Буйда Юрий Домзак

Юрий Буйда

Домзак

Роман

Ибо я думаю, что нам, последним посланникам, Бог судил быть как бы приговоренными к смерти; потому что мы сделались позорищем для мира, для Ангелов и человеков. Мы безумны Христа ради, а вы мудры во Христе; мы немощны, а вы крепки; вы в славе, а мы в бесчестии.

Первое послание Коринфянам, IV, 9-10

Сто двадцать, - возразил старик, подняв свою бледно-желтую, словно отполированная латунь, широкую ладонь и строго глядя на внука, жадно доедавшего холодную курицу. - В монастыре, где впоследствии устроили Домзак, жительствовало шестьдесят монахов. У каждого была отдельная келья. Совсем маленькая келья. Когда монастырь превратили в Дом заключения, мы впихнули в каждую по двое заключенных. В основном это были пересыльные: их собирали со всей округи и держали до тех пор, пока тюрьма не наполнялась под завязку. Тогда за ними приезжали и уводили на станцию - четыре километра к северу от реки. Ну а куда их потом увозили - одному Богу ведомо. Я просто сдавал их под расписку уполномоченному НКВД. И все. Остальное было его заботой. Мы же на скорую руку мыли камеры с хлоркой, чтобы принять новые партии осужденных. Иногда мы не успевали почистить камеры, и тогда приходилось заставлять новых зеков заниматься уборкой. Если не было хлорки - а такое случалось часто, использовали толченую древесную золу. Летом еще ничего, а вот зимой руки к ведрам примерзали - воду-то брали из проруби. Ты меня слушаешь, Байрон?

- Из проруби, - откликнулся внук, вытирая руки вафельным полотенцем. Ты же рассказывал мне эту историю. Когда мне стукнуло шестнадцать, я сам спросил тебя об этом. То есть - правда ли, что заключенных Домзака сжигали в кочегарке? Будешь еще?

Он взял со столика узкогорлый стеклянный кувшин и налил себе полный стакан.

- Мне пока довольно. - Старик закурил папиросу, вставленную в длинный деревянный мундштук. - Сыт? - Пыхнул едким дымом дешевого табака. - Я помню, конечно. Многие в городе считали, что заключенных сжигали в тюремной кочегарке. Может, потому, что на станцию их перегоняли по ночам. Там, где сейчас ликеро-водочный завод стоит, была пустошь - по ней и гнали. Конвоиров было немного, да никто никогда и не пытался бежать. Куда? К родным? Так тогда любой родственник побоялся бы даже дверь открыть беглецу. Побоялся бы даже заговорить с ним. Да и брали нередко семьями, судили быстро, раз, два и ты в Домзаке. Или в телеге под конвоем, если забирали из деревни. Это ж не Москва, чтоб показательные процессы устраивать. В столице-то судили самых матерых врагов народа, а здесь брали сочувствующую мелочь. Уцелевших интеллигентов с дореволюционным прошлым, бывших служителей церкви, кулаков и подкулачников... Хотя какие на наших серых землях были кулаки? Просто местные власти выслуживались перед Москвой. Татар брали за разжигание национализма, а уж если при обыске находили в семье Коран, накручивали срок на всю катушку. Русских... этих за все подряд брали...

Байрон не торопясь выпил самогон, настоянный на травах, и кивнул деду.

Старик Тавлинский позвонил ему ночью и сказал, что они непременно должны встретиться. А когда внук, с университетских пор бывавший в Шатове лишь изредка, не каждый год, попытался отговориться занятостью, Андрей Григорьевич проговорил своим четким металлическим голосом, в котором не было ни гнева, ни даже оттенка раздражения: "Вчера я понял, что начинаю умирать. Это не телефонный разговор. Я хочу, чтобы ты приехал немедленно. Пожалуйста". И положил трубку. Он никогда не шутил такими вещами. Не любил и все это знали - разговоров о смерти. Лишь дважды побывал на кладбище: когда умерла жена - ночью после похорон, когда умер сын - через три дня, тоже ночью. Заговаривать в доме при нем о покойных было категорически воспрещено. После смерти жены он запер супружескую спальню, и только Ниле, поселившейся у Тавлинских, когда родились близнецы, разрешалось раз в год обычно под Пасху - прибираться в комнате наверху, и всякий раз после этого старуха произносила одну и ту же фразу: "Душистое место. Лампадку я затеплила - пусть светится, пока масло не выгорит". И лишь однажды старик сделал исключение из правил, разрешив внуку, вернувшемуся из Афганистана, посидеть полчаса на стуле в простенке между окнами, рядом с высокой тумбочкой, на которой стояла фотография бабушки Алины Дмитриевны - женщины крупной, черноволосой, с красивым полноватым лицом и тонким изящным носом. Она была легка на ногу, скора и ловка в движениях, и даже эта старая фотография, на которой Алина Дмитриевна была запечатлена в день своего пятидесятилетия, не могла скрыть обаяния ее легкой подвижности - может быть, причиной тому были тронутые улыбкой губы да живой, веселый блеск в глазах. Байрон даже не стал просить у деда ту фотографию, просто сам отправился в ателье, вместе с хозяином перерыл архив и отыскал негатив, с которого и сделал в Москве отпечаток. Это была единственная фотография, украшавшая его общежитскую комнату и пережившая обеих его жен.

Старик спал после смерти Алины Дмитриевны в кабинете на широченном кожаном диване или во флигеле, выстроенном одновременно с новым домом на ежевичном холме. К семидесяти годам у Андрея Григорьевича выпали все зубы, а в восемьдесят два начали расти новые - белые, ровные, узкие, придававшие его непривычному к улыбке лицу какую-то страшноватую свежесть. Чудо появления новых зубов вырвало старика Тавлинского из полусонного оцепенения, в которое он начал было погружаться, и в несколько месяцев он превратился из теряющего силы патриарха в энергичного хищника, безжалостного к конкурентам, и неукротимого бабника, который с трудом подавлял утробное рычание при виде голоногих девчонок из гимназии, стоящей напротив его конторы. Байрон только похмыкивал, слушая телефонные рассказы матери о скандальных похождениях девяностолетнего старца, который вновь, как в былые годы, завел себе любовниц по всему городу и району, предпочитая при этом женщин моложе тридцати. "А вдобавок эти малолетки, - вздыхала мать. - Ему уже два раза приходилось откупаться, иначе его потащили бы к Иисусу за растление несовершеннолетних".

Байрон, как и многие жители Шатова, привык думать о старшем Тавлинском как о существе бессмертном, способном к перерождениям, тем более неожиданным оказался для него ночной звонок старика, который - чужаку этого не понять вопиял о помощи, звал, требовал, чтобы внук тотчас же прыгнул в машину и примчался в городок, бросил свой новехонький "Опель" посреди двора и, не умывшись и не перекусив (спасибо Ниле, притащившей во флигель холодную курицу, хлеб и виноград и успевшей вскользь поцеловать Байрона в лоб), отправился во флигель, высившийся на ежевичном холме метрах в тридцати от дома, и, плюнув на все и вся, уселся перед стариком в роли внимательного слушателя истории, случившейся больше шестидесяти лет назад, истории, которую, пусть фрагментарно, он знал назубок, ну так что ж - придется выслушать еще раз, коль так взбрендилось - а вдруг и впрямь напоследок? старому хозяину этого дома, этого города и всей округи, включая даже речку со странным названием Ста, об имени которой гадали все кому не лень, но так ни до чего и не догадывались.

- Сто двадцать, - повторил он за дедом. - Это случилось шестьдесят три года назад. Проклятый сталинизм и так далее. Кому сейчас это интересно? - Он улыбнулся. - Только мне.

Дед кивнул узкой, как у породистой лошади, головой, обритой наголо.

- Я понимаю, что ты имеешь в виду, - сказал он. - Когда я почувствовал слабость, какой еще никогда в жизни не чувствовал, я понял: это конец. И тогда стал думать... вспоминать... - Отхлебнул из своего стакана, понюхал хлебную корку. - Даже отца вспомнил... ну я тебе рассказывал...

Внук кивнул, снова закуривая.

- В истории каждой жизни, - все тем же ровным тоном продолжал старик, есть тайная глава - или такая, которой до поры до времени не придаешь никакого значения, - но я предпочитаю говорить о тайной главе, в которой и записаны все главные прегрешения или благодеяния человека (чаще же вперемешку и то и другое). Во всяком случае - мои. И эта тайная глава - с какими угодно оговорками - и есть то, что есть этот человек.

- Ты, - сказал Байрон, глядя на деда сквозь табачный дым.

- Я. - Он помолчал. - История случилась в конце октября сорок первого года, когда немцы приблизились к Шатову на восемьдесят километров, а я не знал, как мне разместить новых заключенных. Война не повлияла на ту машину, из нутра которой в Домзак поступали осужденные. В июне, июле да вплоть до начала октября, когда над городом впервые заметили немецкие самолеты, летевшие на Москву, ко мне прибывали уполномоченные за товаром - так мы между собой называли зеков. Мы ж были арендаторами. В Домзаке люди надолго не задерживались. А тут машина дала сбой: о нас словно забыли. То есть новых людей присылали, но тут они и застревали, хотя численность их давно перевалила за двести. Камеры были битком набиты, зеки, особенно всякие калеки да больные, не успевали протолкаться к параше, ссали и срали в штаны. За два дня до прибытия того последнего уполномоченного к нам пригнали партию в пятьдесят человек. Мы загнали их в монастырскую церковь, где хранился уголь для кочегарки, и завалили дверь бревнами, потому что церковная дверь давным-давно не запиралась, не было никаких засовов, ни замков - кому они понадобились? - ничего не было. Не хватало продуктов - плановые запасы кончились, а подвоза не было. Я кое-как выпросил у городских властей немного хлеба - тем зеков и кормили. Мне еще предложили картошки, но я отказался: в переполненные камеры и миску нельзя было всунуть, а тем, которых загнали в церковь, охрана кидала буханки в окна. Стекол-то не было. Как они там в темноте отыскивали хлеб - не знаю. Слышно было только, как они руками разгребали уголь да ругались в крик. Тем же вечером я написал очередной рапорт по начальству, обрисовал ситуацию. А потом заперся в своем кабинете и напился. К черту рапорт, если курьеры у нас не появлялись, а по телефону я мог дозвониться только в Шатов. Думал: что делать с зеками, если немцы возьмут город? У меня было два взвода солдат - шестьдесят винтовок. Монастырь окружен пятиметровой стеной и соединен с берегом узким бревенчатым мостом - двум грузовикам не разъехаться. Мост можно было взорвать - динамит у нас был, мы же каждую зиму взрывали лед вокруг острова, чтоб никто не подобрался к стенам. А дальше? Что с зеками-то делать? Их же к тому времени двести девяносто четыре души грешной набралось. Расстрелять? Но такого выхода никакие инструкции не предусматривали: мы же считались лишь арендаторами, то есть не было у меня приказа, позволявшего покушаться на права собственника. С тем я и заснул в кабинете на деревянном диване. Водку, правда, допил, а бутылку - от греха - в полынью бросил. Проснулся затемно дежурный в дверь барабанит: уполномоченный прибыл. Майор Синицкий с секретным предписанием. Коренастый такой, ходил враскоряку, как старый кавалерист, лицо скуластое, глазки маленькие, голос хриплый - вот и все, что запомнилось. Я вытянулся, рапортую, а он махнул рукой и бросил на стол конверт. Вынул я приказ, прочитал, расписался внизу - "ознакомлен", подпись, звание, дата. Из несгораемого шкафа достал список зеков. "Некоторые без имени-отчества, особенно из последних партий, товарищ майор, - докладываю. Занесли в ведомость так, как значилось в сопроводительных документах". Он скривился - вроде как усмехнулся - и говорит: "Двести девяносто четыре заключенных. Когда управимся? К утру успеем?" "Если прямо сейчас начнем", говорю. "Прямо сейчас и начнем. Где?" Я отвел его за церковь - там как раз перед войной длинный сарай из кирпича-сырца построили для хозяйственных нужд: пилы, ломы, топоры там хранились, упряжь лошадиная да прочий хлам. Синицкий приказал сей же час очистить помещение и подвесить к потолочным балкам керосиновые лампы. А пока мои солдаты занимались сараем, послал своего шофера в город с запиской. Шофер быстро обернулся, привез две десятилитровые бутыли спирта. Работа-то предстояла долгая да на морозе, каждому солдату для начала по полстакана неразбавленного. Мы с майором прикинули, сколько времени уйдет на перемещение заключенных, на саму казнь да на уборку сарая от трупов, которые решили складывать между монастырской стеной и церковью, а если все не поместятся - у стены поблизости от главных ворот (были еще черные ворота, через которые тюрьма получала с барж уголь). Когда сарай расчистили, Синицкий шагами промерил его в длину - вышло, что можно одновременно ставить к стенке по двадцать пять человек. Двадцать человек из охраны с лопатами и кирками отправили через реку на пустошь готовить могилу. Они с собой два ящика динамитных шашек прихватили: а вдруг земля закаменела? Я крикнул заместителю, чтоб выводили, а тот спрашивает: "Раздетыми?" Синицкий окрысился: "Они ж вмиг замерзнут - как ты их потом таскать будешь? А за одежду ухватиться можно - удобно". Опытный человек. Когда первых двадцать пять поставили лицом к стене, вдруг выяснилось, что лампы слишком низко висят. Ну да делать нечего - стреляли с колена. Били метров с трех-четырех - не промахнешься. Позвали врача - доктора Лудинга. Он одной рукой - пальцем - очки на своем носу придерживает, чтоб не соскользнули, а другой проверяет, кто живой, а кто нет. Живых не было. Пока солдаты вытаскивали трупы, я Лудинга отвел в сторонку, к столу, на котором фляги со спиртом стояли. Спирт уже для удобства в три чайника разлили. Я ему из чайника стакан налил и заставил выпить. Исаак выпил и говорит мне: "На таком морозе что убитый, что тяжелораненный - все равно". Тело к телу укладывали боком - для экономии места. Пошла вторая партия. У нас в том проходе к сараю горел только один прожектор, но я разглядел, что многие в рот что-то суют. Подбежал к одному, дернул шнурок - изо рта с кровью крестик нательный вылетел. Откуда? Ведь тогда ношение нательного креста каралось, даже в крестьянской среде боялись носить кресты, а тут очкастый интеллигент. Ну да Бог с ним, не до того уже было. И этих одним залпом уложили. Синицкий с пистолетом в руке сам за Лудингом прошел вдоль убитых: все в порядке. Тут мой заместитель опять: "Товарищ начальник, а может, обольем их керосином, подпалим - и как не бывало?" Майор усмехнулся. "Чтоб одного человека дотла сжечь таким способом, несколько часов потребуется. А тут - триста почти. Голова! Химию в школе учить надо было лучше". В какой же школе такой-то химии учили? Я сам школу НКВД заканчивал, но там нас такому не учили. Да...

Байрон, не спуская взгляда со старика, налил ему в стакан самогонки.

- Сейчас ты, наверное, можешь сказать, были ли среди заключенных родители бабушки... твоей жены...

- Они провели в Домзаке дней пять, не больше. Их увезли задолго до войны.

В большой комнате было тепло: в огромном камине горели толстенные дубовые и березовые плахи. Бра на стенах и расставленные полукругом торшеры под палевыми абажурами ярко освещали зальчик с низким столом, за которым устроились в креслах дед и внук Тавлинские, две широкие тахты, крытые клетчатыми пледами, и узкий журнальный столик в дальнем углу, заваленный бумагами. Деревянная лестница с широкими перилами, изогнутая дугой, вела на второй этаж, где в углу, под скатом крыши, помещалась старикова кровать с тумбочкой у изголовья. Между тумбочкой и кроватью - Байрон знал это - был спрятан топор с широким лезвием на длинной рукояти. Когда однажды он спросил деда, зачем ему тут топор, тот с обычной своей невыразительной улыбкой ответил: "Это на случай, если я вдруг новой жизни вздумаю возжелать. А как на Руси новую жизнь начинают? Родных - топором, дом - поджечь да и утечь в ночь, вручив судьбу Богу". Шутки у него были такие. А может, просто боялся: мало ли врагов у самого богатого в округе человека, добывавшего богатство не стесняясь средствами? Но все равно - топор казался какой-то особенно дикой деталью в этом домике, стены которого были украшены хорошими копиями гравюр Дюрера и Доре: Диана постаралась. Племянница Нилы. Байрон почувствовал, как погорячело сердце при мысли об этой тонколицей девушке, с трех лет жившей в доме Тавлинских.

- Соскучился? - без тени усмешки спросил старик, любивший демонстрировать свою проницательность. - Ты ж ее года три не видел?

- Три. Или больше?

- Узнать узнаешь, но не поверишь: принцесса.

- А что с ногой?

- Выровняли в больнице. В Москве, конечно. И почти не прихрамывает.

Когда Нила принесла девочку к Тавлинским, выяснилось, что у малышки левая нога короче правой на четыре сантиметра. Теперь, значит, решились раскошелились на операцию и лечение. Впрочем, одернул себя Байрон, старика можно было попрекнуть чем угодно, только не жадностью, особенно в отношении домашних.

Он встряхнулся, поднял стакан.

- Двести девяносто четыре, - напомнил он старику. - Как я понимаю, больше всего мороки было с очисткой сарая: все-таки двадцать пять трупов, поди-ка потаскай...

Тавлинский кивнул.

- Именно. Умучились. Если б не спирт, и вовсе попадали б от усталости. Завалили весь проход между стеной и церковью, потом стали оттаскивать к воротам - еще больше мороки... А уж когда дошло дело до тех, которых в церкви заперли... - Он махнул рукой. - Тут-то и оконфузились. Вытащили из церкви последних, затолкали в сарай, дали залп - и вдруг стена рухнула. - Он сделал паузу, уставившись на внука. - Я же говорил, что сарай сложили из кирпича-сырца. Говно, а не кирпич. А тут в него без устали молотят и молотят пулями. С трех-то шагов пуля из трехлинейки не то что одного - десятерых насквозь пробьет, вылетит и еще воробья подшибет на лету. - Хмыкнул. - Вот стена и не выдержала последнего залпа - рухнула. Крыша накренилась, того гляди сарай завалится. Все растерялись, даже майор столбом замер. Стоим и смотрим на кучу кирпича, из которой руки, ноги, плечи, головы торчат, кто-то стонет - хаос! Я очнулся, велел быстро поснимать керосинки с балок и вытаскивать битых из завала. Сам таскал - рук не хватало. Даже майор со своим шофером вытаскивали. Кто смеется, кто матом материт, кто стонет... Наконец извлекли всех. Их девятнадцать было - последняя партия. Стонущих штыками прикололи. Лудинга отправили к чертовой матери, пользы от него никакой: напился свински, да и вообще слабак...

Он выпил и с удовольствием выдохнул.

- Умеет же Нила из простого самогона нектар сделать.

- Как же вы их вывезли? До пустоши-то - если с мостом считать - не меньше километра.

- Поменьше. А все равно целая эпопея вышла. У нас четыре лошади да четыре фуры с высокими бортами. За один раз около ста человек загрузили - и вперед. Охрана следила, чтоб трупы за борт на свалились, да не уследили один соскользнул с кучи и упал с моста на лед. Его веревкой обвязали и на берег выволокли, так и тащили до самой пустоши. Земля сверху морозом схвачена, так что первая ездка прошла ничего себе, лошади тянули будь здоров - хоть и в гору. Прибыли на место. Там яма была, из которой в старые времена глину брали. Глиняный пласт бедный оказался - под ним песок, вот яму и забросили. Солдаты ее динамитом и вручную подрасчистили и углубили. Туда и свалили покойничков. Следующие рейсы были тяжелее. Лошади копытами землю размололи до песка, стали вязнуть... Э, долго рассказывать. Уже на востоке засерело, когда последнюю партию привезли. Этих разложили аккуратно поверх прежних - чтоб холм не образовался. А потом по периметру ямы заложили динамит, рванули - песок внутрь обрушился. Даже ровнять не пришлось. Теперь там крест поставили, отец Михаил, который в береговой церкви служит, раз в год на том месте молитвы поминальные читает. Народу мало собирается: расстрелянные все больше из дальних деревень и городков были. Приходил он ко мне, спрашивал, какого числа это случилось. Я сказал. Бесплатно служит. У него там дед лежит - настоятель Вознесенского монастыря, который после разгона монахов скрывался по лесным деревушкам. Долго скрывался, даже удивительно, как долго: после московских процессов люди как пошли доносы строчить друг на дружку - ого! А его берегли. Взяли летом, уже война шла вовсю. Случайно взяли. Дезертиров ловили - уж больно много их, чертей, оказалось - и наткнулись на этого архимандрита Гаврилу Никонова. Сначала в нашей НКВД держали, а потом ко мне - в Домзак. Он дольше всех у меня просидел. Других еще увозили, а на него разнарядки все не было и не было. Может, забыли о нем, не знаю. Астма у него была, я все думал, что он сам собой концы отдаст, да вот, видишь, дождался. Словно нарочно. А может, и нарочно, ты не смейся...

- Не смеюсь, - сказал Байрон.

Старик с усилием поднялся из кресла, прихватил прислоненную к стене кочергу и, присев на корточки, принялся ворочать обгорелые плахи в камине.

- Все силы собрал, чтоб дождаться мученической смерти, - проговорил он не оборачиваясь. - Теперь ему молятся. Святым стал - официально. Новомучеником. - Прислонил кочергу к каминной решетке. - Тебе сны страшные снятся, Байрон?

Внук напрягся, но промолчал.

Старик вернулся в кресло, закурил.

- Ты вот в Афганистане воевал, людей убивал. И в Чечне людей убивал. Они тебе снятся? Ты же крещеный.

- Тебя ведь после тюрьмы тоже на фронт отправили, тоже, наверное, врагов убивал. Фашистов. Но они же тебе не снятся.

Дед поморщился.

- Какой там фронт! Я в заградотряде служил, да и то полгода, пока не отозвали по службе. Я не в фашистов стрелял - в спины своим, чтоб не отступали...

- Да знаю я, что такое загрядотряды. - Байрон с трудом подавил вспыхнувшее вдруг раздражение. - Снятся мне страшные сны, и знаешь, какой самый страшный? Когда меня в госпиталь под Грозным привезли с оторванной ступней, бросили на каталку и укрыли какой-то простыней. С головой укрыли. И я как будто в другой мир попал. Лежу - боюсь пошевельнуться, а вокруг какие-то звуки, голоса, и я вдруг понял, как дважды два: так мне и лежать до скончания века. - Дернул плечом. - Мне тогда показалось, что я под этой простыней несколько дней пролежал. Несколько жизней прожил. Долго рассказывать, да и не хочу. Страшно. Потом оказалось, что пролежал я под простыней всего-то несколько минут, пока операционную готовили. А я себе напридумывал!.. Жуть. Под пулями такой жути не испытывал. Страшнее страха. Вообще никаких чувств. Просто - брошен и забыт, а люди продолжают другой какой-то жизнью жить, в которой меня как будто и не было. И уже не будет. А пройдет сколько-то лет, думаю, кто-нибудь случайно заглянет под простыню и скажет: "Выкиньте это - это - куда-нибудь". И зевнет - и дальше пойдет.

- Ну и фантазии у тебя. - Старик неодобрительно покривился. - Офицер. Не хочешь рассказывать - не надо. Я ведь тебя не за этим позвал.

Внук прищурился.

- Они тебе снятся? Все эти безропотные бедолаги с крестиками во рту... - Он перевел дух. - Ты же крестился на старости лет, вроде бы в Бога уверовал, вот оно все и...

- Цыц, - не повышая голоса, остановил его старик. - Бога трогать не будем. Он сам по себе, я сам по себе. Верующий из меня хреноватенький, скажу тебе честно. Да и в церковь ходить не люблю. И в загробную жизнь, Байрон, не верю. Вся жизнь здесь, и только здесь нам воздается по заслугам, только здесь имеют значение все наши грехи и благие дела. Потому что только здесь ты человек, а после смерти ты никто. Так, добыча мелких хищников. Но это уже не ты, не человек с живой душой, а кусок мяса на живодерне - вот и вся Божья добыча.

- В душу, значит, веришь? В бессмертную свою?

- А вот про это ничего не знаю, а когда думаю - ни до чего не додумываюсь. Хотя предполагаю, что вряд ли душа бессмертна. Если она есть... Скорее всего - нету ее. Есть инстинкты, мысли, слова и поступки. Я прожил почти сто лет, был дважды женат, похоронил обеих жен и сына, твоего отца, испортил жизнь другому сыну - Ване, у меня было много женщин, очень много, в последние лет пятнадцать-двадцать прожил внутри большой жизни еще одну, сам себе царем стал...

- И всея Шатовского района...

- Не язви, не надо. Я построил дом, фирму, сколотил капитал, взял все в свои руки. Есть что вспомнить и чем гордиться. Есть чего стыдиться... Но вот тот расстрел в Домзаке стыда у меня почему-то не вызывает. Он просто снится и снится. Понимаешь? Просто так снится. Не потому, что мне стыдно, а потому только, что я во всем том участвовал. Был бы верующим - страшно было б перед Богом представать. Но этого-то я как раз меньше всего боюсь. И нет такого человека, который пришел бы ко мне сейчас или даже перед смертью и сказал бы: ты виновен. Чтобы искренне сказал, а не потому, что сталинизм - зло. Я бы еще понял, если б ко мне вдруг родственник какой-нибудь заявился - сын, внук или правнук расстрелянных тогда, - но ведь никто не заявился. И не заявится. Тогда мне казалось, что я все понимаю. Линия фронта рядом, фашисты вот-вот возьмут Шатов, а у нас тут врагов народа полон рот. Я ж не сомневался в том, что они все были врагами народа. Ну, конечно, это тебе не Троцкий с Бухариным, не Зиновьев с Каменевым - охвостье. Ведь не могут же крупные враги существовать без тайных и явных дружков, у которых тоже есть дружки - еще мельче. Опилки. Мусор. А тут чрезвычайная ситуация: война, фронт все ближе. Так что сомнений у меня не было: справедливое дело сделали. И я долго так думал, очень долго. А потом косяком - ночь за ночью - пошли эти сны...

- А! - догадался Байрон. - Детали! Кирпич, тусклый свет, руки, стоны это?

- Это. Событие казалось воплощением железной необходимости, таким, знаешь, стальным шаром - без трещинок и вмятин. А эти детали... то есть моя душа (назовем уж это душой) растащила цельное событие, факт, который можно просто обозначить одним словом - "расстрел", - на детали, детальки, кусочки, просяные зернышки... Все рассыпалось в прах. И возьмешь отдельную какую-нибудь детальку - видишь: абсурд. Абсурдиссимус! Несколько месяцев вообрази только! - пытался вспомнить клички тех четырех коняг, которые таскали фуры с трупами. Лебедь, Рак и Щука - вспомнил. А как же четвертого звали? Как? Чуть не свихнулся.... но так и не вспомнил... А зачем я это вспоминал? Я было решил, что съезжаю с ума, да спохватился - выкинул этих лошадюг из головы, я это умею. Выкинул - и все. Или вот тоже - все убивался мыслью: почему фитили в лампах прикрутили? Керосин-то у нас был. Почему же решили сэкономить на освещении того сарая? Какой смысл был в той экономии? И кто приказал? Помню, солдаты еще жаловались на темноту в сарае, а я на это и внимания не обратил. Какой такой свет нужен, чтоб не промахнуться с трех шагов? А эта вонь в камерах и в церкви! Мы после расстрела дня три или даже четыре с утра до вечера говно убирали, полы драили, сарай тот разбирали кирпичи в аккуратные кучи складывали. Зачем? Все событие распадалось на мелочи, которые дробились на какие-то оттенки, но не исчезали, напротив разрастались эти мелочи до размеров не только самого события, но чуть ли не до вселенских масштабов! Иногда мне казалось, что вся тайна моей жизни, а значит, и смысл ее сводятся к забытой кличке четвертой лошади. Тут не совесть, а всего-то - лошадь. А? Я жил себе своей жизнью, гулял с детьми, строил дом, обладал женщинами, и не вспоминалось ничего, потому что жизнь штука захлестывающая, электрическая, текучая, но внутреннее мое "я" подспудно жило всем этим абсурдом, который наполнялся непонятным мне смыслом, тяжелел, как беременная баба, и неизвестно было, что она там еще родит... черт знает что! Все люди живут двойной жизнью, внешней и внутренней, но моя внутренняя жизнь внутри себя таила какую-то третью, сверхвнутреннюю, совершенно непознаваемую...

- Ты никогда не считал это чувство, ну, например, чувством вины? пробормотал Байрон.

- Да нет же! В том-то и дело! Я бы понял, что это такое, если б это было чувством вины, но в чем не грешен - в том не грешен. Я много, очень много читал, ты знаешь, и много думал о том, что читал, так неужели ж я мог до такой степени отупеть, чтобы не почувствовать вины? В других-то случаях во всех других случаях - чувствовал. Не хотелось признаваться в этом, прятался от себя, но рано или поздно признавал: виноват. А тут шестьдесят лет прошло - и ничего. Значит, тут что-то другое... абсурд... Может, это-то и есть настоящее имя Бога? Да нет, это из какой-то книжки... я читал... не помню...

- Ты устал, - сказал Байрон. - Может, отложим разговор, а завтра...

- Никаких завтра не будет! - вскинулся старик. - Накурили тут... Поднимись туда, открой окно.

Байрон взбежал по лестнице, с усилием налег на рычаг - окно поднялось до жестяного козырька, и сразу стал слышен шум дождя, начавшегося, когда он только подъезжал к Шатову, и хлынул влажный душистый августовский воздух. Он вздохнул. Потер виски. Голова начинала разбаливаться.

- Ты не уснул там? - крикнул Тавлинский. - Сейчас дым вытянет полегчает.

Внук спустился к камину, подбросил в огонь несколько смолистых плах.

- Налей-ка по полной! - скомандовал дед. - Я звонил твоему врачу. Позавчера. Он был со мной откровенен.

- И сколько он мне отпустил? - неприязненным тоном поинтересовался Байрон.

- От моего прямого вопроса он уклонился. Сказал, что поначалу они подозревали какую-то редкую форму саркомы...

- Это было еще в прошлом году.

- Так точно. Не перебивай меня, пожалуйста. Доктор сказал, что эти подозрения окончательно не отпали. Врачей беспокоит состояние твоего костного мозга и проблемы кровообращения. Все это, вместе взятое, они и считают причиной опухоли. Во всяком случае, они убеждены в том, что это не простой отек...

- Ну да, - засмеялся Байрон. - Эта нога, черт бы ее взял, опухает у меня раза три-четыре в год, и всякий раз они делают большие глаза. Наше здоровье!

Он выпил самогон залпом.

- По возвращении в Москву тебе назначат химиотерапию, - продолжал дед. - Может быть, речь зайдет о новой операции.

- Догадываюсь, - мрачно откликнулся Байрон. - Они хотят оттяпать ногу по колено. Стоит только начать... - Махнул рукой. - Я все знаю. Дай твою папироску. - Пыхнул дымом. - Друзья устроили мне консультацию в Германии. Диагноз хуже, чем думают мои гуманные врачи. И срок короче.

Дед выпил с закрытыми глазами и только после этого спросил:

- Год?

- Или меньше.

Старик понюхал куриную косточку, фыркнул и швырнул ее в камин.

- Месяц назад я обследовался в Москве. Я почуял, что дело нечисто, и так оно и оказалось.

- А чего ко мне не заехал?

Старик пожал плечами.

- Кардиомиопатия. Запущенная, разумеется. Не пить, не курить, диета, полный покой и так далее и тому подобное. Максимум - полтора-два года.

- Да ты богач, - вяло усмехнулся внук.

Тавлинский-старший опустил голову.

- Байрон, это несправедливо. Ты не прожил и половины срока, который отпущен мне...

- А, ты об этом... Справедливость тут, увы, не при чем. В Чечне меня могли убить дважды. Первый раз во время зачистки одного села километрах в тридцати южнее Грозного. Я там находился в своем официальном качестве - как следователь военной прокуратуры. А пришлось ввязаться в драку. Столкнулись с боевиками. Крутая вышла заваруха. Подобрал автомат убитого бойца и отстреливался, как в Афгане. Когда же все вроде закончилось и начали эвакуироваться, откуда ни возьмись - пацан с гранатометом. Пацан и старуха она его то ли защитить пыталась, то ли за обломок стены затолкать, чтоб мы не засекли. А он вскинул гранатомет и поверх ее плеча прицелился в БМП, в которую раненых подсаживали. Никто не видел пацана, кроме меня. Если бы он выстрелил, машина накрылась бы вместе с ранеными и живыми. Я убил обоих. Выпустил в них весь рожок, чтоб не жалеть задним числом. С боем вырвались из того села, еще сколько-то народу положили. Как в Афгане. Там ведь мне пришлось раненного командира заменять, выводить своих из ущелья. В Чечне, видишь, все в точности повторилось: командир тяжело ранен, я взял командование на себя - как старший по званию. Прорвались. Отделался легкой контузией. А через неделю нарвался на пехотную мину на окраине Грозного. Саперы сказали, что я правильно прыгал, иначе вообще без ноги остался бы. Да и яйца оторвало бы. Нас всех подстерегает случай.

- Вот именно. - Старик поднял голову. - Хаос, абсурд, белиберда рассобачья. Я так не хочу. Не хочу, Байрон. Я не в силах выкарабкаться из абсурда, но могу и должен сам поставить точку в этой истории. Чтоб не остаться просто-напросто тенью ее. Истории, я имею в виду. Все мои жизни текли по каким-то правилам. Одни я принимал и подчинялся им, другие не принимал, но подчинялся, потому что нельзя было иначе, третьи я не принимаю и не желаю им подчиняться. Единственное разумное деяние, на которое я еще способен, - поставить точку. По своей воле.

- Это очень даже по-русски получается, - глухо проговорил Байрон. - В Бога я не верю, а последним моим поступком станет карикатура: я этому вашему Богу язык покажу. Где-то я про это читал. Разумеется, у Достоевского...

- В "Бесах", - уточнил старик. - Но русскому ли человеку оглядываться на Бога, если он, даже верующий, всю жизнь на начальство оглядывается? А теперь-то... теперь и вовсе не на кого оглядываться и некому язык показывать. Бездна вокруг, и лететь в этой бездне можно бесконечно и бессмысленно.

- И хочется.

- Видишь ли, я тут задумал...

- Покончить с собой, - сухо сказал Байрон. - Чтоб замкнуть круг абсурда и остаться в нем навсегда.

Старик помолчал.

- Когда я вернулся домой после расстрела, жена и дети спали. Раннее утро было. Я тихонько разделся в прихожей и остановился в растерянности: приказ выполнен, все в порядке, но... Как будто в машине что-то заклинило. И тут из своей комнатенки выскользнула Нила. Сколько ж ей было - двенадцать? тринадцать? а может, четырнадцать? - не помню. Глянула мне в лицо, схватила за руку и потянула. Я за ней - как мертвый. Она воды согрела, помогла мне умыться, расчесала... Тут-то я и попытался - первый раз в жизни - рассказать о том, что произошло. Путано, скомканно, о многом, конечно, умалчивая... А она мне: "Бог все видит, не бойся". Чего мне бояться? А она все твердит: не бойся да не бойся, и дотвердилась до того, что во мне бес взыграл. Схватил я ее в охапку, сжал, смял... она в одной рубашонке была... крепенькая такая... такой грудастенький и жопастенький лягушонок... Изнасиловал. У меня много женщин было... разных... Но такой, как Нила - та Нила, - никогда не было. Ни одна женщина не вызывала во мне такого бесовского желания... разорвать ее хотелось... изувечить... - Старик помолчал. - И помирать буду - ее тогдашнюю вспомню, потому что она меня спасла. Спасла. Знаешь, может, это как-то даже по-людоедски сейчас звучит, но во всей той истории случай с Нилой оказался единственным моим человеческим деянием. С годами понял: единственным подлинно человеческим. А остальное - явление технического порядка. Понимаешь?

- Кажется, да, - тихо ответил внук. - Во всяком случае, после Нилы ты уже мог вернуться к жене и детям человеком. Ты это имел в виду?

- Я мог жить дальше. И вот дожил до того дня, когда должен опять совершить что-то подлинно человеческое.

Байрон попытался улыбнуться, но ничего у него не получилось. Оскалился - и все.

- Значит, - хрипло сказал он, - тебе опять Нила нужна. Поэтому ты и позвал меня. Но ведь я никого никогда не расстреливал. И даже не присутствовал при смертных казнях.

Старик достал из кармана халата связку ключей, бережно положил на стол.

- Никакая женщина, будь она хоть трижды, хоть растрижды Тавлинской, не отважится на такое. - Он смотрел в глаза внуку, и взгляд его был тверд, как лед. - Ты выслушал меня, ты все знаешь...

- Не все, - возразил внук.

- Остальное - узнаешь. Вот. - Он прижал указательным пальцем головку ключа. - Это от сейфа в моем кабинете. В домашнем. Отпирается этим ключом, а внутри большая шкатулка - для тебя. Нижний отсек открывается просто: нужно набрать мой год рождения - девять, ноль, семь. Сам увидишь. Стрелять нужно в упор. Лучше в висок. Только разбуди меня, прежде чем... Словом, обязательно разбуди меня перед этим.

- Я еще ничего не решил, - проговорил Байрон, с трудом выдерживая прямой взгляд старика. - Да и с чего это ты решил, что я соглашусь?

- Я не жду помощи ни от Бога, ни от людей... от других людей... Ты единственный, кто может мне помочь.

- Это потому, что и мой срок отмерян?

- И потому - тоже. Ты должен меня понять. - Он вдруг улыбнулся. - Ты же и сам думал, как покончить со всем этим одним махом. Не ждать, пока тебя подсадят на морфий, не хвататься за соломинку, а вот так, разом. Иначе какого черта было столько жить? Чтобы в корчах, говне и соплях сдохнуть, так ничему и не научившись? Подумай. Возьми ключи и подумай. Необязательно принимать решение немедленно. Я готов ждать. А тебя прошу ответить только да или нет. - Он встал. - Теперь я пойду спать. Устал. Иди, Байрон, с Богом.

Внук встал, сунул связку ключей в карман, растерянно огляделся.

- Может, окно закрыть? - предложил он, не глядя на старика. - Простуду схватишь...

- У меня пуховое одеяло. Спокойной ночи. Не забудь включить сигнализацию. Моя - седьмая кнопка, черный ход - третья. Дождь, правда, а в дождь она барахлит...

- Да она у вас уже сколько лет барахлит - и в дождь, и в сушь...

Старик стоял перед внуком прямо, сунув руки в карманы. Лицо его было бесстрастно и непроницаемо, взгляд же не выражал ничего, кроме усталости.

- Спокойной ночи, - сказал Байрон, направляясь к двери.

- Перчатки не забудь, - напомнил старик, глядя внуку в спину. Отпечатки пальцев должны быть только мои.

Дождь, кажется, усиливался. Байрон поднял лицо и постоял несколько минут неподвижно, прислушиваясь к ночным звукам. За рекой взбрехнула и тотчас умолкла собака. Ей никто не ответил. Только шумный шелест дождя, струи которого переливчато блестели на черепицах крыши флигеля, острым конусом возвышающейся над деревьями. Он дождался, когда старик погасит свет, и, пригнувшись, быстро зашагал по мощеной дорожке к дому, держа путь на круглый фонарь, горевший над входом в кухню. Взявшись за литую дверную ручку, окинул взглядом двор. Будка у ворот никла под дождем напоминанием о давно издохшем ротвейлере. Его "Опель" кто-то заботливо укрыл брезентом. Гараж был рассчитан лишь на две машины - матушкин BMW и легендарный линкор старика - лимузин ЗИС-111, якобы подаренный ему самим Хрущевым, лично принявшим решение о закрытии тюрьмы на речном острове. (Рассказывали, что глава правительства со свитой приехал на знаменитую тогда Шатовскую шубно-меховую фабрику, чтобы лично заказать охотничий полушубок, а заодно и познакомиться с провинциальным городом. К тому времени дед дослужился до полковничьих погон. Хрущев был в хорошем настроении, и кто-то - только не Тавлинский - решил потешить главу государства историей Домзака. Выслушав рассказ о расстрелянных и сожженных в кочегарке врагах народа, Хрущев рассвирепел. "Только дураки и паникеры могли пойти на такое! - якобы прокричал он в ярости. - Неужели кому-то могло в голову прийти, что мы сдадим Шатов и откроем немцам еще одну дорогу на столицу? Энкаведешники! Берия расстарался, конечно! Первый был среди трусов и паникеров!" Тогда же, не сходя с места, он и распорядился закрыть Домзак, а начальнику тюрьмы: "Да тебе еще баб валять, полковник! Здоров, как бык! Подыскать ему настоящую работу!" И подыскали: на следующий же день назначили председателем правления районного потребобщества. А заключенных - кого на волю (если оставалось сидеть менее полугода), кого в другие тюрьмы. В монастыре же после небольшой реконструкции поселили тех, кто мыкался в прибрежных бараках. Люди были рады: в тюрьме жизнь была организована лучше, чем на воле, - работал водопровод, отопление, туалеты. Сорок семей, получивших жилье, три дня праздновали новоселье с таким размахом, что сожгли дотла конюшни и лесопилку: тюрьма поставляла строителям обрезную доску и столярку - дверные и оконные блоки, балки для перекрытий и прочий товар).

Через этот вход, считавшийся черным, можно было попасть в кухню или же, сразу сдав направо, подняться по узкой лестнице на второй этаж, где располагались спальни детей, занятые теперь Дианой, Байроном и его двоюродной сестрой - "двоюродной любовью", как он ее называл, Оливией. Спальня, предназначавшаяся Ивану Тавлинскому, дяде Ване, была закрыта на ключ, как и супружеская спальня на третьем этаже, где единственной жилой комнатой была спальня Майи Михайловны Тавлинской, матери Байрона. Кабинет деда был встроен между спальнями на втором этаже, над большой гостиной. Нила занимала комнату на первом этаже - ближе к кухне.

В доме было тихо, темно и прохладно: старик следил за тем, чтобы температура в доме не превышала восемнадцати градусов, а в спальнях шестнадцати. Зимой и летом, - все равно. И еще он не выносил скрипучих лестниц и дверей, поэтому при строительстве дома нанял специального старичка (из какой-то деревни привез), который с молоточком, топориком, стамеской и связкой клиньев и клинышков, обмотанных берестой, недели две прослушивал дом, каждую лестницу и каждую дверь, и, если обнаруживал дефект, стучал молоточком или пускал в дело топорик и стамеску. В результате старый Тавлинский добился своего: поставленный на кирпичный цоколь трехэтажный деревянный короб, разгороженный на комнаты и службы и пропитанный какой-то особой противопожарной смесью, не откликался ни на тяжесть человеческой поступи, ни на сезонные колебания температуры. Раз в две недели старик обходил дом с масленкой и тряпицей, смазывая дверные и оконные петли.

В кухне звякнуло стекло.

- Нила?

- Это я, сынок, я. - Байрон узнал голос дяди Вани. - Рюмочку спустился выпить - не спится.

- Да забери ты кувшин к себе, чтоб не шастать в темноте. А я пойду. Спокойной ночи.

- Спокойной ночи, сынок, спокойной.

Байрон в темноте пробрался к панели сигнализации, нажал третью и седьмую кнопки. Все двенадцать маленьких лампочек на пульте разом вспыхнули и погасли. Чертыхнувшись, он отключил сигнализацию, снова включил и снова нажал третью и седьмую. Лампочки замигали. В сердцах захлопнул дверцу пульта.

Напольные часы в кабинете нежно пробили три часа, когда Байрон, распахнув двустворчатую дверь, ощупью - тяжелые плотные шторы не пропускали сюда свет уличных фонарей - пробрался к письменному столу и нашарил выключатель настольной лампы. В углу за тумбочкой, на которой поблескивали гранями высокий графин и большие стаканы, расставленные кругом - вверх доньями - на чистой салфетке, темнел выступающий из стены сейф. Байрон отпер дверцу, присел и, пыхтя, вытащил из глубины шкафа тяжелую шкатулку, украшенную висячей сургучной печатью. Трижды крутанул телефонный диск, набирая номер 907, и потянул на себя толстую дверцу нижнего отсека. Взял в руки револьвер, проверил барабан: заряжен. Сунул револьвер в карман и, взяв шкатулку под мышку, вышел из кабинета. Захлопнув за собой створки двери, чертыхнулся: настольную лампу забыл выключить. Но возвращаться не стал. Во рту пересохло, хотелось одного - выпить и заснуть.

Толкнув дверь ногой, он ввалился в свою комнату и едва удержался на ногах, споткнувшись о дорожный баул. Присел на корточки, кривясь от боли в ноге, поставил шкатулку и расстегнул сумку. Не глядя вытащил бутылку, со скрипом отвернул пробку, понюхал (слава Богу - виски) и сделал солидный глоток, потом еще один. В груди потеплело. Он рыгнул и, выгнувшись, полез в карман за сигаретами. В этой неудобной позе и замер, уставившись на крупную фигуру, укрытую с головой одеялом.

- Наконец-то, - хрипловатым спросонья голосом проговорила Оливия, вдруг вынырнувшая из-под одеяла и встряхнувшаяся всем телом, как собака после купанья. - Привет, герой. Или ты кого-то другого ожидал встретить в своей постели?

- Привет, - прошептал он. Откашлялся. - Никого. Хочешь выпить?

- Хочу. - Она села на постели, опершись спиной о подушку. - Как тебе моя грудь?

- Лучше не бывает. - Он с трудом поднялся с пола и протянул бутылку Оливии. - Оставь мне.

- Старик умучил? - Она приложилась к бутылке.

- Я сейчас. - Он сел на кровать, отстегнул протез, снял носок, хмыкнул. - Из-за всей этой кутерьмы я даже душ не успел принять. Извини.

Она провела ладонью по его бугристой широкой спине.

- Ничего, как-нибудь вытерплю. И не такое терпела. - Снова глотнула виски. - Только чур - никаких разговоров об инцесте. Терпеть ненавижу. Старухи брешут - караван идет.

Он тихо рассмеялся. Отнял у нее бутылку.

- Три года, - сказала она. - Я ждала тебя три года. Поэтому не обижайся, если я кончу первой.

- Постараюсь. - Байрон поставил бутылку на пол. - Господи, да ты вся мокрая! Потная... - Уткнулся носом и губами в ее влажный живот. - Ино поплыли, Оливия, по рекам райским...

- Нет, - прошептала она, шаря руками по его животу. - Давай я сама... сама, Господи, я сейчас закричу или зареву!.. Как мне плохо было, вонючий мой!

Они жили в старом доме и Байрону шел шестнадцатый год, когда дядя Ваня - в семье о нем говорили только шепотом или вовсе не поминали вернулся из тюрьмы. Этот рослый широкоплечий мужчина в сером пальто и серой же кепке с пуговкой, вяло улыбавшийся всем, даже ротвейлеру Бризу, оказался мирным, мягким человеком с замедленными и вместе с тем пластичными движениями. Если в комнату кто-то входил, он непременно вставал в ожидании то ли приветствия, то ли приказа. Первым делом он спросил Байрона, нравится ли ему Чехов, а когда мальчик стал перечислять прочитанные рассказы, уточнил: "Я имею в виду его пьесы. Это очень необычные произведения. Советую". "Что же в них такого?" - удивился Байрон, с трудом одолевший скукотищу "Вишневого сада". "Воздух", - кротко ответил дядя. А вечером, за ужином, после рассказа Нилы о замужестве сестры, которого она не одобряла ("Изменять ей будет - как пить дать. У него и отец такой был, и дед"), дядя Ваня, изменившись в лице, слезливо проговорил: "Кто изменяет жене или мужу, тот, значит, неверный человек, тот может изменить и отечеству!" Взрослые засмеялись, а Майя Михайловна, все ждавшая чего-то с плохо скрытым напряжением от Вани, - громче всех. "Дядя Ваня, - сказал дед, глядя на недоумевающего Байрона, - процитировал реплику обалдуя Телегина из пьесы Чехова "Дядя Ваня". Похоже, ты выучил Антон Палыча наизусть". Сын только рассеянно улыбнулся.

В доме Тавлинских дядя Ваня прожил месяца полтора, и все это время, мальчик чувствовал это, в семье нарастало напряжение и ожидание какого-то важного события. И напряжение и ожидание явно были связаны с дядей Ваней, которого дед каждый вечер вызывал в свой кабинет, где они подолгу беседовали. Иногда в этих таинственных беседах участвововала Майя Михайловна. Днем дядя сидел в своей комнате и здорово смущался, когда Нила приходила звать его к обеду. "Книжки читает, в окно смотрит или спит, ответила она на воспрос Байрона. - Ты его не бойся. И зря он хочет сменить фамилию. Он не позор семьи - он беда семьи. Он никогда не был плохим человеком. А ошибаются даже ангелы - прости, Господи".

История, стоившая дяде Ване пятнадцати лет тюрьмы, случилась за год до рождения Байрона, но, и дожив до сорока, он узнал только одно: его дядя до смерти занасиловал какую-то девушку. Несовершеннолетнюю. Изнасиловал и задушил. Ему грозила высшая мера социальной защиты - расстрел, но он сразу во всем сознался, взял всю вину на себя и тем самым, как обронил однажды дед, если и не спас честь семьи Тавлинских, то постарался причинить как можно меньше ущерба ее репутации. "Взял всю вину на себя? - удивился тогда Байрон. - Значит, были и другие подозреваемые?" "Придет время - спроси у него сам, - сказал дед. - Просто я чувствую себя настолько виноватым перед ним, что боюсь касаться подробностей того дела - даже в разговоре с тобой".

А через полтора месяца по выходе из тюрьмы дядя Ваня покинул Тавлинских. Старик купил ему дом в Заречье, в деревушке, вросшей позднее в поселок ликеро-водочного завода. Говорили, впрочем, что никакой покупки не было: старик женил сына на хозяйке дома, чтобы одним выстрелом двух зайцев убить. Андрей Григорьевич частенько наведывался к миловидной молодой вдове, которая таки понесла от него. Прикрывая свой грех, старый козел женил бесхребетного Ваню на этой самой Лизе Чаликовой, а что до денег, так это были отступные. Не прошло и семи месяцев, как Лиза родила девочку, которую назвали Оливией, и это тоже вызвало пересуды: старик дал чудное имя единственному внуку, теперь вот у Байрона появилась - пусть незаконная сестра с чудным именем Оливия. "Кривые толки! - отмахнулась Нила. - Уж я-то знаю, что Байрона именовала сама Майя. А насчет настоящего отца Оливии одному Богу ведомо. Да и неужто Ванюше не хватило бы сил объездить кобылку? Людям - лишь бы ветер пожевать". Байрон высокомерно отмалчивался, когда одноклассники строили предположения насчет Оливии и дяди Вани - впрочем, соблюдая при этом осторожность: младший Тавлинский в драке был стоек и безжалостен.

После ухода отца из семьи "к этой шлюхе домзаковской", как говорила Нила, после его случайной и нелепой смерти (упал на мосту пьяный в приступе эпилепсии - утром, когда спешил в школу, - и был задавлен тяжелым грузовиком, за рулем которого сидел непротрезвевший водитель) Байрон лишь изредка звонил в Шатов - матери либо деду, но домой не приезжал. И только после того, как рухнул его первый брак и бывшая жена, невзирая на все его ухищрения (лишь в суд он не стал обращаться), отказала ему во встречах с их сыном, Байрон стал проводить отпуск в Шатове. Развод резко осложнил его продвижение по службе, да вдобавок к тому времени умер главный его покровитель - тесть, служивший в Главной военной прокуратуре в генеральском чине. Его держали на мелкой уголовке, и он подчас спасал от провала самые гиблые дела, но к делам о коррупции в высших эшелонах военной власти, на которых многие делали карьеру (или ломали шею), Тавлинского и близко не подпускали. Он застрял в капитанах, в то время как иные из его сверстников успели сменить шапки на папахи. После второго развода на нем и вовсе поставили крест. Возвращаясь со службы, он запирался на три замка в своей пустой квартире (четырехкомнатную квартиру на Чистых Прудах, подаренную тестем и не оспоренную первой женой, он продал и переехал в двухкомнатную в Орехово-Борисове) и, отключив телефон, напивался в одиночку, пока не падал замертво.

Приезжая в Шатов, он даже с близкими держался высокомерно-замкнуто, избегая участливых взглядов матери и напряженно-испытующих взоров старика. Щеголявший своим умением с одного-двух взглядов разгадывать любую шахматную задачку, скрупулезно собирать факты и виртуозно их комбинировать, он и себе не хотел признаваться в том, что жизнь его пошла как-то не так, не туда, а попросту говоря - в провал, в круг бессмысленного существования. Лишь однажды старику удалось вызвать его на откровенность, но и тогда обстоятельного разговора не получилось. "Рано отчаиваться, - начал Тавлинский-старший, - ты еще не прошел земную жизнь до середины..." "Но оказался в сумрачном лесу, - с усмешкой подхватил игру Байрон, - утратив правый путь во тьме долины". Старик лишь покачал головой, уже тогда обритой наголо ("Бильярдный шар - значит, шар, а не куриное яйцо в пухе и перьях"). "Если мне память не изменяет, наш Алигьери в той долине обрел благо навсегда". "Девочки заждались. Пойду-ка я, если не возражаешь".

Тем летом он играл с девятилетней Дианой в шахматы и учил ее плавать. На речку хромоножка отваживалась выбираться только с наступлением вечера, место выбирали подальше от чужих глаз. Она без визга входила в воду по грудь и доверчиво обхватывала его за шею, если ему взбредало прокатить ее на себе до середины реки. К тому времени дед уже выстроил новый дом, поражавший воображение шатовцев, три четверти которых ютились в деревянных избушках, разгороженных фанерой на комнаты, украшенные картинками от конфетных коробок. В новом доме Диане выделили комнату с видом на реку. Иногда вечерами Байрон читал ей книжки на сон грядущий. Нила посмеивалась: "Цыпленок-то мой, Динка, говорит, что вырастет и выйдет замуж за Байрона". "Байрон умный, - тотчас откликалась Майя Михайловна. - Уж он-то найдет способ вовремя разочаровать принцессу".

Иногда же он без всякой цели гонял на подаренном дедом мощном мотоцикле по шатовским окрестностям, выбирая дороги погаже или и вовсе забираясь в район песчаных холмов за рекой. Здесь вполне можно было свернуть шею, и Майя Михайловна нервничала, беспокоясь за сына-сумасброда и шестнадцатилетнюю Оливию, составлявшую ему компанию в гонках на выживание. Обхватив Байрона руками покрепче, девушка прижималась к нему своими твердыми большими грудями и громко стонала, когда мотоцикл с нарастающим воем проваливался в песчаную ямину, из которой по кривой, срывая пласты песка вперемешку с лепешками мха, вылетал на сыпучий гребень. Тут Байрон притормаживал. "Страшно?" "Оргазм!" кричала в ответ Оливия. И они снова срывались вниз - на этот раз в ложбину, дно которой поросло плесневелой травкой и хлипкими кустиками черной ольхи. "У-у-у! - стонала девушка. - Газу! Газу!" И они на всем газу вылетали в поле, посреди которого высилась столетняя липа с огромным дуплом, в котором могли уместиться пять человек и собака. "Почему собака? - спросила Оливия, задыхаясь, когда они, оставив мотоцикл снаружи, спрятались в дупле от внезапно обрушившегося ливня. - И разве липы живут до ста лет?" "Реже редкого, - ответил Байрон, рывком снимая рубашку через голову. - Если стоят в одиночку среди поля, как эта. А вообще-то жизни липовой - лет тридцать-пятьдесят". "Отвернись, - сквозь зубы велела Оливия. - Я тоже хочу разнагишаться. Раз, два, три!" Байрон и не подумал отворачиваться. Они поцеловались. "Только не откуси мне язык, - пробормотала Оливия, опускаясь на слой сухой теплой трухи и не выпуская его руки. - Чур я сверху..." Когда они, потные и с ног до головы вывалявшиеся в древесной трухе, в унисон замычали и Оливия вытолкнула из пересохшего разверстого рта: "Еще раз!", вдруг все вокруг потемнело, а через мгновение осветилось ослепительно-голубым светом. Раздался оглушительный треск, и они потеряли сознание. Очнувшийся первым Байрон вытащил Оливию из-под навала веток. Правое плечо ее было обожжено. Он дал ей пощечину - девушка открыла глаза. "Молния! - закричал он. - В нас попала молния!" "А я думала, это такой оргазм, - еле ворочая языком, выговорила она. - Настоящий". Он разгреб ветки, отыскал обе рубашки, кое-как одел Оливию, усадил ее на мотоцикл, отброшенный ударом молнии в поле, но неповрежденный, и, вырулив на глухое шоссе, отвез ее в больницу. Позвонил домой. Через полчаса примчалась на машине Майя Михайловна. "Ничего страшного, - успокоил ее врач. - Молния добралась до нее самым кончиком. Ожог плюс шок. Повязку мы наложили, сделали укол - часа через два она проснется". Мать обернулась к Байрону. "На ней твоя рубашка". "Перепутал в суматохе, - спокойно ответил сын. - Ты сама ее заберешь или мне дождаться?" Его отправили домой. Оливии было строго-настрого заказаны мотоциклетные прогулки. А Байрон через два дня уехал в Москву: отпуск закончился.

На исходе следующего года началась Первая чеченская война, завершившаяся для Байрона производством в майоры и новой попыткой наладить семейную жизнь, которая, однако, продлилась лишь одиннадцать месяцев.

Оливия же, едва закончив среднюю школу, вышла замуж за мастера с трикотажной фабрики - Михаила Звонарева, известного весельчака и выпивоху. Родители были против, но девушка и слышать ничего не желала. Когда же в дело вмешался старик Тавлинский, она ему прямо сказала: "Отец мне не указ, потому что пьяницы мне вообще не указ (к тому времени дядя Ваня, слезший с таблеток, на которые подсел в тюрьме, стал пить тихим бесконечным запоем). Мать - тоже. На старости лет пошла в монахини, а в молодости - весь город знает - чего только не вытворяла. Если же правда, что вы мой отец, то в таком случае вы мне и подавно нет никто и звать никак: тайком сблудовали, а от дочери - отказались". И в завершение разговора заявила, что беременна. Сыграли свадьбу, и вскоре в положенный срок Оливия родила мальчика, умершего почти тотчас: у него не было черепной коробки и части мозга (акрания и гемицефалия, как было записано в медицинском заключении). "Скорее всего, сказал доктор Лудинг несостоявшейся матери, - это результат генетического нарушения. Наследственность. В семье Тавлинских никаких отклонений не было: Лудинги наблюдают их больше ста лет, так что вы уж мне поверьте. Насчет же Звонаревых не могу сказать - они в Шатове после войны появились. Надо бы поинтересоваться, да вот захотят ли отвечать - вопрос..." Оливия заплакала без слез: "Какая у них может быть наследственность, если они из поколения в поколение всю свою генетику пропивали".

Муж встретил ее из больницы пьяный, со слезами на глазах, но Оливия слезам не поверила - жестоко избила полубесчувственного Михаила скалкой и не пустила под одеяло. Наутро муж похмелился и прибил ее так, что она две недели не выходила из дому, стыдясь показываться на людях с синяками под глазами. Развернулась война, прерывавшаяся редкими и краткими перемириями. Оливия спасалась учебой в финансово-экономическом колледже, задерживаясь на занятиях допоздна, чтобы по возвращении домой - а жили молодые в Домзаке рухнуть без сил рядом с пьяным мужем, глотнуть снотворного, которым ее тайно снабжала Майя Михайловна, и обесчувстветь до рассвета. Дело шло к разводу, но помешал случай. Однажды во время пьяной драки молодые выбежали на галерею второго этажа, Оливия увернулась от удара, пихнула Михаила обеими руками в грудь, и тот, перевалившись через перила, упал спиной на булыжник, которым был вымощен двор Домзака. В больнице он провел два месяца под капельницей, пока спинномозговая жидкость не приобрела естественный цвет и прозрачность, однако из больницы Оливия вывезла его в инвалидной коляске: у Михаила отнялись ноги. "Сука, - сказала пьяная свекровь, потрясая двустволкой. Теперь слушай мою команду: если увижу, что ты его обижаешь, пристрелю. А вернется младший из Чечни, он тебе за Мишку отомстит по полной программе". Оливия словно окаменела. Она по-прежнему училась в колледже, но теперь не задерживалась на занятиях: дома ждали муж-инвалид, свекровь да вернувшийся с армейской службы Виктор Звонарев. К измученной красивой золовке он отнесся сдержанно, чтобы не сказать - сочувственно. Правда, однажды все же высказался: "Брат для меня всю жизнь вместо отца был. Пример для подражания, герой и все такое. А теперь он полузверь-получеловек, и это случилось не без твоего участия. Ты скажешь: он виноват, пьяница одичавший, и мне тут возразить нечего. Но все равно он моим родным братом был и останется, Оливия. Обижать я тебя не стану и другим не позволю, но привета от меня не жди". Этот жилистый ловкий парень с суженными, как от нестихающей боли, глазами, цыкнув на мать, установил новый порядок: по субботам и воскресеньям брал на себя все заботы о вечно пьяненьком брате-инвалиде, отпуская Оливию к родным. В доме Тавлинских она отсыпалась, нормально ела, вечерами сидела с Майей Михайловной и Андреем Григорьевичем у камина в большой гостиной, потягивая через соломинку простенький коктейль собственного изобретения душистый самогон пополам с соком красного винограда. Старик, поглядывая на нее, думал о чем-то. Майя Михайловна гладила ее плечи, ноги, грудь - так они и засыпали обнявшись в гостиной на широком диване.

Старик не сидел сложа руки. Именно он предложил невестке нового шофера-телохранителя - Виктора Звонарева. Именно он купил на свое имя недостроенный дом одного бандюгана, бросившегося в бега после убийства милиционера. Дом был доведен до ума и подарен Оливии - правда, знали об этом лишь несколько человек, умеющих держать язык за зубами. Она по-прежнему жила в Домзаке, делала мужу уколы, кормила предписанными таблетками и даже бегала за водкой. Выезжая в коляске на прогулку - по двору и за ворота на поросший травой мыс, Михаил привязывал к животу бутылку, из которой через трубочку "подмолаживался" водочкой. Той весной Оливия, как всегда, вывезла Михаила на мыс. По реке с шумом шел лед, и она боязливо держалась подальше от обледеневшего края обрыва. Что потом случилось - мало кому известно. Люди слышали выстрел: как оказалось, это упившаяся Надежда Звонарева выстрелила в открытое окно утиной дробью по Оливии. Виктор вырвал у матери ружье и принялся ее вязать полотенцами, а когда она вырубилась, позвал Оливию. Соседи видели ее: после выстрела она кинулась в Домзак и спряталась под галереей. Выглянув в окно, Виктор увидел, что на мысу пусто, и бросился вниз. Оливия - за ним. За воротами быстро собралась толпа. Следы колес вели к обрыву. Михаила никто не видел. Кто-то утверждал, что темное пятно вон на той льдине - его шапка. Цыганка Румыния клялась, что видела каких-то двоих незнакомцев, которые после выстрела быстро бежали по мосту в сторону ликеро-водочного завода. Ринулись туда, но ни на пустоши, ни на продуваемой ветром дороге незнакомцев не заметили, а заводские охранники только руками разводили: "Были б чужие - мы б заметили".

Так в одночасье и стала Оливия вдовой.

На следующий же день старик Тавлинский увез ее из Домзака на своем легендарном лимузине ЗИС-111 - больше ее на острове не видели.

Только летом узнали, что живет она то у Тавлинских, то в собственном домике в районе кинотеатра "Марс", и, когда ночует в том домике, покой ее стерегут молодцы с бычьими затылками - с такими лучше не связываться. Еще во время учебы в колледже она занимала какую-то неприметную должностишку в компании старика Тавлинского. Получив же весной диплом, стала вдруг членом совета директоров ликеро-водочного завода. Говорили, что старику Тавлинскому удалось таки перехитрить шатовскую водочную мафию и завладеть на законных основаниях блокирующим пакетом акций предприятия. Как это произошло, никто в городе не знал, зато все заметили, что на похоронах старика Таты, отца братьев-близнецов, контролировавших доселе прибыльнейшую шатовскую водку, первой у гроба, спрятав лицо в букет черных роз, стояла Оливия.

А недели через две после похорон ни с того ни с сего случился пожар, за два часа сожравший ее дом у "Марса". Оливия наблюдала за отсветами пламени на низко плывших облаках с галереи дома Тавлинских. Она прихлебывала мятный чай из тонкой чашечки и даже не слышала громкого шепота Майи Михайловны, звавшей ее спать...

Байрон очнулся и, глянув на часы, застонал. Только полпятого. Он нашарил горлышко бутылки и сел. Окна уже светло-серые. Дождь, кажется, поутих. На тумбочке у изголовья стакан. Вверх дном на чистенькой салфетке, как это заведено у Нилы. Сердце колотилось, во рту - будто толченого угля наелся. Бульканье виски в глухой тишине дома показалось особенно громким. Стоп. Одна таблетка и полстакана пойла - этого хватит на полтора-два часа глубокой дремы. Как раз то, что нужно. В шесть он встанет под душ, потом проглотит еще одну дозу, но уже без таблеток, что-нибудь наскоро сжует и с револьвером в кармане отправится во флигель. Дед, конечно, и виду не покажет, но обидится и наверняка попросит подумать еще разок. Он же предложит ему свой вариант.

Наконец-то в голове зашумело, тяжелые веки опустились. Он устал в этой шумной толпе. Устал от нескончаемого гула. От страшной пустоты, только кажущейся неосязаемой. На самом деле об нее можно до смерти ушибиться. Шум, гул, шлепанье босых ног - звук, удаляющийся, сливающийся с дыханием раздраженной толпы.

Омерзение было таким сильным, что подпираемая сзади толпа, тупо стремившаяся к лестнице, которая вела из узкого тоннеля к выходу на платформу, вдруг остановилась, закричала, заругалась, словно проклятия могли что-то изменить, - на ступеньках, лицом к людям, раскорячилась обмотанная лохмотьями женщина с задранной выше лиловых колен юбкой, из-под которой била струя мочи. Самые нетерпеливые, продолжая ругать этих чертовых беженцев, засравших Москву, прижимаясь к стенам и отворачиваясь, бросились наверх, норовя поскорее миновать это чудовище, как вдруг и раздался взрыв. Никто не понял, что произошло. Словно граната, разорвавшая грязную бабу в клочья, находилась у нее в животе. Но явно не в руках, которыми она поддерживала юбку. Клочья мяса и брызги крови ударили во все стороны - в стены, в потолок, в лица. Обтянутая синей тряпицей рука упала в лужу мочи. На мгновение Байрон замер, уставившись на судорожно сжимавшиеся пальцы с криво обкусанными ногтями, но тут его толкнули, кто-то диким голосом взвопил: "Шахиды!", и он побежал в беснующемся и ревущем стаде вверх по лестнице. Кто-то упал. Сверху к месту происшествия пытались прорваться милиционеры, размахивавшие дубинками, но охваченные паникой люди не обращали на них внимания. Всеми безраздельно владело лишь одно желание - поскорее убраться с этого места, выбраться наверх, туда, где не разит мочой, кровью и тошнотворной гнилью внутренностей, которые блестящими петлями расплескались по гранитным ступеням и стенам. Охая и заполошно вскрикивая, люди слепо стремились к эскалаторам и поездам, не соображая, похоже, куда бегут...

Оказавшись на улице, он метнулся в узкий промежуток между газетным киоском и телефонной будкой. Опустился на корточки, зажмурился, выдохнул. Боже. Жив.

Наконец ему удалось вытряхнуть из мятой пачки сигарету и закурить. Надо было взять себя в руки. Немедленно. Упорядочить мысли и обуздать чувства. Тпр-ру! Что произошло? На его глазах только что погибла пьяница - отечное лицо с коричневыми вислыми подглазьями, лиловые коленки - синяк на синяке и криво обкусанные ногти... Хватило нескольких мгновений, чтобы навсегда запомнить черты этой погибшей представительницы московской фауны. Lebensunwertige Leben. Он вздрогнул, вспомнив ее оторванную руку, пальцы, судорожно сжимавшиеся в кулак посреди лужи мочи. Не похоже, чтобы в нее бросили гранату. При таком взрыве - в узкой трубе короткого тоннеля, битком набитого возбужденной живой человечиной, пострадали бы десятки людей: осколки, взрывная волна... Быть может, гранату или какое-то другое взрывное устройство она прятала за пазухой? Кто знает.

Вернувшись домой на такси, он отыскал початую бутылку и выпил одним духом из горлышка. В спальне едва хватило сил раздеться. Лег. Наверное, он был слишком возбужден происшествием в метро. Стоило закрыть глаза, как он вновь оказывался в тоннеле, метрах в пяти от лестницы, ведущей на платформу, в раздраженной толпе, лицом к лицу с жуткой бабой, которая, раскорячившись на верхней ступеньке, мочилась под ноги людям. А потом - взрыв. Словно очень-очень громкий всхлип. Влажный всхлип, изнутри разорвавший человека в клочья. Не взрыв, но всхлип. Кому она была нужна? Кому мешала или угрожала эта вконец опустившаяся бабища, вызывавшая лишь омерзение, брезгливость, разившая мочой, вечно пьяная, забывшая, может быть, и имя свое, и пол, и возраст? Странно: неужели кто-то и впрямь подсунул ей в тряпье бомбу? Просто так, беспричинно? Все может быть: этот город пропитан злом, как кусок хлеба в чае - водой. Эти дома, фонарные столбы, улицы...

Сердце вздулось, как переполненный мочевой пузырь, и он проснулся. Поворочал головой на мятой влажной подушке и сел на кровати. Не было никакого метро, ничего не было. Просто очередной кошмар, которые всемогущий господь сновидений подсовывает ему каждую ночь вместо облаков, красиво змеящихся женщин или хотя бы тараканов. Лучше тараканы, чем эта кошмарная метрополитен-опера с беженцами, мужчинами, которые всякий раз узнают в нем какого-то опасного знакомого, и детьми, падающими замертво там, там и там...

На часах - без малого шесть. Пора.

После теплого душа он тщательно вытерся огромным махровым полотенцем, натянул высокие носки, осторожно всунул обрубок ноги в протез, застегнул пряжку на икре - она служила страхующим креплением, накинул на плечи халат и поднялся к себе, вспоминая, что сказал ему на прощание этот немец, главный врач ортопедической клиники Джонатан, кажется, Курц: "С нашими протезами, Herr Oberst, пациенты с парашютом потом прыгают".

Одеваясь, он тихонько напевал, одновременно прислушиваясь к звукам просыпающегося дома. Револьвер он сунул за брючный ремень сзади, надел короткую кожаную куртку. Повел плечами. Налил виски в стакан, выпил и с сигаретой в зубах вышел на внешнюю галерею, обтекавшую дом на уровне второго этажа. Из подземного гаража легко выехала и резко остановилась перед воротами темно-синяя BMW. Ворота без скрипа поехали вбок, и в этот момент к машине подошли Майя Михайловна и Оливия. Обе разом оглянулись и радостно замахали руками. Байрон ответил им шутовским поклоном, прижав руку к сердцу.

- Мы боялись тебя разбудить! - крикнула мать. - Увидимся вечером, да? Дед, наверное, совсем замучил тебя разговорами.

Оливия молча улыбалась.

Байрон послал ей воздушный поцелуй.

Женщины сели в машину, которая тотчас сорвалась с места и, стремительно выписав вираж, умчалась, скрылась за деревьями.

В кухне он расцеловался с Нилой - "Хоть и не молодеешь, но - хорошеешь. Клянусь. Диана еще спит, наверное?" - и устроился за столиком у окна, смешав табачный дым с паром, поднимавшимся от чашки с мятным чаем.

Нила села напротив.

- Ты теперь свою Диану не узнаешь, - с улыбкой проговорила она. Хорошенькая стала - страх и страсть! Только вот в больнице вся извелась. Поживи-ка на таблетках!

- Обезболивающее, - кивнул Байрон, прихлебывая горячий чай. - Надо отвыкать, не то втянется - никакой нарколог не поможет. Чур, чур меня! И ее.

- Джинсы-то ты ей привез?

- Ага. Думаешь, велики будут?

Нила усмехнулась.

- Ты ее ляжки еще не видел.

Он встал, снова закурил.

- Еще налюбуюсь.

- Капризная стала, взбалмошная. По весне вдруг с Федор Колесычем взялась по ночам бродячих собак отстреливать. Хозяин как узнал... - Нила покачала головой. - Разбушевался, а она - тоже. Путаетесь, кричит, под ногами, сами жить не умеете и другим не даете. Принцесса!

- Принцесса, - улыбнулся Байрон, уже взявшись за ручку двери.

- Засранка, - уточнила Нила.

- И это правда.

Было солнечно и ветрено, с деревьев летели капли воды, и хорошо, так хорошо дышалось.

Байрон поднял руку, приветствуя неспешно шествующую тушу - Александра Зиновьевича, дедова шофера.

- Это ты мою колымагу брезентом закрыл?

Старик остановился, широченное его лицо с узкими глазками расплылось в улыбку.

- А кто ж еще! Ты к хозяину? Пора, пора - заспался!

Махнув рукой и чуть согнувшись под тяжелой от влаги кроной молодого дуба, уже поднимавшего корнями плитки мощеной тропинки, Байрон толкнул дверь флигеля и замер на пороге. Что за черт! Откуда этот запах? Бензин. Бензином разило вовсю. Пахучая жидкость разлилась небольшой лужицей на полу в шаге от погасшего камина. Ступени лестницы, ведущей наверх, блестели. Он тронул пальцем, нюхнул: бензин.

- Дед! - позвал Байрон, ступив сбоку на нижнюю ступеньку. - Ты жив там, нет?

Молчание.

В несколько прыжков он одолел лестницу, шагнул к тахте и остановился. Взялся рукой - Господи, почему рука дрожит? - за край одеяла, потянул. Выпрямился. С хрустом в шее повернулся к окну. Закрыто.

- Вот тебе и точка, дед, - прошептал он. - Ну и точка.

Плотно прикрыв за собой дверь флигеля, он, не разбирая дороги, зашагал к своей машине. Обдирая пальцы, кое-как освободил "Опель" от брезента. Извлек из-под сиденья сверток и быстро взбежал по парадной лестнице, хлопнул дверью и остановился только у комнаты Дианы. К двери была прикноплена бумажка со смешной рожицей и надписью: "Ищу героя!" Не до того. Он постучал. Еще раз - нетерпеливее и громче.

- Ага! - раздался голос Дианы за спиной. - Отутбил!

Он поймал ее в охапку, поцеловал в нос, в губы, в лоб "Богинюшка-матушка! Ай да ты!" - и бережно опустил на пол. Она была в халате, от нее пахло кофе - только что отзавтракала.

- Диана! - Он открыл перед нею дверь. - Все остальное потом, сейчас мне позарез нужна твоя помощь ("Господи, как она похорошела, в самом-то деле!"). Это надо спрятать. - Он протянул ей сверток. - Это мой пистолет. Взял с собой на всякий случай - мало ли что в дороге случается. Пронесло, а теперь его надо хорошенько заныкать. Можешь? Можешь. Сейчас здесь будет полно милиции...

- Да погоди же! - сердито крикнула она, забирая сверток. - Конечно, спрячу, о чем речь! Ты стрелял в кого-то?

- Нет, дело не в этом. Я не стрелял. - Он сделал глубокий вдох, задержал дыхание, выдохнул. - Деда убили. Ножом или топором, не знаю. Я сейчас буду звонить в милицию. Не хочу, чтобы они к этому (кивнул на сверток) прицепились. Я из него сто лет не стрелял, но он "левый". Понимаешь? Держал дома на всякий случай... из Чечни привез...

- Кто убил деда?

- Ума не приложу. Веришь?

- Конечно. Когда? Ты ж с ним всю ночь провел.

- До трех часов. После трех я уже спал в своей комнате. Мы договорились встретиться утром, чтобы обсудить одно дело... одно важное для него дело... Потом расскажу. А сейчас не задавай больше вопросов, пожалуйста. Спрячь это хорошенько. Дом обыскивать вряд ли будут, но чем черт не шутит... А потом я тебе все в подробностях расскажу.

Он уже успокоился. Даже улыбнулся Диане.

- Нила говорит, что ты страх как похорошела. Врет. Слов таких нет... но я поищу...

Она ответила ему напряженной улыбкой.

- Я тебе верю, Байрон. Иди звони. Про мать не забудь.

Он кивнул и быстро вышел из комнаты.

Уже оказавшись в дедовом кабинете, он вдруг пожалел о том, что отдал ТТ Диане. Глупость какая-то. Нелепейший поступок перетрусившего мальчишки. Перетрусившего ни с того ни с сего. За годы службы в военной прокуратуре ему доводилось видеть и не такие трупы. Это произошло здесь. Выпил. Произошло в нескольких шагах от постели, на которой они с Оливией - может быть, как раз в те минуты, когда кто-то убивал деда, - кувыркались до полного изнеможения. Или после того, как она ушла, или когда он очнулся после метрополитен-кошмара. Произошло, по сути, в родном доме. И жертвой стал родной человек, который годами заменял ему отца, никогда при этом даже не намекая на особую свою роль в жизни внука. Да еще после рассказа о Домзаке. Он успел поделиться с ним тайной. Быть может, лишь частью тайны. Объективно - она не имела никакого отношения к убийству, но так уж странно сложилось, что убийство как-то само собой стало составной частью тайны и истории Домзака.

Он вынул из кармана мобильник, набрал номер.

Мать ответила не сразу.

- Извини, милый, - пропела она запыхавшимся голосом, - рабочий день я начинаю с массажа и только что...

- Возвращайся домой. Деда убили.

Он выключил связь. Закурил. Теперь можно и собак будить. Набрал 02.

Он вышел во двор, машинально отметив, что воздух стал теплее. Его колотило, но руки - он по привычке вытянул их перед собой - не дрожали. Достал из внутреннего кармана куртки плоскую стальную фляжку и дважды, без передыха глотнул. Завинчивая пробку, услыхал ленивое подвывание милицейской сирены. Однако первой из-за деревьев появилась машина матери. Байрон не двинулся с места, когда темно-синий автомобиль затормозил, едва не коснувшись бампером его колен.

- А твой водитель - ас. - Он обнял мать, взял за руку Оливию. - Такие дела, хорошие мои.

Мать заплакала в голос, обхватив сына руками. Оливия прислонилась к его плечу.

- Где он? - почему-то шепотом спросила она.

- Во флигеле. Идите в дом. - Он подтолкнул их к крыльцу. - Идите же.

Первая милицейская машина въехала во двор, вторая остановилась на улице.

Начальник милиции подполковник Кирцер - Байрон знал его еще участковым - приобнял внука старинного приятеля, похлопал по спине.

- Собрался, видишь, на пенсию, да вот тебе пенсия. Где он? Там? Бросил через плечо своим людям: - Во флигель! И чтоб аккуратно мне там! Посмотрел участливо на Байрона. - Я позвонил мэру - он, конечно, в шоке. Расстроился, да и понятно. А вот и "скорая".

Из белого микроавтобуса с красным крестом на борту выпрыгнул доктор Лудинг. Кирцер рукой показал, куда идти. Лудинг кивнул обоим и заспешил к флигелю.

- Пойдемте в дом, Евсей Евгеньич, - пригласил Байрон. - Может, по рюмочке?

- А вот и мэр. - Кирцер обдернул китель, шагнул навстречу сухопарому рослому мужчине в темно-синем костюме, который легко выпрыгнул из "Мерседеса" и быстрым подскакивающим шагом направился к ним. - Здравия желаю, Иван Анатольевич. Опергруппа работает на месте преступления. В прокуратуру сообщили. - Он шагнул в сторону, представляя Байрона. Тавлинский Байрон Григорьевич, внук Андрея Григорьевича. Подполковник военной юстиции.

- Бывший. - Байрон пожал горячую, сухую руку мэра. - Пойдемте в дом. Там Майя Михайловна и... пойдемте...

Майя Михайловна, Оливия и Диана - все уже в черном - ждали их в большой гостиной. Байрону показалось, что лица их обрамлены каким-то странным лиловатым ореолом. Сердце его билось тяжело и редко, и с каждым ударом тело тяжелело, наполняясь болезненной тьмой. Что-то со зрением, подумал он, когда заговорил мэр. В голове тихо и противно ныло и звенело. Фигуры и предметы в поле его зрения как будто слегка сместились: некоторые утратили четкость очертаний, другие обесцветились, и уже через несколько мгновений все вокруг стало черно-белым - ни одного цветного пятна. Черно-белое и колеблющееся серое. Голова кружилась. Голос мэра доносился до него как через подушку. Бесшумно подошедшая Нила взяла Байрона под руку - он качнулся.

- Я сообщил губернатору об этом прискорбном для всех нас происшествии, и губернатор просил, во-первых, передать вам свои искренние соболезнования, а во-вторых, взял это дело под личный контроль... Уважаемая Майя Михайловна, надеюсь, что этот удар судьбы...

Звук пропал. Байрон со страхом неотрывно смотрел на шевелящиеся губы мэра, но ничего не слышал. Он с усилием повернулся к Ниле - та отшатнулась, но тотчас выхватила из нагрудного кармана платок и протянула Байрону.

- У тебя кровь...

Он прижал платок к носу, запрокинул голову, ужас захлестнул его, встряхнул и отпустил.

Оливия вскрикнула, обернувшись на шум.

Байрон лежал лицом вниз на полу, далеко откинув руку с окровавленным платком.

Мэр запнулся, растерянно оглянулся. Его шофер и помощник подхватили бесчувственное тело и положили на диван у камина лицом вверх. Байрон закашлялся, лицо его мгновенно осунулось и побледнело, на губах лопнул кровавый пузырь.

- На бок! Боком положите! - закричала Майя Михайловна. - Он же кровью захлебнется! Врача!

Когда через полчаса Байрон пришел в себя и открыл глаза, он увидел доктора Лудинга, задумчиво разглядывающего эстамп на стене - маяк, кусочек побережья, парусник, пляшущий на волнах. Байрон скосил взгляд: у двери со сложенными на груди руками замерла Оливия, рядом с ней пристроилась на корточках Диана.

- Опять я в Домзаке, - попытался улыбнуться Байрон. - Привет, господин Лудинг!

- Привет, - тотчас откликнулся Лудинг, склоняясь к нему. - Почему ты вдруг вспомнил про Домзак?

- Ночью дед рассказывал про расстрел в Домзаке... в сорок первом... вспомнил твоего дедушку... Что это было? Обморок?

Лудинг оглянулся. Из-за его спины выплыло лицо матери - сухое, бесстрастное, с темными кольцами вокруг глаз.

- Что-то вроде обморока, - сказал Лудинг. - Нужно обязательно сделать энцефалограмму: уж больно напоминает приступ эпилепсии. У тебя когда-нибудь прежде бывали такие обмороки?

- Шутишь, Игорь. - Байрон приподнялся на локтях. - Дослужился б я до подполковника с эпилепсией.

- Ранения? Контузии?

- Обе легкие. Одна в Афгане, другая в Чечне. Ранения - конечно... Два в Афгане, одно в Чечне. Но никаких черепно-мозговых травм в послужном списке не имею. Сушь в горле - дайте выпить чего-нибудь.

Присев на корточки перед кроватью, Диана протянула ему стакан. Доктор перехватил стакан, попробовал и только после этого отдал Байрону.

- Извини, но тебе сейчас воздержаться бы от алкоголя. Я помню, как у тебя года три-четыре назад сердце прихватило - едва откачали. Гипертонический криз - а тоже ведь, казалось бы, ни с того ни с сего.

- Это мой личный чеченский синдром. Когда я на мине подорвался, меня из-под обстрела долго вытаскивали, там чеченские снайперы работали. Разведчики ногу перетянули, кровотечение остановили, но боль была - не передать... отвык... Ну они мне и вкатили дозу морфина. В Чечне ведь все можно достать... А потом в госпитале, уже после операции...

- Тоже морфин?

- У медсестрички выпросил. Мочи не было терпеть.

Байрон залпом осушил стакан, поставил вверх дном на салфетку, которой была застелена тумбочка. Только сейчас он сообразил, что его перенесли на второй этаж.

- Как самочувствие?

- Вялость. Усталость. Немножко будто подмерз. Долго я был в отключке?

- Полчаса. Давление подпрыгнуло, но сейчас в норме. Однако с этим, Лудинг кивнул на стакан, - не шути.

- Ага. Голова тяжелая-претяжелая. Можно я немножко посплю?

- Поспи. - Лудинг встал. - Может, тебе укольчик сделать? Анальгин с димедролом - легко и приятно. И это не морфин.

- Морфин я всего три... ну четыре раза получал... Сердце стало барабанить - испугался. Так что не надо мне сейчас ничего. Да я и так почти сплю. Вы идите, идите... Игорь, а ты подожди. - Когда женщины молча покинули комнату, он спросил, слегка понизив голос: - Расскажи про деда.

- Его уже увезли в морг, там им, наверное, уже занялись патологоанатомы. Что же тебе сказать... Слева от входа во флигель стоит бочка с дождевой водой - в ней обнаружили топор.

- Тот самый?

- Что значит - тот самый?

- Дед на кой-то черт держал рядом с кроватью топор с широким лезвием на длинной рукояти. В бочке с водой... Значит, пальчики не найдут.

- Возможно, этим топором его и убили. Во всяком случае, мы взяли несколько проб воды из той бочки: хорошее оборудование обнаружит растворенную в воде кровь, даже если там хотя бы одна молекула болтается. А у нас хорошее оборудование. Останется выяснить, чья это кровь. На это, как тебе, наверное, известно, ответит анализ ДНК.

- А такое оборудование у вас есть?

- Откуда! Пошлем в область, если потребуется. Орудовал очень сильный человек. Голову отсек с одного удара. Второй удар пришелся на левое подреберье. Смерть наступила предположительно между тремя и пятью часами. Трупные пятна уже появились.

- Мы разговаривали с ним до трех часов. То есть когда я вернулся в дом, часы в его кабинете пробили три.

- Ну это уже не по моей части. Спи, Байрон. Впереди у тебя тяжелый день.

Едва дверь за ним захлопнулась, как Байрон схватил валявшуюся на полу куртку, вытащил фляжку и вылил содержимое в стакан. Не сводя взгляда с двери, выпил до дна. Натянул одеяло до подбородка и закрыл глаза. Игорь Лудинг, младший внук того Лудинга, который свидетельствовал смерть расстрелянных в Домзаке. Дед рассказывал, что встретились они уже после смерти Сталина. Лудинг провел всю почти войну на фронте, после служил по госпиталям, потихоньку свихиваясь, и был уволен в запас по выслуге лет. Вернувшись в Шатов, устроился терапевтом в больнице. При первой же встрече дед на радостях выпил, врач отказался - Лудинг понес какую-то ахинею насчет тайны половой жизни товарища Сталина. Он не мог допустить, что половой акт вождя с женщиной происходил так же, как и у прочих смертных. Ну никак не мог отец народов и генералиссимус всея Руси просто так взгромоздиться на женщину. Не мог, потому что не мог ни за что. Происходило все как-то иначе. И женщина должна быть как-то специально подготовлена. Но как? Что это были за женщины? Тавлинский сначала с раздражением, а потом с нарастающим смехом выслушивал всю эту белиберду, наконец не выдержал - расхохотался. Лудинг обиделся. Виделись они редко. Но до самой смерти старого врача Тавлинский окольными путями подбрасывал ему деньжат. Благодаря Тавлинскому же сын Лудинга, опираясь на связи старика с некоторыми московскими банкирами, основал свой ортопедический центр, а сейчас вот строит еще и центр психологической реабилитации для инвалидов. Именно он посоветовал Байрону того немецкого врача, который снабдил "господина полковника" чудо-протезом за немалые, впрочем, деньги. Внуки тоже вышли в люди: Игорь стал врачом, Герман занимал какой-то важный пост в фирме Тавлинских.

Байрон пошевелил ногой. Протез сняли.

Повернулся на правый бок - лицом к двери. На пороге сидела на корточках Диана.

- Я сплю, - пробормотал Байрон. - Очнусь у твоих ног. Отдашь то, что я тебе сдуру вручил на хранение. Отбой тревоги, любовь моя. Ага?

Диана испуганно кивнула и скрылась.

- Домзак, - прошептал Байрон. - Весь этот сраный мир - Домзак. Тайна половой жизни Сталина... надо же...

Проснувшись, он сразу, еще с закрытыми глазами, почувствовал, что в комнате кто-то есть. Потянул носом: пахло копченостями и человеческим телом. От матери, Оливии или Дианы непременно тянуло бы духами.

- Нила, ты? - пробормотал он. - Я не сплю. Жрать хочется - мочи нет.

Нила у окна тихонько засмеялась.

Он лег на спину, подтянулся, поправил подушку.

Старуха, все еще посмеиваясь, поставила поднос с бутербродами и фарфоровым чайником на тумбочку. Села на краешек кровати.

- Ты как дед: тому тоже с похмела пищу подавай, да побольше, и все холодного, копченого, поострее. Голова-то не болит?

Байрон улыбнулся.

- Самую чуточку. - Вылил остатки виски в стакан, выпил и, выбрав бутерброд потолще, хищно впился в него зубами. - Сам не пойму, что со мной случилось. Вон и рубашку закровянил к черту...

- Я тебе свежую принесла. Ты ешь, ешь, закусывай. - Она легко вздохнула. - Доктор приступ определил... у твоего отца такие случались...

- Знаю.

- Бывало, упадет вдруг ничком без чувств, а через полчаса уже на ногах. Врачи все удивлялись, говорили, что вот у него ни пены на губах, ни судорог - странно... А как запивать стал, так падучая сразу свое взяла: и судороги появились, и пена. Они тогда оба маленькие совсем были, Гриша да Иван, на санках с горки катались, не удержались - на лед их вынесло, и оба сильно расшиблись. С Ваней вроде обошлось, в армию даже взяли, а Гриша лет с пяти-шести начал падать. То на улице, то дома. И помер с того, помяни, Господи, душу несчастную!

- Что там? - Байрон мотнул головой. - Милиция уехала?

- Милиция уехала, хозяина Лудинг увез, завтра, говорит, вернем. Или даже сегодня к вечеру. А прокурорский сидит. Я его обедом накормила, он теперь в хозяйском кабинете сидит - Майя разрешила, тебя дожидается.

- Угу. - Байрон жевал уже третий бутерброд. - Из прокуратуры?

- Фамилию он назвал, да я забыла. Иваном Алексеевичем звать. Вежливый такой. Пока ты спал, со всеми успел поговорить - и с матерью, и с Оливией, и с Дианкой, и с Зиновьичем...

- А тебя о чем расспрашивал?

- Что видела, что слышала, да не видала ли в последнее время каких-нибудь чужих людей возле дома... А что я видела? Я спала - сурок сурком.

- Слушай, - оживился вдруг Байрон, подтягивая ближе к кровати дорожную сумку. - А зеркало ты по-прежнему на ночь занавешиваешь?

- А ну его! - Нила усмехнулась. - Днем-то я в него смотрюсь, в этом я уверена. А кто ночью из него выглянет? Не знаю. Вот и завешиваю.

- Ликер! С собой привез. Ликеру хочешь? Вкусный - кокосовый. Ну давай, давай! На донышко. - Налил ей ликера, себе - виски. - Деда, говоришь, завтра привезут? Наверное, в гостиной положим. А гроб? И все такое?

- Да ты не беспокойся об этом: Андрей Григорьевич сам обо всем заранее позаботился.

- То есть?

- Еще в прошлом году ему гроб аж из Москвы доставили. Весь лаковый, с ручками, а внутри даже подушечка из толстого шелка... голубенькая...

Байрон закурил, пристроив пепельницу на одеяле.

- Нила, а мы с ним ночью о Домзаке говорили, и он тебя вспомнил. Говорит, если б не ты, не выжил бы. Это после того, как на острове всех зеков расстреляли... И когда он домой под утро вернулся, а ты его встретила...

Нила пригубила ликер, причмокнула.

- И правда вкусный. - Вздохнула. - Вон даже о чем вспомнил!

- А ты забыла?

- Как же такое забудешь, Байрон? - Она посмотрела в окно. - Такое и захочешь, а не забудешь. Он же всегда такой крепкий был, плечистый, с лица хоть и строгий, а светлый. А той ночью я его как увидела, так и ахнула всем сердцем. Не узнать было хозяина: пуще мертвеца заявился. Глаза тухлые, лицом осунувшись, качается, то заговорит, то вдруг умолкнет, и все как-то бессвязно, бессмысленно... а то даже засмеялся - тихонечко, у меня от его смеха нутро сжалось в ниточку... Чего я тогда понимала? Я ж из деревни кое-как выбралась, радовалась, что к хорошим хозяевам в няньки попала, жизнь сытая, работа - не в нищем колхозе горбатиться. И мозгов у меня было, как у воробья. И откуда что взялось - до сих пор не пойму. Я его сердцем проникла. Поняла: вот-вот - и погибнет человек заживо. Словно бы в ад попал - одна рука надо льдом торчит. Вот я и догадалась за эту руку схватиться.

- Сколько тебе тогда было? - спросил Байрон, разглядывая светло-коричневую жидкость в стакане. - Двенадцать?

- Тринадцатый шел. - Она покивала. - Ты вон про что! Но тогда я про это и думать не думала. Все забыла - только б руку не выпустить. А что до греха... - Она вдруг перешла на шепот: - А я тот случай и грехом не считаю. В ближайшее воскресенье сбегала поутру в церковь и свечку Богородице поставила - за избавление раба Божия Андрея от погибели. Но сама - не покаялась. Молода была, упряма... - Она снова улыбнулась. - Через неделю или две поймал он меня как-то в темном углу и руку исцеловал. - С гордостью вытянула перед собой правую руку. - Вот эту. Молча исцеловал и ушел, а я все поняла: иногда даже бабы умнеют скоро. - Помолчала. - С фронта письма писал, так обязательно приписывал привет святой мученице Неониле. Бабушка твоя смеялась...

- А она знала о ваших... отношениях?

- Она про все знала. Ведь Андрей Григорьевич был ходок хоть куда. И меня часто навещал. Лютый он бывал... У меня с деревенской поры кукла тряпичная была, так когда он разъярится в постели, я ту куклу зубами схвачу и терплю, чтоб не закричать. - Кашлянула. - Дважды я от него понесла, да оба раза неудачно: мертвенькими мои мальчики родились. Значит, Богу так было угодно: терпел, терпел, да, видно, кончилось Господне терпение, вот и наказал. Что ж, кому что...

- И ты никогда на него не обижалась?

- На Бога-то?

- На деда.

- А за что? Нет, никогда и в мыслях обиды не держала. Может, любила его пуще себя... Из-за него, может статься, и замужем не бывала... сейчас уж и не знаю... - Она встрепенулась. - Да ладно про это! Быльем поросло. У тебя-то как в Москве? С сынком так и не встретился?

Байрон качнул головой: нет.

- Какая ж она у тебя сердитая, скажи-ка! Ему сейчас лет пятнадцать? Так и вырос безотцовщиной.

- В математической школе учится, - угрюмо сказал Байрон. - Честно говоря, я уже на все это рукой махнул. Не на сына - на все... Ну, не сложилась жизнь с Галей, потом с Аней - не повезло... Вообще, похоже, что-то не так сложилось с самого начала, а я и не почувствовал. А когда почувствовал, поздно.

- Тебе ж только сорок, Байрон! Ты еще...

- Не надо, Нила. Я не еще, я - уже.

- Это из-за ноги, что ли?

- Из-за ноги тоже. Вернусь в Москву - сразу в больницу уложат, и что там вытанцуется - одному Богу ведомо. Ты матери об этом - ни гу-гу. Я не жалуюсь, но похоже, что скоро мы с дедом встретимся... Ты только матери - не надо, ага?

Нила кивнула.

- Может, пить бы тебе поменьше, Байрон?

- Может. А может, и не может. - Он потянулся - кости хрустнули. - Так, говоришь, прокурорский этот у деда в кабинете? Иван Алексеевич? А разве не Попов у нас тут прокурорит?

- Попов на пенсии, - сказала Нила, - уже четыре года как.

- Ну и ладно. - Байрон свесил босые ноги с кровати. - Почему бы и не поговорить? Настроение у меня как раз - поговорить. Ты чего, Нила?

Старуха - уже в дверях - полушепотом проговорила:

- У тебя в кармане револьвер был... Как ты заснул и все ушли, я его под подушку положила...

Он внимательно посмотрел на нее.

- Спасибо, Нила. Только запомни: я деда не убивал. Его топором зарубили. Так-то. А револьвер - дедов, он его у себя в кабинете хранил.

Охнув и перекрестившись, старуха исчезла за дверью.

Шторы в дедовом кабинете были раздернуты, дверь на галерею приоткрыта, и солнечный свет мощным потоком делил помещение пополам, поэтому сослепу Байрон не сразу разглядел человека, сидевшего на корточках возле книжного шкафа, занимавшего всю стену между окном и письменным столом.

- Здравствуйте, Байрон Григорьевич, - приветствовал его человек в синем мундирном костюме, выныривая на свет с книгой в руках. - Иван Алексеевич Пряженцев, прокурор славного Шатова. Извините, пока вы отдыхали, я тут в книжках рылся. Ничего?

- Ничего. - Байрон устроился в кресле перед письменным столом, на котором синела папочка в ледериновой обложке. - Горьким интересуетесь?

- Да не то чтобы Горьким... - Пряженцев поставил том на полку. Когда-то был запойным читателем, да и жена у меня учительница литературы... - Он перевел взгляд с Байрона на письменный стол. - Как бы нам поудобнее устроиться?

- Да садитесь за стол, не стесняйтесь! - Поставил на приставной столик бутылку "Чивас Ригал". - Не желаете ли? Очень рекомендую. По капельке.

- Спасибо, но я за обедом не удержался от соблазна, попробовал вашего фирменного напитка... рюмочку... Ваша домработница чудо какая стряпуха! Трудно было устоять...

Он протиснулся между шкафом и столом и опустился в кресло.

Байрон поставил перед собой два стакана, налил себе вволю, прокурору на два пальца. Молча придвинул стакан к папке. Поднял свой.

- Чин-чин! - Сделал глоток. - Если курите, не стесняйтесь. - Бросил на стол пачку своих сигарет, щелчком выбил одну, пыхнул дымом. - И не обращайте внимания на мои манеры хозяина жизни: на самом деле я вовсе не такой.

Прокурор со вздохом пригубил виски, закурил.

- Знаете, дед был одержим книгами, - продолжал Байрон. - С самого первого дня, как стал председателем райпо, взял книжный магазин под личную опеку. На дни рождения дарил подчиненным только книги, и все такие, знаете, - Пушкина, Достоевского, того же Горького. И даже когда провинциальные книжные магазины стали один за другим разоряться, он свой не оставил. Потребовал, чтобы на полках непременно присутствовала вся русская и зарубежная классика. К возвращенной литературе - ну, к Набокову, Шмелеву и прочим - относился настороженно, но - допускал. Правда, выборочно: "Лолиту" запретил, к примеру. Мы из-за этой "Лолиты" даже слегка повздорили. Я ему говорю, что последняя четверть этой книги - лучшая в мировой литературе поэма о несчастной любви, а он мне: "Защиту Лужина" и "Приглашение на казнь" возьмем - и баста. Если домашние брали книгу - а они, как вы, наверное, заметили, здесь повсюду, - следил, чтобы книжка была прочитана до конца. Всякий раз напоминал старинное русское монастырское правило: монаха, бросившего чтение на полдороге, сажать в одиночку на хлеб и воду, пока книгу не осилит. Вы давно здесь? И что заканчивали?

- Скоро будет четыре года, - растерянно ответил прокурор. - Саратовский юридический.

- Известное заведение, - одобрительно кивнул Байрон. - Помню, когда я учился на юрфаке, мы с подачи преподавателей бурно обсуждали книжку вашего профессора Нояха... фамилию забыл... а, Нояха Равиковича. Он утверждал, что преступность - никакое не "родимое пятно" капитализма, как формулировалось в марксистской литературе, а следствие врожденных порочных наклонностей личности. Понятно, что таким образом он снимал ответственность за рост преступности с социализма. Книжка оказалась провокативной, на что автор скорее всего и не рассчитывал: профессорам от социалистической юриспруденции пришлось развенчивать теорию Равиковича и волей-неволей возлагать ответственность за преступность на само социалистическое общество, точнее, на его незрелость. А уж бедному саратовскому профессору, вздумавшему бежать впереди поросячьего визга, каких только ярлыков не наклеили! Вульгарный бихевиоризм, - с удовольствием выговорил Байрон. - Остальных не помню. - Он не спускал глаз с прокурора, невозмутимо внимавшего словоизвержению подпившего хозяина. - Сейчас многие после института в адвокатуру норовят...

- Мне это не по карману, - сказал Пряженцев. - Да и склонности не те. До того я работал следователем в областной прокуратуре...

- Ага. Когда старик Попов собрался на пенсию, ему стали искать замену, но никому не хотелось ехать в шатовскую тьмутаракань. Никому, кроме вас. Для вас это что-то вроде испытания периферией... Простите, сколько вам лет?

- Двадцать девять.

- Схиму приняли. Или, точнее, приняли обет послушания в глухом монастырьке, чтобы оттуда разом взлететь повыше... В адвокатуру или в политику? - Он сделал паузу, чтобы промочить горло. - Среди собранных дедом книг вы не найдете ни одной оккультной или какого-нибудь фантастического романа. Даже Стругацких не отыщете. Я заразился от него презрением к фантастике. Она помогает читателям переселяться в другие миры, подальше от нашего, и в конце концов они привыкают искать причины всех земных проблем далеко за пределами земного... и возлагать ответственность за содеянное на потусторонние силы, что свойственно, извините, только рабам... Может быть, только русским рабам. При этом я не русофоб, хотя и не русофил... Да и черт с ними обоими!

- Из этого я могу сделать лишь один вывод: вы не верите в Бога. Пожалуй, я могу позволить себе еще несколько капель... - Пряженцев наконец улыбнулся, и его суховатое узкое лицо разом преобразилось: теперь оно располагало к себе мягкостью лепки и живым взглядом.

- Смелое предположение, - проговорил Байрон, наливая ему виски. Слишком смелое, чтоб с ним согласиться без оговорок - вроде как у Тютчева: "Я верю, Боже мой! Приди на помощь моему неверью!"

- Спасибо за откровенность, Байрон Григорьевич. - Он протянул свой стакан, они чокнулись. - За знакомство.

Байрон выпил, поставил стакан на край стола и, не сводя взгляда с Пряженцева, достал из кармана револьвер. Положил его на ледериновую папку стволом к себе. Прокурор выдохнул и с дымящейся сигаретой в зубах откинулся на спинку кресла.

- Вы же сюда не затем приехали, чтобы выслушивать мои мемуары о дедовых причудах, - спокойным голосом проговорил Байрон.

- Эта штука имеет какое-то отношение к делу?

- Пожалуй, косвенное. Из этой штуки я должен был застрелить Андрея Григорьевича Тавлинского, моего деда. Таков был его замысел. - Он развел руками. - Кто-то опередил меня - на час или два, не знаю.

- И вы готовы ответить на мои вопросы? - Пряженцев не глядя отодвинул револьвер в сторону и открыл свою папку. - Я не настаиваю, Байрон Григорьевич. Учитывая ваш сегодняшний приступ...

- Лудинг наплел? Еще неизвестно, эпилепсия ли это - во-первых. А во-вторых, выпивка только развязывает язык, да мне и не столько нужно выпить, чтобы свалиться. Так что валяйте - спрашивайте, Иван Алексеевич, протоколируйте показания и тэ дэ. Я в вашем распоряжении. Могу немножко облегчить вашу задачу...

- Попробуйте.

- Я уволен из армии вчистую - о причинах можете запросить Главную военную прокуратуру: ранения, контузии - Афганистан плюс Чечня. То есть Чечня меня добила. Получаю пенсию, играю на бирже как частное лицо, изредка консультирую - вот источники моих доходов. Мне хватает. Да и временем располагаю по своему усмотрению. Поэтому после звонка деда я почти сразу сел в машину и прикатил сюда.

- Его звонок был неожиданностью для вас?

- Да. Он позвонил ночью... под утро... Сказал, что очень плох, поэтому попросил срочно приехать в Шатов.

- Вы так спешили, что даже не зашли в дом, а сразу отправились во флигель. В котором часу это было?

- Около половины одиннадцатого вечера. Я не предполагал, что он с порога заведет такой разговор, прервать который не было никакой возможности. Я-то рассчитывал просто поздороваться с ним, принять душ, поужинать, а уж наутро - к нему хоть на всю оставшуюся жизнь. Не получилось. Слава Богу, Нила принесла еду во флигель. Мы разговаривали... точнее, он рассказывал о расстреле заключенных Домзака - вы уже знаете, что такое Домзак? - осенью сорок первого года, когда фронт приблизился к Шатову на восемьдесят километров. По приказу сверху дед вместе с майором НКВД неким Синицким организовал ночной расстрел врагов народа - двухсот девяноста четырех человек, приговоренных, как я понимаю, чрезвычайными "тройками"...

Прокурор кивнул.

- В самой шатовской тюрьме никогда никого до той ночи не расстреливали, если верить словам деда. Эта была пересыльная тюрьма. Но в связи с войной машина забарахлила, вывозить заключенных стало почему-то невозможно, и кто-то наверху принял решение о массовой казни. К утру все было исполнено. Расстрелянных на скорую руку закопали в яме за рекой, сейчас там памятный крест установлен...

Прокурор снова кивнул.

- Вообще-то Андрей Григорьевич и раньше касался этой темы в разговорах со мной, и я знал эту историю - в общих чертах. Однако мне и в голову не приходило, что железный Тавлинский попросту свихнулся на этой почве. То есть из-за этой истории. Как пишут в романах, его замучили воспоминания.

- Он испытывал раскаянье?

- В том-то и дело, что нет. По крайней мере он так говорил. Он вспоминал историю той ночи подетально, и каждая деталь разрасталась до жутких размеров... пугала своей отдельно взятой бессмысленностью, абсурдностью... Вот это-то и измучило его вконец. Именно так он мне и сказал.

- Детали? Например?

- Ну, скажем, облик майора Синицкого. Дрожащие руки старого доктора Лудинга, который тогда служил тюремным врачом. Осматривая расстрелянных, он одним пальцем придерживал очки...

- Угу. А имена? Среди расстрелянных были шатовские?

- В том-то и дело, что дед этого не помнил. То есть за все эти шестьдесят с лишним лет к нему никто не подошел и не обвинил... ну, вы понимаете... В ту ночь расстреляли и настоятеля Домзака... тьфу, монастыря, превращенного в дом заключения. Он долго прятался по глухим деревням, а в самом начале войны его схватили и бросили в Домзак. Его внук сейчас служит священником в церкви за рекой...

- Отец Михаил, знаю. Храм Преполовения Пятидесятницы.

- Ну так вот, только этот отец Михаил и подошел однажды к деду, да и то лишь затем, чтобы выяснить, где именно захоронили людей осенью сорок первого. Дед рассказал, - и все. Отец Михаил, если верить деду, ни словом не попрекнул бывшего начальника тюрьмы...

Пряженцев задумчиво смотрел на Байрона.

- Словом, дед устал. Его угнетали воспоминания и болезни... Он сказал мне, что у него кардиомиопатия и врачи отвели ему максимум два года жизни. Кажется, два года. Он не хотел уходить из жизни просто так, тихо угасая на больничной койке. Он хотел, как он выразился, разорвать круг абсурда и поставить точку - сам. - Байрон с сомнением посмотрел на свой стакан, но пить не стал. - Точнее, не сам. Точку должен был поставить я.

- Если я правильно понял, он попросил вас убить его?

- Вы правильно поняли, Иван Алексеевич. Он отдал мне ключи от сейфа, в котором я и нашел этот револьвер.

- Он попросил вас застрелить его... Что вы ему ответили?

- Я сказал, что должен подумать.

- И?

- Когда я поднялся в этот кабинет, часы пробили три. Я валился с ног от усталости. Три с половиной часа за рулем, мучительный долгий разговор, смысл которого подчас попросту ускользал от меня, боль в ноге...

- Вы принимаете какие-то препараты?

- Антидепрессанты, транквилизаторы и так далее.

- Запивая их этим благородным напитком...

- Бывает. - Он вздохнул. - Я хочу сказать, что само размышление об окончательном решении я отложил на утро...

- Но пистолет вы взяли из сейфа ночью.

- Точно так. Взял не думая. Просто протянул руку и взял. Я действовал, как безголовый механизм. Потом лег и уснул. А утром...

- В котором часу?

- Без чего-то шесть. Я сразу вспомнил наш ночной разговор, но в голову просто ничего не шло! Я вообразить не мог, как это я разбужу его, скажу "прощай" и выстрелю в висок, да потом еще вложу в его руку револьвер, чтобы все это выглядело как самоубийство. На прощание он напомнил, чтоб я не забыл о перчатках: он не хотел, чтоб на револьвере остались мои пальчики. - Он допил виски. - После душа я двинул во флигель.

- С револьвером в кармане?

- Да. Повторяю: у меня и мысли не было использовать этот чертов наган. Я топал к нему и все ждал какого-то просвета в мыслях... какого-то наития... Нужно было убедить его в нелепости этой затеи... как - не знаю... Я думал: вот сейчас я его разбужу, попьем чаю, разговоримся, и что-нибудь придет в голову... сверкнет этак... Ну надеялся на случай.

- Когда вы уходили из флигеля после ночного разговора, не встретился ли вам кто-нибудь - во дворе, поблизости или в доме?

- Нет.

- А утром?

- Ну наши поднимаются рано. Мать с Оливией уезжали на службу. Нила хлопотала в кухне. Дядя Ваня уже ушел. Диана спала. Как раз на полдороге к флигелю я увидел входящего во двор Александра Зиновьевича... это шофер деда...

Прокурор кивнул.

- Дверь была открыта?

- Закрыта, но не заперта. Меня это не удивило и не насторожило: это было в обычае старика. Но с порога ударил в нос запах бензина. Тогда-то я и насторожился. Лужица возле камина. Лестница тоже полита бензином. Даже одеяло разило бензином. Старик лежал на боку, укрывшись с головой. Я позвал его, потом потянул одеяло и все увидел...

- Вы знали про топор?

- Все в доме знали про этот топор. Он всегда держал его рядом с кроватью.

- Он кого-то боялся?

- Отшучивался. Вот, говорил, захочу начать новую жизнь - тогда и пущу в ход топор. Всех родных порешу и босиком уйду странствовать по Руси... или по святым местам - грехи замаливать... Никто не воспринимал это всерьез. Считали - чудит старик.

- Вы не помните, когда вы убедились в смерти Андрея Григорьевича, топор был на месте?

- Я сразу спустился вниз, о топоре даже и не подумал... хотя, конечно, и должен был понять: раны-то колото-рубленые. Но - ни мысли. Только и думал, что кто-то меня опередил. Старик опередил - это, так сказать, объективно. Но кто-то ведь дождался, когда он уснет, - а сон у него чуткий, - когда все уснут... Ума не приложу - кто. Наверное, у него были враги в городе какие-нибудь конкуренты, бандюганы, но я ничего про это не знаю. И почему убийца не сжег флигель? Бензин разлил - и не поджег. Во флигеле всегда в закутке у входа стояла канистра с бензином, чтобы камин разжигать... Вы все?

Пряженцев накрыл ладонью свой стакан.

Байрон жадно хлебнул из горлышка, машинально как-то удивляясь, почему он до сих пор трезв. Ну почти трезв. Голова ясная, как утром после душа.

- У меня еще один вопрос: о сигнализации. Я уже разговаривал с Майей Михайловной, и она мне разобъяснила, что внешнюю сигнализацию - забор, ворота - вы давно отключили из-за частых поломок. Но внутренняя еще в рабочем состоянии. К этой внутренней системе подключен и флигель...

- Кнопка номер семь. Вернувшись от деда, я включил сигнализацию. Кнопки седьмая и третья. Таким образом, дом оказался заперт. То есть я хочу сказать, что снаружи уже никто не смог бы войти в него. Но все домашние знают, что в дождливую погоду сигнализация иногда барахлит... впрочем, не только в дождливую...

- А кто обычно разблокирует сигнализацию по утрам?

- Нила. Или мать - она тоже очень рано встает. Это делается одной кнопкой - нулевой. Нажимаешь - и сразу гаснут все двенадцать лампочек.

- Сегодня это сделала Майя Михайловна, которая утверждает, что, прежде чем она нажала нулевую кнопку, ни одна лампочка не горела.

- Я помню, что, когда нажал седьмую и третью, вроде бы загорелись две лампочки...

- Вроде бы? Судя по всему, вы с Андреем Григорьевичем крепко выпили...

- Было, было... Но насчет лампочек я что-то помню. Хотя... черт их знает, какие там загорелись, а какие погасли, когда я ковырялся в этом пульте... Я же вам говорю: в дождь она барахлит. Да и отношение у нас к ней, мягко говоря, привычно прохладное... горит, не горит - лишь бы кнопки включить. Просто потому, что дед требовал дисциплины... вот и все...

- То есть вы не можете определенно сказать, что сигнализация флигеля включилась?

Байрон пожал плечами.

Пряженцев вынул из папки листок бумаги, исписанный от руки.

- Вот акт проверки сигнализации. Специалисты установили, что она в порядке. Хотя пломбы и отсутствуют.

- Да туда лазили кому не лень!

- Вы читайте, читайте.

Байрон пробежал глазами текст. Посмотрел на Пряженцева.

- Байрон Григорьевич, - нарушил молчание прокурор, - а теперь сделайте милость, скажите, что бы вы сделали на моем месте?

- Байрон Григорьевич охотно вам ответит, - оскалился Тавлинский. - Я был последним (убийца не в счет), кто видел старика живым, и готов под этим подписаться. Я мог убить его топором, укрыть одеялом и спокойно покинуть флигель...

- А бензин?

- Просто передумал поджигать, - вот и все. И потом, пожар начался бы сразу и привлек бы внимание до того, как убийца скрылся бы. Та же Нила с ее плохим сном могла увидеть отсветы пламени и услышать мои шаги по черной лестнице. Да это и неважно. Главное: реальный подозреваемый - Байрон Тавлинский.

- Пока. Мы ведь обсуждаем лишь одну из версий. Подчеркиваю: одну из.

- Прямых улик нет...

- Пока, - снова уточнил прокурор, не поднимая взгляда от папки. - Да и реальный подозреваемый Тавлинский - лишь подозреваемый. Вы не хуже меня знаете, как иногда зыбка грань между свидетелем и подозреваемым. Лично я затрудняюсь... колеблюсь, точнее говоря...

- Между задержанием по подозрению в совершении убийства и подпиской о невыезде.

- Но ведь вы никуда и не собираетесь уезжать, правда? Через три дня похороны. На следующий день - оглашение завещания. А там и девятый день придет - надо ж проводить душу покойного, как в народе принято. Мне не хочется держать вас под стражей все это время.

- Да у вас и камеры для этого настоящей нет. Разве что милицейский клоповник...

- Так что давайте-ка сейчас составим бумаги, какие полагается...

- Подписка о невыезде?

- Подпишем, а потом я пойду докладывать о ходе расследования мэру, прокурору области и ждать дальнейших указаний. Паспорт у вас с собой?

Дорога к кладбищу вела через центр города, украшенный памятником Ленину и полукружьями стел с выбитыми на них именами шатовцев, павших на фронтах Великой Отечественной. Миновав площадь, Байрон сбросил скорость и углубился в хитросплетенье узких песчаных улочек, обсаженных березами и обставленных бревенчатыми домами с резными наличниками и палисадниками, роскошно багровевшими георгинами и пылавшими на солнце золотыми шарами. Над потемневшими от дождей высокими деревянными глухими заборами, калитки которых все как одна были украшены ржавыми табличками с надписью "Злая собака", тянулись крашеные железные крыши с кирпичными дымовыми трубами и причудливыми конструкциями телевизионных антенн. Байрон притормозил перед развилкой - справа начиналась Генеральская улица, построенная немецкими военнопленными: двухэтажные домики-близнецы, в одном из которых и прошло его детство, - свернул налево - в конце улицы стояли сложенные из известняка кладбищенские ворота, увенчанные крестом, под которым вилась давно не подновлявшаяся надпись на старославянском языке - черные буквы с позолоченными титлами, сплетаясь, являли собой скорее произведение искусства, нежели осмысленное высказывание. На лавочке у ворот сидели две старухи в коричневых платках, с ведрами у ног. Проходя мимо, Байрон поздоровался и поинтересовался видами на урожай картошки.

- Спаси Бог, лето выдалось хорошее, - ласково ответила маленькая сухонькая старушонка, подавшись к незнакомцу. - А вы из Москвы, небось? Родственники здеся?

- Родные.

Байрон торопливо зашагал по широкой аллее, обсаженной столетними дубами и делившей кладбище на старое и новое. Слева из зарослей тополей, бузины, бересклета и рябины торчали верхушки массивных фигурных крестов, под которыми покоились забытые всеми гильдейные купцы и жилистые прасолы с обветренными лицами, учителя, навзрыд читавшие Некрасова, и ремесленники, ваявшие из глины отменные обливные кувшины и знаменитую на всю Россию шатовскую игрушку, кожемяки и матросы речных пароходов, ткачи и землепашцы. В лучах яркого солнца над могилами порхали бабочки. Птицы лениво клевали воробьиный виноград, который тонкими своими лианами опутал все старое кладбище.

Загрузка...