Мне уже доводилось слышать, что этот рассказ во многом отличается от других моих рассказов и не поддается четкому жанровому определению. Скорее всего, мною руководит пристрастие, но я все же решился включить его в предлагаемый сборник. Мой друг-ирландец, поведавший эту историю, клятвенно уверял, что все описанное произошло с ним в действительности. Именно поэтому я и счел необходимым, вопреки обыкновению, в данном случае вести повествование от первого лица. – Ф. Ф.
Преодолевая крутизну подъема, я тревожно прислушивался к стуку мотора. Две мили с трудом удалось протянуть, но теперь двигатель явно отказывал. Оставалось молить всех ирландских святых, чтобы он не вышел окончательно из строя прямо сейчас и мы не оказались одни среди первозданной красоты сельской Франции.
Сидя рядом, Бернадетта с беспокойством поглядывала на меня. Сгорбившись за рулем в надежде как-то подстегнуть барахливший мотор, я изо всех сил жал на акселератор. Видимо, под капотом что-то разладилось, а технические премудрости – не моя стихия.
Наш старенький «трайамф майфлауэр» все-таки взобрался по склону холма на вершину и там уже заглох окончательно. Я выключил зажигание, поставил автомобиль на ручной тормоз, открыл дверцу и вышел из машины. Бернадетта последовала за мной. С другой стороны холма мы смотрели вниз на расстилавшуюся под нами долину, на пологую проселочную дорогу, ведущую в деревню.
Стоял дивный летний вечер. Тогда, в начале пятидесятых, местность вокруг Дордони была совершенно неизученной, заповедной – во всяком случае, фешенебельное общество еще не успело открыть ее для себя. За столетия здесь мало что переменилось. Ни заводских труб, ни электрических столбов, ни автострад, шрамами прорезающих зеленеющие луга. Обитатели редко разбросанных деревушек жили, как в старину, урожаем, который они свозили с соседних полей на скрипучих деревянных телегах, запряженных парой волов. Это была настоящая сельская Франция. Тем летом, впервые отправившись на континент, мы с Бернадеттой именно в этом месте решили провести свой отпуск.
Я вынул дорожную карту и отыскал на ней точку севернее Дордони.
– Похоже на то, что мы где-то здесь.
Всмотревшись в долину, Бернадетта сказал:
– Там деревня. Совсем рядом.
Действительно, проследив за ее взглядом, я увидел среди деревьев церковный шпиль и крышу какого-то сарая. Прикинув отделявшее нас от деревни расстояние, я согласился:
– Ты совершенно права. Пожалуй, можно доехать, не заводя мотора. Но никак не дальше.
– Не ночевать же под открытым небом, – заметила жена.
Мы вновь сели в машину. Я привел рычаг коробки передач в нейтральное положение, выключил сцепление и отпустил ручной тормоз. Автомобиль тронулся с места и покатился по склону холма вниз, постепенно набирая скорость. В полной, казавшейся зловещей, тишине мы быстро приближались к церкви.
Силы инерции оказалось достаточно для того, чтобы автомобиль вкатился в деревушку, едва насчитывающую десятка два домов, и, постепенно замедляя ход, остановился посредине улицы. Мы вышли из машины. Смеркалось.
Казалось, улица была совершенно безлюдной. У дверей большого кирпичного сарая копался в куче песка отбившийся от своих братьев цыпленок. На обочине две брошенные повозки с сеном упирались оглоблями в землю – их хозяева явно находились где-то поблизости. Окна домов были закрыты ставнями. Не зная по-французски ни слова, я уже решил постучаться в один из домов и просить о помощи, как тут из-за церкви показалась одинокая фигура, направляющаяся к нам.
Пока он шел, я увидел, что это был деревенский священник, носивший, как полагается, длинную черную сутану с поясом и широкополую шляпу. Я напряг память в поисках подходящего обращения, но ничего не приходило в голову. Когда священник поравнялся с нами, я окликнул его:
– Отец!
Этого было достаточно. Он остановился и подошел ближе, вопросительно улыбаясь. Я показал на автомобиль. Священник расплылся в улыбке и стал с одобрением кивать, показывая, что машина ему нравится. Что же делать? Как ему втолковать, что я вовсе не самодовольный владелец этого транспортного средства, а незадачливый турист, у которого сломалась машина?
Латынь! – сообразил я. Хоть он и не молод, но что-то из школьной грамматики должен же помнить. А вот как с моими познаниями? Христианские братья не один год вдалбливали в меня церковный язык, но с тех пор разве только во время мессы мне приходилось произносить латинские слова. Однако о поломке двигателя внутреннего сгорания в молитвеннике не говорилось.
Я положил руку на капот и произнес:
– Curras meus fractus est, – что буквально означает: «Моя колесница сломана».
Кажется, это помогло. Лицо священника засветилось пониманием.
– Ah, est fractus currus teus, filius meus?[1] – переспросил он.
– In veritate, pater meus,[2] – подтвердил я.
Аббат задумался, потом знаками велел ждать его на месте и поспешил к зданию, где, как потом выяснилось, находилось небольшое кафе – средоточие деревенской жизни. Мне почему-то эта мысль не пришла в голову.
Вскоре священник появился в сопровождении верзилы, как все французские крестьяне одетого в синие холщовые штаны и такую же рубашку. Шаркая сандалями на веревочной подошве, тот молча приближался.
Когда они оказались перед нами, аббат, энергично жестикулируя, быстро заговорил по-французски. Он, видимо, убеждал своего прихожанина, что машина не должна стоять здесь всю ночь, загораживая дорогу. Верзила, ничего не ответив, кивнул и направился обратно. Мы со священником остались возле машины. Бернадетта отошла и села молча у обочины дороги на траве.
Совместное ожидание кажется особенно тяжким, когда разговор почему-либо невозможен. Я кивнул священнику и улыбнулся. Он в ответ тоже кивнул и улыбнулся. Еще один кивок, еще улыбка… Наконец, священник нарушил молчание:
– Anglais?[3] – спросил он, показав на меня и на Бернадетту.
Я отрицательно покачал головой. Таков уж удел ирландцев: редко кто не путает их с англичанами.
– Irlandais,[4] – сказал я, смутно надеясь, что произнес слово правильно.
– Ah, Holladas,[5] – понял он.
Я снова покачал головой и указал ему на номерной знак машины. Черным по белому там были выведены буквы: IRL. Священник терпеливо улыбнулся мне, будто надоедливому ребенку.
– Irlandais?
Я кивнул и улыбнулся.
– Irlande?[6]
Широко улыбаясь, я усиленно закивал.
– Partie d'Angleterre,[7] – констатировал аббат.
Я только вздохнул. Ну что тут поделаешь? Настаивать все равно бесполезно – не тот случай. Имело ли смысл разъяснять доброму аббату, что Ирландия отнюдь не является частью Англии, а отец и дядя Бернадетты тоже внесли в это свой вклад?
Но вот из узкого прохода между кирпичными сараями появился старый дребезжащий трактор, возможно, единственный в деревне. Мотор его стучал не лучше, чем у моей колымаги перед тем, как заглохнуть. Однако трактор, пыхтя, одолел разделявшее нас расстояние и замер перед нашим автомобилем.
Одетый в синее, фермер прочной веревкой прикрепил мой автомобиль к буксировочному крюку трактора. Священник жестами попросил нас сесть в машину, и трактор двинулся вперед. Сопровождаемый священником, он завернул за угол, и мы очутились на просторном дворе.
Там стоял еще один кирпичный сарай, уже запертый. В сгущающихся сумерках я различил обшарпанную надпись: «GARAGE». Крестьянин отцепил мой автомобиль и начал сматывать веревку. Священник, показав на часы и на закрытые ставни гаража, дал нам понять, что в семь утра гараж откроется и механик займется поломкой в моей машине.
– Где же мы приютимся? – шепнула мне Бернадетта.
Я сложил ладони лодочкой, прижал руки к левой щеке и наклонил голову, словно намеревался вздремнуть. Аббат понял меня сразу.
Снова последовал быстрый разговор священника с крестьянином, смысла которого я уловить не мог. Крестьянин, махая рукой, указывал куда-то вдаль. Несколько раз повторялось загадочное для меня слово «прис». Кивнув, наконец, в знак согласия, священник повернулся ко мне и жестами предложил забрать из машины веши.
Мы поднялись на подножку трактора и встали, крепко взявшись за руки. Трактор выехал со двора на дорогу. Добродушный аббат помахал нам на прощанье, и больше мы его не видели. Чувствуя себя ужасно глупо, мы тряслись, стоя рядом на подножке трактора, а я еще – с чемоданом в руке.
Наш молчаливый водитель провез нас через всю деревню. Мы переехали ручей и стали взбираться на небольшой холм. На склоне у самой вершины трактор въехал во двор фермы, сплошь покрытый пылью и сухими коровьими лепешками. У дверей дома крестьянин велел нам сойти с трактора. Мотор продолжал работать, производя страшный грохот.
Верзила ступил на крыльцо и постучал. В дверях, при тусклом свете керосиновой лампы, показалась невысокая средних лет женщина в переднике. Тракторист заговорил с ней, показывая на нас. Она в ответ кивнула. Тогда, жестом подозвав нас поближе, он взгромоздился на трактор и уехал.
Пока они разговаривали, я оглядывался вокруг. Двор фермы почти ничем не отличался от многих других, виденных мною прежде. Коровник, конюшня, загон для волов, деревянный желоб у водокачки, большая куча компоста, на которой копошились куры. Все постройки потемнели от времени, вид у них был неказистый, допотопный, но именно такие вот фермы, очень распространенные во Франции, издавна составляли основу сельского хозяйства страны.
Где-то рядом раздавались мерные удары топора. Слышно было, как тяжело разлетаются деревянные чурки: кто-то заготавливал дрова на зиму. Хозяйка поманила нас в дом.
Внутри, возможно, были гостиная и комната отдыха, но нас проводили прямо на кухню. Здесь, должно быть, и протекала семейная жизнь. Посредине выложенного каменными плитами помещения стоял обеденный стол; на нем горела керосиновая лампа. У очага примостились два расшатанных кресла. Судя по ручному насосу у раковины, вода подавалась из источника. Я поставил чемодан на пол.
Наша хозяйка оказалась красивой женщиной. Круглая, краснощекая, с серебристыми волосами, уложенными на затылке в тугой узел, в длинном сером платье с белоснежным передником – она встретила нас очень радушно. Ее лицо все время озарялось приветливой улыбкой. Она представилась нам как мадам Прис, но с нашими именами совладать не сумела. Объяснялись мы по-прежнему без слов, одними жестами. Однако, после всего случившегося с нами, были рады любому гостеприимству.
Мадам Прис предложила Бернадетте подняться наверх, взглянуть на комнату и привести себя в порядок. Для меня подобная прихоть, вероятно, считалась излишеством. Бернадетта, взяв чемодан, ушла вместе с хозяйкой. Я же решил подышать вечерней прохладой и подошел к окну. Оно выходило на задний двор. Около деревянного навеса, в зарослях травы, стояла повозка. Дрова кололи за забором. Мне было видно, как размеренно поднимался и опускался топор.
Через десять минут, умывшись холодной водой, спустилась освеженная Бернадетта. Хозяйка поливала ей в фарфоровый тазик из каменного кувшина, а после выплеснула воду из окна верхнего этажа прямо во двор. Я вопросительно посмотрел на жену.
– Комната чудесная, – сказала она.
Мадам Прис вся расцвела, глядя на нас. Слов она, конечно, не понимала, но в голосе жены уловила одобрение.
– Я надеюсь, – продолжила Бернадетта, все еще сохраняя на лице ослепительную улыбку, – что никаких букашек-таракашек тут не водится.
Я тоже очень этого боялся. Укусы насекомых жена переносила мучительно – на ее нежной кельтской коже всегда оставались огромные волдыри, которые долго не проходили. Мадам Прис, усадив нас на продавленные кресла, принялась хлопотать у плиты. Я понял, что сильно проголодался, когда уловил какие-то вкусные запахи.
Минут через десять нас позвали к столу. Внушительных размеров супница стояла в центре, хозяйка предложила мне воспользоваться половником. Я разлил по фарфоровым чашкам густой бульон, заправленный овощами, в основном картофелем, – на редкость сытный и вкусный. Мы с Бернадеттой охотно уничтожили по три порции, заедая суп душистыми ломтями мягкого белого хлеба. Сама мадам Прис не садилась ужинать и только приговаривала: «Servez-vous, monsieur, servez-vous»,[8] – пока мы с завидным аппетитом поглощали еду.
Не прошло и пяти минут, как удары топора прекратились, и через несколько секунд дверь с черного хода распахнулась, чтобы пропустить в кухню самого хозяина. Я поднялся ему навстречу, мадам Прис начала было объяснять что-то, но он не проявил к непрошенным гостям ни малейшего интереса, и мне пришлось снова усесться.
Это был рослый, мощного сложения человек лет шестидесяти – настоящий великан. Коротко остриженная голова его доставала до самой притолоки. Я заметил, что у него крохотные, как пуговицы, уши. Передвигался по комнате он неуклюже, сутулился. Природа наделила его необыкновенной физической силой, но, как вскоре можно было убедиться, обделила умом. Он оглядел нас равнодушными, по-детски чистыми голубыми глазами и неторопливо уселся на свое место, не сказав ни единого слова.
Жена подала ему полную до краев чашку с супом. Он взял ее немытыми, темными от въевшейся грязи руками, придвинул к себе и принялся громко хлебать, бесцеремонно отламывая от лежащей рядом ковриги громадные куски. Мадам Прис села за стол и ободряюще нам улыбнулась.
Мы снова принялись за ужин. Супруги сидели молча, но я видел, как мадам Прис иногда бросала на мужа ласково-снисходительные взгляды, которые он совершенно не замечал.
Молчание становилось все более тягостным, и мы с Бернадеттой попробовали завести разговор между собой.
– Надеюсь, что машина завтра будет готова, – сказал я. – Если поломка серьезная, придется ехать в город за нужными деталями или вызывать сюда ремонтную бригаду.
Страшно даже подумать, во что это может нам обойтись – кошельки туристов после войны толщиной не отличались.
– Какой город отсюда поблизости? – спросила Бернадетта, проглотив очередную ложку супа.
– Бержерак, кажется, – вспомнил я название на карте.
– И сколько до него?
– Километров шестьдесят, наверное.
Разговор иссяк, больше говорить было не о чем, и вновь повисло молчание, которое длилось около минуты. Вдруг незнакомый голос отчетливо произнес по-английски:
– Сорок четыре.
Мы были ошеломлены. Я взглянул на мадам Прис. Она счастливо улыбнулась и продолжала ужинать. Бернадетта незаметно кивнула в сторону фермера. Я обернулся к нему. Он все еше жадно ел суп с хлебом.
– Извините, что вы сказали? – спросил я.
Он сделал вид, что не слышал моего вопроса, быстро расправляясь с едой. Секунд через двадцать он четко произнес по-английски:
– Сорок четыре. До Бержерака. Сорок четыре километра.
Он даже не взглянул на нас, снова принявшись за суп. Я посмотрел на мадам Прис, она в ответ радостно взглянула на нас, словно хотела сказать: «О да, у моего мужа большие способности к языкам».
Мы с Бернадеттой так изумились, что отложили ложки.
– Так вы говорите по-английски? – поинтересовался я.
Не прошло и полминуты, как он кивнул.
– Вы родом из Англии?
Пауза затянулась секунд на пятьдесят.
– Из Уэльса, – ответил хозяин и снова откусил громадный кусок хлеба.
Должен предупредить, что если приводить здесь наш разговор так, как он происходил, терпение читателя скоро лопнет. Наша беседа тянулась целую вечность, так как за каждым моим вопросом следовала невероятно долгая пауза. Я было подумал, что мой собеседник туговат на ухо, но ошибся – слышал он отлично. Предполагая, что он, как шахматист, взвешивает каждый свой ответ и осторожничает, я тоже ошибся. Хитрости он был лишен начисто. Сам мыслительный процесс давался ему с большим трудом. Понять вопрос, подыскать ответ, произнести его вслух – на это уходили целые минуты.
Беседа наша длилась почти два часа. Я бы непременно сдался, так как это было невероятно утомительно, но уж очень хотелось выяснить, как уроженец Уэльса стал французским фермером. Не сразу, по крупицам удалось восстановить всю его историю – и, право же, она оказалась трогательной.
Настоящая его фамилия была не Прис, а Прайс – Эван Прайс, а французы переделали ее на свой лад. Родился он в Южном Уэльсе, в долине Рондда. Сорок лет назад, во время первой мировой войны, он состоял рядовым уэльского полка. Участвуя во втором сражении на Марне, был тяжело ранен и находился в британском военном госпитале, когда объявили перемирие. Но прежде чем англичане ушли с континента, его перевели во французский госпиталь.
Там Прайса выходила юная сестра милосердия, сразу же проникшаяся к нему нежными чувствами. Они поженились и переехали на юг, где у ее родителей была небольшая ферма. Прайс так и не вернулся в Уэльс. После смерти родителей жена оказалась единственной наследницей, и он стал хозяином этого дома.
Мадам Прис радостно улыбалась, вслушиваясь в это затянувшееся повествование, когда ей удавалось понять какое-то слово. В 1918 году тоненькая и темноглазая, она представилась мне похожей на аккуратного хлопотливого воробушка, чирикающего за работой.
Бернадетта тоже была тронута историей о маленькой француженке, выхаживающей огромного, беспомощного несмышленыша, ставшего вскоре ее мужем. Она наклонилась в сторону Прайса:
– Какая славная история, мистер Прайс.
Тот не проявлял никакого интереса.
– А мы из Ирландии, – сказал я, чтобы поддержать разговор.
Пока Прайс молчал, жена подала ему третью порцию супа.
– Вы бывали в Ирландии? – поинтересовалась Бернадетта.
Потребовалось несколько секунд, чтобы до Прайса дошел смысл вопроса. Он хмыкнул и кивнул головой. Мы с радостным удивлением переглянулись.
– Вы там работали?
– Нет.
– Сколько вы там пробыли?
– Два года.
– А когда? – спросила Бернадетта.
– С 15-го по 17-й.
– Что же вы там делали?
– Служил в армии, – последовало после долгой паузы.
Конечно, об этом следовало догадаться. Он же не в 17-м поступил на службу, а раньше. Он служил в британском гарнизоне где-то в Ирландии, а в 17-м его послали во Фландрию.
Я почувствовал, что Бернадетта напряглась. Все ее родственники были пламенными республиканцами, лучше не расспрашивать дальше… Но по журналистской привычке я не остановился, а задавал все новые и новые вопросы.
– А где размещался ваш гарнизон?
– В Дублине.
– Так мы тоже из Дублина! Вам понравился Дублин?
– Нет.
– Вот как?! Очень жаль.
Мы, коренные дублинцы, очень гордимся своим городом. Хотелось бы, чтобы даже чужеземные солдаты ценили его достоинства и достопримечательности.
Постепенно выяснилось, как Прайс попал в армию. Родился он в 1897 году в очень бедной семье, где жизнь проходила трудно и безрадостно. Когда ему стукнуло семнадцать лет, он поступил на военную службу. Все, что ему было нужно – пища, одежда и крыша над головой – давала армия. Выше рядового он не продвинулся.
Сначала учебные лагеря, затем служба при армейских складах в Уэльсе. Другие в это время уезжали на фронты Фландрии. В конце 1915 года его перевели в Ирландию. До сих пор он помнил холодные казармы Айленбриджа на южном берегу реки Лиффи в Дублине.
Какой же унылой и однообразной была эта жизнь, если ему не понравилось в Дублине! Бесконечное наведение чистоты в казарме, бессмысленное надраивание пуговиц до блеска… Караулы в морозные ночи и под проливным дождем… А самым большим развлечением на скудное солдатское жалованье было попить пивка в гарнизонной столовой – не очень-то разгуляешься. Общаться с католическим населением почти не приходилось, и он вздохнул с облегчением, когда по истечении двух лет его перевели во Фландрию… Вообще-то было непохоже, чтобы этот медлительный, неуклюжий увалень когда-либо радовался или грустил в своей жизни.
– Неужели так ничего интересного и не произошло за все время службы? – спросил я, почти не надеясь услышать в ответ что-нибудь занимательное.
– Только раз, – подумав, сказал он.
– Что же?
– Смертная казнь, – ответил он, не отрываясь от ужина.
Бернадетта отложила в сторону ложку и замерла, опасно насторожившись. От нее повеяло холодком. Однако не понимавшая ни слова мадам Прис вместе со своим не отличавшимся особой чуткостью супругом ничего не заметили. Но мне-то непременно нужно было остановиться…
В те годы множество людей было казнено. Обыкновенных убийц вешали в тюрьме Маунтджой палачи, но только вешали – не расстреливали. Казнили, бывало, и солдат британской армии, повинных в убийстве или насилии. А вот вешали их или расстреливали по приговору военного трибунала – этого я не знал.
– А вы не помните, когда именно происходила эта казнь? – спросил я.
Бернадетта сидела, оцепенев.
Мистер Прайс поднял на меня свои ясные детские голубые глаза, покачал головой…
– Это было так давно…
Похоже, он действительно забыл. Я не мог заподозрить его в неискренности.
– Вы сами участвовали в расстреле?
После ставшей уже привычной паузы он утвердительно кивнул.
Я мог только догадываться, что это значит – принимать участие в расстреле… Прищурив один глаз, целиться из винтовки в белую рубашку человека, привязанного к столбу. По команде нажать на спусковой крючок, услышать звук выстрела и ощутить отдачу в плечо. Увидеть белое, как мел, лицо и тело, бессильно повисшее на веревках. Слава Богу, что в моей жизни такого никогда не было и не будет…
– Все же попытайтесь вспомнить, когда это было, – продолжал настаивать я.
Он начал с усилием вспоминать, в самом деле очень стараясь. По его лицу было видно, какого труда это ему стоило. Наконец он сказал:
– В 1916-м. Кажется, летом.
Я через стол наклонился к нему и коснулся его руки. Он взглянул на меня открыто – без всякой хитрости.
– Вы не помните… может быть, попробуете вспомнить… кто был этот человек?
Я хотел от него слишком многого. Как он ни пытался, вспомнить не удавалось. Наконец он покачал головой:
– Уж очень давно это было…
Бернадетта вдруг резко поднялась с места. Натянуто, но вежливо улыбнулась хозяйке.
– Я пошла спать, – бросила она мне. – Не засиживайся слишком долго.
Я поднялся к ней минут через двадцать. Мистер Прис устроился в кресле около очага. Он не читал, не курил, а просто сидел и спокойно смотрел на языки пламени.
Хоть в комнате было темно, возиться с керосиновой лампой не хотелось. Луна светила в окно и, раздевшись с ее помощью, я лег в постель.
Бернадетта лежала неподвижно. Я знал, что она не спит и думает о той, полной надежд, весне 1916 года, о пасхальном воскресенье, когда маленькая горстка борцов за независимую Ирландию захватила почтамт и другие главные здание города.
Я знал: она думает о солдатах, которых призвали подавить восстание ружейным и артиллерийским огнем. Рядовой Прайс в этом побоище не участвовал – иначе он помнил бы грохот выстрелов, дым, суматоху, мертвых и смертельно раненных, лежащих на булыжной мостовой ирландцах и англичанах… Мятежники потерпели тяжкое, позорное поражение. Англичане с презрением сорвали водруженное ими зелено-оранжево-белое знамя. Сегодняшние школьники, воспитанные на мифах, ничего не знают о том, как жители Дублина – и среди них беднейшие из католиков – с негодованием швыряли комья грязи в мятежников, когда, закованных в кандалы, их вели в порт для отправки в ливерпульскую тюрьму.
Все бы так и кончилось, если бы британские власти между 3-м и 12-м мая не вынесли безумного по своей нелепости решения о казни в тюрьме Килмэйнхэм шестнадцати вожаков. Страна стала иной, нация переродилась еще до конца года, и на следующих выборах в 18-м сторонники независимости одержали полную победу. После двухлетней освободительной войны Ирландия, наконец, обрела независимость.
Бернадетта чуть заметно пошевелилась. Она все еще была погружена в свои мысли. Я знал: она думает о том же, что и я…
Холодный майский рассвет. Солдаты, марширующие от казарм к тюрьме. И осужденный, которого подводят к врытому у дальней стены столбу.
Брат ее отца. Она думала и о дяде… В семье он был старшим. Он погиб задолго до ее рождения, но память о нем хранилась свято. В тюрьме, отказываясь говорить по-английски, он обращался к суду военного трибунала на своем родном языке. Солнце тогда только-только поднималось над горизонтом… Вот он стоит – с гордо поднятой головой, смотря прямо в дула нацеленных на него винтовок. Бернадетта думала и о других – О'Коннел, Кларк, Макдонах, Патрик Пирс… Да, конечно же, Пирс.
Нет-нет, все это глупости! У меня разыгралось воображение. Кого только не приговаривал военный трибунал к расстрелу – насильников, мародеров, убийц, дезертиров из числа солдат британской армии. Такое уж было время. Шла война, и за многие преступления приговор был суров и неотвратим.
Прайс сказал – летом. Но ведь лето длится с мая по самый сентябрь. Весной 1916 года происходили великие события в истории маленькой страны. Какое отношение могут иметь к ним простые рядовые? Я отогнал от себя навязчивые мысли и уснул.
Встали мы рано. Солнце уже било в окно, а с птичьего двора доносился оглушительный гомон. Воды в кувшине было достаточно, чтобы умыться обоим. Я побрился и выплеснул воду за окно, на иссушенную зноем землю. Одевшись, мы спустились вниз.
На кухонном столе нас поджидал завтрак: горячий кофе с молоком, хлеб и белое масло. Все оказалось очень вкусно. Не было никаких признаков присутствия мужа в доме. Не успел я допить кофе, как хозяйка подозвала меня к двери. Во дворе я увидел свой автомобиль: за рулем сидел владелец гаража. Я понадеялся на помощь мистера Прайса с переводом, но его нигде не было видно.
Механик пустился в подробные объяснения, из которых я не понял ни единого слова, за исключением одного, постоянно повторявшегося: «carburateur».[9] Чтобы наглядно показать, мой собеседник даже дунул в воображаемую трубку, словно прочищая ее. Так вот какова была причина поломки! Куда уж проще… Я тут же поклялся себе пройти начальный курс автомобильного дела. Починка обошлась мне в тысячу франков. Тогда, до введения де Голлем нового франка, это составило примерно фунт стерлингов. Механик протянул мне ключи, и мы попрощались.
Мадам Прайс я тоже вручил тысячу франков. В те дни путешествия за границу обходились дешево – не то, что сейчас! Затем я окликнул Бернадетту, и мы сели в машину. Мотор завелся с пол-оборота. Махнув нам на прощанье, мадам Прайс исчезла в доме. Я дал задний ход, развернулся и медленно выехал из ворот.
Только мы оказались на дороге, как послышался громкий окрик. Я увидел мистера Прайса, бегущего к нам через двор. Он размахивал над головой громадным топором, словно дубиной.
У меня опустилась челюсть: мне показалось, что он собирается на нас напасть. Если бы захотел, он мог бы в три взмаха разнести автомобиль на кусочки. Однако лицо его выражало радостное возбуждение. Выкриками он старался привлечь наше внимание.
Запыхавшись, он наклонился к окошку и выпалил:
– Я вспомнил, вспомнил!
Я озадаченно смотрел на него. Он сиял, как ребенок, который сделал что-то очень хорошее для своих родителей и ждал похвалы.
– Что вспомнили? – растерянно спросил я.
Он закивал головой:
– Вспомнил, в кого стрелял в то утро. Это был поэт по имени Пирс.
Я отпрянул от окошка. Мы с Бернадеттой застыли на месте. Постепенно его оживление исчезло. Он начал понимать, что старался напрасно, отнесясь к моему вопросу самым серьезным образом. Это имя ровным счетом ничего для него не значило, а он всю ночь ломал голову, пытаясь его вспомнить. И после стольких усилий, наконец, сейчас он вспомнил, еле догнал нас – и что же получил в ответ? Ни слова, ледяное молчание.
Плечи его опустились и, повернувшись, он направился обратно. Вскоре послышались размеренные удары топора.
Бернадетта молча смотрела прямо перед собой через ветровое стекло. Она была бледна, губы крепко сжаты. Передо мной предстал образ неуклюжего уэльского парня, вскидывающего винтовку, прищурившегося… Гремит тот, далекий выстрел – и пуля, посланная простым солдатом из казарм Айлендбриджа, устремляется к цели…
– Чудовище, – наконец проговорила Бернадетта.
Я глянул в сторону дома. Топор мерно поднимался и опускался, и держал его в руках человек, который когда-то положил начало войне выстрелом из винтовки. А война освободила целый народ.
– Нет, девочка, – сказал я, – вовсе нет. Он не чудовище. Просто он солдат, исполнявший свой долг.
Я включил зажигание и выехал на дорогу, ведущую к Бержераку.