Мягкой и липкой ватой сыплются клочья снега, и отвесно, и вбок, и покрывают побурелые от езды улицы новым рыхлым слоем. Сквозь замутившуюся мглу ночи бледно мигают фонари. Всякий звук заглушён и подавлен; чуть слышно ерзанье полозьев и топот пешеходов по тротуарам.
Плохие извозчичьи санишки завернули с Невского в один из переулков. Седок поднял воротник своей шубки и совсем скорчился, нахлобучив мерлушковую шапку. Вся его фигура представляла собою покатый ком чего-то черного, густо осыпанного снежной мокрой кашей. Извозчик был ему под пару. Перевязал он себе шею подобием шарфа и ушел в него вплоть до обтертого околыша шапки. Лошадь то и дело спотыкалась, плохо слушаясь кнута. Возница, больше для вида, стукал кнутом в передок саней и часто передергивал вожжами.
Тотчас за поворотом в переулок случился огромный ухаб. Седок ткнулся лбом в спину извозчика.
Тот передернул на деревенский лад плечами и окликнул седока:
— Держись, барин!.. Не даст Бог пути!.. что ты будешь делать!
— Правее забирай, старина, — отозвался седок из-под своего воротника. Голос его звучал глухо, но с таким оттенком добродушия, что извозчик про себя улыбнулся и уже как следует угостил свою «шведку» ударом кнута.
Подъехали сани к широкому крыльцу, обтянутому парусиной. Городовой похаживал и покрикивал; в глубине переулка, сквозь верченье снежной пурги, виднелся ряд каретных фонарей.
— Пятиалтынный тебе следует, дедушка, — сказал, слезая, седок, — ну, да уж погода-то больно скверна — вот тебе двугривенный.
— Спасибо, барин, — выговорил уныло извозчик, приподнимая как-то сзади свою шапочку.
— Пошел, пошел!.. Развесил уши-то! — крикнул городовой и толкнул лошадь в оглоблю.
Седок в шубке, протирая глаза, поглядел на полицейского, отряхнул с себя снег и подумал: "Экой какой грозный: поди-ка, добейся его интонации!.. Сила!"
Все еще с приподнятым воротником, взялся он за ручку стеклянной двери. Споткнувшись немного о половик, лежавший между первой дверью, он опустил пониже голову, посмотрел прищурившись на пол и подумал: "Сколько я здесь времени не был и все то же — па пропр[1]".
Последние два слова он так и выговорил про себя по-французски, с русским акцентом.
В гардеробной он разоблачился, да и шапку отдал швейцару. Раздевался он медленно, несколько как-то робко, и, по сдаче всего своего верхнего платья, две-три минуты отирал лицо платком, а потом вынул гребеночку и перед зеркалом пригладил волосы.
Вряд ли сделал он это из кокетства. Стоило оглядеть его хорошенько, чтобы убедиться в противном. Вся его фигура одета была в самую нефрантовскую суконную «пару», какие покупаются только в дешевых магазинах готового платья; воротничок рубашки, хоть и чистый, не отличался модностью. Шею перевязывал черный галстук, в мизинец ширины, из самых дешевеньких. Лицо его, еще молодое, с близорукими, очень приятными темными глазами, смотрело если не болезненно, то куда не нарядно. Серый цвет и неровности кожи, шершавая бородка, попросту причесанные длинные волосы — все это не заключало в себе и намека на франтовство. В губах, очень заметных сквозь редкие усы, сидел тихий юмор, мелькавший и в глазах, точно с недоумением переходивших от предмета к предмету.
Стал он подниматься по лестнице, к передней, очень тихо, не потому, чтобы он чего-нибудь робел, а потому, вероятно, что ничего его туда, наверх, особенно не манило. Он даже знал наперед, что проскучает за свои полтора рубля; и все-таки, по такой адской погоде, поехал в десятом часу за тем, чтоб проходить из одной залы в другую вплоть до полуночи, а то так и дальше. Не высидел он сегодня у себя, убежал от своего «очага». Хорошо еще, что можно было куда-нибудь деваться…
Вот он в одной из гостиных; публика перекочевывает через нее в большую залу, откуда уже слышен оркестр. Идут штатские разных сортов, шуршат шелковые платья, мелькают шиньоны. Пробежало два молоденьких офицерика. Он смотрит на все это, прислонившись к зеркалу, поодаль. Думать ни о себе, ни о своем положении, ни даже о том, где находится — он не хочет. Ему нравится пока эта пестрота женских турнюр, хвостов, головок, профилей. Он успел только заметить, что в Петербурге, в сущности, гораздо больше хорошеньких и пикантных женщин, чем идет о том молва или, лучше сказать, чем он всегда воображал. А почему он так воображал? Ведь он не проникал и в одну десятую петербургских семейств?.. То, что ему казалось публикой, быть может, один случайный набор…
Дальше он не пошел в своих соображениях.
Его окликнули сбоку:
— Лука Иванович! Вас ли я вижу?
Обернулся он с мыслью: "И кому это припала охота со мной беседовать?"
Перед ним стояла женская фигура довольно странного вида. Она его, однако, не удивила: видно было, что он давно ее знает. Ростом с него, эта женщина или девушка поражала прежде всего очертаниями своей головы. Ей нравилось носить волосы взбитыми так, что трудно было бы даже отличить ее лицо от мужского, если б не темное женское платье, поверх которого она надела очень узкий и уже значительно потертый не то спенсер, не то казакин. Черты лица подходили к прическе: они были резки, хотя и мелки, особенно выдавались острый нос и подбородок. Этой особе могло быть от тридцати до сорока лет.
— И вы здесь? — спросил он, улыбнувшись, и протянул ей руку.
— Да, — вздохнула она, слегка выпятив губу. — Какая здесь тоска! И это — жизнь!.. Я не для себя…
— По обещанию, стало? — осведомился он и тотчас же подумал: "А ну, как ты вцепишься в меня — мове[2]".
Она довольно громко рассмеялась и показала желтые, крупные зубы. "Вцепится — и пойдет о чувствах!" — уже энергичнее подумал он.
Идти в залу он не захотел, вероятно, не желая сопровождать туда свою знакомую.
— Вы пойдете слушать? — спросила она с усмешкой некоторого пренебрежения.
— Да, право, не знаю, — говорил он и провел рукой по волосам.
— Останьтесь тут, в этой гостиной, — уже мягче и с ударением выговорила она и указала ему на диван.
"Судьба", — вымолвил он про себя и поплелся за ней к большому дивану.
— Так вы не для себя? — шутливо переспросил он свою собеседницу.
— Я с кузиной… Не знаю, зачем она меня всегда упрашивает? Но я рада, что встретила своего человека…
Переведя дух звонкой нотой, она, точно в упор, спросила:
— Много работаете?
— Где! — откликнулся он и махнул рукой. Собеседница приблизилась к нему и, кажется, хотела взять его за руку.
"Ну, и претерпевай!" — подумал он, уныло поглядев в сторону двери.
— Ах, я так бы хотела поговорить с вами… о моей вещи… но, знаете, поговорить по-товарищески… Есть разные детали… Я, как девушка, не могу еще овладеть настоящим колоритом… Вы меня понимаете?
Выходило как будто смешновато; но голос ее вздрагивал: слышно было, что нервы ее очень натянуты. Он боком взглянул на нее и серьезнее подумал: "В сиротстве находится, ну и взыскует".
— Мы мало очень видимся, Лука Иваныч, — продолжала она, — но я вас давно знаю. Отнеситесь ко мне теплее… Вы не поверите, как трудно работать без всякого отклика.
— Да вы разве одни?
— Вы думаете: кузина моя? Полноте!..
Она не договорила. Он не стал и допрашивать. Они бы долго просидели так на диване, в полуинтимных и неопределенных разговорах, если б из уборной, справа, не вышла молодая женщина такой наружности и в таком эффектном туалете, что оба они разом повернулись к ней лицом — и смолкли.