Дома оставались жёны. Книга первая

I

Два с половиною месяца шла война, а в Михайловском произошло столько перемен, сколько не случалось прежде и за год. Внешне все было как будто на месте: улицы деревни, как и обычно в горячие дни уборки, были пусты, вся жизнь была перенесена в поле, охватывающее необозримой ширью две ровные шеренги деревянных изб; изредка тишину нарушал дробный перестук колес подпрыгивающего ходка бригадира МТС или поскрипывание телеги водовоза. Как и всегда в это время, в маленьком тряском газике носился по степным дорогам директор МТС Рожнов, проверял работу трактористов, ругался за каждый лишний килограмм истраченного горючего, волновался за только что вышедший из ремонта комбайн.

Все было как и всегда, но любой из жителей Михайловского мог бы рассказать, как резко изменилась линия судьбы каждого из них и пошла совсем не тем путем, какой складывался в течение многих лет. Все тронулось со своих мест. Уже пятнадцать самых крепких, молодых уральцев из местного колхоза были заброшены вихрем войны на рубежи украинских рек или белорусских лесов, уже пришло с фронта первое письмо от председателя Андрея Пахомовича Веточкина, который три года уверенно вел большое колхозное хозяйство.

Опустевшие места заняли другие, в свою очередь оставив брешь, впрочем, тоже вскоре заполненную людьми. Из этих последних многие уже не думали, что им придется, позабыв о старости и болезнях, снова становиться в строй. Так случилось с глухим старым Ефимом, которого поставили конюхом, после того как Степана Сырова избрали председателем колхоза. Меньше всего сам Степан думал, что ему когда-нибудь придется стать председателем колхоза. Да разве только одного Степана жизнь повернула совсем в другую сторону! Егор Васильевич Вешнев, уполномоченный по заготовкам, юркий, неугомонный старикашка, в первые же дни войны стал председателем сельсовета и сразу почувствовал себя как рыба в воде — он давно тосковал по большой, ответственной должности.

Максим Захарович Рожнов накануне войны добился перевода в Шадринск. После смерти жены его потянуло в родные места. Как он ни старался, так и не мог заполнить образовавшуюся пустоту и побороть горечь воспоминаний. Теперь за два месяца он успел забыть о несостоявшемся отъезде в Шадринск, об отказе послать его на фронт и с беспокойным, тревожным чувством наблюдал за всем, что происходило в Михайловском колхозе. Это был самый большой колхоз из куста, обслуживаемого МТС.

Директор МТС только что объехал все поля второй бригады и возвращался вконец расстроенный и озабоченный. На громадном участке второй бригады пшеница так и не поднялась после июльского ливня — колос был хороший, полный, но так низко полег, что нечего было и думать об уборке комбайном.

Максим Захарович вел машину, почти не глядя на дорогу. Свежий ветерок врывался в открытое окошко кабины, ерошил его густые кудрявые волосы. Он не заметил, как угомонилась пассажирка, сидящая позади него. Она задала ему несколько вопросов, на которые он не ответил, и, задремав, улеглась на сиденье, подложив под щеку маленький, не совсем чистый кулачок.

Максим Захарович подъехал к дому уже в сумерках, взял на руки сонную Танюшку и передал сестре. Феня заворчала:

— Что это ребенка целый день в машине трясешь? Небось, голодная?

— Трактористы накормили.

Попросил Феню, пока он будет ужинать, послать уборщицу конторы за председателем колхоза и бригадирами.

— Опять совещание? — спросила Феня.

Он не слышал вопроса сестры, хотя и посмотрел на нее усталыми, покрасневшими глазами. «Опять, наверное, на всю ночь», — подумала Феня и с сожалением посмотрела на похудевшее обветренное лицо брата.

Максим Захарович ел быстро, с аппетитом сильно проголодавшегося человека. Закончив ужин, он прошелся по комнате, заложив руки за спину. Под его тяжелыми шагами тонко поскрипывали узенькие крашеные половицы. Он подошел к небольшому столику и вытащил из-под стопки книг толстую папку. В ней лежали четыре общих тетради, исписанные крупным, размашистым почерком. Рожнов с сожалением полистал тетради. Пожалуй, еще пару таких тетрадей — и можно было бы закончить, но времени совершенно нет. Ни днем, ни ночью. С полгода назад, он начал писать «Памятку молодого тракториста». В самых подробных учебниках не найдешь всего, что можно извлечь из повседневного опыта, из практики работы передовых трактористов. Кое-что замечено и усовершенствовано им самим, Рожновым.

У Максима Захаровича не было широкого плана насчет издания своей книжки. Он хотел отпечатать все это на машинке для Михайловской МТС. Но теперь придется пока оставить. Многое придется оставить. Вот и это…

Рожнов вытащил из ящика стола тоненькую брошюру — программу первого курса заочного отделения университета, полученную перед самой войной.

— Сейчас придут, — сказала Феня, входя в комнату.

— Да? — коротко отозвался Максим Захарович, наполнил кисет махоркой, надел фуражку и пошел к выходу.

— Максим! Когда же ты придешь? Ведь сегодня ночь не спал…

— Приду. Куда я денусь? — пошутил он и подмигнул сестре. — Разве приютит какая…

— Тебя приютишь эдакого… шатущего…

Феня любовно обвела взглядом крепкую фигуру брата.

В маленьком кабинете Рожнова уже сидели четверо: председатель колхоза Степан Сыров с двумя бригадирами и секретарь партийной организации МТС токарь Андрей Сыров. Они молча встретили появление Рожнова. Мошков, бригадир второй бригады, нервно пригладил свои и без того гладкие реденькие волосы неопределенного цвета. Он догадывался, о чем будет разговор. Максим Захарович снял фуражку и осторожно опустил ее на стол, вынул кисет и подвинул его на край стола, молча приглашая закуривать. Все потянулись к кисету — табак все реже появлялся в магазине сельпо.

Максим Захарович привычным движением зачесал волосы растопыренной пятерней и без предисловия сказал:

— Весь Гуляйский массив нужно убирать вручную.

Нелегко было Рожнову сказать эти слова. Он, яростный сторонник самой широкой механизации в сельском хозяйстве, ясно представлял, сколько тяжелого труда будет стоить уборка вручную такого громадного участка. То, что комбайну на неделю, людям едва ли удастся сделать за две.

Мошков помрачнел. Гуляйский массив в его бригаде. Он, конечно, предвидел, что по такому полегшему хлебу комбайн не пойдет, но все еще ждал решающего слова Рожнова. Чаще других Мошков наведывался в мастерские — следил за ремонтом жнеек и лобогреек. Еще с середины июля, после ливня, он понял, что всю эту примитивную технику придется бросить на поля второй бригады. Случалось это и раньше, но никогда не было связано с такими трудностями, как теперь. Вчера еще семь человек получили повестки о мобилизации на фронт. В бригаде оставались считанные мужчины. Мошков растерялся. Он крепко тер руки одна о другую, словно отмывал их и все никак не мог отмыть. Заволновался и бригадир первой бригады Сторожев. Если все жнейки перебросят Мошкову, то как он будет косить ячмень? Спросил он Рожнова, напряженно вглядываясь в его озабоченное лицо. Рожнов секунду помедлил и твердо сказал:

— Ячмень будем убирать комбайном. У тебя будут работать два комбайна: один на пшенице, другой на уборке ячменя.

Сторожев облегченно вздохнул. Это была неожиданность. Ячмень на Каменском участке всегда косили вручную, поверхность поля там неровная, участок расположен неправильным клином, что всегда мешало работе комбайна. Но он не хотел высказывать своих сомнений Рожнову — тот не хуже его знал, что представляет собой Каменское поле — поэтому он только спросил, кто будет вести комбайн.

Максим Захарович назвал фамилию комбайнера. Сторожев потупился и молча забарабанил пальцами по ручке деревянного дивана. Комбайнер не внушал ему доверия. Это был парень, лишь прошлой зимой окончивший курсы.

Дверь кабинета приоткрылась, и невысокая полная женщина заглянула в комнату. Она выразительно посмотрела на Андрея Сырова и тотчас же скрылась за дверью.

— Домашнее начальство, — без улыбки пошутил Рожнов.

Андрей тяжело поднялся со стула и вышел в коридор.

— Ты чего, Нюся?

— Ничего. Я только посмотреть — тут ты? Не обедал ведь, и прямо сюда! — ласково зашептала женщина.

— Ну ладно, ладно, иди. Я скоро.

Сыров опять вошел в комнату и сел на свое место. В голове у него шумело. Спать почти не хотелось, только очень болели ноги. Он простоял за станком две смены. Потянувшись к кисету, он свернул толстую папиросу и посмотрел на своего однофамильца Степана Сырова.

— Что ж молчишь, Степан?

Степан обеспокоенно задвигался, откашлялся, в затруднении повозил рукой по столу и выжал из себя:

— Работать без передыху и все. Какой тут разговор?

— Да кто будет работать? — возмущался Мошков. — Баб, что ли, на лобогрейку посадишь? Странные люди, ей-богу!

Он вскочил, пробежался в угол и ожесточенно плюнул в корзинку для мусора.

Андрей проводил его взглядом.

— Вот и скажи: кто будет работать? Тебе решать, ты бригадир. А не знаешь, так подскажем.

Мошков уселся на свое место и с деланным спокойствием сказал:

— Пожалуйста. Я сяду на лобогрейку и буду работать, а больше я ничего не могу придумать.

— Сядешь и ты, если надо, — спокойно сказал Андрей Сыров. — А раньше народ организуй.

— Андрей Петрович! Ведь кто-кто, а уж ты знаешь, какой народ у меня остался. Сенька Железнов — раз, Игнат — два, Вахрушев — три, да два учетчика, а то все женщины. А тут круглосуточно, если пять жаток пустить, так может быть успели бы скосить во-время.

— Учетчиков посади на лобогрейки, — сказал Рожнов.

— Накосят они! Ребятам по пятнадцать лет, ни разу еще жатками не косили.

— Женщин выслать с серпами, а то и с косами, кто может, — продолжал Рожнов.

Мошков только удрученно вздохнул.

— Кос-то, между прочим, штук пять найдется ли? — сказал Сторожев.

— Почему не завезли косы? — сердито обернулся Рожнов к Степану.

— Наказывал я Тимофею, а Егор Васильевич, значит, не велел.

— При мне дело было, — подтвердил Сторожев. — Кто, мол, ими косить будет? Это Егор-то Васильевич.

Рожнов недобрым взглядом смерил Степана и встретился с понимающими глазами Андрея Сырова. «Видал? Председатель!» — говорил взгляд Рожнова. «Вижу. Другого нет» — отвечали глаза Андрея. Оба понимали, что Степан неплохой человек, прекрасный конюх, но долго еще нужно ему постигать сложную науку управления большим колхозным хозяйством. Он еще не умел отдать твердого распоряжения, охотно подчинялся указаниям других, привыкнув на своей работе только к исполнительности.

Озабоченная складка углубилась на лбу Андрея Сырова, лицо с кое-где блестевшими полосами темной смазки (не успел умыться) отяжелело и казалось суровым. Он посмотрел на Степана и сказал:

— Нам нужно запомнить сейчас одно: главное — дисциплина. Чтобы как на фронте, так и у нас. Отдал распоряжение — проверь и проследи, чтобы выполнили. Слышишь, Степан Дмитрич? Егор Васильич не может отменить твое распоряжение. Он председатель сельсовета и в хозяйственных делах тебе не указчик, — он перевел взгляд на Мошкова. — Горячиться, я тебе скажу, Мошков, нечего. Ты чего доказать хочешь? Что хлеб на корню останется? Так, что ли? А я тебе скажу — дух из нас вон, а хлеб весь до зернышка должны убрать!

Часа полтора обсуждали создавшееся положение, долго сидели над списками бригад, отыскивая резервы. Максим Захарович послал за председателем сельпо Тимофеем и попросил его выехать в район за косами и серпами.

— Нету в райпотребсоюзе кос. Давно у нас эта техника в районе повывелась, — заявил Тимофей. — Слыхал, что в Агаповке сколько ни то завалялось. Так ведь Агаповка, вон она где, километров двести отсюда…

— В Агаповку, так в Агаповку! Где хочешь доставай! — коротко сказал Андрей Сыров.

Тимофей поспешно вышел.

Когда ушли руководители колхоза, Рожнов и Андрей Сыров некоторое время сидели молча, потом Максим Захарович поднялся и, заложив руки за спину, прошелся по комнате.

— Поговорить — поговорили, а положение не блестящее… Не блестящее… — задумчиво повторил он. — Еще завтра, послезавтра могут косить выборочно, а там нужно начинать сплошную косовицу.

— Вторая бригада не вытянет. Нужно что-то делать, — сказал Андрей.

Рожнов молча шагал по кабинету, сутулясь больше обычного.

— Что ж, придется видно… — раздумывал вслух Сыров.

— Закрыть мастерские? — продолжал Рожнов, думая то же самое.

— Чтобы закрыть — долго думать не надо… — все так же медленно ронял слова Сыров. Он с трудом подымал веки, налившиеся тяжестью. — Я думаю так, Максим Захарович: ночи сейчас лунные, народ может поработать несколько ночей… После ночи два — три часа поспать и заступить на смену. Ну, после смены отдохнуть опять пару часов. Как думаешь?

— Завтра после смены на десять минут собрание. Сейчас я еду в Ручьевку. Там завтра начинают косить. Обрадуются, поди что у них будет еще один комбайн! Вернусь к полудню… Да ты иди спать! Жена там уже заждалась… Эх, хорошо, когда тебя жена ожидает! А? Хорошо, Андрей! Бывало, Дуня, когда не приедешь, не спит. Сколько я ее уговаривал, чтобы не ждала, ничего не помогало…

Сыров молча потупился. Он видел, что директор не искал сочувствия, а просто вслух подумал о своем, наболевшем.

Они вышли из конторы. В тишину ночи гулко падали короткие удары о рельс. Кто-то недремлющий отбивал часы. Двенадцать. Подходя к калитке, Андрей слышал, как: зафыркал, затрещал разбуженный газик. Маленькая машина промчалась по улице, выхватывая из темноты светом фар стены изб и заборы, и вынеслась в степь. Рубиновый глазок сигнального фонарика несколько раз мигнул и скрылся. Директор уехал в Ручьевку.


Велики просторы Челябинской области. Мера расстояния здесь своя. Тридцать километров — это рукой подать, шестьдесят — по соседству считается, хорошим конем в три часа перемахнуть, сто пятьдесят — тоже не такая уж дальняя дорога, крепкие ходоки отваживаются итти пешком. Широки степи ковыльные. В их неоглядном просторе такие деревни, как Михайловское, вместе с ее речкой Уржумкой, двумя бензобаками и мельницей, — игрушка. Зимой степь дает себя знать михайловцам: бураны и метели, гуляющие по ней, свободно хозяйничают в деревне, за ночь заметают с верхом высокие ворота, перегораживают улицы снежными сугробами, неприступными, как крепость. Зато летом степь — гостеприимная, ласковая хозяйка. Распрягай коней, путник, пускай их на богатое пастбище, угощайся душистой клубникой, рдеющей в густой траве. Блаженство полного, ничем не нарушимого покоя овладевает путником, остановившимся в степи. Еще некоторое время слышишь, как, удаляясь, прыгает спутанная лошадь, потом и этот единственный звук исчезает, и остается только звенящая тишина.

Но только невнимательному глазу может представиться, что степь своим безудержным простором властвует тут над человеком. С каждым годом все большие стога сена вдруг появляются на месте, где до сих пор ни разу еще не звенела коса. По всем направлениям перерезывают степь дороги.

Хозяйства колхозные тут подстать грандиозным просторам: тысячи гектаров неоглядного пшеничного моря, густых, кудрявых овсов, зеленых буйно растущих кустов картофеля, табуны овец и крупного рогатого скота, косяки племенных лошадей. Машины приняли здесь на себя основную тяжесть полевых работ, машинно-тракторные станции, как командиры сложного зернового производства, уверенно ведут колхозы в наступление на суровую природу. Днем и ночью летят по дорогам грузовики с бочками горючего, с запасными частями, грохочут тягачи, таща за собой целые поезда прицепов, кочуют комбайны, уверенно преодолевая многокилометровые переходы; величественно маячат их продолговатые корпуса на фоне синего, бездонного неба.

Михайловский сторож, дед Евстигней, говорит, что народ разбаловался, забыл, какая она есть, тяжелая работа:

— Велико дело провеять готовый хлеб, который комбайн подает тебе зернышко к зернышку, только успевай подгонять бестарки к бункеру. Молодежь толком не умеет и косы в руках держать, бабы забыли, как когда-то гнулись с серпами в страдную пору — что ни лето сушила жатва женскую красу, прибавляла морщину за морщиной, изводила женскими немочами. А теперь, гляди, другой уже сорок, а все еще смотрит королевой: в пышных косах ни сединки, лицо гладкое; румяное.

По разумению деда Евстигнея, которому перед войной пошел девятый десяток, лучшей жизни пожелать нельзя, а молодежь все высказывала недовольство: «кино редко бывает», «лектора к нам не ездят», «клуб бы такой, как в Магнитке выстроить».

Клуб начали было строить, да война помешала. «Конечно, — думал дед Евстигней, — от хорошей жизни еще лучшей хочется; в старое время одно веселье — водки четверть, и куралесь, пока не свалишься».

Молодежь Михайловского пережила несколько увлечений. Одно время вошли в моду патефоны. Почти в каждой семье появились веселые разноцветные чемоданчики и горы пластинок. Председателю сельпо беспрестанно заказывали новые пластинки, давали поручения Максиму Захаровичу в Челябинск — привезти новые песни. Потом интерес к патефонам охладел и их надолго оставили в покое. Девушки и парни обзавелись велосипедами и соревновались в быстроте езды. Когда же комсомол организовал стрелковый кружок, все велосипедисты переключились сюда. Никто тогда не думал, что из этого кружка выйдет снайпер Ванюшка Мячин.

Война все повернула по-иному, смела с лиц улыбки и надолго поселила в сердцах грозную тревогу. В Михайловском в течение месяца ушло на фронт больше трети мужского населения. Было очевидно, что за ними последуют и другие. На женщин надвинулись горе разлуки, одиночество и перспектива тяжелого непрерывного труда.

Не так просто было сразу понять, что отныне другою мерою будут измеряться возможности, собственные силы, терпение. То, что вчера казалось невозможным, сегодня нужно было, отбросив всякие сомнения, сделать как можно скорее. Далеко еще не все женщины представляли, что они сделают это невозможное, что у них хватит сил, умения, твердости.


Матрену Андрохину Мошков застал за процеживанием молока. Она только что подоила корову и собиралась итти на маслозавод.

— На маслозавод? — спросил Мошков, усаживаясь на лавку.

— Надо отнести. Двадцать литров мне осталось.

— Быстро ты рассчиталась с поставкой. Какая жирность?

— Четыре и три десятых.

— О! Здорово! У нашей три с половиной. Молодая, что ли?

Матрена ничего не ответила, она думала: зачем пришел Мошков?

— От Петра ничего нет? — спросил Мошков.

— Нет. Второй месяц уже пошел, — вздохнула Матрена, и ее правильное, строгое лицо омрачилось.

— Нашему брату всем там, видно, быть.

— Тебя не возьмут, — сказала Матрена.

— Дойдет и до нас очередь. В пехоту, верно, не гожусь, а по подсобной части обошелся бы. Я вот чего, Матрена: сегодня нужно выйти в ночь вязать. Эмтеэсовские рабочие выйдут косить, а твое звено с Дарьиным — на вязку снопов.

Матрена ни одним движением не показала своего отношения к разговору и только коротко спросила:

— А завтра? Выходной или как?

Мошков сокрушенно причмокнул и покачал головой.

— В том весь разговор. Не будет больше выходных, бабочки. С недельку придется поработать на всю силу: ночь вязать за лобогрейкой, часа три поспать, а днем жать серпами.

Матрена присела на лавку и озабоченно посмотрела на Мошкова.

— Я, чай, не выдюжат бабы? Когда это они такую работу делали? Ты б поговорил в правлении. Ну, через день, еще можно бы…

— Об чем говорить? Что говорить? Вот я тебе скажу, ты мне скажешь, друг дружке отсрочку дадим, а хлеб кто жать будет? — раздраженно закричал Мошков. Последние дни от множества забот он становился несдержан.

— Да ты чего на меня-то кричишь? — чуть улыбнулась Матрена. — Мне свою силу впрок не солить. Сколько хватит, все отдам.

— Да я ничего… — смущенно отозвался Мошков. — Это у меня такой разговор. Я ведь знаю тебя… Эх, Матрена! Какая ты! А? — восхищенно вырвалось у него. — Он будто впервые увидел эту величаво-спокойную женщину. Казалось, она многое знала наперед и ничему не удивилась бы.

— Я крепко надеюсь на твое звено, — сказал он. — Известно, такая работа здоровья не прибавит, но только не о том сейчас забота.

Они вышли за ворота вместе. Матрена направилась к маслозаводу.

Возле сепараторного пункта стояли женщины, пришедшие сдавать молоко. Там шел громкий, взволнованный разговор. Громче всех частила своей скороговоркой Дарья, звеньевая из второй бригады.

— Ну, карусель, так карусель! Сроду про такую работу не слыхали. Ночь не спи и день работай. Да, господи, было бы еще здоровье, а то ведь все знают, как я животом маюсь! Мне Семен никогда и плашки дров не давал разрубить. Всю ночь потом качаюсь. А ребят-то, ребят на кого бросишь?

Молодая колхозница в беленьком платочке и синей кофточке возбужденно крикнула:

— Живее поворачивайтесь, бабоньки! Спать-то осталось часа три до восхода луны.

Ее, видимо, волновала необычность положения, она непрочь была попробовать свои силы в боевой схватке.

— А с такими руками много наработаешь? — недовольно спросила пожилая колхозница, протягивая руку с узловатыми, ревматическими пальцами. Она спросила об этом Дарью потому, что не верила в ее болезнь и, наверное, промолчала бы, если б та не упомянула о своем здоровье.

Полная девушка отбросила на спину косы и певуче сказала:

— Вот так звеньевая! Вы б посовестились говорить среди народа, тетя Дарья. Если вы больные, принесите справку от доктора и вас освободят, а других нечего сбивать.

— Это кого я сбиваю? Я про себя говорю. Тебе заботы мало, за тобой трое не бегают! — обозлилась Дарья.

— Вы звену должны дать пример, за собой всех вести! — горячо продолжала девушка.

— Чего нас вести? Сами не маленькие. Еще мы ее приведем, — засмеялась колхозница, видимо, из Дарьиного звена.

— Нет, чего это Лушка вязнет? — с сердцем сказала Дарья вслед отошедшей девушке. — Как чуть что, так и она тут встрянет. Больно форсиста стала.

— А она теперь комсомольским секретарем, ей до всего дело.

— Им-то в первой бригаде заботы мало. Весь хлеб, наверное, комбайном будут убирать, — продолжала Дарья.

Матрена опустила свое ведро рядом с Дарьиным и спокойно сказала:

— Об чем шумите, бабы? Некому нам сейчас на свои болезни жаловаться.

— Ох, некому! Это верно.

— И работу, сколько ее ни есть, всю нам делать. И передышку просить не у кого. Война никого не милует, — просто и печально сказала Матрена.

Ей ответили понимающими вздохами. Всем как-то сразу стало ясно, что спорить не о чем. Колхозницы поспешно сдали молоко и разошлись.

Улицы быстро погрузились в тишину. Почти ни в одном окошке не зажегся свет, только окна конторы колхоза, как и обычно в это время, были ярко освещены, там Степан Сыров и бригадиры готовились к ночной уборке. Они уже распределили людей, договорились о порядке работы, когда в контору вошел председатель сельсовета Егор Васильевич Вешнев и, пощурившись на свет, насмешливо сказал:

— Штаб, так сказать ночного штурма?

Он завел руки за спину и покачался на носках. Картуз, как всегда, торчал у него на затылке, открывая сияющую лысину с редким пухом седых волос. Егор Васильевич был очень бодр для своих шестидесяти пяти лет. Он прямо держал свою низенькую широкоплечую фигуру и двигался быстро, решительно.

По насмешливому тону присутствующие поняли, что Егор Васильевич обижен, знали и причину его обиды: Рожнов не пригласил его третьего дня на совещание, все было решено без его участия. Теперь Егор Васильевич искал случая повернуть дело таким образом, чтобы ему не остаться в хвосте этой затеи, а наоборот, показать всем, что без него ничего тут не сделается и нужно как можно скорее взять все в свои руки.

— Эмтеэсски, что ль, косить будут? — все так же насмешливо спросил он.

— Выходят на подмогу, — ответил Мошков.

— Нако-осят! Баловство одно.

— Зачем баловство? — сказал Мошков. — Мужчины ведь, пять лобогреек пустим — это не шутка.

Егор Васильевич еще поязвил, похмыкал презрительно, потом познакомился с распорядком работ. И так как менять в подготовке было нечего, то он только повторил то, что было уже решено, но так, словно это он сам только что предложил. Говорил он авторитетным, властным голосом, все более убеждаясь, что все это дело ляжет на его плечи. С этой уверенностью он вышел из конторы и озабоченно зашагал по темной улице.

Еще настороженная тишина стояла в деревне, когда таратайка Егора Васильевича вылетела из распахнутых ворот, и крупный рыжий конь рысью понес ее к конному двору. Ворота закрыла за экипажем крепкая, еще не старая простоволосая женщина, жена Вешнева, и зевая, сказала: «Господи! Хоть бы старику дали покой. Сами не могут все наладить».


Матрене казалось, что она задремала всего на полчаса. Короткий сон, тревожный и настороженный, только еще больше дал почувствовать дневную усталость. Все тело было налито тяжестью. Матрена полежала немного с открытыми глазами. Сон наполнял каждую клеточку ее тела, стоило только повернуться поудобнее на бок, закрыть глаза — и уже не вырваться из его оцепенения. Промчавшаяся по безмолвной улице таратайка заставила Матрену испуганно вскочить. «Проспала! Народ уже собирается». Она быстро оделась, умылась холодной водой, и постепенно тяжесть оставила ее тело, она почувствовала, что все же отдохнула.

Из звена не явилась только Настя Вешнева, племянница Егора Васильевича. Еще с вечера, когда Матрена зашла к ней, та встретила ее протяжным стоном и с трудом привстала с лавки. Несмотря на страдания, которые так ярко выражало розовое Настино лицо, голова ее была украшена накрученными на разноцветные тряпочки рожками — чтобы завились волосы.

— Я разве не понимаю, Матрена Ильинична… — слабо простонала Настя. — Если меня отпустит, обязательно приду.

Дарьино звено собралось позже всех и всех задержало. Дарья глухо бубнила про себя, честя бригадиров, председателей, упоминая распроклятую жизнь, Гитлера, войну… Неожиданно она замолчала, увидев Лушу с ее неразлучной подружкой Ксеной, тоже явившихся вязать.

— А что, и первую бригаду тоже подняли с постельки? — умильно, не без ехидства, спросила она. Ксенка гордо оттопырила пухлые губы и задорно сказала:

— Никто нас не подымал. Это мы с Лушей сами пришли.

В лунном свете Ксенкины глаза играли необычным возбуждением, она вертелась, не в силах устоять на месте.

— Ну, чего же мы стоим? Айдате! Хорошо-то как сейчас в степи. Луна-то, луна!

— Во-от, прямо сейчас за тобой побежим наперегонки, — со снисходительной усмешкой и легкой грустью об ушедшей собственной юности сказала пожилая колхозница. — Егор Васильевич велел две подводы сейчас подать.

— Какие подводы? Зачем? — закричал Мошков, услышав разговор. — Максим Захарович машину дает.

— Не знаю. Вот и подводы.

В конце улицы загрохотали две пустые арбы. Мошков сердито подскочил к возчикам:

— Зачем запрягли? Лошадей с пастбища угнали, для чего, спрашивается?

— Егор Васильевич велел. Людей, мол, подвезти.

— Тьфу! — плюнул в сердцах Мошков. — Давай, гони обратно. Што за старик, ей-богу! Тут лошадей этих бережешь, как… а тут даром гоняют взад-вперед.

Подъехала машина с рабочими МТС. Из кабины вылез Рожнов, за ним показалась худенькая фигурка Фени, в спецовке с закатанными рукавами.

— Совсем семейством! — оживленно пошутил Мошков, обрадовавшись такому количеству людей.

— Поехали, — коротко бросил Рожнов. Все погрузились в машину. На полдороге обогнали таратайку Егора Васильевича.

— Чего старика подняли? — спросил Андрей Сыров.

— Да кто его подымал? — с досадой ответил Мошков. — Взбулгачил конюшню, без толку велел запрячь лошадей. Не знаешь разве его?

В степи остро пахло травами, полынью. В лицо летел свежий ветер, женщины зябко ежились, кутались в платки. Андрей Сыров заметил в машине Лушу.

— Ты что? Представителем от первой бригады? — пошутил он.

— Да что ж, Андрей Петрович… Мне ведь теперь не к лицу отставать от всех… Я подумала, неловко будет, если я как секретарь не выйду на помощь.

Луша вопросительно посмотрела на Сырова. Месяц тому назад ее избрали секретарем комсомольской организации и она все время раздумывала: как далеко простираются ее обязанности? Взять ли на себя побольше работы или поручить ее другим? Созывать почаще собрания или совсем прекратить их на время уборки? А если не созывать собраний, то как без всякого постановления проводить в жизнь различные мероприятия? Комсомольцы, особенно ребята, еще не очень слушались нового секретаря, и собрания проходили иногда в шуточках, разговорах, отклоняясь от повестки дня в сторону. Луша волновалась и переживала, хотя по ее спокойному, полному лицу трудно было об этом догадаться. Ей совестно было спросить Сырова: как поступить, если доклад прерывают какими-нибудь шутками или неуместными вопросами, что делать, если кто-нибудь отказывается выполнять поручение, даже записанное в протоколе? Что же спрашивать? Конечно, всякий скажет — слабый секретарь!

— А где же твой комсомол? — улыбаясь неуверенному взгляду Луши, спросил Сыров. — Ксению вижу, а остальных нет.

— Я думала, что… Я не говорила с другими, — огорченно сказала Луша. — А нужно было всех, правда, Андрей Петрович?

Она в ту же минуту поняла, что нужно было собрать всех комсомольцев, и прямо ужаснулась, как это она не додумалась до этого сразу. Правда, большинство комсомольцев в первой бригаде, три на животноводческой ферме, но ведь это ничего не значит. Не управится во-время вторая бригада, значит, отстанет весь колхоз.

— То, что ты сама поспешила на помощь, — это хорошо. Так должен делать каждый комсомолец, но тебе надо организовать всех. Наше дело, секретарское, такое: отстает кто-нибудь в организации — значит, и ты сам отстаешь.

Приподнятое настроение Луши упало. «Действительно, большая заслуга — собраться и выйти самой на работу», — думала она. «Наше секретарское дело…» — сказал Андрей Петрович, значит, он ставит ее рядом с собой, а она еще ничего такого не сделала.

Андрей Петрович понял настроение Луши, ласково взглянул на ее погрустневшее лицо.

— Ничего! Работы у нас еще непочатый край, будет вам где развернуться. Надо так сделать, чтобы комсомол везде себя показывал. А там, где нет комсомольцев, с молодежью надо говорить, организовать ее…

Они стояли рядом, опершись на кабину. Луша молча слушала Сырова и ей казалось, что Андрей Петрович говорил о какой-то другой Луше, которой можно поручить всю эту неимоверно сложную работу; он не знает, что она с трудом удерживается от смеха, когда ребята шутят, что она не может строго посмотреть на Ваську Додонова, так как он сразу делает такое нарочито испуганное лицо, что все начинают смеяться.

Степан Сыров был уже в поле. Он сам запряг лошадей и инструктировал погонщиков. Инструктаж его был очень короткий.

— Мальчика не бей. Он сам будет итти. Гляди, чтобы Шустрому не натерли холку.

Он любовно, молчаливо осматривал лошадей, шлепал их по крупам, щупал ноги. Он тосковал по любимому делу — уходу за лошадьми.

Матрена с частью своего звена стала за лобогрейкой Андрея Петровича Сырова.

— Ну-ну, разомни косточки, Андрей Петрович. Небось, забыл уже, когда и сидел на этой штуковине? — пошутила она.

Сыров уже восемь лет работал в МТС и действительно отвык от колхозной работы. Он слегка волновался. Как это всегда бывает в кругу рабочих людей, самой убедительной агитацией является собственный пример хорошей работы. Вчера на коротком собрании в МТС он сумел найти слова, которые сразу убедили всех в необходимости помочь колхозу. Теперь надо было показать это на деле. Он знал, что стоит ему отстать, как неуловимо что-то нарушится; никто, пожалуй, ничего не скажет, может, только пошутит кто-нибудь, и все же взаимоотношения с людьми изменятся. Оплошают его руки — меньше будут верить его словам.

Андрей Петрович решил рассчитывать свои движения, не тратить понапрасну энергии. Два взмаха: один, чтобы собрать сноп, второй — сбросить его. Матрена с двумя колхозницами свободно успевала за ним. Как легкий морской прибой, шумели хлеба. Глубокую ночную тишину нарушал только глухой топот и пофыркивание лошадей, иногда через шелестящую стену пшеницы доносился высокий нетерпеливый тенорок Егора Васильевича:

— Круто заворачиваешь! Ты зачем так круто заворачиваешь?

Низенькая, неутомимая фигура Вешнева в сером бумажном костюме ныряла в пшенице, появляясь всюду, и везде он находил предлог для замечаний, для короткой внушительной нотации.

Возле Матрены он вынырнул, уже изрядно запыхавшись и вытирая пот большим носовым платком. Он ковырнул сапогом сноп, наклонился, подергал перевясло и сказал снисходительно:

— Потуже надо. Так ведь начнешь носить, а он и развяжется. Ты, что ли, вязала, Пелагея?

Сноп нисколько не разошелся от его усилий, но Егор Васильевич не мог отказать себе в удовольствии дать несколько указаний.

— Ничего не развяжется, — сердито бросила Пелагея, продолжая итти вперед.

Егор Васильевич потоптался, закинул словечко Андрею Петровичу и заспешил дальше.

Рожнов, убедившись, что все идет как следует, уехал домой. Он решил часа три поспать; утром собирался ехать в Гумбейку, тоже обслуживаемую Михайловской МТС.

На втором участке вязали Луша с Ксеной и Феня. Ксенка, вначале весело болтавшая, примолкла. Она с трудом переводила дыхание и с усилием подвигалась вперед. Феня, наконец, заметила ее усталое лицо и сочувственно сказала:

— Отдохни. Чего там. Мы управимся с Лушей.

— Нет, нет! Я ничего, — встряхнулась Ксена. Она пошла быстрее, чтобы доказать свою неутомимость. И только, когда Луша жалобно сказала: — Ой, и устала я, девоньки! — Ксена с готовностью подхватила: — Прямо ноги не держат!

Раз уж Луша сказала, что трудно, то и ей можно. Ксена во всем подражала подруге, которая старше ее на два года.

— Даже сама себе не верю, что утром опять буду работать, — призналась она.

Но они не стали отдыхать и упорно продолжали итти вдоль скошенных рядов. Иногда неудержимо тянуло обхватить сноп и, уткнувшись головой в его душистую россыпь, повалиться на землю и уснуть. Феня сочувственно поглядывала на девушек: они работали весь день и вместо отдыха вышли опять в ночь. Она старалась перехватить несколько лишних снопов, чтобы помочь Луше и Ксене.

Над степью все так же царила неизменная и, казалось, бесконечная ночь. Ровный свет луны раздражал: пусть бы уже скорее наступило утро.

Мошков подошел к звену Дарьи. Две колхозницы и сама Дарья полулежали на снопах. Впереди тянулись два длинных ряда несвязанных снопов. Мошков, сам до предела уставший, не стал выговаривать женщинам.

— Отдыхаем? — спросил он и опустился на жесткую щетину стерни. Закурил опротивевшую цыгарку, от которой во рту и так была не проходящая горечь — лишь бы чем-нибудь вывести себя из состояния оцепенелой усталости.

— Что ж, Иван? Это как же такую работу выдюжить? Утром опять в степь? — устало и недоуменно спросила одна колхозница.

— А что делать? Вот сами рассудите, — обратился к женщинам Мошков. — У нас из бригады ушла, считай, одна треть работников. Были бы они здесь — разве б мы так маялись? А попробуй не скоси, задержи на день-другой. Пропадет хлеб — и все с тем. Вот и эмтеэсовские рабочие вышли. У них ведь тоже работенка: день и ночь из мастерской не вылазят да еще нам пришли помочь. Война! Вот скосим через недельку, там уже полегше будет, — добавил он.

— Ох, уж будет ли оно легше? — ее вздохом, но сразу с видимым облегчением отозвались женщины.

Мошков поднялся.

— Часика полтора еще поработаем, а там на отдых. Машиной быстренько доставим. Надо будет подогнать, бабочки, — кивнул он на несвязанные ряды. — Уж чтобы везде ровно было.

Матрена во время короткой передышки сказала Андрею Петровичу:

— Я думала, ты эдак в проходочку много не одолеешь, а гляди уже ряда три осталось ли? — она кивнула на отведенный им участок, от которого осталась узкая полоса.

Андрей рукавом спецовки отер лоб и окинул взглядом полосы. Да, верных три гона. Сейчас они казались ему длиннее и больше всего участка. Он залпом выпил кружку холодного молока, отказавшись от хлеба.

Ему не хотелось говорить, и он удивился, что Матрена свободно находит слова и произносит их обычным, спокойным тоном. Он посмотрел на ее осунувшееся лицо, обрамленное клетчатым платочком, на всю ее спокойную фигуру. Суровым упрямством, пренебрежением к валившей с ног усталости веяло от ее собранного спокойствия.

— Ты бы присела, — сказал Сыров, — отдохнула…

— Чего уж. Сядешь, так потом еще хуже.

Чувство, похожее на восхищенное удивление, заставило Сырова долгим внимательным взглядом окинуть Матрену. «Вот она где сила и долготерпенье! Хорошая жёнка у Петра! А постарела она», — подумал Андрей. Матрена запомнилась ему еще молодой девушкой, когда что-то не ладилось в их любви с Петром. С тех пор он встречался с нею мельком, а теперь увидел сразу тридцатипятилетней женщиной.

— Ну, видно, нужно кончать, — поднялся он. Распрямился, помахал правой рукой.

— Болят руки-то? — участливо спросила Матрена.

— Развинтились немного, — смущенно ответил Андрей.

Закончили в половине четвертого утра. Луна сползла, наконец, с середины неба и заметно стала клониться к горизонту. Была скошена порядочная площадь. Андрей Сыров и слесарь Кочетков закончили свои участки первыми. Вязальщицы успели связать всю скошенную пшеницу.

На дороге зафыркала заведенная машина и в свежем, предутреннем воздухе остро потянуло бензином. Машина нетерпеливо рванула вперед. Когда огибали поле, все вдруг увидели председателя колхоза Степана Сырова. Он один задержался с пастухом, чтобы проследить за угоном лошадей на пастбище.


День ото дня стране нужно было все больше, а работников становилось меньше. И те, что оставались, делали больше. И еще больше. Ненависть к врагу и воля к победе были источником этой возрастающей силы.

Страна трудно и тревожно дышала одной грудью, одно большое сердце билось в этой груди. И хотя далеко от войны находилось тихое Михайловское, люди в нем чувствовали себя частью великой армии, со стальной волей ставшей на защиту Отечества. Здесь была тоже битва. Битва за хлеб. И она требовала самопожертвования.

На вторую ночь вышло еще больше женщин, чем в первую. Собрались они как-то молчаливо, без напоминания и жалоб. Это была зовущая сила подвига. Вместе с Лушей явилось еще пять девушек-комсомолок. Работали молча, стиснув зубы, почти механически, усталость, казалось, утратила власть над этими женщинами.

Несмотря на почти круглосуточную работу, весь хлеб не успевали вязать. Все же, когда через неделю закончили косить Гуляйский массив, все почувствовали радостное облегчение. Работе еще не предвиделось конца, но хлеб не остался на корню. Это было бы самое страшное, и оно уже миновало.

Мошков повеселел. Можно было перебросить часть людей на другой массив, где шла уборка комбайном. Зазвенел на току девичий смех, послышались шутки.

— Да ведь у вас тут курорт! Право, курорт! — смеялась Пелагея, распластавшись на прохладном ворохе пшеницы. На ее рябом лице отразилось истинное блаженство. Она всмотрелась в даль, где на фоне чуть подсиненного неба двигался комбайн; рядом покорно плелась лошадь, запряженная в бестарку. Пелагее почему-то смешной показалась маленькая лошаденка, хлопотливо поспевающая за величаво плывущим комбайном.

— А что, Матрена, — сказала она мечтательно, — ведь эдак годков пять пройдет, так нам, пожалуй, на уборку только с тетрадкой выходить придется — записывать, сколько зерна намолочено да провеяно. Батюшки! Да ведь кто это когда думал, что такая машина будет? — с удивлением воскликнула она, будто впервые увидев комбайн. — Вот только еще нужно придумать рационализацию, чтобы всякий хлеб убирал, а то, смотри, как мы уходились на полегшей пшенице.

Слова Пелагеи были вызваны первым ощущением облегчения после тяжелого ручного труда, но и на комбайновой уборке приходилось работать больше обычного. Людей везде нехватало. Возле веялки вместо полагающихся шести человек работало четыре.

Такое же положение было к в первой бригаде. Рожнов разрывался на части. То в одном, то в другом месте возникали неполадки, простои комбайнов. Сказывался поспешный ремонт, вызванный тем, что значительная часть работников МТС ушла на фронт еще в первые дни войны С первых же дней ощутимо стало хромать снабжение запасными частями и материалами. МТС не получила достаточного количества специальной льняной ткани для ремонта полотен, и теперь у Максима Захаровича ныло сердце — он знал, что достаточно малейшего недосмотра со стороны комбайнера и полотна будут рваться, выводя на долгое время комбайн из строя.

Егор Васильевич втихомолку язвил:

— То-то Рожнов гонял за косами, не больно-то надеется на свои машины.

Но машины все же несли основную нагрузку. Трудно было представить, как управился бы Михайловский колхоз с уборкой в эту тяжелую осень первого года войны, если бы пришлось работать вручную.

Утром Максим Захарович зашел в контору колхоза. В этот день должны были начинать косить ячмень на трудном, неровном участке. Перед этим Рожнов внимательно осмотрел все поле. Раньше тут всегда убирали вручную. Директор МТС предвидел, что уборка комбайном будет здесь сплошным мученьем. Трудно угадать под волнующимся морем хлебов все скрытые неровности почвы. Опоздай на секунду приподнять хедер — и поломка; вести все время на высоком срезе — пропадут сотни пудов хлеба, солома. И все-таки нужно убирать комбайном. Это сэкономит рабочую силу по крайней мере в пять раз. Все, что можно выжать из машин, надо выжать.

Степан Сыров натужно кричал в телефонную трубку:

— А? А? Га? Ни черта не слышу. — Говорить по телефону было для него непереносимо: он любил неторопливую, отчетливую речь, а эти спотыкающиеся, налезающие одно на другое слова, несущиеся из многокилометровой дали, сливались для его уха в досадливое дуденье. — На! — ткнул он трубку Мошкову.

Мошков снял кепку, прижал трубку рукою, сложенной горстью. Он сразу разобрал в чем дело.

— Просят выслать лошадей.

— Куда еще? — недовольно сказал Сыров.

— В район. Эвакуированных к нам направляют.

— Сколько? Сколько людей-то? — закричал в трубку Мошков. — Трое? Люди рабочие? А то бы и побольше можно…

— Служащие, — сказал он Сырову несколько разочарованно.

— Пришлем! Заберем! Вещичек много ли? Одной подводы хватит? — спрашивал он в трубку.

Закончив разговор, Мошков велел конюху Ефиму запрячь пару лошадей и снарядить их в район.

Сторожев тревожно посматривал на Рожнова, молча пережидавшего разговор. Он боялся, что Максим Захарович передумал убирать ячмень комбайном.

— За комбайном пошлешь двух женщин с серпами. Неминуемо будут пропуски. Колос есть очень низкий. А главное рельеф очень неровный, — сказал Рожков Сторожеву.

— Это можно, — с готовностью ответил бригадир.

Полдня провел Рожнов на мостике комбайна, вместе с водителем регулируя высоту среза, следя за натяжкой цепей, за состоянием полотна, пока не убедился, что комбайнер приноровился к необычным условиям уборки.

Он не изменил своей привычке: не упускать из виду даже самых хороших работников, контролировать как можно чаще. Не всегда речь шла о квалификации. Нужно было помнить, что один немного самоуверен, другой медлителен, третий из самых лучших побуждений будет гнать без передышки, и нужно присмотреть, не ухудшит ли он качество работы.

Максим Захарович вернулся домой сравнительно рано — хотел просмотреть газеты, скопившиеся за неделю. Он шуршал листами, углубившись в чтение, а Феня, соскучившись в одиночестве, вела с ним разговор. Она не заботилась о том, что брат почти не слушал ее и отвечал невпопад, ей просто приятно было поговорить.

— У Авдотьи телка-то пала. Лечили желудок, а у ней болезнь, слышь, в ноги пошла. Не больно важно лечит ветеринар-то. Он и нашу козу тогда уходил.

— Кто?

— Иван Петрович, кто же.

Феня свободно переходила от темы к теме. Она мельком поглядывала на газету у брата в руках и принималась пересказывать прочитанное. Газеты она успевала прочитывать раньше Максима, а некоторые статьи даже по нескольку раз.

— На Смоленском направлении ужасные бои. Там в одном месте населенный пункт К. четыре раза переходил из рук в руки. Чего уж там осталось от этого пункта! Ведь это, надо полагать, не больше нашего Михайловского? А, Максим?

— Что?

— Да вот населенный пункт, мол, не больше нашего Михайловского?

— Да, конечно… деревенька какая-нибудь или хутор.

Иногда Максим Захарович, увлекшись чем-нибудь, сам начинал комментировать прочитанное:

— Ты посмотри, чем он хочет взять. Психической атакой. Напугать, посеять панику… Но только не выйдет! Раз напугает, другой, а там его начнут пугать.

Феня охотно оставляла домашние дела и подсаживалась к Максиму. Она готова была сколько угодно обсуждать военные, международные дела и верила суждениям брата безоговорочно. Война шла далеко от Михайловского, но все, что происходило там, на фронтах, касалось непосредственно ее, Фениной судьбы, судьбы ее мужа, Максима. И когда что-то не ладилось в дипломатических переговорах — это тоже касалось Фениной судьбы. Остро, как никогда. Феня поняла: все, что угрожает стране — угрожает ей. Она любила поговорить с братом, но это удавалось редко, так как он постоянно был занят. Феня считала, что Максим умнее всех в Михайловском, что ему давно пора было бы занимать в районе какую-нибудь руководящую должность.

Просмотрев газеты, Рожнов вынул свои тетради. Еще днем у него явилась мысль, что «Памятку», все-таки следует закончить. Нужно, чтобы она была у каждого тракториста под рукой. Зимой предстояло обучать новых людей, а учебных пособий не было в достаточном количестве Он раскрыл тетрадь, перечитал написанное и принялся поспешно составлять какие-то расчеты.

Он оторвался от работы, когда из темноты, прильнувшей к окошкам, донеслись три удара о рельсу. Три часа ночи.

Рожнов поднялся из-за стола. Нет, он-таки выгрузит кладовые своей памяти, — пусть послужат и другим! — а хранят они немалый запас наблюдений и опыта.

Там было сложено все, от игрушечной водяной мельницы, построенной десятилетним Максимом на узенькой притоке речки, и до сложнейших капризов мотора, который он знал в совершенстве. Восемнадцати лет Рожнов ушел в город, на завод, побуждаемый любовью к механизмам. За пять лет он стал токарем седьмого разряда. Большая семья, прибавлявшаяся с каждым годом, нуждалась в его помощи, и он вернулся опять к родным в деревню под Шадринском.

Конечно, первый же трактор, появившийся и деревне, повел Максим, и с тех пор не слезал с него четыре года. Курсы механиков в Шадринске… Назначение старшим механиком в Михайловскую МТС, наконец, в 1933 году, директором этой же МТС. Он не знал разочарований или сожалений о неправильно сложившейся жизни. С ним не случилось того, что бывает иногда с молодыми людьми, которые, сменив несколько увлечений, к тридцати годам убеждаются, что все же они избрали профессию не по душе. Рожнов ни разу не заскучал на своей работе, не нашел узкими ее границы, а себя «переросшим», и видел впереди столько нового, еще не сделанного, что опасался только одного — как бы не отстать от требований времени, перемахивающего десятилетия за год.

Была мечта: хозяйничать в такой машинно-тракторной станции, которая бы полностью заменила в колхозах ручной труд. Вот это будет здорово! Это будут настоящие зерновые фабрики…

И он готовился к этому — выписывал, покупал много технической литературы. Кое-что трудно было читать, сказывалось слабое знание математики. Перед самой войной, махнув рукой на свои тридцать пять лет, решил поступить в заочный университет, но теперь было не до этого.

Рожнов посмотрел на часы. Было половина четвертого. Рядом с часами стояла фотография покойной жены Дуни. Молодая женщина с маленькой черной головкой, обвитой тонким венком косы, смотрела на него с неопределенной, чуть загадочной улыбкой.

На мгновение бурный протест перехватил дыхание. Как дико и несправедливо, что осталась только эта маленькая фотография, так мало похожая на живую, веселую Дуню! Как полна ею была когда-то эта комната… То откуда-то из кухни или сеней доносилось мурлыкание песенки, то стучала швейная машина, то тоненько скрипело перо, когда она старательно переписывала что-нибудь из книжки. И стоило ему только поднять глаза, как он тут же встречал ее любящий, заботливый взгляд. Как это получалось, что он всегда встречал ее глаза? Ведь она так бывала занята. Все это было обычно и не приходило на ум, что это и есть счастье.

Максим Захарович тяжело прошелся по комнате. Заметив, что половицы скрипят, он выбрал одну, широкую, самую устойчивую, и стал ходить по ней. Потом остановился у окна и долго смотрел в еще не тронутую рассветом сплошную темноту. Он как-то всем существом почувствовал ночь и тишину, простиравшиеся на беспредельное пространство. Но где-то, за тысячи километров отсюда тишина обрывалась, ее постепенно начинали будить отдаленные глухие раскаты боя, еще дальше шла советская земля, где люди уже несколько месяцев забыли о тишине, тут уже привычным стал грохот войны, смерть, несущаяся отовсюду, и тут казалось невероятным, что есть такие уголки в стране, как Михайловское, где ночной покой так невозмутим.

Максимом Захаровичем овладело чувство громадного, неоплатного долга перед теми, кто сейчас удерживает смертоносный шквал войны, катящийся по стране. Кто-то вместо него наводит сейчас орудие на вражеский блиндаж, кто-то ползет с винтовкой в руках и кого-то не станет сейчас, когда подкравшийся воздушный стервятник сбросит бомбу… Может быть это украинец или москвич или его земляк, уралец?

Рожнов отошел от окна, быстро разобрал постель и лег, но не мог сразу уснуть. Его взволновало приблизившееся вплотную ощущение войны. Что нужно было сделать, чтобы отдать столько, сколько отдают там, на фронте? И он отвечал себе: работать. Работать в пять, десять раз больше, чем обычно, чтобы не остаться в долгу перед страной…

Загрузка...