КРАТКОЕ РЕЗЮМЕ.
Я, Коннов Андрей Александрович, родился 25 июня 1961-го года в старинном русском городе Ельце, Липецкой области. В 1978-м году окончил среднюю школу №24, в 1983-м году филфак ЕГУ им. Бунина. Тогда это был Елецкий Государственный Педагогический Институт. Служил в армии, в оперативных подразделениях МВД. В 1995-м году ушёл со службы и сменил много профессий. В настоящее время работаю частным охранником в Москве. В конце 2016 года, в издательстве «Елецкий вестник», вышла моя первая книга – сборник рассказов, изданная за свой счёт.
С 2017-го года регулярно публикуюсь в литературно-художественном журнале Центрального Черноземья «Петровский мост». Контракта с данным издательством у меня нет. Печатаюсь бесплатно, два-три раза в год. Все произведения, подборку которых я направляю в ваш адрес – написаны мной, и я гарантирую свою авторство. Мои контакты: тел. 8 920 519 14 21. Электронная почта: andre.connov@yandex.ru
ДОМИК, ОКНАМИ В САД…
1.
Умерла бабушка… Сухонькая, подвижная, работящая старушка, вечно о чём-то хлопотавшая, почти не знавшая покоя в своей одинокой, вдовьей жизни. Успокоилась. Теперь отдохнёт, получив от Отца Небесного за все свои горести и невзгоды утешение и покой. Хотелось в это верить. Остался сиротой её домик в селе, где она родилась и прожила всю свою долгую жизнь. Ни высокий, ни низкий, из красного кирпича, на несокрушимом каменном фундаменте, построенный ещё до революции бабушкиным дедом – известным, тогда, на всю округу кулаком и мироедом, для бабушкиного отца, который пожелал отделиться. Уютным и добрым был этот домик на самой сельской окраине, у пруда. Два окна одной комнаты выходили на улицу, во времена детства Маркова ещё оживлённую, а окна второй – в сад, тоже старый. Яблони, сливы и вишни, посаженные Марковым-отцом задолго до рождения сына, выросли и окрепли, и были необыкновенно хороши весной, убранные нежным, праздничным цветением, летом, даря тень и прохладу от жары, и урожайной осенью, когда ветви сгибались, а иногда и обламывались под тяжестью плодов. Вокруг деревьев разрослась густая, шелковистая трава, казавшаяся ранним летним утром покрытой серебристым тончайшим налётом – от выпавшей росы, предвещавшей чудесный денёк. За садом тянулся бесконечный огород, где бабушка с помощью своего сына и внука высаживала весной всё необходимое для деревенской жизни…
В день смерти бабушки Марков был в рейсе. Болтала его тяжёлая и высокая студёная волна на норвежском геологоразведовательном судне в северных широтах, в районе Шпицбергена. Когда принесли полученную с берега радиограмму со скорбным сообщением, Марков отдыхал в своей каюте, после вахты. От родного города и от бабушкиного села, его отделяли тысячи морских миль…
Бабушку Марков очень любил. Больше, чем собственную мать – женщину вздорную, эгоистичную, злую и, в тоже время, какую-то жалкую, неприкаянную, оттого, видимо, и вымещавшую свою злобную неприкаянность на окружающих, и на нём самом, когда он ещё был ребёнком, и на его отце – человеке безответном и мягком.
Бабушка осталась одна в большом, разбросанном и многолюдном селе. Все её близкие родственники были, или сосланы и безвестно пропали во времена коллективизации, или погибли на войне. Только дальние, как она говорила: седьмая вода на киселе, имелись и те – погибшего на войне мужа, деда Маркова. Их не тронули потому, что они были беднотой.
Марков любил те места и тосковал по ним, когда был ребёнком, и, уже повзрослев. И постоянно его туда тянуло, во сне снилось часто: лето, вольные, неохватные просторы за селом и сизоватая, зыбкая стена леса вдали. Обширный, глубокий пруд, прямо под огородом, который в жаркие дни заманчиво и маслянисто поблёскивал на солнце своей темной водой, в пучину которой с величайшим наслаждением и восторженными взвизгами прыгали с деревянных мостков ватаги ребятишек: и местных, и приехавших отдохнуть на лето. А те, кто посмелее – хватались за палку «тарзанки», привязанную скрученными ремёнными вожжами к могучему суку вековой раскидистой ивы, величаво возвышавшейся на обрывистом, глинистом берегу. Раскачивались и, испустив победный вопль, летели раскоряками в воду, сотворив вокруг себя, в момент приводнения, взрыв искрящихся брызг и взбитую, словно сахарная вата, белую водяную пену.
Сказочные были времена, с радостями простыми и безотчётными. Проснулся свежим и бодрым, прохладным летним утром – солнце сияет вовсю, сквозь распахнутое окно слышны ликующие летние звуки: писк ласточек, бесстрашно разрезающих пространство, пикирующих к самой воде, домашней живности из хлева и с выгона за огородом, нежный шелест деревьев в большом и ухоженном бабушкином саду за домом – и уже счастье! Но, как же быстро пролетали эти деньки, и надо было опять возвращаться в город, в нелюбимый дом, к истеричке-матери, выслушивать её бесконечные крики и попрёки, ходить в школу, чтобы там зевать на уроках от скуки, испытывая гнетущее чувство неволи. Только математика увлекала Маркова. С первого класса среди цифр, действий, а потом уже и символов, он чувствовал себя повелителем чудесной страны, где подданные его были рациональны и точны, подчинялись беспрекословно его мыслям и воле, выстроившись чёткими колонками на тетрадном листе, побеждённые и укрощённые… И, одновременно, сулящие новые, неразгаданные ещё, тайны.
Ребёнком и подростком Марков был задиристым, дерзким, колючим. Так он ревностно пытался защитить свою ранимую душу, жаждущую простого человеческого тепла и любви, чего ему постоянно недоставало, и, чего, из-за своего норова, он не хотел показать никому. Всё это он получал от бабушки и запомнил на всю жизнь. Она не сюсюкала с ним, не заваливала его подарками и гостинцами, хотя и баловала иногда. Просто мудрая старушка никогда ни к чему Маркова не принуждала, не попрекала и не кричала на своего внука. Волны тепла и доброты, исходившие от неё, казалось, лечили рано истрёпанные нервы мальчишки и его угнетённую душу.
А ещё была Оля. Соседская девочка, дальняя деревенская родственница, в сложных переплетениях родства с которой, путалась даже бабушка. На четыре года старше его. Огород её семьи располагался через невысокий каменный заборчик – скорее межевой знак, чем ограда. И сколько себя Марков помнил, столько он с Олей и дружил. Когда был совсем ещё маленьким, то полагал её настоящей сестрой и тянулся к ней, потому что чувствовал интуитивно Олин внутренний ясный свет и сердечную доброту, ожидая простой ласки, и мечтая очень, как многие одинокие в семье дети, иметь старшего брата, или сестру. И получал от неё столько доброты и тепла, сколько могло дать сердце этой обыкновенной деревенской девочки. Оля любила, когда ещё не выросли у неё груди, не округлились крепкие бёдра и ягодицы, обнимать и целовать мальчишку, причёсывать его вечно раскосмаченные вихры, штопать случайно разорвавшуюся одежду, читать книжки по вечерам, и просто играть во что-то. Марков тогда ничуть не смущался, снимал перед ней дырявые штаны и сидел в одних трусах, пока Оля ловко орудовала иголкой. Они в это время весело болтали обо всём, что в голову приходило, а затем Оля вела его в летнюю кухню и угощала чаем с чобором, и с крыжовниковым, или клубничным вареньем. Больше такого вкусного чая, такого чудесного варенья никогда в жизни не пробовал потом Марков. Он не замечал, по своему малолетству, ни её девичьей красоты, начинающей распускаться уверенно и пленительно, ни того, как восторженно и ласково сияли её глаза, когда Оля вдруг бросала на него из-под пушистых чёрных ресниц, свой пристальный и ласковый взгляд. Ему было просто тепло на душе и хорошо.
Когда Марков окончил шестой класс и снова приехал на каникулы в деревню к бабушке – Оли он сначала не узнал, и был потрясен. Так она изменилась! Тогда в Маркове уже начали просыпаться и давать знать о себе всё чаще и чаще, мужские инстинкты. В школе с некоторыми ребятами, он сколотил шайку хулиганов; они щупали своих одноклассниц, толпились под лестницами на переменах, заглядывая под юбки старшеклассницам и молодым учительницам, разбегаясь по сторонам с довольным гоготом, когда были замечены, и жертвы их оголтелого, первобытного любопытства поднимали возмущённый крик. А после, снова сбивались в стаю и возбуждённо блестя глазами, комментировали, и смаковали сделанное и подсмотренное. Их таскали к директору, стыдили, драли за уши. Они фальшиво клялись, что больше так не будут, но продолжали своё, сгорая от какого-то тёмного желания чего-то, в чём себе сами едва ещё отдавали отчёт, и свербящего всё их нутро гнусненького любопытства. Но тогда это больше было шалостью – также внезапно, как начинали, они и прекращали, и забывали о своих проделках.
А увидев повзрослевшую и преобразившуюся за год свою подругу детства, Марков, вдруг застеснялся, задичился. Перед ним стояла по-настоящему взрослая девушка удивительной красоты и гармонии лица и тела. Правда, тогда Марков ещё не знал таких понятий и просто, опустив голову, исподлобья угрюмовато, и в тоже время, восторженно разглядывал её. Его охватила непонятная робость и, одновременно, жгучее любопытство начинающего взрослеть мальчишки, к тайнам женского тела. Её густые русые волосы заплетены были в толстую косу, выставленную, словно на показ на высокой, но некрупной, изящной груди. Её ярко-синие глаза сияли небесной безбрежностью и глубиной, а аккуратные пухлые губы выделялись на уже успевшем загореть лице, так, словно она их измазала малиновым вареньем и не утёрла нарочно…
– Здравствуй, Коленька, – звонко и ласково произнесла тогда она – то ли Оля, то ли, другая незнакомая взрослая девушка, – ты что, не узнаёшь меня? Это же я – твоя названная сестричка! – и засмеялась, а потом подошла вплотную, наклонилась и чмокнула в щёку.
Марков, почувствовав тепло и упругость её груди, коснувшейся ненароком лица, ощутив какой-то незнакомый, нежный, расплывающийся вокруг неё запах – вспыхнул, отшатнулся, пробормотав испуганно:
– Вот ещё! – и добавил грубо и сердито, – и вовсе я тебе не брат никакой!
А Оля, покачав головой, с усмешкой и укором проговорила:
– Одичал ты в своём городе, Николка!
Прежней детской дружбы уже между ними не было. Не ходили они вместе с толпой ребят и девчонок в дальний лес за грибами, в луга и овраги за ягодами. Не сидели допоздна тесной хохочущей и гомонящей кучкой на старых брёвнах, оставленных неизвестно кем и для чего на ближнем выгоне за огородами, не купались в сельском пруду…
Оля гуляла со своими сверстницами: девушками и парнями постарше – по вечерам. И у них была своя жизнь, непонятная, взрослая… Ходила на «матаню» в клуб, а купаться они ездили своей компанией на мотоциклах и ушастом, расхлябанном «Запорожце» – на дальний лесной пруд, питаемый ключами, с водой прозрачной и чистой, как алмаз.
Тогда при встречах, Марков хмуро здоровался и отворачивался, стараясь уйти, а Оля глядела на него, почему-то, с грустью. Но когда она выходила поработать на огороде в своём ярко-жёлтом новом купальнике, он прятался в кустах малины и оттуда, затаившись, неотрывно наблюдал за ней, сгорая от непонятных, тревожащих чувств, заполонявших его душу, и кровь тяжёлыми ударами терзала виски, и, почему-то, хотелось плакать от злости, неизвестно на что, и досады. Фигура её напоминала статуэтку африканки, стоящей на серванте в их городской квартире, волновавшей и постоянно притягивающей тогда Маркова своей, почти порочной женственностью: груди торчком, тонкая талия, плавный, гитарный изгиб бёдер… Правда, статуэтка – совсем чёрная… А тело Оли было, от загара, орехового цвета. Пожалуй, только в этом и отличие.
Его деревенские приятели продолжали, неизвестно почему, считать их настоящими братом и сестрой и язвительно сообщали Маркову иногда:
– А твоя сеструха вчерась опять Серёгу Трапатю отшила. Копается в парнях, как кура в навозе. Ха-ха! Серёга из-за неё с Мотей Перцем стегались!..
– Ну и что?! – наливался злостью Марков и добавлял хмуро, – не сестра она мне!
– Ладно, не сестра-а-а! – продолжали донимать его ехидные товарищи, – Твоя баба Тоня с их семьёй – родные!
Марков ярился, лез драться и бывал часто бит, конечно же. Но и злопыхателям доставалось крепко. Его злобности не было тогда укорота.
2.
Однажды, уже в середине августа, наступили дни, по-осеннему холодные. Ветер гонял караваны низких, тяжёлых туч, фиолетовых, почти до черноты, начали желтеть и нехотя осыпаться, кое-где, листья. На ночь многие топили печи, на селе запахло горьким дымком, навевая тоску от неизбежности близкого наступления осени.
Бабушка с утра уехала на автобусе в город. Марков, изнывая от скуки, ежась от пронизывающих порывов ветра, сидел в одиночестве на берегу пруда и кидал в воду камешки. Кое-какие городские его дружки уже разъехались – из-за испортившейся погоды. Деревенских тоже видно не было. Но он не торопился домой, с тоской размышляя, а не остаться ли у бабушки насовсем? Пойти в местную школу – авось не хуже учат! Зато не услышит материных ежедневных визгов и скандалов. И будет видеть каждый день Олю, хотя это теперь и мучительно для него… Внезапно, за спиной раздался её звонкий голос:
– Николка, иди ко мне! Я оладьев напекла, поешь, пока горяченькие!
– Не хочу! – дёрнул плечом он, хотел добавить что-то грубое, но внезапно представив Олю перед собой – такую красивую, осёкся. Он ещё не понимал, за что злился на неё! Просто неприятно было видеть Олю в компании взрослых парней.
У другого берега пруда, проточного, образовавшегося давным давно из огромного оврага и запруженной речушки без названия, питаемой множеством родников, цвели розовато-белые и нежные лилии, или кувшинки, Марков точно не знал. Удивительно красивые. И тут его, от лихой удали и желания чем-то необыкновенным удивить Олю, обуяла сумасбродная мысль: «Сплаваю на ту сторону, нарву цветов и швырну к ногам Ольки! На прощание, чтоб знала!»
Он живо скинул с себя одежду и очертя голову, словно в штыковую атаку, ринулся в воду. Беспощадный холод обдал его, и мошонку судорожно свело. «Лишь бы не ногу!» – мелькнуло в голове, и Марков отчаянно заработал руками и ногами, чтобы разогнать кровь по телу, и согреться. Приплыв, беспрерывно клацая зубами, покрывшись на холодном воздухе моментально мурашками, утопая по колено в прибрежном ледяном иле, он начал остервенело дёргать из воды длинные, неподдающиеся стебли. Непроизвольная дрожь колотила и трепала, но Марков сказав сам себе: «В воде теплее будет!», – продолжал таскать водяные цветы с нежнейшим запахом, пока сил хватало. Потом он тяжело поплыл назад, неудобно подгребая одной рукой, а второй, словно драгоценную ношу, прижимая к груди свою добычу. Он взглянул на противоположный берег – далеко ещё и увидел Олю, стоящую неподвижно, словно изваяние, на мостках, и неотрывно глядящую на него. На ней был какой-то короткий цветастый халатик, шерстяная кофточка, наброшенная на плечи и тапочки на босу ногу.
То, что Оля смотрит на него, придало яростной силы. Марков скорее согласился бы утонуть, вместе с букетом, чем показать свою слабость, страх, или беспомощность. Стиснув зубы, он тяжело и упрямо плыл, и берег медленно надвигался, делался больше. Это дарило надежду и веру в себя. Возле мостков всё ещё было глубоко – не встать на ноги, а силы у Маркова почти кончились. Оля присела на корточки и закричала отчаянно, с испугом:
– Давай же руку скорее, Колюшка!
Марков поднял глаза и увидел прямо перед своим лицом её круглые, по-детски наивно, немного раздвинутые аккуратные колени, гладкие, золотистые от загара бёдра и трусики между ними. Белые в голубенький мелкий цветочек с зелёными стебельками и кружевом по краям. Ему стало ужасно неловко, но отвести глаза Марков был не в силах! Он моментально сделался, словно околдован таким невольным откровением девушки. Его вдруг охватил острый прилив такой нежности к ней, которой он ещё ни разу не испытывал в своей жизни и пьянящее желание прижаться к этим коленям, к этим бёдрам лицом, и дотронуться рукой, погладить. Потом наступило сразу же, щемящее чувство стыда, но взгляда Марков не отвёл всё равно.
Не отрывая глаз от Олиных ног, он усилием воли, а не мышц, кинул к её тапочкам тяжёлую охапку мокрых цветов, ухватился за осклизлое брёвнышко, на котором стояли доски мостков, хотел ухватиться за доски, лихо подтянуться и удалым броском тела вскочить на них, но не удержался, и рухнул в воду снова. Он слышал, погрузившись с головой, как отчаянно Оля взвизгнула, хлебнул пахучей и мягкой прудовой водицы, и тут же вынырнул на поверхность. Оля, стоя на четвереньках, чуть не плача, протягивала ему руку:
– Коля, ну пожалуйста! – умоляюще произнесла она, а испуганный, обессилевший Марков, протянул ей свою холодную мокрую ладонь.
Она с ошеломляющей, неженской силой вырвала его наверх, сбросила с себя кофточку, укутала его, посиневшего, дрожащего, с неслушающимися губами, которые натурально одеревенели.
– Иди в кусты – трусы немедленно сними и выжми, и не одевай их! – скомандовала Оля вдруг, неожиданно резко, – так, в одних штанах добежишь, а то всё своё хозяйство застудишь!
Марков, трясясь, как цуцик, посеменил по сырой, притоптанной траве к кустам, судорожно стянул прилипавшие трусы, шлёпнут ими о землю и, схватив штаны непослушными руками, стал пытаться попасть трясущейся, мокрой ногой в штанину, но никак не получалось. Чем-то мешалась кофточка, и Марков нетерпеливым движением плеч сбросил её. Тут он, скорее почувствовал, чем услышал у себя за спиной Олю. Она бережно положила охапку лилий, или кувшинок и стала помогать одеваться Маркову, стараясь не смотреть. Но всё же, не удержалась, взглянула и фыркнула, подавилась смешком.
– Дура! – злобно, от жгучего стыда, заорал тот, сразу поняв причину Олиного смешка: скукоженный от холода его отросток, ставший пупырышком… Позабыв о том что сам минуту назад, с пьянящим, беспардонным любопытством, рассматривал то, что скрывает от посторонних глаз любая нормальная девушка.
– Я тебе дам дуру! – задорно воскликнула Оля, схватила сброшенные Марковым мокрые трусы и протянула ими по его голой спине.
Она взяла его за дрожащую руку своей мозолистой, шершавой, но изящной ладонью, загорелой с внешней стороны кисти, почти до шоколадного цвета и потащила к себе домой, как маленького. Марков, тогда, и вправду был меньше её на целую голову. Он шёл, не в силах унять зубовной чечётки и не сопротивлялся. Оля завела его в летнюю кухню, где стояла кровать, покрытая одеялом из верблюжьей шерсти – там с наступлением по-настоящему тёплых дней, любил спать её отец, дядя Слава. Включила электрическую плитку с мощной спиралью, закутала Маркова в одеяло, поставила на плитку чайник, схватила полотенце и тщательно вытерла его мокрые волосы. А цветы поставила в ведро, бережно расправив и полюбовавшись с гордой улыбкой.
Марков немного согрелся, перестал лихорадочно трястись, жадно схватил кружку с чаем, в который Оля добавила малинового варенья, хлебнул, обжёгся и зашипел. Оля принесла из дома миску с оладьями, села напротив него, положив свой узкий подбородок на переплетённые пальцы рук, и с задумчивой грустью стала наблюдать за своим дружком. Потом неожиданно спросила:
– Коля, ты зачем в пруд полез в такой холод?
– Захотел тебе цветов нарвать, – нехотя ответил Марков, нахмурившись, и со вздохом добавил, – красивые они. Подарить тебе хотел… Ты тоже, стала красивая, а я – скоро уезжаю…
Оля внимательно его рассматривала, словно впервые видела, потом грустно улыбнулась и произнесла задумчиво, тихо, будто бы сама с собой заговорила:
– Колюшка, был бы ты мне ровесник, ну, хотя бы, на годок меня помоложе…
– И что бы тогда было? – уставившись в сторону, пробормотал Марков.
– И было бы всё по-другому, – загадочно произнесла Оля, усмехнувшись так, словно бы знала что-то, что Маркову знать ещё рано, по его малолетству.
Затем она легко подняла со скамейки своё гибкое, сильное тело, подсела к нему на кровать, обняла за закутанные в кусачее одеяло плечи, притянула к себе, поцеловала в щёку и ласково провела своей твёрдой ладошкой с длинными, крепкими пальцами, по его лицу.
Марков застыл в немом удивлении и восторге, с бешено колотящимся сердцем. Такого он никак не ожидал, и такого с ним ещё в жизни не случалось.
– Оля… – хрипло произнёс он.
– Что?
– Когда я вырасту – обязательно приеду за тобой…
Оля рассмеялась, оборвав:
– Я на следующий год школу заканчиваю. Поеду поступать в педагогический институт. А тебе ещё – учиться в школе четыре года, да потом в армии служить…
– Два! – отрезал раздосадованный Марков. – После восьмого класса я в мореходку поступать поеду, в Таллинн. Там у моей матери родня!
Оля грустно посмотрела не него, снова обняла за плечи, притянула к себе, и прошептала на ушко, жарко выдохнув:
– Вот тогда и поговорим, когда свою мореходку окончишь… А пока – ты мне просто братик. Младший братик…
Всё это снова с неизвестно, почему возникшей тоской, вспоминал Марков через тридцать с небольшим лет, когда ехал в родной город. Надо было принять в дар домик в деревне, который бабушка завещала его отцу, вместе со скромными сбережениями, часть из которых была потрачена на похороны. Отец, хотел было, отдать Николаю и остальное – на ремонт домика, но Марков хмуро бросил:
– Не надо! Пользуйся сам. У меня есть… – у него действительно деньжата водились.
Вспомнилось Маркову ещё вот что: после первого курса он приехал в деревню в матросской настоящей форме и лихо заломленной на затылок фуражке-мичманке в белом чехле. Из фуражки был специально извлечён металлический обруч, придающий ей правильную форму, от чего края обмялись, опустившись вниз, а тулья задралась. Так ходили старшекурсники, именуемые с незапамятных времён «коряги-мореходы». Младшим – «салагам», вольности в ношении форменной одежды строго воспрещались, но без форса Марков обойтись не мог! Ещё в поезде, когда домой ехал – вытащил обруч.
Он очень надеялся увидеть Олю и пройтись перед ней бывалым морячком, а её в селе не оказалось. Олин отец, любивший выпить, блаженно оглядел Маркова увлажнёнными от недавнего употребления глазами, пыхнул вонючей сигаретой, хмыкнул, качнул головой, и с нетрезвой откровенностью заметил:
– Красавец ты, Колюха! Сам мечтал в молодости моряком послужить! Не вышло… Кем же ты станешь, после учёбы-то?
– Техником-судоводом, дядь Слав!
– Вот значит как, – почесав шершавый подбородок, задумчиво проговорил Олин отец и продолжил откровенничать, сопя и дыша самогоном, – будешь ты при деньгах, Колька, будут у тебя бабы. До хрена будя! А вот, жены – не будя! Такова она – моряцкая «хламида», – и воздел в конце своего резюме палец кверху.
Пророком оказался, ныне покойный дядя Слава. Но пятнадцатилетний Марков, тогда только хмыкнул и не придал его словам никакого значения. Он с важностью, красуясь форменкой, небесно-синим гюйсом и отглаженными клешами, залихватской мичманкой – расхаживал по селу, на зависть пацанам, и очаровал не одну деревенскую девчонку бренчанием на дешёвой гитаре и роматически-гнусавым исполнением самодельной песни:
– Вот уже звенят винты стальные,
Забурлила за кормой вода.
Провожают чаечки родные
В море уходящие суда…
Был бы чужаком – получил бы за своё непомерное важничание! Но он считался своим, и даже взрослые парни поглядывали на него уважительно.
Очень хотелось, чтобы и Оля, с которой он переписывался и хранил, словно драгоценную святыню, её фотографию, взглянула на него. Но тогда не привелось… Она работала в каком-то строительном отряде всё лето, и должна была приехать домой только в конце августа, сама точно не знала, когда. А он, невольный уже распоряжаться собой, обязан прибыть в училище к двадцать восьмому августа. А ехать до Таллинна двое суток с пересадкой в Москве…
3.
Нечасто Марков навещал родной город, но каждый раз, после аккуратной, вымытой, словно к празднику Эстонии, поражался он неряшливости его, бестолковости бытия и тупому равнодушию своих земляков, свыкшихся с существованием в нечистоте и беспорядке. Не обращающих внимания на кучи мусора на улицах, не убираемого, словно бы из принципа, обшарпанности домов – старых и не очень, выщербленности дорог и изуродованности тротуаров. Смерчевым завихрениям пыли, застилающей, словно дымовой завесой, при сильном ветре, всё обозримое городское пространство. Он не был здесь три года. И ничего не изменилось к лучшему, и так горько стало на душе!
И родители постарели, сдали, казались меньше ростом, какими-то придавленными, то ли старостью, то ли провинциальной убогой жизнью. Хотя он и отправлял им регулярно деньги. Да, сделали ремонт в своей квартире, купили неплохую мебель, в каждой комнате – по телевизору… Но всё равно, угнетающая душу серая безысходность, бессмысленность, как казалось ему, доживания – преобладали в их жизни, так же, как и у многих остальных его земляков. И город был почти пуст, словно после морового поветрия… Все кто мог устроиться как-то, работали вахтами в Москве, Питере, на северах.
Мать уже не скандалила по каждому поводу, а только ворчала, недовольная всем и вся. Отец понуро молчал, или уныло твердил: «Надоело жить. Поскорее бы туда…». К деньгам и подаркам сына отнеслись равнодушно, но с явно деланной радостью. Отец всё сокрушался, что сил нет ехать в деревню, посмотреть бабушкин дом и могилу. Сад и огород там заросли, газ и свет отключили за неуплату…
– Оплатим… – хмуро буркнул сын, – завтра же и сделаю всё. И дом с участком на меня перепишем.
– Чем сейчас занимаешься, сынок, – с несвойственной ей раньше робостью и нежностью в голосе, поинтересовалась мать.
– Под норвежским флагом ходим, нефть и газ в полярных широтах разведываем. Корабль их, команда – сборная солянка, геологи русские все, из Питера. Из судовых офицеров – русский только я. Платят хорошо. Холодно, правда, и штормит часто…
– Не надоело ещё? – с несмелой улыбкой спросил отец, чтобы поддержать разговор.
– Надоело, а что делать? Что я ещё могу? Пока не совсем старый – надо деньжат подсобрать… – он не стал говорить, что собрался подать прошение на получение норвежского гражданства – духу не хватило.
– Ты ж их не собираешь, вон на нас тратишь сколько, – плаксиво возразила мать.
Марков засмеялся её наивности:
– Мам! То, что вам – копейки! Поверь мне! Я на корабле – второй штурман! У меня международный сертификат. Нам платят – дай Бог каждому! И на вас хватает, и на алименты младшей! И на себя!
– Снова не женился? – осторожно продолжала она расспрашивать, и глаза её так и заблестели великим любопытством.
Марков покривился:
–Бог троицу любит. А у меня в четвёртый раз – уже перебор получится. Есть женщина, встречаюсь с ней, когда из рейса прихожу… Помоложе меня. Ничего, так… – он махнул рукой, желая оборвать неприятный для него разговор, и сменил тему, – послезавтра в деревню поеду. Хочу к бабушке на могилку, и дом посмотреть нужно.
– Продавать будешь? – понятливо заметил отец и добавил со вздохом, – правильно, сын! На что он тебе? Новый сосед купит с удовольствием!
– Не знаю… Не решил ещё. Память бабушкина. Всё детство там прошло, считай!
– Моё – тоже, – тихо произнёс отец со вздохом.
Стояла вторая половина августа. Золотая пора, преддверие бабьего лета. В прозрачной, родниковой утренней свежести уже ощущались первые осенние запахи, поздними вечерами небо становилось безлунным, густым, бездонным и ярко-звёздным, а воздух сырым и тяжёлым, но дни выдавались жаркими и сухими и, казалось, лету не будет конца. От жары трава посохла, превратилась в солому, в сено, ступишь ногой, хрусть – и остаётся только труха. А первые жёлтые листья со старых тополей и лип несмело затанцевали в воздухе, и беспричинно вдруг поселялась на душе грусть.
Марков вместе с отцом ехал с нанятым «бомбилой» в пожилой, пропылённой, жёсткой «девятке» в деревню. Он вёз изысканный, большой венок, краску и кисти – подновить, подкрасить оградку – если потребуется. Ему было до слёз обидно за то, что не смог тогда проводить бабушку в Вечность и, даже, умерла она не у себя в комнатке, где стояли старая узкая металлическая кровать, громоздкий, не подвластный времени стол и ровесник столу – резной, словно терем, комод, над которым висят две добротные рамы со вставленными в них под стекло, по деревенскому обычаю, множеством фотографий – старых, пожелтевших и новых. Вся бабушкина жизнь и жизнь дорогих ей людей… Умерла она в доме престарелых, не имея под старость сил жить в деревне одной! А доживать в квартире родителей Маркова не захотела, потому что не любила своей невестки за скверный характер и не желала от неё никакой помощи. Хотя, и никогда с ней не ссорилась. Тихой, но очень гордой была баба Тоня!
Старое сельское кладбище напротив отремонтированной и вновь открытой церкви, спряталось за забором из пожелтевших, ноздреватых от времени каменных плит, и казалось уютным, тихим и милым. Не слышались картавые перебранки грачей, заполошного стрекотания сорок, лишь скромно перешёптывались над могилами разных годов и эпох густые кроны клёнов, дубов и лип, посаженных, видимо, ещё в царствование последнего русского императора. Лишь лёгкие запах прели и густой – крапивы, к которым странным образом примешивался запах краски от недавно подновлённых, где-то, оград и надмогильных обелисков.
Отец молчал, осторожно шагая между рядов крестов и памятников, к могиле бабушки. Молчал и Марков, с сопением таща большой венок с трогательной надписью, выведенной каллиграфическим почерком на ленточке из чёрной фольги с золотистым обрамлением.
Бабушкина могила выделялась на фоне остальных своей добротностью и непохожестью на другие: гробница из мраморной крошки, памятник в виде печального ангела, сидящего на пьедестале, склонившего кудрявую головку и опустившего крылья, с православным крестом в руках – из настоящего мрамора. А в пьедестал вделана бабушкина фотография – она на ней, куда как моложе нынешнего Маркова… Но уже вдова погибшего на войне солдата – его деда. Взгляд скорбный, полный безысходного горя… Губы плотно сжаты, а на лице – ещё ни одной морщинки. Именно такую фотографию пожелал видеть над могилой отец.
Марков аккуратно положил венок на гробницу, поднял глаза на фотографию и не удержался – тихо заплакал, отвернувшись от отца, который тактично старался не замечать слёз сына. Он даже вышел за могильную ограду, закурил и произнёс, в который раз, стоя спиной:
– Я не стал тут всё плиткой выкладывать. Для себя место оставил. Когда лягу здесь – ты уж сам смотри, что и как обустроить. Только памятника не надо – крест поставь, и хорош!
– Живи, пап! – сквозь горловой спазм и стиснутые зубы процедил Марков.
Долгая прямая улица, на которой, в самом её конце стоял бабушкин дом, по-старому именовалась Дунай, а жители её – «дунаями». По дороге, отсыпанной крупным щебнем, машина катила осторожно, с деликатным шуршанием, но, всё равно – плотный, непроглядный шлейф меловой пыли оставался за ней, нехотя оседая. Стоящие по обеим сторонам дома, почти все были брошены, хотя ещё добротны и ветшали, покорно, и скорбно. Палисадники возле их незрячих окон заросли никем не контролируемой сиренью, бузиной и бурьяном. И ни души, ни звука… Марсианская тишина. Лишь, кое-где наблюдалась жизнь в виде кур, окопавшихся в горячей пыли, млеющих на жаре под кустами. Но вот стали виднеться и ухоженные, обновлённые постройки, с новыми крышами, увенчанными разнокалиберными телеантеннами. Да в самом конце, на выгоне, перед обмелевшим за знойное лето прудом – на противоположной стороне от бабушкиного дома, возвышались недостроенные ещё, чьи-то двухэтажные хоромы, с торчащими, словно рёбра скелета доисторического динозавра, новыми стропилами под крышу.
Дом, в котором когда-то жили Оля и её родители – было просто не узнать. Расширенный пристройками, отремонтированный, с высаженными цветами в палисаднике за выкрашенным штакетником. Забор из нестерпимо блестевшего в полуденных жарких лучах серебристого металлопрофиля – новый. В нём – ворота, рядом калитка, на которой красуется большая медная бляха с затейливо выполненным номером. На бетонированной площадке перед воротами, чуть ли не уткнувшись в них носом, замерла красная, свеженькая «КИА СПОРТАЖ». На звук подъехавшей машины калитка немедленно открылась, и появился седоватый, поджарый мужчина. Смуглый, горбоносый, с аккуратно подбритыми усиками и живыми, весёлыми карими глазами. Он поспешно подошёл к «девятке», с бесцеремонным любопытством заглянул в салон и тут же расплылся в улыбке, демонстрируя свои белые зубы, вперемешку с золотыми.
– Дядя Володя, здравствуй, дарагой! – запел он с кавказским акцентом, почтительно помог отцу выбраться и затряс его ладонь двумя своими, демонстрируя уважение и беспредельную радость.
Марков вылез следом, с удивлением рассматривая нового соседа.
– Мой сын Николай, – кивнул отец на Маркова, освобождая свою руку и добавил солидно, – теперь это всё его будет, по наследству… Вот, приехали поглядеть.
Новый сосед соколом подлетел к Маркову, протянул руку, весело затараторив:
– Очень рад знакомству! Байрамов Аликрам. Алик… Живём здесь. Сельским хозяйством занимаемся. Фермер. Земля есть. Работаем. Картошка, капуста, лук, чеснок сажаем. Семьёй работаем… Дом покупал с участком. Женщина одна продавал. Ольга Вячеславна. Хороший такой, учительница заслуженная. Сама отсюда родом…
– Я её знаю, – перебил бодрого говоруна Марков, – она мне родственница дальняя, по бабушке покойной, вернее по её мужу, деду моему, – и, с внезапно ёкнувшим сердцем, спросил, – а где же она сейчас, Алик, не знаете?
– Знаем, почему не знаем? – охотно отвечал тот, – в Сибирь с мужем жила… А теперь сюда переехали. Там квартиру продаёт – в город купил. Муж у неё военный бывший, полковник. Раньше Германия служил, Польша служил, патом Сибирь попал служить. На пенсии оба теперь! Сибирь жить не хотят. Сюда хотят! – и тут же, перескочил на насущное, – Николай, я ваш огород там распахал, картошка, лук, капуста сажал для себя, на зиму – мне дядя Володя разрешал. Земля всё равно пропадал. А вы берите, сколько хотите себе патом!
Марков усмехнулся и махнул рукой:
– Сажай-сажай, Алик! Только сад не трогай. Это память…
– Нет-нет! – всплеснул руками сосед и, сделав гостеприимный широкий жест рукой, добавил, – очень прошу в гости! Шашлык делать будем! Как знал – вчера барашка резал. В погреб лежит!
– Зайдём вечером. Сначала вещи в дом занесём и оглядимся, – обрадованный, как ребёнок, ответил отец.
Марков кивнул и пошёл расплачиваться с водителем.
– За то, что ждал, накинуть бы надо, командир, – солидно произнёс тот.
Марков, не вполне ориентируясь в расценках, протянул ему пять десятидолларовых купюр:
– Хватит?
Таксист удивлённо округлил глаза и выдохнул:
– Ну, спасибо, ну уважил! Запиши мой телефон, на всякий случай. Меня Женей зовут. В любое время дня и ночи отвезу – хоть в Москву!
Марков на всякий случай записал.
4.
Обильное застолье и жизнерадостный, словоохотливый сосед утомили Маркова настолько сильно, что едва добравшись до кровати, на которой когда-то спала бабушка, он тут же рухнул, не раздеваясь и провалился в глубочайший сон, даже не слышал, как вошёл и улёгся на скрипучей раскладушке, сильно подвыпивший отец, засидевшийся до поздна с Аликом на ветхой лавочке перед их домом. Они курили, и разговаривал «за жизнь».
Сам же Марков не напивался уже давно – потерял к этому и вкус, и интерес. В молодости, когда отучившись в средней мореходке, поступил сразу в высшее Таллиннское морское училище рыбной промышленности на штурманский факультет и, по окончании его, в каждом иностранном порту на стоянках, и по возвращении из рейса – он зажигал так, что потом, утром, часто даже не помнил произошедшего накануне. Но вдруг, перестал получать удовольствие от шумных, весёлых и, иногда, буйных попоек. Исходив все северные моря и Атлантику, побывав многократно во всех портах от Осло до Сент-Джонса, от Портленда до Монтевидео и Комодоро-Риводавия, и даже до Рио-Гельегоса, ему всё здорово прискучило – и пить, и наблюдать чужую жизнь. При советской власти, в молодости – к загранице был интерес живейший: другая планета, царство изобилия, к которому ещё и шкурный примешивался: сколько тряпок, обуви, аппаратуры, дисков и иного прочего перевозил в Союз на продажу Марков тогда! Какие пирушки закатывали они с товарищами в лучших таллиннских, рижских и ленинградских ресторанах, летали в Сочи, Гагры…
Теперь он думал по-другому. К чему всё это было? Деньги улетали, оставалась лишь тягучая усталость, досада, да похмельная депрессия. И ещё разборки и скандалы, до матерной ругани, с очередной женой.
У него совсем не вызывали жгучего интереса, как раньше, чужие страны, шумные, пёстрые улицы портовых городов, торговые центры, припортовые бары, заполненные моряками и головорезами всех цветов кожи, магазинчики и лавчонки, где можно было купить всё, что душе угодно, с хорошей скидкой. Но товар, конечно же, был поддельный. Зайдя на стоянку в иностранный порт, Марков теперь, в полном равнодушии погуляв немного по суше, цедил не спеша бокал светлого пива, набредя на какое-нибудь заведение поприличнее и отправлялся к себе на корабль, закрывался в своей каюте, выпивал несколько рюмок коньяка, шёл в кают-компанию обедать, и ложился спать, если не стоял вахту. Затем выискивал в интернете что-нибудь новое о морском судостроении, внимательно изучал технические характеристики судов, повторял навигацию, штурманское дело, морскую астрономию, обновляя и составляя заново свои таблицы, с учётом неизбежных изменений судоходных путей, глубин, течений. А если, была его очередь вахты, то всё это он проделывал сменившись. И ему уже не было ни скучно, ни тоскливо вдали от Родины, от знакомых людей, от города Таллинна, в котором он жил с четырнадцати лет и уже сроднился. На судне его все знали и понимали, и он знал и понимал всех. Это был его дом, его настоящая жизнь.
Вернувшись из рейса в Таллинн (экипажи менялись в Норвегии) – Марков из аэропорта первым делом ехал на такси в тихий городской район Мустомяэ, где имелась у него двухкомнатная квартира в доме, ещё советской постройки, купленная у пожилых русских, навсегда покидавших негостеприимную независимую Эстонию в начале двухтысячных годов. Его окна выходили на лес, ветки деревьев едва не соприкасались с балконом, и в гости к нему иногда запрыгивали любопытные и прыткие белки.
Он наскоро выкладывал из дорожной сумки свои вещи и отправлялся в Старый Город, где на древней улице Пикк, в уютном и светлом от белого с золочёным интерьера « Cafe Pikk 29», работала официанткой Алина, его женщина. Там было тихо, чопорно и благопристойно. Неистребимый, дурманящий запах кофе и ванильных с корицей булочек будоражил аппетит, а лучистые голубые глаза Алины, из-за линз узких, удлиненных очков, которые придавали её лицу немного загадочное и слегка стервозное выражение, что безумно влекло его к ней – светились спокойной радостью, и были чем-то похожи на глаза Оли…
Когда они с Олей в последний раз виделись? Так давно, что и не вспомнить уже! После московской Олимпиады – точно. А вот, в каком году? Кажется, в восемьдесят втором… Он тогда вернулся со штурманской плавпрактики, впервые побывав в Канаде – весь джинсово-фирменный и чрезвычайно гордый, и довольный собой. Переписка с Олей прервалась уже давно. Он только знал от бабушки, что Оля вышла замуж за военного и они сейчас за границей.
В село Марков приехал с шиком: на такси, с двухкассетным магнитофоном «Сони» в руках, блестевшими никелированным корпусом, новенькими массивными часами «Ориент» и с красивой кожаной сумкой через плечо, в которой лежали гостинцы и подарки для бабушки, да кое-какие мелкие заграничные вещички и косметика – на продажу. Бабушка так обрадовалась ненаглядному единственному внуку, что расплакалась, и у неё поднялось давление.
Целый день Марков провёл с ней, сначала лечил, как умел, потом рассказывал о себе, о том, что успел повидать. А вечером, хватив прихваченного с собой армянского коньяка, вышел на село прогуляться и покрасоваться. Он тогда был очень тщеславен и напыщен, этот Николай Марков, ещё недавно называемый Колькой, и гонявший по пыльным деревенским улицам босиком, или на старом велосипеде не по росту.
Марков, выходя из калитки, ненароком бросил взгляд в сторону Олиного дома и увидел её, и глазам своим не поверил. Да, она! О которой он всё время помнил, не выкинув из памяти ни одной мельчайшей детали. Оля, с аккуратным выпуклым животом, но ставшая ещё красивее лицом, и рядом с ней – светловолосая глазастая девочка лет пяти, и глаза у неё Олины. Они рассматривали друг друга робко и жадно одновременно, словно не узнавая и не веря тому, что вдруг свиделись, расставшись по воле судьбы, на много лет. После минутного замешательства – одновременно зашагали навстречу друг другу, разом заулыбались, и заговорили так просто и естественно, как будто вчера расстались. Теперь уже Марков на полголовы возвышался над ней, и на фоне его могучих плеч и торса, развитых занятиями борьбой в секции самбо в курсантские годы, Оля выглядела, несмотря на свою беременность, хрупкой и, почему-то, беззащитной. Ладонь, которую она неловко протянула здороваться, не была уже мозолистой и шершавой, но оставалась, такой же крепкой. Она заглянула ему прямо в глаза и у Маркова, тогда переполненного молодым задором, и ещё нерастраченными любовными чувствами, зашлось сердце. Её ласковый и восторженный, откровенный и обезоруживающий взгляд, показался Маркову таким, что жизнь свою отдать за него было бы не жалко. Она улыбнулась, как-то виновато. Он тоже выдавил из себя подобие улыбки и, вдруг, осознал ясно, как день: он всё время мечтал об этой встрече и о ней! Но не о такой встрече и не об Оле – чужой жене, ставшей матерью, и вновь ожидающей ребёнка! И теперь его самая светлая мечта в жизни умерла, разбилась на тысячу мелких, беспомощных брызг, словно могучая волна о волнорез…
Тогда они поговорили откровенно, по-свойски о том, кто и как устроился во взрослой жизни, и разошлись по домам. Не всякая дружба навеки, да и невозможно просто дружить мужчине и женщине… Но и Олин образ не вынешь, словно занозу, и не выбросишь. Может быть, поэтому и не везло Маркову в семейной жизни, что искал он женщину, такую, как Оля. Но сам не понимал того… Не нашёл, отчаялся и зачерствел душой. Потом начался развал страны, раздел флотов, потеря работы, мытарства в поисках её, бесконечные неудачи и унижения, когда улетел он в Магадан, и там устроился на рыболовный траулер, принадлежащий местному бандиту, простым судоводителем. Выходил в море на этом гнилом корыте – из остатков раздербаненного флота Магаданрыбпрома и получал за гроши, и те с опозданием! Но случай свёл его с одним из выпускников ТМУРП – эстонцем Акселем Саксом, с которым Марков когда-то очень дружил. Тот переезжал к себе на родину и взял Маркова с собой. Помог – устроил судоводом на паром от компании «Викинг Лайн». А Марков, потом уж, и сам не оплошал! Он был хорошим, грамотным судоводителем и штурманом. На пароме проходил недолго. Его заметили, оценили, проверили знания, предложили сдать экзамен на международный сертификат. Марков занял денег на оплату и сдал с первой попытки, потому что знал своё дело, и английский язык. И потом ходил под многими флагами, на многих судах, пока его, опять же случайно, не пригласили, как опытного специалиста, норвежцы.
В город, на следующий день, вечером, их с отцом отвёз Алик. Маркову нужно было срочно улаживать дела с домом, с газовым хозяйством, с электричеством. Хотя он и не осознавал ещё до конца, к чему всё это? Ну, узаконить владение домом и земельным участком – необходимость. А всё остальное? Жить Марков в селе, будто бы не собирался. Родители – тоже… Через четыре месяца – опять в моря… Но, мотаясь по конторам электросетей и газовых служб, он вдруг, так сильно затосковал по деревне, пустующему домику-сироте, старому пруду и саду, что поручил дело о вступлении во владение по дарственной, первой попавшейся юридической компании, а сам снова поехал туда, куда его непреодолимо тянуло и где, ему казалось, он способен обрести, пусть ненадолго, душевный покой и равновесие.
Помогать навести порядок в доме пришёл Алик вместе со своим семейством и роднёй, осевшей в их селе. Марков только подивился тому, как быстро и добросовестно работали эти люди, совершенно чужие ему и, в сущности, малознакомые. Растроганный и благодарный за помощь, Марков накрыл стол для всех, кто ему помогал, так как деньги они брать категорически отказались. Сидели и пировали шумно и весело, с витиеватыми кавказскими тостами, произносимыми на азербайджанском, а потом досконально переводимыми на русский. После того, как закончился купленный Марковым коньяк, разгулявшийся Алик вынес свойский, зеленоватого цвета самогон, настоянный на каких-то травах. Но он оказался таким крепким – настоящий абсент, что мужчины здорово захмелели и стали расходиться по домам, вместе со своими семействами.
Уже вечерело, начинался сентябрь, с пруда тянуло сыростью, сад задрёмывал и замирал – ни кустик, ни веточка, ни травинка не двигались даже слегка. Сосед повёл показывать Маркову свои парники и виноград, который высадил недавно, трепетно ухаживал, и очень им гордился. Марков, оглядывая Аликову гордость, вежливо кивал и сдержанно хвалил, не желая дать понять, что он в этом ничего не смыслит, и думами своими он сейчас далеко-далеко… Хотя, ни о чём таком уж неземном он и не рассуждал – просто с наслаждением вдыхал полной грудью густой деревенский воздух, смешавший в себе запахи влажной от росы стерни с убранных полей за селом, садовой листвы, поспевших, висящих на ветвях и преющих на земле яблок и слив, оставшейся кое-где зеленеть травы, огородной ботвы и рыбно-тинный дух пруда – запахи, почти забытые, из детства. Эстония пахла совсем по-другому… Его душа, давно уже лишённая сентиментальности, слегка заскорузлая – от возраста, от всего пережитого, вдруг по-молодому встрепенулась, оживилась, и он подумал: «Вот бы закрыть сейчас глаза на секунду, потом открыть и оказаться в тех далёких годах, когда ещё ничего в жизни не происходило, беззаботная пора не прошла. И Оля незамужняя, рядом со мной… Только я – не двенадцатилетний мальчишка, а взрослый парень! Могло бы такое быть? Могло бы! Разница в четыре года между женщиной и мужчиной во взрослой жизни – пустяк. Но не случилось..!»
5.
От нечего делать, Марков предложил соседу, занятому на уборке картошки на своих гектарах земли, которую он оптом сбывал в Ростов, скосить ботву с картофельных грядок на огороде у себя, и у самого Алика.
– Пожалуста, если не трудно, патом бери, сколько хочешь! – зачастил скороговоркой обрадованный Алик и принёс ему косу, но Марков примерившись, забраковал её и решил поискать в пустых сараях бабушкиного подворья свою, которую он настраивал в последний раз, когда гостил у бабушки, после выпуска и заготавливал ей на зиму сено для коз и коровы. Отец в те времена был ещё совсем нестарым, и они по утрам пропадали в лугах на покосе.
Коса нашлась смирно лежащей в пустом сарайчике на пыльном полу, рядом с лопатами, тяпками, вилами и граблями, – тронутая ржавчиной. Над входом за дверную притолоку были воткнуты два бруска для заточки. И Марков вспомнил, как надо косу обивать, прежде чем подточить её, и с удивлением обнаружил, когда принялся за работу, что его тело и руки помнят все движения, и с наслаждением косил до полудня, не переставая, сначала у себя на огороде, потом перешёл на соседский, и там прошёлся по половине грядок, пока не взмок от ласкового сентябрьского солнышка, и не нажил себе кровавые мозоли на отвыкших от физического труда ладонях. Тяжело дыша, он вернулся на свой двор, поздоровался с Аликом, приехавшим с поля за обедом на стареньком «Урале» с коляской, и машинально стал привязывать морским узлом косу к торчащему из земли столбику. Он, находясь в какой-то непонятной отрешённой задумчивости, не замечал, с каким неописуемым изумлением наблюдает Алик за ним, и очнулся только после громкого восклицания соседа:
– Э, Коля, ты зачем так делаешь?
Марков вздрогнул от неожиданности, посмотрел, будто ото сна очнувшись, по сторонам, затем, рассмеявшись, распутал узел.
– Понимаешь, Алик, привычка! На судне всё должно быть надёжно закреплено на случай шторма, или просто болтанки. Это со мной до самой смерти останется, наверное.
Алик подошёл, присел на корточки, закурил сигарету, с интересом глядя на Маркова, спросил:
– Ты давно моряк?
– С четырнадцати лет! Как поступил в мореходку, после восьмого класса…
– Нравится, да?
Марков пожал неопределённо плечами, ответил, слегка изогнув губы:
– Привык. Сначала было интересно, а теперь уж деваться некуда. Моя работа… Всю жизнь, считай в морях, и тянет уже.
– Ты же не в Россия живёшь?
– В Эстонии, в Таллинне, их столице.
– Там лучше Россия? – тихо спросил Алик с детским интересом.
Марков опять пожал плечами, задумался, как бы так выразиться, чтобы было ясно и Алику, и себе самому:
– Понимаешь, брат, я на берегу себя гостем чувствую. А мой дом – море… Придёшь иной раз из рейса – в квартире пустота, хоть и есть всё, вроде бы… Встретишься с подругой, посидишь с ней в ресторане, потом привезёшь к себе, переспишь с ней. Утром ей на работу, или домой надо – дочь уже взрослая. В квартире опять пустота. Позвонишь друзьям – а они все моряки у меня. Увидишься с теми, кто на берегу. Выпьем немного – и давай рассуждать про работу, про море. Пойдёшь по Старому Городу погулять – заберёшься на Тоомпеа, есть в Таллинне такой красивый холм, – оттуда море видно! В парк Кадриорг забредёшь – полюбоваться, после палубы и надстроек судовых, на деревья, цветы, на людей посмотреть – море прямо за парком плещется! Поедешь в Пирита – сосновым воздухом подышать – вот оно море опять, под боком шумит, водорослями сгнившими воняет… И никуда от него не денешься. И без него я уже не могу! В родной город приехал – и, кажется, без моря я задыхаюсь. На рынок с отцом пошли в нашем микрорайоне, знаешь где?
– Да, знаю, знаю! – торопливо закивал Алик, явно желая продолжения откровений Маркова.
– Так вот… Глянул я на этот рынок: пыль, грязь, прилавки облезлые, самодельные в основном, навесы сделаны из корявой ржавой арматуры. Я такое только в Африке видел, поверишь, или нет! – Марков горько усмехнулся и добавил со вздохом, – Россия, мать её! Богатая страна…
– Не хочешь Россия жить? – печально спросил Алик.
– Нет, не хочу! – решительно ответил Марков и добавил, растолковывая соседу своё нежелание, – ты ведь не живёшь у себя! Сюда приехал с семьёй. Тебе здесь лучше, а мне – там.
Алик посмотрел на него из-под нахмуренных бровей с непередаваемой скорбью и глухо ответил:
– Моя родина – Азербайджан! Мы жили в Агдамский район, слышал, да? Вино такой был… Мой отец главный агроном в совхоз работал… Совхоз-миллионер был! Виноград выращивал! Горбачёв приходил – велел виноградник рубить! Как жить? Работа не стало. Отец умирал – я институт бросал, армия пошёл… Патом Саюз не стал, война с армян стал… Один брат мой был убит. Я воевать не хотел – в Россия ехал с другим братом. Деньги занял – «КАМАЗ» покупал, арбузы возил, памидор возил – из Дагестан, у наших там покупал. Не хотел торговать, землю работать хотел! Вот здесь купил земля, дом, брат купил здесь тоже… Работаем, Россия живём…
– А для меня работы в России нет! – угрюмо пробурчал Марков, – и флота настоящего здесь нет! На старье за гроши ходить не хочу. На Дальнем Востоке краба для япошек ловить!? Или кильку с салакой – в Калининграде? Извините! Я хожу на норвежском «геологе» и получаю в месяц столько, сколько русский капитан за два, а то и три месяца получает! А я – всего лишь, второй штурман. Хочу получить норвежское гражданство, накопить денег на старость и доживать свой век, ни о чём не беспокоясь! Алик, пойми, там люди живут!.. По-настоящему живут, достойно и счастливо. Нет там нищих, бомжей, которые по помойкам шарят, там спокойно и чисто! Другой мир, другая планета.
– И заграница везде так, да? – недоверчиво покосился на него сосед, уминая окурок в землю.
– Не везде, – засмеялся Марков, – есть такие страны, где люди живут так, что не дай Бог! Я про Норвегию…
– Россия не любишь? – неподдельно изумился сосед, и даже встал на ноги.
Марков опять вздохнул и ответил, не задумываясь:
– Выходит, не люблю.
– Вай, ара! – только и ответил Алик ему, и добавил с каким-то непонятным пафосом, или вызовом, – А я Азербайджан люблю и Россия люблю!
– Каждому – своё… – устало парировал Марков, досадуя на то, что разоткровенничался со своим соседом и, в тоже время, чувствуя некоторое душевное облегчение, от того, что сумел выговориться, словно тяжкий, мучавший его уже давно груз с души спихнул.
6.
От сельской русской идиллии, ласкового бабьего лета – Маркову пришлось уехать в город. Закончились припасённые продукты, и нужно было пообщаться с юристами по поводу вступления во владение его маленьким сельским поместьем. Он не стал отрывать от дел Алика – просить отвезти в город, работы у того было невпроворот, а решил воспользоваться пригородным автобусом, чтобы получше вникнуть в суть бытия русской глубинки. Ему стало всё интересно, до мельчайших деталей. От чего – Марков пока ещё ясно не понимал. Просто подумал, что надо и всё.
В будний день пассажиров из окрестных деревень, в которые попутно заглядывал поношенный, пропитанный пылью и выхлопными газами, звенящий и завывавший «ПАЗ», ехало немного. В основном – пожилые женщины, которые, или молчали, или, нехотя, перебрасывались фразами о закупочных ценах на картошку и мясо. Раньше такие тётки возили на первом автобусе в город молоко в бидонах «наперевеся» – ставили их в мешки, или в сетки, и тащили на плече до остановки. А в городе – до рынка. И городские называли их «парашютистками». Расторговавшись, возвращались домой, с порожними бидонами, но нагруженные городскими покупками: буханками хлеба, связками баранок, кульками с конфетами, пачками чая и дешёвых сигарет, или папирос… Некоторые покупали своим мужикам фуражки и одевали их себе на головы, поверх платков, козырьком назад, чтобы не помять. Теперь деревенские жительницы ехали в город налегке. Из поездки для себя Марков почерпнул только одно: и в его детстве и ранней юности пригородные автобусы, были точно такими же тряскими, пыльными душегубками. Ничего не изменилось и в новом столетии.
Помывшись в ванне дома у родителей, он, вдруг, ощутил, какую-то телесную недомытость и решил, на следующее утро, отправиться в городскую баню – попариться от души с веником, аж до тёмных кругов в глазах. Отец рекомендовал идти к открытию, и Марков знал, что здесь баня открывается с 8 утра, а не так, как в Таллинне – с 10, или 11. Там ему с друзьями полюбилась одна из старейших Таллиннских бань – Калмасаун, на улице Вана-Каламайа, неподалёку от Морского музея, построенная в каком-то неоготическом стиле, с квадратными колоннами у входа, острой крышей, неширокими окнами, снаружи похожая на зал органной музыки, или на кирху, только без колокольни. Туда предпочитали ходить люди попроще и, почему-то, моряки. Сияющая чистота, запахи дубовых, берёзовых, можжевеловых веников, смешавшиеся с запахами эвкалипта, придавали этому заведению внутри, такой непередаваемо прекрасный колорит, так сух и горяч был дух в парной, что, когда Марков выскакивал оттуда и прыгал, с замиранием сердца, в бассейн с ледяной водой, ему казалось, что раскалённая кожа зашипит! И его охватывал сумасшедший восторг и необыкновенная лёгкость, и казалось, что впереди ожидает только самое доброе и светлое… Кстати, в баре Калмасаун он и познакомился с Алиной… Она вошла вместе с двумя подругами, вся раскрасневшаяся, весёлая, тряхнув густыми влажными светлыми волосами, остриженными в каре, спросила кружку «Сааремаасского» тёмного и, плавно покачивая бёдрами, проплыла от барной стойки к соседнему столику, бережно держа двумя руками запотевшую глиняную кружку.
Его однокашник по мореходке, моряк в пятом поколении, Аксель Сакс, длинный, словно грот-мачта и худой, с рыжей бородой пирата с этикетки бутылки с ромом, прихлебнув пива, во все глаза уставился на эффектную женщину и пробормотал, обращаясь к Маркову:
– Никки, посмотри! Самых красивых эстонок – только в Таллинне можно встретить!
– Спорим, она – русская? – усмехнулся Марков.
– На что? – азартно воскликнул Аксель.
– На щелбан, который я отолью тебе прямо здесь, и сейчас! – вспомнил Марков курсантские годы.
– Ла-а-дно! – мстительно процедил его однокашник-пират с этикетки и, оборотившись к незнакомке, гаркнул:
– Андке андекс ноор даам, са ээстиланна? Куидас сину ними он? (Простите, дама! Вы – эстонка? Как вас зовут?)
Все три женщины, сидевшие за соседним столиком, тихо говорящие о чём-то между собой, обернулись, и стали молча смотреть на Акселя, как на сумасшедшего. А та, к которой он обращался, обретя, наконец, способность разговаривать, ответила низким и бархатным голосом:
– Эйи, ма вене! Мину ними сулле мидаги эйи! (Нет, я русская! Моё имя, вам ничего не скажет!)
Марков злорадно засмеялся, потёр пальцы, встал и отлил своему другу шикарный «фофан». Женщины изумлённо наблюдали за происходящим. Одна из них прошептала остальным тихо, но все услышали:
– Девочки, это психи! Давайте, пересядем от них подальше!
– Простите нас! – отчаянно завопил Аксель, потирая лоб. – Мы не психи! Мы с другом спорили. Мы – офицеры гражданского флота! – и это прозвучало так жалобно, но, в тоже время так убедительно, что женщины дружно расхохотались.
– Вы, наверняка, капитан пиратского флота! – воскликнула одна из них, а та, о которой спорили, улыбнулась так весело и задушевно, что Марков невольно залюбовался, и заявил:
– Теперь моя очередь угадывать! – и, приблизившись на вежливое расстояние к незнакомке, произнёс со знанием дела:
– Вас зовут Светлана!
– Нет! – кокетливо передёрнула та плечами.
– Моя очередь теперь щелкать, – мстительно встрепенулся Аксель, движением пальцев показав, что он хочет сделать
– Господа, перестаньте! – умоляюще произнесла незнакомка, – вы же не мальчики уже! Меня Алиной зовут!
Это неожиданное знакомство произошло, почти пять лет назад…
Он отправился пешком – путь недалёк. Проходя мимо Центрального рынка, приобрёл у совершенно лысого и краснолицего весёлого старика с обвислым носом сливового оттенка, два шикарных дубовых веника, свежевысушенных, густых, но лёгких, с крупными прямыми, зелёными листьями, ещё сохранившими крепкий и бодрящий лесной аромат. Цена показалась Маркову смешной, почти даром!
В бане Марков поразился с первых же шагов всему: она уже начала работу, но в холле было совершенно не убрано. Из урн, стоящих по углам воняло объедками копчёной рыбы и луком. Видимо, остатки вчерашних пиршеств… Мусор чуть ли не вываливался из них – настолько урны оказались переполненными остатками закусок и пустыми водочными бутылками, смятыми пластиковыми стаканчиками, обрывками газет, арбузными корками. На полу валялись окурки, головы от сушёной рыбы и огуречные огрызки. Пол, выложенный плиткой – весь в грязных разводах. На столах, стоящих с двух сторон холла – следы от пролитого пива, кое-где – те же объедки. Маркова всего передёрнуло от чувства брезгливости – такого он ещё в жизни не встречал, хотя перевидал много грязи и неряшливости. Однако он не собирался отступать и храбро вошёл в предбанник мужского отделения.
Посетителей оказалось с утра совсем немного: несколько стариков, невысокий подтянутый, осанистый крепыш с румянцем на щеках, лысеющей головой и могучими ручищами, да какой-то смуглый, как индус, малый с квадратным лицом и, явно, лагерными татуировками на теле. Ряд старых шкафов, выкрашенных густо зелёной краской, контрастировал с двойным рядом длинных деревянных лавок со спинками, покрытыми тёмным лаком, смотревшимися поновее. Пол был затоптан и грязен. Полная женщина, нисколько не стесняясь голых мужиков, только начала лениво елозить по нему тряпкой, пахнущей хлоркой.
Марков поздоровался, ему ответили. Он выбрал шкафчик возле окна, в углу, быстро разделся, мельком обратив внимание на заинтересованный взгляд малого с наколками. Оба плеча Маркова украшали татуировки. На левом – цветная, почти художественная картина – два красно-синих дракона с жёлтыми лапами оплели хвостами якорь. На правом – обычного цвета: мчащийся по волне на косых, напряжённых ветром парусах, клипер с максимально подробно выполненным такелажем, и под ним, – псевдоготическими буквами кириллицей: ТМУРП. А на правой стороне груди Маркову вздумалось наколоть символ Таллинна – Старого Томаса.
Он прошёл в моечное отделение, мысленно поблагодарив отца за то, что посоветовал ему взять пластиковый тазик из дома – потому что сам вид банных тазов вызвал у него величайшее отторжение, настолько они казались неприличны! Замочив в холодной, а потом и в горячей воде веники, Марков храбро постоял под холодным душем, затем шагнул в парную, пахнущую хлебно-пивным духом, и мрачную, тёмную от того, что горела в ней одна единственная лампочка, и та – под самым потолком. Марков забрался на верхнюю полку и блаженно расслабился, прикрыв глаза: пар был сух, горяч, пробирал до озноба. Париться он полюбил ещё с курсантских времён, и знал толк в этом деле! С изумлением наблюдал он, как немилосердно лупцуют сами себя и друг друга вениками мужики, а сам парился по науке, усвоенной у эстонцев – не спеша, аккуратно и нежно обмахивая своё тело, слегка прижимая влажные, пахучие дубовые листья и проводя ими по ногам, рукам, спине, груди.
«Всё, всё здесь не так, не по-людски!» – лениво размышлял он потом, расслабленно сидя на улице под навесом и нежась. Ласковый прохладный ветерок остужал и убаюкивал. Остальные посетители, видимо не один год знакомые друг с другом, шумно матерясь, обсуждали жизнь, жалуясь на воровство и безделье чиновников, тупость и нежелание лечить, как следует, врачей, растущие цены на водку и всё остальное. Гам и разноголосица заглушали рёв машин, доносящийся с улицы.
– Вот скажи, полковник! – кричал запальчиво маленький, щуплый дедок, чем-то похожий на Суворова, резким, сиплым тенором, обращаясь к крепышу, единственному, кто не принимал участия в оре и тихо сидел, задумчиво дымя сигаретой. – Почему так у нас!? Куда не сунься – везде дай на лапу! Сарай, построенный два года назад, не могу узаконить! Гоняют от одного к другому, из одного кабинета в другой… К замглавы городской администрации ходил на приём – тот не мычит не телится!
Тот, кого назвали полковником, пожал покатыми плечами, подумал и ответил, как бы, нехотя:
– В России так везде. Сами чиновников приучили взятки брать – а теперь отучить тяжело будет! Тут твёрдая рука во власти нужна! Сталин нужен! Мы вот, в Сибири с женой долго жили – как из Польши войска вывели, меня сразу туда… Так вот, тайгу там вырубают незаконно, нещадно. Всё гонят в Китай, и хоть бы что! Хоть бы кого посадили! Сталин нужен – порядок наводить.
Тут все присутствующие вдруг взорвались криком, и каждый доказывал что-то своё, никого не слушая, и не желая слушать. Лишь один татуированный малый весело скалил зубы и трясся от беззвучного хохота. Крепыш-полковник, махнув рукой, направился в парилку.
У Маркова часто-часто заколотилось сердце: «Сибирь… Муж у Ольги Вячеславны – полковник… Приехать хотят…» – вспомнились ему слова соседа Алика. Он зашёл в парную следом, спросил, поддать жару, или нет, и устроился на верхней полке рядом с тем, кого называли полковником.
– Вы тоже, бывший военный? Моряк? – начал тот разговор первым, кивая на затейливые татуировки Маркова.
– Моряк, но не военный. И не бывший, а действующий, – с улыбкой доброжелательно ответил Марков, добавив, – приехал родителей навестить… Три года дома не был, а кажется – всё по старому, ничего не поменялось.
– А мы с женой из Сибири сюда перебрались… Надоело, понимаете ли, комаров кормить, да мёрзнуть! Месяц уже тут… Она у меня из этих мест сама, а я – крымский, – он назвал родное село жены, и Марков понял, что не ошибся. Это был Олин муж, и она где-то здесь, рядом, скорее всего – постаревшая, подурневшая, и встречаться с ней ему вовсе ни к чему.
А полковнику, представившемуся Василием Богдановичем Бондаренко, Марков, видимо, приглянулся и, после бани, тот пригласил его к себе в гости – попить пивка, а можно сообразить и покрепче чего… Здесь, недалеко…
И тут Марков струсил по-настоящему, возможно, впервые в жизни. Он испугался до внутренней дрожи: увидеть Олю старой! Поэтому вежливо отказался, сославшись на занятость, уверив, что в следующий раз – непременно – после баньки, твёрдо уже зная: следующего раза не будет! И в такую баню больше он ни ногой!
7.
Наступила безрадостная пора постоянно моросящих осенних дождей, хмурого неба, словно задрапированного шинельным сукном, великой чернозёмной грязи и деревенской тоски, когда с утра до вечера сидишь в доме, только выходя по нужде в деревянный сортир, затаившийся в погрустневшем саду, по скользкой, раскисшей тропинке, когда-то аккуратно выложенной половинками красного кирпича, а теперь запущенной, покрывшейся, местами, землёй и заросшей бурой травой. В комнатах сделалось сыро, Марков попытался, было, затопить русскую печь на кухне но, или забыл, как это делается, или труба забилась сажей – ничего хорошего из его затеи не вышло. Дрова в печи долго не хотели разгораться, а потом, когда дело, вроде бы наладилось, оттуда повалил в комнаты такой густой и едкий дым, что Марков, едва не угорел. Пришлось настежь открывать все окна, двери, и заливать огонь водой, отчего дым повалил ещё гуще и сильнее.
Два часа промесил он грязь по деревенским улицам, прежде чем отважился зайти в дом. Дым улетучился, но в комнатах воцарился стойкий, кислый запах гари. Так что, пришлось включать ОАГВ на целые дни и, одновременно, держать окна нараспашку, закрывая их только на ночь. От беспросветной тоски и дождя, Марков начал выпивать каждый день, почти по бутылке коньяка, который прихватил с собой. А когда, прикончил весь свой запас, помаявшись от мрачной скуки, с утра обул резиновые сапоги и побрёл в магазин на другой конец села. Заодно заглянул на кладбище и сбросил опавшую листву, густо осыпавшую бабушкину могилу.
Небо начало разъясниваться, светлеть, робкие солнечные лучи выбирались из-за туч и игриво посверкивали золотым, согревая душу. В магазине продавщица с изумлением и тревогой поглядела на Маркова, который не брился уже неделю, и от этого сразу, как-то, состарился. Он приобрёл пять бутылок – больше в наличии не было, не спеша, вразвалочку, походил по тихим деревенским улицам, здороваясь с редкими встреченными им людьми, и вернулся домой. Ему захотелось печёной на костре картошки, чтобы, как в детстве: картошка, соль, хлеб и пупырчатый, ещё колючий огурчик, только что сорванный с грядки… Он вытащил из сарая небольшой мангал, купленный недавно, отнёс в сад, сыпанул в него из бумажного пакета немного угля, разжёг, и начал усердно обмахивать куском плотного картона вяло тлеющие угольные куски, блестевшие тускло и жирно. Молоденького огурца, правда, не было, но имелись солёные, из бочки. Ими угостил Маркова щедрый Алик.
Наконец угли занялись, замерцали рубиновым цветом, пошёл жар и Марков, приложившись к бутылке, и закусив ядрёной антоновкой, подобранной в мокрой траве, побежал мыть картофелины. Он уже взобрался на высокие каменные ступени, протянул руку к двери в сени, как вдруг открылась калитка, и во двор спокойно, по-деревенски просто, вошла незнакомая женщина в куртке-ветровке с капюшоном на голове, синих джинсах и резиновых цветастых сапожках.
– Простите, дамочка, вам кого? – изумлённый такой беспардонностью, сухо спросил опешивший Марков, забывший о том, что в деревне не принято стучаться в калитки, входные двери. Иногда стучались в окошко…
Женщина смахнула капюшон и оказалась Олей.
– Здравствуй, Колюшка! Не узнал меня? – проговорила она мелодичным голосом, совершенно таким, какой был у неё в юности.
Какое-то время они, молча и пристально, изучали друг друга. В голове у Маркова не появлялось ни одной мысли… А Оля легко поднялась по высоким порожкам к нему, усмехнулась знакомо до боли в душе, легко провела всё такой же изящной ладонью по его щетине, и произнесла:
– Зарос-то, как леший! И перегаром несёт… Одичал ты тут совсем, братец!
Внутри у Маркова всё всколыхнулось:
– Не братец я тебе! – сипло возразил он.
– А кто? – спокойно и ласково спросила Оля, глядя ему прямо в помутневшие от пьянства глаза.
– Я твой несостоявшийся муж! – по-детски насупившись, глядя в сторону, словно боясь чего-то, проговорил Марков.
Оля толкнула дверь, прошла по-хозяйски в сени, сняла сапожки, обула шлёпанцы, в которых ходил по дому Марков-отец, зашла в кухню и уселась за столом, уставленным бутылками с коньяком и мисками с огурцами, и чёрным хлебом.
– Небогатая закуска к такой батарее, – с укоризной произнесла она, критически оглядев всё.
– Да у меня еды – полон холодильник! – смущённо пробормотал Марков, подскочил к новому, купленному месяц назад двухкамерному чуду, распахнул и показал, – просто картошечки вот, печёной захотелось. Помнишь, как с тобой пекли на огороде? В сухой ботве?
Оля улыбнулась грустно, покивала головой и медленно, чётко, учительским тоном проговорила:
– Помню, Колюшка! И водяные лилии твои помню. Такой был букетище!.. Ты – первый мужчина, который преподнёс мне цветы. Да ещё добытые, таким образом! А если бы ты утонул тогда? Хотя, нет, не утонул бы! Я прибежала на берег, когда тебя на той стороне увидела, и если бы ты стал захлёбываться, я бы не задумалась – сиганула бы в воду и вытащила тебя, дурака! Ты же мне был дороже всего на свете! Я это поняла, когда ты, всё же, доплыл с цветами и к моим ногам их бросил… Знаешь, что я в тот момент подумала? Сказать? Я подумала: «Это мой рыцарь!» А потом испугалась, что сил не хватит у тебя из воды вылезти…
– А я тебе под подол смотрел и всё видел, когда ты присела, и руку мне протянула, – с какой-то горечью в голосе признался Марков.
– Ах, мне не до того было, – махнула рукой Оля, коротко хохотнув, – мне надо было тебя спасти! Как я за тебя испугалась тогда! До сих пор, как вспомню – мурашки по коже! Был бы ты мне ровесник, точно был бы, для меня, первым парнем в нашем селе. И я бы за тобой – куда угодно пошла!
Марков долго молчал, шевеля губами, словно решаясь говорить, или нет. Потом с трудом выдохнул:
– А я, когда с этой охапкой лилий плыл, и силёнок уже не хватало, подумал: «Захлебнусь, утону, но букет не брошу!»
Тут он, впервые за всё время их разговора, решился взглянуть на Олю, и с радостным удивлением отметил про себя: а она с возрастом мало изменилась, не подурнела. Хотя и появились возле глаз лучисты тонкие полоски и кожа на лице – не такая свежая, и гладкая, как в молодости… На шее – тонкие поперечные морщинки, но немного… Кожа на руках тоже слегка постарела, но грудь – такая же высокая и нисколько не обвисла… Моложавая какая! На свои годы совершенно не выглядит!
А Оля взволнованно дышала, грудь её, то вздымалась высоко, то плавно возвращалась в исходное положение. И Маркову, опьянённому такой красотой, захотелось прижать её к себе и ласково погладить её грудь, лицо, густые волосы с явно закрашенной сединой, но ещё притягательные, для мужской руки. Он, вдруг, порывисто шагнул к ней, осторожно поднял с табуретки за локти, приподнял ещё выше, перехватил её тело в талии, и крепко прижал к себе, с наслаждением и волнением уткнувшись в её груди лицом. Она расслабленно опустила свои руки ему на плечи, зарылась лицом в его отросшие, взлохмаченные волосы и замерла. Так они пробыли неизвестно сколько, пока Оля, будто очнувшись, прошептала:
– Пусти, тяжело тебе…
Марков с величайшей осторожность поставил женщину на пол и поцеловал, не отпуская, всё ещё прижимая к себе, в губы. Она ответила горячо, но потом резко отпрянула, села опять за стол, тяжело дыша, уткнулась лицом в свои ладони, и сдавленно проговорила деревянным голосом:
– Николай, дай закурить, пожалуйста.
– Я не курю, Олюшка, – с удивлением, тихо ответил Марков.
– А я, иногда, дымлю… У нас некоторые училки курили в школе. И меня приучили. Работа нервная в последнее время была, а покуришь – вроде бы и ничего, отпустит…
Затем она легко поднялась, похлопала по табуретке рукой и приказала Маркову:
– Иди, садись!
Тот послушно сел. Оля взобралась к нему на колени, так обыденно и уверенно, как будто бы они были муж и жена, обхватила руками его шею, прижалась к его густой, колючей щетине щекой, совершенно не обращая на то внимания, и произнесла, глядя ему прямо в глаза:
– Ну, а теперь рассказывай о себе всё-всё!
Повествователем Марков всегда был неважным. Его стихией, когда он поступил только в мореходку, стали точные науки. Поэтому говорил он сбивчиво, неподробно, некрасочно, словно анкету заполнял. Оля слушала, не проронив ни слова, даже когда дело коснулось его мытарств с женитьбами и разводами. Когда он говорил об этом, Оля напряжённо смотрела в кухонное окно, будто бы наблюдала за трёхлапой кошкой, сидящей на улице перед дверью, неизвестно откуда приблудившейся, и взятой сердобольным Марковым на прокорм. Потом повернула к нему своё лицо, убрала с плеч руки, захотела подняться, но Марков, ошалевший от такой неожиданной близости к ней, придержал Олю, ухватив нежно ладонями за обе груди. Она вцепилась с силой в его ладони, и потом сразу же ослабила хватку, уронила вяло руки к себе на бёдра, а Марков, загоревшись, точно юноша, прошептал:
– Оля, пойдём в комнату…
Она, словно очнувшись, локтями резко ударила по его рукам снизу вверх, вскочила, отошла на шаг и, покраснев, глядя в пол, ответила глухо:
– Нет, Коля! Не обижайся… Прости…
Марков почувствовал, как в душе его разлилась горечь разочарования, волна снова ударила в волнорез и рассыпалась, утратив свою силу, казавшуюся непреодолимой.
– Ты не хочешь меня? – спросил он, почти с насмешкой.
– Хочу… – просто и спокойно ответила Оля, подумала немного и добавила, – если бы я была свободна – ни минуты бы не сопротивлялась…
– А в чём же дело? – изумился Марков.
– А в том, что я замужняя! И как я после этого, в глаза бы мужу поглядела? В одну постель бы легла с ним? Он же у меня первый и единственный. Я ему ни разу не соврала.
– Значит, ты его любишь, да?
Оля вздохнула так, словно перед ней сидел не Марков, а тупой ученик, и просто ответила:
– Я же деревенская баба, Коля! От земли! А что, для русской деревенской бабы нужно? Дельный мужик, чтоб за ним, как за стеной, крепкая семья, дома – всего вдоволь! Да дети, чтобы олухами не выросли! Это уже бабья забота! Чтоб муж было обихожен, а в доме порядок. Вот, как я понимаю любовь! И не обманывать друг дружку, чтоб не совестно было в глаза глядеть! Вот такая у меня была и есть любовь!
– Ясно! – выдохнул Марков, тяжело поднялся, вынул из холодильника две сардельки, порезал на четыре части, вынес кошке, минуту постоял, полюбовался на то, как она с жадностью их уплетает, потом вошёл в дом. Оля опять сидела за столом, подперев щёку, и рассматривала унылое чёрное поле на той стороне пруда.
Она внезапно показалась Маркову чужой, незнакомой, неизвестно зачем заявившейся к нему женщиной, и он не знал, как поступить с ней дальше.
– Оля, зачем ты приехала, и как? – спросил он, чтобы прервать затянувшуюся тягостную для двоих паузу.
– Приехала на машине, оставила её на асфальте, возле магазина. Сюда шла пешком – на машине ехать побоялась. Грязно, застряну – а вытащить некому… Хотела взглянуть на тебя, да дело есть у меня к тебе, – она повернулась к Маркову, и безмерная усталость вдруг появилась в её глазах, и в каждой черте милого ему лица.
– Де-е-ло? – ёрнически хмыкнул Марков, чувствуя к ней внезапную острую неприязнь, которой и сам испугался. – Ну, говори!
– Мне Алик сказал, что ты хочешь из России насовсем уехать? – начала она издалека.
– Я уже давно уехал, – пожал Марков плечами недоумённо.
– Я не так выразилась, Коля! Ты хочешь получить норвежское гражданство.
– Да, и шансов у меня 90 из 100 его получить. Я знаю язык, я пять лет уже на них работаю, меня могут рекомендовать достойные люди… Я легко пройду все тесты по их истории, законам, языку!
– Тогда ведь, и дом бабы Тони тебе ни к чему?
– Ты хочешь, чтобы я его тебе продал? – догадался Марков и прибавил, – но на него Алик рассчитывает. И на участок тоже! Нехорошо будет, он мне столько добра сделал…
– С Аликом я сама улажу. Ему больше участок нужен, чем дом! Отдам ему половину – пусть сажает себе. Нам с мужем и того, что останется – хватит, – деловито зачастила Оля, словно они уже обо всём с Марковым договорились, – а нам дача летом не помешает! Тянет меня к земле, сил нет! Хочется поработать, своими руками вырастить…
– Как же тебя муж одну отпустил? – невежливо перебил её Марков.
– Очень просто, – пожала Оля плечами, – мы друг другу всю жизнь доверяли. К тому же, ты мой родственник, как-никак!
Марков хмуро посмотрел в окно и произнёс, будто бы сам для себя:
– Темнеет. А тебе, сестрица Олюшка, ещё до машины пёхать, а потом по трассе ехать. Так что, пойдём, провожу.
Весь путь до магазина они проделали, почти молча, изредка перебрасываясь короткими фразами:
– У тебя есть, кто-то в Таллинне? – спрашивала Оля, глядя себе под ноги.
– Есть…
– Красивая?
– Да…
– Ты её любишь?
– Какая у морехода любовь? Мне с ней комфортно, хорошо…
– Она тебя ждёт?
– Понятия не имею!
Дошли до Олиной машины, она ловко забралась в салон, запустила прогреваться двигатель, включила ближний свет фар, взглянула виновато снизу вверх на Маркова и спросила робко:
– Мы договоримся, Колюшка?
Марков в ответ пожал плечами:
– Я подумаю, – и сказал сам себе с досадой и обидой: – «Это твоя Родина, сынок!»
– Когда дашь ответ?
– Скоро!
– Звони, я была у твоих, оставила свой номер! До тебя дозвониться не смогла… И тебе, давай, оставлю, – она вынула блокнотик, быстро рассыпала по листку циферки и протянула ему.
– Телефон разрядился, – равнодушно бросил Марков.
Олина машина плавно тронулась, постепенно набирая скорость. Рубиновые огоньки стоп-сигналов уменьшались, потом исчезли, растаяли… Марков, изо всех сил напрягая зрение, чтобы не поскользнуться и не плюхнуться в грязь, осторожно шёл домой в кромешной непроглядности позднего осеннего деревенского вечера и спокойно уже размышлял: «Всё верно она рассудила. Пенсионерам дача нужна, чтоб от безделья не закиснуть! От города – рукой подать. Машина есть… Родное село… Тяга к земле!». Дома, он приложился к бутылке ещё, засмеялся и сказал сам себе уже бодро, и уже не держа на Олю совершенно никакой обиды: «Продам… За один рубль!».
8.
После недельных дождей, погода опять установилась солнечная, даже тёплая – днями. Ночами же, неизбежные предвестники зимы: заморозки, белили влажную травку и к утру, она стояла, словно поседевшая, в горестном ожидании увядания. Марков понимал, что пора уезжать… Уезжать навсегда из села, от домика, от всего того, что тонкой нитью связывало его с детством, юностью, с Россией. Его непреодолимо влекло в Эстонию, в море. И никак не мог решиться! «Вот просохнут дорожки», – говорил он себе, – «и я соберусь, в последний раз пройду по селу, чтобы в памяти осталось до гроба, и уеду тогда». Так прошла ещё одна неделя, и Маркову стало ясно: пора!
Он позвонил Оле, сказал, что дом ей продаст, оставит отцу доверенность на это, что дом она может считать уже своим, но за то – пусть не забывает его родителей, помогает им по мере возможности.
– Я знала – ты согласишься, – просто ответила она, – а за родителей можешь не беспокоиться. Сам только не забывай о них! Ведь им вовсе не деньги твои нужны… И вообще, приедешь в город – загляни к нам в гости. Вася рад будет, и я – тоже! Ведь нескоро теперь увидимся!
– Никогда больше с тобой не увидимся! – с какой-то сладкой мстительностью в голосе возразил Марков, и тут же подумал: «Зачем я так?».
Но Оля, или не придала значения его тону, или недопоняла, мягко ответив:
– Увидимся, Колюшка! Я буду скучать по тебе, а ты – по мне. Я же тебя знаю. Ты – очень добрый, просто не очень счастливый. А ты пойми, какое это счастье, когда тебя ждут, и помнят о тебе близкие люди!
Марков грустно усмехнулся и обещал зайти перед отъездом.
На следующее утро – ясное и прохладное, убранное всеми раскрасками осени, он отключил холодильник и электричество, перекрыл газовый кран, запер дом, закрыл изнутри на засов калитку и, ступая аккуратно по стёжке, задами, через огород, отправился на автобусную остановку. Постоял на берегу пруда, возле огромного пня, бывшего когда-то вековой ивой с «тарзанкой» на суку, поправил порожнюю сумку, висевшую на плече, положил в её кармашек ключи, которые он решил сразу отдать Оле, и не спеша зашагал к автобусной остановке. Оглядываться не хотел. Но смятённая душа не вынесла – оглянулся. Ему открылась, как на ладони, вся панорама: домик, который, казалось, плакал запотевшими окнами, выходящими в сад: двумя из комнаты, в которой жил он в детстве, и одним – из каменной пристройки – кухни. Поднялся ветерок и садовые деревья замахали ему ветками, и точно закланялись на прощанье. Пустой огород с кучками бурой ботвы, выглядел диким полем, брошенный и бесхозный. В углу, возле пустых сараев, в которых обитала когда-то бабушкина живность, зеленела крепкой листвой сирень с оставшимися с мая засохшими бурыми кистями. При бабушке такого не было – она сирень любила и всегда обрезала оставшиеся кисти, чтобы на следующий год сирень цвела обильно, и буйно. «Всё здесь останется, как прежде», – подумалось Маркову, – «пока не приедут новые хозяева. Они сделают всё по-своему, и правильно! И хорошо, что я этого не увижу!» – он вдруг ощутил такую сосущую тоску на сердце, что едва не заплакал, и зашагал всё быстрее и быстрее прочь, решительно оборвав некрепкую нить, всё ещё связывающую его с Россией, с селом, с дорогим прошлым…
«В Таллинн полечу самолётом! Так быстрее…», – жёстко сказал он сам себе. «Унылого поезда не вынесу!»
Май 2019г. Москва – Елец