Вверх по Арауке, вдоль ее обрывистого правого берега, идет барка.
Двое шестовых продвигают ее вперед медленными, усталыми движениями каторжников на галерах. Их бронзовые потные тела, нечувствительные к палящему солнцу, едва прикрыты грязными, закатанными выше колен штанами. Они по очереди погружают в илистое дно реки длинные шесты и, упираясь в них мускулистой грудью и напрягая все силы, толкают барку вперед, как бы шагая размеренной, утомленной поступью от коса к корме. Пока один, навалившись на шест и перебирая на месте ногами, лишь прерывисто дышит, другой, возвращаясь на нос барки и отводя нависшие над головой ветви, успевает бросить несколько фраз в продолжение бесконечной беседы, скрашивающей непосильный труд, или, шумно вздохнув, спеть небеззлобную припевку о тяготах жизни шестового, лигу за лигой преодолевающего течение.
Баркой правит хозяин, знаток больших рек и протоков апурейской равнины. Сжимая правой рукой руль, он зорко следит за течением реки, минуя опасные водовороты и притаившегося в ожидании добычи каймана [1].
На барке – двое пассажиров. Одни из них – молодой человек – расположился под навесом. Статная, хотя и не атлетическая фигура, энергичные и выразительные черты лица придают ему молодцеватый, даже несколько надменный вид. Наружность и одежда говорят о том, что это – горожанин, привыкший заботиться о своей внешности. Проплывающие мимо пейзажи, видимо, вызывают в нем противоречивые чувства: иногда его горделивое лицо оживляется и в глазах вспыхивает восторг, но тут же брови хмурятся, а уголки рта разочарованно опускаются.
Его попутчик – одна из тех подозрительных личностей с азиатскими чертами лица, при виде которых невольно веришь, что на американскую почву бог весть когда и как упали монгольские семена. Он принадлежит к числу людей низменных, жестоких и мрачных, совсем не похожих на обитателей льяносов. Расположившись поодаль от навеса, он прикинулся спящим, но хозяин и шестовые ни на секунду не выпускают его из виду.
Ослепительное полуденное солнце искрится в желтых водах Арауки и в листве прибрежных деревьев. Справа в просветах, временами разрывающих гущу зарослей, виднеются кальсеты бассейна Aпуре: участки, обрамленные чапарралем [2] и пальмовыми рощами, слева – отмели обширного бассейна Арауки: простирающиеся до самого горизонта пастбища, на зеленом ковре которых кое-где вырисовываются черные пятна пасущихся стад. В глубокой тишине с раздражающий однообразием слышатся шаги шестовых. Время от времени хозяин подносит ко рту большую раковину. Он извлекает из нее хриплый, жалобный звук, постепенно замирающий в глубине безмолвных просторов; и тогда в прибрежных зарослях поднимается тревожный гомон ченчен [3], а порой из-за поворота реки доносятся торопливые всплески: это прыгают в воду пригревшиеся на залитом солнцем берегу кайманы – грозные владыки широкой немой и дикой реки.
Полуденный зной усиливается; от теплой воды, рассекаемой баркой, исходит запах гнили. Шестовые уже не поют песен: тягостное безмолвие равнины передалось людям.
– Подъезжаем к стоянке, – сообщил хозяин пассажиру под навесом, указывая на гигантское дерево у самой воды. – Здесь вы можете спокойно позавтракать и вздремнуть после еды.
Подозрительный пассажир приоткрыл узкие глазки и пробормотал:
– Отсюда до Брамадорского брода рукой подать, вот уж там-то и впрямь найдется где отдохнуть.
– Барка в распоряжении сеньора, – сухо заметил хозяин, указывая на молодого человека под навесом, – а его не интересует стоянка у Брамадорского брода.
Взглянув на хозяина, раскосый ответил вязким и тягучим, словно болотная тина, голосом:
– Можете считать, что я ничего не говорил, хозяин.
Сантос Лусардо быстро обернулся: он забыл о существовании этого человека и только теперь узнал его своеобразный голос.
Впервые довелось ему услышать этот голос в Сан-Фернандо, в закусочной. Завидев его, один из пеонов-скотоводов, толковавших о своих делах, внезапно умолк, а затем, когда Сантос отошел подальше, сказал:
– Вот он.
Второй раз Сантос слышал его на постоялом дворе. Удушливая ночная жара выгнала его из дома в патио [4]. Двое мужчин покачивались в гамака ч под навесом галереи, и один из них, рассказывая какую-то историю, заключил ее словами:
– Я только приставил копье. Остальное сделал сам покойник: он лез на него так, словно ему пришлось по вкусу холодное железо.
И последний раз – накануне вечером. Видя, что лошадь еле держится на ногах от усталости, Сантос решил заночевать в заезжем доме на переправе через Арауку, а утром продолжить путь на барке: на нее как раз в это время грузили кожи, предназначенные к отправке в Сан-Фернандо. Законтрактовав суденышко и назначив выезд на рассвете, он лег спать, и уже сквозь сон до него донесся все тот же голос:
– Ступай вперед, приятель, а я погляжу, не удастся ли примазаться на барку.
Только сейчас между этими тремя эпизодами возникла ясная и четкая связь, и Сантос Лусардо сделал вывод, который заставил его изменить цель своей поездки в штат Араука:
«Этот человек преследует меня от самого Сан-Фернандо. Его лихорадка не больше, чем уловка. Как я не догадался об этом сегодня утром?»
Действительно, на рассвете, когда барка уже готовилась отчалить, на берегу появился этот тип. Зябко кутаясь в накидку, он обратился к хозяину:
– Приятель, не согласитесь ли уступить одно местечко? Необходимо добраться до Брамадорского брода, а меня трясет лихорадка, не могу сидеть в седле. Заплачу как полагается, а?
– Сожалею, дружище, – ответил видавший виды льянеро [5], бросив на него проницательный взгляд. – Ничем не могу помочь: барка нанята сеньором, а он желает ехать один.
Но ничего не подозревавший Сантос Лусардо не обратил внимания на выразительные подмигивания хозяина и согласился взять незнакомца с собой.
Теперь Сантос незаметно наблюдал за ним и мысленно спрашивал себя: – «Что у него на уме? Устроить мне западню? Если так, то у него уже была не одна возможность осуществить свои намерения. Готов поклясться, он из шайки Эль Миедо. Сейчас уточним».
И, не долго думая, громко спросил:
– Вы, хозяин, случайно не знаете знаменитую донью Барбару, о которой так много говорят в Апуре?
Шестовые боязливо переглянулись, а хозяин, немного помолчав, ответил на этот вопрос как и подобает осторожному льянеро:
– Что я могу сказать, молодой человек? Я не здешний.
Лусардо понимающе улыбнулся; и все же, не теряя надежды вывести на чистую воду подозрительного попутчика и не сводя с него глаз, добавил:
– Говорят, это ужасная женщина, глава целой шайки разбойников, безнаказанно убивающих всякого, кому вздумается Рука хозяина, лежавшая на руле, вздрогнула, барку сильно тряхнуло, и тут же один из шестовых, обращаясь к Лусардо и указывая в сторону правого берега, где на песке виднелось что-то бурое, похожее на выброшенные из воды корявые бревна, воскликнул:
– Смотрите, сколько кайманов! Вы хотели пострелять в них.
Снова на губах Лусардо появилась понимающая улыбка, по он встал и прицелился из карабина. Пуля пролетела мимо, а кайманы бросились в реку, вздымая кипящую пену.
Глядя, как они погружаются в воду целыми и невредимыми, подозрительный пассажир, не проронивший ни звука, пока Лусардо расспрашивал хозяина, пробормотал с легкой усмешкой:
– Ушли целехоньки, только хвостом махнули, а ведь их было порядочно!
Лишь хозяин понял до конца смысл этих слов и оглядел пассажира с головы до ног, словно по внешнему виду хотел определить, как далеко могут зайти намерения человека, бросившего такую фразу. Но тот, сделав вид, будто ничего не заметил, встал и блаженно потянулся:
– Ну что ж, вот и стоянка. И лихорадка моя утихла, – видно, потом вышла. А как трясла! Жаль, кончилась.
Пока барка причаливала к месту полдневного отдыха, Лусардо сидел, погрузившись в мрачное раздумье.
Спрыгнули на землю. Шестовые вбили в песок кол и закрепили барку. Неизвестный углубился в лесную чащу, и Лусардо, провожая его взглядом, спросил хозяина:
– Вы его знаете?
– Нельзя сказать, что знаю: я сталкиваюсь с ним впервые. Но, судя по приметам, – мне довелось слышать разговоры здешних льянеро, – догадываюсь, что это и есть тот самый, кого называют Колдуном.
– Вы не ошиблись, хозяин, – вставил один из шестовых. – Это он.
– Что же это за птица? – продолжал Лусардо.
– Думайте о нем самое дурное, что только можно вообразить о ближнем, да прибавьте еще малость – и будет в самый раз, – ответил хозяин. – Он пришлый. Гуате, [6] как мы их здесь называем. Поговаривают, будто разбойничал он в Сан-Камильском [7] лесу. Потом – с тех пор много воды утекло – спустился оттуда и, перебираясь из имения в имение вдоль Арауки, осел наконец у доньи Барбары. Там и работает по сей день. Недаром говорится: бог создаст, а уж дьявол сведет… кого с кем следует. А Колдуном его называют за его занятие. Он лошадей ворожбой приманивает. К тому же уверяют, будто знает он тайное слово и вылечивает от паразитов хоть коня, хоть корову. Но, по-моему, настоящее-то его ремесло другое, то самое, о котором вы только что помянули. Ей-богу, я из-за вас чуть барку не перевернул. Одним словом, любимый подручный он у доньи Барбары, вот что.
– Я так и думал.
– Зря вы пустили его на барку. Вы человек молодой, не здешний, так позвольте дать вам совет: никогда не берите человека в попутчики, если не знаете его как свои пять пальцев. И уж раз вы выслушали этот совет, я вам дам еще один, потому что чувствую к вам расположение. Остерегайтесь доньи Барбары! Вы едете в Альтамиру, а ведь Альтамира для нее все равно что смежная комната. Сейчас-то я могу сказать вам, что знаю ее. Эта баба сгубила многих мужчин. Кто не пьянеет от ее чар, того она зельем опаивает или снимает с него веревкой мерку, опоясывается той веревкой по бедрам, а потом делает с человеком, что ей вздумается, потому что и в колдовстве она сведуща. А уж если кто ей поперек дороги встанет, ну, тут она и глазом не моргнет, чтобы навсегда убрать его со своего пути. Вы точно сказали. Для таких-то поручений и находится при ней Колдун. Уж не знаю, по каким делам вы заехали в эти края, однако нелишне еще раз напомнить: ходите да оглядывайтесь. На совести этой женщины целое кладбище.
Сантос Лусардо задумался, и хозяин из опасения, что сказал больше, чем следовало, прибавил успокаивающе:
– Конечно, надо и то учесть: люди болтают много лишнего, а потому не всякому слову верь. Не мне судить, но льянеро от рождения врун; даже когда правду говорит, такое навертит, что от правды одна ложь остается. К тому же сейчас и беспокоиться нечего: нас четверо, есть винтовка, да и Старичок с нами.
В продолжение этого разговора Колдун, укрывшись за песчаным холмиком на берегу, внимательно вслушивался в беседу и неторопливо, как делал все, закусывал вынутыми из дорожного мешка припасами.
Между тем шестовые расстелили под деревом накидку Лусардо, поставили чемодан с продуктами и затем принесли с барки свою еду. Хозяин подсел к ним и, пока все предавались скромной трапезе под тенью парагуатана [8], рассказывал Сантосу случаи из своей жизни, прошедшей на реках и протоках равнины.
Наконец, побежденный полуденным зноем, он замолчал, и долго лишь легкий плеск речной волны о барку нарушал воцарившийся покой.
Обессиленные усталостью, шестовые повалились навзничь и тут же захрапели. Лусардо прислонился к дереву и, ни о чем не думая, удрученный окружавшим его диким одиночеством, отдался во власть послеобеденного сна. Когда он проснулся, хозяин, бодрствовавший все это время, заметил: – Долгонько же вы спали!
День клонился к вечеру, и над Араукой потянуло свежим ветерком. На широкой глади реки проступили сотни черных пятен: бабасы [9] и кайманы, недвижные, убаюканные нежным прикосновением мутных теплых волн, дышали, выставив из воды корявые, точно колоды, спины. Вот на середине реки появился гребень огромного каймана, вот он и весь поднялся из воды и медленно приоткрыл чешуйчатые веки.
Сантос Лусардо, решив исправить недавний промах, схватил винтовку и вскочил на ноги, но хозяин удержал его:
– В этого не стреляйте!
– Почему?
– Потому… потому что, если вы в него попадете, нам отомстит за него другой, а если промахнетесь, то он сам. Ведь это Брамадорский Одноглазый, его Пуля не берет.
И так как Лусардо настаивал на своем, хозяин повторил:
– Не стреляйте в этого каймана, молодой человек, послушайтесь меня!
При этом хозяин метнул быстрый взгляд в сторону росшего у самой воды дерева. Сантос оглянулся и увидел Колдуна, – он сидел, прислонившись к стволу, и, казалось, спал.
Тогда Сантос отложил винтовку, обошел дерево и, встав перед Колдуном, строго спросил:
– А вы, оказывается, любитель подслушивать?
Колдун медленно, совсем так, как это сделал кайман, открыл глаза и спокойно ответил:
– Я любитель обдумывать свои дела молча, вот и все.
– Хотел бы я знать, что это за дела, которые вы обдумываете, притворяясь спящим.
Выдержав пристальный взгляд Лусардо, Колдун сказал:
– Сеньор прав. Свет велик, всем хватит места, и незачем мешать друг другу. Что ж, прошу простить, что я прилег здесь.
Он отошел подальше и растянулся на спине, подложив под голову сцепленные руки.
Хозяин и шестовые, пробудившиеся при первых же звуках голосов с той быстротой, с какой человек, привыкший спать среди опасностей, переходит от глубокого сна к настороженному бодрствованию, выжидательно следили за этой короткой сценой.
– Мм-да! А нашего франтика как будто не страшат призраки саванны, – пробормотал хозяин.
– Если вы согласны, хозяин, мы можем ехать дальше, – тут же обратился к нему Лусардо. – Отдохнули достаточно.
– Я готов, – промолвил тот и повелительно бросил Колдуну: – Подъем, приятель! Отчаливаем!
– Спасибо, сеньор, – проговорил Колдун, не меняя позы. – Премного обязан, что согласны довезти меня до конца, но я могу пройти остаток пути и пешком. Тут мне до дому близехонько. Я. не спрашиваю, сколько я должен вам за проезд: люди вашего положения не имеют привычки брать плату за милости, которые оказывают беднякам. Зато я всегда в вашем распоряжении. Меня зовут Мелькиадес Гамарра, к вашим услугам. Желаю вам Доброго пути. Так-то, сеньор!
Сантос уже направился было к барке, но хозяин, пошептавшись с шестовыми и решив предотвратить возможные неприятности, остановил его:
– Не торопитесь. Я не допущу, чтобы этот человек остался у нас за спиной здесь, в лесу. Или он уйдет первым, или пусть едет с нами.
Колдун, обладавший тончайшим слухом, уловил эти слова:
– Не бойтесь, хозяин, я уйду прежде, чем вы отчалите. И спасибо вам за добрые слова обо мне. Я все слышал.
Сказав это, он встал, взял с земли свою накидку, взвалил па спину вещевой мешок – все с непоколебимым спокойствием – и пошел по открытой саванне, начинавшейся за прибрежными зарослями.
Лусардо и хозяин поднялись на барку. Шестовые отвязали ее, столкнули с мели, прыгнули на палубу и взялись за шесты. Хозяин, уже положив руку на руль, вдруг обратился к Лусардо с запоздалым вопросом:
– Извините мое любопытство, вы ведь хороший стрелок?
– Судя по всему, никудышный. Настолько, что вы даже не захотели дать мне выстрелить второй раз. Хотя, надо сказать, в другое время я бывал удачливее.
– Охотно верю! – воскликнул хозяин. – Вы стрелок неплохой. Я это сразу понял по тому, как вы вскидываете винтовку. А вот видите, что получилось? Пуля-то шлепнулась саженях в трех от кайманов.
– Бывает, и от хорошего стрелка заяц удирает.
– Это так. Но тут причина другая. Вы промахнулись потому, что человек рядом с вами не хотел, чтобы вы попали и кайманов. Дай я вам выстрелить второй раз, было бы то же самое.
– Колдун, что ли? Вы серьезно верите в сверхъестественную силу этого человека?
– Вы еще молоды и многого не знаете. Колдовство существует. Если бы я рассказал вам одну историю про этого человека… Пожалуй, я так и сделаю, чтобы вы знали, как себя вести в случае чего.
Он выплюнул табачную жвачку и уже приготовился начать, как вдруг один из шестовых перебил его:
– Хозяин, мы плывем одни!
– И правда, ребята. Проклятый Колдун, попутал-таки, нечистый. Поворачивай назад.
– Что случилось? – полюбопытствовал Лусардо.
– Старичок остался на берегу!
Барка вернулась к месту недавней стоянки. Хозяин снова взялся за руль и громко спросил:
– С кем мы идем?
– С богом! – откликнулись шестовые.
– И с пресвятой богородицей! – добавил хозяин и объяснил Лусардо: – Вот какого Старичка забыли мы на земле. На здешних реках, когда отправляешься в путь, не забывай бога! Здесь на каждом шагу человека подстерегает опасность, и если Старичка нет на барке, хозяин не может ехать спокойно. Иной раз кайман так притаится, что и пузырьков на воде не заметишь. Тембладоры [10] и райя [11] тоже всегда начеку. А косяки таких рыб, как самурито и карибе, стоит только заглядеться, – вмиг от христианина один косточки оставят, не успеешь и святую Троицу перебрать в уме.
Широкая равнина! Необъятная дикая глушь! Пустынные, бескрайние пастбища, глубокие, таинственные и неизведанные реки. Кто в этих безлюдных местах отзовется на крик о помощи человека, сбитого с ног сильным ударом кайманьего хвоста! Только в слепой вере в бога и могли лодочники искать поддержку, хотя это была та же наивная вера, что заставляла их приписывать злонамеренному Колдуну сверхъестественную силу.
Поняв тайный смысл вопроса шестовых, Сантос Лусардо теперь мог обратить его к самому себе, ибо, помимо той цели, которую он ставил перед собой, отправляясь в поездку, он уже наметил другую, совершенно противоположную.
В пустынной и дикой части штата Арауки раскинулось имение Альтамира – двести квадратных лиг плодородных саванн, на которых паслись самые многочисленные в тех отдаленных местах стада и находилось одно из самых богатых в округе гнездовий цапель.
Имение основал когда-то дон Эваристо Лусардо, один из тех кочевннков-льянеро, что бродили – да и по сей день бродят – со своими стадами по обширным пастбищам вдоль реки Кунавиче. Нередко они уходили с берегов Кунавиче к берегам Арауки поближе к населенным местам.
Его наследники, как истинные льянеро, не брезговали черной работой и одевались в гарраси [12]. Они никогда не покидали пределов своих владений и, укрепив и расширив имение, сделали его со временем одним из самых крупных в округе. Когда же семейство разрослось и разбогатело и одна часть его подалась в города, а другая осталась под пальмовой кровлей Родительского гнезда, продолжая жить спокойной, патриархальной жизнью своих предков, между многочисленными наследниками начались раздоры, принесшие семейству печальную славу.
Последним владельцем Альтамиры был дон Хосе де лос Сантос. Желая спасти хозяйство от разорения, неминуемого при постоянных разделах, он купил у своих совладельцев право наследования, заплатив за него ценой долгих лет труда и лишений. Однако после его смерти дети его – Хосе и Панчита, тогда уже бывшая замужем за Себастьяном Баркеро, – предпочли все же разделиться, и из старинного имения образовалось два. Хозяином одного, сохранившего прежнее название, стал Хосе, хозяином другого – оно получило название Ла Баркеренья – стал Себастьян.
С тех пор, из-за неточной фразы в акте о разделе, где про границу говорилось: «до пальмовой рощи Ла Чусмита», начались споры между братом и сестрой. Каждая из сторон упорно претендовала на опущенное в документе слово «включительно», и разногласия вскоре переросли в одну из тех тяжб, которые обогащают несколько поколений адвокатов. Дело кончилось бы полным разорением обеих семей, если бы в ответ на предложение суда поделить спорный участок пополам тяжебщики в порыве той самой непримиримости, которая заставляла их идти на огромные издержки ради клочка бросовой земли, не заявили:
– Все или ничего!
И так как «все» не могло принадлежать одновременно обоим, то оба согласились на «ничего». Каждый обязался поставить со своей стороны рощи изгородь, вследствие чего между двумя владениями появился огороженный и никому не принадлежавший участок.
Но и на этом тяжба не прекратилась. В середине пресловутой рощи находилась старица высохшего протока. Зимой она превращалась в трясину, в наполненный грязью водоем, засасывавший всякого, кто пытался его пересечь. Как-то, обнаружив в трясине корову с клеймом Ла Баркереньи, Хосе Лусардо заявил Себастьяну Баркеро протест, обвиняя его в нарушении неприкосновенности заповедной территории. Пререкаясь, они оскорбили друг друга. Баркеро замахнулся на шурина хлыстом, по Лусардо, выхватив револьвер, выстрелом в лоб свалил его с лошади.
Вражда перешла в кровную месть. Лусардо и Баркеро беспощадно убивали друг друга и в конце концов истребили почти все селение, состоявшее в основном из отпрысков обеих фамилий.
Ненависть свила себе гнездо и внутри каждого из этих семейств.
В ту нору шла война между Испанией и Соединенными Штатами [13]. Хосе Лусардо, верный своей крови, как он говорил, сочувствовал матери-родине. Феликс же, его первенец, дитя новой эпохи, был восторженным поклонником янки. Однажды, получив из Каракаса газеты, приходившие не чаще раза в месяц, они после первых же сообщений, прочитанных сыном вслух, – дон Хосе уже плохо видел, – горячо поспорили.
– Надо быть круглым дураком, – запальчиво крикнул старик, – чтобы верить в победу чикагских колбасников.
Феликс, мертвенно-бледный, приблизился к отцу и прерывающимся от гнева голосом бросил ему в лицо:
– Может быть, испанцы и победят, но я не допущу, чтобы вы оскорбляли меня без всяких на то оснований.
Дон Хосе смерил его сверху донизу презрительным взглядом и разразился хохотом. Обезумевший сын выхватил из-за пояса револьвер. Отец резко оборвал смех и, не повышая голоса, не шелохнувшись, раздельно и четко произнес:
– Стреляй! Но не промахнись, иначе я пригвозжу тебя к стене одним ударом копья.
Дело происходило в столовой вскоре после обеда, когда вся семья была в сборе. Донья Асунсион бросилась между мужем и сыном, а Сантос, тогда четырнадцатилетний подросток, замер на месте, словно парализованный.
Феликс, подавленный ужасающим спокойствием отца, уверенный, что тот, не моргнув глазом, приведет в исполнение свою угрозу, если он выстрелит и промахнется, а может быть, просто раскаиваясь в своей дерзости, сунул револьвер за пояс и вышел из столовой.
Спустя несколько минут он уже седлал коня, готовясь покинуть отчий дом, не внемля мольбам и слезам доньи Асунсион. Дон Хосе, словно не произошло ничего особенного, надел очки и спокойно продолжал читать газетные сообщения, кончавшиеся вестью о катастрофе при Кавите [14].
Но Феликс не только покинул родительский кров, – он объединился с Баркеро против Лусардо в их смертельной вражде, самой ярой вдохновительницей которой была его тетка Панчита. Власти смотрели сквозь пальцы на эту вражду и не осмеливались вмешиваться в дела двух семейств, обладавших в те времена властью касиков [15] штата Арауки.
Уже почти все Лусардо и Баркеро враждовали друг с другом, когда однажды под вечер, зная, что родители находятся в селении на петушиных боях, подвыпивший Феликс, подстрекаемый своим двоюродным братом Лоренсо Баркеро, прибыл туда и, протиснувшись сквозь толпу петушатников в круг, завопил:
– Я принес порториканского петушка. Это даже не янки! А ну, найдется здесь хоть один паршивый испанец, который захочет сразиться с ним? Ставлю моего с зачехленными шпорами и без подготовки.
Неравная война уже была завершена победой североамериканцев, и слова Феликса прозвучали явным вызовом отцу. Дон Хосе вскочил в круг и, потрясая хлыстом, ринулся к наглецу. Феликс выхватил оружие, дон Хосе последовал его примеру и… Немного погодя, подавленный, мрачный, на глазах постаревший, дон Хосе вернулся домой и сказал жене:
– Я убил Феликса. Его несут сюда.
Тут же он оседлал коня и отправился к себе в имение.
Приехав, он сразу же прошел в столовую, где когда-то разыгралась первая часть трагедии, заперся там, строго предупредив, чтобы его не беспокоили, снял с пояса наконечник копья и сильным ударом вонзил его в глинобитную стену в том самом месте, где копье погрузилось бы, пробив сердце сына, метни он его в тот злосчастный вечер. Он считал, что убил Феликса именно в этой комнате, в тот момент, когда произнес свою страшную угрозу, и теперь должен искупить свой тяжкий грех – он будет глядеть на торчащее в стене преступное оружие до тех пор, пока глаза не потухнут навсегда.
И он сдержал свой обет. Никого к себе не впуская, без воды и пищи, застыв в кресле, почти не мигая, вскоре приноровившись видеть даже ночью, непоколебимо твердый в страшном акте искупления, он несколько дней подряд пробыл в комнате, ожидая смерти, к которой сам себя приговорил. Здесь и нашла его смерть: в кресле, уже окостеневшего, с застывшим взглядом, устремленным на воткнутое в стену копье.
Когда наконец прибыли представители властей, чтобы разыграть обычный в таких случаях фарс, в наказании уже не было нужды, и стоило больших усилий смежить веки умершего.
Несколько дней спустя донья Асунсион окончательно покинула льяносы, решив перебраться с Сантосом – единственным уцелевшим в этой гекатомбе – в Каракас. Она хотела воспитать сына в другой среде, за сотни лиг от трагических мест.
Первые годы были потерянными в жизни юноши. Внезапный переход от жизни в льяносах, – грубой, но полной напряженных, закаляющих характер переживаний, – к расслабляющей и сонливой городской жизни в четырех стенах печального дома, рядом с запуганной матерью как-то странно притупил его способности. Раньше это был живой, сообразительный и пылкий юноша. Отец гордился сыном, видя, как смело объезжает он дикую лошадь, как ловко и уверенно увертывается от опасностей, пробираясь вместе с пеонами в самую гущу скота, как из него растет достойный представитель расы льянеро, – людей бесстрашных, давших освободительной войне множество кентавров, правда, и равнине принесшей не одного жестокого правителя. Сколько надежд, непохожих на надежды отца, возлагала на него мать, подмечая чувства и мысли, присущие этой чуткой и возвышенной душе! Теперь этот юноша вдруг сделался тупым, слабовольным и нелюдимым.
– Смотрю я на тебя, сын, и не узнаю. Ты прямо как дикий бык в зарослях, – говорила ему мать: несмотря на перемену обстановки, она не забыла образного языка жителей льяносов.
– Пройдет, – утешали ее приятельницы. – Подростки в этом возрасте все такие.
– Это дурное последствие пережитых ужасов, – добавляла она.
Верно было и то и другое. Но немалую роль играла и новая среда: недоставало широкого горизонта, не бил в лицо горячий вольный ветер, не рвалась с уст песня, за которой идет стадо, пропало ощущение дикой затерянности в безмолвных просторах равнины. Мальчик походил на росток стенной травы, чахнущий в глиняном горшке.
Иногда донья Асунсион заставала сына в палисаднике: он грезил наяву, лежа на земле среди запущенных клумб резеды. Нечто подобное происходит с быком после операции, лишающей его свирепости самца и роли вожака стада, – бык забивается в чащобу саванной рощи и лежит там дни напролет один-одинешенек, не пьет, не ест и только время от времени глухо мычит в бессильной ярости.
И все же город завоевал непокорную душу Сантоса Лусардо. Очнувшись от завораживавшей его тоски, он вдруг обнаружил, что ему уже минуло восемнадцать и что знании его ничуть не пополнились с момента приезда из Арауки. Он решил наверстать упущенное и настойчиво принялся за Учебу.
Хотя у доньи Асунсион были все основания ненавидеть Альтамиру, она не хотела продавать имение. У нее была сильная и стойкая душа истинной жительницы льяносов, для которой нет ничего дороже родного края. Правда, ей никогда не приходила в голову мысль о возвращении в Арауку, однако порвать узы, связывавшие ее с родным кровом, она не решалась. К тому же хозяйство, вверенное честному и преданному управляющему, приносило немалый доход.
– Вот умру, тогда пусть Сантос продает имение, – говорила она.
Но в свой смертный час все же посоветовала сыну:
– Пока сможешь, не продавай Альтамиры.
И Сантос сохранил имение: во-первых, из уважения к последней воле матери, во-вторых, рента позволяла ему жить хоть и без роскоши, но в полном достатке. В остальном он мог вполне обойтись без имения. Его уже не влекла родная земля – ни та часть ее, где он родился и вырос, ни вся она: потеряв привязанность к Альтамире, он вообще потерял чувство родины. Городская жизнь и умственные занятия убили в нем потребность в вольной и варварской жизни в деревне. В то же время он понимал, что такой город, как Каракас, не может удовлетворить его полностью. Каракас был всего-навсего большим селением, почти таким, какое разрушили уничтожавшие друг друга Лусардо и Баркеро, селением, где царили беззаконие и насилие. Этому скопищу домов и людей было еще очень далеко до современного города, совершенного, как мозг, где каждое возбуждение претворяется в мысль и каждая ответная реакция указывает на присутствие сильного сознания. И поскольку ему казалось, что такие города существуют только в старой цивилизованной Европе, он решил переселиться туда, как только закончит университет.
Он собирался жить на доходы с Альтамиры, а в случае продажи имения – на средства с капитала, вложенного в городскую собственность, ибо смешно было возлагать в Европе надежды на свою будущую профессию адвоката. Между тем честного управляющего, служившего при жизни матери, уже не было в Альтамире. И пока ничего не подозревавший Сантос, основываясь на лживых отчетах новых управляющих, продолжал считать себя владельцем богатого имения, они грабили его добро и не только сами наживались на продаже альтамирского скота, но и попустительствовали скотокрадам и соседям, метившим своим клеймом лусардовский скот вплоть до телят-сосунков.
Затем начались тяжбы со знаменитой доньей Барбарой, и альтамирские саванны лига за лигой стали переходить в ее руки, так как межевые границы обоих имений определялись гражданским судом штата вопреки закону.
Окончив университет, Сантос отправился в Сан-Фернандо, чтобы ознакомиться с документами судебных процессов и посмотреть, не осталось ли еще возможности предъявить встречный иск. Но, подробно изучив дела, решенные в пользу доньи Барбары, он понял, что напрасно уповать на справедливость. С помощью лести, взяток и даже прямого насилия эта властительница Арауки держала в руках судей и адвокатов. К тому же его собственные права на Альтамиру были не во всех случаях бесспорными; это были нрава на наследство, скопленное человеком, не уважавшим законы. Именно таким и был его дед, дон Эваристо – кунавичанин.
Сантос решил продать имение. Но, во-первых, никто не хотел селиться рядом с доньей Барбарой; во-вторых, события последних лет сильно разорили льяносы, и покупателей не находилось. Наконец объявился один, но он сказал Сантосу:
– Здесь мы не можем завершить эту сделку, доктор [16]. Вы не знаете, в каком состоянии сейчас Альтамира. Хозяйство ваше в упадке, выгоны пусты, только кое-где парапары [17] торчат. А скот если еще и есть, то кожа да кости. Условимся так: поезжайте туда и ждите меня. Сейчас я направляюсь в Каракас продавать партию скота, а через месяц на обратном пути заеду в Альтамиру, и тогда потолкуем.
– Хорошо, я буду ждать вас, – согласился Сантос и на следующий же день отбыл в Альтамиру.
В пути при виде пустынной равнины множество мыслей приходило ему в голову: остаться в имении и бороться с врагами, защищать как свои собственные права, попранные доньей Барбарой, так и чужие, попранные другими касиками, бороться с природой, с нездоровым климатом, губившим расу льянеро, с наводнением и засухой, круглый год оспаривающими друг у друга землю, с пустыней, препятствующей проникновению цивилизации.
Но пока это были даже не намерения, а всего-навсего размышления, теоретические рассуждения, и на смену одной мысли, оптимистической, тут же приходила другая, противоположная.
– Для осуществления всех этих идей требуется нечто большее, чем воля одного человека. Что изменится, если удастся покончить с самоуправством доньи Барбары? На ее место придет новый касик. Прежде всего необходимо изменить условия, порождающие это зло, а для этого нужно заселить Равнину. Но чтобы заселить ее, нужно оздоровить, а чтобы оздоровить, надо заселить. Заколдованный круг!
И вдруг все меняет простой дорожный случай: встреча с Колдуном и слова хозяина барки об опасностях, которым он, Сантос Лусардо, может подвергнуться, если встанет на пути грозной доньи Барбары. Рассудительность уступает место внезапно вырвавшейся на свободу горячности, и его охватывает жажда борьбы.
Это была та самая фамильная склонность к необузданной воинственности, которая явилась причиной упадка семьи Лусардо, с той только разницей, что он подчинял эту воинственность определенной идее. Для него смысл борьбы против доньи Барбары, детища и олицетворения своего времени, заключался не только в спасении Альтамиры, а и в уничтожении сил, мешающих процветанию всей Равнины.
И он ринулся в бой не раздумывая, с порывистостью потомков кунавичанина, людей сильных и решительных, но вдобавок к этому у него были идеалы цивилизованного человека, которых недоставало его предкам.
Из-за Кунавиче, из-за Синаруко, из-за Меты! Из-за дали дальней, как говорят льянеро Арауки, для которых тем не менее все всегда «тут близехонько, вон за тем леском», явилась злосчастная гуарича [18]. Дитя, зачатое в минуту насилия белого авантюриста над угрюмо-чувственной индианкой, она не помнила своего племени, затерявшегося где-то среди покрытых темной тайной девственных земель.
Иногда в глубине ее сознания смутно вырисовывались первые воспоминания детства. Она видела себя в пироге, бороздящей большие реки оринокской сельвы. На борту шестеро мужчин. Капитана она называет ласково «таита [19]», хотя он обращается с ней так же, как все остальные, кроме старого проводника Эустакио, – пристает с животными ласками, грубыми шлепками и поцелуями, от которых разит водкой и чим? [20].
Под видом законной торговли от Сьюдад Боливара до Рио-Негро экипаж занимался разбоем. Пирога пускалась в плавание, груженная бочками с водкой и тюками безделушек, дешевых тканей и несвежих продуктов, и возвращалась набитая саррапией [21] и балатой [22]. В одних поселках, выменивая это ценное сырье на свои товары, хозяин и матросы ограничивались тем, что обманывали индейцев; в других местах они выскакивали на берег налегке, с карабином через плечо, и тогда на пахучей саррапии и черной балате, принесенных к пироге, появлялись пятна крови.
Как-то вечером, перед самым отплытием из Сьюдад Боливара, к хозяину пироги подошел юноша с изможденным от голода лицом, в нищенском одеянии. Барбарита уже приметила его. Он часто стоял на краю причала и жадно смотрел, как она готовила пиратам обед. Он назвал только свое имя – Асдрубал – и попросил капитана:
– Мне необходимо попасть в Манаос, но у меня нет денег. Будьте добры, довезите меня до Рио-Негро, я отработаю. Могу быть полезен в любом деле, от кашевара до счетовода.
Мягкий в обращении, покоряющий привлекательностью, характерной для интеллигентного бродяги, он произвел хорошее впечатление на капитана, и тот взял его на пирогу кашеваром, чтобы дать отдохнуть Барбарите. Таита начинал поглядывать на метиску: ей уже исполнилось пятнадцать лет, и она была очень хороша собой.
Пирога шла своим рейсом. В минуты отдыха и по вечерам, когда все располагались на берегу, вокруг костра, Асдрубал рассказывал забавные случаи из своей бродячей жизни. Барбарита умирала со смеху, но едва он прерывал рассказ, наслаждаясь этим непринужденным, звонким смехом, она мигом умолкала, опускала глаза, и ее девственную грудь охватывал сладостный трепет.
Однажды она шепнула ему:
– Не смотри на меня так – таита все видит.
В самом деле, капитан уже начал раскаиваться, что взял па пирогу юношу, чьи услуги могли ему дорого обойтись, особенно те, о которых он и не думал просить, – обучать Барбариту грамоте. Асдрубал преподавал весьма усердно. Показывая Барбарите, как пишутся буквы, он держал ее руку в своей, и уроки быстро сближали молодых людей.
В один из вечеров, окончив занятия, Асдрубал поведал ей о пережитых им горестях: о тирании отчима, принудившей его покинуть материнский дом, о своих грустных приключениях, о бесцельных скитаниях, о голодовках и сиротстве, о тяжелом труде на рудниках Юруари, о борьбе со смертью на больничной койке. Под конец он поделился с пей своими планами: он едет в Манаос в поисках счастья, надеется найти там работу и оставить надоевшее бродяжничество.
Он хотел сказать еще что-то, но не сказал и устремил взгляд на реку, скользившую между лесистых сумрачных берегов.
Ей стало ясно, что она не занимает в его планах места, какое рисовала себе в мечтах, и ее прекрасные глаза наполнились слезами. Так они просидели долго. На всю жизнь сохранила она в памяти этот вечер. Вдали, в глубокой тишине, слышался хриплый рев Атуреса [23].
Неожиданно Асдрубал, взглянув ей в глаза, спросил:
– Ты знаешь, что капитан намеревается сделать с тобой? Потрясенная, как внезапным ударом, страшной догадкой,
она воскликнула:
– Мой таита?!
– Этот человек недостоин такого слова. Он хочет продать тебя турку.
Речь шла об одном сирийце, садисте и прокаженном, разбогатевшем на добыче и продаже балаты. Он жил в глубине оринокской сельвы, вдали от людей, пожираемый болезнью и окруженный гаремом молоденьких индианок, похищенных или купленных им у родителей не только для насыщения похоти, но и для того, чтобы, заражая других, удовлетворять свою ненависть неизлечимо больного ко всему здоровому.
Из разговоров матросов Асдрубал узнал, что во время предыдущего рейса этот Молох каучуковых лесов предлагал за Барбариту двадцать унций золота, но сделка не состоялась. – капитан надеялся выручить больше. Теперь было нетрудно добиться этого: за несколько месяцев девушка превратилась в ослепительно красивую женщину.
Барбарита и раньше догадывалась об уготовленной ей судьбе, но до сих пор окружающая мерзость вызывала у нее лишь смешанное чувство страха и удовольствия от жадных взглядов мужчин, находившихся рядом с ней на пироге.
Теперь же любовь к Асдрубалу пробудила ее душу, прежде как бы окутанную могильным мраком, и его слова потрясли девушку.
«Спаси меня! Увези с собой!» – готова была крикнуть она, как вдруг увидела приближавшегося капитана.
Капитан держал в руках карабин и, подойдя к Асдрубалу, сказал:
– Вот что, парень. Я вижу, болтать ты умеешь, посмотрим, справишься ли ты с серьезным делом. Жаба отправляется за саррапией, которую индейцы приготовили для нас, и ты пойдешь вместе с ним. – Он вложил в руки юноши винтовку. – Это тебе для защиты, если индейцы нападут.
Когда он вставал, Барбарита попыталась задержать его умоляющим взглядом. Он незаметно подмигнул ей и, решительно поднявшись, отправился вслед за Жабой. Асдрубал знал, что Жаба был старшим помощником капитана, его правой рукой, и что ему поручались всякие грязные дела; именно поэтому и нельзя было проявить малейшего признака страха или выказать неповиновение капитану. Сейчас у него была хоть винтовка и против него всего один человек, в то время как останься он в пироге, их было бы пятеро. Барбарита долго смотрела вслед юноше, не в силах оторвать глаз от узкой бреши в стене леса, где он скрылся.
Во время этой короткой сцены матросы успели понимающе переглянуться. Когда несколько минут спустя капитан велел им посмотреть, не притаились ли поблизости в засаде индейцы, – старому Эустакио уже был дан такой приказ, – они догадавшись, что он хочет остаться наедине с девушкой, недовольно буркнули:
– Время терпит, капитан. Сейчас у нас отдых.
Это был бунт; он назревал уже давно, и причиной тому была чарующая красота гауричи. Капитан не решился подавить его тут же. Сообразив, что матросы уже сговорились и готовы на все, он отложил расправу до возвращения Жабы, рассчитывая на его слепую привязанность.
Барбарита, тоже разгадав темные намерения таиты, приняла бунтовщиков за своих спасителей. Она было метнулась к ним; но, увидев, какими глазами они смотрят на нее, остановилась с похолодевшим от ужаса сердцем и машинально вернулась на то место, где ее оставил Асдрубал.
Внезапно в скорбной тишине окутанной сумерками сельвы, как похоронный колокол, прозвучал леденящий душу крик яакаб? [24]:
– Яа-акабо! Яа-акабо!
Может, это был не вещий голос птицы, а предсмертный стон Асдрубала? И то, что Барбара испытала вслед за этим, – не разрядка после длительного нервного напряжения, а таинственно передавшееся ощущение смертельного удара ножом в горло, удара, полученного в это мгновение Асдрубалом от Жабы?
Она помнила только, что, словно сбитая с ног внезапным толчком, она рухнула навзничь, издав душераздирающий крик.
Все остальное прошло мимо ее сознания – и взрыв бунта, и смерть капитана, и последовавшая за ней смерть Жабы, который вернулся в лагерь один, и пиршество, на котором отомстившие за Асдрубала пираты насладились ее девственностью.
Когда старый Эустакио, бросившийся на ее крик, прибежал, задыхаясь, на место происшествия, все уже было кончено, и один из пиратов сказал:
– Теперь можно ее и турку продать, пусть хоть за двадцать унций.
Отблески костров окрашивают в пурпур ночную темноту, слышны дикие крики: идет охота на гавана… Индейцы поджигают вокруг неприступных болот сложенную в кучи сухую траву, птица, вспугнутая шумом, взмывает вверх, и ее крылья розовеют в отсветах пламени среди глубокой мглы; вдруг охотники умолкают, быстро гасят костры, и ослепленная птица падает, беззащитная, прямо к ним в руки.
Нечто в этом роде произошло и с Барбаритой. Любовь Асдрубала позвала ее в полет, – короткий полет, почти только взмах крыльев в отблесках первого чистого чувства, вспыхнувшего в ее сердце и навсегда безжалостно погашенного насилием людей, охотников за наслаждением.
В ту ночь из их рук ее вырвал Эустакио – старый индеец-банита [25], служивший проводником на пироге только ради того чтобы быть рядом с дочкой женщины своего племени, которая, умирая от побоев капитана, умоляла его не оставить гуаричу. Но ни время, ни тихая жизнь в деревушке, где они укрылись, ни умиротворяющий фатализм, временами пробуждавшийся в ее индейской душе при звуках печального япуруро [26], не смогли успокоить бушевавшую в ее сердце мрачную грозу. Жесткая, упорная складка пересекла ее лоб, в глазах не угасал недобрый огонь.
Теперь в ее душе находила приют только злоба, и не было для нее ничего приятнее, чем вид мужчины, бьющегося в когтях разрушительных сил. Губительные чары Камахай-Минаре – злобного божества оринокской сельвы, – дьявольская сила, таящаяся в зрачках ворожей, и чудодейственные свойства трав и кореньев, из которых индианки делают зелье, чтобы распалить желание и притупить волю у равнодушного к их ласкам мужчины, – все это до такой степени увлекало и воодушевляло ее, что овладение секретами любовной ворожбы стало единственным смыслом ее жизни.
К своему темному ремеслу приобщало ее и целое скопище знахарей, обманывавших индейцев. Эти люди учили ее насылать «порчу» на свои жертвы и «сглазом» вызывать у них страшные недуги или, напротив, врачевать страждущих, даже на расстоянии нескольких лиг; они растолковывали ей заговоры и поверяли колдовские секреты, и не удивительно, что вскоре самые грубые суеверия овладели сознанием метиски.
Однако ее красота нарушала спокойную жизнь общины, – парни теряли из-за нее голову, ревнивые женщины неотступно следили за ней, – и потому вскоре благоразумные старики посоветовали Эустакио:
– Увози-ка ты отсюда гуаричу. Уходи с ней подобру-поздорову.
И снова начались скитания по большим рекам, на барке, в обществе двух шестовых-индейцев.
Река Ориноко – желтовато-красная, река Гуаиниа – черным-черна. В сердце сельвы они сливаются, но долго еще текут как бы порознь, сохраняя каждая свою окраску. Подобно водам этих рек, в душе метиски долгие годы не могли соединиться кипящая чувственность и угрюмое отвращение к мужчине.
Первой жертвой этой чудовищной смеси страстей стал Лоренсо Баркеро.
Лоренсо – младший из детей дона Себастьяна – воспитывался в Каракасе. Он уже заканчивал курс юридических наук, впереди его ждал брак с красивой, благородной женщиной и работа, в которой он, несомненно, с успехом проявил бы свой талант, – как вдруг, именно в то время, когда в льяносах вспыхнули раздоры между Лусардо и Баркеро, у него появились признаки тяжелого душевного упадка. В такие -минуты он покидал университетские аудитории и, пренебрегая соблазнами столичной жизни, уезжал в пригородное ранчо, где, повалившись в гамак, проводил несколько дней подряд в одиночестве, немой и угрюмый, как больной зверь в своем логове. Так продолжалось до тех пор, пока наконец он полностью не отказался от всего, что могло привлекать его в Каракасе, – от невесты, от своих занятий, от блестящей жизни в избранном обществе, – и не перекочевал в льяносы, чтобы с головой окунуться в пучину разыгравшейся там драмы.
Лоренсо встретил Барбариту как-то вечером, когда барка Эустакио, поднимаясь вверх по Арауке с грузом продовольствия для именья, причалила к берегу у Брамадорского брода, где он наблюдал за переправой скота.
Гроза в льяносах собирается и разражается в мгновение ока, но и она не обрушивается на землю с такой стремительной яростью, с какой вспыхнуло в сердце метиски сдерживаемое ненавистью вожделение. Однако ненависть осталась, и Барбара не скрывала этого.
– Когда я впервые увидела тебя, мне показалось, что ты Асдрубал, – сказала она как-то, поведав ему о трагическом эпизоде из своей жизни. – Но сейчас ты представляешься мне другим: иногда таитой, иногда Жабой.
И на его слова, произнесенные тоном гордого обладателя: «Что ж, эти мужчины все вместе ненавистны тебе; но, представляясь каждым из них по очереди, я заставлю тебя полюбить их, как бы ты этому ни противилась», – она почти прорычала:
– А я уничтожу их всех в тебе.
Эта дикая любовь, придававшая, надо сказать, известную оригинальность его похождениям с лодочницей, окончательно растлила смятенный дух Лоренсо Баркеро.
Что касается Барбары, то даже материнство не смирило злобы погубительницы мужчин. Напротив, оно еще больше ожесточило ее: дитя в ее чреве знаменовало собой новую победу мужчины, новый акт насилия, и под властью такого чувства она зачала и родила на свет девочку, которую вскормила чужая грудь, ибо она сама не пожелала даже взглянуть на ребенка.
Не беспокоился о дочке и занятый только своей ненасытной любовницей Лоренсо – жертва возбуждающего зелья, которое она подмешивала к его еде и питью. Понадобилось совсем немного времени, чтобы от цветущего и сильного мужчины, казалось рожденного для блестящей жизни, остались только снедаемая самыми низменными пороками плоть, ослабевшие воля и дух.
И пока неуклонно прогрессирующее отупение – он целыми днями пребывал в необоримо тяжелом сне – стремительно приближало его к полной потере жизненных сил, истощенных ядом любовного зелья, алчность других делала свое дело и, наконец, лишила его родового имения.
В этом сыграл свою роль некий полковник Аполинар, появившийся в тех местах в поисках продажных земель, которые он намеревался приобрести на деньги, похищенные во время службы в Гражданском управлении одного из районных городков. Видя полный моральный упадок Лоренсо Баркеро и понимая, что его любовницу нетрудно завоевать, Аполинар, искушенный в юридическом крючкотворстве, быстро составил план действий и принялся обхаживать Барбару. Как-то между комплиментами он шепнул ей:
– Есть у меня для вас одно верное и очень простое средство завладеть Ла Баркереньей, не выходя замуж за дона Лоренсо, – ведь вы сами говорите, что вам отвратительна даже мысль о том, что мужчина может называть вас своей женой. Это – фиктивная продажа. Нужно только заставить его подписать соответствующий документ, но этого вы добьетесь без труда. Хотите, я составлю вам бумагу, которая не вызовет никаких осложнений с родственниками?
Предложение было сразу же принято.
– Что ж, я согласна. Готовьте документ. Я заставлю его подписать.
Все произошло, как и было задумано. Лоренсо нисколько не возражал против этого ограбления. Но, отправляясь регистрировать фальшивую купчую. Барбара вдруг обнаружила в ней пункт, где говорилось, что она получила от Аполинара сумму, равную продажной цене Ла Баркереньи, и что выплату этой суммы она гарантирует приобретаемым ею имением.
Аполинар поспешил рассеять ее недоумение:
– Этот пункт было необходимо вписать, чтобы заткнуть рот близким дона Лоренсо. У них и мысли не должно возникнуть, что продажа фиктивная, иначе они могут ее опротестовать. Чтобы избежать подозрений, я вручу вам эти деньги в присутствии регистратора. Но вы не беспокойтесь. Об этой комедии будем знать только мы с вами. Потом вы вернете мне мои монеты, а я передам вам расписку, аннулирующую этот пункт.
И он показал ей отдельно написанную расписку.
Отступать было поздно; с другой стороны, она и сама уже придумала, как завладеть деньгами Аполинара, и потому сказала, возвращая ему расписку:
– Хорошо. Пусть будет по-твоему.
Аполинар понял эти слова как признак ее капитуляции перед его любовным наступлением и порадовался своей удачливости. Сначала – женщина, обещавшая ему себя этим «ты», а потом и имение. И денежки останутся целехоньки.
Несколько дней спустя Барбара заявила Лоренсо:
– Я решила сменить тебя на полковника. Теперь ты лишний в этом доме.
Лоренсо не придумал ничего умнее, как сказать:
– Я готов жениться на тебе.
Она ответила ему взрывом хохота, и бывший человек вместе со своей дочкой вынужден был навсегда удалиться в ранчо в пальмовой роще Ла Чусмита, которая также не принадлежала ему, поскольку и его мать и его дядя Хосе Лусардо отказались от притязаний на эту часть старой Альтамиры.
От Ла Баркереньи не осталось даже названия. Барбара заменила его на «Эль Миедо» [27] – так назывался прежде участок саванны с жилыми постройками имения, – и это положило начало новой латифундии, ставшей позднее знаменитой.
Дав волю пробудившейся в ее сердце алчности, Барбара решила подчинить себе все земли вдоль течения Арауки и, руководствуясь советами необыкновенно ловкого в подобных делах Аполинара, стала заводить тяжбы с соседями, добиваясь путем подкупа судей того, чего не мог дать ей закон. Когда же новый любовник исчерпал себя как наставник в темных делах и когда все его деньги оказались вложенными в хозяйство, Барбара вернула себе свою дикую свободу, сделав так, что человек, который уже мог хвастливо называть ее своей, вдруг таинственно исчез.
Брошенная на произвол судьбы своим владельцем Альта-мира, где хозяйничали падкие на деньги управляющие, была для нее самой желанной добычей. Выигрываемые ею процессы прибавляли ей лигу за лигой, а в промежутках между процессами граница Эль Миедо все глубже вторгалась в альтамирские земли посредством простой переноски межевых столбов. Этому способствовали умышленная неточность и запутанность определений в постановлениях подкупленных судей и сообщничество управляющих Лусардо, смотревших на самоуправство соседки сквозь пальцы.
В ответ на каждое известие об этих правонарушениях Лусардо менял управляющего. Так, переходя из рук в руки, Альтамира попала к некоему Бальбино Пайбе – старому барышнику, которого привел в Эль Миедо случай: он хотел сторговать там лошадей. В беседе с хозяйкой Пайба ввернул два-три комплимента, пришедшихся очень кстати, так как именно в тот момент ей до зарезу нужно было посадить в Альтамиру своего человека.
Незадолго до этого, она, обольстив адвоката противной стороны, не только малопорядочного в делах, но и податливого в любви, выиграла последний процесс у Сантоса Лусардо, и пятнадцать лиг альтамирских саванн пополнили земли Эль Миедо. Теперь же она заставила адвоката еще и рекомендовать Бальбино Пайбу на вакантное место управляющего Альтамирой. С тех пор все неклейменые быки и все неуки, сколько их было поймано во время подозрительно частых родео [28] и облав на лусардовских выгонах, помечались клеймом Эль Миедо, а неустойчивая граница то и дело продвигалась в глубь Альтамиры.
И пока ее владения росли таким образом за счет смежных земель, а ее стада пополнялись за счет чужого скота, все деньги, попадавшие ей в руки, изымались из обращения. Ходили слухи о нескольких глиняных кувшинах, набитых морокотами, ее любимой монетой, и зарытых ею в землю. Рассказывали про нашумевший случай: однажды очень богатый помещик-скотовод, зная, что она не считает, а мерит деньги, как зерно, обратился к ней с просьбой:
– Донья, одолжите мне квартилью [29] морокот [30].
Она вышла из комнаты и вскоре вернулась, неся в руках меру, наполненную доверху золотом.
– Как вы хотите, ньо [31], с горкой или гладко?
– Гладенько, донья, а то как бы эта горка не вышла мне боком, когда придет время расплачиваться.
Она сбросила лишние монеты, проведя по краям меры линейкой, которой обычно пользовалась в таких случаях, и сказала:
– Посмотрите, ньо, вы сделаете так же, когда будете возвращать долг, – снимете верхушку одним ударом.
Так говорили люди. Возможно, в этих рассказах много преувеличенного; но то, что донья Барбара была очень богата и очень скупа, ни для кого не составляло тайны.
Что касается россказней о ее колдовских способностях, то здесь также далеко не все было плодом фантазии льянеро. Она сама верила в свою сверхъестественную силу и часто говорила о Компаньоне, который якобы однажды ночью спас ее от смерти: разбудил ее, засветив свечу, в ту самую минуту, когда к ней в комнату лез пеон, нанятый убить ее. С тех пор – уверяла она – Компаньон является к ней всякий раз, когда она нуждается в советах или хочет знать о том, что происходит где-нибудь далеко или произойдет в будущем. По ее словам, это был чудотворец из Ачагуас, она же называла его попросту Компаньоном. Все это дало повод для возникновения легенды о ее сговоре с дьяволом.
Ей самой было все равно, у кого искать защиты – у бога или у дьявола. В ее душе колдовство и религия, заговоры и святые молитвы слились и смешались в единый клубок. На ее груди в полном согласии соседствовали ладанки и амулеты индейских колдунов, а в комнате, где происходили ее таинственные свидания с Компаньоном, не только образки и кресты из святой пальмы, но и кайманьи клыки, и «чертовы пальцы», и божки, привезенные из индейских поселений, освещались христианской лампадой.
Если говорить о любви, то в этой погубительнице мужчин со временем не осталось даже прежней дикой смеси вожделения и ненависти. Алчность к деньгам притупила чувственность и уничтожила последние признаки женственности в этом существе, полностью овладевшем чисто мужскими ухватками и навыками. Она ловко управляла имением, не хуже любого из своих самых опытных вакеро бросала лассо и валила быка в открытой саванне, никогда не снимала с пояса наконечника копья и револьвера, которые, надо признать, носила не только для вида. И если ради выгоды, – когда, скажем, срочно был нужен беспрекословно послушный управляющий или, как это случилось с Бальбино Пайбой, свой агент во вражеском стане, – она снисходила до ласк, то напоминала скорее мужчину, который берет, чем женщину, которая отдается. Непреклонная злоба уступила место глубокому презрению к мужчине.
И все же, несмотря на такой образ жизни и на возраст – ей уже перевалило за сорок, – она еще оставалась обворожительной женщиной: хотя в ней и отсутствовали женская деликатность и нежность, но впечатляющий вид мужественности придавал ее красоте особый, неповторимый оттенок – что-то дикое, прекрасное и вместе с тем жуткое.
Такой была знаменитая донья Барбара. Сладострастие и суеверие, алчность и жестокость и где-то, на самом дне мрачной души – нечто маленькое, чистое и скорбное: память об Асдрубале, о загубленной любви, не сумевшей сделать ее доброй. Но даже и это светлое и чистое приобрело ужасные черты варварского культа, требовавшего человеческих жертв: оно проявлялось в тех случаях, когда на ее жизненном пути вставал кто-нибудь, кого следовало прибрать к рукам.
Переправа Альгарробо на подступах к Альтамире. Она обозначена двумя выемами в высоких здесь берегах Арауки.
На звук гуаруры [32], возвещавшей прибытие барки, несколько девушек сбежалось к краю обрыва на правом берегу, а трое мальчиков и двое мужчин спустились к реке.
В одном из мужчин, представительном, настоящем арауканце с округлым, оливкового цвета лицом, Сантос Лусардо сразу узнал Антонио Сандоваля, того самого Антонио, который в нору его детства служил в имении телятником и с которым они лазили по деревьям за диким медом и птичьими гнездами.
Антонио почтительно снял шляпу; но когда Лусардо бросился к нему с протянутыми руками, как при прощании, тринадцать лет назад, пеон, взволнованный, воскликнул:
– Сантос!
– Ты все такой же, Антонио, – проговорил Лусардо, не снимая рук с плеч пеона.
– А вы стали совсем другим, – сказал Антонио, снова переходя на почтительный тон. – Не знай я, что вы едете на барке, я вас и не признал бы.
– Значит, мой приезд не застал тебя врасплох? Откуда ты узнал, что я еду?
– Кажется, известие это привез в Эль Миедо пеон, сопровождавший Колдуна.
– Ах да! Их было двое, и второй должен был вернуться еще вчера; он ехал на лошади.
– А мне свистнул Хуан Примито, – продолжал Антонио. – Это дурачок из Эль Миедо, он все на свете знает и передает новости быстрее телеграфа. Правду сказать, я весь день провел в тревоге. Думаю, что это вдруг Колдуну приспичило ехать на барке вместе с вами. Вот только сейчас мы толковали об этом с моим другом Кармелито, а тут вдруг послышалась гуарура.
Упомянув о товарище, Антонио не замедлил представить его:
– Кармелито Лопес. Этому парню вы можете довериться с закрытыми глазами. Он здесь новичок, но тоже лусардовец до мозга костей.
– К вашим услугам, – едва коснувшись пальцами шляпы, произнес Лопес – человек с резкими чертами лица, со сросшимися на переносье бровями, совсем не привлекательный на первый взгляд, из тех, кто легко замыкается в себе, – «уходит в нору», как говорят льянеро, особенно в присутствии незнакомых.
Рекомендации Антонио было достаточно, чтобы у Лусардо составилось о Кармелито хорошее мнение, хотя Сантос заметил, что мнение это отнюдь не обоюдное.
В действительности Кармелито был одним из трех или четырех пеонов, на чью преданность Сантос Лусардо мог вполне рассчитывать в будущей борьбе за свою собственность. В Альтамире он поселился недавно, и хотя был на ножах с управляющим Бальбино Пайбой, все же не уходил, – отчасти потому, что уступал настоятельным просьбам Антонио, который, возведя в культ традиционную преданность Сандовалей Лусардо, не только сам терпел предателя-управляющего, но старался всеми силами удержать в Альтамире немногих честных пеонов в надежде, что когда-нибудь Сантос решит приехать в имение и заняться хозяйством. Как и Антонио, Кармелито с радостью встретил весть о приезде хозяина: теперь Бальбино Пайбу немедленно уволят и заставят отчитаться в жульнических махинациях; придет конец также злоупотреблениям доньи Барбары, и все пойдет как надо.
Однако при первом же взгляде на Сантоса Лусардо, едва тот спрыгнул с барки на берег, Кармелито увидел нечто совсем противоположное своему представлению о настоящем мужчине: красоту, показавшуюся ему излишней, правильные черты, нежную кожу, чуть тронутую загаром, бритое лицо – что за мужчина без усов! – вежливые манеры, на его взгляд, слишком жеманные; костюм для верховой езды – облегающий фигуру пиджак и просторные вверху и зауженные в коленях штаны, туго обтягивающие голень наподобие кожаных гетр и, наконец, галстук, – кому нужен галстук в этой глуши, где человеку, чтобы прикрыться, вполне достаточно лоскута материи!
– Мм-да! – процедил он сквозь зубы. – И этого человека мы так ждали? С таким франтом далеко не уедешь!
Между тем к роке спускался, ковыляя и улыбаясь, отец Антонио, сморщенный старик с черной, без единой седой пряди головой.
– Старый Мелесио! – воскликнул Сантос, шагнув старику навстречу. – Подумать только, ни одного седого волоса!
– Индейцы седины не любят, ниньо [33] Сантос, – проговорил старик и, посмеявшись немного, продолжал с тихой улыбкой, почти гримасой, открывавшей его беззубые, черные от жевательного табака десны: – Стало быть, не забыли меня, ниньо Сантос? Позвольте называть вас «ниньо», как в детстве, пока я не научусь говорить вам «дохтур». У стариков ведь язык неповоротлив, когда еще привыкну к новому слову!
– Называйте как вам удобно, старина.
– Уважению это не помешает, правда, ниньо? Пожалуйте к нам – крюк небольшой. Передохните с дороги, а там и к себе двинетесь.
Справа от спуска протянулись выбеленные дождями частоколы корралей, куда сгоняют собранный в саванне скот; слева сгрудились постройки – типичные жилища обитателей льяносов: два домика с глинобитными камышовыми стенами и пальмовой крышей, – здесь жило семейство Мелесио; между ними каней [34] с тяжелой и низкой соломенной кровлей, и в нем – длинный, окруженный скамьями стол; рядом – другой каней, высокий и просторный, к его столбам привязаны лошади Антонио, Кармелито и еще одна, приведенная из имения для Сантоса; наконец, третий каней – поодаль от домиков, под его крышей свисают с жердей шкуры коров и тапиров, свежедубленые и еще зловонные.
Позади этого, последнего канея – ряд деревьев: хобо [35], диви-диви [36] и высокий альгарробо [37], по имени которого и названа переправа. А вокруг – гладкая равнина, необъятные пастбища и далеко-далеко, у самого горизонта, еле заметная, словно повисшая в воздухе, гряда деревьев, – «мата», как называют льянеро затерявшийся в просторе саванны небольшой лесок.
– Альтамира! – воскликнул Сантос. – Сколько лет я тебя не видел!
С приближением Сантоса девушки, недавно толпившиеся па краю обрывистого берега, юркнули внутрь домика, и Мелесио сказал:
– Мои внучки. Диковатые выросли. То и дело бегали на реку смотреть, не идет ли барка, а стоило вам показаться, забились в угол.
– Твои дочки, Антонио? – спросил Сантос.
– Нет, сеньор. Я пока, слава богу, холост.
– Это от других детей, – пояснил Мелесио. – От усопших, мир их праху.
Они вошли под тенистый навес маленького канея. Земляной пол был старательно выметен и скамьи расставлены вдоль стен, как во время вечеринок. На почетном месте, специально для гостя, стояло кресло – предмет роскоши в скромных жилищах льянеро.
– Эй, девчонки, выходите, – крикнул Мелесио. – Вот деревня-то! Подойдите хоть поздороваться с дохтуром.
Восемь внучек Мелесио робко жались к дверям и, горя нетерпением познакомиться с приехавшим, хихикали, подталкивая друг друга:
– Выходи ты первая.
– Ишь какая, сама выходи!
Наконец они вышли друг за дружкой, словно ступая по узенькой тропке, и одной и той же фразой, с одинаковой интонацией, нараспев, по очереди приветствовали Лусардо, стараясь поскорее отнять свою руку.
– Как поживаете? Как поживаете? Как поживаете? Дед пояснял:
– Это – Хервасия, дочка Мануэлито. Это – Франсиска, ее отцом был Андрее Рамон. Хеновева, Альтаграсия… Сандовальские телки, как их тут зовут. В сосунках же у меня ходят всего трое – это они перетаскивали с барки ваши вещи. Вот какое наследство оставили мне сыновья: одиннадцать ртов, и в каждом – полно зубов.
Девушки, оправившись от смущения, опустились рядышком на скамьи, в том же порядке, как вышли из дома, и так сидели, не зная, что делать с руками и куда девать глаза. Старшей, Хеновеве, на вид было не больше семнадцати; некоторые хорошо сложены, со смуглыми, порозовевшими лицами и черными, блестящими глазами. Все – упитанные, крепкие.
– На вашу семью приятно посмотреть, Мелесио, – заметил Лусардо. – Сильные все, здоровые. Сразу видно, здесь малярия не очень свирепствует.
Старик переправил табачную жвачку за другую щеку.
– Как сказать, ниньо Сантос. Конечно, у нас здесь болеют но так часто, как в других местах, где вам приходилось бывать. Но малярия и нам порядком досаждает. У меня, к примеру, было одиннадцать детей, и семеро из них выросли и встали на ноги. Может, вы еще помните их. А вот в живых остался один Антонио! И так почти у всех. Не погибает тот, кто способен сам любую лихорадку в пот вогнать. А такие люди у нас есть. Вот хоть, в добрый час будет сказано, мы все, собравшиеся тут по милости божией. Но с остальными малярия круто расправляется.
Он сплюнул горькую слюну и закончил полушутливой фразой, по которой сразу можно было узнать в нем старого венесуэльского скотовода:
– За примером недалеко ходить. Я сам вот остался с одним молодняком. Весь крупный скот – сыновей и невесток – смерть унесла.
И он снова улыбнулся тихой улыбкой.
– Зато сколько дедов завидует вам, Мелесио, видя, какие у вас хорошенькие внучки, – заметил Сантос, стараясь отвлечь старика от грустной темы.
– Вы очень добры, – прошептала Хеновева, остальные сестры стыдливо зашушукались.
– Гм! – хмыкнул Мелесио. – Не так уж много пользы от этого! Лучше бы мне оставили табун уродок, хоть пасти было бы легче. А то из-за этих я сна лишился. Всю ночь прислушиваюсь, как выпь, и нет-нет да и соскочу с гамака и пойду их пересчитывать одну за другой – все ли восемь на месте.
Кроткая улыбка вновь обозначила тысячи морщинок на его лице. Девушки, пунцовые от смущения и распиравшего их смеха, пробормотали:
– Господи, таита! Уж вы скажете.
Подхватив веселый тон Мелесио, Сантос обратился к девушкам с шутливыми замечаниями, они разговорились, довольные и смущенные. Старик слушал гостя с тихой, светлой улыбкой, Антонио молча и преданно смотрел на него.
Появился мальчик с чашкой кофе – традиционным угощением льянеро.
– Это та самая чашка, из которой пил ваш отец, царство ему небесное, – проговорил Мелесио. – С тех пор никто к ней не прикасался. – И добавил: – Вот и пришлось мне перед смертью свидеться с ниньо Сантосом!
– Спасибо, дедушка.
– Не стоит благодарности, ниньо. Я родился лусардовцем и им умру. В здешних местах, когда речь заходит о пас, Сандо-валях. так и говорят: у них на заду клеймо Альтамиры. Хе-хе!
– Вы всегда были преданы нам. Это правда.
– В добрый час будет сказано. Пусть эти парни, что стоят и слушают нас, идут той же дорогой. Да, сеньор, время нас не меняет: спросят нас, мы говорим, не спрашивают – молчим, но долг свой мы не забываем. Скажете, всякое бывает? Нет, сеньор! Я всегда говорил Антонио: Сандовали там, где Лусардо, пока они нас сами не прогонят.
– Ну, будет, старик, – вмешался Антонио. – Сейчас нас как раз не спрашивают.
Сантос понял, что хотел сказать Мелесио словами «не спрашивают – молчим». Старик предупреждал возможные упреки в том, что не поставил хозяина в известность о мошенничестве управляющих, и намекал на обиду тех, кто, несмотря ira свою испытанную и исконную верность, оказался в положении подчиненных у таких пришельцев, как Бальбино Пайба, которого Лусардо и в глаза никогда не видывал.
– Понимаю, дедушка. И признаю, что настоящий виновник всего – сам я. Пока Сандовали в Альтамире, кто лучше их защитил бы мои интересы? Но, должен сознаться, я никогда не занимался и не хотел заниматься Альтамирой.
– У вас все время уходило на учебу, чего уж там, – сказал Антонио.
– Да и привязанность к этой земле я потерял.
– Вот это плохо, ниньо Сантос, – заметил Мелесио.
– Теперь-то я вижу, – продолжал Лусардо, – как вам здесь туго приходится.
– Как говорится, сдерживаем обезумевшее стадо, – заявил Антонио.
А старик продолжал в метафорическом стиле скотоводов:
– Не раз на рогах висели. Антонио так даже на хитрость пошел, – как тот бык, которого повалили, а он все норовит вскочить да вырваться, – притворился смирным, особенно перед доном Бальбино, и даже противником вашим, – только бы не уволили.
– И все же вчера он собирался дать мне расчет.
– Теперь ты сам дашь ему расчет. Он хорошо сделал, что не пришел встречать меня, и лучше бы ему убраться из имения до моего приезда. Какой отчет он может дать мне, если не копию тех, что присылали его предшественники? Отчеты Великого капитана [38]! А я? Как я могу приказывать ему, если сам виноват во всех его мошенничествах?
При этих словах Кармелито, подтягивавший у лошадей подпруги, пробормотал:
– Что я говорил? Он уже не хочет осложнений с управляющим. Святое правило – не связывайся с франтом. Нет, с кем придется рассчитываться, так это со мной! И сегодня же вечером, потому что завтра на рассвете я – ногу в стремя и был таков.
И даже у самого Антонио, судя по его мгновенно нахмурившемуся лицу и неодобрительному молчанию, возможно, мелькнула, несмотря на его горячую привязанность к Сантосу, та же мысль, когда он услышал, что хозяин готов так легко отпустить управляющего с награбленным добром.
Сантос глоток за глотком смаковал черный, душистый кофе и наслаждался охватившим его давно забытым волнением.
Вид опускавшихся на безмолвную, огромную саванну сумерек, гостеприимство окружающих, тень и прохлада кровли, под которой он сидел, робость девушек, целый день ожидавших его приезда, принарядившихся и украсивших волосы цветами, как на праздник, взволнованная радость старика, убедившегося, что «ниньо Сантос» не забыл его, и благородная сдержанность обиженного в своей преданности Антонио – говорили ему, что не все плохо и враждебно в льяносах, на этой исконной венесуэльской земле, где добрый народ любит, страдает и надеется.
С этим чувством, примирявшим его с родной землей, он покинул дом Мелесио, когда солнце уже начинало садиться, и поехал, как ездят местные жители, – прямо по саванне, широкой дороге, по которой разбегается тысяча разных дорог.
Из-под копыт лошадей, скакавших по протоптанной скотом тропе, бесшумно взлетали ослепленные дневным светом совы и козодои, вслед кавалькаде тревожно и резко кричали спавшие под открытым небом выпи.
Косули парами разбегались во все стороны и исчезали в степи. На фоне багряного заката четко вырисовывался силуэт всадника, погонявшего стадо. Одичавшие быки, увидев человека, застывали в угрожающе хвастливых позах или пугливо бросались наутек, высоко вскидывая задние ноги. Прирученные коровы тянулись отовсюду к той точке горизонта, где вились белые дымки от костров из сухого навоза, который поджигают с наступлением вечера поблизости от усадьбы, чтобы скот, рассеянный по саванне, возвращался в свои коррали.
Вдалеке виднелся столб пыли, поднятой резвящимся табуном диких коней. В стройном и плавном полете, цепочкой, одна за другой, тянулись к югу цапли.
Тем не менее при всем своем великолепии равнина казалась пустынной. Правду говорили Сантосу, что Альтамира обеднела: стадо, рассыпавшееся по бескрайней глади саванн, едва ли насчитывало сейчас сотню голов, в то время как раньше, вплоть до времен Хосе Лусардо, стад и косяков здесь было видимо-невидимо.
– Я разорен! – воскликнул Сантос – Зачем я приехал сюда, если уже нечего спасать?
– Сами посудите, – сказал Антонио. – С одной стороны, донья Барбара, с другой – целая стая управляющих, вор на воре, и каждый норовит погреть руки на вашем добре. Да и кунавические конокрады так и текут к нам, словно река в половодье. И повстанцам и всяким правительственным комиссиям – всем подавай лошадей. И все к нам. Донья Барбара, чтобы не отдавать своих, всех сюда посылает.
– Это же сущее разорение, – не мог успокоиться Сантос. – А я себе благодушествую в Каракасе!
– Кое-что еще осталось, доктор. Правда, только одичавший скот, да это и лучше: будь он домашним, его бы уж давно прибрали к рукам. К счастью, в Альтамире с девяностого года, как распустили фермы, весь скот разбрелся кто куда. Конечно, одичание скота – убыток, но нас только оно и спасло: ведь дичков надо ловить, а это дело сложное, и управляющие, сговорившись с соседями, довольствовались тем, что захватывали прирученный скот. Как-нибудь ночью мы с вами съездим на выпасы в лусардовскую рощу, и вы убедитесь, что у вас еще есть что защищать. Но задержись вы на несколько дней, не нашли бы и этого: дон Бальбино собирался на днях начать облаву на дичков и поделить их с доньей Барбарой. Не зря же она с ним спуталась!
– Как? Значит, Пайба – очередной любовник доньи Барбары?
– А вы не знали, доктор? Черт побери! Ведь потому-то он и служит у вас. Донья Барбара и не скрывает, что сама подсунула Бальбино вам в управляющие.
Только теперь Сантос оценил в полной мере предательство своего адвоката, рекомендовавшего ему Бальбино Пайбу, да к тому же проигравшего порученное ему дело.
Легкая усмешка, которую мог уловить лишь зоркий глаз Антонио, мелькнула на губах Кармелито, и Антонио уже начал было раскаиваться в своих словах, показавших всю неприглядность положения Лусардо, но вдруг заметил, как по его лицу скользнуло выражение той мужественной решимости, которую Кармелито – это Антонио сразу понял – не признал в хозяине и в которой он сам готов был усомниться всего лишь несколько часов назад.
«Нет, это настоящий мужчина! – подумал он, довольный своим открытием. – Не прекратился еще род Лусардо».
Верный пеон хранил почтительное молчание. Кармелито тоже молчал, погрузившись в глубокое раздумье, и долгое время слышалось лишь цоканье лошадиных копыт. Но вот оттуда, где на фоне вечернего неба чернел силуэт всадника, гнавшего стадо, послышалась протяжная песня и повисла над немыми просторами.
Чувство умиротворяющего восхищения родными краями снова охватило Сантоса. Он перестал хмуриться. И долго его взгляд блуждал по широкой равнине, а с губ его сами собой слетали названия мест, которые он узнавал на расстоянии.
– Темная Роща, Увераль, Коросалито, пальмовая роща Ла Чусмита.
Произнеся название рокового места – этого яблока раздора, погубившего его семью, – Лусардо на короткий миг почувствовал, как опять из самых глубин его существа невольно поднимается что-то зловещее, омрачающее только что обретенный душевный покой. Может, это ненависть к Баркеро, – чувство, от которого он считал себя свободным?
И в то время, как он задавал себе этот тревожный вопрос, Антонио. верный не только «семейству», – как называли Сандовали всех Лусардо, – но и лусардовской злопамятности, пробормотал:
– Проклятая роща! Да, сеньор. Сейчас там замаливает свой грех человек, натравивший сына на отца.
Он говорил о Лоренсо Баркеро, подстрекавшем Феликса Лусардо в день чудовищной трагедии на петушиных боях, и голос Антонио дрожал так, словно он вспомнил обиду, нанесенную ему самому.
Сантос, напротив, с удовлетворением отмстив несколько мгновений спустя, что любопытство его вызвано лишь состраданием, спросил:
– Бедняга Лоренсо еще жив?
– Если можно назвать жизнью одышку, а это все, что у него осталось. Его здесь прозвали «призраком из Ла Баркереньи». Он уже не человек, а живая развалина. Говорят, будто донья Барбара довела его до такого состояния; но мне думается, это божья кара, недаром он начал чахнуть с того самого дня, как покойный дон Хосе пригвоздил сына к стене.
Хотя Сантос и не понял смысла последней фразы Антонио, его покоробило упоминание об отце в связи с историей Лоренсо, и, чтобы избежать неприятного разговора, он спросил Антонио о пасущемся поблизости стаде.
Солнце наконец скрылось, но долго еще на горизонте, в полосе багряных хмурых туч, над самой землей, висел закат, а с другой стороны, из прозрачной безмолвной дали уже выплывала полная луна. С каждой минутой все ярче становился ее призрачный свет, посеребривший травы и прикрывший землю легким тюлем. Уже спустилась ночь, когда Сантос и пеоны подъехали к усадьбе.
Большой дом с глинобитными покосившимися стенами и ветхой черепичной крышей, опоясанный крытой железом галереей; деревянная ограда перед фасадом – чтобы скот не подходил к дому; низкие деревья за домом: льянеро боятся молний и не сажают высоких деревьев около жилья; в глубине двора кухня и клети, где сложены запасы юки [39], бананов и фасоли; справа – каней, куда убирают конскую упряжь, и несколько канеев. где ночуют пеоны; между канеями – солильня: здесь на солнце, продуваемое ветерком, вялится всегда облепленное мухами соленое мясо; слева – амбары, где хранится кукуруза в початках, тут же рядом – тотумо [40], которые служат насестом для кур; врытые в землю столбы – к ним прикрепляют полоски кожи, когда вьют лассо; главный корраль, а также средние и малые коррали и, наконец, свинарник – такова была Альта-мира, сохранившаяся в том виде, как ее строил когда-то кунавичанин дон Эваристо, если не считать черепичной и железной кровель большого дома – нововведения отца Сантоса. Все это имело убогий вид, все говорило о примитивных способах ведения хозяйства и о полудиком существовании живущих в усадьбе людей.
Две служанки, высунувшиеся из кухонной двери, чтобы поглядеть, каков собой хозяин, да трое пеонов, вышедших встретить его, были здесь единственными обитателями.
Представляя хозяину пеонов, Антонио рассказывал о каждом из них, называл имя и занятие. Про одного, с желтоватым лицом и тремя-четырьмя волосками вместо усов, он сказал:
– Это Венансио, объезжает лошадей. Сын ньо Венансио, сыровара. Вы помните его?
– Ну, как же! – утвердительно кивнул Сантос. – Их семья служила у нас с незапамятных времен.
– Стало быть, мне и говорить о себе нечего, – заявил Венансио; однако Сантос подметил на его лице то же выражение недоверия, какое видел у Кармелито.
– Погонщик Мария Ньевес, – продолжал Антонио, представляя светловолосого толстяка. – Хитрый льянеро. С виду тихий, даже имя у него женское, а любого за пояс заткнет. Вы скоро убедитесь в этом. Я же могу сказать только хорошее.
– Преувеличили по своей доброте, Антонио, – сказал светловолосый и добавил, обращаясь к Лусардо: – Способностями не богаты, но сколько есть – все к вашим услугам.
Что же касается третьего, веселого, голенастого, оборванного самбо [41], ни минуты не стоявшего спокойно, то Антонио не успел его представить.
– С вашего разрешения, доктор, я сам себя представлю. Мне от Антонио хорошей рекомендации ждать не приходится: я уже вижу, как он хитро прищурился. Я – Хуан Паласиос, но меня кличут Пахароте [42], и вы тоже можете звать так. Я не служу у вас с незапамятных времен, как вы только что выразились, но в любом деле можете на меня рассчитывать, – я весь тут перед вами. Так что, если угодно, примите в свое распоряжение самбо Пахароте.
С этими словами он протянул руку, и Сантос пожал ее, тронутый этой неуклюжей искренностью, столь свойственной льянеро.
– Молодец Пахароте, – тихо сказал Антонио, благодарный другу за его преданность хозяину.
– Ха, самбо! Слова существуют для того, чтобы их говорить.
Сантос, обменявшись с пеонами двумя-тремя фразами, направился в дом, и только тогда Антонио обратился к ним с вопросами, которые, как ему казалось, было неосмотрительно задавать в присутствии хозяина:
– Почему здесь так пусто? Где остальные?
– Ушли, – ответил Венансио. – Как только вы уехали на переправу, они оседлали коней и удрали в Эль Миедо.
– А дон Бальбино? Он был здесь?
– Нет. Но это дело его рук. Я и раньше примечал, что он сманивает наших парней.
– Ну, потеря не велика. Все они – его прихвостни; хитры и на руку нечисты, – заключил Антонио после короткого раздумья.
Между тем Сантос Лусардо, испытывая во всем теле ломоту от долгой и утомительной дороги и возбужденный тем, что ему пришлось пережить в пути и что сыграло решающую роль в его жизни, лег в гамак, приготовленный для него в одной из комнат, и попытался разобраться в своих чувствах.
Это были два противоборствующих потока: робкие намерения и внезапные порывы, безрассудная решимость и осмотрительность.
Равнина вызывала в нем патриотическое желание посвятить себя борьбе с царящим здесь злом, с природой и человеком, и поискам самых действенных методов этой борьбы, – цель в известной мере бескорыстная, ибо, рассчитывая восстановить хозяйство, он меньше всего думал о собственном богатстве.
Но это желание пришло не в результате спокойных и трезвых размышлений, оно вспыхнуло в нем мгновенно, едва он столкнулся со звериным законом жизни в льяносах, на этой «земле настоящих мужчин», как любил говорить отец Сантоса. В самом деле, ему было достаточно нескольких слов хозяина барки о том, как опасно вставать на пути доньи Барбары, чтобы тут же отказаться от мысли продать имение.
Так же внезапно вспыхнула в нем и роковая фамильная злоба при одном взгляде на пальмовую рощу Ла Чусмита. Но разве это воспоминание о кровной мести, пусть даже очень кратковременное, не было для него тревожным сигналом? Ведь самый воздух льяносов – неодолимое, покоряющее влияние ее властной, грубой простоты, острейшее ощущение силы, охватывающее человека даже в те минуты, когда он просто едет верхом по бескрайней равнине, – все это легко могло поставить под удар дело лучших лет его жизни: выработанное в себе умение подавлять природную варварскую наклонность к необузданному своеволию.
Значит, разумнее было бы вернуться к первоначальному намерению: продать имение. Это целиком и полностью отвечало бы его истинным жизненным планам, в то время как решение, принятое на барке, было не больше, чем минутный порыв. К тому же он недостаточно подготовлен к управлению имением. Разве знал он по-настоящему скотоводческое дело? Разве мог руководить хозяйством, не изменявшим своей примитивной формы на протяжении жизни целого ряда поколений? План преобразований в целом был для него ясен, но детали, сможет ли он справиться с ними? В состоянии ли он, привыкший мыслить отвлеченно, совладать с конкретными и, казалось бы, ничтожными мелочами, из коих, собственно, и состоит ведение хозяйства? Разве оплошности, которые он допустил во всем, что касается Альтамиры, не говорят достаточно убедительно о его неосведомленности в этом вопросе?
Уж таким был Сантос Лусардо: человек мужественный и сильный духом, он часто не чувствовал своей силы, терзался сомнениями и преувеличивал опасность.
Появление Антонио, пришедшего сказать, что стол уже накрыт, прервало его размышления.
– Я не хочу есть, – ответил он.
– Это от усталости, – заметил Антонио. – Сегодняшнюю ночь вам придется поспать в этой комнате, хоть тут и неуютно: мы успели только подмести. А завтра здесь побелят стены и хорошенько приберут. Может, вы распорядитесь привести в порядок весь дом? По правде говоря, в таком виде, как сейчас, он не годится для жилья.
– Пока оставим все, как есть. Может быть, придется продать имение. Через месяц сюда приедет дон Энкарнасьон Матуте, я предложил ему купить Альтамиру, и если он даст приличную цену, я тут же оформлю купчую.
– Так, значит, вы хотите совсем распрощаться с Альтамирой?
– Я думаю, это самый правильный выход.
Антонио, немного подумав, сказал:
– Вам лучше знать. – И протянул хозяину связку ключей: – Вот ключи от дома. Этот, самый ржавый, – от столовой. Возможно, он даже не действует, ведь столовую с тех пор ни разу не открывали. Там все в том виде, как оставил покойник, мир праху его.
«Как оставил покойник. С того самого часа, как покойный дон Хосе пригвоздил сына к стене».
Слова Антонио вызвали неожиданные ассоциации в сознании Сантоса, и момент этот оказался решающим в его жизни.
Он встал с гамака, взял в руки подсвечник с зажженной свечой и сказал пеону:
– Открой столовую.
Антонио повиновался и, повозившись несколько минут с заржавевшим замком, отворил дверь, которая была закрыта тринадцать лет.
В лицо Сантосу ударила струя спертого воздуха, и он отшатнулся; что-то черное и омерзительное – летучая мышь – вынырнуло из темноты и взмахом крыльев потушило свечу.
Он снова зажег ее и вместе с Антонио вошел в комнату.
Действительно, здесь все было так, как оставил дон Хосе Лусардо: кресло-качалка, в котором он умер, копье в стене…
Не проронив ни слова, глубоко потрясенный, сознавая, что совершает нечто очень важное, Сантос шагнул вперед и с той же силой, с какой в свое время его отец вонзил преступное оружие в глинобитную стену, выдернул клинок.
Совсем как кровь была покрывавшая стальное лезвие ржавчина. Он отшвырнул наконечник копья и сказал Антонио:
– Вот так ты должен вырвать из своего сердца злобу, которую я почувствовал в твоих словах и которая к тому же не твоя. Один из Лусардо внушил тебе ее, как долг верности; теперь другой Лусардо освобождает тебя от этого чудовищного обязательства. Ненависть и так немало бед причинила нашей земле. – И когда взволнованный этими словами Антонио молча направился к выходу, Сантос добавил: – Распорядись, чтобы завтра же приступили к ремонту дома. Я не буду продавать Альтамиру. Он вернулся и лег в гамак – успокоенный, уверенный в себе.
И как в светлую пору детства, его убаюкали голоса равнины: треньканье куатро [43] в канее пеонов, крики ослов, привлеченных теплом костра, мычанье скота в корралях, кваканье лягушек в ближних прудах, неумолчный стрекот степных цикад и та глубокая тишина бескрайних, спящих под луной просторов, которая словно просачивалась сквозь все остальные звуки.
Тот же вечер в Эль Миедо.
Уже стемнело, когда вернулся Колдун. Ему сказали, что донья Барбара только что села за стол; но он спешил отчитаться перед ней и сообщить новости, да к тому же хотелось поскорее лечь отдохнуть, поэтому он не стал дожидаться конца обеда и как был, с накидкой в руках, направился в дом.
Едва он переступил порог столовой, как раскаялся в своей поспешности. Донья Барбара сидела за столом в обществе Бальбино Пайбы, человека, к которому Колдун не питал особой симпатии. Он повернул было назад, но донья Барбара уже заметила его:
– Входи, Мелькиадес.
– Я зайду попозже. Кушайте спокойно.
Бальбино, вытирая рукой намоченные в жирном бульоне пышные усы, промолвил с ехидцей:
– Входите, Мелькиадес. Не бойтесь, собак здесь нет.
Колдун бросил в его сторону недружелюбный взгляд и спросил с ядовитой усмешкой:
– Вы уверены в этом, дон Бальбино?
Бальбино не понял намека, и Колдун продолжал, обращаясь к донье Барбаре:
– Я только хотел сказать вам, что лошади доставлены в Сан-Фернандо в полном порядке. А это то, что вам причитается.
Он повесил накидку на стул, вынул из кармана на поясе несколько золотых монет и, положив их столбиком на стол, добавил:
– Пересчитайте, все ли.
Бальбино скосил глаза на монеты и, намекая на привычку доньи Барбары зарывать в землю все золото, какое попадало к ней в руки, воскликнул:
– Морокоты? Хоть бы успеть взглянуть одним глазком!
И, засунув в рот кусок мяса, стал жевать его, не спуская с монет жадного взгляда.
Лоб доньи Барбары пересекла гневная складка, брови сдвинулись и тут же – словно ястреб взмахнул крыльями – разлетелись в стороны. Она не спускала любовнику его шуток в присутствии третьих лиц, точно так же как не терпела нежностей и всего, что могло поставить ее в положение слабого существа. Поступая так, она вовсе не хотела скрыть своей любовной связи, – в этом случае, как и во всех других, она относилась с полным равнодушием к возможным пересудам, – просто этот человек внушал ей презрение.
Бальбино Пайба догадывался об этом; но, как человек недалекий, он жадно хватался за любую возможность создать впечатление, будто любовница находится всецело в его власти, хотя всякий раз такое бахвальство оборачивалось для него унизительным провалом. Намеков на свою скупость донья Барбара особенно не любила, и Бальбино тут же пришлось поплатиться за неосторожность.
– Я уверена, что здесь столько, сколько должно быть, – сказала она и взяла деньги, не пересчитывая. – Вы никогда не ошибаетесь, Мелькиадес. У вас нет этой дурной привычки.
Бальбино слегка коснулся пальцами усов – уже не для того, чтобы вытереть их, а машинально, как делал всякий раз, когда слышал что-нибудь неприятное для себя. По отношению к нему донья Барбара никогда не выказывала подобного доверия; напротив, она всегда тщательно пересчитывала принесенные им деньги и, если сколько-нибудь недоставало, – а это случалось довольно часто, – молча смотрела на него, пока он, прикинувшись, будто досадует на свою рассеянность, не доставал из кармана припрятанные монеты. Он не сомневался, что ее слова о дурной привычке относятся именно к нему. Ему до сих пор не удалось снискать ее доверия, хотя в качестве управляющего Альтамирой он оказывал ей весьма важные услуги, Что касается их любовных отношений, то тут он не всегда мог рассчитывать даже на каприз с ее стороны. Словом, он был всего-навсего служащим на жалованье; на том жалованье, которое платил ему Лусардо за управление Альтамирой.
– Ну хорошо, Мелькиадес, – продолжала донья Барбара. – Что ты мне еще расскажешь? Почему послал пеона вперед?
– А он не говорил вам? – спросил Колдун, уклоняясь от ответа в присутствии Бальбино: при нем он был скуп на слова.
– Кое-что сказал, но меня интересуют подробности.
Эти слова, как и все предыдущие, обращенные к Колдуну, донья Барбара произнесла, не отрывая взгляда от тарелки с едой. Мелькиадес точно так же ни разу не взглянул на нее. Оба усвоили привычку индейских ворожей никогда не смотреть в глаза друг другу.
– Ну, коли так… В Сан-Фернандо прослышал я, что приехал доктор Сантос Лусардо и собирается поднять все дела от первого до последнего, которые вы у него выиграли. Я поинтересовался, что за человек. Наконец показали мне его, но он тут же исчез куда-то. А вчера под вечер, только я стал седлать коня, рассчитывая ехать ночью по холодку и встретить рассвет дома, как вдруг, слышу, подъезжает всадник, говорит, что загнана лошадь, и просит хозяина барки, которая в это время грузилась кожами, доставить его до переправы Альгарробо. Да ведь это он самый, мелькнуло у меня. Я тут же расседлал коня, взял накидку и примостился в канее, где ему подавали обед: дай, думаю, послушаю, что он будет говорить.
– Представляю, что ты там услышал!
– В том-то и дело, что ничего такого, из-за чего стоило бы, как говорится, потеть от чужой лихорадки. Но, слушая докторишку, – а рассказывает он так складно, что поневоле уши развесишь, – я подумал: «Если человек любит, чтобы его слушали, то долго молчать он не сможет. Надо только запастись терпением и держать ухо востро». Тогда я велел пеону: «Поезжай да прихвати с собой мою лошадь, а я погляжу, не удастся ли примазаться на барке».
И он рассказал, что произошло на стоянке во время отдыха, представив Сантоса Лусардо человеком смелым и опасным.
Подручный доньи Барбары относился к числу тех темных и скрытных личностей, которые всегда выражают обратное тому, что чувствуют. За его мягкими жестами, спокойным тоном и наигранным восхищением чужим мужеством скрывалась холодная, отточенная злоба, граничившая с жестокостью.
– Ну, ну, приятель, – заметил Бальбино, слушая, как Мелькиадес превозносит достоинства владельца Альтамиры. – Нам-то уж доподлинно известно, что вы не из тех, кого сумеет ослепить какой-нибудь франтик!
– Какое там ослепить, дон Бальбино! Что правда, то правда, мужчина он видный и ростом вышел, а при случае может и на дыбы встать.
– Если так, то завтра мы его укоротим малость, чтобы стал вровень с нами, – заключил Бальбино.
В противоположность Колдуну, он не любил признавать за врагом каких-либо достоинств.
Колдун улыбнулся и проговорил назидательно:
– Запомните, дон Бальбино: лучше собирать, чем возвращать.
– Не беспокойтесь, Мелькиадес. Я сумею собрать завтра то, что посеял сегодня.
Это был намек на план, задуманный Бальбино, желавшим во что бы то ни стало показать себя перед Лусардо: немедленно скакать в Альтамиру, переманить и увести лусардовских пеонов, а явившись на другой день, под любым предлогом затеять ссору с первым попавшимся на глаза пеоном и тут же уволить его, не обращая внимания на присутствие Лусардо.
Но так как обычно он не успокаивался, пока не выбалтывал мысль, коль скоро она у него зародилась, и поскольку его так и подмывало показать Мелькиадесу, что он не боится встреч с Сантосом Лусардо, то он не удовлетворился туманным намеком на свой замысел, а, поспешно дожевав очередную порцию мяса, пустился в объяснения:
– Не позднее завтрашнего утра доктор Лусардо узнает, каков его управляющий Бальбино Пайба.
Тут он замолчал, чтобы взглянуть на донью Барбару.
Она налила себе воды в стакан и уже подносила его к губам, как вдруг, словно увидев что-то необычное, отклонила голову и замерла, пристально глядя на содержимое поднятого к глазам стакана. Тут же ее недоумение уступило место восторгу.
– Что случилось? – спросил Бальбино.
– Ничего. Доктор Лусардо пожелал мне показаться, – ответила она, продолжая глядеть в стакан.
Бальбино боязливо поежился. Мелькиадес шагнул к столу и опершись о него правой рукой, тоже склонился над чудодейственным стаканом, а она продолжала мечтательно:
– Симпатичный шатен! Как покраснела кожа на его лице. Сразу видно, что не привычен к степному солнцу. И одет красиво!
Колдун отодвинулся от стола, подумав: «Пес пса не ест. Одурачивай Бальбино. Все это рассказал тебе пеон».
Действительно, это было одной из бесчисленных уловок, посредством которых донья Барбара поддерживала свою славу колдуньи и внушала суеверный страх окружающим. Правда, Бальбино кое о чем догадывался, тем не менее эта сцена произвела на него сильное впечатление.
– Пресвятая троица! – на всякий случай пробормотал он.
Между тем донья Барбара, так и не пригубив стакана, поставила его на стол; внезапно нахлынувшие воспоминания омрачили ее лицо.
Пирога… Вдали, в глубокой тишине, хрипло ревел Атурес… Вдруг прокричал яакабо…
Прошло несколько минут.
– Ты не хочешь больше есть? – спросил Бальбино.
Она не ответила.
– Если не будет других распоряжений… – Мелькиадес взял свою накидку, перебросил через плечо и договорил: – то, с вашего разрешения, я пойду. Всего хорошего.
Бальбино продолжал есть один. Вдруг он отодвинул тарелку, по привычке коснулся пальцами усов и встал со стула.
Лампа замигала и погасла, а донья Барбара все сидела за столом, не в силах отогнать от себя зловещие воспоминания.
«…Вдали, в глубокой тишине, хрипло ревел Атурес… Вдруг прокричал яакабо…»
Лунная ночь – самое подходящее время для рассказов о привидениях. Среди вакеро, расположившихся под крышами канеев или у входа в коррали, всегда найдется хоть один, кому довелось встречаться с домовыми.
Обманчивый свет луны, искажая перспективу, населяет равнину видениями. В такие ночи небольшие предметы кажутся издали огромными, расстояния не поддаются определению и все приобретает причудливую форму. То тут, то там под деревьями мелькают белые тени, на степных прогалинах вырастают таинственные неподвижные всадники, но стоит остановить на них взгляд, и они мгновенно исчезают. Пустись в такую ночь в путь, и всю дорогу будешь – как говорит Пахароте – лязгать зубами да читать «Отче наш». В такие ночи, призрачные и тревожные, даже животные спят неспокойно.
Среди альтамирских пеонов никто не знал столько страшных историй, сколько Пахароте. Бродячая жизнь погонщика и живое воображение подсказывали ему тысячи приключений, одно другого фантастичнее.
– Привидения? Я знаю их всех как свои пять пальцев – всех от Урибанте до Ориноко и от Апуре до Меты, – говорил он. – А если и найдется, с кем не доводилось встречаться, то меня не проведешь: мне все их проделки ведомы.
Грешные души, что стараются замести свои преступные следы там, где оставили их при жизни; плакальщица – призрак рек, протоков и заводей, чьи стенания разносятся на много лиг вокруг; души, которые хором бубнят молитвы, словно пчелы, наполняя гулом безмолвное уединение разбросанных в саваннах рощ и залитые луной поляны. Одинокая душа – она свистит вслед путнику, чтобы вымолить у него «Отче наш»: ей тяжелее других приходится в чистилище; Сайона – облеченная в траур красавица, бич ловеласов-полуночников; она выходит им навстречу, манит за собой: «Пойдем!» – и неожиданно оборачивается, показывая страшные, светящиеся зубы; Мандинга [44], в образе черной свиньи, бегущей впереди путника, или же принимающий какое-нибудь другое из тысячи своих обличий, – всех их знает и всех их видел Пахароте.
Вот почему никто не удивился, когда в ту ночь, внезапно перестав бренчать на куатро и отложив его в сторону, он объявил, что видел домового Альтамиры.
Следуя старинному, неизвестно откуда взявшемуся и довольно распространенному в льяносах обычаю, при закладке имения хозяева закапывали в прогоне первого возведенного корраля какое-нибудь животное, с тем чтобы «дух» его – пленник земли, входящей в пределы этого имения, – охранял усадьбу и ее владельцев. Под словом «домовой» подразумевали именно этот «дух», и его «появление» считалось предвестником счастливых событий. Альтамирским домовым считался бык Рыжей масти, но кличке «Старый Башмак». Так его прозвали за большие, расплющенные от старости копыта, похожие на стоптанные башмаки.
Хоть пеоны и не очень-то верили побасенкам Пахароте, сейчас все разом замолчали; Мария Ньевес перестал встряхивать мараки [45], а Антонио и Венансио приподнялись в своих гамаках. Один Кармелито не шелохнулся.
Слова Пахароте взволновали Антонио. Вот ужо много лет, с тех пор как в семействе Лусардо вспыхнула кровавая вражда, никто ни разу не встречался со «Старым Башмаком». Из нынешних обитателей Альтамиры только Мелесио помнил еще со времен своего детства, что домовой часто являлся самому дону Хосе де лос Сантосу, – последнему Лусардо, который еще застал благополучие Альтамиры. Если Пахароте и вправду видел домового, то, согласно преданию, это значило, что с приездом Сантоса вернутся добрые времена.
– Расскажи по порядку, Пахароте, как было дело. Посмотрим, можно ли тебе верить.
– Под вечер собираю я отбившихся от стада телят и вдруг через расселину Карамы, что у ягуаровых топей, вижу рыжего быка: землю копытом роет, а вокруг вода – мираж, стало быть. И золотистая пыль летит из-под копыт. Я крикнул, и он тут же пропал, как сквозь землю провалился. Ну, кто это мог быть, если не «Старый Башмак»?
Венансио и Мария Ньевес вопросительно посмотрели друг на друга: верить пли нет? Антонио задумался:
«Все верно в рассказе Пахароте: стоит бык в золотом сиянии и землю роет среди призрачных вод. Да и отец говорит, что домовой всегда так появлялся. Вот только врать он горазд, этот Пахароте… Хотя чего не бывает на свете? Да и чем хуже правды ложь во спасение? А эта история со «Старым Башмаком» сейчас очень кстати: люди поверят в Сантоса, и Кармелито, возможно, переменится к хозяину. Кармелито здесь до зарезу нужен; судя по тому, что ушли бальбиновские пеоны, донья Барбара задумала дать нам бой».
Антонио уже приготовился использовать рассказ Пахароте в своих целях, как вдруг Мария Ньевес, приподнявшись в гамаке, спросил:
– Скажи, дружище, ты все это сам видел или тебе рассказал кто-нибудь?
– Видел сам, вот этими глазами, которые выклюют самуро [46], – не задумываясь ответил тот. как всегда выкрикивая слова. – Ведь после смерти мною побрезгуют даже черви, и я не сгнию спокойно в могиле, как положено богом. Так сказал дон Бальбино, а он тоже начал обучаться колдовству, чтобы не отстать от бабы. Он предрекает мне собачью смерть где-нибудь под кустом. И все потому, что я считаю, сколько он украл и присвоил чужого добра; зарубок уже полным-полнехонько.
– Ну, понесло! – воскликнул Венансио, намекая на то, что стоило Пахароте раскрыть рот, как его мысли начинали разбегаться, словно всполошенное оводом стадо. – При чем тут дон Бальбино?
– Оставь его, – вмешался Мария Ньевес. – Пусть побрыкается, – может, и сбросит лассо.
Мария Ньевес намекал на неловкое положение, в которое он поставил Пахароте своим вопросом. Ведь это он сам рассказал Пахароте про быка, а тот лишь немного приукрасил историю.
– Выходит, Пахароте говорит неправду? – спросил Антонио Марию Ньевеса.
– Не совсем так. Несколько дней назад я сам видел рыжего. Правда, он не рыл копытом землю среди вод, как, по словам стариков, делал это раньше и как явился сейчас моему приятелю, который всегда видит больше других.
Тут Мария Ньевес замолчал, надеясь, что Пахароте поймет намек, н посмотрел, какое впечатление произвели на него эти слова; но тот и ухом не повел.
– Продолжай, продолжай, дружище, – сказал Пахароте. – Выкладывай до конца, как ты встретил домового. Теперь каждый начнет уверять, что видел его. Так всегда бывает: куда конь с копытом, туда и рак с клешней.
– Конь ли, рак ли, только у меня точно: стоит на холме, и все.
И он пристально посмотрел на Пахароте, как бы говоря: «Ведь я-то так описывал! А ты и мираж приплел, и золотую пыль. Думал, твои петух выйдет позадиристее, а он выдохся еще у тебя в руках».
А вслух продолжал:
– Стоит как вкопанный, пятнисто-рыжий красавец. Сперва все стоял мордой к нам, словно принюхивался, потом повернулся в сторону Эль Миедо, свистнул, – да так громко, что, думаю, там было слышно, – и вдруг исчез, словно земля его поглотила.
Пахароте улыбнулся. Действительно, он сочинил свой рассказ, основываясь на том, что говорил ему Мария Ньевес. Но ему хотелось вселить в своих товарищей уверенность, что с приездом хозяина в Альтамире наступят добрые времена; он чувствовал расположение к Лусардо, возможно, именно потому, что на других – он это сразу заметил – хозяин произвел иное впечатление.
– От холма до того места, где я его видел, не так уж далеко. Ничего удивительного, если один раз «Старый Башмак» появился на холме, а другой – среди волшебных вод. Тут ему везде дом.
– А почему ты ничего не сказал нам об этом, Мария Ньевес? – спросил Антонио с возрастающим интересом.
– Да ведь альтамирский домовой раньше совсем не так появлялся. Ну, я и решил, что это просто какой-то рыжий бык.
– А то, что он принюхивался, повернувшись к Альтамире, а потом свистнул в сторону Эль Миедо, неужто это не насторожило тебя? Ведь ты понимаешь толк в таких делах, – настаивал Антонио.
– Я уж и то подумал, да…
Пахароте перебил его:
– Пока он подумает да сделает – волос успеет поседеть.
– Пришпорь коня, Мария Ньевес! – подзадорил Венанспо, – Самбо атакует сзади.
– Надо же было увернуться от этого копья в мешке; небось дружок метнул, – усмехнулся Пахароте.
Пахароте и Мария Ньевес, готовые в любой момент отдать друг за друга жизнь, не могли спокойно перемолвиться и двумя словами; тут же они вступали в перебранку, и сыпался град насмешек и колкостей, к великому удовольствию всех присутствующих. Венансио уже начал было по привычке подзадоривать их, но Антонио, на этот раз особенно заинтересованный в том, чтобы разговор не уклонялся в сторону, продолжал расспрашивать:
– Когда это было, Мария Ньевес?
– Это было… в прошлый понедельник.
– Постой, постой! – воскликнул Антонио. – Да ведь именно в этот день доктор прибыл в Сан-Фернандо!
– Как знал! – прокричал Пахароте.
Венансио соскочил с гамака:
– Ну, тогда я тоже кое-что расскажу.
– Сейчас окажется, что все видели домового.
– Я давно уж говорю, что у нас творятся странные вещи.
– Что правда, то правда, – поддержал Мария Ньевес.
– Так что ты видел?
– Правду сказать, я ничего не видел; но почуять – почуял. К примеру, то, что произошло на последней вакерии [47].
– Это когда скот сильно волновался?
– Вот-вот! Всем, кто был у корралей, это показалось странным. Ночь напролет скот кружил в загоне, ревел, норовил поломать загородки и вырваться! Я уверен, что кто-то ходил поблизости. Скажу больше, я даже слышал чьи-то шаги и заметил, как трава пригибалась к земле, хотя никого не было видно. А перед этим, помните, с каким трудом мы собрали скот в родео? Смотришь, саванна черным-черна от скота, но только пустишь коней – стадо врассыпную, как семена из перезрелой мараки.
– Да, да, – подтвердил Мария Ньевес – Подъезжаем – одни парапары стоят.
Пахароте не мог молчать, когда другие говорили. Имея обыкновение кричать до хрипоты, чтобы слышно было на далекое расстояние – привычка обитателей саванн, – он заговорил громким, надтреснутым голосом.
– А помнишь, Кармелито, то утро, когда мы вместе с несколькими вакеро из Эль Миедо решили взять стадо дичков в саванне Кулаты? Этим бабьим прихвостням, при всей их хваленой ловкости, так и не удалось заарканить ни одного рогача. Быки высвобождались из самых метких петель, сбивали с ног самых выносливых лошадей и вообще творили все, что хотели. Среди нас был тогда старый дон Торрес – лучшее лассо по всей Арауке. Пока ехали, мы распределили быков, и на его долю выпал пятнистый. Рыжий, кстати сказать. Старик бесстрашно ринулся на быка и уже приноровился метнуть лассо, как вдруг пятнистый замер на месте и уставился на него. Да, друг Антонио. Вы знаете, старый дон Торрес – настоящий льянеро, отважный и ловкий, работал в Эль Карибе, а тамошние дички самые коварные во всей Арауке. Так вот, в то утро я впервые увидел, как дон Торрес побледнел, – это при его-то темной коже! Короче говоря, он так и не решился накинуть лассо; тут же собрал своих людей и сказал им: «Увлекся я и не заметил, что это сам «Старый Башмак» из Альтамиры. Прах меня возьми, если я еще когда-нибудь хоть раз брошу лассо в этих местах».
Несмотря на взволнованные рассказы товарищей, Кармелито продолжал молчать, и Антонио поинтересовался:
– Что ты на это скажешь, Кармелито? Правду говорит Пахароте?
Но тот ответил скупо и уклончиво:
– Я там не был. А может, чем-то другим был занят! «Парень явно не хочет вылезать из норы», – подумал Антонио.
Пахароте между тем продолжал:
– Пусть бог не даст мне больше никогда соврать, коли сейчас я говорю неправду. И со «Старым Башмаком» тоже. Но если не хотите верить мне, поверьте хоть Марии Ньевесу. Он-то, известно, слов на ветер не бросает. Раз домовой снова стал появляться, значит, конец ведьминым проделкам. Теперь наш черед, альтамирцев. Так что начинай, Кармелито, а не то упустишь выигрыш.
Кармелито повернулся в гамаке на другой бок и проговорил с досадой:
– Когда вы перестанете твердить о колдовстве доньи Барбары? Какое там колдовство! Просто у этой бабы мужская храбрость, как у всех, кто силой добивается уважения к себе на этой земле.
«Ого! Наконец-то прорвался наш нарыв!» – сказал себе Антонио.
А Пахароте продолжал назидательно:
– Что касается храбрости, тут ты прав, Кармелито. Только не все ею кичатся. Некоторые предпочитают не выставлять ее напоказ. А что донья Барбара искушена в колдовстве – 'всякий знает. Вот хоть бы такой случай, послушайте, – за что купил за то и продам.
Он сплюнул сквозь зубы и начал:
– Неделю назад, поутру собрались миедовские пеоны за скотом в саванны Коросаля, – там, сами знаете, его всегда полно. Только они приготовились выехать, как вдруг в окне показывается донья Барбара – еще в исподнем – и говорит им: «Зря время потеряете. Сегодня вам и теленка не удастся взять». Пеоны не послушались и поехали, – все равно уж сидели в седле. И что же? Как в воду смотрела: не пригнали ни одного сосунка. На пастбищах, где обычно тьма скота, не оказалось ни одной коровы.
Пахароте сделал короткую паузу и продолжал:
– Это еще куда ни гало. Слушайте, что было дальше. Не много погодя, кажется третьего дня, едва прокричали первые петухи, будит она своих пеонов и говорит: «Седлайте живей да ступайте в саванны Лагартихеры. Там спит стадо дичков. Семь-десять пять коров – всех застанете еще тепленькими». Как сказала, так и вышло. Объясни мне, Кармелито, как эта женщина, сидя дома, могла сосчитать дикий скот в Лагартихере? Ведь до тех мест лиги две с лишним будет.
Кармелито не снизошел до ответа, и, чтобы выручить друга, заговорил Мария Ньевес:
– К чему отрицать то, чего она сама не скрывает: индейцы научили ее таким штукам, какие нам и не снятся. Например, как-то один близкий ей человек донес, что любовник ее обкрадывает. Она ответила так: «Ни он, ни кто другой не угонит у меня ни одной коровы. Он может собрать сколько угодно скота, но за пределы Эль Миедо скот не выйдет. Животные взбунтуются и повернут к своим пастбищам, потому что у меня есть помощник в этом деле».
– Помощник-то у нее есть, это точно, – подтвердил Венансио. – Сам Мандинга. Компаньон, как она его называет. С ним она совещается по ночам в комнате для колдовства, куда никого не впускает.
Россказни о колдовстве доньи Барбары продолжались бы без конца, если бы Пахароте не переменил тему беседы.
– Но скоро этому конец. Свист рыжего, который слышал мой дружок Мария Ньевес, означает, что пробил ее последний час. А пока и то хорошо, что с приездом доктора прекратятся проделки этого разбойника дона Бальбино. Ну и человек, вот падок на чужое! Уж чего больше – Ахирелитского духа обобрал.
Мария Ньевес не преминул вставить:
– Насчет этого помолчи, брат. Не один дон Бальбино запускал руку в святую кружку.
Дух из Ахирелито – один из многих на равнине – был самым популярным объектом религиозного поклонения у обитателей долины Арауки. Отправляясь в путь, они молились ему, а если их дорога проходила мимо рощи Ахирелито, делали крюк, чтобы зажечь свечку или оставить монету. В роще под деревом стоял небольшой навес из пальмовых ветвей, под сенью которого теплились благодарственные свечи, а вместо церковной кружки лежала половинка высушенной тыквы. Священник из ближайшего селения время от времени изымал накопившуюся лепту и раз в месяц служил по духу заупокойную мессу. Никто не охранял эти деньги, и говорили, что среди прочих монет нередко можно было видеть золотые унции и морокоты – материальное выражение обещаний, данных в трудные минуты. Легенда об Ахирелитском духе сложилась очень просто. Однажды в роще Ахирелито был найден труп человека. А немного погодя кому-то, попавшему в трудное положение, пришло в голову сказать: «Дух из Ахирелито, выручи меня из беды». И так как беда действительно миновала, то он, проезжая через Ахирелитскую рощу, спешился, соорудил навес и зажег первую свечу. Все остальное сделало время.
Услышав ехидный намек Марии Ньевеса, Пахароте возразил:
– В темную не бить, друг. Это я запускал руку в духову тыкву. Но раз не все здесь знают эту историю, я расскажу по порядку, чтобы люди не верили злым языкам. Так вот. Оказался я как-то без гроша за душой, а, как назло, деньги нужны были до зарезу, – так ведь всегда бывает. А тут ехал я через Ахирелитскую рощу… И вдруг меня словно осенило, как раздобыть монет. Подъехал к дереву, слез с лошади, помянул святую троицу и поздоровался с покойником: «Как дела, партнер:' Деньги есть?» Дух промолчал, зато тыква сказала моим глазам: «Есть у меня четыре фуэрте [48] в этой куче сентаво [49]». Ей-богу, даже в голове зачесалось, – так меня мысль защекотала. «Послушайте, друг. Давайте рискнем в костяшки на эти четыре фуэрте. У меня предчувствие, что мы обязательно сорвем банк в первом же местечке, которое встретится мне по дороге. Играем на паях: ваши деньги, моя ловкость». И он ответил мне, как все духи, беззвучно: «Конечно, Пахароте! Бери сколько надо, и не раздумывай. А если даже и проиграешь, не велика беда. Все равно их прикарманил бы священник». Я взял деньги и, доехав до Ачагуас, завернул в игорный дом и стал ставить один фуэрте за другим.
– И сорвал банк? – спросил Антонио.
– Какое там! Я и глазом не успел моргнуть, как меня выпотрошили дочиста. У этих дьяволов из игорных домов даже к духам никакого уважения нет. Я пошел спать, насвистывая, а на обратном пути, проезжая Ахирелито, сказал покойнику: «Вам, конечно, уже известно, партнер, что дело не выгорело. В другой раз наверняка повезет. А пока вот вам гостинец». И поставил ему свечку, – стоимостью в лочу [50]! – от которой света было гораздо больше, чем от четырех фуэрте, попади они в руки попа.
Громким хохотом наградили слушатели плутовство Пахароте. Потом потолковали о чудесах, которые творил дух в последнее время, н наконец улеглись по своим гамакам.
В канее царит тишина. Уже далеко за полночь, и луна отодвигает вглубь саванные дали. Петух, крепко спящий на ветвях тотумо, видит во сне ястребов, и его испуганный крик вызывает переполох в разбуженном курятнике. Собаки, развалившиеся на земле в патио, поднимают морды и настороженно поводят ушами, но слышат только, как вокруг смоковницы летают совы да летучие мыши, и снова прячут носы в лапы. Мычит корова в главном коррале. Издали доносится рев быка, должно быть почуявшего ягуара.
Пахароте, уже засыпая, бормочет:
Матерый бык! Не хватает коня и лассо. Настоящий льянеро – я сам!
Кто-то смеется, а другой спрашивает:
– Уж не «Башмак» ли это?
– Хорошо бы! – откликается Антонио.
На этом все умолкают.
Льяносы красивы и страшны. Необыкновенная красота сочетается здесь с ужасами смерти. Смерть подстерегает повсюду, по ее никто не боится. Равнина наводит страх, но этот страх не холодит сердца: они так же горячи, как вольный ветер солнечных просторов, как лихорадка равнинных болот.
Льяносы сводят с ума и заставляют человека, рожденного в этих бескрайних и диких землях, навсегда оставаться льянеро. Во время войны это безумие с особой силой проявилось в поджогах сухотравья в Мукуритас и в героическом броске у Кесерас дель Медио [51]; в повседневной работе – в укрощении неуков и в охоте па диких быков, хотя это не столько работа, сколько отчаянное геройство; в часы отдыха льяносы – и в грубоватых шутках, и в рассказах о путевых злоключениях, и в грустно-лирических куплетах; льяносы – в приступах ленивого безразличия: вокруг необъятные просторы, а идти никуда не нужно, горизонты повсюду открыты, а искать нечего; и в дружбе: сначала недоверие, затем – полная искренность; и в схватке с врагом: стремительное и яростное нападение; и в любви: «превыше всего мой конь». Везде и во всем – льяносы!
Обширная земля, созданная для мирного труда и для бранного подвига. Нет предела ее просторам, как нет предела человеческим надеждам и стремлениям!
– Поднимайтесь, ребята! Заря на серых прикатила!
Это голос Пахароте, он просыпается всегда в хорошем настроении, а «серые» – нехитрая метафора скотовода-поэта – крутобокие, окрашенные зарей облачка на горизонте, за темной полосой редкого леса.
В кухне, где закопченные стены освещены подвешенным к потолку масляным светильником, уже готовят кофе. В дверях один за другим появляются пеоны. Касильда разливает ароматный отвар, и они отхлебывая глоток за глотком, обсуждают предстоящие дела. У всех такой вид, словно ждут чего-то хорошего. Мрачен один Кармелито, – он уже оседлал своего коня, чтобы навсегда покинуть Альтамиру. Антонио говорит:
– Первым делом объездим каурого жеребца. Доктору нужна хорошая лошадь, а лучше этого неука желать нечего.
– Каурый – добрый конь, ничего не скажешь! – подтверждает объездчик Венансио.
И Пахароте добавляет:
– Его дон Бальбино для себя облюбовал. Он в лошадях толк знает, – этого у него не отнимешь.
– Жаль коня: уж если возить на себе, так хоть стоящего всадника, – бормочет Кармелито.
Когда пеоны направились к загону, где находился неук, он задержал Антонио и сказал ему:
– Я понимаю, тебе это неприятно, но я решил здесь больше не оставаться. Почему – не спрашивай.
– Мне и спрашивать нечего, я знаю, что с тобой происходит, Кармелито, – отозвался Антонио. – Но я не стану тебя уговаривать, хоть и рассчитывал на тебя, как ни на кого другого. Одна у меня просьба: подожди немного. Дня два – не больше, пока я не научусь обходиться без тебя.
И хотя Кармелито сразу понял, что Антонио просит отсрочки в надежде на то, что он изменит свое мнение о хозяине, все же согласился.
– Ладно. Будь по-твоему. Из уважения к тебе останусь, и то пока не привыкнешь обходиться без меня, как ты говоришь. Но есть вещи, к которым на этой земле нельзя привыкнуть.
Рассвет на равнине наступает быстро. Вот уже потянул над саванной свежий утренний ветерок, пахнущий мастрансами [52] и скотом. Спускаются куры с ветвей тотумо и мерекуре [53]; ненасытный талисайо [54] прикрывает их но очереди золотым плащом своих крыльев, и они раздуваются и млеют от любви. Свистят в траве куропатки. На частоколе главного корраля заливается серебряной трелью параулата [55]. Суетливыми группками порхают с места на место прожорливые попугаи перико; в небе кружат крикливые гуирири [56], тянутся, похожие снизу на алые четки, цепочки красных корокор [57]; еще выше плывут белые цапли, спокойные и молчаливые. И под оглушительный гам птиц, купающихся в золотисто-нежном утреннем свете, на широкой земле, где уже бродят дикие стада и скачут, приветствуя день заливистым ржанием, пугливые табуны, полно и мощно бьется пульс вольной, суровой жизни льяносов. Сантос Лусардо видит все это с галереи дома и чувствует, как все фибры его души звучат в лад с этой дикой музыкой.
Громкие голоса у загона отвлекают его:
– Неук принадлежит доктору Лусардо, ведь он пойман в альтамирских саваннах. Нечего рассказывать сказки, будто это жеребенок миедовской кобылы. Помошенничали, и хватит! – решительным тоном выкладывал Антонио Сандоваль огромному парню, который только что подъехал к загону и требовал объяснить, почему заарканили каурого.
Сантос понял, что приехал его управляющий Бальбино Пайба, и направился к загону, чтобы прекратить ссору.
– В чем дело? – спросил он обоих.
Но так как ни Антонио, онемевший от душившей его ярости, ни его противник, не пожелавший снизойти до объяснений, ничего не ответили, то Сантос властно повторил вопрос, обращаясь уже прямо к приехавшему:
– В чем дело, я спрашиваю?
– А в том, что он мне дерзит, – ответил здоровяк.
– А вы кто такой? – полюбопытствовал Лусардо, словно не подозревая, кто стоит перед ним.
– Бальбино Пайба. К вашим услугам.
– Ах, вот как! – наивно воскликнул Сантос. – Значит, вы мой управляющий? Вовремя же вы явились! И вместо того чтобы, как полагается, принести мне извинения за свое вчерашнее отсутствие, вы еще затеваете здесь ссоры!
Бальбино коснулся пальцами усов и ответил совсем не так, как собирался, когда ехал сюда, надеясь припугнуть Лусардо:
– Я не знал, что вы приехали вчера. Вот только сейчас узнал… То есть предполагаю, судя по вашему тону…
– Правильно предполагаете.
Но Пайба уже успел оправиться от минутной растерянности и, пытаясь вернуть утраченные позиции, заявил:
– Ну… я принес извинения. Теперь, полагаю, ваша очередь: тон, каким вы говорили со мной… Откровенно говоря, я не привык к подобному обращению.
Не теряя выдержки, Сантос произнес, насмешливо улыбаясь:
– Какое у вас, однако, скромное желание! «Молодец!» – мысленно отметил Пахароте.
У Бальбино пропала всякая охота бахвалиться, а вместе с тем и надежда остаться на посту управляющего.
– Вы хотите сказать, что увольняете меня, и, следовательно, на этом моя роль кончается?
– Пока нет. Вы должны еще представить мне отчет. Но это не сейчас.
И он повернулся спиной к Бальбино, пробормотавшему сквозь зубы:
– Когда вам будет угодно.
Антонио взглянул на Кармелито, а Пахароте, обращаясь к Марии Ньевесу и Венансио, которые стояли внутри загона, ожидая конца сцены и делая вид, будто готовятся спутать каурого, крикнул, вкладывая в слова двоякий смысл:
– Эй, ребята! Что вы там возитесь, почему до сих пор не спутали этого неука? Посмотрите, как он дрожит от ярости, а скорей всего, от страха. И ведь ему только показали веревку! Что же будет, когда мы повалим его наземь?
– А вот мы сейчас возьмем его в оборот. Посмотрим, сбросит ли он эти путы, как сбрасывал другие, – откликнулись в тон ему Мария Ньевес и Венансио, веселым смехом одобряя слова товарища, относившиеся и к Бальбино и к каурому.
Непокорное животное – порывистое, с тонкими линиями тела и горделиво посаженной головой, с гладкой блестящей шерстью и горячим взглядом – действительно разорвало путы, накинутые на него во время поимки, и теперь, повинуясь инстинкту, держалось подальше от пеонов, стараясь быть все время среди других неуков, круживших внутри загона.
Наконец Пахароте удалось схватить конец веревки, которую каурый волочил за собой. Он уперся ногами в землю и, откинув тело назад, сдержал сильный рывок коня, повалив его наземь.
– Спутывай его, приятель! – крикнул Мария Ньевес. – Не давай ему подняться.
Но каурый тут же вскочил на тонких длинных ногах, дрожа от гнева. Пахароте дал ему остыть и успокоиться и затем стал медленно, шаг за шагом, подступать к нему, приноравливаясь надеть шоры.
Жеребец, дрожа всем телом, с налившимися кровью глаза ми, стоял не двигаясь. Антонио, угадав его намерения, крикнул Пахароте:
– Осторожнее! Смотри, ударит.
Пахароте медленно протянул вперед руку, но надеть шоры не успел, – едва он коснулся ушей жеребца, как тот взвился на дыбы, норовя угодить копытами в лицо пеону. Пахароте ловко отскочил в сторону и выругался:
– Вот сукин сын, порченый дьявол!
Этого момента было вполне достаточно, чтобы жеребей снова смешался с другими неуками, которые наблюдали за происходящим, вытянув шеи и насторожив уши.
– Заарканивай его! – приказал Антонио. – Бросай лассо.
Еще минута, и жеребец оказался в петле, при каждом движении все туже сжимавшей его шею. Мария Ньевес и Венансио бросились накладывать на него путы, и так, со связанными ногами и с неумолимой петлей на шее, жеребец рухнул на землю, побежденный и задыхающийся.
Надев па коня шоры и уздечку, люди дали ему встать на ноги, и тут же Венансио укрепил на его спине легкое седельце, которым пользуются объездчики лошадей. Жеребец отбивался, вставая на дыбы и лягаясь, но вскоре понял, что защищаться бесполезно, и утих, парализованный, как столбняком, яростью, весь в поту, чувствуя на себе позорное седло, никогда раньше не касавшееся его спины.
Стоя у входа в загон, Сантос Лусардо наблюдал весь процесс укрощения, с волнением вспоминая детство. Когда-то и он мчался на дикой лошади вот так, как помчится сейчас объездчик, навстречу вольному ветру льяносов. И когда Венансио уже заносил ногу, чтобы вскочить на каурого, Лусардо услышал у себя над ухом голос Антонио, обратившегося к нему на «ты».
– Сантос, помнишь, как ты сам объезжал лошадей, а старик выбирал для тебя неуков?
Сантос сразу понял, что хотел сказать верный пеон своим вопросом. Укрощение! Величайшее испытание доблести, как понимает ее льянеро, демонстрация мужества и сноровки. Вот что необходимо было увидеть в нем этим людям, чтобы уважать его. Он машинально отыскал взглядом Кармелито – тот стоял по другую сторону загона, облокотись о перекладину, – и, внезапно решившись, сказал:
– Подождите, Венансио. Я сам поеду.
Антонио улыбнулся, довольный, что не ошибся в хозяине; Венансио и Мария Ньевес удивленно и недоверчиво переглянулись, а Пахароте произнес грубовато-откровенно:
– В этом нет никакой нужды, доктор. Мы и так знаем, что вы не из робкого десятка. Пусть едет Венансио.
Но на Сантоса уже не действовали никакие доводы. Он вскочил на неука, и тот почти прижался к земле, почувствовав на спине человека.
Кармелито удивленно ахнул и замер, внимательно следя за каждым движением хозяина. Ноги всадника сильно сдавили бока каурого, и конь, стесненный шорами и удерживаемый недоуздком, который ни на секунду не отпускали Пахароте и Мария Ньевес, только дрожал от ярости, обливаясь потом и скаля зубы.
Бальбино Пайба, оставшийся у корраля в надежде показать Лусардо, – если тот еще раз заговорит с ним, – что его высокомерный тон не пройдет ему даром, презрительно улыбнулся и проговорил сквозь зубы:
– Посмотрим, как этот… молодчик уткнется головой в собственную землю.
Тем временем Антонио торопился дать последние наставления Сантосу, хотя тот в них совсем не нуждался:
– Поначалу не удерживайте его, пусть пробежится, а затем начните мало-помалу переводить на шаг. Зря не бейте, только в случае крайней необходимости. Осторожней – сейчас он рванется. Этот каурый – норовистый конь. На дыбы встает редко, но с места срывается, как дьявол. Мы с Венансио поедем следом.
Но Лусардо уже ничего не слышал. Поглощенный своими ощущениями и охватившим все его существо порывом, чувствуя, что сам, как дикий конь, горит от нетерпения, он крикнул, наклоняясь, чтобы сбросить с каурого шоры:
– Отпускайте!
– С богом! – воскликнул Антонио.
Пахароте и Мария Ньевес выпустили из рук недоуздок и отскочили в стороны. Взметнулась под копытами земля. Конь и всадник, слившись воедино, взвились в воздух, и не успела рассеяться пыль, как каурый несся уже далеко, далеко, жадно глотая свежий ветер родных саванн.
Позади, прижавшись к холкам своих коней, мчались во весь опор Антонио и Венансио, с каждой минутой все больше и больше отставая от Лусардо.
– Ошибся я в этом человеке, – взволнованно прошептал Кармелито.
А Пахароте возбужденно кричал:
– Ну, что я тебе говорил, Кармелито? Выходит, и правда, под галстуком-то у него волосатая грудь! Да еще какая волосатая! Видел, каков он в седле! Чтобы сбросить такого, жеребцу надо самому повалиться на спину. – И тут же продолжал, стараясь задеть Бальбино: – Наконец-то юбочники узнают, что значит настоящий мужчина в штанах. Теперь-то мы увидим, всяк ли, кто рычит, и вправду ягуар?
Но Бальбино пропустил эти слова мимо ушей, зная, что уж если Пахароте решался на что-нибудь, то легко переходил от слова к делу.
«Еще все может быть, – успокаивал он себя. – Франтик действительно горяч, но каурый-то не вернулся, и кто знает,
вернется ли? Саванна гладкая, когда смотришь на нее поверх травы; а под травой, на каждом шагу канавы да ямы, есть где шею свернуть».
И все же вскоре, бесцельно потолкавшись около канеев, он сел на лошадь и уехал из Альтамиры, решив не дожидаться пока от него потребуют отчета в его плутовских махинациях.
Бескрайняя земля, созданная для мирного труда и для бранного подвига! От бешеной езды кружится голова и перед глазами стремительно проносятся степные миражи. Ветер свистит в ушах, высокая трава расступается и тут же смыкается вновь, тростник хлещет по лицу и по рукам, режет кожу; но тело не чувствует ни ударов, ни ран. Временами земля исчезает из-под ног: пригорки и ямы, таящие в себе смертельную опасность, лошадь берет с лету. Галоп! Его дробные удары – неизменная музыка льяносов. Обширная земля! Сколько ни скачи – нет ей конца и края!
Но вот конь начинает сдаваться. Вот он переходит на спокойный бег. Вот уже идет шагом и фыркает, потряхивая головой, – взмокший, весь в пене, покоренный, и все же не потерявший своей гордой осанки. Вот, сопровождаемый парой прирученных коней, он приближается к усадьбе и заливисто, радостно ржет. Пусть свобода потеряна, зато на его спине – настоящий мужчина.
И Пахароте встречает коня традиционной одобрительной прибауткой:
– Бурый-каурый летел, как птица, бурому-каурому скакать – не лениться!
С уходом из Альтамиры Бальбино Пайба терял теплое местечко, и терял как раз в тот момент, когда только начал извлекать из своей должности настоящую прибыль. Ведь в течение всей его службы у Лусардо одна донья Барбара по-настоящему обогащалась за счет Альтамиры. За это время ее пеоны пометили клеймом Эль Миедо тысячи лусардовских быков и коров, ему же удалось «прикарманить» для себя всего каких-нибудь три сотни голов, считая коров и лошадей вместе, – Цифра ничтожная при его административных способностях.
Теперь у него осталась одна возможность: «управляться» в Эль Миедо – так называли местные жители кражу скота управляющими. Как бы ни презирала его донья Барбара, она должна компенсировать ему понесенный ущерб, помня об их недавнем сообщничестве.
Но не только эти мысли не давали ему покоя: его отъезд из Альтамиры означал признание за Сантосом Лусардо настоящего мужества, которое он отрицал в нем еще накануне вечером. Не хватало только, чтобы Колдун встретил его сейчас и сказал:
– Ну, что я говорил, дон Бальбино? Лучше брать, чем возвращать.
Он уже подъезжал к постройкам Эль Миедо, когда с ним поравнялись трое мужчин, ехавших в том же направлении.
– Что здесь понадобилось Мондрагонам? – спросил он.
– Эге! Вы ничего не знаете, дон Бальбино? Сеньора приказала нам освободить дом в Маканильяле. Похоже, что она больше в нас не нуждается.
Братья Мондрагоны были родом из штата Баринас. За дикий нрав и жестокость им дали прозвища: Барс, Ягуар и Пума. Совершив ряд преступлений в своем штате, они бежали в Апуре и некоторое время занимались мародерством и скотокрадством, пока не попали к донье Барбаре, в чьих владениях находил безопасное пристанище не один закоренелый преступник, очутившийся в долине Арауки.
Взяв их к себе на службу, донья Барбара поселила их в «домике на ножках», в Маканильяле, на границе Эль Миедо и Альтамиры. Так как в решении последнего выигранного доньей Барбарой судебного процесса маканильяльский домик считался исходным пунктом для определения границы двух поместий, то перенос домика мог означать изменение самой границы. Разумеется, владелица Эль Миедо не преминула воспользоваться в своих интересах столь туманным определением суда, и по ее приказу Мондрагоны стали переносить свое жилище все дальше и дальше на альтамирские земли. Братьям ничего не стоило за несколько часов разобрать домик и собрать его уже на новом месте. Делали они это так ловко, что на земле почти не оставалось никаких следов. С помощью такой уловки донья Барбара присвоила в течение шести месяцев около полулиги альтамирских земель и уже собиралась затеять новую тяжбу.
Бальбино не понравилось сообщение Барса, но слова его брата Ягуара были ему еще неприятнее:
– Освободить жилье – это еще куда пи шло. Утром явился к нам Мелькиадес с приказом: за ночь разобрать дом и вместе с межевыми столбами перенести на старое место. Как будто с этим можно управиться в одну ночь! Да п вообще нам не пристало поворачивать вспять, когда мы ведем наступление. Вот мы и решили сказать сеньоре: пусть поручит эту работенку кому-нибудь другому.
Бальбино размышлял, нахмурившись, а Пума заметил:
– Никак не возьму в толк… Может, сеньора соседа своего боится?
– Вот что, – сказал Бальбино. – Оставьте все как есть – и дом и столбы. И с сеньорой пока ни о чем не говорите. Я беру это дело на себя. – И когда все четверо приблизились к канеям, добавил: – Побудьте здесь, пока я поговорю с ней.
Мондрагоны завели разговор с пеонами, а Бальбино направился в господский дом.
При первом же взгляде на донью Барбару его неприятно удивила перемена в ее внешности. Еще вчера вечером она выглядела совсем не так. Вместо простого белого платья с длинными рукавами, наглухо застегнутого до самого подбородка, которое она тем не менее считала чересчур кокетливым, на ней было совсем другое – Бальбино раньше никогда не видел его – с большим вырезом, без рукавов, украшенное лентами и кружевами. Мало того, она была старательно, даже изящно причесана, это молодило ее и делало еще красивей.
Он насупился и недовольно проворчал что-то.
За первой неприятностью последовала другая.
– Ну как, укоротил? – насмешливо спросила она, намекая на его планы в отношении Лусардо и вчерашнее бахвальство.
Смущенный и обескураженный этой насмешкой, Бальбино ответил сухо:
– Я вернулся с полпути. Подожду, пока он попросит у меня отчета. Буду рад, если он осмелится сделать это. Уж я ему покажу отчет!
Она улыбалась, глядя на него в упор, и он добавил, несколько раз коснувшись усов:
– Если я и был там, то лишь для того, чтобы доставить тебе удовольствие.
Донья Барбара перестала улыбаться, но по-прежнему загадочно молчала.
Бальбино внимательно взглянул на нее и подумал: «Это мне уже не нравится».
В умении доньи Барбары молчать и не выдавать своих чувств, казалось, больше, чем в любом другом душевном качестве, крылась причина ее превосходства, власти над людьми и страха, который она внушала окружающим. Любая попытка выудить у нее секрет оказывалась тщетной. Никому еще не удавалось предугадать ее намерения или же проникнуть в ее мысли. Любовь доньи Барбары давала все, включая и постоянную неуверенность в том, что действительно владеешь ею. Любовник никогда не знал, чем она ответит на его ласки. Жизнь того, кто любил ее, как случилось с Лоренсо Баркеро, превращалась в настоящую пытку.
Чувствам Бальбино было далеко до страсти Баркеро; однако близость с доньей Барбарой была приятна и приносила материальную выгоду. Легенда о ее сверхъестественном умении заколдовывать украденный у нее скот и не выпускать его за пределы своих владений была хитрым маневром, возможно придуманным ее управляющими-любовниками, богатевшими за ее счет. Чрезвычайно суеверная и потому легко верившая в свою чудодейственную силу, донья Барбара тем не менее позволяла обкрадывать себя.
Желая разгадать мысли этой загадочной женщины, Бальбино решил сообщить ей о Мондрагонах:
– Здесь Мондрагоны, явились из Маканильяля.
– Зачем?
– Хотят видеть вас. – Бальбино счел благоразумным говорить почтительно. – Судя по всему, они не очень-то расположены рушить дело своих рук.
Донья Барбара резко обернулась и спросила властно:
– Не расположены? А кого это интересует? Позови их сюда.
– Они не отказываются исполнить ваш приказ, но их всего трое, они не смогут за одну ночь перенести и дом и столбы.
– Пусть возьмут людей, сколько надо. Завтра на рассвете все должно стоять на старом месте.
– Так и передам, – ответил Бальбино, пожав плечами.
– С этого и надо было начинать. Тебе хорошо известно, что я не люблю, когда обсуждают мои распоряжения.
Бальбино вышел в патио, отозвал в сторону Мондрагонов и сказал им:
– Вы ошиблись. Не страх перед соседом, как вы вообразили, заставляет сеньору отступить. Просто мы хотим этой уступкой подзадорить его. Осмелеет и бросится в драку, а нам только этого и надо. Так что возвращайтесь домой и приступайте к делу. Можете взять людей, но завтра дом должен стоять на прежнем месте, а столбы там, где указал поставить суд.
– Это другая песня, – проговорил Барс. – Если так, то мы мигом передвинемся вместе со столбами и всем прочим.
И братья отправились в Маканильяль, прихватив с собой пеонов, чтобы побыстрее выполнить поручение.
Бальбино вернулся к донье Барбаре и после нескольких Араз, оставшихся без ответа, решил испробовать последнее средство, чтобы выяснить ее отношение к Лусардо:
– Мелькиадеса-то словно подменили. Ехать вместе с доктором Лусардо – и ничего не предпринять! На стоянках кругом лес, Араука кишит кайманами – и следов бы не осталось. Теперь это сложнее сделать. Власти вынуждены будут заняться расследованием, хотя бы для видимости.
Не шелохнувшись и не глядя на Бальбино, донья Барбара ответила на этот зловещий намек медленно и грозно:
– Плохо придется тому, кто посмеет поднять руку на Сантоса Лусардо. Этот человек принадлежит мне.
Светлая пальмовая роща, расположенная в просторной ложбине, называлась по имени маленькой голубой цапли чусмиты: согласно старинной легенде, когда-то она была единственной обитательницей этого пустынного уголка. Роща недаром считалась заколдованной: жуткая тишина, обугленные молниями пальмы и трясина, засасывавшая всякого, кто отваживался вступить в нее.
Если верить легенде, чусмита была грешной душой индейской девушки, дочери касика общины яруро, населявшей долину Арауки еще в те времена, когда Эваристо Лусардо пришел сюда со своими стадами. Человек насилия, кунавичанин решил согнать индейцев с их исконных мест, а так как они сопротивлялись, он истребил их огнем и мечом. Видя, что от селения остались лишь груды обломков, касик проклял рощу, моля небо обрушить на захватчика и его потомков смертоносные молнии, беды и разорение и предсказав, что яруро вернутся сюда, как только кто-нибудь из их племени найдет в земле «чертов палец».
Согласно легенде, проклятие касика сбылось. Мало того что от частых гроз, бушевавших над пальмовой рощей, лусардовский скот погибал иногда целыми стадами, само это место стало причиной раздора, погубившего семью Лусардо. Что же касается предсказания касика, то еще при отце Сантоса люди говорили,
что поело каждой грозы в рощу приходит незнакомый индеец и копается в земле, разыскивая «чертов палец».
С тех пор прошло много лет. Таинственные яруро перестали появляться в роще, – возможно, прижившись на новых землях, они просто забыли заветы своих предков. В Альтамире никто особенно не верил этой легенде, и все же, если случалось проезжать мимо проклятой рощи, старались обогнуть ее стороной.
Сантос направил коня по самому краю трясины, и хотя копыта лошади с чавканьем погружались в черную липкую грязь, под ней чувствовалась твердая почва, и ехать было безопасно. Берега губительного болота поросли нежной травой, но свежая, ласкающая взгляд зелень еще больше подчеркивала мрачность этих мест. Одинокая серая цапля, вместо легендарной чусмиты опустившаяся на островок посреди трясины, усиливала ощущение могильного покоя.
Сантос предавался размышлениям о цели своей поездки, как вдруг в стороне что-то мелькнуло. Он быстро повернул голову. Из-за пальмы выглядывала растрепанная, одетая в грязные лохмотья девушка с вязанкой хвороста на голове.
– Где здесь дом Лоренсо Баркеро? – окликнул ее Сантос, придержав лошадь.
– Не знаете, что ли? – буркнула она.
– Не знаю. Потому и спрашиваю.
– А вон та крыша, это что, по-вашему?
– Так бы сразу и сказала, – заметил Сантос и поехал дальше.
Полуразрушенная хибара: четыре неоштукатуренные глинобитные стены с почерневшей, провалившейся крышей из пальмовых ветвей и с зияющим дверным проемом, примыкающий к ней навес, – несколько столбов, поддерживающих продолжение кровли, да прикрепленный к двум из этих столбов засаленный гамак – так выглядел дом «призрака из Ла Баркереньи», как называли здесь Лоренсо Баркеро.
Сантос видел Лоренсо Баркеро всего один раз, в детстве, и сохранил о нем смутные воспоминания. Но если бы даже эти воспоминания были более ясными, вряд ли он смог бы узнать его сейчас в человеке, который, заслышав шаги, приподнялся в своем гамаке.
Необыкновенно худой я изможденный – настоящая развалина, – он был совсем седой и выглядел дряхлым стариком, хотя ему едва перевалило за сорок.
Его длинные высохшие руки все время тряслись, а в глубине темных зеленоватых зрачков горел лихорадочный огонь:
голова наклонилась вперед, словно под тяжестью ярма; в лице и движениях чувствовалось полное безволие, а рот кривила улыбка, характерная для беспробудных пьяниц. С трудом выговаривая слова, он глухо спросил:
– С кем имею честь?…
Сантос спрыгнул с лошади, привязал ее к столбу и, подходя к гамаку, ответил:
– Я – Сантос Лусардо и приехал предложить тебе свою дружбу.
Но в человеческой развалине все еще пылала неугасимая ненависть:
– Лусардо – в доме Баркеро?!
Он задрожал всем телом и стал шарить по сторонам, очевидно в поисках оружия. Сантос протянул ему руку:
– Будем благоразумны, Лоренсо. Нелепо продолжать старую кровную вражду. Мне она не нужна, а ты…
– А я уже не человек? Ты это имел в виду? – спросил Лоренсо, запинаясь.
– Что ты, Лоренсо. Мне и в голову не приходило такое, – ответил Лусардо. И если до этой минуты им руководило лишь желание положить конец семейной распре, то теперь он почувствовал сострадание к несчастному.
Но Лоренсо повторил упрямо:
– Да! Да! Ты это хотел сказать.
Голос его звучал хрипло, в тоне и жестах чувствовалась откровенная злоба. Но он тут же сник, словно внезапная вспышка поглотила остаток его жизненных сил, и продолжал уже приглушенно, скорбно и еще более запинаясь:
– Ты прав, Сантос Лусардо. Я уже не человек, только видимость человека. Делай со мной, что хочешь.
– Я же сказал: я приехал предложить тебе дружбу и помочь, чем смогу. Я возвратился в Альтамиру и…
Лоренсо не дал ему договорить. Положив на плечи гостя свои костлявые руки, он воскликнул:
– И ты тоже! Ты тоже слышишь зов, Сантос Лусардо? Никто из нас не свободен от этого!
– Не понимаю, какой зов?
Но Лоренсо молчал, вцепившись в его плечи и не сводя с него безумного взгляда. Не в силах больше терпеть отвратительный запах винного перегара, Сантос поспешил добавить:
– Ты даже не предложил мне сесть.
– Верно. Погоди. Сейчас я принесу стул.
– Я сам схожу. Не беспокойся, – сказал Сантос, видя, что Лоренсо с трудом держится на ногах.
– Нет, нет, подожди. Незачем тебе туда ходить. Я не хочу. Это не жилище, а берлога.
И он вошел в хижину, низко пригнувшись в дверях, чтобы не удариться головой о притолоку.
Прежде чем взять стул, он подошел к столу в глубине комнаты, где стоял графин с опрокинутым на горлышко стаканом.
– Не пей, Лоренсо, прошу тебя, – проговорил Сантос, шагнув к двери.
– Только один глоток. Один глоток… Сейчас он мне просто необходим. Тебе я не предлагаю, потому что это не водка, а отрава. Но если хочешь…
– Спасибо. Я не пью.
– Погоди, запьешь и ты!
Зловещая усмешка исказила его лицо. Он дрожащими руками наклонил графин, и горлышко звякнуло о край стакана.
Видя, что Лоренсо наполняет стакан доверху, Сантос хотел остановить его, но из хижины пахнуло таким зловонием, что он не смог перешагнуть порог. К тому же Лоренсо уже почти опорожнил стакан несколькими большими, поспешными глотками.
Затем, словно дурно воспитанный ребенок, он рукавом утер губы, взял деревянное кресло, стул с засаленным кожаным сиденьем и вышел из комнаты.
– Итак, Лусардо – в гостях у Баркеро! И оба – еще живы! Ведь только мы и остались!
– Прошу тебя…
– Не беспокойся. Я знаю… Лусардо приехал не убивать, и Баркеро предлагает ему лучшее место в доме. Вот стул. Садись. А Баркеро сядет в кресло.
Кресло было таким низким, что Лоренсо пришлось сильно согнуть ноги и упереться локтями в колени, оставив на весу дрожащие кисти рук. В такой неудобной позе он казался особенно жалким и неприятным. Короткие засаленные штаны, прорезанные сбоку до колена, и нижняя рубашка, сквозь дыры которой виднелась волосатая грудь, еще более усиливали это впечатление.
Глядя на этого опустившегося человека, Сантос испытал на мгновение ужас перед неумолимостью судьбы. Ведь им когда-то гордились, его любили, на него возлагали надежды!
Сантос старался не смотреть на Лоренсо, и чтобы не обидеть его своим презрением, он достал сигарету и долго закуривал.
– Второй раз мы видимся с тобой, Лоренсо, – сказал он.
– Второй? – переспросил тот, напрягая память. – Ты хочешь сказать, что мы знали друг друга раньше?
– Да. Много лет назад. Мне было тогда лет восемь, не больше.
Лоренсо резко выпрямился:
– Я приходил к вам? Это было до начала…
– Да, до начала наших раздоров.
– Значит, мой отец был еще жив?
– Да. У нас в доме и у вас тогда только и говорили, что о тебе, о твоих необычайных способностях; ты считался гордостью всей семьи.
– Мои способности? – удивился Лоренсо, словно речь шла о чем-то неправдоподобном. – Мои способности! – повторил он взволнованно, нервно проводя рукой по волосам, и наконец умоляюще взглянул на Сантоса:
– Почему ты заговорил об этом?
– Да так, вспомнилось, – ответил Сантос, не желая выдать своего намерения пробудить в душе этого опустившегося существа хоть какое-нибудь здоровое чувство. – Тебя все так хвалили, особенно моя мать, – у нее с языка не сходило: «Бери пример с Лоренсо», – что у меня, тогда еще ребенка, создалось о тебе самое лестное представление, насколько это возможно у восьмилетнего малыша. Я ни разу не видел тебя, но жил мыслями о «двоюродном брате, который учится в Каракасе на доктора». Едва я узнавал от взрослых, какие ты употребляешь слова, какие у тебя манеры и жесты, как тут же начинал подражать тебе.
Помню, как я взволновался, когда мать сказала мне: «Иди, познакомься с твоим двоюродным братом Лоренсо». Как сейчас вижу эту сцену. Ты задал мне несколько вопросов, какие обычно задает взрослый при первом знакомстве с ребенком, а когда отец сказал, со свойственной льянеро гордостью, что я хорошо Держусь в седле, ты произнес длинную речь, которая показалась мне божественной музыкой. Почему? Во-первых, потому, что я в ней ничего не понял, а во-вторых, потому, что говорил ты. II все же одна фраза меня потрясла. Ты сказал: «Необходимо убить кентавра, который живет внутри нас, льянеро». Естественно, я не знал, кто такой кентавр, и тем более не мог понять, почему он живет внутри нас; но эта фраза мне так понравилась и запомнилась, что – скажу по секрету – все мои первые пробы красноречия – а ведь мы, льянеро, рождаемся Краснобаями – начинались неизменно словами: «Необходимо убить кентавра». Я репетировал наедине с самим собой, не понимая, что говорю, и все никак не мог сдвинуться с первой фразы. Ты догадываешься, конечно, почему я воспылал такой страстью к ораторскому искусству: я знал, что ты – блестящий оратор.
Сантос помолчал, как бы для того, чтобы стряхнуть пепел, на самом же деле чтобы посмотреть, какое впечатление произвели на Лоренсо его слова.
Тот был явно взволнован и трясущимися руками нервно все гладил и гладил себя по голове. Довольный произведенным эффектом Сантос продолжал:
– Несколькими годами позже, в Каракасе, мне попалась в руки брошюра с речью, произнесенной тобой на каком-то национальном торжестве, и представь себе мое изумление, когда я прочел там знаменитую фразу! Помнишь эту речь? Тема ее: кентавр – это варварство, и, следовательно, надо покончить с кентавром. Тогда я узнал, что эта теория, указывавшая нашей стране единственно правильный путь, встретила яростный отпор со стороны традиционных поборников самоуправства времен войны за независимость [58], и я с удовлетворением отметил, что твои идеи представляют собой эпоху в развитии взглядов на историю войны за независимость. В то время я уже был в состоянии понять твой тезис и чувствовал и мыслил так же, как ты. Не зря же я так часто повторял твои слова!
Но Лоренсо молчал и только поглаживал дрожащими руками голову, в которой вихрем проносились внезапно растревоженные воспоминания.
Его блестящая молодость, многообещающая карьера, возлагаемые на него надежды. Каракас… Университет… Развлечения, лесть, сопутствующая удачам, восхищение друзей, любящая женщина – все, что способно сделать жизнь красивой, манящей. Конец учебы и близкий диплом, восторги по поводу заслуженного успеха, его собственное гордое и радостное сознание своей одаренности, и вдруг – зов! Роковой голос самого варварства, прозвучавший в письме матери: «Приезжай! Хосе Лусардо убил вчера твоего отца. Приезжай – ты должен отомстить!»
– Теперь ты понимаешь, почему я не могу быть твоим врагом? – закончил свой рассказ Сантос Лусардо, помогая душе Лоренсо вырваться из мрака, в котором она сейчас блуждала. – Ты был предметом моего восхищения в детстве, ты и потом помогал мне, хотя сам не подозревал об этом: уважение и любовь к тебе облегчали мне учебу в университете и жизнь в столичном обществе; и, наконец, я – твой неоплатный должник; стараясь подражать тебе, я обрел благородные устремления.
Но благие намерения Сантоса настолько не вязались с окружающей обстановкой, что скорее походили на жестокую па-смешку, И Лоренсо не выдержал. Он вскочил с кресла, где сидел, скрюченный, обессиленный, взволнованный воспоминаниями и бросился в дом.
Снова послышался звон графина о стакан, и Сантос прошептал:
– Бесполезно. Этому несчастному в жизни осталось только одно – водка.
Он уже готов был уехать, когда Лоренсо появился в дверях: глоток вина оживил его, шаг стал тверже, лицо осмысленнее.
– Нет! Постой. Ты должен выслушать меня. До сих пор говорил ты, теперь моя очередь. Садись.
– Может быть, в другой раз, Лоренсо? Я буду навещать тебя, и мы побеседуем.
– Нет! Именно сейчас. Прошу, выслушай меня. – И уже раздраженно: – Я сказал – нет! Я требую, чтобы ты слушал! Ты разбередил мне душу, так изволь потерпеть.
– Ну, что ж! Будь по-твоему, – согласился Сантос – Видишь, я снова сел. Слушаю тебя.
– Да, я скажу. Наконец-то скажу! Какое это счастье – иметь возможность говорить, Сантос Лусардо!
– А разве тебе не с кем говорить? Разве дочка не с тобой?
– Не напоминай мне сейчас о дочери. Молчи и слушай. Слушай – и все… Так вот, посмотри на меня внимательно, Сантос Лусардо! Я был твоим идеалом, как ты говоришь, а сейчас перед тобой – призрак человека, которого давно уже нет, развалина, падаль, говорящая человеческим голосом… Тебе не страшно, Сантос Лусардо?
– Страшно? Почему же?
– Погоди. Мне не нужно, чтоб ты отвечал. Слушай, что я тебе скажу. Тот Лоренсо Баркеро, о котором ты говорил, – обман вымысел; настоящий Лоренсо Баркеро сидит сейчас перед тобой. Ты – тоже обман, и этот обман скоро рассеется. Эта земля никого не щадит, а ты уже внял ее зову – зову погубительницы мужчин, я вижу тебя в ее объятиях. И когда она откроет их, ты тоже станешь развалиной… Посмотри на нее! Кругом миражи: тут один там другой. Равнина полна миражей. Разве я виноват, что ты вообразил, будто такой человек, как Лусардо, – я, кстати, тоже Лусардо, хоть мне и тяжело сознавать это, – может быть идеальным человеком? Но мы не одиноки, Сантос, и в этом наше утешение. Я – как и ты, вероятно, – знал многих людей, которые в двадцать с лишним лет подавали большие надежды. Но стоило им перевалить за тридцать, как весь их запал пропадал, рассеивался. Это были тропические миражи.
Но, слушай, насчет себя я никогда не заблуждался, я знал: все мои достоинства, вызывавшие восхищение окружающих, – обман. Я понял это на примере одного из моих самых блестящих успехов в пору студенчества, на экзамене, к которому я плохо подготовился. Пришлось отвечать по теме, совершенно незнакомой мне. Но я начал говорить, и слова, одни слова сделали все. Я не только получил хорошую оценку, экзаменаторы аплодировали мне. Плуты и бездельники!
С тех пор я стал замечать, что мой интеллект – то, что все называли недюжинным талантом, – приходит в рабочее состояние, только когда я говорю; стоило замолчать, как мираж рассеивался, и я переставал понимать что-либо. Я почувствовал, что и моя одаренность и моя искренность – все ложь. А ведь утрата искренности – это самое худшее, что может произойти с человеком. Я ощущал ее где-то на самом дне души, как, должно быть, ощущают в глубине внешне здорового тела скрытую язву наследственного рака. С тех пор мне опротивели и университет, и городская жизнь, и обожавшие меня друзья, и невеста – все, что было причиной или следствием этого самообмана.
Сантос слушал, живо заинтересованный и обрадованный. Тот, кто еще способен так думать и столь красноречиво выражать свои мысли, не безвозвратно потерянный человек.
Но умственное просветление у Лоренсо не могло длиться долго. Отравленный алкоголем организм реагировал на каждый новый глоток всего несколько минут, затем наступал резкий упадок. И действительно, достаточно было Лоренсо сделать короткую паузу, как мираж просветления рассеялся.
– Убить кентавра! Хе-хе! Не будь идиотом, Сантос Лусардо! Ты думаешь, кентавр – это риторика? Уверяю тебя, он существует. Я слышал его ржание. Он является сюда каждую ночь. И не только сюда – в Каракас и другие места. Где бы ни были мы, в чьих жилах течет кровь Лусардо, мы везде слышим ржание кентавра. Ты тоже услышал его, и потому ты здесь. Кто сказал, что кентавра можно убить? Я? Плюнь мне в лицо, Сантос Лусардо. Кентавр сто лет скачет по нашей земле
и будет скакать еще столько же. Я считал себя цивилизованным, первым в нашей семье цивилизованным человеком; во достаточно было услышать: «Приезжай отомстить за отца», – как во мне проснулся варвар. То же самое произошло
с тобой. Ты услышал зов. Скоро ты упадешь в ее объятия и будешь сходить с ума по ее ласкам. И она оттолкнет тебя; а когда ты скажешь: «Я готов жениться», – она только посмеется над тобой, ничтожество, и…
Он рванул себя за волосы. Навязчивая мысль, мелькнувшая в его недавней речи, овладела им. Его руки, с прядями вырванных волос между пальцами, бессильно опустились, он уткнулся подбородком в грудь и пробормотал:
– Погубительница мужчин!
Несколько мгновений Сантос Лусардо молча с тяжелым сердцем созерцал эту грустную картину, затем спросил, пытаясь ободрить Лоренсо:
– А где же твоя дочь?
Но тот продолжал бормотать, глядя вдаль остановившимися глазами:
– Равнина! Проклятая равнина, погубительница мужчин!
И Сантос подумал: «Действительно, в гибели этого несчастного виновата скорее пустыня, низводящая человека до уровня зверя, нежели знаменитая донья Барбара с ее чарами».
Внезапно проблеск сознания оживил лицо Лоренсо, гримаса мрачного опьянения на миг исчезла.
– Марисела! – позвал он. – Поди сюда, познакомься с твоим родственником.
Хижина ответила молчанием.
– Ни за что не пойдет, хоть за волосы тащи. Нелюдима, как дикая свинья… Дикая свинья…
Он снова опустил голову на грудь, из его сведенного рта нитью повисла слюна.
– Ну, ладно, Лоренсо, – сказал Сантос, поднимаясь. – Я буду навещать тебя.
Пьяный вдруг вскочил и, шатаясь, направился в хижину.
– Не тревожь ее, – проговорил ему вслед Сантос, думая, что он пошел за дочерью. – Познакомимся с ней в другой раз, – и стал отвязывать лошадь.
Уже поставив ногу в стремя, он увидел, как Лоренсо, стараясь поймать губами горлышко графина и расплескивая водку, льет ее себе в рот. Сантос бросился в дом.
Но у Лоренсо уже подкосились ноги. Он успел только уцепиться за руки Лусардо и, вперив в него безумный взгляд, крикнул:
– Сантос Лусардо! Взгляни на меня! Эта земля никого не щадит!
На обратном пути Сантос, удрученный только что разыгравшейся сценой, снова повстречался с молодой крестьянкой, у которой спрашивал дорогу. Только теперь, увидев, в какой нищете живет Лоренсо Баркеро, он догадался, что это дикое, лохматое, босоногое, одетое в грязные тряпки существо и есть дочь его двоюродного брата.
Девушка лежала на земле, рядом с вязанкой собранных в роще полуобугленных веток; подперев ладонями подбородок, она мечтательно смотрела перед собой.
Сантос остановился, желая как следует разглядеть ее. Изношенное, грязное платьишко плотно облегало спину, бедра и ноги, поражавшие скульптурной красотой линий; нарушали очарование только широкие, тяжелые, никогда не знавшие обуви ступни ног с огрубевшей и потрескавшейся кожей, но именно они-то и привлекли его сочувственное внимание.
Услышав фырканье лошади, девушка подняла голову и, увидев совсем рядом всадника, сжалась в комок, прикрыв подолом голые ноги. Затем, недовольно проворчав что-то, громко рассмеялась.
– Ты – Марисела? – спросил ее Сантос.
Она заставила его повторить вопрос и только после этого ответила с присущей дикарке грубостью, удвоенной смущением:
– Чего спрашивать, коли и так знаете?
– Собственно, твоего имени я не знаю. Я только предполагаю, что ты – дочь Лоренсо Баркеро Марисела, и хочу удостовериться в этом.
Девушка, недоверчивая, как лесное животное, с которым ее сравнил отец, переспросила, услышав незнакомое слово:
– Удостовериться? Чего вы на меня уставились? Поезжайте своей дорогой.
«Не так уж плохо, что невежество стоит на страже ее невинности», – подумал Сантос и спросил:
– А как ты понимаешь слово «удостовериться»?
– Ишь какой любопытный! – воскликнула она, снова разразившись смехом.
«Наивность это или хитрость?» – спросил себя Сантос, понимая, что девушке нравится, что он остановился и разговаривает с ней. Поэтому уже без улыбки он продолжал с состраданием разглядывать эту груду нечесаных волос и лохмотьев.
– Ну, до каких пор будете торчать тут? – проворчала Марисела. – Почему не едете?
– То же самое я хочу спросить тебя. До каких пор ты будешь оставаться здесь? Пора домой. Не страшно бродить одной по таким глухим местам?
– А чего мне бояться? Звери меня сожрут, что ли? Да и вам-то какое дело, где я брожу? Вы что – мой таита, чтобы выговаривать мне?
– Как ты груба, девочка! Тебя даже разговаривать с людьми не научили!
– Вот и научите! – И она опять затряслась от смеха.
– Да, я научу тебя, – ответил Сантос, чувствуя, как сострадание к ней перерастает в симпатию. – Но в благодарность за будущие уроки ты должна сейчас же показать мне свое лицо. Что ты все прячешься?
– Очень надо, – буркнула она, еще больше сжимаясь в комок. – Ступайте себе, а то застанет ночь в лесу.
– Я не тронусь с места, пока ты не откроешь мне своего лица. Я ведь приехал только затем, чтобы познакомиться с тобой. Мне говорили, что ты очень некрасива, но я не поверю, пока не увижу собственными глазами. Трудно поверить, что моя родственница может быть некрасивой. Я еще не сказал: ведь ты моя племянница.
– Врите больше! – воскликнула она. – У меня нет никакой родни, кроме таиты. Свою мать и ту я не знаю.
При упоминании о ее матери Сантос замолчал и нахмурился, и она, боясь, что он рассердился, проговорила, взглянув на него из-под руки:
– Мы совсем и не похожи. А то разве вы замолчали бы так вдруг?
Но, дитя, – возразил он мягко. – Я действительно двоюродный брат твоего отца, и зовут меня Сантос Лусардо. Спроси у отца, если хочешь удостовериться. И не толкуй это слово превратно, как несколько минут назад.
– Ладно. Раз вы – мой дядя… Хоть я этому и не больно верю… Ба! А еще говорят, что мы, женщины, любопытны!
Нате, глядите, да ступайте своим путем.
И хотя Сантос уже не настаивал, она подняла и тут же опустила голову; но при этом крепко зажмурилась и сжала губы, чтобы не вырвался смех – знак кокетливого смущения и простодушия. Ей было лет пятнадцать, и хотя постоянное недоедание п неряшливость сильно портили ее внешность, за слоем грязи и растрепанными космами угадывалось лицо необыкновенной красоты.
Нескольких мгновений было достаточно, чтобы глаза Сантоса заметили это.
– Как же ты хороша, дитя! – воскликнул он, и в его сочувственном взгляде появился новый оттенок.
Она, притихнув, смущенно потупилась, стыдясь первого проблеска гордости за себя, вызванного его похвалой, и умоляюще проговорила:
– Уезжайте же!
– Еще не все, – возразил Сантос. – Ты не показала мне своих глаз. Ну-ка, посмотри сюда. А! Понимаю, почему ты боишься открыть их. Ты, наверное, косоглазая?
– Косоглазая? Я? Смотрите!
И, решительно выпрямившись, она широко раскрыла глаза – самое красивое, что было в ее лице, – и уставилась на него не мигая.
– Нет, она просто прекрасна! – снова воскликнул Сантос.
– Уезжайте же! – повторила Марисела, не сводя с него глаз, и было видно, как порозовело ее лицо под слоем грязи.
– Подожди. Сейчас я дам тебе первый из моих уроков, за которые ты уже заплатила.
Он спрыгнул с лошади, приблизился к девушке, не спускавшей с него своих огромных черных глаз, полных боязливой мольбы, и, взяв ее за руку, поднял с земли:
– Иди сюда, племянница. Я покажу тебе, для чего существует на свете вода. Ты прекрасна, но была бы еще прекрасней, если бы следила за своей внешностью.
Искренний тон, каким говорил этот принадлежащий к неведомому ей миру человек, развеял безотчетный страх Мариселы, и она, закрыв лицо свободной рукой, стыдливо и довольно смеясь, позволила подвести себя к чистому озерку у края трясины.
Сантос пригнул девушке голову и, черпая пригоршнями воду, принялся, как ребенку, мыть ей руки и лицо, приговаривая:
– Учись пользоваться водой и любить ее, она сделает тебя еще прекраснее. Твой отец плохо поступает, не занимаясь тобой, но твое пренебрежение к себе – это уже настоящий грех перед природой, создавшей тебя столь красивой. Уж чистой-то ты могла бы быть постоянно, – ведь в воде у тебя нет недостатка. Я пришлю тебе приличную одежду, гребенку и обувь. Переоденься, приведи в порядок волосы и не ходи босиком… Вот так! Так! Сколько времени ты не умывалась?
Марисела послушно подставляла лицо прохладным струям, сжав губы, зажмурив глаза, трепеща от прикосновения сильных мужских рук. Затем Сантос вынул носовой платок, вытер ей лицо и, взяв ее за подбородок, поднял голову. Она открыла глаза и долго-долго смотрела на него, пока они не наполнились слезами.
– Ну, хорошо, – проговорил Сантос. – Теперь возвращайся домой. Я провожу тебя – не стоит оставаться здесь одной так поздно.
– Нет. Я пойду одна, – возразила она. – А вы поезжайте. И эти слова были сказаны уже совсем другим тоном.
Его руки вымыли ее лицо, а слова разбудили ее спящую душу. Она вдруг увидела, что вещи вокруг стали другими, и она сама – другая.
Она ощущает чистоту своего тела, слышит: «Как ты хороша, дитя!» – и ее охватывает желание знать, какая она. Какие у нее глаза, рот, лицо? Она проводит руками по лицу, трогает щеки, тихонько гладит и ощупывает себя – может быть, руки скажут, какова Марисела?
Но руки говорят: «Мы шершавые и ничего не чувствуем. Наша кожа огрубела от хвороста и колючек».
Почему собственную красоту нельзя чувствовать, как чувствуют боль?
С отъездом Сантоса радость не исчезла. Он оставил ей неизвестное доселе ощущение свежести на щеках. Нет, собственную красоту можно чувствовать! Это новое, приятное ощущение и есть ощущение красоты. Должно быть, вот так же дерево чувствует, как сквозь его твердую, морщинистую кору прорастают нежные молодые побеги; то же чувствует и саванна, когда в один прекрасный день, после мартовских пожаров, просыпается вся зеленая. Еще он оставил какое-то волнение, вызванное словами, которых она никогда раньше не слыхала. Она повторяет их и чувствует, как они отдаются в глубине ее сердца; она начинает понимать, что ее сердце всегда было чем-то черным, мрачным, безмолвным, пустым и гулким. Словно колодец возле дома – темный, глубокий, с зеркалом воды на самом дне. «Нет, она просто прекрасна!» Эти слова гулко отдаются в ней, как эхо в колодце.
И не только она сама, изменился весь мир: густой лес, где она собирает хворост, безлюдная, всеми забытая роща, где можно часами лежать на песке не двигаясь, ни о чем не думая. Теперь птицы поют, и ей приятно слушать их пение, озерцо отражает берега, и ей нравится, что пальмы и небо опрокинулись в воду.
От запутавшихся в вязанке хвороста лиан исходит аромат лесных цветов, и теперь ей доставляет удовольствие вдыхать его. Красота не только в ней, она – повсюду: в трели параулаты, в озерке и нежной траве на его берегах, в прямоствольной и светлой пальмовой роще, в бескрайней саванне, в тихих, золотистых сумерках. А она и не подозревала, что все это существует, все создано для того, чтобы радовались ее глаза!
И вот Марисела не спит, лежа на циновке. Ей кажется чужим грязное ложе из жесткой травы, словно сейчас у нее другое тело, не привыкшее к неудобствам: ее раздражает прикосновение липких лохмотьев, которые раньше она не снимала даже на ночь, – ей кажется, будто она надела их впервые; ее существо протестует против обычных ощущений, сделавшихся вдруг невыносимыми, словно она все стала чувствовать по-новому.
Кроме того, в ней пробудилась женщина, и это тоже гонит сон и усложняет жизнь, походившую прежде на жизнь ветра, который только и знает, что носится по саванне. Смутные чувства шевелятся в ее сердце: здесь и радость с долей страдания, и надежда, омраченная страхом. Она то встряхивает головой, желая прогнать мысли, то вдруг замирает, ожидая, чтобы они вернулись. И еще многое другое происходит с ней, и во всем этом она никак не может разобраться.
Уже поют птицы – скоро рассвет.
– Вставай, Марисела! Вода в колодце свежая, прохладная. Ее охладили звезды, купавшиеся в ней всю ночь. Еще и сейчас несколько звезд лежат на самом дне. Иди, зачерпни их кувшином, плесни на себя, и ты будешь такая же чистая, как они.
Восходит солнце, гаснет луна, и в утренней тишине пальмовую рощу охватывает священный трепет.
Кувшин то и дело опускается в колодец, и грунтовая вода, не знавшая света, льется, искрясь, на молодое обнаженное тело.
Велико было удивление Антонио, когда на следующий день, пригласив Сантоса посмотреть, как сильно продвинулась граница Эль Миедо в альтамирские земли, он, подъехав вдвоем с ним к Маканильялю, увидел, что дом Мондрагонов стоит на старом месте.
– Его перенесли сегодня ночью! – воскликнул Антонио. – Вот где стоял межевой столб. Яма-то осталась.
– Ну, что же, – проговорил Сантос. – Теперь он стоит там, где полагается, и вопрос можно считать улаженным, по крайней мере на данный момент. А чтобы в будущем дом не переехал обратно, мы огородимся с этой стороны.
Но Антонио заметил:
– Вы хотите сказать, что признаете эту границу и согласны уступить донье Барбаре то, что она так нечестно выиграла у вас?
– Решения суда – свершившийся факт. Они давно вступили в законную силу. В свое время я мог бы опротестовать многие из них, если не все; но я не умел защищать собственные интересы… Да земли и без того достаточно. Вот скота я не вижу. Одно-два стада виднеются в саванне.
– Скот тоже есть, – возразил Антонио. – Только он одичал и живет в укрытиях. Я уже говорил вам, в Альтамире много дикого скота. Мы, ваши друзья, всякими хитростями старались не приручать ого. Только так и можно было сохранить его в отсутствие хозяина. Работники – вот что нам нужно.
– Действительно, опустела Альтамира. Раньше здесь повсюду виднелись дома, люди.
– Бальбино, как заступил управляющим, так последних поселенцев выжил, чтобы никто не мешал соседям угонять альтамирский скот.
– Значит, донья Барбара – не единственный мой враг?
– Она-то делала с вашим добром, что ее душе угодно; и Другие не терялись, загребали в свое удовольствие. Возьмите, к примеру, хоть водопои. Их уничтожили в Альтамире, зато устроили поближе к своим владениям, и скот сам пошел к ним в руки. В полдень пошлют к такому водопою нескольких пеонов с арканами, те и пригонят целое стадо. Вон там, вдалеке, идет стадо, видите? Оно держит путь к водопоям на Брамадоре. Раньше эти земли были лусардовскими, а теперь принадлежат
Эль Миедо, и бык, который ведет это стадо, можно сказать, уже не ваш. Мы хоть и видели, как пеоны доньи Барбары приучают скотину ходить туда на водопой, а сделать ничего не могли. А уж про «мусью», забравшего в свои лапы Солончаки в Ла Баркеренье, и говорить нечего! Я имею в виду мистера Дэнджера, я вам давеча рассказывал о нем. Этот самому хитрому льянеро сто очков вперед даст. Чуть какая корова зашла в проход Коросалито – он ее забирает себе. Так что первым делом нам нужно вернуть скот к старым водопоям и восстановить изгородь, которая до смерти вашего отца закрывала проход Коросалито. Тогда скот не будет ходить к Солончакам Ла Баркереньи Хотите, сегодня же выроем ямы для столбов?
– К чему такая поспешность? Чтобы определить границы Альтамиры, мне придется прежде посмотреть по документам, какие земли входят в нее, и заглянуть в Закон льяносов.
– Закон льяносов? – переспросил с едкой усмешкой Антонио. – А вы знаете, как его здесь называют? «Закон доньи Барбары». Говорят, его сочиняли по ее заказу и за ее деньги.
– Ничего удивительного, раз тут такие порядки. Но закон есть закон, и его нельзя обходить. Придет время, и закон будет исправлен.
Вечером, ознакомившись предварительно с описью альтамирских земель и разделом о землепользовании в Законе льяносов, Сантос составил письменные извещения на имя доньи Барбары и мистера Дэнджера. Уведомив соседей о своем намерении огородить имение, он просил их в возможно короткий срок вывести из пределов Альтамиры принадлежащий им скот, если таковой будет обнаружен, и, в свою очередь, вернуть альтамирский, находящийся на пастбищах Эль Миедо и Солончаков.
Антонио сам повез эти письма.
«Ну, теперь у доньи Барбары не будет таких доходов, – размышлял он в пути. – Правда, эта затея – поставить изгородь, как указывают бумаги, – пустое дело, нашел где законы блюсти. Но донье Барбаре она все равно придется не по нраву, это уж как пить дать. Так-то, сеньора, кто-то рано или поздно должен был указать вам ваше место».
На следующий день вечером Сантос в сопровождении Антонио отправился в Лусардовскую рощу. После двухчасовой езды по утоптанным пастбищам они въехали в заросли горького метельника, где совсем не было видно следов скота.
Из-за темной рощи поднималась полная луна, разливая печальный свет по бескрайнему, заросшему высокими травами полю.
Антонио пустил коня шагом и, посоветовав Лусардо не шуметь и держаться осмотрительно, поднялся вместе с ним на вершину холма.
– Тихо! – проговорил он. – Сейчас будет такое, чего и представить себе не можете.
Он поднес ко рту сложенные рупором ладони, и пронзительный крик потряс ночную тишину.
Мгновенно со всех сторон поднялся шум. Он нарастал с каждой секундой, и огромное пространство вокруг холма задрожало и загудело от топота многочисленных диких стад.
– Слышите? – воскликнул пеон. – Это тысячи и тысячи неклейменых дичков, которые еще не знают человека. Более семи лет здесь не появлялась ни одна лошадь. А ведь это – пустяки по сравнению с тем, что есть в более глухих местах, по направлению к Кунавиче. Несмотря на все испытания, Альтамира еще жива! То, что скот одичал, спасло хозяйство от полного разорения. Теперь надо его ловить и приручать. Я думаю, пора заняться этими дичками. Как вам кажется? Жаль, что у нас нет хороших ловцов – с таким стадом не всякий совладает. Но я знаю, откуда можно пригласить людей. Кроме того, хорошо бы опять завести сыроварни; те, что были здесь раньше, вполне оправдывали себя. И доход от них неплохой, и молодняк легче приручить. Ведь здешний скот очень уж дикий. Сколько лошадей погубишь, пока переловишь его!
Эти житейские доводы были сами по себе достаточно убедительны, чтобы согласиться на строительство сыроварен; но Сантос Лусардо соглашался с ними еще и потому, что, помимо экономической выгоды, любое начинание, помогающее борьбе с дикостью, было для него делом огромной моральной важности.
На следующий же день в беседе с Антонио Сантос высказал мысль, явно связанную с планом цивилизации льяносов.
– Сегодня только с одного раза нам удалось заарканить пятьдесят дичков, – сообщил ему Сандоваль.
Ловить арканом неклейменый скот – излюбленное занятие апурейских льянеро. Поскольку хозяйства, расположенные в бескрайних саваннах Апуре, не огорожены, скот свободно переходит с земель одного на земли другого. Владельцы хозяйств пополняют свои стада или во время вакерий, когда каждый из них, договорившись с соседями, собирает и метит весь пойманный на своих пастбищах молодняк и неклейменых коров, или в промежутках между вакериями, в любой момент, по праву сильного. Эта примитивная форма обогащения – возможная только в льяносах и узаконенная при условии, что скотовод владеет достаточным количеством земель и голов скота, – мало чем отличается от обыкновенной кражи и представляет собой не работу, а, скорее, излюбленный спорт обитателей льяносов, где до сих пор сила равна закону.
Поэтому Сантос сказал Антонио:
– Все это мешает развитию животноводства: люди думают не о том, чтобы разводить и выращивать скот, а о том, как бы пополнить свои стада за счет чужих. С этим можно покончить, если Закон льяносов обяжет собственников огородить свои владения.
– Может, вы и правы, – заметил Антонио. – Но чтобы узаконить огораживание, пришлось бы сперва изменить самих льянеро. Льянеро не терпит изгородей. Он хочет видеть свою саванну вольной, какой ее создал бог, – именно такой он ее любит. Лиши его этого удовольствия, и он умрет с тоски. Льянеро счастлив, когда может сказать: сегодня я заарканил столько-то голов. Ему безразлично, что сосед говорит то же самое; льянеро всегда уверен: его собственный скот в безопасности, и если соседи воруют, то не у него, а у других.
Тем не менее Лусардо продолжал думать об изгороди. Она явилась бы началом цивилизации льяносов. Всемогущей силе она противопоставит право, своеволие человека ограничит общепризнанным порядком.
Теперь ему было ясно, с чего должен начать истинный цивилизатор: добиваться, чтобы огораживание приобрело в льяносах силу закона.
Мысли одна за другой стремительно проносились в его голове, словно миражи в саванне, когда мчишься на дикой лошади. Проволочная нить – символ деятельности человека, решившего исправить промахи природы, – прочертила бы единственный и прямой путь в будущее на этой земле бесчисленных дорог, где испокон веков гибнут в поисках верного направления людские надежды.
Взволнованный, он громко разговаривал сам с собой: простиравшаяся перед его мысленным взором цивилизованная и процветающая Равнина будущего казалась поистине прекрасной.
День выдался солнечный и ветреный. По траве пастбищ, окруженных иллюзорными, созданными миражем водами, как по морю, катились волны, и над дальними холмами, вдоль линии горизонта, двигались, точь-в-точь как дымки паровоза, столбы подхваченной ветром пыли.
И Сантос – то ли в шутку, то ли забывшись на мгновение, – воскликнул:
– Железная дорога! Там – железная дорога!
И грустно улыбнулся, как улыбается человек, утративший призрачную мечту, но тут же, любуясь проделками озорного ветра на верхушках холмов, восторженно прошептал:
– Когда-нибудь мечта станет былью. В льяносы придет прогресс, и варварство отступит, побежденное. Пусть нам не доведется увидеть этого собственными глазами, но в волнении тех, кто это увидит, будет доля и наших чувств.
Глыба мускулов, обтянутых розовой кожей, пара голубых глаз и льняные волосы – так выглядел этот человек.
Он появился здесь несколько лет тому назад, с винтовкой за плечом, как охотник на ягуаров и кайманов. Ему понравились здешние места, дикие, как и его душа, и он решил покорить эту землю, населенную людьми низшей, по его мнению, расы, поскольку у них не было светлых волос и голубых глаз. Хотя он и был вооружен, местные жители думали, что он приехал с целью основать скотоводческое хозяйство и привез новые идеи. Они приняли его доброжелательно, возлагая на него большие надежды. Однако он ограничился тем, что без спроса вбил па чужой земле четыре столба, положил на них крышу из пальмовых веток, повесил винтовку, прицепил гамак, лег в него, закурил трубку, потянулся, расправив мускулы, и воскликнул:
– All right! Я есть в моем доме.
Он говорил всем, что его зовут Гильермо Дэнджер [59], что он из Северной Америки, с Аляски, что родители его: отец – ирландец, а мать – датчанка, – были золотоискателями. Произнося свою фамилию по-английски, он тут же по-испански добавлял: мистер Опасность. И так как он любил пошутить, – на свой лад, по-детски наивно, – то люди подозревали, что фамилию эту он придумал только для того, чтобы она так зловеще звучала в переводе.
С его прежней жизнью была связана какая-то тайна. Рассказывали, что, обосновавшись в льяносах, он не раз показывал номера нью-йоркских газет, где в разделе хроники довольно долгое время печатались заметки под одним и тем же заголовком: «The man without country» [60], осуждавшие несправедливость по отношению к какому-то гражданину. Имя гражданина не называлось, но, по словам мистера Дэнджера, это был именно он. И хотя он ни разу не рассказал толком, в чем, собственно, заключалась эта несправедливость и почему он скрывал свою фамилию, перед ним сразу открылись все двери в ожидании, что с его приездом в льяносы рекой хлынут доллары.
Между тем вся промышленная деятельность мистера Дэнджера сводилась к охоте на кайманов, кожи которых в больших количествах он отправлял ежегодно за границу, а развлечения – к охоте на ягуаров, пум и других хищных зверей, водившихся поблизости. Однажды, убив только что окотившуюся самку ягуара, он подобрал детенышей. Одного из них ему удалось выкормить и приручить, и вскоре ягуаренок стал любимой забавой этого склонного к глуповатым шуткам большого ребенка. Следы «ласк» ягуаренка красовались на теле мистера Дэнджера в виде огромных царапин, но ему доставляло истинное удовольствие показывать их, и они создали ему не меньшую славу, чем газетные хроники.
Вскоре вместо охотничьей хижины у мистера Дэнджера появился довольно комфортабельный дом, окруженный просторными корралями. История этого превращения, которая ясно говорила о том, что «человек без родины» пустил глубокие корни на чужой земле, была определенным образом связана с историей доньи Барбары.
Это было во времена полковника Аполинара, когда в Эль Миедо, недавно окрещенном этим именем, закладывали новые коррали. Мистеру Дэнджеру, наслышанному о закапывании «домовых», захотелось посмотреть на этот варварский ритуал, без которого, разумеется, не могла обойтись такая суеверная женщина, как донья Барбара. Руководствуясь этим желанием, он отправился в Эль Миедо с визитом, нанести который он считал своим долгом еще и потому, что клочок земли, занятый им под хижину, принадлежал именно ей. Едва взглянув на иностранца и узнав о его желании присутствовать на церемонии, донья Барбара тут же влюбилась в него и в мгновение ока составила план действий. Она велела Аполинару пригласить гостя к обеду и за столом усиленно потчевала вином, к которому и тот и другой были более чем неравнодушны. Креол вскоре совсем захмелел и перестал замечать многозначительные взгляды, которыми обменивались, прекрасно понимая друг друга, его любовница и гость.
Между тем пеоны спешно рыли яму, куда предполагалось закопать старую покалеченную лошадь, только и пригодную что на роль «домового».
– Мы закопаем ее ровно в полночь, как положено, – сказала Барбара. – И сделаем это втроем – пеоны не должны присутствовать на церемонии: таков обычай.
– Очень мило! – воскликнул иностранец. – Вверху звезды, внизу мы закапываем живую лошадь. Очень мило! Живописно!
Что касается Аполинара, то он не знал всех тонкостей этого обычая, к тому же был уже решительно не в состоянии возражать против чего бы то ни было; так что, когда пришла пора отправляться к дальним корралям, где должна была происходить церемония, мистеру Дэнджеру пришлось поднять его, как мешок, и взвалить в седло.
Яма была вырыта, и у недостроенного корраля стояла привязанная к столбу старая кляча – жертва варварского ритуала. Рядом с ямой лежали три специально приготовленные лопаты. Звездная ночь покрывала пустынную местность густыми тенями.
Мистер Дэнджер отвязал клячу и, приговаривая сочувственные слова, вызывавшие у Аполинара приступы идиотского смеха, подвел ее к краю ямы и одним толчком спихнул туда.
– Теперь вы, донья Барбара, молитесь вашим друзьям дьяволам, чтобы они не дали удрать духу лошади, а вы, полковник, живо за работу. Мы с вами – могильщики, и нам надлежит хорошо потрудиться.
Аполинар поднял с земли лопату, с трудом преодолевая силу земного притяжения, и попытался воткнуть ее в кучу свежей земли у края ямы, бормоча при этом непристойности и довольно хихикая. Наконец ему удалось поддеть немного земли, и, неуклюже выставив лопату, он пошел к яме, с каждым шагом все больше наклоняясь вперед, словно лопата тащила его за собой.
– Как ты пьян, полковник! – едва успел воскликнуть мистер Дэнджер, необыкновенно старательно и проворно бросавший в яму землю, и тут же увидел, как Аполинар, выпустив лопату, схватился рукой за поясницу, скорчился и с предсмертным криком рухнул вниз, проткнутый собственным копьем.
– О! – воскликнул иностранец, прервав работу. – Это не входило в нашу программу. Бедный полковник!
– Он не стоит сожаления, дон Гильермо. Не опереди я его, мне грозила бы та же участь, – проговорила донья Барбара и, взяв лопату полковника, добавила: – Помогите мне. Вы не из робкого десятка, и вам не привыкать. Небось там, у себя на родине, приходилось обделывать дела почище.
– Черт возьми! У вас язык без костей. Мистер Дэнджер не из робкого десятка, но мистер Дэнджер не делает того, что не входит в программу. Я есть здесь, только чтобы закопать домового.
Проговорив это, он бросил лопату, сел на коня и уехал в свою хижину, к шаловливому ягуаренку.
Но о ночном происшествии мистер Дэнджер не сказал никому ни слова, во-первых, из опасения, что злые языки, основываясь на тайне «человека без родины», могут приписать ему более серьезную роль в гибели полковника, во-вторых, – высокомерный иностранец, – он не видел большой разницы между Аполинаром и жертвенной клячей. Таким образом, вскоре все поверили тому, что полковник утонул, пытаясь переплыть речку Брамадор, хотя единственным подтверждением этой версии было кольцо, обнаруженное в желудке пойманного в этой реке несколькими днями позже каймана и принадлежавшее, по словам доньи Барбары, погибшему полковнику.
В награду за молчание мистер Дэнджер получил возможность построить на месте хижины дом, возвести на землях Ла Баркереньи коррали и из охотника на кайманов превратился в скотовода или, вернее, в охотника за скотом, поскольку клеймил он не своих, а альтамирских или эльмиедовских телят. Некоторое время донья Барбара не тревожила его, он тоже, казалось, не вспоминал о ней. Но вот однажды он появился в Эль Миедо и сказал:
– Я узнал, что вы хотите отнять у дона Лоренсо Баркеро клочок земли у пальмовой рощи Ла Чусмита, и пришел заявить, что вы не посмеете чинить такой произвол, потому что я защищаю права этого человека. Я сам стану его управляющим на этой земле, кроме которой у него ничего нет. Прекратите посылать туда своих людей и уводить скот.
В результате такой «защиты» права Лоренсо Баркеро перешли от одного узурпатора к другому. Сам он не получал от своей земли никакого дохода, за исключением бутылок виски, которые присылал ему мистер Дэнджер, возвращаясь с большим запасом своего любимого напитка из поездок в Сан-Фернандо и Каракас, или графинов водки, которые тот же мистер Дэнджер заказывал для него в лавке Эль Миедо, не платя за это ни гроша.
Зато сам иностранец обогащался за счет беспрерывных облав на чужой скот. По участку саванны, попавшему теперь под его управление и составлявшему когда-то часть Ла Баркереньи под названием Солончаки, протекал небольшой ручей. Летом этот ручей пересыхал, и к его обрывистым, богатым селитрой берегам устремлялся скот с соседних пастбищ. Здесь постоянно бродили целые стада коров, жадно лизавших землю, и мистеру Дэнджеру ничего не стоило отбирать неклеймепых животных и угонять их в свои коррали. Его нисколько не смущало то обстоятельство, что по размерам Солончаки были гораздо меньше самой минимальной нормы, дающей право на проведение таких облав; мистер Дэнджер мог и перешагнуть через закон: лусардовских управляющих легко было подкупить, а владелица Эль Миедо не осмелилась бы выступить против него.
Дэнджер готовился к очередной облаве, когда пришло письмо Лусардо, где тот сообщал, что решил загородить проход Коросалито, через который альтамирский скот попадает па Солончаки.
– О! Черт возьми! – воскликнул янки, прочитав письмо. – Что хочет этот человек? Антонио, передайте доктору Лусардо, что мистер Дэнджер прочитал его письмо и сказал так. Слушайте внимательно. Мистеру Дэнджеру необходимо иметь проход Коросалито свободным, и он имеет право не допускать, чтобы доктор Лусардо поставил там изгородь.
Сантос Лусардо не поверил своим ушам и на следующий день отправился лично выяснять вопрос.
На лай собак в крытой галерее дома показалась внушительная фигура янки. Весь он так и светился радостью:
– Входите, входите, мой милый доктор! Я знал, что вы приедете. Я есть чрезвычайно огорчен, сказав вам, что вы не можете загородить проход Коросалито. Сюда, пожалуйста.
Он пропел Лусардо в комнату. Стены ее были сплошь увешаны охотничьими трофеями: оленьими рогами, шкурами ягуаров, пум, медведей и кожей гигантского каймана.
– Садитесь, доктор. Не бойтесь – ягуаренок у себя в клетке. – И, подойдя к столу, где стояла бутылка виски, предложил: – Выпьем утреннюю, доктор?
– Благодарю, – ответил Сантос, отказываясь от угощения.
– О! Не говорите так. Я есть очень счастлив видеть вас в доме и хочу, чтобы вы составили мне компанию и выпили со мной «по маленькой», как здесь говорят.
Такая назойливость Сантосу не понравилась, все же он взял рюмку и тут же перешел к делу:
– Так вот, сеньор Дэнджер. Я считаю, что вы заблуждаетесь относительно границ Ла Баркереньи.
– Нет, доктор, – возразил янки. – Я никогда не заблуждаюсь, если говорю что-нибудь. Я имею мой план и могу показать вам его. Одну минутку.
Он вышел в соседнюю комнату и тут же вернулся, на ходу засовывая в карман брюк какую-то бумагу и протягивая Лусардо другую, свернутую трубкой.
– Пожалуйста, доктор. Коросалито и Нижний Алькорнокаль есть моя собственность, вы можете убедиться.
В этом начерченном им самим плане упомянутые места были отнесены к Ла Баркеренье. Лусардо из вежливости взял план в руки, но возразил:
– Позвольте вам заметить – этот план не может служить достаточно веским доказательством. Он нуждается в сверке с поземельной описью Ла Баркереньи и Альтамиры. Я, к сожалению, не захватил ее с собой.
Продолжая улыбаться, янки возразил:
– О! Как нехорошо! Доктор думает, что все это я выдумал. Я никогда не говорю вещи, если я не есть абсолютно уверен.
– Вы не так поняли меня. Я только сказал, что этот план не является доказательством. Допускаю, что у вас могут быть другие бумаги, более убедительные, и если вы хотите показать их мне, сделайте одолжение.
Дэнджер, словно не слыша последних слов, демонстративно молчал, внимательно разглядывая дым, вившийся из трубки, и Лусардо прибавил более настойчиво:
– Учтите, прежде чем послать вам письмо, я с поземельной описью в руках подробно изучил этот вопрос. Позволю себе заметить, я абсолютно уверен, что Коросалито и Нижний Алькорнокаль принадлежат Альтамире. Следовательно, я имею бесспорное право закрыть проход. Более того: он был загорожен еще совсем недавно, при жизни моего отца, и до сих пор там сохранилось несколько столбов.
– При жизни вашего отца! – воскликнул мистер Дэнджер. – Мне неприятно, но я должен сказать, что вы сами не знаете, что говорите, утверждая, будто у вас еще есть такое право.
– Вы думаете, оно потеряло свою силу за давностью? – спросил Сантос, не обращая внимания на дерзкий тон янки.
– О! Я больше не хочу говорить слова на ветер. – Он сунул руку в карман и достал несколько бумаг. – Вот здесь все написано, и вы можете прочесть. Я есть очень доволен, что вы своими глазами убедитесь, как вы никак не можете ставить здесь изгородь.
И он протянул Лусардо документ, подписанный Лоренсо Баркеро и одним из управляющих, служивших в Альтамире после смерти Хосе Лусардо. Это была купчая на приобретение владельцем Ла Баркереньи земельных участков Коросалито и Нижний Алькорнокаль. К купчей было приложено обязательство владельца Альтамиры не возводить изгородей, а равно любых других построек, препятствующих свободному проходу скота через границу двух имений.
Целью этой сделки было уничтожение той самой изгороди, о которой упоминал Лусардо; закрывая проход, она не позволяла альтамирскому скоту уходить к баркеренским Солончакам. Сантос ничего не знал ни об этой продаже, ни об обязательстве, как не знал, вероятно, и о многих других потерях, понесенных им в результате хищнических махинаций его поверенных, – ведь в кипе бумаг, относящихся к землепользованию Альтамирой, не было дубликатов таких сделок.
Купчая, предъявленная мистером Дэнджером, была заверена и зарегистрирована по всем правилам, и Сантос с досадой подумал, что допустил промах и теперь должен признать свою неосведомленность. За этой купчей последовала вторая, где говорилось, что Солончаки куплены у Лоренсо Баркеро американцем. Едва взглянув на неразборчивую, неровную подпись Лоренсо, явно выведенную с помощью чужой руки, Сантос понял, что янки принудил Лоренсо подписать этот документ. Ему стало ясно, что это была не купля, а грабеж, подобный тем, к каким прибегала в свое время донья Барбара, заставлявшая Лоренсо подписывать акты о фиктивной продаже баркеренских угодий.
«Я забыл о своих намерениях, – думал Сантос, разглядывая подпись. – Ведь я собирался взять па себя роль защитника незаконно попранных прав, но мне в голову не пришло подумать об интересах этого бедного человека. Все эти купчие имеют свое слабое место, и можно было бы потребовать расторжения их».
Между тем мистер Дэнджер подошел к столу и снова налил рюмки, чтобы выпить за победу над соседом, приехавшим защищать то, что давно потерял. Его переполняло чувство собственного превосходства, и ему не терпелось унизить человека низшей расы, осмелившегося покуситься на его права.
– Еще по одной, доктор?
Оскорбленный Сантос быстро встал и смерил мистера Дэнджера презрительным взглядом. Янки не обратил на это никакого внимания и продолжал спокойно наполнять свою рюмку.
Возвращая ему бумаги, Лусардо сказал:
– Я не был поставлен в известность о продаже Коросалито и Нижнего Алькорнокаля. Иначе я не приехал бы требовать то, что мне не принадлежит. Прошу прощения.
– О! Не беспокойтесь, доктор Лусардо. Я знал, что вам неизвестно истинное положение дел. Давайте выпьем еще немного виски, чтобы заключить мир. Я хочу быть вашим другом, а виски – хорошая вещь в таком деле.
К Сантосу вернулось самообладание, и он спокойно произнес:
– Позвольте отказать вам в этом.
Мистер Дэнджер понял, что отказ касается не только виски, но и предложенной им дружбы. Глядя вслед удаляющемуся Лусардо, он проговорил:
– О! Эти людишки сами не знают, что говорят.
По дороге в Альтамиру Сантос решил заехать к.Лоренсо Баркеро и подробно расспросить его о потере Ла Баркереньи.
Лоренсо был один и отсыпался после попойки, лежа в грязном, провисшем гамаке. Он тяжело, как умирающий, храпел, из приоткрытого рта тянулась густая слюна, и на изможденном лице, скованном пьяным сном, застыло выражение мучительного беспокойства. Встревоженный видом Лоренсо, Сантос взял его руку и нащупал пульс. Сердце стучало часто и тяжело, как молот.
«Дни этого несчастного сочтены, – подумал он, с сочувствием разглядывая Лоренсо. – Надо хоть чем-нибудь помочь ему».
Под гамаком, на самодельном подносе стояла тыквенная посудина и лежала ложка. Не вставая с гамака, Лоренсо, очевидно, выхлебал из посудины все содержимое.
Лусардо пинком сбросил посудину с подноса, схватил со стола графин с остатками водки и швырнул его далеко в сторону. Понимая, что разбудить Лоренсо все равно не удастся, он уже собрался уезжать, как вдруг появился розовый, улыбающийся мистер Дэнджер.
Увидев Лусардо, он изобразил радостное удивление, однако Лусардо сразу смекнул, что американец нарочно следовал за ним по пятам, и не выразил ни малейшего удовольствия. Тогда Дэнджер спросил, кивнув в сторону Лоренсо:
– Пьян, что ли? Наверное, вылакал уже всю водку, которую я послал ему вчера.
– Вы напрасно его спаиваете, – заметил Сантос.
– Он обречен, доктор. Не мешайте ему убивать себя. Он не хочет жить. Он до сих пор влюблен в прекрасную Барбариту. Ужасно влюблен и пьет и пьет, чтобы забыть о ней. Я ему говорил много раз: «Дон Лоренсо, ты убиваешь себя». Но он меня не слушает.
Он подошел к гамаку и принялся дергать за веревку:
– Эй! Дон Лоренсо! У тебя гости, приятель. До каких пор ты будешь храпеть в гамаке? Здесь доктор Лусардо, он заехал повидать тебя.
– Оставьте его в покое, – сказал Сантос, собираясь уходить.
Лоренсо приоткрыл веки и пробормотал что-то. Янки влепил ему затрещину и расхохотался:
– Ну и напился, приятель!
Затем, обернувшись к пальмовой роще, он вдруг весь сжался, скрючил пальцы, словно собираясь царапаться, оскалил зубы и фыркнул, как приготовившийся к прыжку ягуар.
«Что с ним?» – подумал Сантос, удивленный этим превращением. Мистер Дэнджер громко рассмеялся:
– Девушка со сладким именем.
Из-за пальм вышла Марисела с вязанкой хвороста на голове, – как в тот вечер, когда Лусардо впервые встретил се. Но теперь она совсем не походила на прежнюю растрепанную замарашку. Па ней было одно из присланных Сантосом платьев, сшитых внучками Мелесио Сандоваля, и хотя она по-прежнему занималась черной работой, тем не менее выглядела опрятной и даже нарядной. Сантос с удовлетворением отметил эту перемену, вызванную всего несколькими его словами, и только тут увидел, что и жилище Лоренсо перестало напоминать зловонное логово. Пол был подметен, и если нищета еще царила в доме, то грязь уже исчезла.
Между тем мистер Дэнджер продолжал:
– Теперь Марисела есть настоящая сеньорита, но она по-прежнему зла, как пума. – И погрозил Мариселе пальцем: – Вчера ты исцарапала меня.
– Не надо было приставать, – огрызнулась Марисела.
– Она зла, потому что я ей говорю: «Я купил твоего отца, и когда он умрет, я возьму тебя к себе. У меня в доме есть ягуар-самец, и я хочу иметь еще ягуара-самку, чтобы вывести ягуарят».
Он громким, довольным смехом закончил свою пошлую шутку, встреченную сердитым ворчанием Мариселы. Сантос понял, какой опасности подвергается девушка, находясь под покровительством этого бессердечного пройдохи, и чувство глубокой враждебности к нему сразу обострилось.
– Это уже слишком! – воскликнул он, будучи не в силах сдержаться. – Мало того что вы спаиваете отца этой девушки и присваиваете себе ее собственность, вы еще и оскорбляете ее!
Мистер Дэнджер резко оборвал смех, его голубые глаза потемнели, кровь отхлынула от лица, но голос звучал все так же спокойно:
– Плохо! Плохо! Вы хотите быть моим врагом, а я могу запретить вам ходить по этой земле, где вы сейчас стоите. Я имею право запретить.
– Я знаю, каким образом вы приобрели это право, – бросил Сантос в запальчивости.
Янки задумался. Потом, не обращая внимания на Лусардо, вынул трубку, набил ее, зажег спичку и, прикрывая язычок пламени огромной волосатой рукой, закурил.
– Ничего вы не знаете. Вы даже не знаете своих собственных прав, – сказал он и вышел.
Сухая, окаменевшая почва хрустела под широкими ступнями завоевателя, не встретившего сопротивления на чужой земле. Сантос почувствовал, как жгучий стыд вытесняет негодование, но тут же нашелся и крикнул вдогонку Дэнджеру:
– Я знаю свои права и сумею защитить их. Скоро вы сами в этом убедитесь.
Он решил увезти к себе Лоренсо и Мариселу, чтобы избавить их от унизительной опеки чужестранца.