Мама сказала, что отныне я стану ее племянником и должен называть ее тетя Дора. Она сказала, что богатство вряд ли на нас свалится, если у нее восемнадцатилетний сын, который выглядит на все двадцать. Скажи "тетя Дора", попросила она. Я сказал. Ей не понравилось. Она заставила меня повторить еще несколько раз. Она говорила, что в эти слова я должен вкладывать всю свою признательность ей за то, что она взяла меня после смерти своего овдовевшего брата Хо- раса. Я не знал, что у тебя есть брат Хорас, сказал я. Ну конечно, нет у меня никакого брата, сказала она, хитро взглянув на меня. Но мы сможем состряпать недурную историю, главное теперь, чтобы сын покойного в нее поверил.
Я не обиделся, а смотрел на маму, пока она прихорашивалась перед зеркалом, поправляя волосы, как это делают все женщины — хотя никаких изменений в прическе после этого обычно не происходит.
На деньги со страховки она купила ферму в пятидесяти милях к западу от города. Кому там какое дело, родной я ей сын или нет? Но у нее были свои, далеко идущие планы. А у меня не было никаких планов, я вообще никогда ничего не планировал: так, иногда мелькнет что-то — а что именно, я и сам не знал. Согнувшись под тяжестью чемодана, привязанного веревкой к спине, я спустился вниз. На улице, у крыльца, с ободранными коленками и сползшими до щиколоток гольфами стояли соседские ребятишки. Они пели детскую песенку, вставляя в нее неприличные словечки. Я шуганул их, и они с гиканьем и хохотом бросились врассыпную, но потом, конечно же, вернулись, стоило мне только снова подняться наверх за остальными вещами.
Мама стояла у окна, с которого уже успели снять занавески. Здесь, сказала она, мы с одной стороны под неустанным надзором следователей, а с другой — под неусыпным надзором соседей. А за городом некому будет делать поспешные выводы. Можно не запирать дверь и не задергивать шторы. За городом все будет гладко и безупречно.
Что ж, я мог это понять, но все равно единственным местом, где я хотел бы жить, оставался Чикаго с его роскошными отелями, ресторанами и мощеными улицами, обсаженными деревьями и застроенными особняками. Конечно, не весь Чикаго являл собой подобную картину. Из наших окон на четвертом этаже мало что можно было увидеть, кроме ряда доходных домов через дорогу. А летом люди более утонченные воротили нос от запаха со скотных дворов, хотя мне он совсем не мешал. Нареканий удостаивалась и зима, что опять-таки не находило у меня поддержки. Холод мне никогда не докучал. Зимний ветер, дувший с озера, поднимал и развевал женщинам юбки, словно пляшущий вокруг их ног чертенок. И зимой, и летом всегда можно было от нечего делать просто покататься на трамвае. Больше всего я любил этот город за то, что он был наполнен людской суетой, стуком копыт и повозок, гулом и лязгом товарных поездов, фургонами, телегами и разносчиками, которые доставляли, развозили и разносили. И я прямо-таки обожал, когда с запада надвигались черные тучи, обрушивающие на нас грозы, которые с легкостью заглушили бы все крики и проклятия человечества. Чикаго мог выдержать худшее из Господнего арсенала испытаний. Я понимал, зачем он был построен, — безусловно, как важный центр торговли и промышленности с железными дорогами и морскими судами, но главным его предназначением было наделить нас всех могучей силой неповиновения, что не под стать одинокому дому на равнине. А ведь именно с равнин приходили к нам эти бури.
Кроме того, я знал, что буду скучать по своей подруге, Уинифред Червински, которая вышла на лестничную площадку, когда я спускался с чемоданами вниз.
Зайди на минутку, сказала она, у меня кое-что для тебя есть. Я зашел, и она захлопнула за мной дверь. Можешь пока их поставить, показала она на чемоданы.
В присутствии Уинифред мое сердце трепетало, и она знала об этом и была счастлива. Она положила руку мне на грудь и приподнялась на цыпочки, чтобы поцеловать меня, а ее ладонь под моей рубашкой чувствовала, как колотится мое сердце.
Посмотрите-ка на него — пиджак, галстук! О, что же я буду делать без моего Эрли? — сказала она со слезами на глазах. Но улыбка не покидала ее лица.
По своему сложению Уинифред была полной противоположностью моей мамы. Хрупкая и худенькая, она, словно птичка, легко сбегала вниз по лестнице. Она не пользовалась ни духами, ни пудрой, разве что сахарная пудра из булочной, где она работала за прилавком, то и дело тонким слоем припорашивала ее кожу. У нее были сладкие прохладные губы, но одно веко ее голубых глаз всегда оставалось полуприкрытым, и этот изъян немного портил ее прелестную внешность. И, конечно, грудок будто и вовсе не было.
Ты можешь написать мне письмо, и я обязательно тебе отвечу, сказал я.
А что ты там напишешь?
Придумаю что-нибудь.
Она затащила меня на кухню, где развела ноги и оперлась руками о спинку стула, чтобы я смог задрать платье и взять ее так, как ей самой хотелось. Все это заняло не так уж много времени, но пока Уинифред ерзала и попискивала, словно котенок, я услышал, что мама зовет меня сверху, недоумевая, куда я пропал.
Мы заказали экипаж, который должен был доставить нас на вокзал вместе с багажом. Конечно, дешевле обошлось бы отправить нашу поклажу через "Америкен экспресс", а самим взять извозчика. Но идея была не моя. Только мама знала, сколько у нас осталось денег после покупки дома. Она спустилась по лестнице в своей широкополой шляпе и вдовьей вуали и приподняла юбки, когда кучер помогал ей сесть в экипаж.
Отъезд наш был обставлен с театральной торжественностью. Мама подняла вуаль и бросила полный презрения взгляд на соседей, глядевших на нас из окон, — и в этом была вся моя мама. А что до их противных деток, то они порядком притихли от изысканного зрелища, которое мы собой являли. Я вскочил в экипаж вслед за мамой, захлопнул дверцу и по ее указанию бросил горсть мелочи на тротуар. Уже отъезжая, я видел, как ребятишки, толкаясь и лягаясь, попадали на колени.
Когда мы свернули за угол, мама открыла шляпную коробку, которую я поставил на сиденье. Она сняла свою черную шляпу и вместо нее надела синюю, украшенную искусственными цветами. Поверх траурного платья набросила полосатую, сверкающую всеми цветами радуги шаль.
Ну вот, сказала она. Теперь я чувствую себя намного лучше. Как ты, Эрли?
Порядок, мам, сказал я.
Тетя Дора.
Да, тетя Дора.
Какой ты рассеянный, Эрли. Тебе бы следовало побольше прислушиваться к Доктору при его жизни. Конечно, у нас случались разногласия. Но для мужчины он был очень умен.
Железнодорожная станция Ла-Виль, Иллинойс, представляла собой бетонную платформу с навесом для ожидающих; на билетную кассу даже намека не было. От платформы вниз бежал переулочек, врезавшийся в местную главную улицу — на ней был продуктовый магазин, почта, белая деревянная церковь, банк из гранитного камня, галантерея и небольшая площадь с четырехэтажной гостиницей, а на заросшем травой пятачке в центре площади возвышался памятник погибшим героям Армии Союза.[1] Все эти достопримечательности можно было легко пересчитать, благо каждая из них имелась лишь в одном экземпляре. Мужчина, вызвавшийся подвезти нас на телеге, показал нам и другие улицы; поначалу там в основном попадались дома состоятельных людей, среди которых затерялась пара церквушек. Но чем дальше мы отъезжали от центра, тем больше на пути встречалось покосившихся одноэтажных, крытых дранкой домишек с темными верандами, маленькими палисадниками и бельевыми веревками, в несколько рядов натянутыми на заднем дворе. Уж не знаю, как мама определила, что население этого местечка насчитывает свыше трех тысяч человек. А потом, через пару миль фермерских земель с беспорядочно разбросанными там и сям силосными ямами, вдали от дороги, ведущей сквозь кукурузные поля прямо на запад, моим глазам предстало то, чего уж я совсем не ожидал: трехэтажный дом из красного кирпича с плоской крышей и каменными ступеньками перед входом. Я бы скорее поверил, что дом аккуратно перенесли с чикагской улицы, чем кому-то пришло в голову построить его на ферме. Я прикрыл глаза рукой от солнца, ослепительно сверкавшего в оконных стеклах, чтобы убедиться, что зрение не подводит меня. Нет, никакой ошибки — это действительно был наш новый дом.
Времени не хватало ни самому все как следует обдумать, ни обсудить с мамой, поглощенной нашим обустройством. Мы сразу же принялись за работу. Дом был затянут паутиной, повсюду лежала пыль и мышиный помет. На верхнем этаже, где мне отвели комнату, обитали дрозды. Казалось, делам не будет ни конца ни края, но уже вскоре под маминым руководством работа кипела вовсю: целые кортежи фургонов доставляли из города мебель, а поток мужчин, желавших наняться на денек в помощники с надеждой получить нечто большее от восхитительной женщины с пальцами, унизанными кольцами, не иссякал. И вот вокруг курятника вырос забор, за ним вспахивалось и пропалывалось заросшее сорняками поле, углублялся пруд для полива и сооружался новый туалет. На несколько дней мама превратилась, пожалуй, в самого крупного во всей округе работодателя.
Но ведь еще кто-то должен был носить воду из колодца, стирать и печь хлеб? С переездом на ферму многое изменилось. День проходил за днем; лежа в постели в своей комнатке под крышей на третьем этаже и глядя сквозь маленькое окошечко на звезды, я ощущал тепло ушедшего дня и свою беззащитность — чувство, неведомое мне в том краю, который мы покинули. Да, думал я, мы как будто сбежали от цивилизации, — и впервые за всю жизнь усомнился в правильности маминого решения. Во всех наших переездах из штата в штат, несмотря на всяческие препятствия, то и дело возникавшие на пути, у меня и мысли не было подвергать ее идеи сомнению. Но мы с ней были такими же фермерами, как наш дом — фермой.
Как-то вечером мы стояли на крыльце и смотрели, как далеко-далеко за холмы садится солнце.
Тетя Дора, зачем мы здесь? — спросил я.
Я все понимаю, Эрли. Но иногда нужно запастись терпением.
Она заметила, что я смотрю на ее покрасневшие от работы руки.
На днях к нам приедет эмигрантка из Висконсина. Она будет жить в комнате за кухней.
Зачем? — спросил я. А жены этих работников, которые приезжают к нам из Ла-Виля на денек помочь? Они бы уж наверняка смогли найти деньгам применение.
Мне не нужна в доме женщина, которая сразу же растрезвонит по всему городу о том, что она здесь видит и слышит. Подумай сам, Эрли.
Пытаюсь, мам.
Тетя Дора, черт возьми.
Тетя Дора.
Да, сказала она. Особенно здесь, в этом захолустье, когда поблизости ни живой души.
На ней был свободный комбинезон, надетый прямо на голое тело, а свои густые волосы она от жары собрала в пучок.
Чувствуешь, как сладко пахнет воздух? — спросила она. Я собираюсь построить застекленную веранду и поставить туда диван и несколько кресел-качалок, чтобы мы могли со всеми удобствами любоваться, как природа разворачивает перед нами свои великолепные полотна.
Она взъерошила мои волосы. И не нужно дуться, сказала она. Я допускаю, что тебе многое здесь не нравится — этот спокойный воздух, щебечущие птички и вокруг ничего не происходит. Но мы тут по делу, Эр ли. Поверь мне.
И, конечно же, она меня убедила.
Вскоре мы купили лошадь и старомодную маленькую двухместную коляску и ездили в ней по разным делам в Ла-Виль — в банк, на почту или за продуктами. Я был и извозчиком, и конюхом. Но с лошадью мы ни в какую не могли поладить. Я даже имени ей не дал. Выглядела она ужасно: спина вогнутая, ноги, если она переходила на рысь, заплетались. Клячи, которых мне приходилось забивать на скотобойне в Чикаго, смотрелись куда лучше. Как-то раз, когда я устраивал ее в сарае на ночлег, она принялась чавкать прямо у меня над головой.
Еще одной головной болью стал Бент — помощник, которого мама взяла на постоянную работу. Как только она стала приглашать его после обеда к себе наверх, он тотчас же возомнил себя хозяином фермы. Вот что меня больше всего настораживало. И неудивительно, что однажды он нагло попытался препоручить мне одну из своих обязанностей. По- моему, это тебя наняли, заметил я в ответ. Выглядел он, как и лошадь, ужасно, словно состоял с ней в близком родстве. А его маленький рост никак не соответствовал непропорционально длинным рукам с огромными кистями.
Давай работай, сказал я ему.
Его глаза налились злобой, он схватил меня за плечо и заорал прямо в ухо: Видал я это! Да-да-да! Видал я все это и плевать хотел!
С той поры я начал придумывать возможные варианты гибели Бента-помощничка. Но он был столь беспросветно туп, что у мамы на его счет, очевидно, имелись какие-то планы, в противном случае вряд ли бы она терпела рядом с собой подобного типа. Так что мне пришлось попридержать свои кровожадные намерения.
Между тем меня стала преследовать мысль, что на ферме, затерявшейся посреди бескрайних равнин, что-то назревает. Что же не давало мне покоя? Обостренное и тревожное ожидание чего-то страшного, будто нахлынувшее на меня откуда-то из прошлого. Да. Я почуял: чему бы ни предстояло здесь случиться, это уже началось. И доказательством тому был не один только Бент-помощник. Еще были сироты. Мама взяла троих из нью-йоркского благотворительного приюта, в который собирали детей с улицы, где их мыли, одевали и отправляли на поезде в приемные семьи центральных штатов. Наши — два мальчика и девочка соответственно шести, шести и восьми лет, как значилось в бумагах, которые им дали, — казались вполне милыми ребятишками, вот только слишком уж бледными. Когда я вез их на ферму, они сидели сзади и безмолвно смотрели по сторонам.
Мы разместили их в дальней спальне на втором этаже. Они совсем не походили на мерзких детей наших чикагских соседей. Малыши были очень тихими и спокойными, если не считать редких всхлипываний по ночам. Да и вообще всегда беспрекословно нас слушались. Мама по-настоящему полюбила и Джозефа, и Кальвина, и в особенности Софи. Хотя никаких предписаний на предмет веры, в которой должны воспитываться приемные ребятишки, не существовало, а у нас самих на этот счет не было определенного мнения, каждое воскресенье мама непременно отправлялась в методистскую церковь в Ла-Виле и брала с собой всех троих, нарядив в купленные по случаю обновки. Ей явно доставляло удовольствие выставлять их напоказ — ведь тут было чем гордиться. Поскольку, как я уже знал, даже, казалось бы, самые отдаленные и недоступные уголки сельской местности имеют глаза и уши.
И, руководствуясь своим грандиозным планом, моя тетя Дора настаивала, чтобы Джозеф, Кальвин и Софи считали ее своей матерью. Скажите «мама», требовала она. И они говорили.
Что ж, вот такое у нас было хозяйство — скроенное под нас и готовое к употреблению, точно полуфабрикат из магазина. В нашем доме теперь появилась кухарка и экономка Фанни, которая, по маминому замыслу, не говорила по-английски, но отлично понимала, что нужно делать. Она была, как и мама, плотного сложения и обладала недюжинной работоспособностью. Помимо Бента, изображавшего бурную деятельность под прикрытием заборов и стен сараев, в поле у нас работал настоящий фермер, который арендовал акр нашей земли и выращивал на нем кукурузу. А дважды в неделю к нам приезжала вышедшая на пенсию местная учительница и обучала детей чтению и арифметике.
Однажды вечером мама сказала: У нас тут целое предприятие, ей-богу! Конечно, такую преуспевающую семью в этих краях надо еще поискать. Но не исключено, что скоро мы будем едва сводить концы с концами: если не подыщем к зиме подходящий источник дохода, кроме детских пособий у нас ничего не останется.
Она зажгла керосиновую лампу на столе в гостиной, сочинила объявление и, начисто переписав, зачитала его мне: "Вдова ищет надежного партнера. Процветающее фермерское хозяйство. Необходимы посильные вложения". Что скажешь, Эрли?
Нормально.
Она перечитала текст. Нет, сказала она. Не совсем то. Наша задача — заставить их поднять задницу и выйти из дома, чтобы выписать кредит, а потом сесть на поезд до Ла-Виля. И передать все это нужно в нескольких словах. А если так: "Срочно требуется!" По-моему, неплохо — свидетельствует о крайней необходимости. И разве найдется на земле такой мужчина, который бы не думал о себе, что он — тот единственный, который крайне необходим? "Срочно требуется! Недавно овдовевшая женщина с чудесной фермой в райском уголке ищет мужчину нордического происхождения с приличным достатком для совместного ведения фермерского хозяйства".
Что такое нордический? — спросил я.
Ну, это всего лишь маленькая хитрость, Эрли. В тех штатах, где будет напечатано объявление, полно шведов и норвежцев, только что сошедших с корабля. Должна же я обозначить свои предпочтения.
Понятно. А что такое: "с приличным достатком"? Какой норвежец, только что сошедший с корабля, поймет, о чем речь?
Повисла пауза. Да, Эрли, временами ты меня просто поражаешь. Она послюнявила карандаш. Ну что ж, напишем просто "при деньгах".
Мы выбрали по одной газете в каждом городе Миннесоты, а затем и Южной Дакоты и поместили в них наше объявление. Начали приходить письма с предложениями, и мама завела тетрадку, куда аккуратно записывала имена кандидатов и даты их приезда, чтобы каждому уделить достаточно времени. Мы всегда советовали приезжать первым утренним поездом, когда город еще не проснулся. К моим регулярным домашним обязанностям теперь прибавился прием гостей. Всех встречали в гостиной: мама подавала кофе на столике на колесиках, а Джозеф, Кальвин и Софи — ее дети — и я — ее племянник — сидели на диване и внимали изложению наших биографий, которые она непременно завершала счастливым концом, то есть сегодняшним днем. Мама так красноречиво говорила, что и я, как эти бедные иностранцы, сам бы с легкостью попался на удочку ее скромности и благопристойности, — видимо, где-то глубоко внутри она и вправду верила в свое великодушие. На ее счастье, ни один из кандидатов не обладал даром ясновидения. А кроме того, она была очень недурна собой. По случаю первого знакомства она одевалась очень просто — в прямую плиссированную юбку из серого хлопка и белую накрахмаленную блузку, из украшений на ней был только золотой крестик на цепочке, лежавший на ее пышной груди, а волосы были зачесаны наверх и собраны на затылке с пленительной небрежностью.
Я — их рай на земле, сообщила она мне после третьего или четвертого претендента. Только посмотри, как загораются их глаза, когда, стоя рядом со мной, они окидывают взором свои новые владения. Попыхивая трубкой, бросают на меня взгляды, затуманенные мыслями о выгодной женитьбе, — а кто говорит, что и я в свою очередь к ним не присматриваюсь?
Ну, можно и так сказать, согласился я.
Не будь занудой, Эрли. Тебе ли судить. Назови мне более простой путь к благословенным небесам, чем тот, что начинается на земле. Лично я такого не знаю.
И скоро наш счет в местном сберегательном банке начал уверенно расти. Дожди, прошедшие в конце лета, сделали свое благое дело, и урожай кукурузы порадовал нас неожиданным пополнением семейного бюджета еще на несколько долларов. Омрачал картину лишь этот придурок Бент. Мало того, что он был безнадежно туп, он был опасен. На первых порах мама мирилась с его ревностью; я слышал, как они спорили наверху: он орал как сумасшедший, а она успокаивала его так тихо, что мне едва удавалось разобрать слова. Но все без толку. Как только приезжал очередной норвежец, Бент занимал удобную позицию для наблюдения во дворе. Как-то раз в окне веранды показалась его мерзкая физиономия. Достаточно было едва заметного маминого кивка; и я быстро встал и опустил шторы.
Без сомнения, маме случалось перегибать палку. Она могла вовсю кокетничать с одним, равно как напускать на себя вдовье благочестие с другим. Но всегда интуитивно находила к каждому правильный подход. На крючок их удавалось подцепить без особого труда; у меня об этих бедолагах сложилось в целом такое мнение: все они были не то чтобы глуповаты, но довольно простецкого и незатейливого склада и явно не в ладах с языком. Однако независимо от пропорций добродетельности и игривости в мамином поведении, в нем никогда не было ничего личного, и все подчинялось только ее деловой стратегии — неуклонно пополнять наш банковский счет.
А недоумок Бент считал, что среди заявлявшихся к нам в дом мужчин мама ищет себе мужа. Его самолюбие было уязвлено. Он часто приходил по утрам на работу уже вдрызг пьяным, и если случалось, что мама не приглашала его наверх для послеполуденной сиесты, он, исступленно бранясь и грозя кулаком нашим окнам, своей расхлябанной походкой отправлялся домой.
Мама как-то призналась: у этого идиота ко мне чувства.
И хотя мне самому все это виделось в несколько ином свете, с тех пор я перестал судить Бента-помощника слишком строго. Не то чтобы он стал менее опасным. Очевидно, он никогда и не подозревал, что смысл жизни заключается как раз в стремлении улучшить свое в ней положение. Нет, до такого он своим умишком дойти не мог. Кем ты родился — тем и умрешь. Посему в этих иностранцах, с трудом изъяснявшихся по-английски, он видел не только успешных конкурентов — они со своими устремлениями подчеркивали его убогость. Будь я на его месте, я бы нашел чему поучиться у этих эмигрантов и прикинул бы, как собрать сумму, необходимую для покупки собственной фермы. Каждому нормальному человеку это пришло бы в голову. Но не ему. Единственное, что могло родиться в его тупых мозгах, так это догадка, что, в отличие от самого последнего иностранца, в отношении мамы ему ничего не светит. Поэтому когда я привозил очередного клиента со станции и парень, выходя из коляски, демонстрировал своим костюмом из шотландки, щегольским галстуком и котелком все признаки приличного достатка, Бента охватывал озноб, словно от упавшей на него тени черной тучи, ведь бедняге в очередной раз становилось ясно: теперь ему путь заказан без дураков.
И уж чтобы вы окончательно убедились в его скудоумии: он не понимал, что и им путь был тоже заказан.
Тем временем вся зелень полиняла до желтизны, летние дожди остались далеко позади, а ветер с прерии поднимал над высохшей пашней пыльные вихри, которые взмывали вверх и оседали, как волны на грязно-буром море. По ночам от ветра дребезжали стекла. А с первым морозом мальчишки подхватили простуду.
Мама отозвала свое объявление из газет, чтобы немного перевести дух. Хотя содержание маминой тетрадки оставалось для меня тайной, все говорило за то, что наше финансовое положение упрочилось. Для фермерских семей, как я полагал, зима была временем отдыха.
Не то чтоб уж я очень его жаждал. Каково оно — целыми днями слоняться без дела?
Я написал в Чикаго своей подруге Уинифред Червински. Все это время я был настолько занят, что и думать забыл об одиночестве. Я писал, что скучаю по ней и надеюсь скоро перебраться обратно в город. И тут на меня вдруг нахлынула жалость к самому себе, и я чуть не захлюпал носом от всплывших в памяти картин вагонов надземки и театральных огней и от зазвучавшего в голове звона трамваев и даже мычания со скотобойни, где я подрабатывал. Но я ограничился тем, что жду от нее ответа.
Думаю, что и приемные ребятишки тоже тосковали в этом холодном обиталище. Ведь их привезли сюда издалека, из города гораздо более крупного, чем Чикаго. И лежи они сейчас, свернувшись калачиком где-нибудь на мостовой у дышащей паром решетки люка, они бы продрогли не больше, чем здесь, под натянутым до подбородка одеялом. Со дня своего приезда они не отходили друг от друга ни на шаг, и Софи, хотя была здорова, ни за что не хотела покинуть комнату, где теперь болели два мальчика, и, несмотря на их кашель и сопли, на ночь укладывалась в кресле. Фанни готовила им на завтрак овсянку, а на обед суп, а я взял на себя новую обязанность: относить поднос с едой им наверх — так я мог хоть немного с ними пообщаться, ведь все мы, в каком-то смысле, оказались связаны, и дети видели во мне такого же приемыша, только постарше. Однако они не выказывали желания вступить в разговор, а лишь опасливо, не сводя с меня глаз, своими тоненькими голосками отвечали на мои дружелюбные вопросы да или нет. Мне это не нравилось. Я знал, что между собой они болтают без умолку. Кроме того, они были очень смышленые. К примеру, хорошо усвоили, что не следует попадаться на пути пьяному Бенту. Но когда он был трезв, ходили за ним по пятам, как хвостики. А однажды я пошел в конюшню запрячь лошадь и заметил, что они шпионят за мной: и нездорового любопытства им хватало. Потом между мной и одним из мальчиков, Джозефом — самым маленьким и темненьким, — случилось небольшое недоразумение. Он нашел во дворе карманные часы и футлярчик для них, и когда я сказал, что часы мои, он сказал, что нет. Чьи же они тогда? — спросил я. Знаю, что не твои, сказал он, но все же протянул их мне. Раздувать из этого ссору было бы глупо, поэтому я промолчал, но и забыть не забыл.
Какими бы средствами нам с мамой ни приходилось добиваться намеченных целей, мы всегда осмотрительно и расчетливо старались не давать окружающим повода для подозрений, но дети, мне кажется, обладают каким-то особым чутьем — знают даже то, о чем понятия не имеют. Возможно, и у меня в детстве была такая способность. С возрастом она, конечно, пропадает, — наверное, это какая-то специальная особенность, которая помогает детям выжить и вырасти.
Но о плохом думать не хотелось. Я убеждал себя, что, будь я заброшен далеко от родных улиц в логово к чужакам, с которыми отныне должен был жить одной семьей — посреди бескрайней глади пустых полей, которые для кого угодно являлись бы воплощением бездушия и безмолвия мира природы, — я бы и сам вел себя не лучше этих ребятишек.
Как-то морозным декабрьским днем я поехал на почту за посылкой. Нам пришлось выписать из Чикаго кое-какие вещи, которых было не достать у местных лавочников. Кроме посылки, меня ждало письмо от моей подружки Уинифред Червински.
Я улыбнулся, увидев ее почерк; буковки были мелкие и тонкие, а строчки то ползли вверх, то постепенно, но неуклонно сползали вниз, как будто на бумаге отражалась суть характера Уинифред. По застрявшей в сгибах листков сахарной пудре я понял, что писала она мне в булочной.
Она была ужасно рада получить мое письмо и наконец узнать, где я. Она уж думала, я ее забыл. Она написала, что скучает по мне. Написала, что ей надоела ее работа. Ей удалось скопить немного денег, и она намекала, что ей не терпится потратить их на что-нибудь интересное вроде билета на поезд. Тут я почувствовал, что мои уши горят. В своем воображении я видел, как Уинифред смотрит на меня щурясь, и почти физически ощущал под рубашкой ладошку у себя на груди, куда она любила ее класть, чтобы почувствовать взволнованное биение моего сердца.
А на следующей странице она писала, что, возможно, мне будет любопытно узнать кое-какие местные новости. Там собирались то ли возбудить еще одно дело, то ли возобновить старое.
Я сразу же понял, что речь идет о Докторе, мамином чикагском муже. Родственники Доктора запросили тело покойного для захоронения. Уинифред узнала обо всем этом от полицейского, который обходил квартиры нашего дома. Оказывается, в полиции пытались выяснить, куда мы с мамой уехали.
К тому времени я еще не получила твоего письма, сообщала Уинифред, так что мне не пришлось врать насчет твоего местонахождения.
Я помчался домой. Почему Уинифред думает, что в противном случае ей пришлось бы соврать? Неужели она поверила всем этим грязным слухам о нас? Неужели она такая же, как все? Я думал, она другая. Она меня разочаровала, и я вдруг жутко на нее разозлился.
Но мама истолковала письмо иначе. Твоя мисс Червински — наш друг, Эрли. Это даже больше, чем любимый человек. Если не дай бог ее дефект — я про глаз говорю — передастся детям, мы просто обратимся к хорошему хирургу.
Каким детям? — спросил я.
Детям от вашего счастливого союза с мисс Червински, пояснила мама.
Не подумайте только, что мама сказала это, просто чтобы отвлечь меня от чикагской проблемы. Она замечает все намного раньше других, ее планы разворачиваются во всех направлениях вселенной, нет — ограниченным человеком мою тетю Дору никак не назовешь. Меня так взволновали эти ее намерения, будто я сам их вынашивал. Вероятно, они давно и тайно жили во мне, а мама обнаружила их и полностью одобрила. Потому что я и вправду был без ума от Уинифред Червински, губки которой на вкус напоминали пирожные и которая с радостью мне отдавалась. И вот теперь все встало на свои места. И мама не только узнала о моих чувствах, но и раскрыла их мне самому — оставалось только сообщить юной леди о нашей помолвке.
Я подумал, что тогда ее запланированный визит к нам придется очень кстати, тем более что она собирается сама оплатить поездку. Но мама сказала: Не сейчас, Эрли, весь дом знал, что ты в нее влюблен, и если она сейчас бросит работу в булочной, соберет вещи и отправится на станцию, то даже чикагская полиция, из каких бы идиотов она ни состояла, смекнет, в чем дело.
Конечно, с этим трудно было поспорить, хотя я не сомневался, что полиция в любом случае нас найдет. Мы повсюду наоставляли следов в виде банковских переводов и почтовых отправлений — и уж не бог весть какие они были запутанные, чтобы оказаться по зубам только самым проницательным детективам. Почему бы, к примеру, в памяти кучера, который отвозил нас на вокзал, не запечатлелись наши особы, и уж конечно мы запомнились кассиру, продавшему нам билеты, — полагаю, не каждый день ему встречалась такая обворожительная и незаурядная женщина, как мама.
Но лишь неделю спустя в маминых речах зазвучала тревога. Нельзя никому доверять, сказала она, это все его чертова сестра, которая слезинки на похоронах не уронила. Ведь она даже призналась мне, как повезло Доктору, что он свои последние годы провел со мной.
Я помню, сказал я.
И как я о нем заботилась.
Что истинная правда, сказал я.
Родственники — ложка дегтя в бочке меда, Эрли.
И все-таки мама не очень сильно волновалась, поскольку полагала, что у нас еще есть время. Наши зимние будни шли как обычно, но ее одолевали напряженные раздумья. Я был не прочь подождать, даже несмотря на то, что в последние дни мама стала уделять Бенту гораздо больше внимания, регулярно приглашая его пообедать, словно он соседский фермер, а вовсе не наемный рабочий. А за обедом мне приходилось сидеть за столом на детской половине и созерцать его отчаянные попытки удержать в руках столовые приборы и справиться с супом. Противно было смотреть, как он старательно приглаживал волосы и заправлял в штаны рубашку и как поджимал пальцы, если замечал под ногтями грязь. Вкусно, громко говорил он, не обращаясь ни к кому конкретно, и даже Фанни, подававшая на стол, не могла удержаться, чтобы не хмыкнуть. Ей совсем не нужно было знать английский, чтобы заметить, насколько нелепо он смотрится за нашим столом.
Однако оказалось, что кое о чем я и не догадывался. Например, что малышка Софи привязалась к Бенту или, скорее, приручила его, словно неразумное животное. В общем, они спелись, и она докладывала ему обо всем, что слышала в доме. Может быть, она рассудила, что раз уж вынуждена признать маму своей матерью, то, видимо, в несчастном бездельнике должна найти себе отца — не знаю. Так или иначе, их союз красноречиво свидетельствовал о том, что она никогда не избавится от отвратительных качеств маленькой бродяжки. Со своим крошечным, мягко очерченным ротиком, бледным личиком, серыми глазками и волосами, которые мама каждое утро заплетала в длинную косу, она походила на сущего ангела. Но у этого ангелочка был слух летучей мыши, так что, стоя на лестничной площадке второго этажа, она слышала каждое слово из наших с мамой разговоров в гостиной. Конечно, обо всем этом мне стало известно только потом. Это мама узнала, что Бент трепал своим городским собутыльникам, будто его любовница мадам Дора — никакая не леди, а давно не в ладах с чикагской полицией.
Мама, сказал я, мне никогда не нравился этот придурок, хоть я и подавлял желание с ним разобраться. Мы ему платим, мы его кормим, а он такое себе позволяет?
Тише, Эрли, не сейчас, не сейчас, сказала она. Ты хороший сын, и я горжусь, что в одиночку смогла воспитать в тебе столь высокое чувство фамильной чести. Она видела, как я был расстроен. Она обняла меня. Разве не ты — мой рыцарь Круглого стола? — сказала она. Но это меня не утешало; я представлял, что вооруженные до зубов войска медленно, но неотвратимо наступают на нас. Мне это не нравилось. Да и как могло понравиться — ведь только-только начало казаться, что наша жизнь потихоньку налаживается; мы даже устроили в сочельник ужин и пригласили из Ла-Виля несколько семей, с которыми мама успела познакомиться. Словно день стоял на дворе — так ярко освещала луна снежные равнины, — когда все они: местный банкир, лавочники, пастор Первой методистской церкви и другие важные особы со своими женами — в собственных экипажах под вечер начали съезжаться к нашему дому. Елку, которую мы установили в гостиной и украсили свечами, привезли прямо из Миннесоты, а трое ребятишек, нарядно одетые, подносили собравшимся яичный коктейль. Я знал, как упорно мама стремилась закрепить за собой репутацию человека, чья принадлежность к обществу делает этому обществу честь, но все наши гости раздражали меня. Столько упряжек во дворе и столько ног, расхаживающих по дому или направляющихся в туалет, — это уже было чересчур. Конечно, я понимал, что причина тут в моей неуверенности в себе, опаснее которой, по словам мамы, вряд ли что-нибудь может быть, потому что неуверенность отражается на мимике и движениях и в итоге приводит к полной беззащитности. Но я ничего не мог с собой поделать. Я помнил о карманных часах, которые однажды нашел плакса Джозеф и, вынув из кармашка, отдал мне. Да, иногда я совершал ошибки: я — человек, и кто знал, к каким еще ошибкам суждено меня кому-нибудь подтолкнуть.
Но сейчас мама поймала мой взгляд поверх голов гостей. Ребячья учительница притащила в дом фисгармонию, и мы все, усевшись перед камином, принялись петь рождественские гимны. Встретившись с мамой глазами, я запел громче всех. У меня хороший тенор, но я попробовал взять выше, чем обратил на себя внимание гостей и вызвал их улыбки. И тут я подумал, с каким удовольствием я завалил бы комнаты хворостом и спалил весь дом к чертям.
Сразу после Нового года на пороге нашего дома появился еще один швед, с кожаным саквояжем в руке. Мы сняли наше объявление из газет вплоть до весны, и мама никого не ждала, но парень оказался братом одного из прошлогодних кандидатов. Он представился Генри Лундгреном и сказал, что от его брата Пера Лундгрена нет никаких вестей с тех пор, как тот покинул Висконсин и отправился взглянуть, стоящее ли у нас тут дело.
Мама пригласила его войти, предложила присесть и попросила Фанни принести гостю чай. Едва на него взглянув, я вспомнил его брата. Пер Лундгрен был сама активность и предприимчивость. Ни краснеть от смущения в присутствии мамы, ни жадно пожирать ее глазами в его намерения не входило — он задавал конкретные вопросы. Ему также удалось сразу увести разговор в сторону от своих личных доходов и семейного положения — мерок, которыми мама мерила каждого соискателя. Семьи большинства эмигрантов, если таковые имелись, как правило, оставались на родине, но проверить все же никогда не мешало. Пер Лундгрен не собирался откровенничать, хотя признался, что не женат. В общем, и он в конце концов получил добро.
А тут откуда ни возьмись появился какой-то Генри — о котором и знать никто не знал, но который сидел теперь застыв в вольтеровском кресле с хмурым видом, скрестив руки на груди. У обоих братьев была слегка красноватая кожа, тяжелая челюсть, редеющие светлые волосы и тусклые печальные глаза с бесцветными ресницами. Я бы сказал, что Генри на пару лет помладше своего брата, но он оказался таким же смекалистым, как и Пер, если не смекалистей. И он не поверил, что мама искренне встревожена. Он рассказал, что брат отправился в Ла-Виль с намерением затем заглянуть еще на пару ферм — одна из них находилась в двадцати милях к западу от нас, а другая в Индиане. 1енри побывал и там, и там — вот как он узнал, что запланированные братом встречи так и не состоялись. Он сказал, что у Пера в поясе было две с лишним тысячи долларов.
Боже мой, это же огромные деньги, сказала мама.
Наши общие сбережения, сказал Генри. И вот брат едет посмотреть на вашу ферму. У меня есть объявление, добавил он, доставая из кармана газетную вырезку. Первым делом брат направляется именно к вам.
Даже не уверена, появлялся ли он вообще, сказала мама. У нас было столько посетителей.
Появлялся, уверенно сказал Генри Лундгрен. Он приехал накануне вечером, чтобы утром быть у вас вовремя. Таков уж мой брат. Пунктуальность для него превыше всего, даже если приходится потратиться. Он ночевал в Ла-Виле.
Откуда вы знаете? — спросила мама.
Заглянул в книгу постояльцев в местной гостинице — там есть его подпись, сказал Генри Лундгрен.
Ладно, Эрли, сказала мама, у нас еще куча дел перед отъездом.
Мы уезжаем?
Что у нас сегодня, понедельник? Я хочу уехать не позже четверга. Хотя суд и возобновил наше дело, я рассчитывала, что времени у нас по меньшей мере до весны. А эта история с братьями заставляет поторопиться.
Я готов.
Знаю, что ты готов. Тебе здесь никогда не нравилось, верно? Если бы тот швед сказал, что у него есть брат, не был бы сейчас там, где находится. А то ишь какой умный — на свою беду. Где Бент?
Она вышла во двор. Бент стоял у сарая и мочился — на снегу расплывалось желтоватое пятно. Мама приказала ему заложить повозку, съездить в Ла-Виль и взять в лавке в кредит полдюжины фляг керосина.
Я подумал: ведь зимнего запаса керосина у нас еще предостаточно, но промолчал — мама взялась за дело, и по опыту я знал, что скоро все станет ясно.
А поздно вечером, когда я был в подвале, мама прокричала, что Бент сейчас спустится и поможет мне.
Да нет, я сам справлюсь! Спасибо, тетя Дора! — отозвался я. Вот уж чего я не ждал — у меня просто во рту пересохло.
Но они оба уже спустились по лестнице и прямиком к ящику для картофеля, с которым я возился. Бент как всегда скалил зубы, недвусмысленно давая мне понять, что у него тут особые права.
Покажи ему, сказала мама. Давай, все в порядке, заверила она меня.
И я ему показал. Я показал ему, что отнести наверх. Я приоткрыл мешок из грубой джутовой ткани, и он заглянул внутрь.
Ухмылка сползла с небритого лица недоумка, он побледнел и разинул рот. Задыхаясь, начал судорожно глотать воздух. Издал слабый стон, взглянул на меня, на мой резиновый фартук, колени его подкосились, и он упал без сознания.
Мы с мамой стояли над его неподвижным телом. Теперь он все знает, сказал я. Он всем расскажет.
Возможно, сказала мама, но я так не думаю. Теперь он один из нас. Мы только что превратили его в сообщника.
Сообщника?
По факту. Но к тому времени, когда я с ним разделаюсь, его роль в нашем деле станет главной.
Мы побрызгали Бенту в лицо водой, поставили его на ноги и отвели на кухню, где мама дала ему пару глотков спиртного. Бент был до смерти напуган и, когда я пошел наверх и велел ему следовать за мной, вскочил со стула как ошпаренный. Я вручил ему мешок, который такому здоровяку уж точно был под силу. Бент держал мешок на вытянутой руке, будто тот мог его укусить. Я отвел его за дом к старому высохшему колодцу, куда он сбросил свою ношу. Затем я насыпал туда негашеной извести, сверху мы набросали камней и гвоздями прибили крышку колодца на место. Бент-помощничек за все это время так и не проронил ни слова, а просто стоял, дрожа мелкой дрожью, в ожидании дальнейших распоряжений.
Мама продумала все до мелочей. За дом она расплатилась наличными, а потом каким-то образом умудрялась получать под него ссуды в банке Ла- Виля, так что, когда дом сгорел, с ним сгорели и денежки банка. Всю зиму она понемногу снимала с нашего счета и теперь, когда мы сворачивали лавочку, похвалилась мне, что истраченные на приобретение фермы деньги вернулись к нам все без остатка. Раньше я был слишком расстроен переездом, чтобы она сразу стала посвящать меня во все тонкости.
Но это было не единственное свидетельство маминой гениальности. Скажем, она тотчас же приметила, что занявшийся расследованием брат Генри ненамного выше меня. Да и в качестве экономки она наняла женщину — Фанни — своей комплекции. Между тем, по ее наставлению, я начал отпускать бороду. Наконец, прежде чем приказать Бенту обойти дом и полить каждую комнату керосином, она убедилась, что он здорово пьян. Все оставшееся время он вовсю храпел в конюшне, обняв, словно любовницу, пустую флягу из-под керосина, — там его позже и нашли.
По плану я должен был задержаться здесь еще на несколько дней и проследить за развитием событий. Мы провернули нечто совершенно невероятное — о таком будут писать в книгах, сказала мама. Однако случившееся привлечет кучу любопытных, и тогда можно ожидать каких угодно сюрпризов. Конечно, все и так пройдет без сучка без задоринки, но уж коли обстоятельства потребуют от нас каких-то дополнительных действий, ты должен быть в курсе.
Да, тетя Дора.
Тети Доры больше нет, Эрли.
Да, мама.
Кроме того, даже если нужды приглядывать за всем за этим не возникнет, тебе все равно надо будет дождаться мисс Червински.
Я не понял, что она имеет в виду. Был у нашего предприятия один минус: Уинифред, конечно же, узнает о случившемся из чикагских газет. И безопасного способа связаться с ней отныне, когда меня не будет в живых, не найти. Вот и все, вот и конец всему. Но мама сказала, что связываться с Уинифред нет никакой необходимости. Это замечание жутко меня разозлило.
Ты говорила, она тебе нравится, сказал я.
Так и есть, сказала мама.
Ты называла ее нашим другом, продолжал я.
Она и есть наш друг.
Понятно, ничего уже не поделаешь, но я хотел жениться на Уинифред Червински. Что ей теперь остается — осушить слезы, возможно даже свечку за упокой моей души поставить, ну и подыскать себе нового жениха.
Эх, Эрли, Эрли, сказала мама, ничего-то ты не знаешь о женском сердце.
Так или иначе, но, следуя плану, я еще на несколько дней задержался в окрестностях Ла-Виля. Темная щетина, новая шляпа и длинное пальто значительно упростили дело. В возбужденной толпе вряд ли кто-нибудь мог заметить что-либо помимо того, что притягивало всеобщее внимание. В повозках, на телегах, пешком — только ленивый не отправился взглянуть на место трагедии. За любое колесное средство, на котором можно было добраться до злополучной фермы, платили хорошие деньги. А как только историю подхватили газеты, за жителями Ла-Виля и соседних ферм на автомобилях и поездах потянулись любопытные из Индианаполиса и Чикаго. Вслед за толпами в свою очередь хлынули лоточники с сандвичами и горячим кофе и продавцы шаров, флажков и детских вертушек. Кто- то сфотографировал разложенные на земле скелеты с налипшими на них остатками мешковины и напечатал с этими снимками почтовые открытки, которые расходились, как горячие пирожки.
Обугленные останки, обнаруженные в подвале, подтолкнули полицию осмотреть колодец и затем перекопать куриный загон и разобрать настил в конюшне. На ферму доставили шлюпку, чтобы обследовать дно пруда. Тщательно изучая каждый уголок, полицейские делали все новые и новые открытия и складывали найденное аккуратными рядами внутри сарая. Чтобы хоть как-то управиться с неиссякающей толпой, к месту паломничества вызвали окружного шерифа, который со своими подчиненными выстраивал народ в организованную очередь, так что все получили возможность по разу пройти мимо распахнутых дверей сарая — это был единственный способ предотвратить беспорядки. И все равно многие неугомонные зеваки возвращались в хвост процессии и наново обходили место драматических событий. Всеобщее внимание приковывали к себе два безголовых тела — мадам Доры и ее племянника и, конечно же, узлы с тельцами малышей.
От столпившихся людей шел такой жар, что снег растаял — и на дороге, и во дворе, и за домом, и даже на полях, где были оставлены грузовики и легковые автомобили; земля превратилась в грязь: казалось, зима закончилась раньше времени. Я лишь с удивлением наблюдал за происходящим. Вся эта охваченная счастливым ощущением весны толпа походила на сборище живых существ, восставших из грязи по случаю скорого пробуждения природы. В воздухе стоял смрад, но, похоже, никто этого не замечал. Вид самого дома поверг меня в уныние — от него остались одни дымящиеся развалины, сквозь которые проглядывало небо. Я успел полюбить этот дом. С третьего этажа, где была моя комната, свисали половицы. Я с негодованием смотрел, как люди растаскивают остатки стен по кирпичикам, чтобы увезти с собой в качестве сувениров, отовсюду слышались возгласы и смех, но я, конечно же, мог только молча все это созерцать. Однако мне удалось, не привлекая к себе внимания, осмотреть развалины и найти нечто без сомнения очень важное — шприц, за который, я знал, мама будет мне очень благодарна.
Краем уха я услышал обрывок разговора о маме: какой ужасный конец замечательной женщины, для которой главным в жизни была любовь к детям. Я подумал, что со временем мое имя и вовсе исчезнет из этой истории. Газеты будут скорбеть по маме и вспоминать ее благие дела, а меня разве что упомянут разок как погибшего племянника. Даже если прошлое опозорит мамино доброе имя и ее обвинят в нескольких замужествах с целью получения страховки за несчастных супругов, я по-прежнему останусь в тени. С учетом моего личного вклада в наше предприятие, такой исход казался мне несправедливым, и на мгновение я почувствовал себя обиженным. Что у меня впереди теперь, когда я мертв? Ничего нет и не будет. Даже Уинифред Червински, которая бы за меня помолилась.
Вернувшись ночью в город, я подошел сзади к тюрьме и подкрался к окошку камеры, в которую поместили Бента. Встав на ящик, я тихонько позвал его и, когда в окне появилось его растерянное лицо, отпрыгнул в сторону, чтобы он не мог меня увидеть, и прошептал такие слова: "Вот теперь ты все видел, Бент. Теперь ты видел все".
Я оставался в городе и встречал каждый поезд, приходящий из Чикаго. Мне ничто не угрожало — вокруг было оживленное движение, сплошной поток людей, слишком взбудораженных и суетливых, чтобы обращать внимание на кого-то, спокойно стоящего в дверях или сидящего на краю тротуара в переулке за станцией. И, как мама и говорила, я действительно ничего не знал о женском сердце, потому что неожиданно из вагона с чемоданом в руке вышла Уинифред Червински. На минуту я потерял ее в облаке паровозного пара, окутавшего платформу, но вот она появилась вновь — в своем темном пальтишке и маленькой шляпке. Безутешное горе отпечаталось на ее милом личике. Я подождал, пока прибывшие пассажиры не разошлись, и приблизился к ней. Боже мой, какой несчастной она выглядела, стоя с чемоданом на опустевшем перроне. По ее лицу катились крупные слезы. Несомненно, она не представляла себе, что делать дальше, куда идти, к кому обратиться. Страшные новости подкосили ее и опустошили. И о чем еще могло свидетельствовать то, что ее потянуло ко мне после моей смерти, как не о том, что она по-настоящему любила меня при жизни. Она казалась такой маленькой и такой с виду обыкновенной — как замечательно было мне одному знать, что под одеждой в ее маленькой груди бьется большое любящее сердце.
Первые несколько мгновений были невыносимы. Мне пришлось усадить ее. Я здесь, Уинифред, все хорошо, повторял я вновь и вновь и обнимал ее содрогающиеся от рыданий плечи.
Видите ли, мне хотелось, чтобы мы вдвоем последовали за мамой в Калифорнию. Я надеялся, что посвященная во все подробности Уинифред согласится стать сообщницей по факту.