ее слова, поскольку не сомневался, что Шеп все понял без моей помощи. Он заботливо помог женщине подняться, обращаясь с ней, как со старым инвалидом, и, стряхнув налипший, смешанный с грязью снег с ее ног, повел к джипу. Соболья шуба так и осталась лежать на земле. Окружающий мир пронизал неземной голубой свет, как будто его окунули в синие глаза Шепа. Я видел, как он с недоумением разглядывает небольшие черные капли между отпечатавшимися на снегу следами женщины. Может быть, мне только показалось, что на снегу растут эти крошечные цветы? Может, они сейчас исчезнут в пустоте синего взгляда Шепа?

Я видел, как американец укутал проститутку в армейское одеяло цвета хаки и усадил в джип, точно куклу. Голова женщины запрокинулась назад, как у трупа.

Я смотрел на кровавые письмена и думал: «Я написал сегодня поэму о силе зла лучше, чем это смог бы сделать ты, Дадзай Осаму».

Упав на колени, я исторг из желудка его ядовитое содержимое. Через несколько секунд после того как меня вырвало, в поле моего зрения появилась пара начищенных до блеска армейских ботинок, и я услышал голос Шепа:

– Возьми вот это, малыш.

И он протянул мне соболью шубу. Я замотал головой.

– Бери, тебе говорят. Ей она больше не понадобится.

Он набросил шубу мне на плечи и ушел, оставив после себя облачко сигарного дыма.

– Вор… – явственно услышал я голос женщины.

И джип уехал.

Я стоял на коленях, один, с опущенной головой, укутанный в шубу, от которой исходил аромат духов проститутки. Не знаю, сколько времени прошло, как вдруг я снова увидел перед собой пару ботинок армейского образца. Но это был уже другой американец. Его ботинки были явно изготовлены на заказ, и поверх их владелец носил галоши. Подняв глаза на незнакомца, я увидел, что форма, как и у первого военного, тоже была не стандартной, казенной, а старательно сшитой портным по индивидуальному заказу.

Одной рукой подошедший придерживал полы накидки, чтобы они не расходились, а другой ухватил за козырек фуражку так, словно ловил в нее падающий снег. Судя по знакам отличия, незнакомец был в ранге капитана американской армии. Он обладал примечательной внешностью: волнистые ярко-рыжие волосы, курносый нос и огромный кадык на длинной худой шее, белый и пульсирующий, как лягушачье брюшко. Американец уставился в темное пространство, из которого на его белесые ресницы сыпались снежные хлопья. Может быть, он пытался разглядеть звезды за пеленой мрака? Глаза незнакомца были удивительного зеленого цвета, а веснушки на бледной коже казались синими в свете уличных фонарей. Его накидка с капюшоном не случайно оторочена лисьим мехом: в лице американца тоже было что-то лисье. Когда снежинки попадали ему в глаза, он щерил острые поблескивающие зубки.

У этого эксцентричного, странно одетого офицера был одновременно привлекательный и отталкивающий вид. Он производил впечатление дерзкого, ироничного и жестокого человека. Демонические черты в его облике напомнили мне о кицуни-цукахи – «хозяевах лисы» – легендарных, внушающих страх чародеях. Эти люди получают свою магическую силу очень странным и жестоким способом. Они закапывают в землю по голову живую лису и кладут поблизости от нее – но так, чтобы она не могла достать – бобовый творог, любимое лакомство этих животных. Лиса судорожно, но тщетно тянется к пище, напрягая все свои силы. В момент предсмертной агонии изголодавшейся лисе отрубают голову, и голова делает рывок по направлению к вожделенной пище. Считается, что в этот миг дух лисы переходит в бобовый творог. Его смешивают с глиной и лепят фигурку животного. Этот магический предмет играет главную роль в ритуале предсказания будущего.

Все мои чувства были в смятении, и я принял рыжеволосого капитана за воплощение духа лисы. Стоя вот так – с запрокинутой головой, вытянутой тонкой шеей и оскаленными зубами, он походил на агонизирующую лису, ожидающую удара топора. И лишь через некоторое время я понял, что его кадык дергается не в предсмертной агонии, а от беззвучного смеха.

Американец надел фуражку и взглянул на меня своими восхитительными зелеными глазами.

– Вам, должно быть, очень холодно, – медленно произнес он на академически правильном японском языке. – Прошу вас, воспользуйтесь моей удобной машиной. Я буду счастлив отвезти вас домой, если вы этого пожелаете.

– Да, я буду вам благодарен.

Он помог мне встать и махнул рукой. И сразу же на то место, где недавно стоял джип Шепа, подъехал большой черный «паккард». Со стороны мы, должно быть, казались странной парочкой: американский офицер в необычной форме и хилый низкорослый японец в наброшенной на плечи собольей шубе проститутки.

– Куда вас отвезти?

– В Мидоригаока.

Шофер капитана, посмотрев в зеркало заднего обзора, сказал:

– Я знаю, где это.

Серые сиденья «паккарда» были очень удобны, мои заледеневшие щеки согревало царившее в салоне тепло. Когда капитан наклонился ко мне, я почувствовал исходивший от него запах цветочного одеколона.

– Сэм Лазар, – представился он и, открыв позолоченный портсигар с инкрустацией из слоновой кости, предложил мне английскую сигарету.

Портсигар был явно японского производства.

– _ Военные трофеи, – объяснил он, заметив мой вопросительный взгляд.

По мере того как мое тело оттаивало, я начинал лучше соображать. Появление капитана Лазара на автостоянке у ночного клуба не могло быть случайностью. Вероятно, он видел все, что произошло. Меня удивляло, что он не вмешался, хотя был старше по званию, чем Шеп. Зеленые лисьи глаза капитана, казалось, прочитали мои мысли.

– Вам повезло, вы остались целы и невредимы. – Улыбаясь, он гладил соболий мех своего пальто. – Как вижу, вас даже щедро вознаградили.

– Этот солдат не заинтересовался мной.

– Вероятно, вы правы, Хираока-сан. Только это был не обычный солдат, а генерал-майор Чарльз Виллоугби, шеф военной разведки Джи-2 и – думаю, это покажется вам забавным – глава отдела общественной безопасности.

Мне его слова не показались забавными. Я задавался вопросом, почему капитан Лазар с такой беспечностью рассказывает мне, побежденному японцу на оккупированной территории, о странном генерал-майоре. Я посмотрел на шофера, тоже японца, военного с бритой головой и бычьей шеей. Он был похож на борца сумо. Шофер наверняка подслушивал наш разговор.

– О, не беспокойтесь по поводу Масуры, – заметил проницательный капитан Лазар. – Как бывший лейтенант японской военной полиции он привык к скромности и благоразумию. Его хотели судить как военного преступника, но я спас беднягу. Трудно представить себе более надежного человека. Вы знаете, что сказал генерал Эчелбергер, командующий нашей Восьмой армией? «Японские солдаты – мечта военачальника. Они из тех воинов, которые стоят до последнего».

– Тем не менее мы потерпели поражение, – напомнил я.

Мне показалось, что в глазах Масуры, отражение которых я видел в зеркале, промелькнула ирония. Капитан Лазар откинулся на спинку сиденья, запрокинул голову, и на его горле заходил похожий на лягушачье брюшко кадык. Лазар залился беззвучным смехом.

– Следить за ночными приключениями генерал-майора входит в ваши обязанности? – спросил я с бесстрашной прямотой.

– Вы хотите сказать, что я своего рода его телохранитель? О нет, дорогой мой, Виллоугби вполне способен сам постоять за себя.

Он часто переодевается в солдата, чтобы пуститься во все тяжкие. Сегодня вечером он жутко напился на вечеринке графа Ито. Вы знакомы с графом Ито? Нет? Возможно, когда-нибудь ваши пути пересекутся… Я, во всяком случае, решил, что сегодня надо присмотреть за стариной Шлепом.

– Шлепом? – переспросил я, догадавшись, что проститутка, называвшая генерал-майора по имени, не выговаривала «л». Этот звук труден для японца. (Так, фамилию самого капитана японцы произносили бы как «Разар».)

Видя мое замешательство, капитан пришел на помощь:

– Слово «Шлеп», должно быть, странно звучит для вас. Видите ли, настоящая фамилия Виллоугби – Шеппе-Вайденбах, по крайней мере так звали его отца, прусского офицера. Виллоугби унаследовал от него истинно прусский характер. В 1939 году он написал книгу, восхваляющую абиссинскую кампанию Муссолини. Шлеп – один из близких друзей генерала Макартура, нашего шефа, его правая рука. Нас всех в объединенных вооруженных силах называют «пруссаками». У нас одна цель – сделать так, чтобы оккупация помогла нашему командующему занять пост президента. – Капитан Лазар снова зашелся в приступе беззвучного смеха. – Поэтому я дал Виллоугби прозвище Шлеп; «schlep» на идиш означает «тянуть, буксировать». Подходящая кличка для доверенного человека Макартура, не правда ли?

Это филологическое разъяснение не объясняло, почему проститутка называла своего мучителя прозвищем, придуманным для него капитаном Лазаром. Я решил задать еще один вопрос:

– Но сами вы не пруссак, а еврей?

Капитан Лазар устремил на меня взор своих хищных зеленых глаз.

– Пруссия сейчас оккупирована коммунистами и потому является скорее миражом, нежели реальностью. Кроме того, я – человек Эйзенхауэра.

Я посмотрел из окна автомобиля на падающий снег, за стеной которого прятался разрушенный город.

– Известный последователь школы дзэн Танской эпохи, – промолвил я, – по имени Ёсу, как говорят, довольно необычным способом разгадал одну загадку.

– Я знаю, о чем вы говорите, – перебил меня капитан Лазар. – Речь идет о загадке, которую предложил своим ученикам Нансэн. Его ученики поспорили, кому достанется котенок, которого каждый из них хотел взять себе на воспитание. Нансэн забрал у них животное и промолвил: «Скажите, почему я должен пощадить этого котенка, иначе я убью его». Ученики не сумели ответить ему, и Нансен обезглавил животное своим серпом. Ёсу прибыл уже после того, как все это произошло, но у него был правильный ответ, который мог бы спасти жизнь котенка.

– Именно так, – сказал я. – Ёсу разгадал загадку Нансэна следующим образом: поставил свои сандалии себе на голову. Я тоже сегодня ночью разгадал загадку – бесплодную загадку войны, наступив обеими ногами на живот проститутки.

Немного помолчав, капитан Лазар промолвил:

– Подобное решение вопроса интересно, но вы ошиблись в одной детали. Леди, которой вы воспользовались как пьедесталом, вовсе не проститутка, во всяком случае в обычном понимании этого слова. Это баронесса Омиеке Кейко, вдова пилота военно-морской авиации, героя-камикадзе. Она принимала нас сегодня в качестве хозяйки на вечеринке графа Ито.

Видя мое замешательство, капитан Лазар заговорил на другую тему.

– Где вы работаете, Хираока? – спросил он.

– На этой неделе я был принят на службу в Управление банками министерства финансов.

– Правда? В таком случае у нас с вами много общего. Я тоже банкир. Банкир в мундире, так сказать. Раньше я работал в «Кемикл Бэнк» и в трастовой компании в Манхэттене. В наши дни немногие инвестиционные банкиры надели военную форму.

Наконец мы подъехали к дому родителей в Мидоригаока.

– Мы, банковские работники, должны держаться вместе, – проговорил капитан Лазар, когда я поблагодарил его за оказанную любезность. – Я позвоню вам как-нибудь, если не возражаете.

Когда я выходил из машины, он снял с моих плеч шубу баронессы:

– С вашего согласия я хотел бы вернуть это законной владелице.

И вручил мне в качестве компенсации пачку сигарет «Честер-филд».

ГЛАВА 2 МАДАМ ДЕ САД

Ручки, щеточки, наполненная чернильница и пачка бумаги – письменные принадлежности человека, занимающегося литературным трудом, – аккуратно разложены моей матерью на письменном столе. Эту обязанность она неукоснительно выполняла каждый вечер, ожидая возвращения со службы бессонного двойного агента Юкио Мисимы, который в полночь садился за работу.

Вот уже двадцать пять лет, со времен юности, именно в полночь я обычно сажусь писать. Полночь – час, когда обостряются болезни; ужасный час, в который тайная полиция стучится в вашу дверь; час, когда вас волокут на допрос к следователям; час, когда судьба играет с вами в кости, искушая самоубийством. Полночь – это перевернутое отражение времени в зеркале, час обмана, потому что именно в полночь начинается новый день. Все эти годы моя жизнь протекала в своего рода пограничном мираже, состоящем наполовину из ночи и наполовину из рассвета. Может быть, то были часы-перевертыши, когда банкир превращается в вора? Известно, что некоторые воры днем честно трудятся, но их истинная жизнь начинается ночью.

«Вор» – так назвала меня баронесса, а моя поэма, написанная черными лепестками на снегу, была не чем иным, как триумфом рождения мертвого плода.

В ту необычную новогоднюю ночь я с поразительной ясностью осознал, что на свете действительно существует вор по имени Юкио Мисима, просиживающий до рассвета за письменным столом, на котором царит порядок, как на операционном столе. Будущее, состоящее из подобных бесконечных ночей, представлялось мне безбрежным черным океаном. Мне трудно описать то состояние тошноты от страшного волнения, которое охватывает меня, как только я сажусь писать. Это отравляющее, отчаянное, головокружительное чувство, в которое я смертельно влюблен.

– Ты – вор, жалкий вор…

Должно быть, я произнес свои мысли вслух, потому что мать, вошедшая в мою комнату с подносом, на котором стоял горячий чайник – в ночное путешествие я обычно брал с собой чай, – переспросила:

– Вор? Почему ты унижаешь себя таким сравнением?

– Вор, дорогая мамочка, это ночной торговец. Подобный род занятия вполне соответствует тому, что я делаю.

Мы говорили, как всегда, с раздражающими нас обоих старомодными формальностями двух любящих людей, но в этот час волка приглушали голоса, чтобы не разбудить спящих в доме. Я закурил сигарету из моей трофейной пачки «Честерфилда».

– Кто дал тебе американские сигареты?

– Один офицер, с которым я познакомился в клубе, – ответил я, мешая ложь с правдой.

– Вор крадет у людей, – продолжала мама, заметив мое смятение. – А у кого крадешь ты?

– Я краду у жизни. Единственное различие между вором и мной в том, что я оставляю опись того, что краду. Я оставляю слова на бумаге, книги – улики моего преступления.

– Но твои слова имеют ценность, являясь отражением жизни, они – то, что плюсуется к ней, а не вычитается, не так ли?

– Я похож на сказочную принцессу, которая всю ночь вплетает соломинки в золотые нити. Правда, я делаю все наоборот – превращаю драгоценную материю жизни в никому не нужную бумагу. Моя жизнь – длинная ночь запертого в четырех стенах диабетика, жаждущего вкусить сладость действительности, которая противопоказана ему, поскольку разъедает его кровь.

Я положил руки на теплое тулово чайника, чтобы согреть их. Сидзуэ коснулась моего лба.

– Я посоветовала бы тебе не сидеть за письменным столом в такую беспокойную ночь, как эта. Что-то тревожит тебя.

– Я встревожен не больше, чем всегда.

– Ты ужасно выглядишь. Может быть, тебе не стоит работать сегодня ночью?

– Представь лучше, как я буду выглядеть завтра в министерстве, – пожаловался я.

Признаюсь, что выражение беспомощности, появившееся на лице Сидзуэ после моих слов, доставило мне удовольствие. Я поцеловал ее руки.

– Не расстраивайся, дорогая мамочка. Я не собирался огорчать тебя, вор в моем понимании – нарушитель обычаев и традиций. Я буду всегда нарушать их, этой ночью, завтрашней или любой другой. Потому что я не могу не писать.

«Это придает мне уверенность в своих силах», – подумал я, целуя руки матери губами, которые все еще пахли блевотиной. Я признавал, что никогда в жизни не говорил со своей матерью просто, так, как это обычно делают другие сыновья.

Внезапно мне захотелось чего-нибудь покрепче, нежели чай, заботливо поданный матерью.

– Есть у нас дома спиртное? В конце концов, сегодня новогодняя ночь.

– Твой отец допил вечером виски. Осталось немного джина. Если хочешь, я могу принести.

Я терпеть не могу джин. Мне отвратителен не столько его вкус, сколько запах, таинственным образом вызывающий в памяти образ бабушки Нацуко, мадам де Сад моего детства.

Мать принесла полбутылки джина. Работая, я потягивал его из зеленой медицинской склянки. Бесцветная жидкость вызвала во мне знакомые жутковатые ощущения. Я снова увидел мадам де Сад, которая посмотрела на меня сверху вниз своими внушающими ужас шаманскими глазами. Ее горничная Цуки положила на обнаженную спину мадам де Сад несколько шариков моксы. Специфический аромат курящейся моксы, тлеющей на плоти Нацуко, напоминал запах джина. Я увидел бабушку в зрелом возрасте – некрасивую леди с лошадиным лицом (лошадиные черты я унаследовал от нее); она носила старомодную прическу игирису-маки – короткую английскую стрижку, популярную в среде дам из высшего общества в период правления императора Мэйдзи. Женственное тело перезрелой красавицы Нацуко в кимоно с отогнутыми назад полами странно контрастировало с мужеподобным лицом. Однако диковатый, вдохновенный взор ее глаз, воспламеняемых приступами мигрени и ишиаса, свидетельствовал о том, что когда-то она была красавицей, мучившей своих поклонников.

Я никогда не видел бабушку нагой, так как Цуки, соблюдая правила приличий, всегда ставила ширму перед ее кроватью в западном стиле. На этой кровати я был рожден. И на ширме тоже изображалось рождение. Рассказ о нем я как-то услышал из уст бабушки. Нацуко знала огромное множество легенд и преданий. На первой створке ширмы была нарисована дочь бога моря, Тоетама-химэ, плывущая к берегу на большой черепахе. На следующей картинке она входила в «сарай без дверей», как говорилось в древнем японском мифе, – родильную хижину, построенную из перьев большого баклана. Тоетама-химэ, собравшись рожать, попросила своего мужа Хоори не смотреть на нее. Но его разбирало любопытство. Он заглянул в хижину и увидел, что жена превратилась в вани – морского дракона длиной в восемь морских саженей. Оскорбленная Тоетама-химэ оставила новорожденного сына на попечение сестры и возвратилась в глубоководный дворец отца.

Вот так родился отец Дзимму, первого императора Японии. В один прекрасный день, двадцать шесть столетий до моего рождения, богиня солнца Аматерасу даровала Зеркало Божественности нашему первому императору Дзимму. От него ведет свою историю императорская династия Японии. Наши древние хроники говорят об «ама-цу-хи-цуги» – «небесно-солнечной преемственности» и устанавливают непрерывную линию наследования императорского трона с тех незапамятных дней до нашего времени.

Традиция утверждает, что легендарный солнечный восход японских императоров произошел 11 февраля 660 года до н. э. Страшно далекая от нас дата. Мне все же больше нравится то, как исчисляла время правления японских императоров Нацуко. Она говорила, что нас отделяет от первого из них двадцать шесть столетий. Это более обозримый отрезок времени. Двадцать шесть веков – короткий промежуток, соединяющий нас с эпохой богов, обитавших на Плавучем небесном мосту.

В детстве, просиживая в комнате тяжело больной бабушки, я каждую ночь проходил по этому Плавучему мосту. Но одну историю она мне никогда не рассказывала – правдивую историю моего рождения, связанную с ширмой, па которой изображена богиня Тоетама-химэ. Я узнал ее, когда мне исполнилось девять лет, и моя мать Сидзуэ решила поведать о безграничной жестокости Нацуко.

– Сразу после твоего рождения, – начала она, – Цуки поставила возле моей кровати ширму с изображением Тоетамы-химэ, перевернув ее вверх тормашками, а это являлось знаком того, что человек умер. Увидев такое, твой отец побледнел и страшно разгневался на Цуки. Но она сказала, что это Нацуко приказала ей поступить так, потому что кровать загрязнена «кега» человека, лежащего на ней, то есть моей кровью. Так твоя бабушка предъявила свои права па кровать, на которой ты родился. И действительно, с тех пор кровать перешла к ней.

Нацуко потребовала отдать ей не только кровать. На сорок Девятый день после моего рождения [2] меня забрали у матери, и следующие двенадцать лет я находился под строгой опекой Нацуко. Власть свекрови над невесткой традиционно простирается очень далеко. Но поступок бабушки, похитившей меня у матери, выходит за рамки. Нацуко была человеком крайностей, что проявилось и в этот раз. Роль моей матери была сведена к роли кормилицы, приход которой Нацуко строго контролировала по своим карманным часам.

Символизирует ли что-нибудь число сорок девять, день, в который меня перенесли в комнату бабушки с ее оранжерейным климатом? Не знаю, во всяком случае, я не нашел никаких указаний ни в наших древних хрониках, ни в фольклоре. Нацуко была одержима странной идеей «педиатрической нумерологии», которую почерпнула в одном немецком учебнике по евгенике. Отсюда проистекало ее стремление хронометрировать время моего кормления грудью и представление о диете. Я был объектом целеустремленного экспериментирования Нацуко. Такая участь постигла в семье лишь меня одного. Когда через несколько лет родились моя сестра Мицуко и брат Киюки, Нацуко не проявила ни малейшего интереса к их рождению.

С первого дня моего двенадцатилетнего карантина в комнате Нацуко вся семья уверовала, что я слабый, болезненный ребенок, которому угрожает смерть. И вина за утверждение в семье этого «неоспоримого символа веры», как саркастически выражался отец Азуса, лежит на Нацуко.

Не думаю, что в основе стремления бабушки изолировать меня лежала фанатичная любовь ко мне. Скорее дело в высокомерии, граничившем с безумием. Бессердечная страсть Нацуко, проявления бездушной опеки, заменившей мне материнскую заботу и искоренившей способность получать удовольствие, причинили мне самые жестокие страдания. Мои чувства ограничены сферой страдания. Лишь боль, которую я испытываю, является доказательством моего существования. Именно страдания парадоксальным образом возбуждают меня и заставляют испытывать воображаемые эмоции. Я поклоняюсь богине нереальности как холодный, увлеченный рациональными построениями любовник, который не может получить удовольствие в мире людей. Это – наследие Нацуко, и я лишен способности сожалеть о нем.

Нормальный человек – если подобная фикция, конечно, существует – мог бы, пожалуй, спросить меня:

– Как?! Вы не испытываете никаких сожалений по поводу того, что лишены способности любить? Да еще хвастаете этим?

Однако психология начинается не с нормы, а с «загадочного исключения», как заметил Ницше. Кроме того, если я начну оправдываться, то рискую впасть в психологическую апологетику, а это вскоре приведет к тому, что вскроются «причины», в силу которых я будто бы стал писателем. Однако факты биографии вовсе не делают человека писателем. Биография очень многого не объясняет в авторе, даже если он сам пишет ее. Что может объяснить то обстоятельство, что все детство я провел в комнате бабушки? Ведь у каждого человека было свое детство, счастливое или в разной степени несчастное, но не каждый стал заниматься литературным трудом. Если я вину за свое писательство возложу на бабушку, это мало что объяснит. Тем не менее в подобном утверждении что-то есть, как в жутковатом крике павлина.

То, что я хочу рассказать о своем детстве, может показаться нечеловечески холодным, как сухой лед. Я это прекрасно понимаю. Существуют правдоподобные объяснения моей закоренелой жестокости, но ни одно из них меня не интересует. И все же я хочу предложить в качестве объяснения одну аналогию. Дети, которые растут там, где зимой температура опускается ниже нуля, часто довольно зло разыгрывают своих младших приятелей, не подозревающих о подвохе. Старшие велят самому младшему прижаться губами к замерзшему металлу, например, к медной щели для писем в почтовом ящике. Подобный поцелуй, конечно, заканчивается тем, что губы жертвы как будто приклеиваются к металлу. Малыш, к всеобщему веселью, отдирает их вместе с кожей.

Эту шутку, древнюю, как сам император Дзимму, сыграли со мной. А я впоследствии сыграл ее с другими. Но я так возлюбил боль и страдание, что с тех пор стал сам причинять их себе, и делал это столь часто, что мои ободранные губы превратились в кровавое месиво.

– Посмотрите только на этого ребенка! – часто восклицала Нацуко, обращаясь к домочадцам, когда я приходил из Школы пэров домой. – Вы видите, что сделала с его губами постоянная лихорадка?

Загрубевшая шелушащаяся кожа на губах являлась для Нацуко доказательством моей врожденной склонности к туберкулезу.

Однажды зимним вечером 1931 года, за ужином, Нацуко объявила о своем решении отдать меня с апреля в Школу пэров. Возражения не принимались. Я должен в соответствии с амбициозными желаниями Нацуко поступить в это привилегированное учебное заведение, основанное в 1821 году экс-императором Кокаку для сыновей императорской фамилии и аристократии.

Бабушка была неумолима. После ее заявления между взрослыми за столом началось ожесточенное сражение, но оно, как всегда, не дало положительных результатов. Моя судьба решилась. Я, не поднимая глаз, смотрел в свою тарелку, на которой, как обычно, лежали белые кусочки вареного филе палтуса и картофельное пюре. Мне не разрешали есть ни конфеты, ни бобовые джемы. В качестве десерта подавали только вафли, сухое печенье и очищенные, тонко нарезанные яблоки. Еду для меня готовила личная служанка бабушки Цуки, и все блюда были совершенно безвкусными, как те, что готовил ужасный повар в «Сонате призраков» Стриндберга. Продукты были выварены и лишены питательных свойств. Я наблюдал за тем, как красивые бабушкины пальцы с маникюром чистят для меня мандарин, тщательно удаляя тонкую белую кожицу с долек. Это моя доза витамина С, которую очищали от биофлавоноидов. Я помню изящные пальцы дедушки Ётаро, бывшего губернатора Сахалина, в свое время отправленного со скандалом в отставку. Сидя за столом, застеленным клетчатой скатертью, он раскладывал на ней зернышки апельсина, играя сам с собой в го. Я вижу своего отца Азусу, нетерпеливо вертящего в руках сигарету. Ему не разрешалось курить в моем присутствии, поскольку у меня слабые легкие.

Я не осмеливался поднять глаза и взглянуть на мать. Красота Сидзуэ стала приобретать налет грусти и хрупкости, с тех пор как Нацуко взяла мою судьбу в свои руки. Каждая новая победа Нацуко, казалось, делала мою мать еще более печальной и очаровательной. Заявление Нацуко заставило порозоветь бледные щеки Сидзуэ, и они стали похожи на цветы, которые распускаются лишь в холодном печальном свете луны. Я ощутил, как сильно она сочувствует мне, и сердце мое сжималось от боли и тайного блаженства.

– Неужели вас не пугает, что ваш внук в Школе пэров в течение многих лет будет страдать от снобизма своих одноклассников, детей аристократов? – спросила Сидзуэ у свекрови.

– Вот именно, – сказал мой отец Азуса, – праздные, высокомерные, глупые сыновья герцогов и баронов будут презирать его.

Сильно нервничая, он взял сигарету в рот, но тут же вспомнил, что не может прикурить ее. Рука Нацуко, кормившая меня дольками мандарин, дрогнула.

– Попроси, пожалуйста, свою молодую жену не говорить о том, чего она не понимает, – обратилась бабушка к сыну. После семи лет брака Нацуко все еще пренебрежительно называла маму «молодой женой», а не «дочерью», как это принято в японских семьях.

– Конечно, в школе есть какой-то процент учащихся из незнатных семей, таких, как наша, – продолжал Азуса, не обращая внимания на раздражение матери, – но это люди, добившиеся социального успеха, они по крайней мере могут похвастать тем, что стали нуворишами.

Азуса своим язвительным замечанием неожиданно поддержал мою мать, но не из-за царившего между ними согласия, а из-за глубокой отцовской горечи – он не желал отдавать меня в Школу пэров. Отец завидовал тому, что, окончив это привилегированное учебное заведение, я получу огромное преимущество. Кроме того, его сильно беспокоило бремя финансовых расходов на мое обучение – еще одно проявление расточительности Нацуко, а расплачиваться за капризы матери должен Азуса из своей скудной зарплаты государственного служащего. В годы Великой депрессии среднему классу, состоявшему из мелких чиновников, таких как мой отец, приходилось особенно туго. Азуса вынужден был содержать все семейство Хираока.

Отважный вызов, брошенный Сидзуэ, дал Азусе возможность оспорить аристократические претензии матери и намекнуть на ее полную финансовую безответственность.

– Моя жена права, – сказал он. – Мальчика будут постоянно унижать, тыкать в нос его низким социальным положением. Посмотрите на него – ни мускулов, ни влиятельных родственников, ни денег!

– Чье положение ты осмеливаешься называть низким? Если только твое собственное, но не положение мальчика. – Нацуко обвела сидящих за столом членов семьи таким яростным взглядом, что все опустили глаза. – В нем, как и во мне, течет благородная кровь, дающая нам превосходство над окружающими.

Ётаро вздохнул. Ему не терпелось вернуться в свою комнату, чтобы сыграть в го, выпить саке и спеть прекрасным тенором несколько баллад, услышанных в мюзик-холле. Ётаро обычно предпочитал держаться в стороне от семейных ссор. Его не волновали растущие долги и властные проделки Нацуко. Однако на сей раз он не выдержал и заговорил.

– Женщина, ты способствуешь тому, что мальчик самым абсурдным образом будет все больше отдаляться от своей ближайшей родни, – произнес дедушка и замолчал с таким видом, будто его утомила эта речь.

На губах бывшего бабника заиграла улыбка.

– Неужели ты не понимаешь, что в конце концов превратишь ребенка в маленькое печальное чудовище? – передохнув, продолжал Ётаро.

– Я прекрасно понимаю, что делаю. Я отделяю золото от гальки, – ответила Нацуко, цитируя фразу из документа девятого столетия, который строго разграничивал социальные ранги.

– Принеси мне чашку саке, – велел Ётаро горничной Цуки и обратился к Азусе: – Прикури же, наконец, свою сигарету. Это принесет мальчику не больше вреда, чем действия твоей матери.

– Вы должны признать, уважаемая свекровь, – вновь попыталась Сидзуэ урезонить Нацуко, – что Кимитакэ – хилый, застенчивый мальчик, он не умеет вести себя по-мужски. Подумайте, как он будет чувствовать себя в школе, целью которой является воспитание боевого характера и в которой спорт ставят выше всех академических наук?

– Он воспитан как девчонка потому, что все эти годы ты держала его взаперти, – бросил Азуса обвинение в лицо матери и выдохнул облачко дыма.

– Вы считаете его девчонкой? – Нацуко рассмеялась. – Надеюсь, я увижу, как эта девчонка будет учиться среди себе подобных в Школе пэров, а потом в Императорском университете. Он добьется в жизни большего, чем вы.

Напоминает честолюбивый разговор имперских государственных служащих. «Добиться большего» в устах Нацуко означало приблизиться к недоступному императору и звучало как насмешка над неудавшейся карьерой Азусы.

– Императорский университет – это, конечно, достойная цель в жизни, – согласилась Сидзуэ, тщетно стараясь утихомирить Нацуко. – Но чтобы добиться ее, не обязательно поступать в Школу пэров.

– Достаточно окончить обычную школу, в которой преобладает преподавание гуманитарных дисциплин. Кстати, обойдется дешевле, – добавил Азуса, хорошо зная, что Сидзуэ намекает на учебное заведение, директором которого был ее отец.

– Дешевле обойдется? Неужели тебя волнуют только деньги? – презрительно спросила Нацуко. – Что же касается вас, молодая жена, то неужели вы ничему не научились, живя в этом доме?

Есть вещи, которые человек не в состоянии понять. Лучше притвориться слепым, чем повторять банальности. Вы когда-нибудь слышали рассказ об одной придворной даме периода Хэйан? Однажды на пути к святыням Камо она увидела странно одетых женщин, двигавшихся, пятясь, по полю. Они то наклонялись, то вновь выпрямлялись. Дама не могла понять, зачем они кланяются. В этой загадочной сцене нет ничего необычного для тех, кто сеет рис. Такую картину видел каждый житель японской деревни. Но для придворной дамы она так и осталась непостижимой.

– Я знаю этот анекдот из книги «Записки у изголовья» Сэй Сёнагон, – сказала моя мать.

– Ага, молодая жена притворяется образованной! А вы помните, почему Сэй Сёнагон отнеслась к этим крестьянкам так неодобрительно?

– Потому что они пели песню о соловье – птице, которую, по мнению дамы, дозволено воспевать только придворным поэтам.

– Правильно. Соловей, следовательно, был своего рода собственностью Хэйанского двора. Сеявшие рис крестьянки остались безымянными в этой истории – как и ваши предки из простонародья. Этикет запрещал Сэй Сёнагон называть их, но она признала факт осквернения привилегированного языка знати. Она мудро посоветовала притвориться слепым, чтобы избежать беды. Вы понимаете, о чем идет речь, молодая жена?

– Понимаю.

Одинокая слеза скатилась по щеке моей матери.

– А ты, соловушка, понимаешь? – спросила меня бабушка, зловеще улыбаясь.

Я молча кивнул. Комок подкатил к горлу, и я боялся, что меня сейчас вырвет.

Ётаро с жалостью смотрел на Сидзуэ:

– Не расстраивайся, дочка. Твой Кимитакэ все равно обречен стать государственным служащим в третьем поколении.

– Это троекратное несчастье семьи, – дерзко заявила Сидзуэ. Ее опрометчивое замечание привело бабушку в такую ярость, с которой могла сравниться, пожалуй, только ярость морского дракона из мифа о Тоетаме-химэ.

– Что ты знаешь о несчастьях, ты, ничтожное невоспитанное создание?

И Нацуко разразилась длинной речью, которую все мы уже не раз слышали, но которая тем не менее все еще производила на нас впечатление. Она ударяла тростью в пол в такт своим словам, подчеркивая их, как это делает излагающий родословную своего персонажа актер в театре Но, расхаживая по сцене и отбивая такт шагами. Бабушка была урожденной Нагаи и происходила из самурайского рода сторонников сегунов Токугавы.

Со стороны матери она была наследницей Мацудэра, известных министров при дворе Токугавы. Преданность режиму Токугавы дискредитировала Нагаи в 1868 году в период реставрации императорской власти. И при новом режиме отец Нацуко лишился всех привилегий. Нацуко постоянно повторяла фразу, которая вобрала в себя всю ее горечь: «Благородство и преданность приводят к утратам и гибели с такой же неизбежностью, как и преступление». По мысли Нацуко, когда-нибудь я должен отомстить за ее обиды олигархам императорского двора.

После ужина я сидел на низеньком табурете и рассматривал ширму с изображениями Тоетамы-химэ. Из-за ширмы доносился запах моксы. Сверху из «гетто», в котором обитали мои родители, слышался плач Сидзуэ, вопли моего младшего брата и крики Азусы, возмущенного императорским указом, вновь урезавшим заработную плату. Чиновники с окладом более ста иен (равнявшихся пятидесяти долларам) стали получать на десять процентов меньше.

За ширмой лежала Нацуко с приступом мигрени.

– Азуса, Азуса тренькает у меня в голове…

Даже я, шестилетний мальчик, улыбнулся этой игре слов. «Азуса» в переводе с японского означает «катальпа». Тренькая на струне лука, сделанного из дерева катальпы, мико – духовидец – вызывает демонический дух госпожи Аои в одноименной драме театра Но.

Однажды бабушка поведала мне историю, связанную с луком из катальпы. Она рассказала, что наша фамилия Хираока впервые упоминается в сделанных в 1827 году храмовых записях деревни Сиката, расположенной близ Кобэ в центральной Японии. Запись появилась там только потому, что наш предок совершил преступление. Речь шла о юноше, который пронзил стрелой священного белого фазана в усадьбе местного даймё. Таким образом подлинная история нашей семьи началась с преступления и позора для отца юноши, Хираоки Тазаемона, лишившегося впоследствии дома за проступок сына. Согласно легенде, сложившейся в эпоху Хань, белый фазан является добрым предзнаменованием обретения власти, а уничтожение белого фазана навлекает несчастья на преступника и его потомков.

Этим рассказом Нацуко в присущей ей иносказательной манере сообщила мне, что стремление к успеху и респектабельности в нашей семье обречено на неудачу. Нацуко считала себя белым фазаном, убитым безымянным преступником. Вспоминая прошлое, я понимаю теперь, что мой отец, должно быть, хорошо знал эту притчу. В Азусе Нацуко тоже с детства воспитывала чувство собственной греховности и обреченности на неуспех в жизни.

Бедная моя бабушка! Ее амбиции свелись теперь к воспитанию маленького мальчика, на чьи слабые плечи она возложила бремя грозного титула последнего самурая из рода Нагаи. В мои обязанности самурая входило посреди ночи провожать ее за руку в туалет. Необходимость подобных визитов диктовалась тем, что Нацуко страдала заболеванием почек. Я боялся длинного темного коридора, в котором ждал ее, дрожа у дверей туалета. Меня ободряли лишь звуки, свидетельствующие о том, что скоро моя вахта подойдет к концу – стоны Нацуко, шипение текущей в фарфоровый унитаз мочи, шум воды ватерклозета, который на рубеже веков был последним писком моды. Этот коридор представлялся мне Плавучим небесным мостом, он связывал мир живых с ёми – подземным царством мертвых, с которым я с тех пор свел близкое знакомство.

В нежилой комнате, расположенной рядом с бабушкиной, хранились реликвии Нагаи. Здесь были самурайские доспехи фантастической ракообразной формы, ощетинившиеся мечами подобно морскому ежу, а также устрашающие воинские маски под париками из конских хвостов и шлемами в форме пагоды. Я видел, как они приходили в движение, оживали, металлические руки тянулись к ручке двери… Я видел, как ручка поворачивается, и кричал:

– Бабушка!

Однако она никогда не слышала меня или притворялась, что не слышит.

Страшнее всего было одному возвращаться из туалета. Горничная Цуки обычно провожала меня до третьего поворота коридора, а потом оставляла одного.

– Ты уже большой мальчик и можешь сам, без сопровождающих, вернуться в комнату, – говорила она.

Цуки, ужасная старуха, она любила издеваться надо мной. В ее обязанности входило сметать пыль с доспехов рода Нагаи. Порой она заставляла меня входить вместе с ней в комнату с реликвиями, хотя прекрасно знала, что я боюсь переступать ее порог. Мой страх доставлял ей удовольствие. Часто она предупреждала меня, чтобы я остерегался Норико – женщины, прислуживающей за столом. По словам Цуки, эта служанка подсыпала мне в суп бамбуковые щепки и крысиный яд. Время от времени старуха говорила, окидывая взглядом сокровища Нагаи:

– Еще одна реликвия исчезла. Ее продали, чтобы заплатить долги твоего дедушки. Скоро мне не с чего будет сметать пыль.

Особенно неприятен мне был ее смех.

Цуки свято верила в синтоистских богов и соблюдала все обряды этой религии. Само ее имя связано с синто. Слово «цуки», луна, восходит к богу луны Цукуёми, который ведает страной, где властвует ночь, и является богом счета лун в подземном царстве. Каждое утро я видел, как Цуки в кимоно с подоткнутыми полами моет уборную бабушки, и ее приветствие являлось для меня своего рода напоминанием о необходимости почитать бога уборных. Цуки познакомила меня с духами ками, которых надо бояться и уважать и которые обитают во всех предметах и явлениях, – в море, горах, деревьях, громе, драконах, драгоценных камнях, зеркалах, эхе, лисах. И в персике тоже.

Помню, как однажды Цуки заманила меня в уборную, чтобы открыть одну тайну. Она разрезала зрелый персик, сунула в щель большие пальцы обеих рук и разломила плод пополам. По ее запястьям тек сок.

– Посмотри внимательно на то, что внутри, – сказала служанка.

Я увидел косточку персика – красноватую, морщинистую, покрытую волосками. Она походила на блестящий моток пряжи.

– Выпей его сок, маленький хозяин, – велела Цуки.

Я втянул в себя прозрачную жидкость, пахнувшую персиком, антисептическим составом, которым Цуки мыла уборную, и сортиром.

– Спроси бабушку, что все это означает, – сказала она, вытирая мои липкие щеки.

Цуки говорила, что слепые духовидцы, которых в народе называли «мико», на севере страны изготавливали из косточек персика четки, которыми потом изгоняли злых духов.

Чистый. Нечистый. На этой воображаемой оси вращается весь синтоистский мир духов.

Цуки считалась моей няней. Этот статус давал ей те привилегии, которых лишили мою мать. Цуки регулярно гуляла со мной. Однажды, когда мне было четыре года, во время прогулки мы увидели человека, чистившего уборные в нашей округе. Он прошел мимо нас, неся на коромысле два тяжелых, полных экскрементов ведра. Это был молодой веселый круглолицый парень. Его крепкие бедра обтягивали рабочие хлопчатобумажные брюки. Телосложением он напоминал Мориту [3]. По тому, как Цуки сжала мою руку, я понял, что она охвачена волнением. Ее гэта чаще застучали по мостовой. Служанке хотелось поближе взглянуть на уборщика сортиров. Когда он поравнялся с нами, распространяя запах пота и человеческих нечистот, Цуки отвела глаза в сторону, но в них затаилось сладострастие. Кончик ее языка, появившийся стремительно, как у ящерицы, слизал выступившую в уголках губ слюну. Она замедлила темп ходьбы, и я почувствовал, как увлажнилась ее ладонь. Цуки начала рассказывать мне о безымянном синтоистском боге уборных, в честь которого его почитатели прибивали к дверям туалетов табличку с надписью «охиги». Из ее рассказов я знал, что навозные кучи, выгребные ямы и другие нечистые места наводнены душами плохих людей, принявших облик мух и личинок.

– Такие женщины, как я, которые ежедневно моют уборные, получают благословение этого бога. Он гонит прочь те болезни, которые поражают человека вот здесь, – и Цуки показала рукой ниже пояса, – недуги, которыми страдает твоя бабушка.

– Неужели мы только что встретили бога уборных?

– Ты говоришь об уборщике сортиров?

Цуки засмеялась.

– Да, это был он, – сказала она.

– А какой болезнью страдает моя бабушка?

– Почему ты расспрашиваешь? Ты же сам все видишь по ночам.

И это правда. Ночи напролет я проводил в комнате больной Нацуко, наблюдая за ней.

В нашем доме в отнюдь не фешенебельном районе Токио Йо-Цуя жили бабушка, дедушка, мои родители и я. Нас обслуживал Дорогостоящий штат из шести служанок и одного слуги. Дом семья снимала. Крах предпринимательской карьеры дедушки Ёта-Ро и расточительность бабушки поставили нас на грань бедности. Я помню многоэтажное здание в псевдовикторианском стиле. Его как будто обугленные стены будили в моем воображении образ населенных призраками развалин времен гражданской войны Онин-буммэй.

Несомненно, это было подходящее место для того, чтобы слушать рассказы Нацуко о сверхъестественном. Оглядываясь назад, я думаю, что дом хорошо вписывается в эстетику саби, которая проявляется, в частности, в заброшенности, внешней невзрачности. Саби выражает любовь ко всему старинному, к тому, что исчезает, гаснет, никнет. Луна в соответствии с саби должна быть затенена пеленой дождя. Теперь мне кажется, что величественный дух саби исходил от моей матери, одинокой, как свергнутая королева, живущая в изгнании. В те редкие дни, когда мне позволяли играть внизу, на террасе Нацуко, я чувствовал, что мама смотрит на меня из окна верхнего этажа. Сидзуэ, должно быть, лелеяла в своем сердце бесплодные мечты о мести. А я? Я учился быть соглядатаем, умеющим все подмечать, но притворяющимся, что ничего не видит. Меня не могла не восхищать свирепая бессердечность Нацуко.

Каждый уголок дома нес на себе печать бабушкиной болезни. Ее следы были особенно заметны в комнате Нацуко. Недуг казался мне беспощадным «они», демоном, который приходит посреди ночи и, навалившись, терзает бабушкино тело до самого рассвета. Ее мучили ишиас, язва желудка и больные почки. Порой страдания Нацуко были столь велики, что она кричала, выражая желание свести счеты с жизнью.

– Бабушка, бабушка, что я могу для тебя сделать? – плакал я, стоя на коленях у ее кровати, когда она подносила кинжал к своему горлу и закатывала глаза.

– Воткни его, – просила Нацуко. – У меня нет сил.

Подобные ужасные сцены, свидетелем которых я был в нежном возрасте, сначала сводили с ума. Но в конце концов я перестал плакать и пугаться и научился смотреть на них как на разыгрываемые актерами спектакли. Я представлял, что передо мной госпожа Аои из одноименной драмы театра Но. Ее болезнь и смерть символизирует красное кимоно в цветочек, положенное на край сцены. Злобное проявление собственной ревности, Аои выходит на сцену, чтобы ударить эту одежду веером – воплощением ее мучений. Много лет спустя я написал современную версию драмы о госпоже Аои, в которой воплотил черты двух женщин – Нацуко и своей матери.

Нацуко называла меня «аната», это ласкательное слово. В возрасте пяти лет я был ее любимцем, привилегированной особой, имевшей право лицезреть бабушку в неглиже – в длинной ночной рубашке. Она не стеснялась появляться передо мной неухоженной. Ее дневная тирания походила на обычные капризы ревнивой любовницы. Выполняя ее прихоти, я завоевывал себе право ночного господства. Мне одному Нацуко поручала наливать лекарство в бокал на высокой ножке. Я массировал ее и вытирал влажной губкой лоб. Я прислуживал Нацуко с преданностью придворного самурая.

Мое положение нельзя охарактеризовать словом «несчастье». Я был так далек от состояния счастья, что мне совершенно чужда и его противоположность.

Я не понимал тайны болезни Нацуко и необходимости находиться взаперти вместе с ней, и у меня оставался только один выход – сделать болезнь своим зеркалом. Я стал походить на бледного, запертого в четырех стенах инвалида. То, что мое преображение протекало успешно, я видел по выражению ужаса на лице матери, по ее лихорадочным попыткам, большей частью неудачным, отослать меня из дома в те редкие моменты, когда я ускользал от надзора бабушки. Мама старалась вывести меня подышать свежим воздухом в запретное райское местечко – близлежащий парк.

Но я был слишком слаб, чтобы бегать и играть, как того хотела мама, и компенсировал свои физические недостатки живым воображением. Я представлял себя чудесно одаренным, но изуродованным сыном принцессы Тоетамы-химэ, которая жила в своем дворце в глубине моря, как говорилось в мифе из древних хроник.

Бабушка по-своему понимала, что наше положение безнадежно. Из ее уст я впервые услышал слово «маппо» в значении «преисподняя». О «ёми», то есть аде, говорил буддийский монах Амида. Нацуко описывала этот ад как место, где ливнем сыплются острые как бритва мечи и люди терпят неимоверные муки, В ёми попадают те, кто с вожделением убил живое существо.

Я трепетал при звуке незнакомого слова «вожделение», означающего то, что заслуживало наказания острыми как бритва мечами. Занимавшаяся хозяйством Цуки, слушая нас, посмеивалась. А я думал о том, как нам избежать кары в мире мертвых ёми.

– Избежать ёми невозможно. Это место печали и скорби ждет всех нас. Хочешь, я расскажу тебе, как все будет?

Я клацал зубами от страха, но все же кивал. И Нацуко обратилась к синтоистским мифам о начале творения, которые так любила рассказывать.

– Древние хроники «Нихонги» и «Кодзики» сообщают… – начала она.

И хотя меня охватывала дрожь от мрачновато-торжественного тона ее голоса, я чувствовал себя в безопасности, сидя рядом с бабушкой в комнате, где стоял туман болезни и зловоние ее разлагающегося тела. Я ощущал себя в безопасности от Нагаи, этих духов из ёми, призраков в броне, которые представлялись мне теперь безобидными жуками, бегавшими по полу.

– … о том, что божественные близнецы брат и сестра Идзанаки и Идзанами, – продолжала бабушка, – как-то стояли на Плавучем небесном мосту и держали между собой совет. Один из них спросил: «Неужели внизу нет земли?» Взяв Драгоценное небесное копье, они ткнули им и обнаружили внизу океан. От соли морской воды, капавшей с копья, образовался остров, на который и спустились божественные близнецы. На этом острове они соорудили свадебную хижину. Они хотели стать мужем и женой, чтобы создать земли. Идзанаки спросил Идзанами: «Как устроено твое тело?» Идзанами ответила: «Мое тело не завершено в одной из его частей». Идзанаки сказал: «А мое тело, напротив, избыточно в одной из своих частей. Давай восполним твою незавершенную часть моей избыточной и таким образом породим земли».

Я не понимал того, что брат и сестра вступали в кровосмесительный союз. Не более понятным было для меня и замечание бормочущей себе под нос Цуки:

– Отличная идея – держите свои плюсы и минусы в одной семье…

– Молчи, злобная старуха, – приказала бабушка и стала называть земли, которые породили Идзанаки и Идзанами, – острова Японии, а также рожденных этой божественной парой многочисленных богов и духов, ками, которые обитают во всех предметах и явлениях мира.

– И последним богом, которого они родили, был ками огня Кагуцути. При его рождении Идзанами получила страшные ожоги, заболела и слегла…

– Этот негодяй опалил ей интимные части тела, – вполголоса промолвила Цуки, знавшая древние мифы так же хорошо, как и Нацуко. – И из ее рвоты, кала и мочи появились ками металла, глины и воды…

– И когда Идзанами умерла от своих великих трудов, – продолжала бабушка, не обращая внимания на замечание Цуки, – безутешный Идзанаки решил последовать за ней в подземный мир ёми, где царит мрак. Идзанами предупредила его: «Только не смотри на меня». Но Идзанаки не послушался ее. Чтобы взглянуть на жену, он сделал себе факел, отломав последний зубец от своего гребня для волос. Но, увидев Идзанами, он пришел в ужас. Она превратилась в разложившийся труп, ее тело покрылось копошащимися червями. Идзанами устыдилась своего неприглядного вида и наслала на нарушившего запрет мужа уродливых обитательниц ёми, и те кинулись за Идзанаки, чтобы убить. Убегая от них, Идзанаки бросал на дорогу разные предметы, пытаясь задержать преследовательниц, – свой гребень, головной убор, одежду, три персика…

– Скажи мальчику, что означают персики, – проворчала Цуки.

Нацуко, бросив на нее суровый взгляд, продолжала:

– И вот из-за пережитого позора Идзанами ополчилась на мир живых. Она поклялась вечно враждовать с ним и, чтобы отомстить этому миру, принесла б него смерть. Убежав из ёми, Идзанаки должен был прежде всего очиститься от скверны смерти. Для этого он омылся в море. Из капель воды, которыми он омывал свой левый глаз, родилась богиня солнца Аматерасу, из воды, которой он омывал нос, появился зловредный морской бог Сусаноо. Но Сусаноо разрыдался в отчаянии, тоскуя по своей матери, и от его плача завяла зелень гор, высохли моря и реки. И Идзанаки заточил сына в подземный мир мертвых. Однако прежде чем стать правителем этого мира, Сусаноо нанес визит своей сестре Аматерасу. Они встретились на Млечном Пути. Аматерасу встревожилась жестокостью Сусаноо, который, поднимаясь на небеса, учинил землетрясения и тайфуны. Сусаноо заверил сестру, что не хотел никому причинять зла, и предложил ей породить детей, откусывая, жуя и выплевывая драгоценности и мечи…

Эта подробность казалась мне просто восхитительной. Я пытался представить, как мои родители с хрустом жуют на верхнем этаже драгоценные камни и, выплевывая их измельченные кусочки, похожие на мыльные пузыри, тем самым производят на свет моих младших брата и сестру, Мицуко и Киюки.

– … и от восьми детей, родившихся подобным образом, ведут свое происхождение наши августейшие императоры. То есть их предком является сама богиня солнца Аматерасу. Сусаноо, однако, продолжал свои бесчинства во владениях сестры. Он нарушил разметку рисовых полей. Он самым позорным образом, подобно малому ребенку, помочился во время проведения священных обрядов. Но худшим его прегрешением было то, что он содрал шкуру с пегого звездного жеребенка и бросил труп через крышу в зал, где Аматерасу и ее служанки ткали небесные одежды. Это так напугало одну из дев, что она уколола свои гениталии и умерла. Придя в негодование, богиня солнца удалилась в пещеру около города Исе, и мир погрузился во мрак. Боги вынуждены были приложить немало усилий, чтобы выманить Аматерасу из пещеры. Перед пещерой установили перевернутую кверху дном бадью, на которой богиня Амэ-но удзумэ исполнила не совсем пристойный танец.

Услышав слова «не совсем пристойный», Цуки поморщилась с недовольным видом, однако бабушка, не обращая на нее внимания, продолжала свой рассказ:

– Небеса огласились громоподобным хохотом восьми сотен богов. Привлеченная шумом, Аматерасу выглянула из пещеры, перед которой успели установить огромное восьмиручное Зеркало, и Амэ-но удзумэ, небесная шаманка, объявила ей, что они нашли новую богиню солнца. Пылая ревностью, Аматерасу попыталась поймать собственное отражение, и это дало возможность вытащить ее из пещеры. Боги наказали Сусаноо, совершившего множество прегрешений: у него вырвали ногти на руках и ногах и немедленно отправили назад в ёми.

Своими рассказами бабушка пыталась утвердить в моем сознании культ императора. Как и все японцы – во всяком случае в прошлом, – я с детства знал, что Зеркало, Драгоценный камень и Меч являются императорскими регалиями. Эти населенные ками предметы, божественные реликвии, переходят по наследству от одного императора к другому, начиная со времен Дзимму, и происходят от зеркала Аматерасу, драгоценного камня бога луны и меча Сусаноо, убившего восьмиглавого дракона. Я понял, что император правит в состоянии «ками гакари», то есть в состоянии одержимости духами, подчиняясь божественным глаголам ками. И это было самым главным.

Неземной звук божественных глаголов, запечатленных в древних рукописях, очаровывал меня. Силу их очарования можно обозначить понятием «котодама», духовной потенцией, заключенной в словах, – власть звука цитры кото и звон струны лука из катальпы, который погружает слушателя в экстатический транс. Когда я, вновь возвращая к жизни призраков, вспоминал слова, которые когда-то слышал из уст Нацуко, они казались мне шелестом четок из косточек персика, перебираемых слепыми мико.

Эти тайны были моими игрушками, преддверием к другой, центральной, тайне – фигуре самого императора. Много лет спустя, когда я наконец посетил слепых мико, ясновидцев в их горных убежищах, я своими глазами увидел, как они, впадая в транс, сжимают в руках осирасама, кукол – грубо сделанные из ткани и палок фигурки длиной фут. И тогда я вспомнил, как однажды давным-давно мне в руки, словно куклу, вложили самого императора.

В пять лет я начал сочинять и записывать рассказы. Было бы не совсем правильно утверждать, что толчком к сочинительству послужили рассказы бабушки, когда передо мной разворачивались тайны синтоистского космоса. Они вели меня навстречу Неназванному, божественному императору, забытому и покинутому. Кроме всего прочего, комната бабушки была пронизана духом греха, смутным ощущением неведомого преступления, как будто здесь много лет назад совершилась великая измена.

Беспрестанные мелкие пакости, которые подстраивала Цуки, усиливали витавший в доме дух преступления. Цуки прислуживала бабушке еще тогда, когда обе они были юными девочками. Ходили слухи, что Цуки готовили в гейши. Но скорее всего она была рабыней гейши, и Нагаи купили ее присматривать за Нацуко. Конечно, Цуки нравилось выдавать себя за гейшу.

О времени суток можно было судить по тому, как одета Цуки. В течение рабочего дня она меняла кимоно. С утра, когда она занималась самой тяжелой работой по дому, на ней было кимоно из грубого хлопка и передник. Когда наступал вечер, Цуки надевала второе кимоно, сшитое из более тонкой ткани с красивым узором, и морщины на ее лице исчезали под толстым слоем белил. Мой дедушка Ётаро дал Цуки прозвище – «Два кимоно». Цуки позволяла себе грубить бабушке, и та терпела, поскольку за долгие годы жизни под одной крышей свыклась с ее выходками. Я не раз видел, как поздно вечером Цуки, одетая во второе кимоно, с искусно набеленным лицом гейши и покрытыми лаком волосами кралась по коридору в комнату Ётаро.

Утверждают, что у нас, японцев, нет понятия греха. Что мы испытываем чувство стыда, но не вины. Что мы признаем лишь нарушение внешних правил приличия, но нас не мучает внутренний голос совести. Цуки полностью соответствовала этому предвзятому представлению западных людей об аморальности японцев. Ее нескромное поведение не оскорбляло общественной морали по той простой причине, что окружающие не знали о проделках служанки.

Цуки была женщиной старой закалки. Она спала так, как того требовали традиционные правила приличия – не ворочаясь, лежа всю ночь неподвижно на подголовнике, не измяв ни единой складки на своей ночной рубашке. Короче говоря, она была законченной лицемеркой в каждой детали своего поведения. Когда она купала меня, то всегда наклонялась так, чтобы в разрезе первого кимоно я видел ее по-девичьи маленькую грудь, которой Цуки чрезвычайно гордилась. Довольно часто она спрашивала вслух, как может у такого жалкого сорняка, как я, быть такой длинный корень, и, взяв мой член, энергичными движениями вытягивала его во всю длину.

Цуки продемонстрировала мне танец Амэ-но удзумэ, который Нацуко в своем рассказе назвала «не совсем пристойным». Опрокинутая бадья для стирки белья в умывальной комнате служила для нее подиумом. Подобно Сарумэ, женщине-обезьяне, исполнявшей танец кагура, неистовая шаманка или, скорее, распутная гейша Цуки усердно приплясывала, топоча по-крестьянски широкими ступнями и все выше и выше приподнимая подол кимоно. Сначала она обнажила уродливые икры, потом студенистые ляжки, и, наконец, я увидел между ее ног рыжеватую поросль, похожую на козлиную бородку.

То, что послужило причиной громоподобного хохота восьми сотен богов, заставило меня оцепенеть.

Нельзя сказать, что устроенный Цуки стриптиз нанес мне душевную травму. Скорее, ее танец можно расценить как смешную выходку старой служанки. И все же этот инцидент произвел на меня огромное впечатление. Цуки просветила меня. Теперь я понял, какими грубыми непристойностями пестрят наши древние хроники!

В возрасте пяти лет я преждевременно очнулся от сна под названием «детство» и превратился в законченного скептика. Сознание того, что человеческие эмоции нереальны, ускорило мое пробуждение. Недоверие является единственной защитой слабого, не вызывающего сочувствия у окружающих ребенка. Постепенно мой скептицизм перерос в такую малопривлекательную черту характера, как безразличие к людям.

Однажды ночью, встав на колени, чтобы, как обычно, налить лекарство в бокал Нацуко, я вдруг увидел, что бутылочка пуста. Меня ввели в заблуждение вес и синий цвет непрозрачного стекла. В панике отвернувшись от горевшей у кровати лампы, я взглянул на бутылочку при свете луны из окна. Зловредный внутренний голос уговаривал меня налить из нее лекарство, несмотря на то, что в ней ничего не было. «Почему бы не плеснуть из этой склянки лунный свет в бокал, наполовину заполненный водой? – спрашивал он. – Если я буду вести себя спокойно, не нервничая, бабушка ни о чем не догадается». И я сделал так, как подсказывал мне внутренний голос, и почувствовал, что жизнь бабушки в моих руках. Я стал сегуном в эпоху бокуфу [4], и в моей власти находилась пленная императрица. Я прекрасно знал, что в силу своего высокого положения я должен терпеть интриги непристойных гейш и подвергаться опасности стать жертвой отравителей. Но самым трудным испытанием оказалось бремя разочарований.

ГЛАВА 3 ОБРАТНЫЙ КУРС

Впервые выражение «гияку косу» – «обратный курс» – я услышал в коридорах банковского отдела. Что оно означало? Жаргонные слова «гияку косу» казались мне еще одним варварским неологизмом периода оккупации. «Косу» соответствовало английскому слову «курс». Я не догадывался, что скоро стану жертвой «гияку косу», вихрем промчавшегося по министерству финансов. Моя жизнь и развитие государства изменили направление и приняли обратный курс.

Я не вспоминал о своем таинственном спасителе, которого встретил накануне Нового года – рыжеволосом капитане Сэме Лазаре и его возможном звонке как-нибудь, чтобы снова увидеться. Однако рутинная работа в Отделе народных сбережений не изгладила из памяти воспоминания об инциденте на автостоянке.

Они спрятались в темных глубинах моей души и жили там, то собираясь воедино, то дробясь и рассеиваясь, словно ядовитые сгустки ртути. Эти ртутные шарики неожиданно всплывали на поверхность моего сознания в часы работы в банке или ночью, когда я писал, и усиливали чувство усталости.

Однажды в хмурый февральский день к моему письменному столу подошел Нисида Акира, начальник отдела, в котором я работал, п сообщил, что мне надо срочно спуститься в вестибюль здания министерства. Меня охватила тревога. Начальник отдела не был мальчиком на побегушках, чтобы передавать подобные сообщения. Что заставило его поступить столь необычным образом? Я подумал, что дома, наверное, стряслась беда, и, выйдя из кабинета, поспешил в вестибюль. Там меня ждал Масура, шофер капитана Лазара.

– Капитан ждет вас, Хираока-сан. Прошу, следуйте за мной, – сказал бывший лейтенант военной полиции Масура, не утративший властных манер.

Он скорее приказывал, чем просил, и мне не оставалось ничего другого, как повиноваться ему.

Я сел в «паккард». От заднего сиденья исходил запах одеколона, которым пользовался Масура. Капитан не сообщил мне, куда мы едем, но вскоре я сам догадался, увидев за пеленой снегопада знакомые зловещие очертания бывшего штаба секретной службы. Здание располагалось к западу от Императорского дворца на обнесенной рвом территории. Именно здесь меня ждал Сэм Ла-зар, капитан Военной разведки Джи-2.

Масура в зеркало заднего обзора заметил, что я в панике.

– Остерегайтесь капитана Лазара, – сказал он, когда мы вышли из машины. – У него аппетит настоящего хищника.

Я удивился царящему внутри здания оживлению. Здесь было довольно шумно, и это немного успокоило меня. Я увидел несколько японцев, которые, очевидно, были в дружеских отношениях с высокопоставленными офицерами из Джи-2. Услышав смех, я сразу же решил, что он относится ко мне. И еще, несмотря на сковывающий страх, я заметил, что здесь очень холодно. Из-за неполадок в системе отопления температура упала, и я порадовался этому обстоятельству. Во всяком случае, холод мог служить объяснением того, что у меня зуб на зуб не попадал.

Масура проводил меня в кабинет, расположенный на верхнем этаже. Открыв дверь, он подтолкнул меня в спину, и я оказался один на один с капитаном Лазаром.

Комната оказалась довольно странно обставлена. В углу красовался небольшой коктейль-бар с подсветкой, перед ним стояли табуреты. В середине кабинета находился заваленный бумагами стол для игры в пинг-понг, разделенный сеткой на две части. Его освещали два светильника под зелеными абажурами. Позже я узнал, что порядок расположения бумаг на этом столе имел свое значение. На одну половину изобретательный капитан Лазар клал входящие документы, а на другую – исходящие. У двух противоположных концов стола были установлены арифмометры. На прекрасных китайских ковриках, устилавших пол, лежали спутанные провода.

Капитан Лазар сидел за кабинетным роялем, рядом стояли два включенных электрических обогревателя, светившихся, как огни рампы. Хозяин кабинета дрожал, несмотря на то, что кутался в свое пальто с лисьим мехом. Не отрывая глаз от клавиатуры, он наигрывал мелодию Гершвина. Я сразу же вспомнил Дадзая Осаму, который неистово танцевал под эту же мелодию в тот проклятый вечер, когда судьба свела меня с капитаном Лазаром.

– Добро пожаловать в морг имперской экономики, – промолвил капитан Лазар. – Хотите выпить?

Я отрицательно покачал головой. Капитан Лазар подошел к бару и приготовил два стакана виски с содовой и льдом. Один из них молча сунул мне в руки и, усевшись на вращающийся стул у стола для игры в пинг-понг, жестом пригласил меня занять место рядом с ним.

– Сколько вам лет? – спросил он.

– Двадцать три.

– Вы выглядите намного моложе. Может быть, потому, что вы небольшого роста. Очевидно, на развитии вашего организма сказались нехватки военного времени.

– Не думаю. Что касается нехваток, то сейчас дела обстоят еще хуже.

– Неужели? – Капитан Лазар улыбнулся и стал поворачиваться иа стуле из стороны в сторону. – Как дела в банковском бизнесе, Мисима-сан?

Меня неприятно удивило, что он использовал мой литературный псевдоним. Не дожидаясь ответа, капитан Лазар открыл лежавшее на столе досье. Я был ошеломлен, увидев в папке, которую он мне показал, январский номер журнала «Нихон Танка» с моим рассказом.

– Банковское дело, должно быть, представляется чрезвычайно скучным занятием такому талантливому писателю, как вы, – заметил он. – Вы, несомненно, одаренный автор, но у меня консервативные вкусы, и ваши произведения кажутся мне слишком мрачными. Вы думали о том, чтобы целиком посвятить себя литературной карьере, Мисима-сан?

– Это было бы весьма затруднительно с материальной точки зрения, – смущенно ответил я.

– Да-да, я знаю, что в вашей стране каждому необходим покровитель. Занятие литературой действительно становится очень рискованным делом, если у вас его нет.

– Вы правы.

– Но сочинительство наверняка мешает вашей службе в министерстве. Начальник вашего отдела, Нисида Акира, жалуется на ошибки, допущенные вами в расчетах. Кроме того, он не раз замечал, что вы засыпаете на рабочем месте.

Неужели Лазар вызвал меня сюда для того, чтобы сделать выговор? Вряд ли. Мне казалось маловероятным, что Джи-2 может проявлять интерес к нарушению трудовой дисциплины, допущенному каким-то клерком. И все же я дрожал от страха, опасаясь, что допрос, устроенный капитаном Лазаром, закончится моим увольнением.

Не зная, что делать, я поклонился.

– Прошу вас, простите меня, капитан Лазар-сан, – стал извиняться я, кланяясь снова и снова. – Это все недостатки воспитания, которые я постараюсь искоренить в будущем.

Капитан Лазар откинулся на спинку стула и зашелся в беззвучном смехе, всегда пугавшем меня. Стакан с охлажденным виски запотел в моей ладони. Вертящийся стул скрипнул, капитан вдруг наклонился ко мне, на его губах играла усмешка.

– Выпейте! – приказал он и повторил более мягким тоном: – Выпейте, это вам необходимо.

Я покорно осушил стакан, и он направился к бару, чтобы налить еще.

– Вашей работе в министерстве ничто не угрожает, – сказал капитан Лазар. – Напротив, мой друг, ваша небрежность при исполнении служебных обязанностей может сыграть нам на руку. Вы успеваете следить за ходом моей мысли?

Я не имел ни малейшего понятия, куда он клонит. Конечно, чтобы выжить в наши дни, необходимо сотрудничать с оккупационными властями. Я знал это. Но я всегда был далек от суровой реальности повседневной жизни. Сначала я учился в Школе пэров, этом аристократическом гетто, потом в университете и не умел давать изобретательные ответы, которые могли бы понравиться победителям. Я должен был учиться этому искусству.

– Чего вы от меня хотите, капитан?

– Мне нужен ваш талант.

– Конечно, как я понимаю, не талант непритязательного служащего Управления банками?

– Позвольте вас спросить, вы – амбициозный человек, Мисима-сан? – вместо ответа задал вопрос Лазар и вновь стал листать мое досье. – Недавно вас пригласили вступить в Ассоциацию бесподобных поэтов. Какое странное название! Ваш народ любит причудливые лозунги и девизы.

– Это было в 1947 году. Но я отклонил сделанное мне предложение.

– Ваш отказ вступить в ассоциацию меня не интересует. Я хочу знать, почему вам сделали такое предложение.

– В этом нет ничего таинственного. Видите ли, Ассоциация бесподобных поэтов издает «Фудзи», поэтический журнал, и они рассчитывали на мое участие в нем.

– Всего-навсего? А вы знаете, что эту ассоциацию поддерживает экс-полковник Хаттори Такусиро, бывший глава Стратегического отдела Генерального штаба и один из секретарей премьер-министра Тодзё?

– Нет, я этого не знал.

– Давайте внимательнее посмотрим на этих «бесподобных», – сказал капитан Лазар и, достав из кармана старомодные очки, похожие на пенсне, надел их. Я почему-то с радостью отметил про себя, что эта зеленоглазая лиса близорука. Он долго изучал какой-то документ из моего досье, а потом снова заговорил:

– Ваша Ассоциация бесподобных поэтов является, по существу, продолжением Кагеямой Масахару дела его отца, основавшего в 1939 году Большой восточный институт. Отец, Кагеяма Сохэй, считается кем-то вроде легендарного мученика. В час дня 24 августа 1945 года старший Кагеяма вывел четырнадцать членов Большого восточного института на плац-парадную площадь. Поклонившись Императорскому дворцу, каждый из них совершил сеппуку – ритуал, включающий в себя вспарывание живота и обезглавливание. Первым это сделал сам Кагеяма. Очевидно, место совершения этого героического самоубийства считается священным, но, к сожалению, сейчас оно находится на территории американской военной базы. Сын, Кагеяма Масахару, хотел бы, чтобы эта площадь была признана мемориальной. Но это, конечно, невозможно. Нельзя забывать, что Большой восточный институт был запрещен в соответствии с директивой Штаба главнокомандующего союзными оккупационными войсками. Тогда хитрый Кагеяма придумал организацию «бесподобных» поэтов, основанную на прощальной клятве его отца, в которой есть такие слова: «Клянусь во веки веков защищать Императорский дворец». Эту клятву он уже начал осуществлять. Кагеяма Масахару привлек в Токио множество сельских парней, призвав их бесплатно убирать территорию Императорского дворца… – Капитан Лазар посмотрел на меня поверх очков. – Вы не похожи на деревенщину, которого Кагеяма нанял, чтобы подметать тротуары на территории Императорского дворца. Итак, я еще раз спрашиваю, почему он пригласил вас вступить в ассоциацию?

– Я уже говорил вам…

– Да, я слышал, по литературным причинам. Кстати, «бесподобные» поэты называют себя «духовной группой правого крыла», а лозунг их журнала «Фудзи» гласит: «Реставрация императорской власти и возрождение национальной литературы». Неужели вы хотите, чтобы я поверил, что правая группа, столь откровенно провозглашающая реакционные цели, будет привлекать в свои ряды человека либеральных взглядов или даже нейтрально настроенного интеллектуала? Нет, совершенно ясно, что они обратились к вам потому, что в начале сороковых годов вы были уважаемым членом одного ультраправого литературного кружка. Это так?

– Я действительно когда-то входил в одну незначительную литературную группу, довольно романтически настроенную…

– Профашистски настроенную, – поправил меня капитан Лазар.

– Простите, но я должен вам возразить. Я определил бы эту группу как националистическую. Но таковы были тогда веяния времени, такова была атмосфера в обществе. Я не был исключением и поддался истерии военного времени.

– Ах да, военная истерия. Вы согласны с тем, что холодный душ оккупации снизил накал националистических настроений в обществе?

– Мне кажется, даже правые с радостью восприняли новую мирную конституцию.

Капитан Лазар покачал головой:

– Не дайте своему благоразумию ослепить вас. Будет жаль, если вы не воспользуетесь тем шансом, который я хочу предоставить вам. – Он снова углубился в изучение моего досье.

– Вы никогда не выезжали за границу, – заметил он. – Вас признали непригодным к действительной службе в армии. Извините за то, что я это говорю, но вы довольно жалкий субъект, Мисима-сан.

– Моя слабость не вызывает во мне чувства гордости.

– Не расстраивайтесь, мой мальчик. Не каждый способен стать героем-камикадзе. – Капитан Лазар принес нам еще виски со льдом и продолжал: – Я тоже никогда не нюхал пороха. Вот моя линия фронта. – И он показал на кипы бумаг, которыми был завален стол для игры в пинг-понг. – На этом столе я занимаюсь вскрытием трупов, я чувствую себя патологоанатомом войны. Инвестиционной войны. Здесь перед вами лежат внутренности имперской военной экономики. Способны ли вы, подобно античным предсказателям, прочитать по ним будущее? Я мог бы научить вас древнему искусству гаруспиков – гадателей по внутренностям жертвы. В Джи-2 мне дали прозвище Царь, которое рифмуется с моей труднопроизносимой для вас фамилией Лазар. Да, я действительно царь. Царь экономической разведки. Хотите быть особым агентом Царя в министерстве финансов?

– Я не совсем понимаю, что от меня требуется.

– Пока от вас требуется внимательно слушать. Представьте на минуту полковника Хаттори, которого я уже упоминал. Его бывшего шефа, Тодзё, судили и повесили. А что же Хаттори? Разве он также не является военным преступником категории «А»? Конечно, является. Однако его так и не привлекли к суду. Шеф нашей военной разведки генерал-майор Виллоугби спас Хаттори и помог ему стать главой управления демобилизации, под крылышком которого находятся четыре миллиона бывших военнослужащих. Короче говоря, военный преступник, которого должны были в период «чистки» изгнать с государственной службы и судить, вместо этого получил высокий пост, фактически позволяющий ему накладывать вето на «чистку» других старших офицеров. Что вы обо всем этом думаете?

– Я не могу судить о таких вещах. Но мне кажется, война лишила нас многих компетентных людей.

– Ерунда. Проблема Джи-2 заключается как раз в том, что осталось слишком много компетентных людей, с которыми мы теперь вынуждены разбираться.

– Не понимаю. Если вы считаете Хаттори не заслуживающим доверия человеком, то зачем облекли его властью?

– Не заслуживающий доверия человек – расплывчатая категория. Задача Виллоугби состоит в том, чтобы спасти Хаттори и еще нескольких высших военных чинов, которые могли бы послужить ядром для создания в будущем новых вооруженных сил Японии. Ни одного бывшего офицера императорской армии нельзя назвать заслуживающим доверия. Но существует более серьезная проблема. Чан Кайши в Китае проиграет войну, и очень скоро к власти придут красные во главе с Мао Цзэдуном. А это значит, что вся Юго-Восточная Азия уже сегодня находится под угрозой коммунизма. Эта угроза может распространиться и на Индокитай, который сейчас в ненадежных руках наших бывших союзников, французов. Напомните мне, Мисима-сан, как называла Япония свои колонии в Азии в военное время?

– Великая восточноазиатская сфера совместного процветания.

– Именно так, мой дорогой друг, ваша «сфера совместного процветания» в Азии по наследству перешла к нам. Задача Виллоугби состоит в установлении антикоммунистического режима в Японии. Я, со своей стороны, должен сделать вашу экономику зависимой от нашей, чтобы вас можно было наказать за любые проявления нелояльности, нажав на экономические рычаги. Как видите, у меня более грандиозная и более тонкая задача. В сущности, мне необходимо сделать то, о чем всегда мечтала японская культура.

– Вы говорите об экономической мечте? – не удержавшись, уточнил я.

– Нет, я говорю о мечте японской культуры. Но, конечно, реально существует лишь одна настоящая культура – финансовая.

Я заподозрил, что капитан Лазар сумасшедший, и взглянул на часы. Был десятый час вечера, и мои родители, наверное, уже начали беспокоиться.

– Не волнуйтесь, Мисима-сан. Шеф отдела Нисида позвонил вашим родителям и предупредил их, что вы сегодня вечером задержитесь на работе.

– Спасибо, вы очень заботливы.

– Кстати, что вы думаете о начальнике отдела Нисиде?

Я пожал плечами:

– Сухой черствый человек, бюрократ, не вызывающий у меня никакого интереса.

– Инстинкт писателя подводит вас. Возможно, Нисида действительно кажется сухим и черствым, но он довольно интересный человек. Вы знаете, что он был советником дяди императора, принца Хигасикуни, который после капитуляции в 1945 году возглавил кабинет министров? А до этого он работал в тесном контакте со своего рода японским Альбертом Шпеером, Киси Нобо-сукэ, заместителем министра вооружений. Нобосукэ был признан военным преступником категории «А» и вот уже три года, как отбывает срок наказания. Сам Нисида избежал судебного разбирательства лишь потому, что ваш первый избранный законным путем премьер-министр Ёсида Сигэру в 1946 году обратился с соответствующей просьбой непосредственно к генералу Макартуру. Очень немногие высокопоставленные бюрократы, такие, как ваш Нисида, были привлечены к суду. Его понизили в должности и на время сослали в министерство финансов. Но вот увидите, его звезда снова взойдет, когда Киси, Ёсида и другие начнут платить ему свои старые долги.

– Вы хотите сказать, что он – один из тех государственных чиновников, которые не заслуживают вашего доверия?

– Я хочу сказать, что он должен оказать Джи-2 некоторые услуги. Именно сейчас, когда ситуация меняется, и японская экономика может извлечь огромную выгоду из политики обратного курса, проводимой оккупационными властями. Только не говорите, что не знаете, какие слухи ходят в министерских коридорах. Сначала мы децентрализовали и распустили финансовые и промышленные концерны, ваши так называемые дзайбацу. Это была эпоха «нового курса» Рузвельта с его идеалистическими чистоплюйскими устремлениями. Я приехал в Токио в ноябре 1945 года, вскоре после того, как Сибусава, министр финансов, издал указ о роспуске дзайбацу. Довольно смешная ситуация, если учесть, что Сибусава сам является главой одной из фирм дзайбацу, внесенных в список концернов, подлежащих роспуску. Кроме того, он работал в кабинете премьер-министра Ёсиды, который в результате женитьбы стал владельцем семейного дзайбацу в угольной промышленности.

Из тысячи двухсот фирм, которые первоначально намечалось подвергнуть демократической децентрализации, к концу года распустили всего лишь девятнадцать. Впрочем, меня это не касается. В мою задачу входит не роспуск концернов, а, напротив, их создание. Мы должны восстановить в Японии крупный бизнес, промышленность и финансовую систему, но на новой основе, которую одобрил бы Вашингтон и инвестиционные банкиры.

Услуга, которую должен оказать нам Нисида, состоит в следующем. Мы хотим, чтобы он передавал все значительные счета, касающиеся финансовой программы обратного курса. Нисида – близкий друг Сибусавы. Вы понимаете, о чем я говорю? Внимательно следите за ходом моей мысли, сынок, сейчас речь пойдет о вас. Нисида рассказывал мне о вашем шутовском поведении, сомнамбулизме в течение рабочего дня, литературных занятиях по ночам, ошибках. И это именно то прикрытие, которым мы с вами воспользуемся. У вас талант делать ошибки. Нисида даст вам счета на проверку, и вы наделаете ошибок, не настоящих, конечно. Но они должны отвлечь внимание от копий, которые вы снимете с этих счетов для меня.

Вы принесете мне копии в конце недели, и я проинструктирую, что делать с цифрами, а в понедельник вы исправите в подлиннике те из них, которые я скажу. Все очень просто. Вам нужно только неукоснительно следовать моим инструкциям и распоряжениям Нисиды. Вы меня поняли?

– Вы предлагаете мне заняться экономическим шпионажем?

– Я бы не стал называть это столь громко. Считайте, что это ваш маленький вклад в чудо экономического возрождения вашей страны.

Инструктаж капитана Лазара был прерван громовым голосом, доносившимся из коридора:

– Где этот чертов еврей, этот волшебный бухгалтер?!

Дверь распахнулась, и вместе с холодным воздухом из коридора в кабинет стремительно вошел исполин, генерал-майор Виллоугби в походной военной форме.

– О боже, здесь отвратительно воняет розами! – заявил он, переступая порог.

Капитан Лазар отдал честь самым небрежным образом, и Шлеп точно так же небрежно ответил на его приветствие.

– Капитан Царь, наши сотрудники только что доставили полковника Цудзи с фермы Исивары в префектуре Ямагата. Не хотите дать ему пару пинков, прежде чем я передам его для допроса в военную разведку?

– Вы уже разрешили демобилизованным парням Хаттори связаться с ним?

– Перестаньте, капитан, вы попусту злитесь на меня. – Шлеп усмехнулся, обнажив зубы, в которых была зажата сигара. – Нет, я не разрешал ему связываться с Хаттори, но бьюсь об заклад, что полковник Цудзи уже успел сделать это сам.

– Но ведь Цудзи только что прибыл в Японию из Китая.

– Верно. Эта хитрая лиса в последний момент успела спасти свою шкуру. Но если ему удалось незаметно для наших сотрудников въехать в страну и добраться до фермы Исивары, то он наверняка уже сумел войти в контакт с Хаттори.

– Насколько я помню, Цудзи и Хаттори давние соперники.

– Возможно, это и так. Но вы ведь знаете, капитан, что японская пословица гласит: враг моего врага не обязательно является моим другом.

– Да, конечно.

– Сынок, тебе холодно? – обратился генерал-майор ко мне, устремив на меня свой пронзительный взгляд.

Я дрожал на сквозняке, чувствуя, как сильно дует из коридора, и надеялся только на то, что Шлеп не узнает меня.

– Кто этот недомерок? – спросил Шлеп, не дождавшись от меня ответа.

– Мой помощник, – сказал капитан Лазар.

– Ваш помощник? – переспросил Шлеп и засмеялся. – Так вы хотите видеть этого Цудзи или нет?

– Позвольте мне закончить инструктаж, сэр.

– Вам лень поднять задницу, капитан. Даю десять минут, не больше.

И Шлеп вышел из кабинета, громко хлопнув дверью.

– Он узнал меня? – спросил я.

– Трудно сказать, – ответил капитан Лазар, пожимая плечами, и протянул ладони к электрическому обогревателю. – Вы когда-нибудь слышали о нашем знаменитом пленнике, бывшем полковнике Цудзи Масанобу?

– Нет, – солгал я.

– Он тоже признан военным преступником категории «А». Как штабной офицер Квантунской армии в Маньчжурии, он руководил захватом Нанкина в 1937 году, при котором погибла масса народа. В 1942 году он строил планы завоевания Малайи и Сингапура, а затем контролировал захват полуострова Батаан на Филиппинах. Он специалист по танковой и диверсионно-десантной войне, отважный и хитрый воин. Не дайте ввести себя в заблуждение его невысоким званием. У него было больше власти, чем у многих высокопоставленных чинов из Генерального штаба.

– Замечательный человек.

– Вы правы… И я предоставлю вам возможность участвовать в его допросе.

– Простите, капитан Лазар-сан, но я не могу участвовать в пытках.

– В пытках? О чем вы говорите!

– Я слышал, как генерал-майор спросил вас, не хотите ли вы дать несколько пинков полковнику, прежде чем его передадут в другой отдел.

Капитан Лазар спрятал нижнюю часть лица в меховой воротник, и его молочно-белая кожа слегка порозовела. Его явно позабавили мои слова.

– О господи, мой мальчик, пора бы вам уже научиться понимать американцев. Никто пальцем не тронет бывшего полковника Цудзи, ведь он может еще пригодиться нам в нашей борьбе с коммунизмом. Полковник в 1945 году избежал ареста, укрывшись в буддийском монастыре в Бангкоке. Когда британцы попытались выкурить его оттуда, он обратился за помощью к агентам секретной полиции Чан Кайши, и те тайно переправили его в Шанхай. Он щедро вознаградил Чан Кайши за спасение, передав ему сеть секретных агентов, которые в течение двадцати лет внедрялись в Китай и Юго-Восточную Азию. Цудзи способствовал тому, что бывшие кадровые офицеры японской армии, выпущенные из тюрем Чан Кайши, влились в борьбу против красной армии Мао Цзэдуна. Однако когда стало ясно, что вооруженные силы Чан Кайши терпят поражение, а сам он начал убивать нерепатриированных японских колонистов на Тайване, Цудзи бежал из Китая. Вы никогда не отгадаете, кому теперь служат беглые японские офицеры. Они служат эфиопскому императору Хайле Селассие. Что же касается бывшего полковника Цудзи, то он будет служить новому сегуну Японии, генералу Дугласу Макартуру.

– Боюсь, мой английский недостаточно хорош, чтобы помочь вам вести допрос, – промолвил я.

– Так используйте шанс усовершенствовать его. – Лазар взял несколько досье со стола для игры в пинг-понг. – Пойдемте взглянем на этого одаренного человека.

Капитан провел меня в подвальное помещение, где в прежние времена находились тюремные камеры тайной полиции. Мы вошли в комнату с голыми глухими стенами, тускло освещенную лампой на столе. Казалось, эта темная камера хранит воспоминания о содержавшихся здесь заключенных, помнит их крики на допросах и предсмертные хрипы. В углу комнаты в уютном кресле-качалке удобно расположился генерал-майор Виллоугби. За одним из столов работала владеющая двумя языками стенографистка, неподалеку от нее сидел бывший полковник Цудзи Масанобу, облаченный в одежды буддийского монаха секты нитирэн. На нем были сандалии гэта и старый плащ, покрытый капельками воды от растаявшего снега. Направленная в лицо лампа ярко освещала его чисто выбритый череп и оттопыренные уши. Как истинный самурай, он был бесстрастен и неустрашим. Лицо хранило высокомерное выражение. Цудзи только мельком взглянул па меня, но я вздрогнул, устыдившись того, что пришел сюда. Во время допроса его взор был устремлен в пространство.

– Скажите ему, что он может надеть очки, – обратился ко мне капитан Лазар.

Личные вещи Цудзи – бумажник и содержимое маленького рюкзака – лежали перед ним на столе. Не успел я закончить перевод, как пленный уже схватил свей очки. Цудзи явно притворялся, что не владеет английским языком. Допрос, проводимый через переводчика, был настоящим абсурдом.

– Спросите у него, что это? – Капитан Лазар взял в руки глиняную чашечку для саке и пару серебряных запонок.

Предметы украшал императорский герб – изображение хризантемы.

– Это подарки, – ответил Цудзи.

Капитан Лазар внимательно взглянул на чашечку.

– Здесь изображена хризантема с шестнадцатью лепестками, такой чашкой мог пользоваться только сам император. Значит, это император подарил ее полковнику, и она служила своего рода секретной верительной грамотой.

Я ничего не знаю о секретных верительных грамотах. Однако в том, что человек принимает подарки, нет ничего преступного.

– А запонки… Скажите, это личный подарок младшего брата императора, принца Микасы?

– Да.

– Принц Микаса являлся протеже полковника в Военной академии. Каковы были функции полковника в этом учебном заведении?

– Я был духовным наставником.

– Черт возьми! – пробормотал Шлеп, покачиваясь в кресле.

– Правда ли, – продолжал капитан Лазар, – что полковник в 1930 году стал членом близкого к императору кружка, занимавшегося интригами и известного под названием «Общество вишни»?

– Общество не занималось интригами. Его величество желал лишь оказать мне честь своим доверием.

– Понятно, он доверял вам совершать массовые убийства, – прокомментировал Шлеп. – Спросите, знает ли он, что я могу повесить его за авантюры в Нанкине и на Батаане?

– Очевидно, виновных уже судили и казнили. Эта глава истории завершена. Что же касается меня, то я не боюсь смерти.

– Вот сукин сын, – усмехаясь, промолвил Шлеп.

– Вы недавно бежали из Китая, – сказал капитан Лазар. – Почему вы сразу же направились к генерал-лейтенанту Исиваре Кандзи на его ферму в префектуре Ямагата?

– Исивара-сан находится при смерти. Мне необходимо было повидаться с ним, так как он великий буддийский учитель школы нитирэн.

– То есть вам было необходимо повидаться и возобновить отношения с бывшим генерал-лейтенантом Исиварой, штабным офицером, начальником оперативного сектора Квантунской армии и главным разработчиком планов завоевания Маньчжурии?

– Я не отрицаю, что был офицером Квантунской армии.

– Офицером армии, которая никогда не знала поражений и капитуляций?

– Это ваши слова.

– О чем вы говорили с бывшим генерал-лейтенантом Исиварой?

– Мы обсуждали замечательные свойства удобрений из дрожжей, которые повышают урожайность.

– Ваш великий учитель буддийской секты нитирэн Исивара – является политическим фанатиком крайне правого толка. Он навербовал бывших военнослужащих в созданные им сельскохозяйственные кооперативы. Он бросил в общество реакционный лозунг «Возвращение к земле!». Его программа предусматривает рассредоточение городского населения, переезд горожан в сельскую местность, создание промышленности на основе деревень и умеренность в потреблении.

– Исивара-сан – настоящий толстовец, идеалист-мечтатель вроде Ганди.

– Значит, вам кажется, что Исивара походит на Ганди, когда призывает к созданию однопартийной тоталитарной государственной системы, чтобы осуществить свою программу дезурбанизации? Разве вам не бросилось в глаза, что программа Исивары очень напоминает крестьянскую диктатуру, предложенную Мао Цзэдуном?

– Исивара – убежденный антикоммунист.

– Дерьмо! – сказал Шлеп. – То, что предлагает Исивара, – это чистой воды тонноизм, традиционное для японцев обожествление императора, поданное в новой обертке.

– Исивара-сан с почтением относится к древним государственным институтам, – ответил Цудзи. – Но политика здесь ни при чем.

Шлеп засмеялся.

– Как бы то ни было, – продолжал капитан Лазар, – но кооперативное сельскохозяйственное предприятие Исивары в Тохоку, Ассоциация товарищей восточноазиатской лиги, была распущена в 1946 году в соответствии с директивой Штаба главнокомандующего союзными оккупационными войсками, а ваш учитель предстал перед судом.

– Да, но он не был осужден. Насколько я помню, представ перед военным трибуналом, Исивара-сан заявил прокурору, что президент Трумэн, приказавший использовать напалм и сбрасывать авиационные бомбы на гражданское население, сам должен быть обвинен как военный преступник категории «А».

– Вам не следует вести себя столь высокомерно, Цудзи-сан.

– Прошу простить меня.

– Из документов следует, – сказал капитан Лазар, заглядывая в досье, – что генерал Тодзё вынудил Исивару в 1942 году Уйти в отставку. Почему?

– Они не могли сойтись во взглядах на войну в Восточной Азии. Я уже говорил, что Исивара-сан – истинный идеалист, он хотел, чтобы велась ограниченная война для создания Большой восточноазиатской лиги, в которую вошли бы Япония, Китай и Маньчжоу-го.

– Вы хотите сказать, он предвидел, что война, которая ведется по сценарию Тодзё, неизбежно закончится поражением Японии? Исивара не стеснялся публично называть генерала Тодзё остолопом. Хочу подчеркнуть, что Исивару назначили специальным советником созданного после капитуляции кабинета министров принца Хигасикуни. И будучи популярным представителем фундаментализма школы нитирэн, он совершил поездку по деревням, обвиняя Тодзё в поражении Японии. С разрешения принца Хигасикуни и при попустительстве императора Тодзё в конце концов принесли в жертву.

– Его величество ничего не знал об этом. И кроме того, генерала Тодзё повесил вовсе не Исивара-сан.

– Но он вполне мог сделать это, – с усмешкой заметил Шлеп.

– Что подразумевает Исивара под понятием «саисусен»? – спросил капитан Лазар, продолжая допрос.

– Так он называл Последнюю войну, самый большой, глобальный конфликт в истории человечества, когда в борьбу между собой вступят два огромных непримиримых идеологических блока. Еще до начала войны на Тихом океане Исивара-сан предсказывал, что это произойдет в 1940 году.

– А что он предрекает теперь?

– Теперь он утверждает, что саисусен начнется в 1960 году.

– Какая точная дата, не правда ли?

– Исивара-сан основывает свои вычисления на учении Нитирэна, который в тринадцатом столетии предсказал, что в наши дни разгорится беспрецедентный мировой конфликт. Пророчество Нитирэна основано на доктрине «маппо но ё», то есть «последние дни Закона». Под этим подразумевается наша эпоха всеобщего вырождения, когда Закон Будды больше не будет нести спасения человечеству. Глобальный катаклизм должен произойти через двадцать пять столетий после смерти Будды.

– Нитирэн предсказал также иноземное вторжение, которое действительно произошло в 1274 году, когда к берегам Японии прибыли монгольские суда.

– Да, это верно.

– Японию тогда спасло божественное вмешательство, задули сильные ветра, «камикадзе», и рассеяли монгольский флот.

– Да.

– Однако на сей раз вашим камикадзе не удалось предотвратить нашу оккупацию Японии. Ваш лидер Исивара, подобно Нитирэну, предсказал это бедствие. Но как он надеется спасти Японию от надвигающейся Последней войны 1960 года?

– Во-первых, он считает, что надо предотвратить коммунистическую угрозу.

– Каким образом? Он предлагает начать перевооружение?

– Нет, Исивара-сан верит в невооруженный нейтралитет.

– А вы сами, полковник Цудзи, во что верите вы?

– Что касается меня, то я верю в нейтралитет вооруженный.

– Вы считаете, что необходимо возродить вооруженные силы под командованием бывших кадровых офицеров Квантунской армии?

– Интересная, хотя и очень амбициозная идея.

– Спросите его, готов ли он работать с подразделением бывших военнослужащих Хаттори, – вмешался в допрос Шлеп.

– Я питаю глубокое уважение к бывшему полковнику Хаттори, честному и компетентному офицеру, но предпочел бы не связываться с его специфическим военным кружком.

– Вы хотите сказать, что не желаете сотрудничать с американскими оккупационными властями?

– Предположим, что это так.

– Когда вы перестанете ходить вокруг да около, капитан Царь, и начнете выуживать из этого парня сведения о Китае? – не выдержал Шлеп.

– Простите, сэр, но я сейчас работаю над выяснением ситуации в Индокитае. Цудзи – информированный человек, которого можно с полным правом назвать экспертом по Юго-Восточной Азии.

– К черту ваш гребаный Индокитай, капитан! Ситуацию там контролируют наши коллеги, лягушатники.

Несмотря на нетерпение Шлепа, вопрос об Индокитае тем не менее был задан полковнику Цудзи.

– Вооруженные силы коммунистического Вьетминя [5], несомненно, прогонят французов из Индокитая, – ответил Цудзи, и на его губах заиграла слабая улыбка. – Это только вопрос времени.

– Полное дерьмо, – раздраженно проворчал Шлеп. – Подразделения Леклерка усмирили юг и изгнали сторонников Вьетминя из Ханоя. О чем говорит этот парень? Во Нгуен Цян не сможет организовать наступление и нанести поражение французам.

Вы правильно оцениваете силы регулярной армии Вьет-мипя под командованием Цяна, но ситуация быстро меняется. Французы обречены по нескольким причинам. Во-первых, потому, что не сумели воспользоваться преимуществом побед, одержанных ими в 1946 году, и не преследовали отступивших в горы вьетнамцев, которые укрылись там в убежищах и теперь ведут партизанскую войну. Необходимо было выдавить их с гор и преследовать повсюду, даже на территории Китая.

– Китай никогда не позволил бы сделать это, – возразил Шлеп.

– Вовсе не обязательно по любому поводу спрашивать разрешения у Чан Кайши, – сухо заявил Цудзи и продолжал: – Во-вторых, французы завязли на так называемых усмиренных территориях в борьбе с партизанами. В-третьих, и это самое главное, французы потерпят поражение в сфере политики. Вьетнамцы ведут войну за национальную независимость. Они, как и другие народы Юго-Восточной Азии, извлекли урок из побед Японии над колониалистами, сторонниками теории превосходства белой расы. Французы поставили во главе государства марионеточного правителя – бывшего императора Бао Дая. Но вспомните, что именно Япония дала Вьетнаму в 1945 году национальную независимость как своему союзнику по Великой восточноазиатской сфере совместного процветания. Именно мы распустили французскую колониальную администрацию и сформировали правительство из вьетнамцев, таких людей, как Нго Динь Зьем, который теперь отказывается сотрудничать с марионеточным режимом Бао Дая. Эти люди – националисты и антикоммунисты, но они сознают неэффективность правления Бао, послушной игрушки в руках французов. Политика Бао не только заводит в тупик, но и способствует популярности Хо Шн Мина, как единственного истинного борца за национальную независимость.

– Я думаю, что наш друг Цудзи во многом прав, – поддержал его капитан Лазар. – Мы должны прислушаться к его словам, особенно теперь, когда Вашингтон собирается бросить нас на помощь французам.

Генерал-майор Виллоугби вздохнул.

– Хочу напомнить вам, капитан Царь, что вы банкир, а не солдат. Занимайтесь своей бухгалтерией и не суйте нос в мои дела. Понятно?

– Да, сэр! Я всего лишь высказал свое мнение.

– Надеюсь, вы знаете, куда следует засунуть ваше мнение, капитан?! – взревел Шлеп, а затем обратился ко мне: – Спросите его, правда ли, что Мао собирается в ближайшем будущем прийти на помощь Хо Ши Мину?

– Нет, я не верю в это, – ответил Цудзи, когда я перевел вопрос американца. – Мы хорошо знаем этого Хо Ши Мина, или Нгуен Тхат Тханя, как его на самом деле зовут. Сначала Чан Кай-ши поддерживал его, хотя в 1941 году гоминьдановские силы Чана тринадцать месяцев держали Хо Ши Мина под арестом. В 1942 году он был освобожден и возглавил антияпонское сопротивление в Индокитае, получив от гоминьдановцев сто тысяч долларов и взяв себе новое имя. По существу, Вьетминь Хо Ши Мина не отваживался вести против нас активные действия, члены этой организации берегли ее для возможности контролировать ситуацию после 1945 года. Хо – человек Сталина, а не Мао .

– Если ситуация в Индокитае, по вашему мнению, недостойна нашего внимания, то за развитием каких событий вы посоветовали бы нам следить более пристально?

– За событиями в Корее, – убежденно сказал Цудзи. – Я уверен, что как только Мао расправится с Чан Кайши, он ударит там. Шлеп перестал раскачиваться в кресле-качалке.

– Ну наконец-то мы добились от этого парня хоть какого-то вразумительного ответа! – воскликнул он.

Цудзи медленно повернул голову в сторону Шлепа, и впервые за время допроса их взгляды встретились. Они долго смотрели в глаза друг другу.

Наконец генерал-майор Виллоугби встал.

– Хорошо, капитан, я забираю протокол этого допроса. Его необходимо срочно передать Королю Артуру, – сказал он и тут же приказал стенографистке позвать другого переводчика.

Капитан Лазар застыл с открытым от изумления ртом. Его душила бессильная ярость.

– Вы свободны, капитан.

– Есть, сэр!

Л направился назад в кабинет вслед за бледным, молчаливым, охваченным яростью капитаном Лазаром. Я пытался осознать то, что увидел и услышал. У меня перехватывало горло от волнения, а все тело била мелкая дрожь – не от страха, а от чувства какого-то неведомого надвигающегося зла. Я находился словно в бреду, это был первый урок, преподанный мне в области особого искусства «гияку косу» – обратного курса, отката от прежней политики. Одно мне стало совершенно ясно. Как только задули первые ветры холодной войны, Япония внезапно перестала считаться угрозой – фашистским государством, в котором требуется провести коренные демократические реформы, и превратилась в союзника на Дальнем Востоке в крестовом походе против коммунизма. Теперь отдел Джи-2 Штаба главнокомандующего союзными оккупационными войсками, в обязанности которого входило выявление и ликвидация ультраправых националистических организаций, стремился завербовать их членов, наладить с ними сотрудничество для того, чтобы реконструировать консервативный государственный режим. Однако я не мог понять, почему возникают странные противоречия, трения между экономическими и военно-стратегическими элементами этого «обратного курса». Эти противоречия проявлялись в антагонизме, существовавшем между капитаном Лазаром и генерал-майором Виллоугби.

Капитан Лазар сразу же прошел к бару и налил виски в два больших стакана. В течение следующего часа он несколько раз подливал нам виски, но даже огромная доза выпитого спиртного не могла успокоить его. Он нервно расхаживал по комнате, и его губы беззвучно шевелились так, словно он молча молился. Подбитое лисьим мехом пальто упало на пол, но он не обратил на это ни малейшего внимания. Капитан ходил по нему так, словно это был пушистый ковер. Он сбросил мундир и ослабил узел галстука. В пылу волнения капитан Лазар совершенно позабыл не только о царившем в здании пронизывающем холоде, но и о моем присутствии, хотя постоянно подливал виски в мой стакан.

Я не знал, что сказать и что сделать, чтобы вырваться из норы этого взбешенного зверя.

Внезапно остановившись, капитан повернулся ко мне, и я увидел багровое от алкоголя лицо.

– Я сумел пробудить в вас интерес к банковскому делу? – спросил он.

– Капитан Лазар-сан, вы дали мне возможность познакомиться с таким объемом конфиденциальной информации, что я просто лишился дара речи.

– Остолоп! В этой информации нет ничего конфиденциального. Она известна любому японскому бюрократу, работающему в органах исполнительной власти. Теперь вы – один из них. Я предлагаю вам не участие в заговоре, а участие в работе правительства.

– Простите, но я хотел бы задать вам один вопрос. Если вы – «Царь банковского дела», то почему генерал-майор Виллоугби обращается с вами как с конкурентом?

– Как с конкурентом? Скорее он относится ко мне с огромным презрением. Бы – писатель, и я расскажу вам одну историю, которая должна заинтересовать вас. Речь пойдет о человеке, которого я бесконечно люблю. Обо мне самом. – Капитан Лазар подошел ко мне так близко, что я оказался зажат между ним и столом для игры в пинг-понг. – Я происхожу из семьи евреев-эмигрантов из Вильно. Среди моих предков были анархисты и ультралевые мечтатели. В конце концов большевизм вылечил их от инфантилизма. Я вырос в Бронксе, месте, таком же далеком от вас, как Море Изобилия на Луне.

Капитан Лазар заговорил о таких предметах, которые я с трудом понимал, и мне было трудно следить за ходом его мысли. Он стал рассказывать о вундеркинде из Бронкса, одержимом честолюбивыми стремлениями, проторившем себе путь в Гарвард и Оксфорд, а потом окончившем аспирантуру в Токийском императорском университете. Так он взбирался на вершины учености, переходя с идиша и бродвейского сленга на гарвардский жаргон и оксфордское произношение.

Слушая его, я действительно усовершенствовал свой английский язык и стал лучше понимать американцев. Капитан Лазар рассказал мне, чему он научился, работая в крупной инвестиционной фирме, проявлявшей интерес к японской экономике. Фирма называлась «Диллон Рид». Капитан Лазар являлся протеже Уильяма Дрейпера, банкира, который теперь, будучи генерал-майором, занимался осуществлением «обратного курса». В его задачу входило остановить роспуск и децентрализацию бывших нацистских корпораций в Германии и возродить национальную промышленность побежденной страны. Лазар вел меня по темному лабиринту своей судьбы, в котором я вскоре заблудился. Он поведал мне, что его завербовали в Управление стратегической службы Аллена Даллеса, учреждение-предшественник ЦРУ, и что он вел переговоры об условиях капитуляции с японскими банкирами в Швейцарском банке.

– Через три дня после Перл-Харбора директор «Мицубиси», обращаясь к акционерам, уже говорил о восстановлении в крупном бизнесе сотрудничества между Японией и Соединенными Штатами.

– Отец рассказывал мне, – промолвил я, – что накануне подписания Акта о капитуляции, когда стало ясно, что Японию оккупируют США, а не коммунисты, его партнеры по бизнесу на радостях открыли бутылку шампанского.

– Давайте выпьем, Мисима-сан. Я провозглашаю тост за новую индустриальную эру и всемирную культуру – финансы!

Капитан Лазар налил нам еще виски и, осушив свой стакан, заставил выпить меня. От Лазара исходил аромат цветочного одеколона и запах алкоголя. Он прижал меня к столу, и я только тут заметил, что он пытается расстегнуть мои брюки,

– Силы небесные, вы только посмотрите на дрючок этого парня, – прохрипел он, похотливо улыбаясь и поигрывая моей ящеркой. – У тебя есть лицензия на ношение этой штуки?

И капитан Лазар быстро разделся, сияв ботинки, брюки и рубашку. Я с изумлением смотрел на его трусы – они были шелковыми, как у женщины.

– Давай снимай с себя все, – приказал он. – Займемся сексом.

Он быстро подошел к проигрывателю и поставил пластинку. Когда Лазар вернулся, я увидел в его руках тюбик с каким-то лекарственным препаратом. Это была антигеморроидальная мазь.

– На, возьми немного. Этим мы убьем сразу двух зайцев, – проговорил Лазар и устроился на разостланном на полу меховом пальто.

Лисий мех был более светлым, чем его ярко-рыжие, как у орангутанга, волосы на бедрах и между ягодицами, которые он выставил передо мной.

– Быстрее вставь в меня свою динамитную шашку, – торопил он.

Его многострадальный задний проход загрубел от частого использования. Сфинктер был вялым, а внутри ощущались шрамы от свищей. Мы совокуплялись под шипение пластинки, производя механические движения. Сжав зубы и рыча, Лазар, обернувшись, изо всех сил вытягивал шею, вращая своими зелеными, налитыми кровью глазами. Он походил на умирающую от голода лису, бьющуюся в предсмертных судорогах. Моя плоть вошла в него глубоко, словно в рыхлую землю. Из проигрывателя неслись звуки, которые извлекала ходившая по пластинке игла, и у меня было такое чувство, будто они впечатываются в мозг, словно татуировка. Все знакомые мелодии перепутались в моей голове – Гершвин, Кол Портер, Джером Керн. Мне казалось, что эту музыку играет оркестр «гияку косу», исполняя румбу «обратного курса», фокстрот «обратного курса», буги «обратного курса». А все слова песен были лишь лозунгами «обратного курса», соединившимися в моем мозгу в одну зловещую поэму…

«Ты знаешь, я твой навеки, ДУШОЙ И ТЕЛОМ…» – (и Декларацией независимости, и антимонопольным законодательством, и Пятой поправкой).

«Наши чувства навсегда, пусть над миром ПРОХОДЯТ ГОДА.» – (и Уолл-стрит, и «Форд», и «Тексако»).

«Так мечтай же, когда день уходит, мечтай, и МЕЧТА воплотится…» – (и доктрина Монро, и холодная война).

«Перестань упрямиться, дурачок, смирись, ты под крылом моим…» – (и под крылом статуи Свободы, и профсоюзов, и ку-клукс-клана).

«Небеса над нами, все мы влюблены, ВВЕРХ ПО ЛЕНИВОЙ РЕКЕ, о, как счастливы мы…» – (и Клэренс Дэрроу, и Бетти Грейбл, и элегия Уолта Уитмена о Линкольне).

«Полет к Луне на невидимых крыльях – ВСЕГО ЛИШЬ ОДНО ИЗ ЭТИХ ЯВЛЕНИЙ…» – (и Геттисбергское послание).

«Вещи выглядят не обязательно так, как о них написано в Библии…» – (Эйнштейн, Оппенгеймер и Лос-Аламос).

«В дешевом магазинчике я нашел крошку, которая стоит миллион долларов…» – (и атомную бомбу «Толстяк», сброшенную на Нагасаки бомбардировщиком «Б-29»).

«Если услышишь гром, не прячься под дерево, с неба ПОСЫПЛЮТСЯ пенни для меня и тебя…» – (а также напалм на Токио, который уничтожит за один день сто двадцать четыре тысячи человек, то есть вдвое больше, чем погибло американских военнослужащих за все время ведения боевых действий на Тихом океане).

«О, твой призрак преследует меня, ЭТИ БЕЗУМНЫЕ ВЕЩИ напоминают мне о тебе…»

ГЛАВА 4 БАСТЕР КИТОН

Мой младший брат Киюки начал изучать право в Токийском университете спустя два года после капитуляции Японии. Я решил угостить его по этому случаю хорошим обедом в самом до-Рогом ресторане нашего полуразрушенного города, а затем сводить в кино на программу, состоящую из двух полнометражных американских фильмов. Голливуд поставлял нам свою продукции в те дни, когда многие японские фильмы были запрещены к показу оккупационными властями.

Фильм – классика немого кино Бастера Китона «Оператор» шел как холодная закуска, предваряющая главное блюдо – триллер Джеймса Кэгни «Белая жара».

Когда фильм Китона закончился, Киюки повернулся и бросил на меня удивленный взгляд.

– Ты даже ни разу не засмеялся, – заметил он. – Неужели ты не находишь Китона забавным?

– Забавным? Скорее я нахожу его предельно достоверным. Киюки не обладал живым воображением, но был довольно проницательным человеком.

– Ты до сих пор не можешь забыть то время, когда жил с бабушкой, да? – спросил он.

Меня так сильно взволновало лицо Бастера Китона, что я много лет после этого не разрешал себе ходить на его фильмы. Его странное, лишенное выражения замкнутое лицо помогло мне разгадать тайну моего детства. Разгадать, но не освободиться от преследующих мучительных воспоминаний. Они возвращались как ночные светлячки с их хаотичной зигзагообразной траекторией полета. Я как будто до сих пор не покинул детство. Оно встает вокруг меня, словно густой темный лес, из которого не выбраться в настоящее. То, что я помню, не имеет такого большого значения, как то, почему я это помню.

Призрак моего несчастного детства никогда не сможет заговорить свободно. И причиной является глубочайшая тайна – интимная драма любви, измены и этических предпочтений. Даже сейчас мне трудно заставить этот призрак изъясняться откровенно, но я могу попытаться выразить свои мысли и чувства, призвав на помощь немой фильм флегматичного Бастера Китона.

Нацуко ходила на премьеры театра Но и Кабуки с такой неукоснительностью, с какой религиозные люди посещают храм. Ежегодно, готовясь к театральному сезону, она шила целый гардероб новых дорогих кимоно.

– Меня просят быть экономной, – пожаловалась она мне однажды поздно вечером, вернувшись с представления в театре Но, и подняла глаза, чтобы я понял, о каком жалком, недостойном человеке идет речь.

Я догадался, что эту просьбу, которую никак нельзя назвать неразумной, высказал мой отец – комната родителей находилась на верхнем этаже. В просторной кладовке Нацуко скопилось огромное количество одежды, которая пугала меня не меньше, чем склад брони и оружия Нагаи в комнате в конце коридора. Мне казалось, что в обитой кедром, пропахшей нафталином кладовке, где в чехлах висели шуршащие шелковые одеяния, украшенные яркими орнаментами, обитают не менее ужасные призраки, чем в оружейной моих предков-самураев. Цуки внушила мне, что эти два помещения каким-то таинственным образом связаны между собой, несмотря на то, что находятся в разных концах дома.

Я решил, что пристрастие Нацуко к новой одежде можно объяснить попытками найти одно-единственное идеальное с ее точки зрения кимоно. Это простое объяснение немного успокаивало меня.

– Разве нет кимоно, которое нравилось бы тебе больше всех остальных? – спросил я бабушку.

– Ты говоришь о кимоно, ради которого я перестала бы стремиться приобретать новые? Именно этого хочет твой отец. У меня есть одно кимоно, которым я дорожу больше, чем другими. Но его можно надеть только один раз в жизни. Оно сшито по образцу того одеяния, которое носила госпожа Аои в пьесе театра Но. Именно эту пьесу я смотрела сегодня вечером в который уже раз. Хочешь, я надену это кимоно и расскажу тебе историю госпожи Аои?

Это было зимой 1929 года. Время перевалило за полночь, и начался новый день, четвертая годовщина моего рождения. Я был, как обычно, единственным зрителем спектаклей, которые разыгрывала Нацуко. И, как всегда, занял место у изножья ее постели, где обычно спал, словно привилегированный дежурный гвардеец в покоях королевы все годы своего затворничества в комнате бабушки, когда мы с ней находились словно в одной утробе.

В первой сцене пьесы госпожа Аои лежит на смертном одре. Повозка, в которой она ехала, опрокинулась. Измена ее любимого, принца Гэндзи, зримо воплощается в образе прекрасной собой женщины-демона, призрака ревности, который является, чтобы мучить Аои.

– Я прибыла сюда без всякой цели, – говорит призрак, – привлеченная лишь звоном струны.

Скрывшаяся за ширмой с изображением Тоетамы-химэ Нацуко выразительно воспроизводила замогильный низкий голос демона.

Я слышал шуршание ее наряда, в который она переодевалась для представления. До моего слуха с верхнего этажа донесся также стон отца, которого разбудила громкая декламация бабушки. Наконец из-за ширмы появился призрак, привидевшийся госпоже Аои. Изображая его, Нацуко надела черное атласное нижнее кимоно с вышитыми цветочками и верхнее из золотистой парчи, переливавшейся пурпурными, зелеными и красноватыми оттенками.

– Как ты думаешь, кто я? Когда я еще жила в этом мире, здесь царила весна. Я пировала в облаках вместе с духами, делила с ними трапезу из цветов. В вечер кленовых листьев я смотрелась в луну, словно в зеркало. Я упивалась пестротой оттенков и ароматами. Но теперь, испытав буйную неземную радость, я превратилась в закрывшийся цветок ипомеи, ждущий рассвета. Я явилась сюда ради собственной прихоти, отринув горе и печаль. Пусть кто-нибудь другой взвалит на себя эту тяжелую ношу. – Нацуко, двигаясь плавно, как это делают актеры в театре Но, скользнула к кровати, на которой, как предполагалось, лежала умирающая госпожа Аои, и, сложив свой веер, нанесла удар. – Какая отвратительная женщина! Я не могу удержаться, чтобы не ударить ее.

В этом месте должен был вступить я.

– Нет, остановитесь, как вы можете, принцесса, так поступать?! – воскликнул я, исполняя роль ясновидящего мико.

– Что бы вы ни говорили, как бы ни молили меня, я не могу остановиться, – ответила Нацуко, а затем вслух описала действия своего персонажа: – И она, подойдя к подушке, нанесла удар! И еще один!

Это было странное зрелище. Нацуко изо всех сил била свою подушку. Сила ее актерского мастерства убеждала меня, что на этой подушке лежит не голова госпожи Аои, а ее собственная. Глядя на Нацуко, я отчетливо сознавал, что в ней таятся два существа: больная женщина, беспокоившая меня по ночам своими хворями, и роскошно разодетый демон ревности. В глубине души я догадывался, что являюсь заложником антагонизма между этими двумя существами – одним, больным от ревности, и другим, мстящим за себя. Я знал, несмотря на малолетство, что обречен быть зрителем или, вернее, соглядатаем этой борьбы непримиримых сил.

Подобные мысли не давали мне покоя, лишали сна. Я еще не догадывался, что мой отец, там, на верхнем этаже дома, тоже задумал месть.

В течение нескольких дней после представления я испытывал странные ощущения. Ребенок в первую очередь руководствуется эмоциями, а не доводами разума. Я не смог бы правильно определить владевшее мной чувство. Скорее всего негодование. Я понял, что правила моего содержания в заключении исполнены противоречий. Нацуко предписывала мне только ту диету, ношение одежды и игры, которые не могли возбудить меня. Шумные и агрессивные игрушки находились под строгим запретом. Я не должен был волноваться, поскольку бабушка непоколебимо верила в слабость моего организма.

Но вместе с тем она баловала меня упоительными историями, мало подходящими для ушей болезненного впечатлительного ребенка. Без всякого разбора она одаривала меня рассказами, черпая их не только из японской классической литературы, но и из книг французских, немецких и англоязычных авторов, таких как По, Вилье де Лиль-Адан, Гофман и другие. Скажете, что это способствовало возникновению у меня детской паранойи? Вряд ли.

И все же я действительно испытывал странные чувства и эмоции, когда однажды зимним днем мы с ней листали подшивки старых модных журналов. Это были парижский «Вог», старые номера «Газетт дю бон тон», но самым ценным из них был журнал «Ла Демьер Мод», издававшийся в 1874 году поэтом Стефаном Малларме. Нацуко была тонким знатоком моды 1900 – 1920-х годов. В конце двадцатых годов ее интерес к этому предмету иссяк. Часы напролет мы разглядывали рисунки и фотографии образцов одежды модельеров и кутюрье, которых бабушка ценила наиболее высоко. Уэрт, Калло Сер, леди Люсиль Дуфф-Гордон и Поль Пуаре, который разработал модели по ярким эскизам Бакста к русскому балету «Шехе-резада». Но титаном высокой моды Нацуко считала венецианца Мариано Фортуни, у которого одевались авангардистки, европейские и американские красавицы 1910 – 1920-х годов.

– Посмотри-ка на этот шедевр, соловушка, – сказала Нацуко, показывая на вечернее черное атласное платье от Фортуни, которого при создании этой модели вдохновлял силуэт античного ионического хитона. Ворот платья украшали бусинки из венецианского стекла. – Обрати внимание, как Фортуни сочетает в одной модели идеи греческой одежды и кимоно.

Сколько я помню Нацуко, она всегда ходила в кимоно. Может быть, раньше, в молодости, она утоляла свою страсть к нарядам, деваясь в европейское платье?

– Когда-то я тоже носила подобную одежду, – как будто прочитав мои мысли, сказала бабушка. – Это было спустя тридцать лет после окончания строительства Рокумэйкана [6], в первые годы эпохи Тайсё, когда твой дедушка служил губернатором Сахалина.

– Но почему ты перестала носить подобные наряды? Нацуко молча покачала головой.

– Где теперь эти платья? – продолжал допытываться я. Она кивнула в сторону кладовки.

– Пожалуйста, надень одно из них для меня, – попросил я. Нацуко залилась краской. Она отвела глаза в сторону, ее взор туманился, будто она погрузилась в грезы.

– Хорошо. Возможно, это будет последний раз в моей жизни. Подойдя к комоду, она достала чулки, которые пролежали в ящике пятнадцать лет. Поставив ширму перед дверью в кладовку, Нацуко исчезла за ней, словно Тоётама-химэ, скрывшаяся в построенную из птичьих перьев хижину. Время, в течение которого отсутствовала бабушка, показалось мне бесконечно долгим. Спальня наполнилась едким запахом нафталина. Я слышал, как бабушка напевает одну из баллад Ётаро, сочиненную в эпоху нонсенса [7] 1920-х годов. Наконец до моего слуха донеслись негромкие, подобные шелесту ивовых листьев, вздохи, свидетельствующие о том, что женщина начала надевать роскошный наряд. Однако вскоре раздался крик отчаяния. Нацуко тщетно пыталась втиснуть себя в одежду и обувь Золушки.

– Мои ноги стали слишком широкими. Туфли сильно жмут.

Ее сетования возбудили мое любопытство. Я подкрался к ширме и осторожно заглянул за нее. Поставив ногу на табурет, Нацуко пыталась застегнуть ремешок на обуви. На ее толстых бедрах красовались вычурные подвязки с шелковыми чулками персикового цвета, отливающими металлическом блеском. Опустив ногу, она надела вечернее, перехваченное поясом на середине бедер платье без рукавов прямого покроя. Оно было сшито из прозрачного набивного шелка – по светло-желтому фону шли розовые и зеленоватые разводы – и доходило до лодыжек. Платье украшала вышивка из золотистого бисера и блесток. Дряблые толстые руки Нацуко не слушались ее, и она тщетно пыталась застегнуть платье на спине.

– Я слишком растолстела. И потом, мой артрит… Нацуко прекратила попытки справиться с одеждой и, сев на табурет, рассмеялась. Сквозь слой косметики проступали капельки пота. В этот момент она как никогда была похожа на призрак госпожи Аои.

– Эта ненависть – всего лишь возмездие, – со стоном произнесла Нацуко слова пьесы и продолжала, зная, что я подглядываю за ней: – Зачем ты заставил меня сделать это, соловушка? Твоя любовь жестока.

А затем, сидя на табурете, растрепанная Нацуко вдруг начала рассказывать мне историю о синдзу – двойном самоубийстве любовников.

– Японцы идут на самоубийство не слепо, не в приступе невыносимой боли, не под воздействием минуты. Самоубийство у нас носит священный характер. Мы совершаем его холодно и методично. У нас существует особого рода брак, свидетельством которого является смерть. Ни один другой залог любви и верности не может быть более священным, чем синдзу. Ты слышишь меня, соловушка?

Нацуко рассказала о двух молодых влюбленных, Таро и Оёси, которые не могли жениться. В конце концов они убежали из дома, пересекли рисовые поля и оказались у полотна железной дороги. Здесь влюбленные стали дожидаться токийского экспресса.

– И вот они увидели дымок на горизонте. Он приближался. Обнявшись и прижавшись щека к щеке, Таро и Оёси легли на рельсы, которые уже гудели и сотрясались от движения локомотива словно наковальня. Колеса отрезали обоим головы так ровно, как это могли бы сделать огромные ножницы. А теперь ступай к Цуки. Оставь меня одну.

Выйдя из комнаты бабушки в коридор, я увидел у двери своего отца в клубе сигаретного дыма. Он поджидал меня, подслушивая, что происходит в спальне Нацуко. Я заметил также Цуки, которая быстро скрылась за угол коридора.

– Значит, теперь и ты удостоился чести услышать эту историю? – зло усмехаясь, спросил Азуса и крепко схватил меня за руку. – Пойдем, букашка, я отведу тебя на прогулку.

Меня буквально силком вытащили из дома – скорее, похитили – и повели на прогулку. Отец шел не разбирая дороги, и я уверен: то, что затем произошло, случилось спонтанно, а не по заранее обдуманному плану. Азуса сильно сжимал мою руку и шел так быстро, что я едва поспевал за ним, семеня по снегу.

– Заточение, в котором держит тебя бабушка, – сказал отец, разговаривая скорее сам с собой, – изолирует от таких, как мы, от обычных людей. Неужели подобное положение вещей представляется тебе вполне естественным, букашка?

Со свинцовых январских небес сыпалась холодная изморось. Мы подошли к железнодорожному переезду. Шлагбаум был опущен, и вдалеке уже виднелся черный дымящий паровоз. Редкая возможность для меня увидеть поезд. Как и у всех детей, железная дорога вызывала у меня любопытство. Я с интересом разглядывал блестящие рельсы, уходящие в таинственную даль. Клубы черного дыма и мощный рев огромного дракона, который, сотрясая землю, скоро промчится мимо меня, повергали в благоговейный ужас. Отец быстро взял меня на руки, как будто для того, чтобы я чувствовал себя в большей безопасности и мог лучше рассмотреть поезд. Во всяком случае, так казалось со стороны. В следующий момент я почувствовал, что меня швырнули к железнодорожным путям, под колеса надвигающейся грохочущей громады. В нескольких дюймах от меня замелькали колеса, и я услышал голос отца за спиной:

– Прекрати дрожать и не хнычь, как трус, а не то я брошу тебя в канаву!

Я не знаю, как долго длилось это испытание. Поезд исчез за горизонтом. Помню только, как Азуса присел на корточки рядом со мной и взглянул мне в глаза.

– Ты испугался? – спросил он и, видя, что я упорно молчу, повторил вопрос: – Скажи, ты испугался?

Я находился в состоянии шока и не мог не только произнести ни единого слова, но даже кивнуть.

Шлагбаум поднялся, и мы могли продолжить свой путь, но не трогались с места. Через некоторое время зазвенел звонок, и шлагбаум вновь опустился. Мимо нас прогрохотал еще один состав Азуса не оттащил меня от железнодорожного полотна, продолжая подвергать жестокому испытанию. Должно быть, он добивался от меня какой-нибудь реакции – страха или негодования. Но я молча, как завороженный, остановившимся взглядом смотрел на него. Загадка детских глаз всегда тревожит взрослых. Отец неправильно истолковал мой опустошенный взгляд. Он увидел в нем вызов, в чем, по его мнению, сказывалось влияние Нацуко.

Ребенок, получивший подобную травму, никогда уже не оправится от нее. В его глазах навсегда застынет выражение скорби, затаенной меланхолии. Отец преподал мне и другие уроки мужества. Он подвергал меня суровым испытаниям, требуя доказательств спартанской доблести. Такие уроки ни одна женщина, ни одна мать никогда не одобрила бы.

Но я не мог предать Азусу, рассказав о его жестоких уроках женщинам. Я понимал его. Из поколения в поколение, от отца к сыну, передается правда о том, что женщины сильнее мужчин. Об этом не говорится прямо, об этом всегда сообщается с оговорками, уклончиво, тайно. Весть передается в те моменты, когда над ребенком вершится насилие. В быту, где доминируют женщины – будь то быт древнеримских семей, или наш быт, в котором Азуса страдал от тирании Нацуко, а затем от господства моей матери, – отцы вымещают зло на сыновьях, подвергая их жестокому воздействию своей своенравной любви. И если сын проявит слабость, свидетельствующую о том, что он – маменькин сынок, отец расценит это как предательство.

Я часто ссорюсь с отцом. Я не люблю этого человека. Но это не вся правда. Наши отношения драматичны, в них кроется тайна. Душевная травма, полученная мной в детстве на железнодорожном переезде, ушла глубоко в подсознание и обрела форму этического эталона. В глубине души я согласен с конфуцианским неодобрительным отношением моего отца к литературе, к ее лжи и аморальности. Писательский труд – постыдная профессия. Другое дело, что конфуцианство Азусы основывается скорее всего не на твердых принципах, а на ревности отца к сыну. Однако речь не об этом. Речь идет о том, что подобные подспудные убеждения привели меня к внутреннему конфликту, который я попытался разрешить, сочетая оба пути – Путь Меча и Путь Пера, пока первый из них в конце концов не одержал верх.

В сцене на железнодорожном переезде было что-то от черной комедии. Злодей-отец до смерти перепугал находящегося в его руках беспомощного ребенка. Это чем-то напоминает мне фильм Бастера Китона. В любой, даже самой опасной ситуации выражение лица этого актера остается непроницаемым. Это – стоическая маска каскадера. Глядя на Китона, можно предположить, что с ним происходит все что угодно, но только не то, что происходит на самом деле. Никогда никакие события не отражаются на его лице. Как главный персонаж в театре Но, Китон тоже не носит маски. Однако обнаженная открытость его неподвижного лица производит впечатление застывшей холодной красоты, истинной маски. Именно такое выражение хранило мое лицо там, на железнодорожном переезде.

Нацуко погрузила меня в безвоздушное пространство, лишив всяких ощущений. Я не должен был испытывать никакого возбуждения. Пространство было заполнено лишь ее болезнью и моим благоговейным созерцанием этой болезни. С самого начала она, не допуская никакого вмешательства извне, целеустремленно лепила мой противоречивый характер. В конце концов я превратился в болезненного ребенка, жаждущего самурайских подвигов и отрекшегося от собственной природы, естественной любви к матери и сыновнего благочестия, которое обязан проявлять к отцу.

И когда Азуса, соперничая со своей матерью, попытался пробудить во мне это сыновнее благочестие там, на переезде, и тем самым бросить вызов Нацуко, свято верившей в мою врожденную слабость, он, сам того не подозревая, стал ее союзником. Азуса своими действиями добился противоположного результата: он пробудил во мне склонность к эстетике непривлекательного и негероического, такого, каким было мое состояние на переезде.

Вечером, после испытания, устроенного отцом, Нацуко всполошила весь дом известием о том, что я умираю.

– Быстро все сюда! – кричала она. – Он уже не дышит!

Я лежал на своей кушетке в состоянии каталепсии, недвижимый и посиневший. Мама вызвала своего кузена, консультанта в токийской больнице святого Луки.

– Пульс не прощупывается, – заявил он, осмотрев меня, и ввел камфару, чтобы стимулировать работу сердца.

– Что с ним? – спросила Нацуко спокойным, почти безучастным тоном. – Он поправится?

– Боюсь, что нет, – ответил доктор. – Это один из редких случаев дзикакудоку.

Мои западные знакомые так и не смогли перевести это понятие на европейские языки. Оно обозначает возникающее спонтанно критическое состояние детского организма, вызванное перевозбуждением. Это чисто японская болезнь, свойственная детям с ярко выраженной индивидуальностью.

Прошло несколько часов. В дом явились ближайшие родственники, чтобы взглянуть на мой бездыханный труп. Нацуко приказала маме собрать мои любимые игрушки и приготовить саван.

Ётаро должен был позаботиться о похоронах. Бабушка расхаживала по коридору, стук ее гэта и трости, на которую она опиралась, походил на звуки шагов актеров на сцене театра Но. Незадолго до рассвета она спросила:

– Он уже умер?

Но прежде чем доктор успел ответить, мама, показывая на струйку льющейся из меня мочи, воскликнула:

– Посмотрите!

Я возвращался к жизни, извергая из себя мерзкую коричневатую жидкость.

– Хорошо, – сказал доктор. – Теперь я не сомневаюсь, что он будет жить.

Все это время отец сидел за чашкой чая в комнате Ётаро, непрерывно куря и глядя на доску для игры в го. У него было несколько часов для обдумывания ситуации, которая сложилась в доме, опустошенном гражданской войной, – ситуации бесконечной вражды каждого с каждым. Странный дом вечных разладов, противостояний и разделений. И над ним безраздельно властвовала Нацуко. Она правила с помощью тайных средств, оставаясь в тени своего монашеского заточения, как императоры одиннадцатого века. Буддийские клятвы отречения от трона и отхода от дел не мешали им негласно управлять страной. Бабушка пользовалась той же тактикой, и я был марионеточным наследником ее власти, взращенным в замкнутом пространстве.

В конце концов Азуса пришел к заключению, что для него было бы лучше, если бы я умер. Но когда к нему явилась Цуки, чтобы сообщить о моем чудесном исцелении, он заявил:

– Я никогда не сомневался, что малыш будет жить.

Как я мог узнать обо всем этом, находясь в тот момент без сознания? Я восстановил эти события позже, слушая откровения Цуки и наблюдая за реакциями Азусы.

Два года спустя, накануне годовщины моего первого каталептического приступа, за которым с ежемесячной периодичностью последовали и другие, Цуки рассказала об этой ночи, поведав многое из того, что утаила Нацуко. Разоткровенничавшись, она сообщила кое-что о себе и бабушке.

– Много лет назад, когда твоя бабушка и я были еще невинными девочками… – начала она свой рассказ.

– То есть за двадцать шесть столетий до моего рождения? – перебил я ее.

– Да, именно так, мы с твоей бабушкой уже совсем древние, – смеясь, ответила Цуки, и я понял, что сейчас она скажет что-то неприятное. – Все мы знаем, что бабушка безоговорочно верит, что ты очень слабенький. И она обвиняет в этом твою мать. Причину твоей болезненности Нацуко видит в ее анемии. То, что твоя мать родила двух совершенно здоровых детей, не может разубедить Нацуко в ущербности невестки. Запомни, что я тебе сейчас скажу. Из древесины, которую обрабатывают для изготовления фанеры, выступает сок. А затем этот хрупкий материал чудесным образом преображается в руках краснодеревщика. Твоя бабушка – тоже искусный краснодеревщик, а это… – Цуки обвела рукой комнату, – ее мастерская, в которой она держит тебя, своего маленького спасителя. Для нее ты юный Компира, один из будд, призванный сразиться с врагами веры – ее веры, конечно. Она уверена, что Компира первоначально был индуистским демоном, аллигатором на Ганге.

Своими загадками Цуки достигла цели, к которой стремилась. Восстанавливая в памяти события прошлого, я теперь понимаю, что она преднамеренно выбрала место и время, чтобы заманить меня в ловушку. Разговаривая со мной, Цуки вытирала пыль с книжных полок в комнате бабушки. Погладив корешки стоявших в ряд томов, она вдруг сказала:

– Все это учебники по медицине. Конечно, они старые, им двадцать шесть веков. Когда-то они принадлежали выдающемуся врачу из самурайского клана Сацума. Будучи юношей, в 1877 году он принимал участие в восстании Сайго Такамори. Врач ухаживал за твоей бабушкой, которая в ту пору была еще совсем девочкой. В 1893 году он совершил самоубийство, оставив ей на память эти книги. Через год Нацуко вышла замуж за Ётаро. А вот это – особая книга, – сказала Цуки, протягивая мне томик в кожаном переплете. – Она объясняет причину самоубийства доктора.

Открыв книгу, я стал разглядывать рисунки, иллюстрирующие различные стадии сифилиса. Они наводили на меня ужас. Наполненные жидкостью гнойники, покрытые язвами лица, раздутые женские половые органы, побочные эффекты лечения ртутью, части тела с рельефно выступающими варикозными венами.

– Говорят, его нёбо и гортань сгнили, – продолжала Цуки. От ее голоса у меня звенело в ушах. – Каждый день его тело выделяло несколько ковшей слизи и гноя. От него исходила невыносимая вонь.

Книга выпала из моих рук. Но было уже поздно. Страшные картинки навсегда врезались в мою память. Таинственный дух болезни, терзавший бабушку, наконец сбросил маску, и я увидел его жуткие черты. Я снова и снова разглядывал картинки в этой притягивающей меня книге, пока наконец их кошмарные неживые краски не отпечатались в моей душе, словно татуировка на коже. Яд сифилиса и извращенный романтизм Нацуко слились для меня в одно целое. В конце концов я пришел к мысли, что и то, и другое является неотъемлемой составной частью гениальности. Я был слабенькой сорной травинкой, выросшей по воле благосклонной судьбы в ночном саду Нацуко.

Азуса, со своей стороны, подтверждал мои догадки своими странными поступками. Отец принадлежал к касте новой министерской бюрократии, честолюбивому классу государственных служащих, сформировавшемуся в 1930-х годах. Они исповедовали консервативную ультраправую идеологию, основанную на конфуцианской государственной этике и кодо, или учении о мистическом Императорском пути – доктрине, утверждавшей высшие моральные обязательства перед императорским троном. Целью молодых националистов того времени было возрождение Японии, концепция которого восходила к эпохе Мэйдзи. К тем временам, когда феодальная система произвела «чистку» самой себя, добровольно отказавшись от варварства сёгуната и собственных привилегий и восстановив законный статус и власть императора.

В соответствии с концепцией возрождения Японии ожидалось, что владельцы крупных концернов, дзайбацу, и политические партии, представленные в высшем законодательном органе, восстановят полномочия императора. В 1926 году, когда император Тайсё умер и на трон взошел его преемник император Сева, или Просвещенный Мир, как нарекли период его власти, движение «Возрождение Японии» восприняло это как доброе предзнаменование и изменило свое название на «Сева исин», то есть «Реставрация Сёвы», Националисты поколения моего отца считали, что в основе государственной структуры должно лежать единство государственной власти и религии. Они полагали, что миссия Японии, предопределенная самими небесами, заключается в создании идеального общества, надзор за которым должен осуществлять Доброжелательный император Просвещенного Мира. В сущности, эти идеи восходят к идеям создания Великой восточно-азиатской сферы совместного процветания – такое грандиозное название предполагалось дать японской империи времен войны.

Азусу никак нельзя было назвать идеалистом. Он не принадлежал к разряду людей, готовых рисковать собой, участвуя в идиотских ультраправых антиправительственных заговорах, из-за которых нестабильное предвоенное десятилетие 1931 – 1941 годов получило название «курай танима» – «Темная долина». Правда, в эпоху подписания Тройственного пакта Японии с Германией и Италией Азуса горячо восхищался нацистской идеологией. Но тогда это было модно среди мелких государственных чиновников. Карьера стала смыслом жизни моего отца, и этим он отличался от Ётаро, отстаивавшего, по словам самого Азусы, принципы «демократического злоупотребления служебным положением». Свои карьеристские устремления отец противопоставлял аристократическим претензиям Нацуко. Они же были оружием, с помощью которого он боролся с моим страстным увлечением искусством.

Общение с Азусой – очень ограниченное в детские годы – дало мне возможность заглянуть в холодный непривлекательный мир его действительности, находившийся за пределами комнаты Нацуко. Он появлялся из темного коридора, в котором, как мне казалось, обитали более пугающие и зловещие призраки и духи, нежели в другом, ведущем из бабушкиной комнаты в туалет. Этот коридор был его повседневной жизнью, «курай танима» фанатического насилия. Мир отца пронизывало патологическое честолюбие.

Азуса лез из кожи вон, стремясь бросить вызов своей матери. Летом он удалялся в хижину, построенную им в саду. В 1931 году, когда я начал ходить в Школу пэров, я впервые увидел эту хижину и долго рассматривал ее ночью, стоя у окна, расположенного рядом с туалетом в конце коридора. Я задавался вопросом, о чем думает отец, что он делает в одиночестве, среди зарослей падуба. Я завидовал его силе духа. Его протест напоминал мне мрачное уединение Робинзона Крузо.

Однажды ночью, стоя у этого окна, я заметил, что из дома вышла моя мать Сидзуэ. Оглядевшись по сторонам, будто боялась, что за ней следят, Сидзуэ надела на террасе садовые гэта и, словно залитый лунным светом персонаж театра Но, направилась к убежищу Азусы. Ее удлиненная тень упала на меня, н я вдруг испытал непреодолимое желание пойти вслед за ней.

Этот акт непослушания и отчаянной храбрости был столь необычен для меня, что казалось, все последующее происходит со мной во сне, а не наяву. Я помню прикосновение влажной травы к босым ногам, жужжание цикад и шелест листвы. Сквозь открытую дверь хижины я увидел смутные очертания зеленой москитной сетки, которая слегка колебалась, словно от дуновения морского бриза. Из-под сетки, за которой располагалась кровать, выглядывала женская нога, но до моего сознания не доходило, что это нога моей матери. Мышцы на ноге ритмично напрягались и расслаблялись, и в такт им сжимались пальцы ступни, как будто пытаясь схватить что-то невидимое. Я слышал шуршание набитого соломой матраса и шлепанье плоти о плоть.

Взяв стоявший у двери зонтик, я приподнял сетку. Однажды вечером в парке я видел, как один любопытный мужчина таким же образом с помощью трости приподнял юбку женщину, чтобы полюбоваться полоской голого тела между чулками и трусиками. Он сделал это так искусно и осторожно, что женщина ничего не замечала до тех пор, пока ее не стали кусать комары. Я опустился на колени на пороге, как это делает синтоистский священник перед святилищем, начиная ритуал вызывания ками – духов предков. Обычно размеры святилища не превышают размеров той хижины, которую построил мой отец. Внутри нее темно и жарко, слышен писк комаров, шелест разворачиваемых бумажных палочек, и в темноте тускло поблескивает священное Зеркало.

В тот момент я был синтоистским священником и следил за бликами лунного света, игравшего в зеркале – на босой ступне Сидзуэ.

На следующее утро Нацуко пришла в ужас, увидев, что я весь искусан москитами. Она боялась москитов – переносчиков туберкулеза, распространенной в 1930-х годах болезни. Старую москитную сетку на окнах нашей комнаты заменили новыми дорогими медными экранами, и Цуки было приказано жечь эвкалиптовые ароматические палочки в спальне и в коридоре за час до нашего отхода ко сну.

Я помнил наказ бабушки притворяться слепым, чтобы избежать бед и напастей. С этой мыслью я сел записывать в дневник впечатления от моей ночной прогулки в саду. Сейчас, когда я вывожу эти строки, я снова и снова поражаюсь чуду иероглифов. История происхождения китайско-японских письменных знаков просто удивительна. В древности предсказатели использовали черепаховые панцири и деревянные палочки, чтобы предсказывать будущее. Палочки размером с мою ручку. Их зажигали, и пылающий конец прикладывали к черепашьему панцирю. А затем по образовавшимся трещинам делали предсказание.

Говорят, что китайские идеограммы ведут свое происхождение от этих случайно появившихся трещин. Из этого же источника берет свое начало обычай составлять астрологический календарь, а также привычка вести личный дневник. Первоначально дневник являлся не чем иным, как астральной записью благоприятных и зловещих предзнаменований небес, влияющих на человеческие поступки. Пресловутая, похожая на навязчивую идею привычка японцев вести дневник восходит к практике гадания.

Японские писатели должны с особым уважением относиться к придворным дамам периода Хэйан десятого века нашей эры. Они создали художественную прозу, доведя жанр дневниковых записей, этих трещин на черепаховом панцире, до литературного совершенства. Ни одно произведение раннесредневековой европейской литературы не может сравниться по своей живости и остроумию с книгой «Записки у изголовья» Сэй Сёнагон или гениальным произведением придворной писательницы Мурасаки. В то время как мужчины истощали свой талант в бесплодных декоративных имитациях китайской классики, женщины на свободе, словно архитекторы, создавали наши отечественные повествовательные формы.

И все же, несмотря на изощренность выразительных средств, умелую передачу нюансов окружающей действительности и природы, в произведениях этих писательниц чувствуется какая-то незавершенность, что-то странное, похожее на сновидение. В их книгах нет и намека на то, что надвигается катастрофа, грозящая разрушить изысканный хэйанский образ жизни, придворную культуру. Они предпочли – сознательно или бессознательно – жить в залитом лучами солнца огороженном высоким забором саду и не знать, что он обречен на скорую гибель от землетрясения и бурных волн цунами. Возможно, сердца этих древних писательниц были вещими, и они подсказывали им, что следует молчать о бедствиях и невзгодах, чтобы избежать их.

В детстве, ведя дневник во время своих одиноких ночных бдений, я следовал заветам гениальных придворных дам древности. Многим – а быть может, всем – я обязан им как писатель. Пожалуй, лишь причина, по которой я стал писать, уходит своими корнями в совсем другую историю.

ГЛАВА 5 СЕКРЕТНЫЙ БУХГАЛТЕР

Мне не нравится смена времен года. Снег, который всегда был для меня символом героического прошлого Японии, растаял через несколько недель. Все это время я продолжал тайком передавать капитану Лазару интересующие его бухгалтерские документы. Хорошо помню то февральское утро, когда я проснулся и долго не мог поверить, что отныне мне придется действовать как тайному агенту капитана Лазара.

Неужели та оргиастическая безумная ночь была чем-то большим, нежели просто капризом, ничего не значащим сном? Правда, наутро я долго приходил в себя, испытывая чувство унижения и головокружения, как во время приступа морской болезни. Я пытался убедить себя, что моя вербовка нужна капитану Лазару лишь в качестве гарантии продолжения нашей гомосексуальной связи. Он просто хотел, чтобы я всегда был у него под рукой, как любимая игрушка. Я чувствовал себя объектом садистской шутки, куклой, служащей для безумных развлечений – не больше.

Однако когда на следующее утро я явился в Управление банками на свое рабочее место, реальность лишила меня всяких иллюзий. Я пришел поздно и выглядел как никогда разбитым и подавленным. Руководитель отдела Нисида Акира вызвал меня к себе в кабинет. Я ожидал, что он накинется с язвительными упреками, но вместо этого Нисида устало поднял на меня глаза и спросил:

– Вчера снова допоздна засиделись с друзьями из Школы пэров в баре, Хираока-сан?

Вокруг его головы, словно нимб, витал сигаретный дым, зеленоватое лицо от приступа мигрени. Он с ледяной улыбкой смотрел на меня.

– Судя по вашему виду, вы неважно чувствуете себя, – заметил руководитель, видя мое смущение, и протянул папку с бухгалтерскими документами. – Надеюсь, вы сможете проверить эти счета, Хираока-сан, несмотря на плохое самочувствие.

Как ни старался Нисида, его голос звучал фальшиво. Хотя он, наверное, полагал, что проявляет подлинную заботу обо мне. Я кивнул, чувствуя себя уязвленным.

– Отлично. Думаю, если вы немного ограничите свою склонность постоянно допускать ошибки, то легко справитесь с проверкой этих пустяковых счетов.

То, что Нисида пытался шутить, было крайне необычно. Он никогда не отличался искренностью и сердечностью, особенно в общении со мной. Меня не на шутку встревожило проявление его дружелюбия, пусть даже неловко выраженного. Я почуял опасность. Взглянув на папку с «пустяковыми счетами», я увидел стоящий на ней гриф секретности и с горечью осознал, что моя миссия шпиона началась.

– Похоже, вы действительно больны, Хираока-сан, – промолвил Нисида, стараясь придать голосу тепло и участие.

– Я справлюсь с заданием, благодарю вас, господин начальник отдела, – заверил я и вернулся на свое рабочее место.

Долго невидящим взором смотрел я на эту инфернальную папку, спрашивая себя, что же мне теперь делать. «Сесть при реках Вавилона и плакать», – язвительно подсказал голос из глубины моей истерзанной души.

Интеллектуал всегда стремится, прежде чем позволить себе испытывать чувства, сначала оценить их. Непосредственность ощущений, свойственная нормальным людям, в интеллектуале отступает на второй план перед силой привычки ставить ясность мыслей выше чуда эмоций. Привычка подобного рода ведет к тому, что человек обкрадывает себя, лишается истинных чувств, кроме тех анормальных, которые настигают его врасплох. А именно они труднее всего поддаются рациональному осмыслению.

Короче говоря, я не спешил испытывать какие бы то ни было эмоции. Но не мог сосредоточиться и на задании, которое мне предстояло выполнить. Против воли меня терзали дурные предчувствия. Даже сейчас воспоминания об этом дне вызывают у меня страх, который как будто сочится из пор моей памяти.

Нельзя навсегда окунуться в бесчувствие даже тому, кто считает, что одержал победу над своими эмоциями. В конце концов я открыл папку. Я сделал это с огромным волнением, с замиранием сердца. Так молодой человек, надеющийся удовлетворить острое любопытство, открывает порнографический журнал, с наслаждением предвкушая увидеть нечто потрясающее.

«Эти документы станут моим проклятием», – промелькнула в моей голове отчетливая мысль, и вслед за ней хлынула лавина чувств.

В моей душе боролись отвага, рожденная отчаянием, и фаталистическое безразличие к последствиям моего поступка. Я ощущал себя заживо погребенным, слепым земляным червем, мерзким подпольным бухгалтером, который даже не знает, кто его истинный хозяин. Да, я был рабом, но чьим? Лазар завербовал меня, но в чьих интересах я должен действовать? В его собственных интересах, в интересах Вашингтона, в интересах Японии? Я не знал. Моя роль подпольного бухгалтера, тайно действующего в министерстве финансов, никем не санкционирована, не имела никаких документальных подтверждений, никакого статуса. Я не понимал целей, во имя которых оказался в таком положении.

Я походил на одного из тех презренных чиновников из произведений Достоевского, которых власть обрекает на паразитическое существование и полную изоляцию от реальной жизни. В конце концов эти существа, несмотря на собственную ничтожность, начинают ощущать свою грандиозную значимость. Так случилось и со мной. Я пережил момент крайней экзальтации, вообразив, что моя подпольная деятельность, схожая с работой земляного червя, так или иначе принесет пользу нации. Я представил себе, что обрету признание, что оккупационные власти обратят на меня внимание, мое имя станет известно в верхах, в Штабе главнокомандующего союзными оккупационными войсками, что я прославлюсь среди высших должностных лиц, занимающих шестой этаж «Дай Ики», здания страхового общества. Сам генерал Макартур оценит мои заслуги и лично наградит меня.

Но в следующий момент я спустился с небес на землю и увидел разверзшуюся у моих ног пропасть. Вопрос «Кому я служу? В чьих интересах действую?» занимает сейчас всю нацию. И ответ на него связан с ответом на другой вопрос: «Кто действительно правит страной? Генерал, живущий в роскошном изолированном «Дай Ики»? Или император, обитающий поблизости в не менее роскошном Императорском дворце? Кому из них мы служим? Пленному императору или его тюремщику?»

От ответа на этот вопрос зависело будущее страны, которое сейчас казалось туманным.

В одном капитан Лазар был совершенно прав. Военные действия отошли в прошлое, поражение одной стороны и победа другой были неоспоримы, но уже стали фактом истории. Сейчас началась другая война – экономическая, молчаливая и не менее Жестокая, чем та, которая велась в джунглях Малайи или Бирмы.

И я понял, что тоже вовлечен в эту тайную войну. Сила моего духаподвергалась тяжелейшему испытанию. Я чувствовал, что меня грозят разорвать на куски две соперничающие за обладание мной силы – моя семья и Его величество. Эти силы не потерпят предательства. Вероломство по отношению к ним могло довести меня до самоубийства.

Я ощущал, что все глубже погружаюсь в холодную беспросветную ночь.

Открыв наконец «мой порнографический журнал», я испытал разочарование. Пролистав бухгалтерские документы, я не обнаружил в них ничего, кроме бесстрастных цифр. Мое волнение по поводу преступления, которое я должен совершить, оказалось неоправданным. Или – если прибегнуть к библейской аналогии – я заблуждался, ожидая ошеломляющего откровения, сродни тому, которое снизошло на святого Павла по пути в Дамаск. Насколько я теперь понимал, от меня требовались рутинные бухгалтерские навыки. Я был простым копировщиком, а вовсе не сообщником в великом заговоре. Но чего я ожидал? Неужели полагал, что эти колонки с безжизненными цифрами вдруг откроют свои секреты мне, двадцатитрехлетнему, неопытному в банковском деле выпускнику университета?

Пожалуй, нужно благодарить капитана Лазара за то, что он приобщил меня к приземленной бухгалтерской работе. Я по крайней мере не чувствовал себя предателем – истинным или мнимым. От меня требовалось только одно – пойти на небольшие уступки, которые вскоре, без сомнения, должны принести хорошие дивиденды. Однако вместо благодарности я испытывал гнев. Я чувствовал себя униженным глубиной собственного невежества и мечтал насладиться местью. Но отомстить я мог лишь с помощью знания, овладев информацией, хотя путь очень рискованный. Унижение – невыносимое состояние. Испытывающий его подчас ищет успокоения в самом источнике своих терзаний. И вот, вместо того чтобы держаться подальше от огня, я начал заигрывать с ним.

Традиционной стратегией японских чиновников является стремление знать ровно столько, сколько необходимо, чтобы избежать персональной ответственности. Знания, выходящие за пределы сферы компетенции, не поощряются. Целью является не уклонение от обязанностей, а обезличивание их. Насколько я знаю, это универсальное золотое правило бюрократов всего мира. Мне следовало бы тоже придерживаться его с конфуцианской прямотой, а не пытаться ниспровергнуть, идя на поводу у чувства болезненного любопытства.

Не стоит детально описывать, как напряженно я трудился в течение следующих нескольких месяцев, просиживая над счетами министерства финансов. Я словно прилип к цифрам, как прилипает моллюск к шершавой поверхности скалы. Финансовое дело сухая и таинственная наука. Завораживающая власть цифр может ввести человека в заблуждение относительно фактов, скрытых за абстракциями бухгалтерского отчета. Раскрыть финансовые тайны можно лишь с помощью кропотливого исследования, они поддаются только подготовленному уму, способному сомневаться в сакральной значимости цифр. Кто обладает таким умом? Конечно, писатель. Только писатель, который ни во что не верит, скептик и нигилист, может стать идеальным детективом, раскрывающим факты, скрытые безмолвными цифрами.

И вот ночной писатель Юкио Мисима пришел на помощь бедному растерявшемуся чиновнику Хираоке Кимитакэ. Вместе они, словно дополняющие друг друга Хайд и Джекил, начали вести дневник подпольного бухгалтера, в который скрупулезно заносили каждое несоответствие в отчетах о финансовых сделках. Это могло дать ключ к разгадке многих тайн и раскрыть странный заговор, основанный на интригах, которые были запечатлены в колонках цифр и потому из фактов превратились в фикцию.

Так бухгалтерия сблизилась с литературным творчеством. Не теряют ли подобного рода финансовые документы свою объективную достоверность, когда превращаются в художественный вымысел? Я всегда считал, что, когда писатель воспроизводит действительность, ему совершенно не нужна объективность, так как при попытке изобразить вещи такими, как они есть, необходимо жертвовать либо объективностью, либо действительностью. Писатель должен уверенно и сознательно нарушать законы реальности, чтобы воссозданная действительность во всей своей изумительной нереальности могла увлечь читателя. Но как мог я – ничтожество, подпольный бухгалтер, ноль без палочки – нарушить законы, предписывающие мне оставаться в пределах реальности, и сотворить высшую действительность, которая зовется искусством?

И вот меня осенила смелая идея. Я понял, как трансформировать действительность в искусство. Я должен был свести воедино Два несовместимых мира – финансовое дело и литературное твор-чество. Эти миры – финансы и писательство, цифры и слова – бесконечно далеки и враждебны друг другу. Моя идея была полным безумием. И все же у финансовых вычислений и выразительных средств литературы есть общий знаменатель. И цифры, и буквы являются знаками, они безжизненны и бескровны, но способны нанести кровоточащую рану. Они реконструируют мир. Взять ли мирскую область бухгалтерии или высшие сферы математики, цель их не в том, чтобы производить некие «суммы», а в том, чтобы создавать новую реальность. Таково и литературное творчество.

Чтобы стало более понятным, позвольте мне провести еще одну параллель между этими двумя столь несхожими мирами – миром бизнеса и литературой. В бизнесе существует практика, известная под названием «факторинг», ее тактика состоит в продаже имеющихся долговых обязательств с целью покрытия собственных долгов. То есть один бизнесмен покупает со скидкой безнадежные долги, причитающиеся другому, чтобы, сосредоточив их в своих руках, получить прибыль. Этот теневой бизнес внезапно показался мне самой сутью капиталистической финансовой системы, ее обычными повседневными методами, с помощью которых, как по мановению волшебной палочки, прибыль извлекается из убыточных сделок. Финансовая система всегда работает за счет кого-то. Равновесия не существует. Одни получают прибыль, другие несут убытки. Прогресс в деловой сфере основан на несправедливости, которую не искоренить.

Мне стало ясно, что я должен извлечь выгоду, прибегнув к факторингу, то есть перевести цифры моих убытков в слова моей прибыли. Вот что я подразумевал под этим. Источником моих убытков был мой долг перед капитаном Лазаром, отделом Джи-2 и министерством финансов. Каким образом я мог собрать эти безнадежные долги и обратить их в будущий источник собственной прибыли? Каким образом я мог заслужить свободу, вырваться из рабства капитана Лазара, Джи-2 и министерства и проложить себе путь в литературу, в ту страну, где я мечтал оказаться? Воплощение моей мечты, мое превращение из жертвы финансовой системы в свободного предпринимателя на поприще литературы зависело сейчас от моей информированности, от того, что мне удастся узнать из проклятых бухгалтерских документов. Используя свою осведомленность, я должен был добиться гарантии безопасности, пусть даже путем шантажа, если это потребуется.

Возможно, людям, живущим сейчас в благополучном обществе, мой план покажется опрометчивым и даже нереальным. Действительно, он мог родиться только в моей голове, забитой бесконечными цифрами. Целыми днями я рылся в счетах, которые подбрасывал мне Нисида, а в конце недели, накануне выходных, я передавал их капитану Лазару. Хочу подчеркнуть, что мой тайный план добиться личной свободы созрел в атмосфере политики экономического возрождения, в эпоху Обратного курса, и был ее своеобразным отражением.

Я был не одинок в выборе стратегии. Тем же путем шли тысячи, а быть может, миллионы моих соотечественников, все те бесчисленные копировщики, которые находились на службе у «неизвестно кого». Никогда еще секретные службы не действовали так открыто и в столь широких масштабах. В конце концов общество изобилия появилось у нас, как по мановению волшебной палочки, из непроглядной тьмы. Правда, теперь, при резком свете дня, никто не хочет задумываться о том, на основе чего оно возникло.

Не буду утверждать, что все это было мне ясно и понятно уже тогда. Конечно, я мало о чем догадывался ранним весенним утром 1948 года, когда в очередной раз шел к капитану Лазару с бухгалтерскими документами. Мы встречались не в его отделе, расположенном в здании Штаба главнокомандующего, а в личных апартаментах капитана, в Императорской гостинице. Он обычно приветствовал меня, стоя у двери обнаженным или в распахнутом кимоно.

– А вот и завтрак в постель, – говорил капитан.

В апартаментах Лазара царил такой же хаос, как и в его кабинете, но только в еще больших, ошеломляющих масштабах. Меня восхищали многие вещицы в этой кладовой древностей. Здесь вперемежку, как в торговом зале аукциона, стояли уникальные предметы искусства и раритеты – лакированные статуэтки Будды эпохи Хэйан, керамика Фудзивары, маски театра Но, чеканки по меди, скульптурные изображения богов из алтарей синтоистских храмов, расписанные ширмы, предметы из слоновой кости.

Чтобы перечислить все сокровища Лазара, потребовалось бы несколько страниц или целый каталог. Мне казалось, что их становится все больше и больше, с каждым визитом я замечал новые приобретения. Особую зависть вызывала у меня его коллекция самурайских доспехов эпохи Камакуры и раннего периода Токугавы. Я видел реликвии многих родов, представители которых, как и мой дедушка, вынужденно продали их, чтобы оплатить свои долги. Эти предметы здесь, в сокровищнице мародера по воле злого волшебника, выглядели уныло. Лазар сообщил мне, что у него есть собственный брокер – дядя императора принц Хигасикуни Нарухико, бывший премьер-министр, занявшийся теперь торговлей антиквариатом.

– Эти безделушки он уступает мне за бесценок, а иногда просто дарит в благодарность за мелкие услуги, которые я оказываю его окружению, – сказал Лазар.

Беспорядок царил и в бумагах капитана. На полу валялись кипы государственных документов, директив Штаба главнокомандующего и секретных бумаг, к которым Лазар не проявлял должного уважения. Такая небрежность настораживала меня и казалась подозрительной. Я начал понимать, что откровенность Лазара, которая сначала так сильно поразила меня, была наигранной, направленной на то, чтобы ввести меня в заблуждение. По существу, он так и не открыл мне настоящих секретов. Теперь, когда мне удалось проникнуть в них, я отчетливо сознавал это. Настоящие секреты, зашифрованные в цифрах министерских счетов, лежали сейчас на столе среди чашек и блюдец.

Рядом с этими неаккуратно разбросанными свидетельствами разгрома императорской Японии я заметил полный комплект расшифрованных стенограмм Нюрнбергского процесса, привезенных капитаном Лазаром из оккупированной Германии, куда он ездил по делам службы. Здесь все лежало вперемежку – рядом с протоколами процесса я видел яркие обложки комиксов, заключительная речь на процессе прокурора Роберта Джексона и сообщения о жертвах Аушвица соседствовали с развлекательным чтивом.

Впрочем, меня не столько поразило причудливое или даже шокирующее сочетание вкусов капитана Лазара, сколько то, что этот специалист в области финансов собирает мистические и оккультные трактаты. Все они были в оригинале, что свидетельствовало о его прекрасном владении иностранными языками. Здесь были ритуальные синтоистские книги, Каббала и Тора на древнееврейском, Зохар на арамейском языке, бесценные рукописи китайских алхимиков, произведения Якоба Бёме, Сведенборга и Элифаса Леви. Старинные немецкие книги были, без сомнения, украдены из библиотек и частных коллекций.

Какую роль могли играть некромантия и астрология в вычислениях банкира? Я вошел в нору чародея, хозяина лисы, в кабинет деС – вселенную, уменьшенную до размеров кунсткамеры.

Мой взгляд скользнул по кровати, которая тоже выглядела довольно странно. Она была застелена покрывалом из собольего меха, вывезенного, должно быть, с территории Советского Союза японскими солдатами. Все в этих апартаментах относилось к разряду награбленного имущества. Из какого склада ценностей извлек эти меха капитан Лазар?

На столе стояли немытые кофейные чашки, валялись хлебные крошки и скорлупки от сваренных всмятку яиц. Здесь же лежали бухгалтерские документы, липкая от джема книжка комиксов про Дика Трейси и жуткая фотография узников Дахау, стоящих в очереди у дверей крематория. Сев за этот стол, я просмотрел исправленные капитаном Лазаром счета сделок, заключенных Ликвидационной комиссией холдинговых компаний.

ЛКХК – орган японской исполнительной власти – была сформирована Штабом главнокомандующего союзными оккупационными войсками в качестве организации, в чью компетенцию входила немедленная ликвидация авуаров и активов крупных концернов, так называемых дзайбацу. К их числу, в частности, принадлежали такие гиганты, как «Мицуи» и «Мицубиси». Хотя круг деятельности комиссии был определен еще в ноябре 1945 года, она начала свою работу не ранее следующего лета. Комиссия ликвидировала ценные бумаги, переданные дзайбацу и их филиалами. Распродажа холдинговых компаний, в соответствии с директивой оккупационных властей, должна обеспечить «решающее преимущество в приобретении» их собственности мелким предпринимателям, новым инвесторам, кооперативам и профсоюзам.

Но так было только в теории. Теоретически предполагалось, что роспуск огромных монополий и рассредоточение их капитала положит конец недемократичной системе предпринимательства императорской Японии. На практике, однако, у ликвидаторов дзайбацу, состоявших из бюрократов так и не подвергшегося «чистке» министерства финансов, должностных лиц Банка Японии и политических олигархов, было достаточно времени, чтобы манипулируя послевоенной инфляцией и валютной ситуации извлечь выгоду из своего положения.

Чтобы понять смысл сделок, проводимых комиссией, – суть продажи ценных бумаг ликвидируемых компаний, правительственных и корпоративных долговых обязательств, – надо ответить на один вопрос, касающийся прошлого: «Где взять кредит, чтобы иметь возможность приобрести ценные бумаги дзайбацу на этой распродаже?»

Как я уже сказал, факторинг может чудесным, хотя и не совсем достойным образом обратить убытки, понесенные в прошлом, в прибыль в будущем. Не успели еще высохнуть чернила на соглашении, в котором были перечислены условия капитуляции, как своеобразным тактическим факторингом начали пользоваться в национальном масштабе. Однако в отчетах о сделках, совершаемых ЛКХК, не были и не могли быть показаны убытки, понесенные страной в результате капитуляции. Официально санкционированное разграбление запасов золота и платины, промышленных предприятий и сырья, продуктов питания и товаров, которые исчезли без следа в 1945 – 1947 годах, нанесло стране урон на сумму, как ходили слухи, в десять миллиардов долларов.

Казалось, убытки были целью правительства в последние лихорадочные месяцы перед капитуляцией, когда власти намеренно проводили политику массового дефицита. Национализация промышленности, проведенная в ускоренных темпах блицкрига, обеспечила гарантии государственного страхования частным предприятиям. Правительство управляло страной безответственно, живя в долг и ускоряя платежи в соответствии с условиями капитуляции за счет государственных займов, страховых взносов и пенсий. Власти впали в безумное расточительство, как будто стараясь как можно скорее разбазарить государственную собственность, передать ее на попечение своих граждан – временных держателей активов, которые, впрочем, быстро съела инфляция.

Итак, вопрос напрашивается сам собой. Кто мог приобрести распродаваемые ЛКХК ценные бумаги на сумму в миллионы долларов, когда официальная фондовая биржа была запрещена оккупационными властями вплоть до 1949 года? Когда в стране царила безудержная инфляция, а национальная валюта имела сомнительную ценность? Когда в экономической сфере действовали чрезвычайные законы военного времени, возлагавшие на японское правительство контроль над заработной платой, ценами на потребительские товары первой необходимости, системой распределения, денежным и валютным обеспечением?

Может быть, я что-то просмотрел или недопонял? В чем тут дело? И при чем тут капитан Лазар?

Капитан Лазар тем временем наслаждался, принимая по японскому обычаю такую горячую ванну, что ее водой можно было бы ошпаривать лобстеров. Наши занятия бухгалтерской отчетностью прерывались сексуальными утехами. Дверь в ванную комнату распахнута настежь, но капитан Лазар меня не видит. Я быстро переписал все исправленные им цифры в записную книжку, хотя все еще не мог понять значения действий капитана.

Лежа в золотистой от ароматической соли воде, он читал вслух комментарии к стихам своего любимого поэта Данте.

– Ты только послушай это, Кокан, – обращался ко мне Лазар, используя уменьшительную форму моего имени. Подобная фамильярность раздражала меня. – Ты знаешь, что Данте классифицировал слова, называя некоторые из них «причесанными и гладкими», а другие «волосатыми и колючими»? Волосатые – односложные междометия, такие как si, по, те, te. А причесанные – это трехсложные слова без придыхательных звуков, они сами слетают с губ. Это amore, donne, salute. Меня поражает количество кратких односложных слов в стихах Данте. Это должно заинтересовать тебя, ведь ты влюблен в синтаксическую краткость китайско-японского письма.

– Простите, капитан Лазар, но я не знаю итальянского языка.

– Сэм, черт возьми, называй меня Сэм! – воскликнул капитан. – Мне надоело слышать, как ты называешь меня «рейзером» [8], то есть бритвой.

– Слушаюсь, сэр.

Меня вовсе не интересовали причесанные или непричесанные слова Данте, мне хотелось расшифровать счета ЛКХК и в первую очередь псевдонимы людей, подписавших их. В Японии люди в силу профессиональных или социальных причин часто изменяют имена, что представляет порой серьезную проблему для иностранцев. Я сам взял в качестве литературного псевдонима имя «Юкио Мисима». Эта традиционная общепринятая практика теперь систематически использовалась членами дзайбацу и их доверенными лицами для незаконной торговли акциями ЛКХК. Я заносил в записную книжку и эти вымышленные имена, надеясь со временем установить тех, кто за ними скрывался.

– Ты слышал когда-нибудь о «содержащей отказ метафоре» Данте?

Нет, Сэм. Но этот термин, похоже, описывает мою ситуацию.

– Ты совершенно прав.

И Сэм продолжал вслух переводить комментарии де Санктиса к произведениям Данте.

– Данте усовершенствовал риторические приемы, впервые примененные ораторами Древнего Рима, главным образом Цицероном. Эти приемы могут быть определены как содержащая отказ метафора. Все очень просто. Описание какого-либо феномена достигается тем, что автор признает свою неспособность описать его. Данте часто прибегает к этой уловке. Заявляя о том, что вдохновение покинуло его, или выражая сомнение в своем таланте, он, однако, вовсе не уходит от описания объекта, попавшего в поле его зрения. Данте делает этот прозрачный в своей невыразимости объект ближе нам, заставляет его казаться знакомым, реальным и помещенным в зону классической видимости. Что ты думаешь на этот счет, Кокан?

– Думаю, что это хорошо знакомая нам форма капитуляции. Я понял, что Сэм залился беззвучным смехом.

– Ты намекаешь на «содержащую отказ метафору» императора, вынужденного публично отказаться от идеи божественного происхождения императорской династии?

– Мы не смеем иметь собственное мнение по поводу действий Его величества.

Сэм фыркнул, громко захлопнул книгу и вышел из ванны.

Я поспешно сделал копии с документов Банка Японии за 1946 год, небрежно оставленных Лазаром на столе. Это были отчеты о важных сделках купли-продажи акций. Их приобрели за деньги, снятые с блокированных счетов, клиенты Банка Японии, имена которых почти наверняка вымышлены. Итак, найден один из ключей к разгадке того, откуда берется капитал на приобретение ценных бумаг в эпоху якобы несуществующих денежных средств.

В феврале 1946 года правительство издало указ о блокировании всех банковских депозитов. Клиенты были ограничены в возможности снимать со своих счетов наличные деньги определенными установленными властями суммами, необходимыми, по расчетам правительства, на расходы по ведению домашнего хозяйства. В марте ввели новую валюту. Все находящиеся в обращении банкноты номиналом выше 5 иен, не депонированные в денежно-кредитных учреждениях, прекратили свое хождение. В то же самое время, однако, правительство санкционировало использование блокированных счетов на приобретение ценных бумаг, которые потом продавали уже за новые иены. Спекуляции на курсе новой иены вели к инфляции и обнищанию населения, но являлись мощным стимулом торговли ценными бумагами. Замаскированные счета доверенных лиц дзайбацу начали приносить большие доходы еще до того, как в дело вступила ЛКХК.

Тем временем Сэм Лазар подошел ко мне. Он был голый, его всегда безупречно белая кожа после умопомрачительно горячей ванны приобрела багровый оттенок. В зубах он сжимал длинную сигару, похожую на кусок дерьма. Когда капитан склонился надо мной, перед моими глазами оказалась висевшая у него на шее цепочка с золотой шестиконечной звездой Давида, похожая на магический талисман.

– Я вижу, ты проявляешь интерес к древней истории, – промолвил он. Его диковатые зеленые глаза смотрели мимо меня на отчеты Банка Японии, в которых я только что рылся. – Если у тебя разгорелся аппетит и ты хочешь проникнуть в тайну финансовых махинаций, то советую тебе заняться исследованием сделок с недвижимостью.

Может быть, Лазар вновь пытался ввести меня в заблуждение своей откровенностью? Однако, судя по выражению глаз, он не хитрил. Лазар, по всей видимости, сердился на меня. Не понимая причины его досады – если это действительно была досада, я решил задать ему один вопрос, который давно вертелся у меня на языке:

– Конечно, это не мое дело, Сэм, но кое-что в этих документах кажется мне странным. Цифры, которые я представил вам на экспертизу…

– … на ревизию, – поправил он.

– Да, на ревизию. Так вот, вы пересматриваете цифры сделок, заключенных на прошлой неделе или в прошлом месяце. Означает ли это, что внесенные задним числом исправления в документы уже совершенных в прошлом сделок изменяют их стоимость?

Я старался придать вопросу осторожную формулировку. На самом деле мне хотелось прямо спросить: какую цель преследовал Лазар, внося изменения в бухгалтерскую документацию, и в чьих интересах он действовал? Означали ли цифры, которые я, как почтальон, носил на квартиру Лазару, а потом доставлял в министерство финансов, что оккупационные власти отстаивают интересы дзайбацу и устанавливают своего рода контакт с бывшей императорской администрацией?

Огонек в глазах Лазара потух, и капитан заметно поскучнел.

– Твой наивный вопрос не заслуживает того, чтобы на него отвечали, – заявил он и, повернувшись ко мне спиной, отошел к открытому окну.

Весеннее тепло предвещало приближение еще одного жаркого лета – своего рода иронии после жестокого холода зимы. Начиная с 1945 года зимы были особенно лютыми, и от них страдало множество бедняков и бездомных, замерзавших в парках Токио и в неотапливаемых лачугах. Сезон цветения вишен уже закончился. Розовато-белые облетевшие лепестки, похожие на рыбьи внутренности, гнили в сточных канавах.

Лазар выглянул из окна, почесывая свою худую, как у цыпленка, задницу. Во мне нарастало недовольство собой. Оно, словно экзема, грозило разъесть мою душу. Я с ненавистью смотрел на его ягодицы. Лазар мог в любую минуту приказать мне войти в него. Неприличие не имеет никакого отношения к гомосексуализму, который представляется мне всего лишь простой бесплодной формой общения. Более неприличным, мерзким и позорно-грязным кажется мне неведение. Неведение оказывает более тяжелое и унизительное воздействие на психику и волю, нежели проникновение в задний проход партнера по сексу.

– Иди сюда, – сказал Лазар, – и ты сам увидишь ответ на свой вопрос.

В окно я увидел окруженную рвом громаду мрачноватого, роскошного Императорского дворца, возвышающегося над крепостной стеной. Эдо, замок бывших правителей, сегунов. Лазар вытянул шею в ту сторону, где располагались Сакурада, старые ворота замка Эдо. Через них когда-то входили в замок крупные феодалы, даймё, чтобы предстать перед всемогущими сегунами. Теперь ворота имели непрезентабельный вид. Они обветшали из-за близости к улицам, на которых царило оживленное движение. Мимо сновали трамваи, грузовики и легковые машины. Лазар указал на ворота Сакурада:

– На этом самом месте в 1860 году был убит советник сегуна Ии Наосукэ за то, что разрешил открыть в Японии торговлю с Западом.

– Это случилось зимой, когда шел снег, – добавил я.

– Договор, заключенный Ии Наосукэ с представителями Запада, через семь лет привел к падению сёгуната и реставрации императорской власти, я прав?

– Да. Реставрация Мэйдзи последовала в 1868 году.

– И император Мэйдзи переехал из своей старой резиденции в Киото сюда в Эдо, замок сегунов, не так ли?

– Да, это так.

– Значит, можно сказать, Киото в каком-то смысле является настоящим домом императора?

– В каком-то смысле да.

Я не понимал, куда клонит Лазар.

– Ни одна бомба не упала на Киото, хотя этот город столь же легко и просто подвергнуть воздушной атаке, как Токио, Хиросиму или Нагасаки.

– Как нам говорили, Киото пощадили потому, что там находится много уникальных памятников старины, в том числе и могилы императоров прошлого.

– Ерунда, мой мальчик! Неужели ты полагаешь, что мы похожи на добросердечных музейных хранителей? Не думай, что наши бомбардировщики, отличающиеся завидной точностью при нанесении ударов по конкретным целям, промахнулись бы, если бы им приказали разнести все постройки Императорского дворца в Токио в пух и прах. Вечером 23 мая 1945 года наши маниакально точные пилоты нанесли визит Его величеству и показали настоящий класс, когда сровняли с землей виллы аристократов, расположенные прямо у стен Императорского дворца. В ту ночь сгорел дотла и церемониальный дворец Мэйдзи. Это было нашим предупреждением императору. Если бы оно не сработало, Генри Стимсон прибег бы к другой тактике. Он уже наметил несколько густонаселенных целей для демонстрации мощи атомной бомбы, и среди них в первую очередь Киото. Ты знал об этом, Кокан?

– Нет, Сэм, не знал.

Лазар смотрел на Императорский дворец как человек, занимающийся спекуляцией недвижимостью.

– Сколько акров земли занимает территория дворца?

– Не знаю, Сэм.

– Двести сорок. Только представь, что эта огромная территория, расположенная в самом сердце Токио, пустует. Здесь обитает император, которого никто никогда не видит и которого никто, по существу, не знает. Его можно сравнить с одной из тех бесплодных впадин, которые видны на Луне, например, с морем Спокойствия.

– Разве Императорский дворец чем-то существенно отличается от Ватикана, который тоже является городом в городе?

– Ты говоришь о божественном городе?

– Наш император тоже был божественным до тех пор, пока официально не объявил себя нинген, человеком. Это произошло в 1946 году, на Новый год.

– Да, нинген. «Человеческое, слишком человеческое». И теперь все жители города должны постоянно ходить в обход, огибать огромную территорию, зияющую лишенной божественности пустотой. Императорский дворец мешает уличному движению. Почему бы не снести его? Почему бы не возвести на его месте жилые дома, пополнив рынок недвижимости? Я занялся бы этим. Оставил бы здесь место только для одного памятника – будущей могилы генерала Дугласа Макартура, последнего сегуна Японии.

– И кто же возьмет на себя роль безрассудного Ии Наосукэ и предложит последнему сегуну подобную сделку с недвижимостью?

Лазар задумался, поигрывая своим пенисом. Он пребывал в блаженном состоянии полузабытья.

– Мое непочтительное отношение к Голосу Журавля [9] шокировало тебя?

Капитан залился беззвучным смехом.

– Я храню преданность Его величеству, Сэм.

– Как и вся нация. Но представь себе, что это всего лишь ничего не стоящая имперская облигация военного времени. Однако ты можешь извлечь выгоду из бывшей стоимости этой облигации. Ты же честолюбивый писатель, почему же не хочешь написать о нем, об императоре?

– О нем? – Я рассмеялся. – Это столь же пустая затея, как и ваша мечта пополнить рынок недвижимости. Вы же прекрасно понимаете, Сэм. Никто у нас не говорит о «нем», не упоминает «его». Наш язык не любит использозать обычные персональные местоимения, мы избегаем их, и это – тайна его богатства и его бедности. И в сердце этой тайны – «он», как вы выразились, тот, кого никто, по существу, не знает. Голос среди тысячи журавлиных голосов, Драгоценный Голос, Тот, кто никогда не говорит лично, ни от имени «мы», ни от имени «я», ни от имени «он». Его величество говорит как «чин» – это древний китайский иероглиф, означающий «луна, говорящая с небесами». Вся наша нация состоит из несуществующих местоимений, обращенных к центральной тайне, существованию того, кого никто не знает, к неназываемому «Я». Неужели вы всерьез ожидаете от меня, что я назову в романе то, что неназываемо?

– Неназываемый… То есть подобный еврейскому богу Яхве? Бог Ковчега Завета, пустой темный ящик, который израильтяне таскали на своих мускулистых спинах по пустыне?

– Но Ковчег не был пуст, в нем что-то было.

– Ничего в нем не было. Лишь скрижаль завета – договор с Богом.

– А у нас нет даже договора с Богом, у нас есть лишь император, человек по своей природе, который объявил себя нашим конституционным правителем на основе принципов взаимного доверия и приязни.

– Не уподобляйся черни, не повторяй вслед за простым народом, что император вынужденно отказался от идеи своего божественного происхождения под дулом пистолета, наведенного на него Макартуром. Император никогда не придавал никакого значения идее божественного происхождения. Он бы вновь пожертвовал ею, если бы у него были гарантии, что он сохранит тайную власть.

– Какую власть?

Лазар бросил взгляд на счета, лежавшие на столе среди чашек.

– Но деньги – это не тайная власть, – возразил я. – Простой народ может цепляться за идею божественного происхождения, но циники в Токио рано или поздно заметят, что император-то голый.

– Ты считаешь императора виновным в том, что началась война?

– Скорее, возлагаю на него вину за нечто худшее – за установление мира. Нас воспитали так, что мы были готовы умереть за него. Мы верили в лозунг «Никакой капитуляции! Пусть даже погибнут сто миллионов». Но однажды утром мы проснулись и увидели, что лозунг изменился. Теперь он звучит так: «Сто миллионов раскаиваются в содеянном».

– А ты бы предпочел старый лозунг «Пусть погибнет сто миллионов»?

– То, что я предпочел бы, не имеет никакого значения. Что лучше – погибнуть или вести жалкое существование зомби? Выбор уже сделан.

Мое сердце пылало негодованием. Я чувствовал себя предателем. Меня оскорбляли собственные непочтительные слова об императоре, нарушение верности ему. В душе я все еще верил в романтическую идею божественного происхождения императора, который бросил нас, оставил, лишив права умереть.

– Ты хотя бы раз видел императора своими глазами?

– Да, в 1944 году, тогда он вручил мне серебряные часы в память об окончании Школы пэров.

– Он произвел на тебя большое впечатление?

– Ни один мускул не дрогнул на его лице в течение трех часов, пока длилась церемония.

– Способность долго находиться в одной позе – достоинство писателей, а не королей.

– Ницше как-то заметил, что сидячий образ жизни присущ негодяям.

– В таком случае мы с тобой парочка отпетых негодяев. А что это за вальс исполняет твой император?

Я невольно засмеялся, когда голый Сэм стал передразнивать шаркающую походку Его величества. Император действительно ходил приволакивая ногу, что было следствием врожденного дефекта опорно-двигательного аппарата.

– Как можно верить в божественное происхождение человека, который ходит подобным образом?

– Личные недостатки или физические уродства не играют здесь никакой роли. Главное – божественная связь.

– Но он нарушил эту связь.

– Да.

– Не слышу.

– Да, Сэм.

Капитан раскурил еще одну сигару Виллоугби и, водрузив пенсне на нос, углубился в изучение счетов. Меня восхищало то, как быстро Сэм превращался в вычислительную машину. Не отрывая ручки от бумаги, он быстро выводил бесконечные строчки цифр. (Точно так же посреди ночной тишины из меня изливался безудержный поток слов – результат не вдохновения, а жгучей, убивающей дух потребности.)

Открыв бухгалтерскую книгу, похожую на старинный фолиант с формулами волшебства, Сэм выписал из нее цифры и внес их в счета ЛКХК. Сейчас мы напоминали не двух банкиров, а отчаянных некромантов, возвращающих к жизни финансовый труп.

Непочтительная тирада Сэма в отношении императора заставила меня задуматься. Я задавался вопросом, не таится ли в этих цифрах некая черная дыра, некая оккультная сила. Как брошенный в озеро камень исчезает, оставив расходящиеся круги на воде, которые постепенно увеличиваются, так и император, возможно, каким-то образом кроется в этих счетах.

– В каких ты отношениях с начальником отдела Нисидой? – спросил Сэм, не отрываясь от работы.

– Этот маленький мумифицированный вампир относится ко мне официально и настороженно: так, как обычно относятся к конкурентам или подозрительным типам.

– В любом случае это свидетельствует о его уважении к тебе.

– Уважении? Нет, его отношение по меньшей мере оскорбительно. Постоянные ухмылки Нисиды пугают меня, они как будто извещают всех о моих позорных делах. К счастью, мои коллеги неправильно истолковывают иронию Нисиды. Они считают, что улыбки начальника свидетельствуют о моем скором продвижении по службе. Среди чиновников ходит слух, что у меня большие связи, которые гарантируют успешную карьеру.

– Мне это кажется вполне разумным.

Я не находил подобное положение дел разумным. Чтобы скрыть чувство неловкости, я стал вести себя надменно, демонстрируя полное пренебрежение к коллегам. Это позволяло мне отказываться от их приглашений пропустить пару стаканчиков после работы. Я давал им понять, что в будние дни провожу все вечера за просмотром документов, а в выходные развлекаюсь с аристократами, бывшими однокашниками по Школе пэров. Короче говоря, мое поведение стало шутовским.

– Будь хорошим мальчиком, поставь вот эту запись, – сказал Сэм, показывая на пластинку, лежавшую рядом с проигрывателем.

Я выполнил его просьбу, и комната огласилась звуками оперы «Кавалер роз» Рихарда Штрауса. Постановка 1944 года Баварского государственного оперного театра. Дирижировал Клеменс Краус, главные партии исполняли Виорика Урсулик и Джорджии фон Милинкович. Мелодические переливы в стиле рококо и созвучия, напоминающие венские взбитые сливки Моцарта, являлись своеобразным десертом в нашем буржуазном бухгалтерском меню.

– Тебе когда-нибудь приходила в голову мысль о самоубийстве? – небрежно спросил Лазар.

– Я никогда не думаю о том, что невозможно.

– Это не совсем так, Кокан. Я знаю, что ты написал на досуге небольшое эссе, «Смертельное оружие для тяжелораненого».

Капитан Лазар знал о каждом моем шаге, даже о том, что именно я писал по ночам. Я вспыхнул от смущения, меня угнетала мысль, что кто-то вторгается в мою частную жизнь. Причем Лазар не просто интересовался тем, что я пишу, он пытался диктовать мне, о чем я должен писать. Так, он предложил мне сделать главным героем своего произведения императора. Он стремился манипулировать моим языком, сделать из него свою марионетку, сковать его свинцовой тишиной унижения.

– Выводы твоего эссе озадачили меня. Ты утверждаешь, что самоубийство невозможно для послевоенного поколения, для этих спятивших, закаленных цинизмом лицедеев. Ты пишешь, я цитирую, о «затруднительном положении мнимо бессмертного, для которого самоубийство невозможно».

– Что здесь могло озадачить вас? Я хотел доказать логически, что самоубийство для нас сегодня невозможно.

– Для кого ты писал это эссе?

– Вы прекрасно это знаете – для журнала «Нинген».

– Конечно, это отличный журнал послевоенного периода, последовавшего за капитуляцией. Очень, очень человечный. Но я имел в виду не это. Я спросил, не для какого журнала ты пишешь, а для кого. Или против кого.

Лазар взглянул на меня поверх пенсне. Его близорукие зеленые глаза гипнотизировали, заставляли говорить правду.

– Я писал с оглядкой на Осаму Дадзая.

– Ах да, это твой соперник, писатель, заигрывающий с самоубийством. – Лазар улыбнулся. – Иногда я думаю, что, пожалуй, было бы интересно, если бы Япония победила в войне. Ты согласен со мной?

– Странная идея для офицера американской армии.

– Я банкир. Но сама идея не чужда тебе, не правда ли? Ведь ваши японские «роман-ха» [10] выразили похожую, правда, проникнутую иронией, мысль, задавшись вопросом: не лучше ли было бы, если б в войне победила Германия?

– Мысль действительно ироническая, ведь она высказана тогда, когда стало совершенно ясно, что Германия терпит поражение. Германия ставила своей целью массовое уничтожение людей, а не победу в войне.

– Я знаком с философией «роман-ха», в ее основе учение Карпа Маркса, синтоизм, «Фауст» Гёте и идеи завоевания Маньчжурии. К этой философской школе тебя приобщил твой учитель, Хасуда Дзенмэй, который в 1945 году погиб в гарнизоне Бахару Йохор в Малайе. Сначала он застрелил своего командира, согласившегося на капитуляцию, а затем себя. Я прав?

– Он был моим другом, а не учителем.

– Другом? Очень хорошо. Он был твоим литературным наставником, написавшим предисловие к твоей первой книге рассказов. В предисловии есть такие примечательные слова: «В свои девятнадцать лет юный Мисима является своеобразным отражением нас самих. Это драгоценность, наследник древней истории Японии – он рожден нами», – и так далее. Может быть, эти слова были последним пророческим наставлением Хасуды, отправившегося в Малайю, чтобы найти там свою смерть? Может быть, именно он потребовал, чтобы ты отказался от «смертельного оружия» самоубийства и остался живой сияющей драгоценностью романтической литературы?

– Несмотря на лестные слова Хасуды-сан, кто я сегодня? Никому не известный писатель.

– Ерунда. Твои произведения одобрены опытным редактором журнала «Нинген», Кавабатой Ясунари, одним из известнейших писателей страны, и другими влиятельными литераторами, опекающими тебя и издающими твои рассказы… – Лазар хлопнул ладонью по стопке бухгалтерских счетов. – И в этом нет ничего удивительного. Ведь ты всегда можешь посмотреть, сколько денег у них на банковских счетах. И сколько из них им не следовало бы иметь.

– Но это нечестно! – воскликнул я срывающимся голосом, похожим на сопрано в опере «Кавалер роз». – Я никогда не прибегну к шантажу, чтобы сделать литературную карьеру!

– В таком случае ты круглый дурак, – заявил Лазар и, пожав плечами, вновь вернулся к просмотру счетов. – Скоро я потеряю к тебе всякий интерес.

– Звучит как угроза, Сэм.

– Это не угроза, а факт. К концу нынешнего года не останется ни одного свидетельства того, чем мы здесь занимались.

– Все документы с исправленными цифрами будут уничтожены?

– Вроде того. История поглощает саму себя в процессе своего создания. Глупец, неужели ты не видишь, что мы и являемся теми людьми, которые уничтожают эти проклятые счета?

Нет, я не видел этого. Лазар вздохнул.

– К чему ты действительно стремишься, Кокан?

– Я хочу писать.

– «Зачем быть поэтом в бездуховное время?» – процитировал Сэм Фридриха Гёльдерлина. – Правомерный вопрос, на который я не нахожу ответа.

– Я хотел бы ощутить вкус крови, Сэм. Но моя участь – проливать чернила.

– В таком случае тебе следует торопиться. У тебя мало времени. Сейчас я нарисую тебе то, что вскоре произойдет. – И Лазар начертил на листе бумаги треугольник. – Знаешь, что мы с тобой сейчас делаем? Вот так все это будет выглядеть через год. Давай начнем рассматривать треугольник с этой точки. Чего не хватает Японии для восстановления промышленности? Сырья. Американские инвесторы готовы снабжать вас сырьем в избытке. Но есть ли у вас средства, чтобы заплатить за поставки? Нет, кроме, пожалуй, долгосрочных кредитов – и это второй угол нашего треугольника, ценные бумаги дзайбацу, воплощенные в счетах ЛКХК, которыми мы с тобой занимаемся. В том виде, в каком они сейчас находятся, бумаги вряд ли могут принести хоть кому-то пользу. Их надо реконсолидировать.

Как ты знаешь, ЛКХК хотела установить стоимость ценных бумаг, основываясь скорее на оплаченном капитале, чем на активах. А это было бы невыгодно продавцу, хотя покупателю позволило бы приобрести их за новую валюту – иены сомнительной ценности. Третий угол нашего треугольника – покупатель. Кто он? Это реконструированные дзайбацу, которые извлекут выгоду из американских капиталовложений и экономических связей – «Тошиба» и «Дженерал Электрик», «Мицубиси Электрик» и «Вес-тингауз», «Мицуи» и «Америкэн Кэн», «Фурукава Раббер» и «Гуд-рич», «Мицубиси Петролеум» и «Ассошиэйтед Ойл»… и так далее. Так выглядит наш треугольник.

Что дальше? Начинается эпоха спада в мировой экономике, и Штаб главнокомандующего оккупационными силами настаивает на том, чтобы отказаться от минимальных цен на японский экспорт. Давай снова вернемся к нашему треугольнику. Итак: США продают вам сырье, скажем, излишки хлопка; эти поставки частично финансирует дзайбацу в союзе со своим американским партнером по бизнесу, или какое-нибудь американское финансовое учреждение, или банк нефтяной компании. Вы производите дешевый текстиль и продаете его по низким ценам в одну из стран Юго-Восточной Азии, где США, в свою очередь, закупают большое количество сырья, олова например. И так далее, и так далее. Война в Корее неизбежна. И она ускорит восстановление Японии, этой фактории США на Дальнем Востоке.

Наша двойная бухгалтерия и музыка «Кавалера роз» распалили Лазара, казавшегося мне порой сексуальным маньяком. Ему в голову пришла безумная фантазия обрядить меня в доспехи самурая. Причем он выбрал лакированные доспехи цвета красных восковых выгоревших роз. Броня холодила мое тело в тех местах, где кожух истерся и покрытая патиной медь соприкасалась с моей плотью. Это были «игрушечные» церемониальные доспехи, неспособные защитить от удара меча, стрелы или пули, выпущенной из ружья – огнестрельного оружия, с которым японцев познакомили португальские мореплаватели, «намбанджин» – «варвары с юга». Они привезли на своих каравеллах удивительные вещи – пушки, аркебузы, миссионеров-иезуитов, Святое причастие, бисквиты, чернокожих, которых японцы увидели впервые.

Однако теперь, когда в Японию нагрянули войска Макартура, негры были обычным явлением на наших улицах. Португальское искусство оказало большое влияние на стиль, в котором были выполнены мои доспехи. Они имели не прямую цилиндрическую форму, как самурайская броня, а были как будто вылеплены по форме человеческого тела. Это напоминало стиль императорского Рима. Такие доспехи носили центурионы, командовавшие непобедимыми легионами.

– Очень трудно подогнать эти доспехи по твоей фигуре, – заметил Лазар, подтягивая кожаные лямки.

Их первоначальный владелец, самурай, был, должно быть, нормальных пропорций, а я не выдался ни ростом, ни фигурой.

Я взглянул на себя в зеркало. Доспехи, как будто составленные из розовых раковин, свидетельствовали о том, что носивший их в семнадцатом столетии воин вырос изнеженным при дворе всемогущих сегунов Токугавы. Я был одет в своеобразный церемониальный смокинг военачальника, даймё, который надевал его по особому случаю – когда был вынужден являться ко двору сегуна в Эдо, где нес обязательную посменную службу. Мудрые сёгуны установили систему заложников, в соответствии с которой даймё оставляли своих жен и детей в Эдо. Проживание в столице стоило баснословно дорого, что увеличивало показную роскошь двора и долги самого даймё.

Даймё были потенциально опасны. Многие из них уже перешли в христианство, получили От иностранцев огнестрельное оружие, разбогатели за счет внешней торговли и могли взбунтоваться против власти сегунов, чего последние не желали допускать. В 1639 году третий сёгун из рода Токугава, Иэмицу, издал указ о запрещении захода всех иностранных кораблей, сакоку, что буквально означает «закрытая страна». Всех «варваров» выслали из Японии, и страна более двух столетий находилась в полной изоляции, пока на острова не прибыл Пинкертон, чтобы навлечь позор на мадам Баттерфляй. Япония в тот период времени была такой же запечатанной и заживо погребенной, каким чувствовал себя я в доспехах, надетых капитаном Лазаром.

Мне на память недаром пришел кавалер роз, живший две сотни лет назад. Я тоже превратился в грязную порнографическую карикатуру на самурая и стал заложником сегуна, генерала Макартура, который ввел порядок сакоку в период своего правления, не позволяя никому приезжать в Японию и не выпуская японцев за границу.

– Ты похож на лобстера с затвердевшим членом, – сказал Лазар, рукой опытного кузнеца проверяя мою эрекцию.

Хотя мой член встал и меня прошиб пот, я не испытывал никаких чувств. Мое тело как будто умерло. В коконе доспехов я ощущал себя как в пустоте. Совокупление происходило в полном эмоциональном вакууме, без удовольствия или неудовольствия. Мой член, проникавший в задний проход Сэма, как будто существовал отдельно от меня, жил собственной жизнью.

Через прорези для глаз в шлеме, выполненном в португальском стиле, я видел ощеренные зубы Сэма, этого сводника, устроителя больших деловых союзов. Стоя на четвереньках, он вцепился пальцами в соболий мех расстеленного на полу одеяла. Его крики наслаждения и боли гулко отдавались в пустоте моего шлема. Я видел треугольник, эту оккультную фигуру, образованную телами совокупляющейся пары, но на ее вершине зияла пустота неприсутствия того, о ком никто ничего не знает.

Треугольник, начертанный Сэмом Лазаром, проиллюстрировал финансовую теорему. Капитан вновь ввел меня в заблуждение эротизмом цифр, которые скрывали свое истинное значение. Я понял, что именно является общим знаменателем цифр и слов. Эротизм. Экономика эротизма для истинного знатока не вульгарная сумма коитусов, а, скорее, препарирование объекта желания и реконструкция действительности в соответствии с воображаемой моделью. Эротизм – еще один способ факторинга безнадежных долгов жизни.

Наше второе совокупление тем утром закончилось мощным извержением спермы, похожей на поток раскаленных песчинок. Лазар отполз от меня, сев на задницу. Его ягодицы оставляли на собольем меху влажный след, похожий на след улитки, но только он состоял не из слизи, а из антигеморроидальной мази, моей спермы и крови Сэма. Встав, Сэм подошел к проигрывателю, чтобы перевернуть пластинку с оперой «Кавалер роз». По дороге он споткнулся о валявшуюся на полу книгу, наклонился и поднял ее. Это был экземпляр «Зохара». И Сэм начал читать вслух отрывок из книги:

– «Кто эта прекрасная девственница, у которой нет глаз? И сокрытое, но все же явленное тело – скрытое днем, явленное утром? И украшенное узорами, которых нет?»

Я начал снимать доспехи.

– Подожди, малыш, – остановил меня Лазар. – Я хочу сделать пару фотографий.

Он поставил меня перед громоздкой, оборудованной вспышкой, фотокамерой на треноге и дал мне в руки самурайский меч. У меча была черно-белая рукоятка и острый клинок, который требовал особой осторожности. Это самое опасное холодное оружие, созданное человеком.

– Будь осторожен, – предупредил меня Сэм. – Этот меч изготовлен в шестнадцатом веке мастером Секи-но-Магороку.

По приказу Сэма я принимал разные позы: то выставлял напоказ гениталии, то изображал смешного истощенного инвалида, то замахивался мечом.

– Представь, что будет, если начальник отдела Нисида увидит эти снимки, – задумчиво промолвил Лазар. – Или они попадутся на глаза твоим родителям.

Я пал так низко, что стал натурщиком порнографических съемок! Моя чахлая плоть в доспехах выглядела словно пародия на мускулистое классическое тело, панцирь розового лобстера, в котором зияла пустота.

Мне вдруг стало жутко от открывшейся правды. Я находился в состоянии «обратного курса», деградируя до положения онногата, актера-трансвестита, который исполняет исключительно женские роли в театре Кабуки. В моем случае изображаемая мной женщина заняла пространство внутренней жизни мужчины, чьи естественные склонности к мужественности давно уже атрофировались. Рожденный мужчиной, я был лишен выбора играть иную роль. Однако я не был обучен исполнять роль мужчины. Я вынужден был делать невероятные усилия, чтобы изображать это чуждое мне существо. И это у меня выходило плохо. Обитающий в четырех стенах моего тела женский персонаж неохотно, скептически смотрит в зеркало, в котором отражается нелепая карикатура на мужчину. Женщина во мне обречена на бездействие, она не способна или не желает помочь измениться нелепому растяпе.

Как изгнать сидящую во мне женщину? Как вывернуть себя наизнанку и заставить ее выйти наружу? Я пытаюсь вообразить немыслимый акт саморождения.

Я хочу иметь другое тело: тело, преображенное до неузнаваемости. Каприз Лазара, надевшего на меня нелепые доспехи, зародил в то бесславное утро семя будущей метаморфозы, которая расцветет в темноте моей крови, в тайной тоске моего сердца и созреет однажды, сделав мое тело мускулистым.

Но пока я переживал темную, личиночную стадию своего развития, даже не подозревая о том преображении, которое произойдет со мной в будущем. Но правда заключается в том, что невозможно освободиться от темного ужаса прошлого. Крылья бабочки, которая наконец вылетает из кокона, запачканы кровью воспоминаний о затхлой темнице.

Сэм Лазар помог мне расстегнуть доспехи, заглядывая через мое плечо в зеркало. На мгновение мне показалось, что его жуткая лисья голова вырастает прямо из доспехов.

– Не могу понять, почему ты мне так нравишься, – промолвил он. – Ты омерзительно уродлив.

Он стал расхаживать по комнате, одной рукой сжимая подбородок, а другую уперев в бок. Поза задумчивого сатира.

– Я поразмыслил над твоей ситуацией, Кокан, – заявил Лазар. – И думаю, что нашел правильный выход.

– Спасибо, Сэм.

– Избавь меня от своей иронии. Дело серьезное. Я нашел идеальное решение для такого исключительного человека, как ты. Евгеническое решение, так сказать.

– И что же это?

– Брак.

– Вы хотите, чтобы я женился?!

Я не мог сдержать смех, беспомощный и жалкий. В то же время я отчетливо ощущал, что мне грозит опасность.

– Один мистик, рабби Симеон, утверждает в «Зохаре», что человеку надлежит одновременно быть и мужчиной, и женщиной для того, чтобы вера в Божественное Присутствие никогда не покидала его. Но почему, ты спросишь? Потому что, как замечает рабби Симеон, мужчина и женщина были задуманы как одно целое в Божественных слогах творения. Адам – это алеф, далед и мем, а женщина была запечатана в его боку, а не создана из его ребра. И, конечно же, не Ева была первой женщиной, а Лилит – собственная фаллическая сила Адама.

– Прекрасно, Сэм, но разве вы сами женаты?

– Естественно.

– Но вы же…

– … ты хочешь сказать, что я погряз в содомии? Что я гомосексуалист? Я предпочитаю более привлекательный старомодный термин, которым пользуется Андрэ Жид, – уранист. Я – сын революционной планеты Уран, открытой Гершелем в эпоху революций в Америке и Франции. Я связан с рождением демократии в ее первоначальной, наиболее радикальной жизнерадостной форме. Эта демократия отвергает коллективную банальность среднего человека, именно с нее, как мечтал Ницше, начинается загадочное исключение.

– Я вам не верю.

– Чему ты не веришь? Тому, что я рассказал тебе об Уране?

– Нет, я не верю, что вы женаты.

– Из-за моей приверженности уранизму? Тебе не хватает воображения. Согласно мистическому учению, изложенному в «Зохаре», мужчине, находящемуся в поездке, оказывается наивысшая честь, поскольку Божественная сила отправляется в дорогу вместе с ним. Однако путешествующий мужчина рискует стать несовершенным существом, будучи лишен союза с женщиной. Этот изъян может нарушить священный союз, отлучив от мужчины Божественную силу. Я нахожусь в поездке. Моя вера в Божественное присутствие непоколебима, потому что я не разрешаю женщине во мне расторгнуть союз. Когда же моя командировка закончится и я вернусь к земной жене, я, как это предписывает «Зохар», войду в нее и воссоединюсь с ней.

– Порой мне кажется, что вы сумасшедший, Сэм. Недавно вы сказали мне, что победа нацистской Германии, возможно, была бы более «интересной». И это несмотря на ваше расовое происхождение.

– Не впадайте в вульгарное заблуждение, не всякий еврей принадлежит к еврейской нации. Я говорю об исключительной породе людей, о тех, для кого принадлежность к арийцам, семитам или даже японцам не существует. Им безразлично, какая кровь течет в их жилах. Такие, как мы, Кокан, могут достичь спасения лишь на морально-индивидуальном уровне.

– Тем не менее вы предлагаете мне «евгеническое решение» моих проблем, заключающееся в браке? Это противоречит вашей же логике.

– Нисколько. Для каждого мужчины, вне зависимости от того, насколько в нем развито внутреннее женское начало, существует женщина, вмещающая в себе его мужского двойника. Если вы не найдете этого равновесия мужского и женского, то третий элемент треугольника, Божественное присутствие, навсегда покинет вас, и вы превратитесь в получеловека, существо скорее мертвое, чем живое.

– В таком случае я обречен на полуживое существование. Вы не понимаете, что само слово «женщина» пробуждает во мне меньше чувств, чем карандаш, автомобиль или совок. Все женщины для меня на одно лицо, они, на мой взгляд, лишены эмоционального содержания.

– Вздор. Готов держать пари, что твое общение с этим полом было ограничено женщинами твоей семьи – матерью, сестрой, родственницами. Имея столь скудный опыт, нельзя делать вывод, что все женщины одинаковы.

– Я и не делаю подобного вывода. Моя бабушка была властной сильной женщиной, а мать, напротив, могла служить образцом истинной женственности. Трудно себе представить двух столь несхожих женщин.

– Ты уверен в этом? Разве они несхожи в том, что обе с неистовой одержимостью посвящали себя тебе? Я говорю о женщине, которая бросит вызов отношениям, царившим в твоей семье, разрушит привычную практику беззаветного служения сыну и внуку.

– Но вы же знаете наши обычаи. Я никогда не смогу жениться без согласия родителей.

– И в этом таится опасность. Настанет день, когда родители заставят тебя вступить в брак, и ты женишься против своей воли.

Брак против воли – зло, поскольку он не учитывает несоответствия мужского и женского компонентов в партнерах и заключается вопреки их естественным склонностям. Это нарушает закон демократического выбора, действующий в диапазоне сексуальной неопределенности между комплиментарными полюсами влечения. Торгашеский брак по расчету хуже, чем проституция, в которой по крайней мере есть хотя бы подобие выбора. Любовь – это термин, которым обозначается свободное евгеническое предприятие для разведения улучшенной породы.

– Ваши слова вновь противоречат логике. Вы осуждаете устроенные браки и все же хотите устроить мой?

– Я устрою такой брак, который будет полностью соответствовать твоим требованиям.

По собственному опыту я знал, что к прихотям капитана Лазара надо относиться серьезно. Он не шутил.

– Вы можете показать мне фотографию вашей жены?

– Конечно, но я поступлю по-другому. Ты сам найдешь ее фото среди снимков других женщин. Возможно, тебе покажется, что все они на одно лицо, а быть может, и нет. Красота относительна. То, что один находит прекрасным в противоположном поле, другого может оставить равнодушным или даже показаться безобразным. Эстетика не имеет дело с разновидностями красоты, она создает концепцию прекрасного, на которую не влияет сексуальный фактор.

Лазар раскрыл передо мной фотоальбом в кожаном переплете.

– Здесь собраны снимки женщин, в разной степени обладающих типом женственности, который отвечает моему сексуальному вкусу. Выбери ту, которая, по-твоему, полностью соответствует моим запросам, и ты найдешь фото моей жены. А я в свою очередь выберу ту женщину, которая, по моему мнению, показалась бы тебе наиболее красивой, то есть сексуально привлекательной.

Сначала я разглядывал фото в альбоме без особого интереса. У меня было такое чувство, словно мне предстояло выбрать себе Жену среди гейш по их фотографиям. Передо мной предстали портреты дюжины женщин, снятых обнаженными или в момент раздевания. Их позы были лишены эстетики.

– Фотографии очень низкого качества, – заметил я. Лазар кивнул и внимательно посмотрел на меня. Я заставил себя искать среди снимков портрет его жены, хотя сильно сомневался в успехе.

Его коллекция казалась мне довольно однообразной, хотя я никогда не подумал бы, что Сэму нравится именно такой тип женщин, какой запечатлен на снимках. Дамы в галерее Лазара были, без сомнения, женственны, некоторые из них имели пышные формы, грузный торс, широкие бедра, большой живот, в складках которого тонул пупок, и толстые ляжки в ямочках. Однако вскоре я понял, что ошибся в подходе к этим снимкам. Это была просто женская плоть, которую не следовало оценивать с эстетической точки зрения. Эстетический идеал пропорционально сложенного тела сам по себе изменчив и обусловлен модой, в которой стандарт красоты зависит от преобладания мужского или женского компонента.

Но, пристальнее вглядевшись в фигуры женщин, я стал замечать, что в них есть что-то от мужественных амазонок. В одних это начало проявлялось сильнее, в других – слабее. Мое внимание привлекали их как будто рифленые бедра и темный треугольник лобка, ведущий в промежность, в которой прятался бесполезный (с моей точки зрения) сосуд влагалища, не вызывающий у меня никакого интереса. И все же сейчас я испытывал чувство неловкости от того, что их нагота выставлена напоказ.

В моей голове мелькнула чудовищная догадка. Я вдруг понял, что означает грустное выражение лиц всех этих женщин, замерших в неестественных позах. Они были глубоко уязвлены необходимостью сниматься в обнаженном виде. Они не хотели раздеваться, но были вынуждены. Их заставили обнажить свое тело. Они не модели, а жертвы преступления. Я понял, что именно означали эти фотографии. Изображенные на них фигуры вырваны из контекста, взяты с группового снимка и увеличены до размеров портрета. Я вспомнил фотографии, которые показывал мне Лазар. Они были сделаны оперативными группами, карательными отрядами, фотографировали раздевающихся и выстраивающихся в очередь людей, мужчин и женщин, которых ожидала братская могила или газовая камера лагеря смерти.

– Это чудовищно, – сказал я, снова убеждаясь, что Лазар – душевнобольной человек.

– Ты нашел мою жену? – спросил Лазар хрипловатым голосом, словно у него перехватило горло от волнения, и уставился на меня немигающим горящим взглядом.

Мурашки забегали у меня по спине. Я подумал, что жена капитана Лазара, должно быть, погибла, став жертвой Холокоста, и эти фотографии являлись страшным гротескным воспоминанием о том, как он искал ее.

– Продолжай, постарайся найти ее.

Я продолжал рассматривать фотографии до тех пор, пока не остановился на одной. Не знаю, почему я выбрал именно ее. Может быть, потому что это единственный портрет, не являющийся частью группового снимка? Должно быть, изображенную на нем женщину казнили отдельно, расстреляв у той стены, которая виднелась за ее спиной. Что еще могло убедить меня в том, что передо мной действительно фото жены капитана Лазара? Ничего, только сама женщина в позе Евы, прикрывающая одной рукой грудь, другой – гениталии от объектива камеры, к которой она неохотно повернулась. Мышцы ее бедра были напряжены.

– Да, это она. Молодец, – сказал Лазар, и на его лице появилась улыбка. Он снова раскурил потухшую сигару, которую сжимал в зубах. – Как, по-твоему, она красивая?

– В ней есть что-то от амазонки. Как ее зовут?

– Иаиль. По крайней мере так звучит ее псевдоним. Ты знаешь библейскую историю Иаили? Она описана в Книге Судей, глава четыре, стихи семнадцать и далее.

– Я читал Библию, Сэм.

– Хорошо, тогда перескажи мне эту историю.

– Иаиль убила Сисару, ханаанского военачальника, вбив ему в голову кол от шатра при помощи молотка.

– Браво, мой маленький японский школяр! А ты знаешь, как Талмуд истолковывает эту историю? Нет? Там сказано, что Иаиль убила Сисару с помощью кола для шатра и молотка, потому что Второзаконие – глава двадцать вторая, стих пятый – запрещает женщинам пользоваться оружием. Толкователи также утверждают, что Сисара семь раз вступал с Иаилью в сексуальный контакт в тот день, когда, сбежав с поля боя с израильтянами, нашел приют в ее шатре. Иаиль не получила за это никакого вознаграждения. Она поила Сисару грудным молоком из своих сосцов. Пророчица Дебора, восхваляя Иаиль, ставила ее выше Сары, Ребекки, Рахили и Лии.

На фотографии я действительно увидел библейскую Иаиль, закрывающую рукой грудь, семь раз совокупившуюся с врагом Израиля, утешившую его молоком своих сосцов. А когда он уснул, она…

– Странный повод для восхваления, – пробормотал я, разговаривая скорее сам с собой.

– В некоторых текстах говорится, что Иаиль означает «дикий козел», и это мужское имя.

– Простите, Сэм, но женщина на снимке выглядит глубоко несчастной. Почему она позволила снимать себя?

– Она не позволяла. Фотографировали иракцы, когда им удалось поймать Иаиль. У нее имелись веские причины чувствовать себя глубоко несчастной. Иаиль была членом «Иргун Цваи Леурни». Ты когда-нибудь слышал о такой организации?

– Я читал о ней на страницах лондонской «Таймс», которую мы получаем в министерстве. Это еврейская террористическая организация, действующая в Палестине.

– Теперь это Израиль. В 1941 году «Иргун» согласился приостановить боевые действия против британских сил, оккупировавших Палестину, и участвовать в общей борьбе против нацистской Германии. Лидеры «Иргун» вынашивали планы похищения хаджи Амина Эль-Хуссейни, великого муфтия Иерусалима, ярого сторонника нацистов, который нашел убежище в Багдаде. Британские военные не могли помочь «Иргуну», пронацистские иракские силы превосходили их своей численностью. Во время разведывательной операции возникла перестрелка с иракцами, и Иаиль попала в плен. Как пишут в полицейских сводках, Иаиль подверглась насилию. Эту фотографию иракцы послали членам «Иргуна», требуя огромный выкуп. Но она спутала карты своих врагов, сбежав из плена. Позже, в 1945 году, Иаиль в составе парашютного десанта, сброшенного в Германии, участвовала в боевых действиях Союзнических освободительных сил. Там я и познакомился с ней.

– Необычайно отважная женщина.

– Отвага не является прерогативой мужского пола, как, впрочем, и стремление мстить.

– Где она теперь?

– Не знаю. Служит где-то тайным агентом, вбивая колышек для шатра в череп очередного Сисары.

История Иаили, этой амазонки, вырвавшейся из рук иракских насильников, участвовавшей в десанте и боевых операциях, поразила меня. Если все правда и она действительно жена Лазара, то это обстоятельство неожиданным образом объясняло странное поведение капитана. Статьи в «Таймс», которые я равнодушно пробегал глазами, поскольку они слишком далеки от японских проблем и моих личных забот, проливали свет на действия Лазара. Теперь я начал понимать их причины. Я вспомнил, что именно рассказывалось в статьях о террористах из организации «Иргун» об унижении британских военных еврейскими боевиками, о различных инцидентах, связанных с борьбой на Ближнем Востоке. Совсем недавно, весной 1948 года, израильские войска нанесли сокрушительное поражение армиям Лиги арабских стран. Лазар ясно дал мне понять, что является фанатиком-националистом, сионистом, отстаивающим идею национальной целостности евреев. Если это так, то Сэм прав: он действительно находился в пути, и Божественная сила не покидала его.

Я нарисовал на листе бумаги еще один треугольник поверх того, который начертил Лазар. Получилась шестиконечная звезда Давида.

– Что это такое? Попытка изобразить квадратуру круга, Кокан? – спросил Лазар, и улыбка исчезла с его лица.

Однако капитан не стал комментировать сделанное мной открытие.

– Вы надеетесь когда-нибудь снова встретиться с женой? – спросил я.

– Я молюсь об этом. Я хочу на старости лет поселиться в Хайфе, стать толстым дедом, просиживать целыми днями в кафе и писать стихи на иврите. Но вопреки моему желанию я, вероятно, умру какой-нибудь нелепой смертью в Богом забытом уголке Азии.

– Вам повезло. Вы нашли свою Лилит. Что же касается меня…

– Ты хочешь смириться и жениться на той женщине, которую выберут для тебя родители?

– Такова традиция сыновнего благочестия.

– Мужчина обязан нарушать общественные установления.

– Возможно, это так. Но я – загадочное исключение из правил. Ни одна женщина не сможет стать сексуально привлекательной для меня.

– Ошибаешься, я нашел для тебя Лилит. Иди умойся и оденься. Я хочу представить тебя твоей будущей невесте.

Лазар внимательно перебрал одежду в своем гардеробе и извлек из него двубортный костюм из небеленого полотна, шелковую рубашку с молочным отливом, галстук, в тон ему серебристый носовой платок и, наконец, белые матерчатые туфли. Пока он занимался своим туалетом, я открыл Библию и нашел Второзаконие, двадцать вторую главу, стих пятый.

«На женщине не должно быть мужской одежды, и мужчина не должен одеваться в женское платье, ибо мерзок пред Господом Богом твоим всякий делающий сие», – прочитал я.

– Но здесь ничего не говорится о том, что женщинам запрещается использовать оружие, – заметил я.

– Однако Библия ясно запрещает трансвестизм, стремление носить одежду противоположного пола, воспетое венским обманщиком Штраусом.

Я вновь подумал об опере «Кавалер роз». В ней женщина, исполняющая роль мужчины, переодевается в женскую одежду – сложный травестийный фарс.

– Не кажется ли тебе, что мы тоже вынуждены переодеваться в мужскую одежду? – спросил Сэм Лазар, завязывая шелковый серебристый галстук, и воскликнул, подражая мимике Софи, невесты барона Оха, которой представили кавалера роз: – Меiп Gott, es war nicht mehr als eine Farce![11]

И действительно, это был всего лишь фарс.

ГЛАВА 6 У ВОД СУМИДАГАВЫ

Сумидагава, река в Токио, дала название классической пьесе театра Но, написанной в пятнадцатом столетии Мотомасой, сыном выдающегося создателя драмы Но Дзэами. Пьеса рассказывает о женщине, сошедшей с ума в поисках сына. Во время переправы через реку Сумида она узнает, что ее сын умер год назад. Известие о смерти сына помогает ей вновь обрести достоинство и преодолеть безумие. Безумие оказалось своего рода репетицией, подготовкой к восприятию истины, предвестием горя и скорби, которую теперь она выражает с неподражаемым лиризмом.

Зимой 1934 года, за несколько недель до западного Нового года и, следовательно, незадолго до моего дня рождения, произошел инцидент, показавшийся мне иллюстрацией к пьесе Но «Сумидагава». Я воочию увидел горе матери, потерявшей сына. Сдерживаемая любовь Сидзуэ выплеснулась наружу с неистовой силой, подобная океанской волне.

Прогулки с матерью были редкими событиями моего детства, похожими на тайные свидания любовников. Она всегда старалась доставить мне радость, развлечь меня, угостить лакомствами, которые дома были под запретом. В день, о котором идет речь, Сидзуэ подговорила слугу Ётаро тайно увести меня из комнаты Нацуко, пока та спала. День был очень холодный и снежный, один из тех, в которые мне запрещалось выходить из дому.

Наша прогулка по городу поначалу казалась мне бесцельной. На сей раз мать не пыталась развлечь меня. Она была необычно сдержанна и замкнута. Ее молчание свидетельствовало о том, что Сидзуэ чем-то сильно расстроена. Мы остановились на мосту, с которого открывалась панорама на канал Сумидагавы.

Взяв меня за руку, Сидзуэ смотрела вниз на ледяную воду. Немногочисленные в этот час прохожие подозрительно поглядывали на нас. Им было непонятно, почему здесь стоит хорошо одетая женщина с ребенком.

Даже через шерстяную перчатку я почувствовал, как вспотела ладонь Сидзуэ. Наши сцепленные руки все равно были разъединены. Наконец, как будто собравшись с духом, моя мать заговорила:

– Пойдем к фотографу. Я хочу, чтобы ты запомнил этот день. Когда фотограф сделал снимок, Сидзуэ грустно заметила:

– Теперь после инкио я вообще не смогу видеть тебя. Разные поколения одной семьи по традиции в определенное время разъезжаются и селятся отдельно. Такая практика называется «инкио». Мой отец, воспользовавшись этой традицией, переехал из дома родителей в феврале 1935 года в другой квартал города. Однако инкио не соединило, а, напротив, разлучило меня с матерью. Еще два года бабушка не отпускала меня от себя, не разрешая поселиться с родителями в районе Сибуйя. Лишь в 1937 году пошатнувшееся здоровье вынудило Нацуко ослабить свой контроль надо мной.

После визита в фотоателье мы вернулись домой, и Сидзуэ повела меня в свою комнату, чтобы кое-что показать. Я никогда не забуду этот сувенир в память о разлуке. Сидзуэ показала мне церемониальный кинжал, который являлся частью ее приданого и служил напоминанием о том, что она не должна возвращаться в родительский дом, во всяком случае, живой. Я до сих пор помню звук лезвия, извлекаемого из ножен. Он похож на щелчок колпачка, который снимают с тюбика помады. По взгляду, брошенному на меня матерью, я понял, что жизнь дарована мне не чем иным, как этим острым кинжалом.

Однако в новом доме в районе Сибуйя, куда я наконец-то переехал в 1937 году, меня ожидала продолжающаяся гражданская война между родителями – моей мамой, чувствительной, образованной, красивой молодой женщиной, постоянно упрекавшей мужа, и отцом, получившим суровую закалку в доме бабушки. Годы борьбы с Нацуко и негодование по поводу того, что муж не поддерживает ее в этой борьбе, ожесточили мать против Азусы, лишили надежды на мир в их доме. Азуса мог теперь не сдерживать свой нрав и править жесткой рукой бюрократа. После многолетней жизни под одной крышей с Нацуко, чьи прихоти он вынужден был терпеть, у Азусы скопилось много желчи, и теперь он изливал ее на нас. Отец глубоко презирал меня, считая книжным наркоманом, и старался избавить меня от моего пристрастия, обрушиваясь каждый день на книги и рукописи.

Однажды весной, вскоре после моего переезда в Сибуйя, вернувшись из школы, я узнал от нашей служанки Мины, что отец ждет меня в своем кабинете. Сегодня он необычно рано вернулся из Управления рыбоохраны. В такой солнечный апрельский день мать, конечно же, отправилась на прогулку в сад с младшими детьми – Мицуко и Киюки. Сидзуэ страстно занималась садоводством, и это увлечение делало атмосферу в нашем доме более спокойной.

Я пребывал в хорошем настроении и не был готов к встрече с отцом. Кабинет Азусы всегда представлялся мне безотрадным холодным местом, где стояли унылые ряды юридических книг. Кроме того, здесь находились роскошные издания по искусству, приобретенные отцом во время поездки в Европу. Но он так ни разу и не открыл их, и эти книги стояли, словно бутылки дорогого иностранного ликера, выставленные, чтобы произвести впечатление на посетителя. Отец сидел за письменным столом, перед ним стояла чашка зеленого чая, рядом лежали министерские бумаги, в одной руке он держал ручку, а в другой – дымящуюся сигарету. Пепельница, полная окурков, свидетельствовала, что Азуса заядлый курильщик.

– Не сутулься в моем присутствии, мальчик, – промолвил он, не поднимая глаз. – По-видимому, тебя не учат хорошим манерам в твоей снобистской школе. Страшно подумать, чем я вынужден жертвовать ради тебя…

Он внезапно замолчал и, подняв голову, злорадно улыбнулся, увидев, что мой взгляд прикован к стопке книг на его столе. Моих книг. Их взяли с полок в моей комнате. Отец продолжал улыбаться, наслаждаясь моим удивлением. Лежавший на полу у его ног фокстерьер Инари приподнял бровь, как будто имитировал насмешливое выражение лица своего хозяина. Мы с Азусой всегда во всем были несходны, даже в любви к животным. Я терпеть не могу собак, их слюнявое подобострастие раздражает меня, Азуса же не выносит кошек. (Сейчас, когда я пишу эти строки, у меня на коленях лежит кот.)

Отец не сразу заговорил о моих книгах. Сначала он завел речь о предписаниях конфуцианского учения, в котором говорится о важности гармоничных отношений в семье как гарантии существования самого государства.

– Любое уклонение от исполнения сыновнего долга передо мной является оскорблением Его величества императора, – заявил Азуса, прикуривая одну сигарету от другой. – Надеюсь, что я говорю с разумным существом. Ты же не законченный болван, как твой брат Киюки. Я разочарован в нем.

Азуса сначала говорил спокойно, сдержанно. Но меня не ввело в заблуждение это затишье перед бурей. Я знал, что вскоре бог штормовых морей Сусаноо начнет бушевать. Отец курил дешевые сигареты, которые предпочитал Ётаро, и старался выглядеть как спартанец. Очки в металлической оправе, короткая военная стрижка, невзрачная одежда – все в нем свидетельствовало о самоограничении. То были времена фиктивного стоицизма. Азуса напоминал мне тех бдительных фанатиков, которые бродили по токийским улицам с портновскими ножницами, готовые обрезать юбки и волосы, если длина нарушала правила национальных приличий и инструкции правительства, регулирующего расходы. Все это было фальшиво и казалось мне отвратительным, как боевые кличи кэндоистов, моих однокашников по Школе пэров. Опасный образ мыслей выявляла в те времена военная полиция. Вся страна находилась под ее надзором.

Азуса не пригласил меня сесть. Чтобы унизить меня, он использовал тактику высокопоставленных чиновников, распекающих клерков за проступки.

– Литература… – начал он и замолчал, чтобы сделать глоток чая и затянуться сигаретой, – это ложь, баловство. Вот и все. Ею занимаются только женоподобные изнеженные существа и беспринципные никчемные людишки. Привычка писать развращает. Я вижу, как это надругательство над самим собой превращает тебя в бескровного женоподобного червячка.

Азуса говорил все громче, теперь в его голосе слышался гнев, губы побелели. И хотя я знал, что этот спектакль продуман до мельчайших деталей и спланирован заранее, тем не менее он производил на меня сильное впечатление.

Азуса сделал вид, что пытается взять себя в руки.

– Твое поведение лишено здравого смысла, – продолжал он более сдержанным тоном. – Я запрещаю тебе растрачивать мужскую энергию на это безобразие.

И он указал на мои книги, брезгливо дотронувшись до одной из них с таким видом, как будто это нечто грязное и заразное.

Меня удивил тщательный – я бы даже сказал, сделанный со вкусом – выбор книг. Мои любимые авторы – Рэймонд Рейдикет, Оскар Уайльд, Рильке, Танидзаки и Уэда, конечно.

– Я излечу тебя от болезненного пристрастия к этим утратившим человеческое достоинство декадентам. Ты знаешь, что делают с подобными книгами в Германии? Их жгут.

Представив, как мои драгоценные книги горят в костре, разведенном нацистами в нашем саду, я расплакался.

Тишину, царившую в доме, внезапно нарушили звуки музыки и топот на лестнице. Это вернулись с прогулки брат и сестра. Мицуко села в гостиной за фортепьяно, а Киюки сломя голову бегал по лестнице. Я увидел, как мать заглянула в окно кабинета. Поля соломенной шляпы бросали тень на ее лицо. Я понял, что Азуса приказал им находиться в саду до тех пор, пока не закончит со мной разговор. Однако Сидзуэ не послушалась его. Отец нетерпеливо махнул рукой, приказывая ей отойти от окна.

– Прекрати плакать. Ты же не женщина, – сказал он. – Тебе следовало бы прочитать «Майн Кампф».

– Я читал эту книгу.

Мой ответ не понравился Азусе, но все же он улыбнулся.

– Очень хорошо. В таком случае тебе больше не понадобится этот мусор. – И он сбросил мои книги со стола на пол. – И ты прекратишь мастурбировать на бумаге.

Азуса открыл папку, в которой лежали клочки моих рукописей. Я едва узнал их сквозь пелену слез. Комок подкатил к горлу. Я почувствовал тошноту, и мне захотелось опуститься на пол. Но тут Азуса заорал на меня.

Впрочем, нет, оказывается, он кричал на мою мать. Сидзуэ ворвалась в кабинет, держа в руках свою соломенную шляпу. На ее лице, покрасневшем от негодования, выступил пот. Сидзуэ в этот день против своего обыкновения нарушила правила хорошего тона. Я вырос в обстановке тайны, которую составляли болезнь Нацуко, намеки Цуки на зло, расположенное «ниже пояса», и постоянное ворчание отца по поводу безответственного распутства Етаро. Гнев Сидзуэ вызвал поток нескромных обвинений. Моя бабушка, оказывается, заразилась от Ётаро, ведшего преступный образ жизни, болезнью, название которой нельзя даже произнести вслух. Но табуированное слово из медицинского учебника уже вертелось на языке Сидзуэ.

– Твоя мать – душевнобольная женщина. Она отняла у меня ребенка, чтобы отравить его сознание.

Азуса несколько мгновений стоял неподвижно, а потом схватил мать за волосы и повернул ее голову в мою сторону.

– Вот, смотри, – воскликнул он, – смотри, если хочешь увидеть зараженную кровь! Вот твой драгоценный болезненный гений! Маленький сорняк, выросший на кладбище моей матери! – Он дергал Сидзуэ за волосы так, что ее голова вертелась из стороны в сторону в такт его словам. – Я вырву его с корнями! Слышишь? Я выбью из него все амбиции и претенциозность! Я сделаю из него верного слугу Его имперского величества!

Мать терпеливо сносила унижение. Она не могла дать достойный отпор демоническому сыну Нацуко. Я до сих пор помню этот пустой остановившийся взгляд человека, неспособного сопротивляться и стыдящегося своей полной беззащитности. Веки полуопущены, рот открыт – словно у отрубленной головы, поднятой палачом за волосы.

Азуса внезапно отпустил жену, и она неуклюже рухнула на стол, как кукла. Капли крови изо рта Сидзуэ упали на мои разорванные рукописи, словно миниатюрные ярко-красные цветы. Она приподнялась на дрожащих руках и начала смущенно, замедленными движениями, складывать клочки рукописи в папку.

– Оставь это! Убирайтесь оба отсюда! – приказал Азуса и прикурил сигарету, чтобы успокоиться.

Мы вышли из кабинета отца, обнявшись, похожие на двух раненных в ожесточенном сражении бойцов, поддерживающих друг друга. Мицуко и Киюки, стоя на безопасном расстоянии, наблюдали за нами, боясь приблизиться. Их пугал наш несчастный жалкий вид. Мои книги и рукописи так и остались бы под арестом отца, если бы Сидзуэ снова не проявила смелость. Она изготовила второй ключ от кабинета Азусы и выкрала мои книги, как только он уехал в командировку в Осаку по делам министерства. Более того, она переписала мои рукописи, составив забрызганные кровью клочки, и утром потихоньку от всех передала мне эти копии.

Азуса слишком поздно взялся за искоренение сорняка, выросшего в ночном саду Нацуко. Однако он не прекращал нападать на меня и не оставлял попыток перевоспитания. Азуса постоянно подсовывал мне нацистскую пропагандистскую литературу. Сегодняшней молодежи, наверное, не знакомо имя Отто Вейнингера, и она вряд ли поймет, почему его антисемитская евгеника заставила меня прочитать Библию, христианские комментарии и «Протоколы сионских мудрецов». Унылый бюрократический нацизм, который Азуса ввел в нашем доме в качестве противоядия искусству, имел неприятные последствия. Азуса не рассчитывал на то, что его сообразительный сын, этот книжный наркоман, получит удовольствие, расширяя свой культурный кругозор. У него не хватало воображения, чтобы понять, насколько легко от Гюисманса и Ницше перейти к немецкому романтизму, на котором основывался преступный нацистский режим. Для меня нацистская доктрина была просто одной из ветвей декадентской эстетики. Азуса невольно способствовал тому, что я постепенно становился приверженцем извращенного прозападного японизма.

Примерно через год после того, как я переехал к родителям, однажды утром отец вышел к завтраку в необычно приподнятом настроении. Сидзуэ и я восприняли это как недоброе предзнаменование, как предвестье надвигающейся беды. Наши предчувствия оправдались.

– Мой отец часто ездил за границу, – начал Азуса. – Он отсутствовал дома целыми месяцами, пытаясь осуществить то или иное легкомысленное предприятие, надеясь разбогатеть. Признаюсь, я радовался, когда его не было дома. И наверняка моим родителям нравилось жить в разлуке. Что ты думаешь по этому поводу, жена? – обратился он к матери. Удрученный вид Сидзуэ ясно свидетельствовал о нарастающем с каждой минутой беспокойстве. – Почему моим родителям нравилось на время разлучаться? Подобная жизнь полностью устраивала их, ты согласна с этим?

Сидзуэ ничего не ответила. Азуса засмеялся и, выпустив желтоватый сигаретный дым из ноздрей, взглянул на меня.

– А теперь пришла ваша очередь радоваться, Кимитакэ и Сидзуэ, – заявил он. – Разлука примирит нас.

Я почти физически ощущал тревогу Сидзуэ. Что такое говорил Азуса? Неужели он угрожал разводом? Но это немыслимо!

– Что вы раскрыли рты, как два идиота? – сердито спросил Азуса. Его настроение внезапно испортилось. – Это так вы поздравляете меня? По-видимому, вас совершенно не интересует моя карьера.

Мы замерли, не смея даже переглянуться.

– Я получил повышение по службе. Теперь я – начальник Управления рыбоохраны, – наконец сообщил Азуса.

Новость ошеломила нас, некоторое время мы сидели молча, не в силах проронить ни слова. Азуса наслаждался нашей растерянностью. Придя наконец в себя, Сидзуэ начала осыпать его похвалами. Но Азуса остановил ее.

– Избавь меня от излияний своих чувств, – сердито сказал он. – С твоей стороны было бы честнее радоваться, что теперь мы будем видеться реже.

И отец объяснил, что главная резиденция Управления находится в Осаке, городе, расположенном примерно в 350 милях к западу от Токио, и начальник Управления должен часто там бывать.

До 1942 года, когда Азуса ушел в отставку с государственной службы, он ночевал дома всего лишь несколько раз в месяц. Таким образом в течение четырех лет у меня, по существу, не было отца, и я имел возможность лучше узнать свою мать и сблизиться с ней. Я влюбился в Сидзуэ.

Из тюремной камеры Нацуко я вышел законченным, но в высшей степени ранимым фантазером. Я созрел для того, чтобы познать предательскую болезнь любви. В Сидзуэ я увидел море в его неукротимой силе. В комнате бабушки море представлялось мне вымышленной идиллией, ручной укрощенной стихией, какой оно рисуется декадентскому сознанию человека, видевшему его лишь в своем воображении и никогда не покидавшему дом. Сидзуэ показала мне море таким, какое оно есть на самом деле. В десять лет она впервые привезла меня на побережье. Морская стихия испугала своей подавляющей, безграничной силой. Я почувствовал головокружение. Так высота сначала пугает человека, а потом притягивает.

Постижение глубин началось с урока, чуть не ставшего фатальным, летом 1937 года в Сибате, курортном местечке на полуострове Ицу, где я проводил каникулы вместе с матерью, Мицуко и Киюки. Азуса приезжал к нам на выходные дни. Я наслаждался близостью Сидзуэ. Не опасаясь, что меня отругают за изнеженность и отсутствие мужественности, я клал голову на колени матери, лежал, прижавшись к ней, под зонтиком на пляже. Никто не мешал мне рассматривать голубые вены на ее алебастровом бедре под моей щекой, ямочки на коленках, ее кожу в алмазных песчинках. В нашей небольшой пещере слышался немолчный шепот моря. Я жадно смотрел на стопу матери, стараясь узнать в ней ту ногу, которую я однажды видел в хижине Азусы, занавешенной москитной сеткой.

Я пожирал Сидзуэ глазами, чувствуя, как у меня перехватывает дыхание. Горькое одиночество нахлынуло на меня и, словно эмбол воздуха, спустилось по венам вниз, достигнув члена и раздув его. И вот, увеличившись, он стал радостно тереться о шерстяную ткань плавок. Я чувствовал в промежности раздражающее прикосновение песчинок и испытывал острое желание потереться вставшим членом о выступившие в подмышечной впадине Сидзуэ пупырышки гусиной кожи. Жалкая капля влаги появилась из сфинктера моего пениса, яички болели так, словно в них воткнули стержни. Сидзуэ лежала в полудреме, одной рукой поглаживая страницы романа Пьера Лоти, а другой – мои волосы. Я отполз от нее, встав на четвереньки. Нужно скрыть от людей свой позор. Рядом, за рыбацкими лодками, находилась бухта, где никто не плавал. Я надеялся, что сумею укрыться там за большими валунами. К счастью, мои надежды оправдались.

Я ступил в воду. Здесь, благодаря гряде скал, похожих на пригнувшиеся под ветром сосны, не было волн. Рядом с моими ступнями, на мелководье среди камней плавали раковины и крошечные прозрачные крабы. Я зашел глубже в море и остановился за скалами, чувствуя, что вода плещется у моих колен. Оглядевшись по сторонам и убедившись, что меня никто не видит, я спустил трусы и взял в руку свой набухший пенис. Лишь огромное лазурное небо смотрело на меня. Солнце жгло спину, как крапива.

Мне не потребовалось никаких усилий. Почти сразу же хлынул неукротимый поток спермы. Меня пронзила острая боль, будто через мой мочеиспускательный канал проходил песок. А затем боль утихла.

Выйдя из состояния полузабытья, я вдруг увидел, что на меня с большой скоростью надвигается стена. Вода ударила сначала в живот, а потом зеленое брюхо волны, увенчанной сверкающей белой пеной, словно лезвием гильотины, поглотило меня. Дыхание перехватило, как это бывает во время сердечного приступа. Волна с ревом обрушилась, и я упал под ее напором. Меня протащило по морскому дну. Я вращался в водовороте, словно обломок корабля, чувствуя, что погибаю, запечатанный в эту сверкающую оболочку. Я начал захлебываться. В мою могилу не проникал ни один звук. И все же я отчетливо слышал голос матери. Охваченная паникой, она выкрикивала мое имя: «Кимитакэ, Кимитакэ!» Она знала, что я в смертельной опасности, и бросилась на помощь.

Морю наскучило играть со мной, и оно выплюнуло меня на мелководье, недалеко от пляжа. На берегу меня никто не ждал. Ни души. Оказывается, это море звало меня голосом матери.

Дрожа всем телом, чувствуя боль от ссадин и ушибов, я все же обернулся, чтобы снова взглянуть на морскую стихию в ее величии. Она покоилась, скрывая в себе бесчисленные организмы, семя морской жизни и мириады моих сперматозоидов. Я оплодотворил море.

Я поплелся к тому пляжу, где оставил мать. Сидзуэ лежала все в той же позе, погруженная в полудрему, ее тело покрылось капельками испарины.

– Не уходи слишком далеко, – пробормотала она сонным голосом. – Ты до сих пор так и не научился плавать.

Морская вода стекала с меня, оставляя на песке темные следы. Я взглянул на выпуклый живот матери, который вздымался и опускался, словно волны, и представил себя пленным плодом в этом море. Двенадцатилетний эстет, я пытался, невзирая на свою болезненную слабость, измерить океан – мою мать.

Представление о Сидзуэ как об уютном и, очевидно, совершенно безобидном океане, оказалось опасной иллюзией. Чуть не утонув, я понял, что она безответственная, избалованная молодая женщина. Никому нельзя доверять в этом мире. По-видимому, я избежал смерти в воде только затем, чтобы захлебнуться в собственной желчи. Обида заставила меня действовать.

Мина, наша служанка, спала, закрыв лицо иллюстрированным журналом. Оглядевшись вокруг, я не увидел поблизости Мицуко и Киюки и обрадовался при мысли о том, что их смыло в море прямо под носом у матери. Я один остался в живых и могу теперь насладиться ее шоком. Однако мои злые надежды разбились, когда я все же заметил малышей у воды.

– Где Мицуко и Киюки? – резко спросил я дремавшую мать, стараясь подражать грубому обличительному тону Азусы, и это произвело нужный эффект.

Тело Сидзуэ мгновенно приняло вертикальное положение, она так резко села, что ударилась головой о край зонтика. Ошеломленная, все еще сонно щурясь, мать в отчаянии выкрикнула имена детей. Бедная хромая Мина, пробудившись ото сна, с громкими криками бросилась к морю, неуклюже переваливаясь по песку на своих кривых ногах с толстыми мускулистыми икрами. Я увидел, что к нам приближаются Мицуко и Киюки медленной походкой усталых наигравшихся детей.

– Не волнуйся, мама, – с улыбкой сказал я. – Я не спускал с них глаз.

Сидзуэ уловила иронию в моих словах.

– Прости меня, Кимитакэ, – промолвила она, положив голову на согнутые колени.

Меня подмывало сделать едкое замечание в духе Азусы, но я промолчал, потому что еще сильнее полюбил ее.

ГЛАВА 7 ПРОДАЖА МЕРТВЫХ

Может быть, мне приснилось, что я стою между двумя мирами, отображая их словно зеркало?

Точеное мужественное лицо – не помню уже чье: Барбары Стенвик или Джоан Кроуфорд в «Милдред Пиерс» – на афише кинотеатра, название которого тоже стерлось из моей памяти, не то «Изумруд», не то «Империя»… Сквозь это женское лицо на промокшей афише, как сквозь слой косметики исполняющего женскую роль актера, мужские черты. Искаженные черты Спенсера Трейси, исполнителя роли Хайда в фильме «Доктор Джекил и мистер Хайд».

Масура остановил свой «паккард» у кинотеатра в разрушенном районе Санья. После того как мы покинули роскошные апартаменты в отеле «Империал», я под руководством Лазара совершил настоящее дантовское путешествие по аду. Неужели в этом ужасном месте он собирался познакомить меня с моей предполагаемой невестой – небесной Беатриче? Этот пролетарский район до того, как был разрушен зажигательными бомбами, представлял собой городские трущобы – аварийные деревянные постройки, опутанные телеграфными проводами. Из открытых коллекторов распространялось зловоние. Теперь этот район даже трущобами трудно назвать. Здесь стояли лачуги, сложенные из ящиков и коробок, скрепленных вместе жестянками. В ларьках продавались товары с черного рынка под пристальным контролем бандитов с обнаженными татуированными торсами. Мелкая сошка, низы якудзы. В кучах мусора рылись неприкасаемые, обитатели социального дна. В этом районе наиболее зримо воплотилась идея большого города, порожденная воображением дикаря. Ад, который притягивает его. Такому месту весна, как всегда, придавала выражение ужасной улыбки идиота.

В этой разрушенной части Токио стоял страшный шум. Я слышал варварский жаргон: язык отличался от того, на котором говорю я. Слова, доносившиеся до моего слуха, слетали с отвратительных губ, пораженных болезнью и голодом. Кто эти люди? Представители сибирских племен или берберы, экзотические народы чужого незнакомого мира? Сленг или диалект сразу же выдает говорящего, характеризует его. Та речь, которую я слышал, свидетельствовала об особом асоциальном состоянии жителей района. Я спустился в ад, обитатели которого избрали своим идеалом анонимность, которая, впрочем, не делала их невинными. Нет, тяжелое положение не избавляло их от вины. Конформизм заставлял неукоснительно следовать за знаменем, символику которого трудно распознать.

Масура шел впереди, прокладывая нам путь через толпу бывших военнослужащих, охранявших вход в кинотеатр и похожих на демонов со свирепыми глазами. Публика в зале тоже в основном состояла из ветеранов, среди которых было много инвалидов, людей с многочисленными шрамами и искалеченными конечностями. Я заметил также среди зрителей несколько женщин, детей и пожилых людей. В оркестровой яме располагался алтарь, украшенный весенними полевыми цветами, привезенными сюда из сельской местности. Здесь стояла большая покрашенная золотистой краской фигура Шакьямуни, сострадательного Будды. Присутствовавшие в зале священнослужители скорее походили на приверженцев синтоизма, нежели на буддистов. Облаченные в белые одежды и черные конические головные уборы, они сидели на корточках вокруг алтаря. Некоторые держали в руках гонги и барабаны. Один священнослужитель даже вооружился луком из катальпы, который используют ясновидцы, чтобы вызывать духов.

Мы с капитаном Лазаром сели с краю одного из рядов шатких деревянных складных стульев. Экрана на сцене не было. На расчищенной от стульев площадке, освещенной полуденным солнцем сквозь открытый в потолке люк, а быть может, дыру в крыше после бомбардировки, сидели друг против друга две команды кэндоистов. Противники различались белыми и красными нашивками на спине.

– Это незаконно, – прошептал я на ухо капитану Лазару. Он кивнул и усмехнулся с довольным видом.

– Ты видишь сейчас еще одно маленькое предприятие принца Хигасикуни. Культ ветеранов пытается обрядиться в одежды буддизма.

Кендо и другие виды традиционных боевых искусств находились под запретом оккупационных властей, впрочем, как и синтоистские обряды, вплоть до содержания в частных домах семейных алтарей камидана. Подобные директивы преследовали цель очистить Японию от фашистских верований, нанеся удар по идеологическому сердцу ультранационализма – синтоизму. Буддизм избежал запрета, поскольку он не был заражен идеей обожествления императора, свойственной синтоизму. Гонения и преследования привели к тому, что синтоизм ушел в подполье, откуда вновь появился, приняв причудливые формы. Синтоизм теперь маскировался под буддизм школы нитирэн или сингон. Я даже слышал о секте денсинкё, названной так по имени ее основателя, электрика из Осаки, который поклонялся электричеству как божественному началу, а Томаса Эдисона считал одним из младших божеств.

По всей стране возникало множество фундаменталистских культов, создававшихся часто вокруг той или иной харизматической фигуры с задатками шамана, мико или ясновидящего, общающегося с загробным миром. Такая практика коренилась в традициях, сложившихся в среде сельских жителей Японии. Я не удивился, узнав, что за культом ветеранов стоит принц Хигасикуни. Большинство так называемых новых культов фактически вели начало от довоенных популистских сект ультраправого толка. Это антикоммунистическое наследие перешло к современным преемникам власти и получило молчаливое благословение отдела разведки Джи-2.

Воссоздание старого японского народного духа в упрощенных, замаскированных неосинтоистских формах оказалось столь же важно для общего национального возрождения, как и экономический подъем. И то, и другое было связано с секретными сделками олигархов, бывших владельцев дзайбацу, и сотрудничающих с ними правительственных чиновников. Восстановление религиозного фундаментализма компенсировало потерю имперского господства в Азии, установленного военной диктатурой, которая явилась настоящим бедствием для нации, но поддерживалась низшими слоями общества. Новые секты не предлагали ни буддийского избавления от страданий, ни христианского спасения, но они давали нечто гораздо большее оскорбленной, утратившей цели нации – духовный потенциал, живую кровь, энергию, которую можно использовать для экономического возрождения в мессианском масштабе.

Нам разрешали смотреть голливудские фильмы с участием Барбары Стенвик, Джоан Кроуфорд и Спенсера Трейси в качестве демократического болеутоляющего средства. Однако поединки милитаристов, вооруженных бамбуковыми палками, на площадке, похожей на сцену театра Но, были под запретом.

– Подобные представления должны преследоваться как выражение антидемократических настроений, – заявил капитан Лазар. – Так что постарайся получить удовольствие от этого зрелища. Я уверен, что тебе не скоро доведется снова увидеть нечто подобное.

Я не получил от этого зрелища никакого удовольствия, потому что давно ненавидел кэндо, еще со времен учебы в Школе пэров. Мои однокашники, как настоящие идиоты, увлекались этим видом боевых искусств. Безмозглые аристократы военное мастерство ценили выше, нежели академические науки. Я, как слабый худосочный интеллектуал, терпеть не мог крепких парней, ловко орудовавших деревянными мечами. Меня расстраивали и пугали приглушенные надетой на лицо защитной маской крики, с которыми они бросались в атаку, и раздувающиеся, словно рыбьи жабры, щитки брони на плечах фехтовальщиков. Мне казалось, что это ожили доспехи из комнаты, где бабушка хранила самурайские реликвии. Свирепые крики и треск палок глубоко запали в мое сознание и, всплывая в памяти, словно острая боль, терзали мне душу.

Я так и не смог понять, почему боевые кличи однокашников причиняли мне такие мучения. Но мне не хотелось вновь бередить старые раны, во всяком случае здесь, в заброшенном кино-театре, где незаконный бой кэндоистов был прелюдией к совершению какого-то сомнительного магического обряда.

– Посмотри-ка на него, – сказал Лазар, указывая на кэндоиста с красной нашивкой, который уже успел расправиться с двумя соперниками.

Даже мне, неискушенному в боевых искусствах, этот фехтовальщик показался замечательным. Он больше полагался на эффективность внезапной молниеносной атаки, нежели на навыки маневрирования. Его вопль «кийя!» был столь свирепым и звучным, что приводил соперника в замешательство. То был вдохновенный крик, рвущийся из самых глубин человека, поглощенного действием. Его черные доспехи поблескивали, как панцирь жука-скарабея на солнце. На мгновение, в момент выпада, когда рукав бледно-голубого одеяния соскальзывал, мелькала белая кожа руки. Белые босые ступни фехтовальщика были крепкими и одновременно изящными.

Что-то неуловимо привлекательное и трогательное было в длинной прядке выбившихся из-под шлема черных волос. Поток воздуха, поднятый вращением бамбукового меча, заставлял эту прядку вздрагивать в такт движениям. Взмах – и меч с удивительной точностью опустился на шлем третьего противника. Состязание закончилось. Фехтовальщик с красной нашивкой победил. Он отстегнул маску, развернул подложенное под нее полотенце, и на его плечи хлынул поток черных волос. Кавалер роз вновь предстал в облике женщины.

– Это невозможно! – изумленно воскликнул я. Однако никто в зале не разделял моего удивления.

– Возможно! Для нее все возможно. Она – истинная жрица этого культа. Разве ты не узнаешь ее?

Даже находясь на значительном расстоянии от площадки, я не мог не узнать эту женщину. Это лицо навсегда врезалось в мою память. Кэндоистом, победившим в состязании, оказалась женщина, которую я впервые увидел в январе. Тогда она лежала на снегу, и я ногами топтал ее мягкий живот. Это была баронесса Омиёке Кейко.

Я задрожал. Лазар бросил на меня сочувственный взгляд.

– Забавно, что мы порой встречаем одних и тех же людей в совершенно разных ситуациях.

– Да, действительно, очень забавно, – согласился я.

– Хочешь поучаствовать в обряде, который сейчас начнется? Здесь будут вызывать духи тех, кто погиб на войне. Возможно, это будет интересно.

– Нет, я хочу немедленно уйти.

– Как?! Разве ты не хочешь засвидетельствовать свое почтение баронессе?

– Вы серьезно спрашиваете меня об этом? Как я могу показаться ей на глаза после того, что произошло зимой?

– Нельзя постоянно убегать от действительности. Кроме того, кто тебе сказал, что она тебя помнит?

– А если все же помнит?

– Вот и проверим. Если мы сейчас уйдем, то так и не узнаем.

Взяв меня под руку, Лазар направился к сцене. В зале тем временем поднялся шум, священнослужители били в гонги и барабаны. Звуки флейты сопровождали ритуальное пение, в котором звучала тревога, перекликающаяся с тревогой в моей душе. Подавленность и замешательство, которые я сейчас испытывал, были своеобразной компенсацией за то состояние, в котором пребывал Лазар, когда показывал мне фото с изображением своей обнаженной жены. Это было своеобразное возмездие.

Мы зашли за кулисы, где располагались гримерные комнаты, оставшиеся еще с тех пор, когда здание служило одновременно кинотеатром и варьете. Напротив них вдоль стены стояли стулья – должно быть, места для посетителей, приходивших на прием к ясновидящим. Сейчас стулья пустовали, лишь два сиденья занимала пожилая супружеская пара. Судя по виду, сельские жители, приехавшие из глубинки.

Из-за портьеры, закрывающей вход в одну из гримерок, вышел человек, которого я тут же узнал. Принц Хигасикуни Нару-хико, дядя императора. По фотографиям в газетах нам всем хорошо знакома его полная фигура с бычьей шеей, плоское, как блин, лицо и рот с опущенными уголками губ, придающий этому плейбою выражение безразличия. Костюм из легкого серого шелка соперничал своей элегантностью с щегольской одеждой Лазара. Принц тепло пожал руку капитану.

– Сэм, дорогой, – проговорил принц и закончил фразу по-французски. Протянув Лазару плоский пакет, он продолжал по-английски: – Я хочу подарить вам небольшую книгу, которую вы, как я знаю, давно ищете.

Дверь в гримерную за спиной принца была распахнута настежь, портьера отодвинута, и я заглянул в комнату. Признаюсь, я надеялся, – хотя это ужасно глупо, – что хозяйка гримерной магическим образом превратится в мужчину, в мужскую копию баронессы Омиёке Кейко, которую я видел на площадке. Я лелеял эту сумасшедшую мечту, воодушевленный звуками, доносившимися из зала, где совершался оккультный синтоистский ритуал. Это эхо Кабуки вносило театральную ирреальность в душную атмосферу всего, что происходило здесь, за кулисами.

С замиранием сердца ожидая волшебного превращения, которое должно совершиться у меня на глазах, я скользнул взглядом по висевшему костюму кэндоиста и наконец увидел баронессу. Она сидела за туалетным столиком, наклонившись к зеркалу, и пудрила лицо. Распахнутое и спущенное с плеч кимоно коричневатых оттенков оставляло обнаженными плечи и грудь. Служанка, женщина средних лет, мягкими движениями гибких рук втирала одеколон в белоснежную кожу хозяйки. Отражающаяся в зеркале грудь баронессы походила на два сверкающих ледяных конуса. Несмотря на близорукость и ослепительное зрелище, представшее передо мной, мне все же удалось рассмотреть крошечную татуировку в форме пиона на плече баронессы. В центре, среди лепестков, располагалась маленькая родинка, словно пушистая сердцевина цветка. Служанка наклонилась, раздувая ноздри, как будто хотела понюхать пион, и лизнула родинку кончиком языка. Странно, но я инстинктивно тоже наклонился, и мои губы потянулись к этому цветку на снегу. Баронесса улыбнулась служанке, глядя в зеркало, а затем ее глаза встретились с моими, нагло уставившимися на нее. У меня подогнулись колени, и я сел, невзирая на присутствие принца, по отношению к которому поступал неучтиво.

– Ваш приятель ужасно выглядит, – заметил принц Хигасикуни, обращаясь к Лазару.

– Причина его бледности в том, что он постоянно сидит в четырех стенах, – объяснил Лазар. – Такова цена литературы. Мой друг – писатель.

Принц Хигасикуни что-то проворчал, обменялся с Лазаром рукопожатием и ушел.

Лазар провел меня в гримерную. Я надеялся только на то, что он не отпустит мою руку, поскольку чувствовал, что в противном случае могу рухнуть.

– Кейко, дорогая, какое великолепное представление! – воскликнул Лазар по-английски и чмокнул баронессу в щеку, которую она подставила для поцелуя.

Белоснежная грудь теперь была спрятана под кимоно с коричневыми разводами. Баронесса смотрела на меня с тревогой, на ее холодном лице, похожем на лик богини луны, появилась слабая улыбка. Разве могла она не узнать меня?

– Это тот человек? – спросила она, и ее слова пронзили мне сердце.

Я чувствовал, что вот-вот потеряю сознание.

– Это мой помощник, известный писатель Юкио Мисима, – ответил Лазар.

Баронесса Омиёке, к моему удивлению, поклонилась:

– Простите меня, сэнсэй. Вы не похожи на фотопортреты, которые я видела в прессе.

Меня изумило почтительное обращение «сэнсэй» – мастер.

– Вы прежде видели мои фотографии? – придя в замешательство, спросил я.

– Прежде? – Она нахмурилась, истолковав мои неловкие слова как намек, но тут же засмеялась. – Ну хорошо, если вы настаиваете на том, чтобы я была точна, один раз я видела вашу фотографию в журнале.

– Простите меня за неучтивость. Я просто пытался выразить удивление по поводу того, что вы узнали неизвестного малозначительного писателя.

– О, но это неправда, Мисима-сан! Я восхищаюсь вашим творчеством с тех пор, как в 1944 году прочитала «Лес в полном цвету» – ваш первый сборник рассказов.

– Я смущен вашей похвалой. Эта книга – просто безделица, о которой все давно забыли.

То, что баронесса Омиёке признала меня как писателя, постепенно рассеяло мои опасения. Будучи сильным и прямым человеком, она не стала бы скрывать своего возмущения по поводу моего недостойного поведения в парке, если бы узнала во мне своего обидчика. Баронесса Омиёке была тогда слишком пьяна, и события, произошедшие несколько месяцев назад в парке, не отложились в ее памяти. Я почувствовал облегчение, сердце стало биться ровнее и размереннее.

– Что значат мои похвалы по сравнению с похвалами вашего учителя, – продолжала баронесса, – достопочтенного Хасуды Дзенмэя. Я помню, что он дал вашему творчеству исключительно высокую оценку в послесловии к вашей первой книге.

– Вы были знакомы с Хасудой-сан? – удивленно спросил я, бросив подозрительный взгляд на Лазара.

Может быть, это он подучил баронессу упомянуть в разговоре со мной имя Хасуды? Однако лицо Лазара хранило невинное выражение.

– Нет, я не была лично знакома с ним, но счастлива, что мы принимали участие в возвращении на родину его останков из Бахуру Йохор в Малайе.

– Простите, что вы сказали, баронесса? – изумленно переспросил я.

Она обернулась к Лазару:

– Разве вы не объяснили Мисиме-сан, чем в основном занимаются члены нашей церкви?

Лазар пожал плечами, признавая свою оплошность.

Баронесса внезапно весело рассмеялась, не прикрыв при этом рот рукой, как это в соответствии с обычаями положено делать японским женщинам.

– Могу поспорить, что он не потрудился даже упомянуть название нашей ассоциации – «Церковь космополитического буддизма»!

Название не произвело на меня никакого впечатления. Оно не показалось мне более странным или более грандиозным в ряду ставших модными в послевоенные годы сект, таких, как «Церковь мирового мессианизма», «Общество создания ценностей», «Общество совершенной свободы» и многих-многих других.

– Вы поддерживаете связь с мертвыми? – спросил я.

– Мы общаемся с духами героически погибших воинов. Это входит в нашу практику и является утешением для членов церкви, понесших тяжелые утраты. Однако непосредственной деятельностью и главной задачей мы считаем установление мест захоронений, обнаружение останков воинов, их идентификация и транспортировка на родину, где прах павших в войне будет со временем помещен в мемориал Ясукуни [12].

– Долго же вам придется ждать, – заметил Лазар.

Да, Сэм, я знаю, что оккупационные власти запретили нам надлежащим образом почтить память павших. Но мы можем позволить себе подождать.

– Конечно, ведь вы взимаете немалую плату с родственников погибших за хранение праха в ожидании великого дня.

Баронесса Омиёке залилась беззаботным смехом, что показалось довольно циничным. Я заметил, что на полках в глубине гримерной стояло множество коробок разных размеров. Все они были завернуты в белую хлопчатобумажную ткань, на которой имелись надписи, сделанные от руки черным карандашом, с указанием фамилии и воинского звания. Здесь же была помещена цитата из сутры Лотоса, выведенная каллиграфическим почерком.

Заметив мое любопытство, баронесса Омиёке сказала:

– Это останки прославленных воинов, которые нам удалось вернуть за последние шесть месяцев. После церемонии они будут переданы родственникам.

До меня доходили слухи, что торговля останками павших на войне была доходным делом и процветала. Теперь, увидев своими глазами коробки с прахом, стоявшие на полках, как урны в нишах колумбария, я почувствовал одновременно отвращение и удивление.

– Это одна из наших недавних и наиболее ценных находок, – пояснила баронесса.

Взяв с полки коробку размером с обувную, она поставила ее на туалетный столик и развернула хлопчатобумажную ткань. Мы увидели простой ящичек из дерева белой сосны. Баронесса подняла крышку и достала из ящичка череп.

– Он находится в исключительно хорошем состоянии, – сказала она, поворачивая череп в руках. На теменной и лобной костях была написана цитата из сутры Лотоса. – Данные экспертизы зубов свидетельствуют о том, что это останки подполковника Кимуры Такео, императорского морского пехотинца. Полковника обезглавили охотники за скальпами на Борнео. Вы видели в коридоре пожилую чету? Это его родители, землевладельцы из префектуры Нара. Они хотят посмотреть на останки любимого сына перед обрядом кремации.

Баронесса поднесла череп к лицу и стала рассматривать его, словно искала свое отражение. Орлиный нос Омиёке как будто восполнял носовую впадину в черепе. На мгновение мне показалось, что она сейчас припадет губами к отвратительным оскаленным зубам и поцелует череп подобно Саломее, поцеловавшей отрубленную голову Иоанна Крестителя.

Я внимательно смотрел на баронессу, старясь найти в ее совершенных формах признаки несовершенства. Я представлял, как в зрелом возрасте ее стройная фигура расплывется, обрастая складками жира. На одной из скул под завитками волос я, к своей радости, обнаружил на белоснежной коже маленькие пятнышки. Эти веснушки, которые баронесса тщательно маскировала с помощью косметики, как я полагал, выступили на ее лице из-за гормональных изменений в организме в период беременности. Сделанное мной открытие вновь разбудило в памяти мучительные воспоминания об инциденте, произошедшем зимней ночью на автомобильной стоянке. Эти воспоминания придавали пикантность красоте баронессы и против моей воли делали ее более привлекательной.

– Вы, по-видимому, чем-то обеспокоены, Мисима-сан, – заметила баронесса и, положив череп в миниатюрный гроб, закрыла крышку. – Должно быть, вас расстроил мой неуместный энтузиазм. Эти останки – поистине печальное зрелище.

– Я думал о тех молодых людях, которые погибли на войне.

– Грустные мысли.

Служанка баронессы Омиеке подала нам на подносе виски и – о чудо! – кувшин со льдом. Откуда здесь, в этом разрушенном, похожем на ад районе мог взяться лед? Мне хотелось насыпать кубики льда в обе ладони и потереть ими лицо, чтобы избавиться от чувства подавленности.

– Прошу простить меня за неучтивость, джентльмены, но мне необходимо покинуть вас. Я должна принять участие в церемонии.

– Мы понимаем, вы ведь должны руководить действом на сцене, – сказал Лазар.

– На сцене? Вы говорите о ритуале как о театральном представлении, – заметила баронесса и добавила, обращаясь ко мне: – Прошу вас, обещайте, что навестите меня как-нибудь, Мисима-сан.

– Обещаю, дорогая баронесса, что он будет в вашем полном распоряжении, – вмешался в разговор Лазар.

Она встала, и служанка помогла ей облачиться в верхнее кимоно из тафты с рисунком из примул. Поверх этого наряда баронесса надела белый шелковый балахон без рукавов с вышитым красными нитками лотосом – символом секты – на спине. Когда служанка начала расчесывать великолепные, доходившие до пояса волосы баронессы, раздалось потрескивание статического электричества. Одежда Кейко тоже была наэлектризована.

Направляясь по боковому проходу к выходу из кинотеатра, я оглянулся и увидел, как на сцене под какофонию звуков ритуальных музыкальных инструментов появилась баронесса Омиёке. Она скользила, словно актер театра Кабуки, призрак мести с ореолом черных волос вокруг белого напудренного лица.

Масура провел нас сквозь толпу угрюмых зевак, нищих и инвалидов, к «паккарду». Люди послушно расступались, слыша его окрики. Крыша автомобиля раскалилась под лучами полуденного солнца, и в салоне было нестерпимо душно, и все же «паккард» показался мне спасительной гаванью, где я мог прийти в себя.

– Наша дорогая Кейко просто великолепна, не правда ли? – спросил Лазар.

Я вспомнил татуировку в виде пиона на ее плече.

– Представление с черепом показалось мне отвратительным, – промолвил я.

Лазар пропустил мои слова мимо ушей, сосредоточенно вскрывая пакет, который ему вручил принц Хигасикуни. Наконец он разорвал обертку – прекрасную рисовую бумагу ручной выработки, которую в наши дни уже не изготавливают. Должно быть, у принца хранится ее запас. В пакете лежала изящная книга формата ин-кварто в кожаном переплете цвета выгоревшей соломы. На нем не было ни заглавия, ни имени автора, ни каких-либо изображений. Защитные пленки из тончайшей прозрачной бумаги затрепетали, словно крылья голубки, когда Лазар пролистал томик. Перед моими глазами промелькнули драконы, венки из роз, насекомые и птицы, мастерски пигментированные на жестком пергаменте. Я решил, что передо мной – собрание текстильных узоров на мотивы флоры и фауны. Наивность и примитивизм придавали этой книге обаяние, но безвкусица лишала ее художественной ценности.

– Что это? – спросил я.

– Присмотрись внимательнее, – сказал Лазар и положил мою ладонь на пергамент с рельефным рисунком. – Ты ощущаешь волосяные фолликулы? И обрати внимание, что в порах видны угри. Ты до сих пор не понимаешь, что это такое? Это образцы татуировок якудзы. Не волнуйся, Кокан, они были собраны после смерти доноров.

Он закрыл книгу и протянул ее мне.

– Принц Хигасикуни достал образцы для меня, но я дарю их Кейко по ее настойчивой просьбе.

Несмотря на мои протесты, капитан Лазар положил книгу мне на колени.

– Я говорил тебе, что Кейко привлекательна. Надеюсь, ты убедился в этом? – спросил Лазар, самодовольно улыбаясь.

Неужели вы предлагаете мне ее в качестве невесты?

– Тебе решать.

– Вы серьезно?

– Лучшей кандидатуры не найдешь.

– О да, куда уж лучше! Пресловутая куртизанка из рядов правых радикалов! Неужели вы думаете, что мои родители примут ее с распростертыми объятиями?

– Это ты должен обнимать ее, а не твои родители.

– Невозможно!

– Почему? У нее безупречное аристократическое происхождение, ее семья связана родственными узами с императором, ее муж был знаменитым военным героем.

– Но она намного старше меня.

– На пять лет. Ей всего лишь двадцать восемь. А сейчас ты скажешь, что она выше тебя ростом.

– Но захочет ли она иметь дело со мной? Лазар усмехнулся:

– Проводи с ней больше времени, и постепенно природа возьмет свое.

Спорить с Лазаром бесполезно. Его прогноз всегда оказывался точным. Так, например, вскоре сбылись его предсказания относительно судьбы созданной принцем Хигасикуни Церкви космополитического буддизма. Через неделю после нашего посещения заброшенного кинотеатра церковь была распущена по приказу оккупационных властей. Однако это не положило конец возвращению в страну останков погибших воинов.

ГЛАВА 8 ИГРА БЛАГОРОДНЫХ ПРОИГРАВШИХ

Тупиковая ситуация, в которой я оказался летом 1948 года, была для меня унизительным возвращением в прошлое. Десять лет назад, в тринадцатилетнем возрасте, я пережил свой первый жизненный кризис – острый приступ амбициозности. С тех пор я не мог излечиться от болезненного честолюбия.

Меня мучили странные сожаления, я испытывал своего рода ностальгию по человеку, которым мог бы стать, по не стал. Была ли это скорбь по Хираоке Кимитакэ, который прекратил свое существование? Вряд ли. Как я уже говорил, мое настоящее имя – Хираока Кимитакэ. О том, почему я взял в качестве литературного псевдонима имя Юкио Мисима, я до сих пор предпочитал не говорить. Не стыдясь лжи, мой отец заявил одному журналисту, что я выбрал псевдоним, ткнув наугад булавкой в список имен абонентов в телефонном справочнике. Я не стал отрицать эту выдумку Азусы, как не опровергал и множества других легенд обо мне. Все истории о Юкио Мисиме правдивы, все комментарии к ним по большей части – нет.

Я выбрал именно этот литературный псевдоним, вдохновленный песенкой, которую однажды вечером, в декабре 1938 года, пел мне Ётаро, пока в соседней комнате умирала от кровоточащих язв Нацуко. Эта песня, бодро заглушавшая беспомощные крики агонизирующей Нацуко, дала мне новое имя, возродив своей освежающей мелодией.

В детстве меня часто привлекали двери комнаты Ётаро. Мне казалось, что на почерневшем дубе красовалась надпись: «Здесь заточён опороченный бывший губернатор Сахалина». Это звучало как приговор. Ётаро действительно как будто находился в тюремном заключении, но нестрогом. Ему дозволялось развлекаться, к нему допускались близкие друзья, бывшие крупные министерские чиновники, юристы и финансисты. Среди них и несколько мошенников, из-за которых Ётаро в конечном счете и разорился. Дедушка остроумно называл своих приятелей-гуляк «тенями старой эмпирической конфуцианской школы», намекая на оставшийся в прошлом золотой век эпохи Мэйдзи.

Лишь сохранившийся у Ётаро прекрасный тенор напоминал о прошедшей молодости и славе ловеласа. Сквозь двойные дубовые двери до моего слуха часто доносилось его пение. Как правило, это были куплеты, услышанные им в мюзик-холле, или простые народные песенки, которые обычно поют прачки.

Даже птичий полет над моей головой

Заставляет сильнее страдать и испытывать горькую муку.

Мне не разрешалось переступать порог пропахшей саке и табаком гостиной Ётаро, где он играл в го. Ётаро курил дешевые сигареты – марки «джастис», насколько я помню – с изображением золотой летучей мыши на пачке. В годы депрессии они были популярны среди рабочих. Я собирал пустые пачки из-под сигарет, пользуясь тем, что Ётаро благоволил ко мне и к моей матери. Впрочем, он хорошо относился к любой симпатичной женщине. Однажды, когда я, получив от слуги Ётаро очередные трофеи, передал их матери и мы отошли от дверей гостиной, она начала рассказывать мне об одном случае, произошедшем во время ритуала осикийя, церемонии, которая традиционно совершается через неделю после рождения младенца. Вечером, на седьмой день после моего появления на свет, Ётаро написал мое имя на полоске обрядовой рисовой бумаги и поместил ее в священную нишу в доме – токонаму. Ётаро и Азуса целый день пили саке, и мой отец, который не привык к большим дозам алкоголя, опьянел и стал агрессивным. Сидзуэ со стыдом вспоминала, что отец случайно опрокинул жертвы на алтаре токонамы. Это считалось дурным предзнаменованием. Ётаро попытался исправить положение и прокомментировал данное мне имя. Человек, которого зовут Кимитакэ, сказал он, занимает высокое общественное положение. Кстати, это имя мне дали по настоянию бабушки. А Хираока – обычная фамилия, которая означает «плоский холм» или «плато».

– А все вместе говорит о том, – подвел итог своим рассуждениям Ётаро, – что мальчик займет общественное положение, далеко превосходящее наше.

– Гвоздь, который торчит, забивают по шляпку, – заметил Азуса.

– Мой сын любит банальные пословицы, – заявила Нацуко и, взяв меня из рук матери, добавила: – Можете шутить, сколько вам вздумается, но через шесть недель вы убедитесь, что этот мальчик достиг более высокого уровня, чем вы.

– В тот момент никто не понял, что означали ее слова, – продолжала свой рассказ Сидзуэ. – Но довольно скоро, на сорок девятый день после твоего рождения…

– … я сдержала свое слово, – раздался голос у нас за спиной.

Нацуко неслышно подкралась к нам сзади. Обычно стук ее трости возвещал о ее приближении. Она возвращалась в свою комнату из ванной в сопровождении Цуки, которая несла полотенца и лосьоны. Из-за сильной невралгии бабушка не могла мыться без посторонней помощи.

– Я не забыла, что сказала в тот день, – продолжала Нацуко. – Наш дом населяют одни пигмеи. Хорошо, что ты напоминаешь мальчику об этом.

Моя мать была в ту минуту похожа на газель, пойманную питоном.

– Цуки, прошу тебя, конфискуй все, что жена моего сына прячет за спиной, – распорядилась Нацуко. – Негоже мальчику собирать предметы, являющиеся символами низших слоев общества.

Я так и не узнал, почему Сидзуэ через семь лет вдруг захотела рассказать мне о том, что произошло на седьмой день моего рождения. Но я понял из рассказа Сидзуэ, что в моем имени увековечена память о ее несчастье. И еще меня поразило, что существует странная связь между дешевыми сигаретами Ётаро и пристрастием Нацуко к изысканному портвейну и английскому табаку. Расхождение во вкусах моих бабушки и дедушки тем не менее не препятствовало их союзу, что для меня тоже являлось загадкой.

Когда в 1937 году мне наконец разрешили переселиться к родителям в дом в районе Сибуйя, Нацуко взяла с меня торжественную клятву, что я раз в неделю буду ночевать у нее. Я великодушно, как и пристало победителю, согласился выполнить ее просьбу. В двенадцать лет я относился к ней, как принц Гэндзи к старой отправленной в отставку любовнице. Из альтруистических побуждений и в память о нашей былой дружбе я выполнял эту еженедельную повинность, нарушая верность матери.

Нацуко вознаграждала меня за самопожертвование выходами в театр. К лету 1938 года ее состояние ухудшилось, и посещение спектаклей Кабуки и Но стало отрицательно сказываться на самочувствии. Вернувшись однажды в свою комнату, она упала без сил на кровать. Боль и усталость мешали ей даже выпить чая, приготовленного Цуки. Нацуко застонала, потом ее стоны перешли в душераздирающие крики. Я подал ей болеутоляющее лекарство и, присев рядом на кровать, стал вытирать слюну, вытекающую из ее открытого рта.

После недолгого, тяжелого, похожего на кому сна Нацуко открыла глаза. Ее белки были желтого цвета.

– Ты бледен, соловушка, – сказала Нацуко. – Бледен, словно абиса-хо, который вызывает призраков.

Бабушка с беспокойством смотрела на меня, как будто действительно видела во мне абиса-хо – медиума, вызывающего духи детей. Согласно оккультной народной традиции, его лицо было белым.

– Развлеки меня призраками, мой абиса-хо, – с улыбкой попросила она, когда боль отступила. – Твой отец пишет вам из Осаки?

– Регулярно, мы получаем от него письма каждую неделю.

– А-а, так, значит, он каждую неделю докучает вам! И какие же мудрые указания он дает в своих письмах?

– Всегда одни и те же. Каждый раз он пишет о непобедимости нацистской Германии. Отец хочет, чтобы я чудесным образом превратился в здравомыслящего японского фашиста. В своем последнем послании из Осаки он цитирует слова из книги Освальда Шпенглера «Закат Европы». – Достав письмо Азусы, я начал читать его вслух, как делал каждую неделю, чтобы потешить бабушку. – Шпенглер говорит: «Если под влиянием этой книги люди нового поколения, оставив поэзию, обратятся к технологии, оставив живопись, обратятся к морской торговле, отставив эпистемологию, обратятся к политике, то я буду искренне рад этому. Потому что нельзя пожелать для них ничего лучшего».

– Он всерьез хочет, чтобы ты служил в торговом флоте? – смеясь, спросила Нацуко.

– Он требует от меня очень многого, но никогда не конкретизирует, чего именно, повторяя лишь цитату из «Майн Кампф»: «В мировой истории человек, который действительно возвышается над посредственностью, заявляет о себе сам».

– В таком случае он забыл значение имени Кимитакэ, – заметила бабушка.

– Да, как это ни странно. Хотя, честно говоря, я отказываюсь в это верить. Должен признаться, я восхищаюсь суровым стилем его сдержанной прозы, напоминающей мне Мори Огаи. Я и не подозревал, что мой отец обладает таким талантом.

– Талантом? Ты заблуждаешься. Азуса всего лишь бренчит на струне лука, воспроизводя один и тот же глухой звук рукой лживого бюрократа. Неужели ты этого не слышишь?

Позже, когда Нацуко снова заснула, я услышал, как кто-то царапается в дверь ее комнаты. Я решил, что это Шах, мой старый кот с пестрой шерсткой. Я подобрал его на улице котенком и вырастил. Азуса запретил мне брать Шаха с собой в новый дом родителей. Однако, открыв дверь, я увидел, что на пороге стоит Ётаро в роскошном костюме из белой чесучи. Он опирался на тиковую трость с набалдашником из слоновой кости. Етаро, должно быть, возвращался с очередной пирушки.

– Она спит? – шепотом спросил он и, когда я кивнул, продолжал: – Пойдем со мной, мальчуган. Цуки приготовила рисовые пирожки и саке.

В этот момент в коридоре появилась Цуки, престарелая гейша с белым луноподобным лицом. Она несла поднос с горячими пирожками.

– Я не могу надолго отлучаться из комнаты бабушки, – предупредил я.

– Конечно, не можешь, – согласился Етаро. – Я всего лишь хочу сообщить тебе о событии огромной важности, оно только что произошло.

Его слова заинтриговали меня. Что за событие огромной важности?

И я впервые переступил порог комнаты Ётаро. Цуки включила висевшие на стенах светильники, и Ётаро не удержался от комментария:

– Когда в семидесятых годах прошлого века впервые появилось электрическое освещение, рабочий день девушек был увеличен до шестнадцати часов, – сказал он.

– И с тех пор вы стали защищать их интересы? – с вызовом промолвила Цуки. – Впрочем, мне кажется, вас больше интересовало свободное время девушек.

– Вопреки твоему мнению, я действительно разделяю нелепые социалистические взгляды и болею душой за угнетенных рабочих.

– Перестаньте молоть чепуху, – проворчала Цуки.

Мы сели за игровой столик Етаро. Об интимности отношений, установившихся между хозяином и служанкой, свидетельствовало поведение Цуки. Она открыто, уверенным движением руки смахнула упавший на воротник Етаро волосок. Пальцы Цуки изуродовал артрит. Заметив мой внимательный взгляд, Етаро прошептал голосом театрального актера:

– Наша Два Кимоно стала согбенной и скрюченной и уже ни на что не способна. Знаешь, теперь я сам должен подстригать ей ногти на ногах.

– Мои хвори не доставляют вам никаких неудобств, – возразила Цуки и надула ярко накрашенные губы, что выглядело отвратительно.

Этот обмен колкостями привел меня в замешательство. В свои семьдесят шесть лет Ётаро был еще поразительно красив. Я завидовал ему. У него были классические черты лица, которые частично перешли по наследству к Азусе, но не достались мне.

– О каком знаменательном событии ты хотел рассказать мне, дедушка? – спросил я.

Мне не терпелось поскорее покинуть эту комнату, где царило игривое настроение, угнетающее меня.

Вместо ответа Ётаро показал мне на доску для игры в го. Я изумился. Неужели это важнее, чем болезнь Нацуко, захват Нанкина или бои с советской армией на озере Хасан? Ётаро понял, что я разочарован, и бросил на меня лукавый взгляд, попивая саке.

– Несколько дней назад, – объяснил он, – 26 июля, в Токио, в ресторане «Коёкан» в парке Сиба начался турнир го. Смею утверждать, что это будет решающая игра, самая захватывающая во всей истории го. Сусаи, лучшему среди игроков на сегодняшний день, сейчас шестьдесят пять лет. Он – двадцать первый в ряду Гонимба, мастеров игры в го. Первым был Санса, он жил в 1558 – 1623 годах. Гонимба – название помещения в храме Яккодзи в Киото, где Сусаи принял духовный сан, его духовное имя Никион. Все мастера игры в го были священнослужителями, так повелось со времен Никкаи – это духовное имя почтенного Санса.

– Я не играю в го, – грубо перебил я дедушку.

Мне было совершенно неинтересно то, о чем он говорил.

– Нет, ты тоже являешься игроком, – с улыбкой возразил он, – хотя и не знаешь об этом. Не беспокойся о бабушке. Это бессмысленно. Ее время истекло. А твое только начинается. И это станет совершенно ясно в ходе решающего турнира. Ты понимаешь, о чем я говорю?

– Нет, не понимаю. И не могу быть настолько черствым, чтобы бросить беспомощную бабушку.

– Прошу тебя, посиди со мной еще немного. Цуки присмотрит за больной. Ведь в твое отсутствие именно она ухаживает за бабушкой. Позволь, я объясняю тебе, что поставлено на карту в этом турнире. Сусаи прославился как непобедимый мастер, изворотливый, словно лис. Маленький и хилый, он напоминает карлика. Ему бросил вызов Китани Минору, тридцатилетний профессионал, имеющий седьмой разряд. Его стиль игры я назвал бы опасно импульсивным. Уже состоялось два этапа игры, и сейчас позиции выглядят следующим образом.

И Ётаро наклонился над доской для игры в го, изготовленной из древесины павловнии. Слева и справа от доски стояли две плошки из полированного орехового дерева, в которых лежали камешки – белые и черные фишки, используемые в го.

– Ты когда-нибудь играл в шахматы или сёги [13], – спросил Ётаро.

– Мне не нравится, что все эти игры требуют бесполезного напряжения сил.

– Игра в го мало похожа на шахматы. В ней не столько важны ходы, сколько интуитивная стратегия, требующая абстрактного мышления. То, куда игрок ставит свою белую или черную фишку, является лишь результатом его стратегии. Фишку-камешек можно захватить, можно убрать с доски, но нельзя изменить ее позицию после того, как она заняла одно из полей. Всего на доске 361 поле, их образуют 19 вертикальных и 19 горизонтальных линий. Основные принципы го чрезвычайно просты, но следовать им крайне сложно. Цель игрока состоит в следующем: его камешки должны занять позиции, неуязвимые для атаки, и в то же время необходимо окружить и захватить вражеские фишки. Эта игра имеет военную архитектонику, она имитирует поле битвы, отражает события, происходящие на театре войны.

– Для того чтобы конфликтовать, у меня не хватает ни терпения, ни способностей.

– А для того, чтобы дружить? Тебе хватает терпения и способностей поддерживать дружеские отношения?

– Я слишком застенчив для близких отношений. Я живу в мире абстракций, отвлеченных понятий, и это не позволяет мне близко сходиться с кем бы то ни было.

– Поверь мне, в таком случае эта игра – именно для тебя. Мир абстракций и отвлеченных понятий порождает одиночество, в котором коренится мужество самурая. А го – чисто самурайская игра. Я буду играть белыми, как Сусаи, а ты черными, как молодой претендент. Надеюсь, ты доставишь мне удовольствие, мальчуган, и сыграешь со мной эту партию до конца? И мы увидим, к чему приведет нас антагонизм между старой и новой школами самурайской тактики. Репортажи о матче публикуются в токийской «Никиники симбун» и принадлежат перу достойного писателя Кавабаты Ясунари. Это позволит нам попытаться самим найти решение, доиграв партию, а затем мы сравним наши результаты с теми, которые будут опубликованы по итогам игры мастеров.

Мой первый урок игры в го начался далеко за полночь и продолжался до рассвета, когда проснулась Нацуко и призвала меня к себе. Какую цель мы действительно преследовали, укладывая камешки на доске? Ту же, что и строители древних погребальных курганов.

После второго этапа игры, состоявшегося 27 июля, на востоке и западе Японии в результате шторма началось наводнение. 19 августа 1938 года дождь все еще барабанил по листьям каштанов. Мастер Сусаи серьезно заболел, и его поместили в больницу святого Луки. Там он пролежал три месяца, до середины ноября.

Летние ливни повлияли на настроение Сидзуэ. Моя просьба о том, чтобы мне разрешили посещать Нацуко раз в неделю, была удовлетворена, но все же Сидзуэ не удержалась от упреков.

– Зачем тебе теперь нужна эта старуха? – задала мать бестактный вопрос. – У нее нет сил даже на то, чтобы сходить с тобой в театр.

– Не завидуй, ей недолго осталось жить, – возразил я.

– Она попортила мне много крови, – промолвила Сидзуэ и достала карманные часы, которые постоянно носила.

То был подарок Нацуко ей на память, сделанный во время церемонии инкио. Причем бабушка сопроводила его следующими словами:

– Возьми их, они мне больше не нужны.

Эти часы печально известны тем, что именно по ним бабушка сверяла время, прежде чем нажать кнопку электрического звонка, призывавшего мать спуститься с верхнего этажа дома в комнату Нацуко и покормить меня грудью.

Сидзуэ посмотрела на часы:

– У нас остается мало времени до возвращения отца из Осаки, а мне нужно еще так много успеть! – заметила она.

Если раньше Сидзуэ помогала мне собирать коробки из-под сигарет, то теперь превратилась в моего тайного литературного агента. Она была моим преданнейшим лоббистом и знакомила с моим творчеством крупных литературных боссов, без одобрения и покровительства которых невозможно сделать карьеру. Используя свои достоинства – красоту, хороший вкус и родство с известными учеными, Сидзуэ упорно стремилась к своей цели. Она хотела, чтобы я стал членом одного из модных литературных кружков.

– Ты хочешь, чтобы я чувствовал себя в долгу перед тобой? – спросил я.

– Согласно традиции ты должен испытывать чувство долга перед отцом. Это – неизбежное социальное бремя. Я же ожидаю от своего сына любви и надеюсь, что это чувство не будет обременительным для тебя.

Пуповина, связывающая меня с матерью, кажется мне, однако, очень тяжелым бременем, несмотря на то, что его облегчает улыбка милых уст Сидзуэ – самого ласкового тюремщика.

– Посмотри на свой стол, – сказала Сидзуэ, выходя из моей комнаты, – ты убедишься в том, что из-за тебя я превратилась в настоящую воровку.

Я уговорил Сидзуэ стать моим тайным библиотекарем и снабжать книгами по искусству, запертыми в кабинете Азусы. Нарушая строгий запрет отца, она проникала в кабинет и приносила мне альбомы – один за другим. В одном из изданий, роскошно иллюстрированном полутоновыми репродукциями, каждая из которых была защищена листом папиросной бумаги, я увидел поразительную картину. Листок папиросной бумаги, словно белый фазан из рассказов Нацуко, трепеща, взмыл верх, и передо мной предстал обнаженный торс идеальных пропорций. Он ослепил меня своей белизной, при лунном свете похожей на мрамор.

На картине был изображен молодой атлет, прислонившийся к дереву, его связанные запястья подняты над головой и привязаны к стволу. Тело пронзали две стрелы – одна вошла в бок под левую подмышку, а другая – справа между ребер. Он безучастно переносил мучения и даже как будто получал некое удовольствие от них. Так состоялось мое роковое знакомство с картиной Гвидо Рени «Святой Себастьян», этим чудом религиозного искусства барокко.

Я вглядывался в фигуру Себастьяна, изображенного среди теней, которые отбрасывала листва, в окружении разрушенных памятников. Мой взгляд притягивали к себе стрелы, пронзавшие святого. Казалось, они растут из него, как пучки волос, которые в этот период начали появляться на моем теле. Существует ли что-нибудь более упоительное и более грустное, чем открытие истинной чувственной природы, сокрытой под маской притворной сдержанности? Меня охватила жажда самоистязания, лихорадочное страстное желание нанести себе кровоточащие раны. Все это вырвалось из глубин подсознания под влиянием картины, и по моему телу пробежала судорога убийственного сладострастия. В дальнейшем я стал все чаще впадать в подобные состояния, причинявшие мне страдания.

Я расстегнул брюки так, будто открывал пенал, чтобы достать линейку, и нацелил мой вставший пенис на мученика. Он терпеливо ждал, глядя в небо. Я мечтал увидеть, как взорвется озеро из красных и белых перьев, когда фазан будет поражен. Я услышал доносившиеся как будто издали рыдания – эти звуки вырывались из моей груди. Меня пронзило огненной стрелой, пенис невыносимо жгло. И вот наконец из него вырвался белый фазан. Все вокруг было забрызгано моей спермой – стол, бутылочка чернил, школьные учебники. Я был удивлен и подавлен. Вслед за болью я почувствовал тошноту и головокружение.

Внезапно я уловил тихий вздох, доносившийся со стороны двери. Взглянув туда, я увидел сквозь щель свою мать. Сидзуэ тут же прикрыла дверь. Но я заметил спокойное, непроницаемое выражение ее лица. Мне показалось даже, что она улыбалась.

Мой пенис вновь стал сам собой набухать и расти. Эта глупая самодовольная штуковина, измазанная слизью, хотела новых ощущений, жаждала прикосновений – но не моих, – чтобы наконец обрести успокоение. Я подошел к двери, распахнул ее и выглянул в коридор. Он был пуст. Я подождал… Не знаю, на какое чудо я надеялся. Через некоторое время я почувствовал неприятный запах, который показался мне странно знакомым. Память подсказывала, что это зловоние каким-то образом связано с ужасами моего раннего детства и скорее всего вызвано позорным актом онанизма. Во всяком случае, я так думал. Может быть, этот запах навеян воспоминаниями о шариках моксы, которые жгла Нацуко? Нет, скорее он походил на острый запах нафталина, доносившийся из ее кладовки.

Чтобы избавиться от мучительных воспоминаний, я стал медленно закрывать распахнутую дверь, намереваясь зажать между ней и косяком свой вставший пенис. Я надавил на него так сильно, что от боли глаза заволокла пелена слез. Но к боли примешивалось чувство наслаждения оттого, что я причиняю себе страдания. И тогда я вдруг вспомнил. Так пахнет камфара. В раннем детстве мне постоянно – каждый месяц – делали инъекции камфары и глюкозы, когда у меня начинались приступы болезни. Я понял, что запах был не воображаемым, а настоящим. Он доносился откуда-то из коридора. Я привел в порядок свою одежду и пошел па этот запах.

В конце концов я оказался у двери, ведущей в спальню родителей, и открыл ее. Сидзуэ стояла на коленях у маленького столика. Зажав конверт между двумя палочками для еды, она держала его над банкой, в которой горел камфарный спирт. Что за странный ритуал? Может быть, она окуривала письма моего отца?

– Это ты? – спросила она, не поворачиваясь ко мне. – Твоя слабость встревожила меня. Я чувствую, что тебе со всех сторон угрожает опасность заразы.

– Неужели ты думаешь, что я могу заразиться даже от писем отца?

– Вообще-то именно мне, а не твоей бабушке следует знать, что он пишет тебе. Но сейчас я держу в руках письмо от твоего друга Азумы Такаси.

Азума Такаси, на пять лет старше меня, учился вместе со мной в Школе пэров и председательствовал в школьном литературном клубе «Бунгей бу», имевшем связи с небольшим элитарным кружком ультранационалистических писателей «Ниппон Роман-ха», то есть Японским романтическим движением. Мне хотелось бы примкнуть к этому избранному сообществу японских ученых и мистиков, но Сидзуэ осуждала их за экстремизм. Втайне от нее я обхаживал Азуму, надеясь, что он поможет мне вступить в «Роман-ха». Меня не смущало, что члены этого кружка втрое старше меня по возрасту. Азума недавно заболел туберкулезом. Болезнь быстро прогрессировала. Уже были поражены горло и гортань. Азума сначала лишился голоса, а потом оказался прикованным к постели. Он уже не вставал и писал мне при помощи зеркала, установленного под определенным углом над его головой.

– Эпистолярный способ общения как нельзя лучше подходит тебе, учитывая твое нежелание водить дружбу с кем бы то ни было, – заметил Ётаро, когда я рассказал ему анекдот о том, как Сидзуэ окуривала адресованные мне письма.

– Я предпочитаю одиночество любым формам близости, – сказал я.

Раньше я никогда не приглашал к себе домой однокашников из Школы пэров. Разве мог наш ветхий арендованный дом во второклассном районе сравниться с роскошными особняками моих приятелей? Разве мог я знакомить кого бы то ни было со странными обитателями, населяющими этот дом: мстительной сумасшедшей старухой, покрытым позором отставным чиновником, грубым сторонником авторитарной власти и запуганной свекровью женщиной? Все это были гротескные персонажи, как будто сошедшие со страниц одной из книг Достоевского. Я не сумел бы объяснить все это Ётаро, но знал, что он и так понимает, чего именно я стыжусь.

– Мама заставила меня показаться специалисту, ее кузену, врачу больницы святого Луки. Похоже, она тоже уверовала в то, что я болен.

– И каков же диагноз?

– Анемия. Именно этим объясняется моя физическая слабость.

– Это было до или после эпизода с окуриванием писем?

– Это было наказанием за мою независимость и амбиции.

– Амбиции – прекрасная вещь. Они делают честь мужчине.

– Мой отец, проповедующий лицемерные принципы, тоже восхваляет амбиции как одно из мужских достоинств, но это делает его лишь еще более неприятным человеком.

– Азуса не обладает большим дарованием и не добился значительного успеха на поприще государственной службы. Я могу понять истоки его ограниченного прагматизма, с помощью которого он, несмотря ни на что, борется с препятствиями на своем пути. Он задался целью восстановить честное имя Хираока.

– Неужели оно нуждается в этом?

– По-моему, теперь ты проявляешь лицемерие. Ты же прекрасно знаешь, что Азуса обвиняет меня в провале «продвижения и успеха в жизни» – демократической политики Мэйдзи, сулившей удачу всем, кто имел способности и заслуги, даже если происходил из социальных низов. Наши достопочтенные сторонники модернизации проповедуют европейскую форму светского спасения – самосовершенствование.

Я взглянул на свиток, висевший над доской для игры в го. «Моя жизнь – фрагмент пейзажа» было написано на ней китайскими иероглифами. Надпись принадлежала известному китаисту девятнадцатого столетия Мисиме Ки. Обстановка комнаты Ётаро свидетельствовала о том, что здесь живет бывший губернатор эпохи Мэйдзи. В комнате стояла громоздкая мебель в викторианском стиле, которая, как я предполагал, украшала кабинет Ётаро еще в дни его службы на Сахалине.

– Я знаю, что такое режим «продвижения и успеха в жизни», поскольку жил в его условиях до 1914 года, – промолвил Ётаро. – Он обеспечил мне должность губернатора и дал жену из прославленного самурайского рода Нагаи. И все же могу сказать, что мой жизненный успех был иллюзорен.

Саке развязало мне язык, и я, набравшись храбрости, осмелился задать дерзкий вопрос:

– Не сочти меня непочтительным, дедушка, но могу я узнать, что заставило тебя в 1914 году уйти с поста губернатора?

– Ты хотел сказать, что вынудило меня уйти в отставку? Разве твой отец еще не рассказал тебе о моих ошибках и прегрешениях? Впрочем, в этом нет ничего интересного. То же самое делали и другие должностные лица. Я направлял деньги от рыбоконсервных заводов острова в поддержку сэйюкай, партии консервативного большинства в правительстве того времени. Партийная политика в те дни полностью определялась соперничеством между двумя правящими олигархическими кланами Сацума и Косу. Должностью губернатора Сахалина я был обязан лидеру партии сэйюкай Ито Хиробуми, представителю клана Сацума. В 1914 году разразился скандал, в который были вовлечены военно-морские офицеры из клана Сацума и одна немецкая фирма. Речь шла о взяточничестве. Общество возмутилось, вспыхнули серьезные беспорядки, и в обстановке всеобщего хаоса я пал незаметной жертвой борьбы враждующих сторон.

– Ты хочешь сказать, что коррупция является обыденной практикой среди чиновников и ты играл по общим правилам.

– Нет, я не говорил ничего подобного, – возразил Ётаро. – Я просто пытаюсь обучить тебя искусству деперсонализации, очень существенному навыку для честолюбивого человека. Взгляни беспристрастно на ту игру, в которую ты играешь. Страсть лишит тебя сна, вызовет в душе ненужное беспокойство. Понимаешь? Она будет властвовать над тобой, вдохновлять тебя, заставлять действовать опрометчиво, не замечая прозрачной красоты в игре мастера.

Неужели Ётаро сравнивал меня с соперником мастера, Китани Минору? Пусть даже метафорически?

– Ты убежден, что мастер Сусаи победит?

– Боюсь, он может проиграть такому противнику, как Китани. Он столкнулся с игроком, который не умеет уважать истину го. А она состоит в том, что выигрыш и проигрыш сами по себе не зависят от расчетов.

– На меня произвело большое впечатление одно обстоятельство. Подсчет очков в го чрезвычайно сложен. Мне не хватает способностей, чтобы подсчитать выигрышные и проигрышные позиции, которые занимают игроки на этой стадии игры.

– Вот именно! В этой игре даже признание своего поражения требует подлинного мастерства!

К концу ноября матч приобрел такой темп, что я вообще перестал понимать, что происходит на доске. Мне мешали сосредоточиться крики Нацуко, которые становились все громче. По ночам Ётаро анализировал игру мастеров, похожую на причудливый узор.

– Китани играет с широко открытыми глазами, очень умело, но он совершенно не понимает картины, которую создает мастер Сусаи, – пожаловался как-то он. – В центре чувствуется слабость.

Я насторожился, слова «слабость в центре» могли относиться только к Его императорскому величеству. Я сразу же забыл про крики и стенания Нацуко. Выражение моего лица позабавило Ётаро.

– Чему вас учили в Школе пэров? Держу пари, что вместо истории вам преподавали утомительные банальности, лишенные аромата жизни. Надеюсь, вам говорили о том, что современная Япония возникла путем гекокуё, свержения старших, находящихся на вершине, младшими, находящимися внизу?

– Я слышал прежде этот термин, но не знаю точно, что он означает.

– В таком случае тебе будет интересен следующий парадокс. Знаешь ли ты, что японская модернизация зиждется на регрессивной идее, утверждающей существование живого бога? Нынешний император Сева вынужден был принести в жертву японской мании прогресса и модернизации свой божественный статус, как я когда-то принес ей в жертву свою карьеру и благополучие.

Что за чудовищная бессмыслица! Ётаро, должно быть, совсем спятил. Что общего имел устаревший миф о Боге Солнца с идеей прогресса и модернизации? Будучи всезнайкой, маленьким книжным наркоманом, я всегда гордился своей осведомленностью – больше мне, пожалуй, нечем было гордиться. Я не был готов к восприятию нестандартных взглядов Ётаро, которые сейчас представляются мне греховными.

– Каждый, кто знаком с синто, – сказал я тогда дедушке, – возразит тебе, сославшись на то, что божественность императора основывается на древних мифах о сотворении мира, которые вряд ли можно назвать прогрессивными или модернистскими.

– Это очевидно, но ты не учитываешь наши национальные особенности. Старый и новый – близнецы в японской культуре.

Традиция и новизна для нас одинаково современны. Следи внимательно за тем, что я тебе говорю, потому что история о родословной Его величества перекликается с моей, а значит, и с твоей. Я родился в период, названный «ёакэ майэ», «перед рассветом». Надеюсь, ты знаешь об этом?

Я кивнул. Мне известно, что этот долгий темный как ночь переходный период в истории Японии длился с середины восемнадцатого столетия, когда правили сегуны Токугавы, до 1860-х годов, эпохи Реставрации Мэйдзи, когда Япония отказалась от изоляции и распахнула свои двери на Запад.

– Столетие постоянного голода и крестьянских восстаний, – продолжал Ётаро. – В промежутках между бунтами, когда крестьяне поднимались против землевладельцев, бессовестных торговцев риса и безжалостных сборщиков налогов, народ искал утешения в мессианских культах. Помню, как-то, когда мне было лет пять, я столкнулся с подобного рода фанатиками – мужчинами, одетыми в женские кимоно, и женщинами в мужской одежде. Эти люди вторгались в богатые дома, требуя еды, спиртных напитков и денег. «Любое действие оправдано», – утверждали они. Это были последователи секты впадавших в транс танцоров, они говорили, что танец изменит облик мира. Мой отец вместе со слугами, вооружившись дубинками, разогнали их.

– Ты рос в богатом доме?

– Мой отец Хираока Такити был землевладельцем и ростовщиком, ему принадлежали два магазина в Кобэ и Осаке. Так что мы не «простые крестьяне без роду и племени», как утверждает твоя бабушка. Она рассказывала тебе о юном Хираоке, который подстрелил белого фазана?

– Да, я знаком с историей этого преступления.

– Фазан был обыкновенный, вовсе не священный, он не имел белого оперения. Это все выдумки твоей бабушки. А знаешь, кто стрелок? Мой отец, Хираока Такити. В молодости он некоторое время служил в городской страже бокуфу Токугавы. Это было в 1837 году в Осаке. В том году Осио Хэйхатиро, самурай высшего ранга, бывший начальник городской стражи, известный последователь конфуцианского учения, поднял восстание в городе, протестуя против порядков, приведших к массовому голоду. Своей целью Осио считал «Спасение народа», этот девиз был начертан на его знаменах. Режим Токугавы за долгие годы впервые столкнулся со столь серьезным восстанием. Однако оно потерпело поражение. Силы бокуфу с легкостью подавили его. Осио совершил самоубийство. Через шестнадцать месяцев после его смерти пропитанные солью трупы руководителя восстания и его сына подверглись позорному публичному распятию в Осаке.

Восстание не облегчило страданий голодающих горожан. Трудно сказать, почему сегодня Осио превозносят в Японии и левые, и правые. Существует легенда, согласно которой Осио бежал в Китай и там под именем Хун Сюцюаня возглавил еще более масштабное тайпинское восстание. Подразделение городской стражи, в котором служил мой отец, захватило одного последователя Осио, ронина, самурая низшего ранга. Он попросил у стражников разрешения совершить самоубийство. На это лейтенант стражи ответил: «Многие из нас сочувствуют поступку Осио. Мы – находящиеся на службе воины, приучены повиноваться начальству, бокуфу Токугава. Осио тоже состоял на государственной службе. Ты можешь объяснить нам, почему он совершил акт гражданского неповиновения?». «Осио придерживался пути ёмэйгаку [14], – ответил ронин. – Знать и не действовать в соответствии со своим знанием для него было равносильно незнанию. Это объясняет и оправдывает поступки Осио». «Скоро наступит время, – сказал лейтенант стражи, – когда самураи нашего ранга должны будут стереть налет тумана с зеркала». Выражение «стереть с зеркала налет тумана» является ключевым в учении ёмэйгаку. Эти слова свидетельствовали о том, что лейтенант оказался тайным приверженцем философской школы. Что они обозначали? «Стереть налет тумана с зеркала» означало восстановить чье-то врожденное интуитивное знание, которое человек мог получить, лишь отождествив себя с Абсолютом. Идея свойственной каждому небесной правоты и добродетели неожиданным образом имела революционные последствия. Осио понял, что исправление себя в соответствии с требованиями Абсолюта невозможно без исправления несправедливости окружающего мира. Он утверждал, что сохранение верности Абсолюту важнее, чем сохранение верности своему господину или начальнику. Поэтому, хотя правительство осудило его действия, расценив их как бунт, Осио называл свой поступок «гикьё» – «справедливое свершение». Он заявил о своей преданности императору, Зеркалу вечных японских ценностей, и отказался повиноваться временным властям, бокуфу. Осио считал, что бокуфу предало императорский трон. Его действия стали жертвенным протестом, скорее религиозным, нежели революционным актом. Целью Осио была чистота намерений, а не успех. Подобные искренние действия никогда не бывают эффективными. Ты понимаешь великое значение благородной неудачи Осио?

– С большим трудом.

– Стереть налет тумана с зеркала означало не что иное, как реставрировать власть императора, свергнув сегунов, этих узурпаторов. Акт чистого самопожертвования Осио послужил примером самураям, которые через тридцать лет действительно реставрировали императорскую власть, возведя на трон императора Мэйдзи.

– А этот лейтенант стражи отпустил ронина на свободу?

– Да, он великодушно позволил ему умереть, как тот и хотел. Ронин совершил сеппуку, и лейтенант, завершая ритуал, отрубил ему голову. Тело ронина было передано властям, которые выставили его на всеобщее обозрение. Моему отцу поручили отнести голову ронина в сосуде с саке его дочери. Лейтенант стражи дал слово заботиться об этой шестнадцатилетней девушке. Он приказал моему отцу жениться на ней, так мой отец стал самураем низшего ранга.

– Я ничего не знал об этом.

– Ты рад, что в нашем роду был преступивший закон самурай, совершивший сеппуку?

– Но как Хираока Такити относился к тому, что его тесть был человеком, объявленным вне закона? – вместо ответа спросил я.

Ётаро засмеялся.

– Я никогда не был столь безрассудным, чтобы задавать ему подобные вопросы. Мой отец не принадлежал к числу анархистов, но внешне он чем-то напомнил мне Осио. У Такити был зеленоватый цвет лица, как у человека, страдающего заболеванием легких, он был всегда серьезен и лишен чувства юмора. Кстати, Осио ведь тоже служил в городской страже и прославился своими гонениями на христиан, преследованием коррумпированных буддистских монахов и муниципальных должностных лиц. А мой отец заработал себе недобрую славу безжалостной эксплуатацией того самого бедного народа, ради которого Осио пожертвовал своей жизнью. Эти столь несхожие люди – непоколебимый идеалист и узколобый реалист – являются близнецами, на которых зиждется модернизация Японии. Помню, как отец сказал мне однажды: «Современная Япония похожа на крепкую рисовую водку, которую, согласно древним хроникам, изобрел озорной бог Сусаноо. Осио был первым, кто отведал этот напиток старьевщиков. А теперь мы все напились им допьяна».

Я понял, что он хотел этим сказать. Режим Токугавы на протяжении двухсот лет предписывал политику строгого изоляционизма, в недрах которой и зародились ростки модернизации и выросла новая порода людей. Мой отец пережил первую стадию самурайского капитализма. Возможно, этот термин покажется тебе странным, но речь идет вот о чем: Токугава всегда восхваляли в качестве доблести неприятие самураями торгашеских идеалов, основывающихся на алчности. Но подобные взгляды со временем устарели и превратились в жалкое лицемерие. В действительности же двухсотлетняя эпоха сегуната, на протяжении которой в стране царил мир, полностью лишила самураев их традиционной функции, они перестали быть воинами.

Вследствие этого утвердился культ бусидо. Бусидо можно рассматривать как своеобразный способ поддержания чувства собственного достоинства в мирное время, когда меч не вынимают из ножен. Бусидо как система взглядов и правил поведения самурайского сословия обеспечивало их верность сегунам и служило идеальной защитой режима Токугавы, гарантией его стабильности. Одновременно мирный период жизни таил в себе семена саморазрушения режима бокуфу. Усмирение самурайского сословия, на котором зиждился этот режим, в конечном счете привело к гекокуё, свержению находящихся наверху старших находящимися внизу младшими. То, что меч не заржавел в ножнах за долгие годы бездействия, можно было доказать только одним способом. И к нему прибегли умные молодые самураи скромного происхождения. Они стали брать в жены девушек из семей богатых торговцев. И это происходило в течение всего переходного периода – столетия, названного «Перед рассветом». Ты понимаешь, о чем я говорю? Так что же модернизировали модернизаторы эпохи Мэйдзи, ответь мне? Но только не прибегай к ханжеским штампам школьных учебников!

– Боюсь, я могу ответить на твой вопрос лишь с их помощью, – честно признался я.

– Ну, хорошо. Допустим, на реставрацию Мэйдзи можно взглянуть и с такой точки зрения. В этот период была упразднена власть феодалов, земли и народ возвращены императору. Реформы шли от имени Его величества, но фактически проводились централизованным, ориентированным на Запад правительством, которое возглавляли олигархи, бывшие самураи. Они понимали, что конец феодальной системы будет означать ликвидацию самурайского сословия и создание армии на основе всеобщей воинской повинности. Реформаторы эпохи Мэйдзи были проницательными людьми. Они добивались консолидации нации и укрепления лояльности народа государству, упрощая его систему, сводя ее к общему знаменателю. Сначала они «самураизировали» новую императорскую армию, а потом в кратчайшие сроки провели реформу образования, в результате которой население усвоило идеалы конфуцианства. Правила поведения и кодексы чести, которые прежде были привилегией меньшинства – верхушки феодальной иерархии, теперь стали всеобщим достоянием.

Это означало, что любой гражданин, служивший в армии, де-факто становился самураем и должен был действовать как самурай. Любой образованный человек становился верным слугой императора и обязан был исполнять перед ним свой долг в соответствии с патриархальными требованиями конфуцианского учения. Но истинные бывшие самураи стали теперь предпринимателями, основателями дзайбацу, наших финансовых и индустриальных концернов. Чтобы минимизировать риск негативных последствий индустриализации, проведенной по западному образцу, и быстро модернизировать страну, идеологи реформ эпохи Мэйдзи феодализировали все население. Таким образом народ можно было держать под государственным контролем. Наша современная система занятости, участия в промышленном производстве является продолжением феодализированной системы, сложившейся в эпоху Мэйдзи, и гарантирует зависимость тех, кто извлекает из нее выгоду.

– Другими словами, ты хочешь сказать, что Реставрация Мэйдзи по существу ничего не реставрировала? Это была простая модернизация порядков, сложившихся еще при сёгунате?

– Вывод напрашивается сам собой, – сказал Ётаро, беря белую фишку для игры в го.

– Все это кажется мне удручающе нелепым.

Нестандартные взгляды Ётаро изумили меня. Все, что он говорил, звучало странно, но убедительно. В его словах действительно ощущался «аромат жизни», как он выражался. Мне пришла в голову мысль, что весь этот исторический экскурс Ётаро каким-то образом прочитал на доске для игры в го, но я, как ни напрягался, не мог разглядеть закодированного послания в россыпи камешков. У меня разболелась голова от напряжения и громких стенаний Нацуко, похожих на вопли фурий, античных богинь мести, которые сводили с ума нарушителей нравственных устоев. Ее мир постепенно умирал, изводя себя криком, в то время как мир Ётаро казался мне все более реальным. В нем я мог воплотить свои амбициозные мечты. Однако нельзя сказать, что мне нравился этот новый практичный мир, исполненный цинизма. Более того, он пугал меня. Я тосковал по четырем стенам комнаты Нацуко, которая все более утрачивала для меня реальность, отступая за дымку тумана и постепенно превращаясь в прошлое.

– Одного я никак не могу понять, – снова заговорил я, – какое отношение имеет благородная неудача Осио, пытавшегося воплотить в жизнь свои чистые идеи, к модернизации, начатой его преемниками? Он являл собой пример доблести, чуждой идее современного прогресса.

– Разве ты не чувствуешь, что в глубине амбициозных устремлений всех модернизаторов кроется тайная тяга к регрессу? Причем эта тяга характерна не только для наших модернизаторов эпохи Мэйдзи. Всякая модернизация в основе своей архире-акционна, поскольку всегда стремится к упрощению и тем самым вызывает непримиримые противоречия. Ты не понял главного. Цели Осио, какими бы чистыми и возвышенными они ни казались, были глубоко спекулятивными. Он кинул кости, не собираясь ни проигрывать, ни выигрывать. И чего же он добился? Такой ход в игре всегда имеет самые непредсказуемые и дикие последствия. Люди моего поколения являются представителями второй стадии самурайского капитализма. Его можно назвать спекулятивным, поскольку он мало похож на свой прототип – все следы самурайского сословия отошли в нем в прошлое, в область мифологии. И все же, все же… Мы вступили в третью, решающую, экспансионистскую стадию капитализма. Вот куда привел нас Осио, кинувший когда-то кости! Его первоначальная цель кажется нам теперь далекой, но последствия его деяний мы ощущаем на себе. Скоро мы узнаем, придут ли к соглашению старший и младший участники игры.

В течение следующих нескольких ночей Ётаро рассказывал мне о своих предпринимательских авантюрах. Крах его карьеры на государственной службе в 1914 году заставил боссов из партии сэйкай чувствовать себя в долгу перед ним. Они хотели вознаградить деда за верность и заручиться поддержкой Ётаро в будущем, гигантский индустриальный концерн «Мицуи», одно из крупнейших дзайбацу, призвал Ётаро к себе на службу, сделав его своим агентом, а вернее, промышленным шпионом, если выражаться современным языком. Ётаро ездил в Юго-Восточную Азию, Европу, Россию и даже Америку в период Первой мировой войны. В те годы японская экономика была на подъеме. Ётаро извлекал выгоду из закрытой информации, которую ему предоставляли члены сэйюкай, и приобретал акции предприятий, работавших в быстро развивающихся отраслях промышленности.

Ётаро процветал в период краткого, трехлетнего правления нового лидера партии сэйюкай, премьер-министра Хары Такаси, которого в народе называли «Великим человеком из толпы», поскольку он был первым главой правительства, не принадлежавшим ни к одному из олигархических кланов. Годы правления Хары ознаменовались массовыми волнениями рабочих и рисовыми бунтами. Народ, как и во времена Осио, снова вышел на улицы, протестуя на этот раз против засилья военных спекулянтов, людей, наживавшихся на войне, – таких, как мой дедушка. Один из протестующих фанатиков нанес премьер-министру Харе смертельный удар на станции Токио в 1921 году.

Это обстоятельство, а также затухание промышленной активности в связи с окончанием войны отрицательно сказались на благосостоянии Ётаро. Банковский кризис 1927 года, предшествовавший периоду Великой депрессии, подорвал экономическую стабильность. Новые предприятия, в которые Ётаро вложил капитал, терпели убытки. Катастрофа 1929 года была предсказана еще за шесть лет до ее начала, «когда зашевелилась огромная рыба». За два года до моего рождения, 1 сентября 1923 года, ужасающее землетрясение стерло с лица земли город Иокогама и разрушило половину Токио, а также многие другие, менее крупные населенные пункты в районе Канто. По преданию, под Японскими островами обитает гигантская рыба, которая периодически, когда ее выводят из себя злые проделки глупцов, живущих на поверхности, в отместку выгибает спину, и тогда происходят землетрясения, от которых Япония страдает на протяжении многих веков.

История падения Ётаро была характерна для двадцатых годов: долги, лишение права выкупа закладных, изъятая за неплатеж собственность, продажа имущества с молотка, в том числе и дома в Токио. Но Ётаро не унывал. Он показывал мне карту каучуковых плантаций в Малайе, похожую па доску для игры в го. Светлые квадратики полей там перемежались с темными. Он до сих пор владел акциями этих плантаций.

– Цены на каучук после войны значительно упали, и мои акции обесценились. Но теперь цены на это сырье снова круто поползли вверх. Я оставлю Азусе богатое наследство.

Ётаро был не единственным японским спекулянтом, вложившим капитал в малайские каучуковые плантации. Сетью малайских дорог, одинаково пригодных и для сборщиков каучука, и для транспорта, давно уже заинтересовались наши военные стратеги. Они должны обеспечить удобные трассы для авангарда имперской армии – экипированных велосипедами штурмовых отрядов в их молниеносном марш-броске на Сингапур.

Подобное развитие событий можно было бы предвидеть, внимательно вглядевшись в пеструю карту малайских плантаций моего дедушки. Но тогда я не догадывался о том, что нас ждет в будущем. Не понимал я и значения дедушкиного анализа матча в го. Размышляя над характерами мастера Сусаи и его молодого соперника, рассматривая стиль их игры, Ётаро пытался предсказать грядущие события. Как и игра в го, стиль спекулятивного капитализма эпохи Мэйдзи – коррумпированного и одновременно либерального – впоследствии уступил место импульсивной тактике, состоявшей в странной смеси планирования и напористого риска, характерных для интуитивной военной экономики.

Ты очень похож на меня, – сказал Ётаро. Честно говоря меня удивили его слова. – Под маской страсти к развлечениям и авантюрам я прятал свою неуёмную жажду жизни. Это была моя маскировка. А ты? Ты уже выбрал маску, под которой будешь,скрывать свою сущность?

– Думаю, это будет маска искусства.

– В таком случае на жизненном пути тебя ждут те же разочарования и несчастья, которые постигли меня. Но, конечно, они будут выглядеть несколько иначе.

Даже такой опытный игрок, как Ётаро, не мог предугадать, когда на этот раз закончится матч мастеров игры в го. Обычно он длился десять часов. Однако мастеру Сусаи понадобилось девятнадцать часов пятьдесят семь минут, чтобы завершить игру. А его сопернику – тридцать четыре часа четырнадцать минут. Всего состоялось четырнадцать сеансов, о которых Кавабата Ясунари сделал шестьдесят четыре репортажа. Турнир растянулся на шесть месяцев и закончился в Ито в гостинице «Дэн Коен» только четвертого декабря. Мастер Сусаи объявил о поражении белых фишек на 237-м ходу соперника, игравшего черными. Утром 18 января 1940 года мастер Сусаи умер в Атами в гостинице «Урокойя». Мы были свидетелями того, как камень за камнем воздвигался его могильный курган.

Все же мы с дедушкой и после четвертого декабря – вплоть до Рождества – продолжали анализировать последние ходы этой игры. Состояние здоровья Нацуко тем временем ухудшалось, близился фатальный исход ее болезни. В три часа ночи, завершив анализ матча, Ётаро открыл бутылку виски, чтобы выпить за мастера Сусаи, признавшего свое поражение. Я слышал, что Нацуко громко зовет меня по имени. Ётаро не удерживал меня в своей комнате, но я убедил себя в том, что дедушка не хочет, чтобы я уходил. Нацуко снова громко позвала меня, в ее голосе звучала невыразимая печаль.

– Мама больше не любит тебя, – произнесла она слова, к которым, как к последнему средству, прибегают матери, шантажируя маленьких детей.

Это было для меня последней каплей. Ётаро понимал мое состояние и кивком подбодрил меня. Я ринулся к выходу из комнаты.

Но у дверей путь мне преградила Цуки с белым эмалированным ковшом с дезинфицирующим раствором, в котором лежали пропитанные кровью тряпки.

– Госпожа истекает кровью. У нее неприглядный вид, – сообщила Цуки, обращаясь к Ётаро. – Молодому господину не стоит смотреть на все это.

– Но она зовет меня, – возразил я. Слезы подступили к моим глазам. – Было бы непростительной жестокостью проигнорировать ее последнюю просьбу.

– Как бы то ни было, но ты должен вернуться и сесть на свое место, – приказал Ётаро спокойным тоном.

Цуки, словно часовой, остановилась на пороге, перегородив своим телом дверной проем.

– Давай лучше начнем новую партию в го, – предложил Ётаро.

– Молодой хозяин не в настроении, вы же видите, – проворчала Цуки. – Вы бы лучше развлекли его.

– Каким образом? – спросил Ётаро и осушил очередной стаканчик виски.

– «Мир не изменился с незапамятных времен», – запела Цуки.

– «Воды текут, любовь такая же, как прежде», – пропел Ётаро следующую строчку и протянул Цуки стаканчик виски. Она с благодарностью взяла его. – Прекрасная старинная песня, – заметил Ётаро и, смеясь, добавил: – Но у меня есть песенка получше, хотя она мало подходит для настоящего момента.

И дедушка спел следующий куплет:

Белый снег на Фудзи

Тает в утреннем солнце,

Тает и стекает

К Мисиме,

И проститутки Мисимы

Замешивают на нем свои румяна и белила…

Эту песенку никак нельзя было назвать печальной. Я слушал, как разогретые спиртным взрослые, импровизируя, сочиняли все новые куплеты.

В песенке говорилось о городе Мисима, расположенном между горой Фудзи и морем. Город был известен тем, что из него открывался прекрасный вид на увенчанную снегами Фудзияму. Старавшиеся развлечь меня взрослые пели о вечных снегах Фудзи, растаявших от эротического жара. Так я обрел свое истинное имя. Фамилия Мисима произошла от названия города, имя Юкио было производным от слова «снег». При этом имелся в виду растаявший снег, струящийся по склону горы и стекающий к Мисиме. Холодные воды, захлестнувшие Мисиму, текли по моим щекам теплым потоком.

– Неужели песенка заставила тебя заплакать? – спросил Ётаро, заметив мои слезы.

В эту минуту дедушка представлялся мне добродушпым чудовищем.

– Она может услышать нас, – тихо промолвил я.

– Ну и что? – сказал Ётаро, пожимая плечами. – А мы слышим ее. Здесь ничего не поделаешь. Нам остается только ждать. Посмотрим, кто первый появится на пороге.

– Но бабушка не может встать с постели. Поэтому она не появится здесь, а мне ты запретил ходить к ней.

Ётаро покачал головой:

– Никто никогда не может предугадать, что выкинет эта женщина.

– Что ты хочешь сказать? – спросил я.

Зловещий тон дедушки я объяснял большой дозой выпитого виски. Тем не менее меня охватила дрожь, и я почувствовал, что сейчас может произойти нечто необычное.

– По мнению твоей бабушки, я балагур и шутник, исполнитель фарсов, не умеющий ценить высоких чувств и помыслов. Она гордится глубоким пониманием театра Но, его секретов. Разве главный герой пьес театра Но не является призраком, часто предстающим перед зрителями переодетым, принявшим облик скромного простоватого селянина, рыбака, жницы или… – и тут Ётаро схватил Цуки за запястья и показал мне ее изуродованные физическим трудом и болезнями руки, – или старухи? Разве в конце пьесы главный герой или героиня не предстают в своем истинном облике великого воина или прекрасной придворной дамы? Причем это преображение символизирует освобождение измученного духа от бремени прошлого? Что все это может означать, как ты думаешь?

Я с опаской посмотрел на дверь. Мне казалось, что сейчас на пороге возникнет грозная фигура Нацуко. Я услышал стук ее трости и жалобный, зовущий меня голос.

– Она стучит тростью в пол, – сказала Цуки, и наваждение сразу же рассеялось. – Позвольте, я схожу к ней.

Юкио Мисима, ироничный притворщик, использует снег священной горы Фудзи для того, чтобы замешивать на нем косметические средства. Может быть, он хочет исполнить роль белолицей ёросу, проститутки из Мисимы, самого непритязательного существа на свете? Может быть, он собирается покрыть свое лицо пугающей белизной, напоминающей проказу?

ГЛАВА 9 НИКАКОЙ КАПИТУЛЯЦИИ

Я начал «встречаться» с баронессой Омиёке Кейко, как с несвойственной им сдержанностью выражаются американцы. Я назначал ей, этому Кавалеру Роз, занимающемуся кэндо, свидания каждый раз, когда у меня выпадал свободный вечер в конце недели. Она стала моей постоянной спутницей. Мы вместе ходили по ночным клубам и аристократическим вечеринкам. Но наши отношения этим и ограничивались, взаимные чувства оставались чисто платоническими. Обязанность и удовольствие слились в единое целое, природа действительно взяла свое, но не так, как на это рассчитывал капитан Лазар.

Бывшая баронесса Омиёке была настоящей лисицей, под стать лису Лазару. У нее были свои собственные амбиции и расчеты в этой игре. И как часто случается с независимыми женщинами, она стремилась обрести свободу, общаясь с мужчинами-гомосексуалистами. Однажды летом я и Кейко отправились на вечеринку в фешенебельное курортное местечко Каруизава, расположенное за пределами Токио.

– Как вы относитесь к романтическим планам капитана Сэма? – спросила Кейко, когда мы, немного потанцевав, сели за столик, чтобы подкрепиться.

– Какие планы вы имеете в виду?

– Не притворяйтесь, Кокан, речь идет о его планах поженить нас.

– А вы можете представить нас в качестве мужа и жены, баронесса? Мне кажется, фантазии Сэма не стоят того, чтобы говорить о них.

Кейко молча стала рыться в своей сумочке. Я решил, что она ищет сигареты. Но она достала фотографию. Взглянув на нее, я ужаснулся. Мое лицо залила краска стыда, кровь гулко застучала у меня в висках. Это был мой портрет в розовых доспехах самурая.

– У вас на этом снимке такой вид, как будто вас пожирает лобстер, – заметила Кейко и бросила фотографию на стол. – Возьмите на память.

– Меня заставили позировать в таком виде, прибегнув к шантажу! – воскликнул я.

– Зачем Сэму шантажировать вас? По-моему, вы с удовольствием делаете все, что он от вас требует.

– Нет, я не испытывал никакого удовольствия, – возразил я. – У меня не было другого выхода.

– Как у всех нас, – едко заметила баронесса.

Мне хотелось схватить и спрятать фотографию, пока ее не увидели другие гости, присутствовавшие на вечеринке. Но никто из них не подошел к нам, чтобы полюбоваться на Хираоку Кимитакэ, «пожираемого лобстером». От разлитой на столе кока-колы края снимка стали липкими.

– Мне хотелось бы иметь другое тело, – промолвил я.

– А чем вас не устраивает ваше? – смеясь, спросила Кейко. – Вы все обожаете театральные эффекты.

«Вы все»… Я почувствовал, как меня изъяли из рода человеческого и поместили в гетто беспутных гомосексуалистов.

– Мне бы хотелось, чтобы панцирь лобстера прирос к моему телу, как коралл, и превратился в твердые, налитые силой мускулы. Я мечтаю стать горой крепких мышц и походить на классически совершенные греческие статуи. Однажды я покажу людям свое тело преображенным до неузнаваемости, клянусь вам!

Кейко грустно слушала меня. Должно быть, я представлялся ей испуганным ребенком, уговаривающим себя не бояться темноты.

– В слабости есть свои преимущества, дорогой мой, – заметила она.

– Вы говорите так, потому что красивы и сильны. А я слабый человек, и вы презираете меня за это.

– А почему вы думаете, что мой внутренний мир соответствует моей внешности?

– Все эти разговоры о внутреннем мире – чепуха! Сейчас вы заведете речь о моей «внутренней красоте». Я хочу, чтобы мой внешний вид соответствовал вашему, чтобы мы были красивой парой.

– Мы с вами и так прекрасная пара, – сказала баронесса Оми-ёке. Взяв со стола фотографию, она разорвала ее и положила клочки в свою сумочку. – В эпоху обратного курса нет ничего невозможного.

Загрузка...