Все три повести, вошедшие в эту книгу Элигия Ставского, были написаны в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов. В литературу тогда входило новое, молодое, послевоенное поколение писателей, активно искавших свою жизненную позицию и обещавших многое. Трудности того времени были в постижении жизни — неустоявшейся и неприметно для глаза, но ощутимо менявшей год от года свое лицо. Эти тридцать послевоенных лет — эпоха, так много переменившая в жизни нашей планеты, как, вероятно, никакая другая. Менялся и самый облик Земли — под воздействием НТР, менялись способы сообщения, скорости, окружающая среда, повседневный быт и сам человек. Не оставались без изменения и представления о ценностях житейских, в том числе духовных. И та молодая литература то гналась вслед моде, прогрессу, подстраиваясь к гигантским шагам НТР, то тревожно оглядывалась и лелеяла страстно свой день вчерашний: военное детство, деревню, которой, как вдруг обнаружилось, нет уже в прежнем виде, природу, с которой может случиться беда, историю, которая была раньше знакома лишь по школьным учебникам.
Не все надежды сбылись и не все обещания исполнились, но как бы то ни было — зрелость пришла. Литературная и житейская. Поколение пятидесятилетних подводит кое-какие итоги. Пора приглядеться к пройденному пути. Для каждого из писателей он был по-своему плодотворен, и веяние времени отразилось в каждой литературной судьбе.
Три повести Элигия Ставского, написанные примерно в одно время, в своем роде как бы три ракурса в попытке определить жизненную позицию героя, рядом с которым все время отчетливо ощущаешь автора. Следует сразу сказать, что в буквальном смысле ни одна из этих повестей не может быть названа автобиографической. Герой и автор — рядом, но не одно лицо. Они даже не всегда принадлежат к одному поколению. И все же их опыт познания жизни, их поиск себя самого, своей жизненной позиции — это в значительной мере и личный авторский опыт. Это и поиск своей литературной позиции. Повести не только связаны между собой, но имеют единую перспективу, не ощущая которой едва ли в полной мере осознаешь их настоящий смысл.
В книге повести следуют не совсем в том порядке, как они были написаны. Первая и наиболее художественно зрелая повесть «Домой» создавалась последней. В книге отдано предпочтение последовательности времени действия. И самый возраст героя — от повести к повести взрослеющего — помогает лучше понять логику созревания мысли.
Тему первой повести можно было бы даже назвать избитой, если бы это могло повториться — личное сознание того, как заканчивается детство.
Герои повести, мальчишки, пережившие войну и блокаду, летом 1945 года из Ленинграда отправляются на Украину — походить и поездить по этой незнакомой и для блокадных мальчишек неожиданно щедрой земле. Война кажется им далеко позади, настроение у всех возбужденно-приподнятое. Даже развалины, увиденные ими в пути, для них не столько память о войне, сколько ее «экспонаты». День вчерашний — история. Три года войны для этих ребят почти равнозначны прожитой жизни. «Три года назад мы были пацанами в коротеньких штанишках, остроносыми и синими. Ютились за промерзшими стенами, дрожали от грохота бомб и снарядов, и по ночам нам снились такие вот пирожки...» Как на «искрящемся» и «лоснящемся», «международном», невиданно щедром львовском базаре.
В повести «Домой» война и блокада — воспоминание, дальний план, представленный в точных и жестоких деталях. Автор сам из тех блокадных мальчишек, один из немногих мальчишек, переживших ту страшную зиму.
На первом плане — случайные и неслучайные встречи, вагонные разговоры; дорога — избыток слепящих и оглушающих впечатлений.
О чем эта повесть? О послевоенном лете на Украине? У самых ее границ... И об этом тоже. Но главное — отношения: мальчишек друг с другом и с прочими густо населяющими повесть людьми. Там, в Ленинграде, мать незадолго до смерти сказала одному из них, обреченно и отрешенно уже: «ПРОЖИВЕШЬ, НИЧЕГО, ВОКРУГ ЛЮДИ».
Вокруг люди... Львовские и деревенские жители, и солдаты, едущие домой, и пограничники, и тот главный из них, сердитый, усталый, несимпатичный, про себя ими названный «Маковкой» за неблагообразную внешность, задержавший их на границе, ведущий долгий допрос. Обиженные подозрением, обруганные мальчишки себя, кажется, мнят чуть ли не героями за то, что, несмотря на растерянность и страх, отказываются говорить, презирают в душе несимпатичного «Маковку», не желают ничем ему помочь. Ночная поездка через границу, ночлег на краю оврага, разговоры о бандитах в вагоне — для ребят пусть жестокая, но все еще игра. Им надо услышать настоящие выстрелы, увидеть настоящую кровь, чтобы понять, как все это серьезно. А пока их мальчишеский гонор, болезненно острое для подростка чувство несправедливости образуют наглухо замкнутый, непробиваемый мир душевный. С абсолютной уверенностью в собственной правоте — в основе всего! «Я сам хочу всегда быть прав» — беспощадное кредо героя повести. До перехода границы. Не только той, настоящей, но и другой, за которой кончилось детство. В желании не поступиться своей правотой есть и душевная чистота, и щепетильная честность блокадника, не одно самолюбие.
Но беспощадна и жизнь, еще не остывшая от войны. Этот опасный и грубый урок заставляет мальчишек понять нечто более важное, чем даже эта своя правота. «Мы вдруг осознали, что... на земле есть вещи сильнее и грубее наших чувств». Для того чтобы это понять и принять, надо было увидеть, как пограничники смерть готовы принять ради их спасения. Жестокий урок показал, что мальчишеская самолюбивая вера в свою непогрешимую правоту может на деле оказаться глупостью, едва не ставшей причиной гибели этого несимпатичного «Маковки», который хотя и ругал их, хотя и не верил им, но бросился, не размышляя, спасать их под бандитские пули. Взрослеют люди, сознав свою связь с другими, свою ответственность не за свою только, но и за чужую жизнь.
Герои повести учатся видеть мир не только своими глазами и чувствовать не только свою правоту...
«Все только начинается» — в своем роде антитеза повести «Домой».
Это повесть пятидесятых годов. И написана несколько раньше других, и первой была напечатана, сначала в журнале «Юность», а вскоре затем вышла отдельной книжкой. Повесть, что называется, типично «молодежная». В пятидесятых—шестидесятых годах это было почти жанровое определение. «Молодежную повесть» отличали и определенный круг проблем, и характерное сюжетное построение, и даже сам тип героя. Как, впрочем, и «антигероя». В большинстве своем эти повести шли к читателю со страниц «Юности». Журнал не просто создавал определенную литературную атмосферу, но во многом определял даже формальный строй своей прозы.
Герой повести Элигия Ставского — молодой рабочий. Время действия — конец пятидесятых годов. Работает Саша на одном из ленинградских заводов. На заводе, и в общежитии, и в заводском клубе он, как говорится, свой парень. Хорошая девушка Нюра, которая трудится в том же цехе, его любит. Но, как он сам чувствует, это все от него не уйдет, а главное — впереди. И главная любовь — впереди. Поворотный момент наступает, когда он встречает девушку из незнакомой ему среды — Иру.
В повести спор не о том, кто хороший, а кто плохой — та девушка или эта. Ира вторгается в жизнь героя с активным, сложившимся, своим отношением к людям. У нее, можно сказать, непререкаемая жизненная позиция, перед которой Саша то и дело пасует. У него твердой позиции, похоже, нет еще. Есть стихийная связь с тем кругом людей, в котором он вырос, в котором живет и в котором себя чувствует как рыба в воде. Насколько эта связь прочная, время покажет. Ира для него привлекательна прежде всего тем, что она «другая». «Я таких еще не видел», — признается он. А ко всему, она одевается изящно, читает красивые стихи, уверенно держится. В ней и вызов есть, и загадка. Когда Александр хочет вмешаться в нормальную клубную свалку и навести порядок, она, глядя прямо в глаза ему, искренне спрашивает: «Зачем?» Зачем вмешиваться в непорядок, который ее лично не задевает? Она даже бросает: «Это не по-мужски».
Еще не однажды она его озадачит своей непонятной взрослостью, спокойным своим превосходством; он рядом с ней догадается, что кое-какие его привычки, манера вести себя с девушками, к примеру, не более как шелуха. На него в доме ее знакомых смотрят не просто со стороны, но вроде и сверху. Здесь отношение к людям такое, к которому он не привык. Ему приоткрывают это на странном примере. Вот женщина, скажем, у которой есть смысл поучиться: у нее заболел ребенок, а она вечером оделась, оставила ребенка мужу и пошла на свидание. Вот так надо жить!
Ира это называет «быть сильным».
«Нужно быть сильным и наплевать на всех», — советует она Саше, когда у того возникают нелады с прежними его друзьями.
Обида и желание показать себя гордым, независимым подсказывают ему почти то же.
Герою повести хочется сделать что-то необыкновенное, чтобы о нем говорили, чтобы перед ним расступались. Что именно — он еще не знает. Только видит, что на заводе жизнь слишком обыкновенная.
«Безусловно, меня нельзя было назвать мужчиной», — размышляет он после встречи с Ирой.
Свою затянувшуюся и тягостную размолвку с друзьями Саша переживает на протяжении всей повести. Попутно он размышляет о разного рода вещах, относящихся к смыслу жизни. Ни одной из возникших проблем он для себя в конце концов так и не решает, но сами проблемы автор повести ставит отчетливо. Пусть даже иногда и декларативно. Он видит героя не изнутри только, но и со стороны. Саша — натура чистая, непосредственная, но не слишком устойчивая к инородным воздействиям. Ничем не оправданные порывы в какую-то необычную жизнь едва не заставляют его пожертвовать старой дружбой и даже собственной добропорядочностью. Он в известный момент сам чувствует себя «дезертиром». И все же он не смог бы, пожалуй, принять позицию Иры, не сломав себя самого. Самый выразительный эпизод повести — сцена на озере, где поступком проверяется Ирина теория «сильного человека».
Способная почувствовать поэзию природы, умеющая видеть красоту, читающая возвышенные стихи девушка оказалась не только не способна хотя бы в малой степени проникнуться чувствами другого человека, но хотя бы заметить его обиду! Оказалось, что и настоящая, смертельная, можно сказать, опасность, угрожающая герою, не в силах ее заставить в буквальном смысле пальцем пошевелить. Она и в этот драматический момент ничего не чувствует, кроме своего страха, своей беспомощности. «Я не умею грести... Я не хочу этого видеть... Мне жутко...» И даже: «Как ты не понимаешь?» И он понял, что просто не в силах ей что-либо объяснить. Ира агрессивно настаивает на своем праве не понимать его. Она потом не жалеет красивых и пустых — он это уже понимает — слов о том, как она за него боялась, как он не должен был ее в таком состоянии отпускать, как она простить себе не могла, что уехала. Он все равно помнил ее «не могу» и «не умею» — равноценные «не хочу».
Изображенная в этой сцене житейская позиция, увы, чрезвычайно реальна и ничуть за двадцать лет не состарилась. Ирины «не могу» и «не будем больше вспоминать об этом» — очаровательно женственная, но при всем том жестокая и опасная сила. Сама Ира хорошо это понимает. Она умеет отстаивать свой, и только свой, интерес. Умеет использовать в других людях то, что считает «слабостью», — готовность прощать, думать лучше о людях, чем они того заслужили. Убеждает Сашу не думать плохо о ней, и ее не смущает двойственность ее поведения: ведь сама же она учит Сашу, что «наша слабость — прощать людям и думать о них лучше, чем они есть». Она-то «сильная» и такой ошибки не сделает. «Человек делает свою судьбу сам», — говорит она, вкладывая в эти слова очень определенный смысл. «Если что, каждый спасает себя, а слова остаются для собраний...»
Как своего рода «антитеза» первой повести здесь проводится мысль о том, что человек должен сметь и уметь видеть мир своими глазами, иначе сказать — иметь и уметь отстаивать собственную позицию в жизни, не навязанную кем-то. Здесь, в сущности, нет никакого противоречия с выраженной в первой повести мыслью о невозможности видеть все лишь сквозь призму собственной «правоты», ибо человек учится видеть своими глазами мир, населенный людьми, ощущая свою связь с ними. Герой повести «Все только начинается» эту свою связь с заводскими друзьями, с заводом, в который уже вложена частица его судьбы, осознает в конце концов очень отчетливо.
Третья повесть «Дорога вся белая» писалась почти одновременно с повестью «Все только начинается». Но герои здесь старше Саши и Иры на семь—восемь лет. Это совсем другие герои, хотя... Нетрудно себе представить, как те же Ира и Александр, успевшие пожениться и разойтись, снова встретились на перепутье и предъявляют счеты друг другу. В существе своей жизненной позиции они мало переменились. Разве что утвердились каждый в своем.
Между тем есть и третий, который хотел бы любить обоих.
«Дорога вся белая» тоже не просто о личном. И эта повесть не лишена социального смысла: речь идет ведь об отношении к жизни — творческом или потребительском. Правда, слова это нынешние, но суть дела они выражают точно.
«С тех пор, как они вошли в комнату, сразу же разделив ее так, что у каждого был свой квадрат и даже свой воздух, едва ли прошло больше пяти минут. Но им уже было невозможно находиться вместе»— такова предельно жесткая экспозиция. Герою с тех пор еще, когда они были вместе, кажется, что всегда было так: «...слова произносились только для того, чтобы вызывать раздражение». Речь идет не о ссоре. Зина — здесь так зовут героиню — настроена, и весьма энергично, на то, чтобы возобновить семейную жизнь, а герой — здесь его зовут Леонидом — готов всеми силами этому сопротивляться, противиться ее агрессивной «слабости». И есть еще мальчик. И Леонид «с каждым днем ощущал все больше, что ему просто необходим этот маленький человек. Ему страшно это нужно, чтобы маленький человек находился рядом». Была ли в этом усталость от жизни, потерянные надежды, страх одиночества или последний способ утвердить себя на земле...
Драматическая житейская ситуация, довольно распространенная, в повести возведена на высоту почти символа. Это отнюдь не история краха одной семьи. Хотя повесть, казалось бы, и об этом. Было время, когда он, герой повести, этой женщиной любовался и видел в ней, можно сказать, идеал женской привлекательности. А ей нравилось, «как он носит шляпу, как держит себя в компании, как лихо играет на пианино и как отплясывает чарльстон». Она у него находила улыбку знаменитого французского киноактера, — он теперь вспоминает об этом с иронией. Она ведь ничего больше в нем не видела и не искала даже. Ну разве что надеялась, что при его способностях он сделает карьеру. Он ее ожидания не вполне оправдал, но беда была все же не в этом, Они по-разному понимали, что значит жить. Ей казалось все просто: «...тысячи людей живут вместе и ничего не требуют друг от друга сверхъестественного. Зарабатывают на хлеб, одеваются, растят детей. И ничего, счастливы...»
Ему же казалось — какое же это счастье? Не все ли равно, где и чем набивать живот? Ему было мучительно ее равнодушие. Общение с ней обессмысливало его жизнь. И его терзали мысли о быстротечности жизни, о том, что надо что-то успеть в ней сделать.
Зина убеждена, что все еще Леонида любит. Ее настоящее насыщено смесью надежд и расчетов. Главный расчет на его слабость: «И, посмотришь, ты еще вернешься ко мне. Я знаю... И выиграла я. У меня есть сын, и я люблю тебя. А ты?.. У тебя нет ничего...»
Странная такая война, именуемая любовью.
Для героя повести путешествие с мальчиком в заброшенную карпатскую деревню, на край света, по существу поиск выхода к миру, к людям, к природе. Было бы правильнее сказать — через природу к людям. Именно природа ему помогает найти утраченные душевные связи. Найти тропинку к душе мальчика, с которым он и знаком-то не был, и не знал, как к нему подойти. Да и с той случайно встреченной на реке женщиной его ненадолго соединяет природа. Ему даже кажется, что в отличие от Зины эта женщина способна на что-то большее, чем те внешние, пустые, бездушные отношения. Зина эффектнее, но зато в этой женщине есть что-то, чего Зине недостает. «Эта женщина заполняет его душу покоем. С ней можно оставаться самим собой, и не нужно никаких лишних слов». И такое ощущение обоюдно. И мальчик душевно привязывается к нему, и эта женщина перестает себя ощущать маленькой и никому не нужной, у нее тоже возникает чувство окрыленности, подъема душевного, и даже поле, казавшееся ей только что скучным, пустым, наполняется жизнью, и небо оживает, и серые развалины превращаются в романтический замок... Все это не просто символика — жизненная реальность. Природа творит это чудо. Она делает душу доступней для истинного общения. В другой ситуации он этой женщины не заметил бы и с мальчиком не нашел бы взаимопонимания. А вот в деревне, на реке...
В повести «Дорога вся белая» впервые выступает на первый план это единство человека с природой. Впоследствии размышления о природе потеснят все другое в творчестве Элигия Ставского. Здесь тема возникает как потребность в общении с природой, как спасение человека в природе, духовная связь с окружающим миром, тогда еще не носившим пугающего названия «экологическая среда». Утерянное было ощущение смысла жизни, просто жизни, приходит к герою здесь, на реке, в деревне. Ему даже кажется, что изменилось что-то в его отношении к жизни, к ее ценностям. «Если каждый день думать, что жизнь дана для чего-то необыкновенного, можно наломать таких дров, заварить такую кашу, что уже не расхлебаешь, — философствует он. — А жизнь, наверное, это совсем другое: спокойный, терпеливый труд, честность и внимание к чужой боли».
Философия очень достойная, только в жизни героя она, увы, ничего пока не изменит. И в деревне он не останется, как хотелось бы, и дорогу здесь не построит, и та женщина, что неприметно вошла в его душу, так же бесследно ее вскоре покинет; они с мальчиком возвратятся в город, где их ждет и все же на что-то надеется Зина. Ни одна проблема не решена.
Спустя двадцать лет мы видим, что поставленные в этих повестях вопросы реальны и нисколько не постарели.
Соотношение внутренней, личной, духовной жизни с общей жизнью людей, с миром, природой, соотношение связей духовных с понятием смысла жизни, водораздел между словесной шелухой и видимостью людских отношений, с одной стороны, и тем настоящим, в чем раскрывается суть истинного человеческого существования, поиски духовности в жизни и в отношении людей друг к другу — это все нас волнует сильней год от года. Эти проблемы по-своему возникают в каждой из трех повестей; меняются ракурс и глубина проникновения в материал. Ни один вопрос не исчерпан.
Вскоре одна из самых реальных, животрепещущих, злободневных проблем поглощает все внимание Элигия Ставского — отношение человека к природе. Не потребность человека в общении с ней, как это было в повести «Дорога вся белая», но насущные нужды самой природы, обоснованная тревога за нее. Появляются одна за другой публицистические статьи Ставского, посвященные волнующим всех острым, важным вопросам, касающимся судьбы Азовского моря, Ладоги... Он — председатель Экологической комиссии при Ленинградском отделении Союза писателей. Единственной в своем роде комиссии. От публицистики путь естественный к прозе художественной. Один за другим создаются несколько вариантов романа «Камыши». Пытаясь найти художественное решение волнующей его проблемы, Ставский приходит к неизбежному выводу, что проблема озера или моря — это в конечном счете тоже прежде всего проблема человеческих отношений.
Намеченные в повестях человеческие конфликты, столкновения характеров находят продолжение в романе. Сущность давно начатого спора наконец-то выходит на первый план.
Вопрос встает грубо прямолинейно: быть ли душе? Чаще слышишь: быть ли озеру? Быть ли реке? Быть ли рыбе в Азовском море? Быть ли Азовскому морю или, скажем. Каспийскому морю? В наше время возможны любые масштабы. Но душа? Это же категория совершенно иная, это нечто, казалось бы, неотъемлемо человеческое. Но так ли? И душа человеческая — природа; она, стало быть, тоже может быть беззащитна и уязвима для потравы. Как лес и воздух, как вода, — о рыбе уж что говорить! И роман Элигия Ставского, разумеется, не о рыбе, не о воде, даже не о такой мало кому известной красе, как лиманы азовские; тем более — не о вынесенных в заглавие камышах. Роман о душе современного человека, подвергнутой всем ускорениям нашего бурного века. Не о каких-то отдельно взятых душевных издержках, нет, постановка вопроса грубее и проще: быть ли душе?
На мой взгляд, это — главная проблема, поднятая в романе «Камыши». Если бы даже автор ставил вопросы менее прямолинейно, ему и тогда бы не обойтись без известного схематизма. Есть в романе и схематизм, и жесткая прямота, и чрезмерность контрастов. Все это было, замечу, и в тех повестях, только менее выражено, скорей даже фрагментарно. В сегодняшней литературе такая рациональная, а стало быть, и неизбежно прямолинейная трактовка некоторых актуальных вопросов жизни уже отвоевала себе все права гражданства, и не всегда целесообразно даже видеть в этом слабость художественную. Как это ни парадоксально звучит, но роман Э. Ставского «Камыши», трактующий о сегодняшнем состоянии такого нематериального, казалось бы, явления, как человеческая душа, по своей природе рационален. В каком-то смысле это закономерно, хотя и содержит в себе неизбежное противоречие: «рацио» (разум) и «душа» — понятия едва ли не противостоящие, как издавна считалось. Впрочем, о противоречиях в романе специального разговора не будет, разве что к слову придется. Сосредоточим внимание на основном.
Что же случилось с душою? В самом деле, что может случиться с природой души человеческой в наш скоростной, неудержимый век, уничтоживший расстояния и готовый, кажется, поглотить уже самое время? Или, может быть, ничего серьезного не случилось? И все тревоги вызваны просто случайным неприятным стечением обстоятельств, скажем личного или неличного плана...
Описанная в романе душевная катастрофа произошла, точнее сказать, готова была произойти с его главным героем — писателем Виктором Галузо, автором книги о войне. Как и герои тех повестей, это отнюдь не автобиографический персонаж, но его опыт душевной жизни, как кажется, авторскому сродни. Вторую книгу — тоже о войне — он вот-вот должен был закончить, но вместо этого в странном смятении уничтожил рукопись, сам же сорвался с насиженного гнезда, оставил жену, квартиру, машину, дачу и улетел самолетом в Ростов к фронтовому другу; в то время хотел улететь, о котором писал в неудавшейся книге «Бессмертие Миуса».
Внешняя канва рассказанных в романе событий довольно проста, хотя и закручена автором в очень тугую пружину детективной фабулы, осложненной двумя лирическими сюжетами (не считая запутанных отношений с женой и полупризрачных воспоминаний об одной девушке, которая должна была стать героиней так и не дописанной книги). Он и к этой девушке тоже летел, помня, впрочем, что ее нет в живых — погибла в боях на Миусе. Строится роман трехпланово: первый план, скажем, действие, происходящее в самолете, некий назойливый тип, сосед, собравшийся в командировку, мимолетный роман с привлекательной стюардессой, которая дает полуобещание, что придет на свидание в Ростове... Второй план — ближайшая ретроспектива: отношения с Олей, женой, воспоминания об оставленном без сожалений домашнем благоденствии, которое, собственно, и привело к тому душенному кризису... Третий план — бессмертие Миуса: фронтовой эпизод, второе рождение, девушка, которая погибла в боях, фронтовая дружба. К другу, спасшему его когда-то, он и летит теперь, с тайной надеждой на второе рождение — творческое, душевное. В этом и внутренний смысл романа.
Внешняя схема душевного, так сказать, драматизма напоминает чем-то «Дорогу всю белую», только все развернуто в плане реальном, детальнее и сложнее. Новая фабула тоже уводит героя в глушь, на лиманы азовские, вовлекает его в «тюлечную войну» рыбоводов и рыболовов, заводит в дебри рыбацких и рыбьих трагедий, в поэтический и тревожный мир невиданной красоты и того земного богатства, о котором болит душа современного человека.
Израненная земля в романе, можно сказать, символически предстает в образе рыбацкого бригадира кривого Прохора, отца привлекательной стюардессы. Да и сама она, рвущаяся в небо, но душою преданная земле, с необычным именем Кама, — тоже символична по-своему. Она — поэтический символ. Но Прохор — истерзанная душа прекрасных и обреченных лиманов, неотразимых и в то же время смертельно опасных. Огромный шрам разделяет лицо Прохора на две несоединимые половины: одна — здоровая, нетронутая; другая — безглазая, позелененная порохом, вся в рубцах. В целое их уже невозможно составить. «И все же они были вместе». И разделить их тоже нельзя было. Так же вот и лиманы. Они и пугали, и восхищали героя своим двуликим обличием. «Я должен был выбрать для себя какое-то одно лицо, — признается писатель Галузо, — либо нормальное, либо безглазое, страшное, не способное ни на какие чувства». Один из этих Прохоров мог убить...
Кто же он, этот «безглазый»? Он — душа мертвая, и в сущности его распознать можно с первой же реплики, в самолете еще: «Я вам сочувствую, батенька. У меня после вчерашнего тоже, знаете, маленько шумит», — это когда у героя романа от давней контузии кровь из ушей! И лицо у соседа, подавшего эту реплику, «большое, как будто помятое».
И потом он будет произносить слова, подозрительно похожие на правду, и все тем же своим снисходительно-панибратским, что иногда называется «дружеским», тоном, как бы доверительно демонстрируя собеседнику, что видит в нем человека, способного правильно все понять. «Для меня, батенька, все реки просто-напросто элементарные водоемы», — сообщает он писателю дружески (к вопросу о Миусе).
А вот о своем противнике по «тюлечной», только для непосвященных бескровной «войне»: «Константин Федорович, видите, хочет бросаться на мельницы. Ах, если бы на мельницы, тогда ладно. А у меня, как говорится, семья. Я ведь тоже по молодости мечтал спасать Азовское море. Все было...» И вслед за тем уже наступательно, хотя и после глубокого вздоха; «Не будет у нас природы! Не будет. Другая задача...» Просто, честно и деловито. С некоторой даже имитацией задушевности.
Потом герой этот, умеющий имитировать задушевность, еще появится в романе много раз, в различных обличиях. Иногда «помятый», а иногда и напротив — «прилизанный и отутюженный», как бы только что вынутый из целлофанового мешка, с лицом серьезным, сосредоточенным, очень предупредительный. По крайней мере, в начале знакомства... В ходе беседы напряженность сменится снисходительно-панибратским «дружелюбием» (дескать, мы-то с вами друг друга понимаем!), а в конце разговора лицо все-таки станет «помятым». Тот ли, другой человек — все они похожи, как снятые с одного и того же конвейера. И беседа как будто не прерывалась. «Писатель, как я, понимаю, Виктор Сергеевич, должен защищать какие-то духовные ценности, говорить людям что-то очень свое, — обращается этот навязчивый собеседник к писателю Галузо. — А что говорить, если, как говорится, все сказано...» И даже интонация не меняется, и это характерное «как говорится»: дескать, истина-то банальная, попробуй не согласиться.
Что защищать? Для чего бросаться на мельницы? Не будет природы. И духовных ценностей тоже не будет. Уже все сказано. Не нужны духовные ценности современному человеку, если подумать. Мешают. Ценят теперь другое — умение пустить пыль в глаза! Какая-нибудь заграничная хорошенькая вещица, зажигалка например, больше скажет о человеке, чем эти, глазом незримые, духовные ценности. «А мораль, честь, совесть... — продолжает свое „собеседник". — В наше время выживает тот, у кого нет ни прошлого, ни традиций, никаких обязательств и кто не скрывает этого. Понимаете, не скрывает, чтобы другие знали и боялись...»
И ведь как похоже на правду. Как «смело»!
Этот герой, иногда «отутюженный», а иногда «помятый», знает немало фраз, для произнесения которых, как он считает, необходимо известное мужество. Тут и «разница скоростей», и любимое всеми «до лампочки». Природа ему, понятное дело, «до лампочки», — он это и не скрывает.
Галузо — бывший фронтовик, и речи «храброго» собеседника на него производят вполне определенное впечатление. Тут даже не о чем спорить.
Однако и «собеседник» со своей стороны тоже делает вывод: для него человек, думающий иначе, — вчерашний день. Он «потерял скорость». Его старинные понятия о нравственности — тормоз, и в нынешней жизни он вряд ли сможет чего-то достигнуть.
Тирада «отутюженного» — по профессии он психолог — излагает в развернутом виде жизненную позицию того не столь уж и отвлеченного, «безглазого» лица, что проглядывает в романе часто и в самых разных обличиях. То в непонятных, пугающих своей неблагообразностью «косарях», везущих писателя Галузо по лиману в своей лодке; то в «слепых» вопросах следователя, ведущего допрос; то в рассуждениях рыбоприемщика Самохина; то в хватке шофера, которого Галузо подрядил ехать до Краснодара; то...
В момент драматической кульминации читателя ошарашат в романе все эти безглазые маски: в каждой проглядывает возможный убийца инспектора рыбнадзора Назарова. Прохор — убийца? Те двое косарей? Или Самохин — в нейлоновой, несминаемой белой рубашке... Самохин, рассуждающий о том, как же прожить по душе: «Вот вы скажите, как тогда, если поверить, что эти лиманы загнутся, накроются? Спиваться? Набивать чемодан деньгами, пока еще можно? Разводить спекулянтов? Что же остается?.. Помирать?» Не сразу и поймешь, кто он, этот Самохин, — демагог или праведник? Тот «психолог» тоже ведь был любитель ставить лобовые вопросы и поражать остротой, чуть ли даже не «смелостью» мысли...
Самохин — франт, фантазер и фразер, демагог и романтик, а все же и живой человек. А вот — Оля, жена писателя Галузо. Она этих камышей и в глаза не видела. Тоже характер живой, а вместе с тем жертва интригующих «подозрений»: может быть, и она — «убийца»? Эта «дева» из Дома кино, «выдрессированная на стук автомобильной дверцы». Оля — предавшая все святое, пустившая «психолога» в свою и в его, любимого, душу, не пожелавшая стать матерью ради призрачных каких-то мечтаний самой поставить пьесу. Эта Олина беготня за «современной пьесой»... «Мне, — замечает герой романа, — казалось чем-то кощунственным ее не освященное ничем, абсолютно ничем желание пробиться в искусство». Оля — развитие и продолжение все того же, еще в повестях намеченного женского типа. Автор словно бы все еще не до конца убежден в ее «слепоте». Похоже, что и герой романа не сразу и не до конца разлюбил ее. Но число аргументов против Оли растет неуклонно. Она — причина душевного кризиса, пережитого писателем Галузо! Ее усилиями — вспомним повесть «Дорога вся белая»! — писатель, герой романа, был увлечен в пустоту, в душевное одиночество, в суету бездумного существования. «Я даже не бунтовал, — признается он, — а смиренно приспосабливался к нашему с Олей укладу и быту, где все заботы сводились к тому, чтобы карабкаться, но неизвестно куда и ради чего».
Трагическое признание героя: «Я вдруг ощутил собственную нереальность. Круг того, что было моей жизнью, бесконечно сужался. И кажется, еще никогда в жизни я не ощущал такого нудящего стыда, вины за себя, а вернее — за эти последние три года, бессмысленные, угарные, бесплодные…» Три года, ей отданные, Оле! Этой модной, не особенно умной и не слишком тактичной, хотя и премиленькой с виду особе, со всеми ее ни на чем не основанными претензиями. Преданной по-своему, но не способной ни понять его, ни вдохновить на что-либо, кроме зарабатывания денег.
Принятое героем решение с Олей расстаться в романе выглядит как бы залогом его возвращения к истинно человеческому, творческому, социально осмысленному существованию. Это своего рода итог преодоления той мучительной инерции равнодушия и нежелания ни во что вмешиваться. Герой вступает в борьбу за лиманы, за доброе имя старика Степанова, за Прохора и Каму, романтика Самохина — за их будущее. Для себя он решил вопрос: быть или не быть?
Писатель Галузо вступает в открытый спор о жизни. В этом нельзя не видеть своего рода завершения начатой повестями полемики о существе «настоящего».
В романе автор ставит вопросы, которые вряд ли могут быть на страницах его решены. Замысел автора шире возможностей избранного сюжета. Поэтому и не обойтись иногда без «резонера» — умного собеседника.
«Очень, конечно, любопытна ваша мысль, что загрязнение природы имеет отношение к душе человеческой, — говорит он, — а значит, наверно, и к любви, и тому подобное. Грязним море — коробим душу, разводим цинизм. Любопытно! Очень! Поразмышляю...»
От имени этого собеседника Элигий Ставский открыто н прямо формулирует суть стоявшей перед ним в ходе работы литературной проблемы.
«По-моему, — говорит он, — самый большой вопрос, на который писатель должен ответить сам себе: верит ли он в жизнь? Ну, то есть верит ли он в человека, в его возможности, в то, что существуют и останутся благородство, честь, любовь, достоинство...» Или же цель его — удивлять читателя брюзжанием и цинизмом? Он высказывает вслух то главное, без чего сегодня уже невозможно писать книги и строить, ловить и разводить рыбу, развивать науки, рожать детей, любоваться природой.
Быть душе! Иначе зачем все это?