18 июля 1936 года. Мы разыграли бой — один против, троих. По всем канонам учебной программы такого не полагалось. Но наш командир любил эксперименты.
«Один» — это я. Они меня, конечно, «сбили», хотя и не сразу. Особенно досаждал Матюнин. Я почти возненавидел его в ту минуту, когда он повис у меня на хвосте и шел как привязанный, какие бы пилотажные номера я ни выкидывал. На мгновение даже представил его лицо: с сердито прищуренными глазами и закушенной нижней губой — таким он обычно бывал на футбольном поле, когда его обходил нападающий.
Самолеты приземлились, срулили с посадочной полосы и понеслись на стоянку, уже больше похожие, наверное, на торпедные катера: задрав высоко носы и отбрасывая винтами воздух, они оставляли за собой зеленые волны стелющейся травы.
Мы спрыгнули на землю, поправили гимнастерки и зашагали к тому месту, где в окружении нескольких командиров глыбасто возвышалась мощная фигура комбрига. Поодаль, за самолетами, стараясь не маячить на глазах у начальства, поджидали нас друзья, чтобы вместе идти в городок.
— Так… Ну что ж, неплохо. Действовали слаженно и напористо. Комбриг Король сделал два шага вдоль нашей коротенькой шеренги. — Но этого еще недостаточно. Надо искать… Надо пробовать и привыкать вести бои с превосходящими силами врага.
Комбриг, подробно разобрав наш бой, наконец, сказал улыбнувшись:
— Свободны.
Только теперь мы по-настоящему почувствовали, как устали.
Трудовая неделя окончена. Завтра — выходной день, и я увижу Олю. Увижу ее широко распахнутые глаза, лицо, обрамленное неброской прической, протяну ей букетик цветов без названия и скажу: «Это — с аэродрома». Она воз мет их, поднесет к лицу, чтобы скрыть смущение. Славная…
— Женька! Ты чего это витаешь в облаках? — голос Ерохина возвращает меня к действительности.
— Летчик — где же ему еще витать? — заступается за меня Мирошниченко.
Мы идем по аэродромному полю, планшеты с картам опущены на длинных ремешках и при каждом шаге бьют по икрам — особый авиационный шик. Сдернуты шлемы, ветерок приятно ласкает голову. Все залито солнцем, земля пахнет вчерашним дождем, свежестью травы.
— Нет, ребята, вы посмотрите на него, — не унимается Ерохин, размечтался.
— Да будет тебе! — пытаюсь остановить его.
Но все уже навострили уши, и особенно, конечно, Виктор Матюнин. Не подай Ерохин голос, Виктор, возможно, так и продолжал бы вышагивать, оторвавшись от всех. Такая у него привычка. Даже если они идут только вдвоем с Мирошниченко — утром ли в эскадрилью, в столовую ли, в Дом Красной Армии — на полкорпуса впереди обязательно кряжистая, чуть сутуловатая фигура Матюнина.
Вот они-то и выкручивали только что в небе с меня пот: Ерохин — мой закадычный друг, а Матюнин с Мирошниченко — тоже неразлучная пара.
В эскадрилье шутят, что если иных связал случай, то нас с Ерохиным не иначе как сам черт. Мы с ним и фигурами схожи, и лицами, говорят, похожи, и увлечение одно — акробатика. Так что нас в шутку еще называют «два брата-акробата». Даже костюмы гражданские для выходных дней у нас одинаковые.
А Виктор с Николаем… Никогда не сказал бы, что такие могут подружиться. Матюнин — анекдотчик и заядлый футболист. Мирошниченко в отличие от друга строен, красив, деликатен до застенчивости. Когда Виктор первый срывается в хохот от своих простецких грубоватых шуток и рассказанных историй, Николай морщится, словно у него приступ зубной боли. И хотя их водой не разольешь, по характеру, они совершенно разные и нередко спорят друг с другом.
Матюнину так и неймется что-нибудь затеять. Он и сейчас, предвкушая удовольствие, подстрекает Ерохина.
— Давай, профессор, рассказывай!
Профессором Ерохина прозвали не зря: в авиацию его призвали с институтской скамьи, да, кроме того, Леня постоянно носит с собой в планшете или в руке книги. Чаще всего по математике. Он где можно и даже где нельзя решает свои задачки. Однажды так увлекся, читая на ходу, что чуть не налетел возле штаба на комбрига Короля. Батя молча взял у него из рук книгу, снисходительно повертел ее в руках, молча же вернул. После этой встречи стал Ерохин читать летчикам бригады лекции по высшей математике.
— Давай, профессор! — Матюнин нетерпелив.
— Ну вот, — начинает Ерохин. — Поехали мы с Женькой в город. Сначала я поднял его культурный уровень в центральном кинотеатре, потом вывел в парк. Смотрю: блондиночка стоит…
— Ну-ну, — торопит Матюнин. — Что дальше?
— Дальше — вот! — Ерохин театральным жестом указывает на меня. — Был человек — и нету.
— Трагический случай, — тоном врача заключает Осипенко. — Я-то знаю…
— Во-во! — отзывается Матюнин. — Сказывается твой почин…
Слава богу, внимание перешло на другую историю. Не так давно в нашем военном городке появилась летчица. Всеобщее обозрение состоялось в столовой. Все неприкрыто поглядывали на фею в гимнастерке, галифе и сапогах, один я сразу и запросто подошел.
— Здравствуй! — обрадовалась она. — А я смотрю: хоть бы знакомое лицо. Знаешь, пока ребята привыкнут, чувствуешь себя белой вороной.
За то время, что прошло после Качинской авиашколы, где мы вместе учились, Полина стала иной. Вид теперь боевой, уверенный, этакая девушка-гусар. Даже подстрижена под мальчишку.
— А начинала свой путь в небо издалека — надев белый фартучек с маленькой голубой эмблемкой нашей училищной столовой. Кажется, не была она тогда такой рослой, крепкой и решительной, хотя, конечно, такой и была только заслонялось все это для нас чем-то другим. Платьем, что ли, в цветочках, бантиком на груди? А скорее всего — той скромной манерой держать себя, когда человек еще присматривается на новом месте.
Потом Полина заболела небом. В ней проснулась настойчивость, да такая, что она извела ею начальство от Качи до Москвы, пока не разрешили ей стать курсантом авиашколы…
— Ну, я пойду, — сказала она тогда, резко встала, красиво надела пилотку и уверенным командирским шагом направилась к выходу.
Меня обступили: кто такая? Откуда? Где познакомились? Незамужем?.. Один только Саша Осипенко не расспрашивал. Саша — человек дела.
Вообще Саша — личность! Смуглявый, стройный, галифе с шиком. А главное — летает Саша, как дьявол, и стреляет без промаха. Мы постоянно встречаемся в учебных боях, и, честно сказать, мне частенько от него достается.
Когда бригада улетала в Москву на первомайский парад, Сашу подвела ангина, он остался в части. А вернулись — и пожалуйте на свадьбу! Первый во всем, Саша тут не изменил себе — стал первым «клятвоотступником» нарушил холостяцкий уговор не жениться. Так нашего полку стало убывать…
Что ж, оптимизм свойственен молодости. Но в то время, когда мы шутили, в мире происходили события далеко не шуточные…
Выйдя из отеля, Квартеро направился в комендатуру. Сегодня надо бы улететь. Сколько можно торчать в этом раскаленном солнцем городке! Ему и забот-то всех было, что перелететь на своем самолете Гибралтарский пролив, оказаться здесь, на севере Африки, и вручить пакет коменданту Ларачи. Пакет с тяжелыми сургучными печатями вручен, но вот уже четыре дня Квартеро не дают выбраться отсюда.
До этого он никогда не был в колонии. Отхватила-таки Испания кусочек Африки. Маленький кусочек большой страны Марокко. И есть теперь испанское Марокко…
Нет, он не завидует тем, кто служит здесь. Жара, унылый пейзаж, эта кажущаяся постоянная нехватка воздуха отчужденность марокканцев…
А сейчас вообще что-то непонятное происходит в городе. Все административные здания сегодня заняли испанские солдаты из Иностранного легиона. В машинах проносятся патрули.
Квартеро лениво шагал раскаленной улицей. В комендатуре было суматошно, Комендант, хмуро глянув на него, бросил:
— Сегодня не полетите. Все! — отрезал. — Завтра зайдите.
Знакомый портье в отеле, полненький, живой, лысеющий, встретил на этот раз обеспокоенным взглядом, протянул листочек. Поверху крупными буквами было написано: «Воззвание». Интересно, что же там такое. Так, «…армия решила вновь восстановить порядок в Испании…генерал Франко взял на себя руководство движением в испанском Марокко». Ну ясно — здесь крупные воинские силы.
— Говорят, — портье наклонился к нему через стойку, — генерал прилетел сегодня, переодетый арабом, с Канарских островов. Радио передавало сигнал: «Над всей Испанией безоблачное небо». Я сам слышал, а что это сигнал к мятежу, мне сказал знакомый офицер из Иностранного легиона. В метрополии свои центры восстания. От нас сейчас туда готовятся корабли с войсками.
— Понятно, — ответил Квартеро, присвистнув.
Вчера вечером, в половине десятого, когда на середине киносеанса по обыкновению сделали получасовой перерыв, он, как и все, вышел перекурить и чего-нибудь поесть. Направился в сторону почтамта, там было крохотное кафе, где можно выпить прохладного вина и подкрепиться хорошим куском мяса.
Несколько столиков вынесли на улицу — здесь не так было душно. Хотя, скорее, это только кажется. Густой теплый воздух обволакивал, будто стоячая вода. Низкорослые пальмы широко и недвижно раскинули свои ветви, похожие на вееры.
Слева послышался рокот автомобиля. Квартеро отхлебнул из стакана, задержав холодное вино во рту, и. безразлично повернул голову на звук. Грузовик ослепил фарами, пронесся мимо, и в кузове его можно было различить солдат-испанцев.
Чего это они на ночь глядя? — спросил сосед по столику, пожилой, с иссушенным лицом человек, жадно куривший между глотками кофе.
Квартеро пожал плечами и ничего не ответил.
Грузовик проехал еще немного и остановился у почтамта. Квартеро вновь посмотрел туда лишь после того, как там начался какой-то шум. Солдаты стояли неорганизованной группой, офицер кричал на них, угрожающе размахивая руками.
Пахло происшествием, и туда уже потянулись зеваки. Квартеро глянул на часы — до продолжения сеанса оставалось пятнадцать минут — и тоже пошел, подгоняемый любопытством.
— Занять здание! — несколько раз прокричал офицер. Солдаты мешкали, на их лицах отразились растерянность и страх.
— Не нравится мне это, — услышал рядом Квартеро и узнал в говорившем соседа по столику.
— Тут что-то не так, — обеспокоенно отозвались позади.
Зарокотал и нервно засигналил второй грузовик. Он пробился через уже немалую толпу и остановился рядом с первой машиной. Из кабины выскочил молоденький лейтенант, скомандовал. Солдат — а на этот раз приехали марокканцы в своих зеленых тюрбанах — будто сдуло командой на землю. Но следующая команда их также обескуражила.
Лейтенант нервничает, выхватывает пистолет.
— Приказы выполняются! — кричит он тоненьким голосом. — За невыполнение — я стреляю!
Никто этому не верил — ни солдаты, ни в толпе. Но офицерик совсем потерял самообладание. Он неестественно, конвульсивно выбросил руку вперед — и треснул выстрел.
На несколько секунд стало удивительно тихо.
— А-а-а! — взвился над зелеными тюрбанами крик озлобления, и блеснул огонь ответного выстрела.
Началась беспорядочная стрельба. Толпа отшатнулась. Квартеро встал за пальму, чувствуя щекой мохнатый ствол.
Появилась третья машина. Выстрелы, автомобильная сирена, крики, ругань — и вдруг все разом оборвалось.
— Расходись! — бросился начальник третьего грузовика к толпе, которая вновь нахлынула, словно океанская волна.
— Много жертв? — спросил Квартеро, когда капитан оказался рядом.
Форма военного летчика подействовала, и капитан сказал, остывая:
— Два офицера, трое солдат.
— А что все это означает?
— Узнаете… — отмахнулся капитан и тут же побежал от него, вновь срываясь на крик: — Куда? Тут тебе что — коррида?!
Теперь, после слов портье и прочитанного воззвания генерала Франко, Квартеро понял: это были первые минуты и первые жертвы фашистского путча.
20 августа 1936 года. Мы слушаем политинформацию. Стоим вольным строем, позади мерными тяжелыми шагами расхаживает наш батя — командир бригады Король. Смотрит в землю, обдумывая что-то непростое.
Политинформацию проводит начальник политотдела.
— …И вот в 1931 году долгая борьба против монархии завершилась. Короля Испании изгнали. Была установлена буржуазная республика. В 1936 году наметились серьезные предпосылки для более глубоких прогрессивных перемен. Вот тут-то темные силы и всполошились. Реакция подняла военный мятеж, а мировая буржуазия поспешила ей на помощь.
Мы будто видим ту далекую страну Испанию, о которой до последнего времени мало что знали.
— Наша Родина, — продолжал начальник политотдела, — первая подняла свод голос в защиту Испанской республики. Только за шесть дней августа, например, советские рабочие собрали свыше двенадцати миллионов рублей в помощь испанским борцам за свободу…
— А почему на наши рапорты не отвечают? — не выдерживает кто-то в задних рядах.
Командир бригады выходит слева, все поворачивают головы на его густой баритон.
— На рапорты ответят…
Над строем слышится вздох облегчения, но у бати привычка говорить медленно и он еще не выдохнул всю фразу:
— Ответят, когда придет время. А мы-то обрадовались!
— Рапорты — это хорошо. Все хотят помочь республиканцам, но все ли смогут?
Низкие ноты его голоса, кажется, повисли в воздухе, звучат долго, как звук басовой струны.
— Все смогут? — еще раз строго-допытливо спрашивает комбриг, и нам немножко не по себе. Действительно, рвемся, как мальчишки, а вчера два воздушных боя так оценили на разборе — стыд и срам.
— Вот только, пожалуй, тридцать четвертая эскадрилья еще более-менее, — смягчается комбриг. — Там люди с головой.
О, это совсем другое дело. Тридцать четвертая — наша. Своей похвалой комбриг как бы признал то, за что в свое время разносил в пух и прах. Особенно доставалось командиру нашего отряда Гордиенко. В отряд пришло больше половины молодых летчиков, только что окончивших летные школы. Андрей Васильевич работал с ними по своей программе — ускоренной. Ему стали подражать остальные командиры отрядов и эскадрилий.
Высокий, сутуловатый, с хрипотцой в голосе, Гордиенко наставлял коллег по обучению:
— Обстановка диктует иные темпы.
В других эскадрильях с академической размеренностью «проходили классы». Гордиенко весь курс сжал до предела, не жалел ни себя, ни других. Зажег молодежь своей сверхзадачей, а опытные летчики с азартом поддержали его.
Новички в бригаде еще отрабатывали слетанность в группе, а у Гордиенко молодые пилоты уже выполняли иммельманы, бочки, петли. А тот все поторапливал: работать в воздухе энергичнее, создавать перегрузки, фигуры выполнять стремительнее! Затеяли отработку хитрого маневра: от преследования уходить переворотом на спину, и затем энергичной полупетлей заходить в хвост атаковавшему самолету.
Потом наступил срок проверки молодых. Комбриг занимался этим лично. Вначале заслушал доклады командиров. Гордиенко докладывал последним, а отряд наш на экзамен вышел первым. И получалось так не случайно.
— Как у вас с программой? — спросил комбриг у Гордиенко.
— Программу перевыполнили.
— Перевыполнили?.. Гм… А что это может означать?
— Звенья слетаны. Кроме того, молодые летчики выполняют различные фигуры как в одиночку, так и в составе звена…
— Что?! — густые брови комбрига взлетели вверх. — Я думал, что это «старики» тренируются, а оказывается — юнцы! Да далеко ли до беды! Ведь зеленые еще!
Командир отряда побледнел, но сказал глухо, подчеркнуто медленно и твердо:
— Я исходил из возможностей, они существовали. Я был уверен и теперь уверен — поэтому и докладываю.
— Ну-ну, поглядим, — угрожающе заключил комбриг.
Казалось, что у него палилась кровью не только шея, но и побагровел широкий высоко стриженный затылок.
Наблюдал полеты он молча, рассерженно и потом тоже ничего не сказал. Так молча и ушел. Только с тех пор относиться к Гордиенко стал с заметной, особой уважительностью. И вскоре Андрея Васильевича перевели от нас с повышением…
Мы рвались в Испанию и учились в небе и на земле яростно. Даже в воскресенье просили разрешения летать. Так что Олю я не вижу уже целых полмесяца. В прошлую встречу она спросила:
— Почему друзья зовут тебя Женькой?
— Имя у меня незвучное.
— Очень звучное: Же-ня.
— Вообще-то я и не Женя, а… Емельян. Мать взяла, наверное, из церковного календаря. Потом сама же стала звать Женей, так и пошло. А на самом деле я всего лишь Емельян…
— Емельян — мне нравится, — возражает Оля. — Пугачев был Емельян. И Ярославский… Хорошее имя, серьезное.
И заключила, будто сделала для меня открытие:
— Вот видишь!
Посмотреть бы ей в глаза… Но что поделаешь. Теперь, когда все мы встревожены судьбой республиканской Испании, когда по вечерам жадно перечитываем и обсуждаем сводки, судьба той далекой страны стала для каждого из нас на первое место, а все остальное — и город, так властно звавший нас раньше по выходным, и мысли об отпусках, и манящие прежде живописные берега Тетерева… Все это стало вчерашним днем.
Квартеро стоял у ангара и, затягиваясь дымом сигареты, наблюдал за тем, что делается внутри. Там заканчивали собирать новенький «юнкерс». Их везут из Германии под видом металлического лома, а под видом туристов и коммерсантов добираются сюда первые немецкие летчики и инструкторы. Квартеро уже видел их на занятиях по повой технике.
Он курил, мрачно обдумывая, что же произошло в стране. Когда фашисты подняли мятеж, основная часть вооруженных сил оказалась в их руках. Из стосорокапятитысячной армии — сто тысяч. Он и не знал, что его ожидает в Испании. Прилетел — в городе новая власть.
Квартеро глубоко затянулся и продолжал свою думу. Да, мятежники набирают силу. И все же половина Испании продолжает оставаться республиканской. Было время, казалось, что мятеж задавят, сметут. Но вметались Гитлер и Муссолини… Вон как в последние дни повалили к ним итальянские «фиаты», немецкие «юнкерсы» и «хейнкели». И летчики из Германии.
А его от полетов отстранили. Мол, будет создаваться спецгруппа, и он кандидат. Но тут другое. Что он маленький, не понимает, что ли. Просто помнили его симпатии к республиканскому строю. Ладно… Будем зарабатывать доверие. Спасибо, выручает характер. Друзья недаром шутят: «Квартеро, твою бы степенность быкам — тореадоры не оставляли бы вдов».
Он, пожалуй, впервые с уважением подумал о своем характере флегматичность, которая раньше не раз его подводила, помогает теперь держаться, скрывать, что думаешь и чувствуешь.
Вчера вызвал майор: «Будете работать на „юнкерсе“, Я специально держал вас для такой машины…»
Прохвост! Держал потому, что боялся оставить на истребителе, А тут не один, тут обеспечен надзор.
— Эй! — позвали его. — Получайте свой тяжеловоз.
Квартеро вошел в плотный и жаркий воздух ангара. Из-под черного брюха «перса» вынырнул маленький, юркий техник Матео.
— Внушительное сооружение, ничего не скажешь, — хлопнул ладонью по фюзеляжу. — Вместимость — будь здоров! Как вываливать начнет, — не позавидуешь тем, кто внизу.
Не понять было только, как сам он относится к такой способности «юнкерса» забрасывать республиканцев бомбами. Квартеро чувствовал, что за этой бесстрастностью и неопределенностью голоса Матео кроется желание выведать у него, Квартеро, его собственное отношение ко всему этому.
К ангару подходили майор и еще один незнакомый.
— Полетите вторым пилотом, а вот он — первым.
Значит, так и есть… Квартеро оглядел своего нового командира. Высок, сухощав, держится как в строю, вытягивает позвоночник — типичная манера вышколенного строевика. Гражданская куртка ничего не говорила о звании, поэтому Квартеро спросил, как у равного:
— Знакомы с машиной?
Новичку вопрос, а скорее тон, не понравился. Он ответил сухо, с сильным акцентом.
— Прикажите выкатить…
Вчера вечером Квартеро включил приемник. Выступал генерал Сунига: «Мы хотим создать новую Испанию. Германия показывает нам пример. Мы не только восхищаемся Адольфом Гитлером, мы уважаем его…»
Так в открытую славить Гитлера!.. Но ведь всем известно, что произошло в Германии и какой «пример» показывает гитлеровский фашизм.
Жена слушала тоже. Но если Квартеро застыл в отрешенной позе у приемника, то Пакита нервно ходила по комнате, крепко прижимая к груди сынишку, словно его хотели отнять.
— Что творится с нашей Испанией? Чего они хотят? Зачем все это? горячечно спрашивала она. — Говорят о свободе, а кругом кровь, убийства. Как же так?.. На улице поймали человека, кто-то в нем признал коммуниста. Сбежались наши лавочники, рвали его на куски…
— Не делись ни с кем такими словами, — предупредил Квартеро. — А еще лучше — уезжай к матери. Завтра же.
— О господи! — в глазах Пакиты ужас и мольба.
11 октября 1936 года. Раннее утро. За кораблем остается белый пенный след. Мы с тоской смотрим на него и дальше, туда, где он пропадает. Там Родина.
Грустно…
Нет, грусть не такая, когда хочется повернуть назад. Это — как прощаешься с матерью.
Мы все стоим на палубе, но будто каждый наедине с собой.
Вспоминаю тот день, с которого, собственно, и начался путь. Вернее, тогда тоже было утро. Раннее утро воскресного дня. Разбудил меня стук в дверь. Стучали не так, как при тревоге, а тихонько, боясь разбудить соседей.
— Вам приказано срочно явиться, — объясняет помощник дежурного.
Горсть воды — в лицо, несколько скользящих движений бритвы по щекам и подбородку, форма будто сама взлетела с вешалки и оказалась на мне. А в голове роятся догадки. Что бы это означало? По службе, кажется, все нормально… И явиться, оказывается, надо не в штаб, а в Дом Красной Армии.
— Сюда, — показывает помдеж.
Стучу. Немного растерялся: в такой ранний час все начальство в сборе. И несколько незнакомых. В центре за столом — начальник политуправления Киевского военного округа армейский комиссар второго ранга А. П. Амелин.
Докладываю о прибытии.
— Ваше желание помочь Испанской республике нами учтено. Вы готовы?
— Так точно!
Несколько вопросов: как летаю, в чем чувствую слабость…
— Летчик отличный, — басит комбриг Король.
Так я впервые узнал его мнение о себе.
Сидя на стуле вполоборота и перекинув руку через его спинку, Амелин молча несколько секунд смотрит на меня.
Наконец говорит, предупреждая:
— Борьба предстоит трудная. И, видимо, долгая…
— Я готов.
— Ладно… Двадцать минут на сборы. И — строжайшая тайна.
На улице столкнулся с запыхавшимися Матюниным и Мирошниченко.
— Чего вызывали?
— Срочная командировка.
Бегом домой. Разбудил соседей — техника Сашу Сиренко и его жену. Протянул Наде ключ.
— Уезжаю ненадолго, пусть побудет у тебя. Ерохину пришлось громыхнуть основательно. Наконец он открыл дверь, тараща заспанные глаза.
— Леня, ни о чем не спрашивай. Скажешь Оле… Скажешь ей…
Зачем я к нему пришел! Не надо было.
— Скажешь, что я ее люблю.
— Привет, я ваша тетя, — пожимает плечами Ерохин. — Продекламируешь сам.
Срываюсь по лестнице вниз, оставляя его в недоумении. Представляю, как бурчит: «Совсем свихнулись. Ссорятся, а логом ищут посредников. Вы себе ссорьтесь, да хоть в воскресенье не будите. А то жизнь проживешь и не выспишься».
Часа через три мощные чернолаковые ЗИСы домчали нас, «испанцев», до Киева. В боковой комнате железнодорожного вокзала мы, летчики-истребители, ожидали московский поезд. Проводить нас прибыл командующий войсками Киевского военного округа командарм 1 ранга Иона Эммануилович Якир. Его умное красивое лицо всегда выражало озабоченность, когда наставлял нас на боевую жизнь, и озарялось весельем, когда хотел развеять нашу скованность шуткой.
— С немцами там придется тоже столкнуться. Я когда-то учился у них в академии Генштаба, присматривался, на что горазды. Теперь вам присматриваться…
Вижу его не первый раз. Бывал у нас, расхваливал за инициативу в проведении дней боевого содружества. В такие дни наши отправлялись в городок к кавалеристам пли те приезжали к нам. Конники показывали свою удаль, выделывали всякие чудеса на полном скаку, рубили лозу и чучела, предлагали попробовать нам. Мы же демонстрировали свое мастерство в воздухе, поднимали в небо и их, а однажды, помню, с разрешения командира спросили: «Может, есть желающие прыгнуть с парашютом?» Они смешались, но, удара по престижу не допустили. Один из лейтенантов подошел к парашютам:
— Покажите, как управляться с этой штуковиной, Инструктор по парашютной подготовке проинструктировал, помог надеть парашют, еще раз напомнил, как следует действовать в воздухе.
— Шпоры-то сними, — спохватились. Он помедлил. Шпоры — это не только шенкеля давать коню, это и особое достоинство кавалериста. Так не разыгрывают ли?..
Внимательно посмотрел на летчиков.
— Можно зацепиться за что-нибудь, — сказал я и одобряюще улыбнулся ему: — Сам понимаешь, лучше без приключений.
Ах, как царственно проделывал он этот ритуал — снимал шпоры! Подумаешь — парашют…
И так же нарочито спокойно взбирался в кабину. И так же потом, после прыжка, не торопясь, отстегнул лямки и снял шлем.
А ведь еще не все из наших решались прыгать. Пример кавалериста был им немым укором…
Не знаю, почему вспомнился мне сейчас этот кавалерист. Но тогда невольно подумалось, что он тоже рвется в Испанию. Может, встретимся там…
Из Москвы путь наш лежал в Симферополь. Жилье определили на окраине, в городке пограничников. Над воротами висел для конспирации свежий яркий лозунг: «Боевой привет старым чекистам!»
— Ничего себе старые чекисты, — Матюнин хохотнул, оглядев нашу молодую ватагу.
— В каждом предложении, — начал по обыкновению возражать Мирошниченко, — есть главные члены предложения и второстепенные. Главное тут что? Привет! Какой привет? Боевой!..
На другой день дали увольнение. С Виктором и Николаем навестили мою сестру Веру. Она охнула, засуетилась, накрывая на стол. Присели.
— Каким ветром к нам? — вопрос задала с улыбкой, но выдавали глаза, встревоженные и затаенно пытливые. Что-то сердце ее чуяло.
— На соревнования едем в Севастополь, — соврал Николай, но слишком невозмутимо.
Сестра потухла, молча налила в рюмки, подняла свою, дрогнувшим голосом спросила:
— Воевать едете, да?
Наверное, сердце ее совместило все сразу — и то, что в Испании война, и что страна наша активно выражает поддержку республике, и что, наконец, мы — военные…
— Воевать, — с иронической интонацией подтвердил Матюнин. — Я на ринге буду воевать, а вот он — на ковре для акробатов.
И по обыкновению коротко засмеялся.
А Вера поставила рюмку на стол и… заплакала.
… Тянется след от корабля и тает вдали. Все смотрят на него, словно завороженные. И там, куда он уходит, растворяясь, там, на горизонте, появляются три точки. Они разрастаются, и вскоре становится очевидным: катера. Стремительно несутся к нам. А наше тяжелое судно, груженное лесоматериалами, под которыми скрыты ящики с разобранными самолетами, запчастями и емкости с бензином, сбавляет ход.
— По местам! — скомандовал Рычагов.
Это означало, что мы должны исчезнуть. Сам он остался на палубе.
Рычагов — командир нашей эскадрильи, созданной из летчиков разных частей. За эти несколько дней, что все мы вместе, он нам успел понравиться. Невысокий плотный крепыш, крутогрудый, с ясными глазами. Он молод, и потому, видно, нарочито огрубляет голос — для солидности.
Катера подошли. Матросы с нашего судна сбросили трап. На палубу поднялись военные, впереди комдив.
Наш комэск смахнул набок светлую короткую челочку, подошел, немножко неловкий в своем гражданском облачении, и вытянулся смирно.
Они о чем-то поговорили, Рычагов дал нам знак рукой, чтобы подошли.
— Как настроение, товарищи?
Ответили все сразу, каждый по-своему, но, в сущности, одинаково: настроение что надо!
— Мы не могли пожаловать к вам на пристани. Осторожность не помешает. Лучше так… Вот дали вашему командиру последние наставления… Если кто заболел или по каким-нибудь другим причинам не может ехать, скажите. Всякое ведь случается. После этого рубежа дороги назад уже не будет. Подумайте.
Сами отвернулись, облокотились на леера, разглядывают море, хотя чего там в нем разглядывать? Просто не мешают нам принять окончательное решение. Ведь мы — добровольцы.
— Да нет, — торопимся нарушить неловкую паузу, — все нормально, на здоровье не жалуемся!
— С этого момента, товарищи, начинается ваша заграничная боевая работа. Сейчас вам выдадут деньги, получите оружие — всякое может приключиться. Не исключено, что стычка с фашистами произойдет еще в море…
Разглядываем незнакомые банкноты, подвешиваем к брючным ремням пистолеты.
— В добрый путь! — комдив каждому жмет руку. — Все… Забудьте свои имена. Но ни на миг не забывайте, что вы — советские летчики, советские люди, интернационалисты.
Рычагов проводил его. Комдив вскинул руку в прощальном приветствии.
— Счастливо, товарищи! Счастливо, капитан Пабло Паланкар! — улыбнулся Рычагову.
Катера загудели моторами и понеслись прочь. Долгим взглядом провожали их бойцы-интернационалисты. Среди них был и серб Алихнович. Так было записано в моем документе.
Отто Крамер, первый пилот «юнкерса», любил откровенные беседы, во время которых говорил преимущественно он сам. Испанский язык Отто немного знал и раньше, а здесь и вовсе наловчился.
Готовились к вылету. Техники осматривали моторы, оружейники подвешивали бомбы, заряжали пулеметы. Отто, сидя неподалеку под переносным полотняным навесом, читал немецкую газету, изредка бросая взгляд на работающих.
— Квартеро! — позвал он. — Хорошие новости. Квартеро возился в кабине. Он спрыгнул на землю и подошел к навесу.
— Немцы и итальянцы будут серьезно помогать генералу Франко. Португалия тоже с нами. Остальные правительства в Европе рассуждают: пусть горит, лишь бы не у нас. Одна красная Россия, конечно, за испанских коммунистов, но она далеко.
Отто перевернул страницу газеты.
— Вам нечего беспокоиться, Квартеро. Если фюрер взялся за это дело… У него жесткая хватка. Когда Муссолини в девятнадцатом году создал первую в мире фашистскую организацию, разве это был настоящий фашизм? Но идею он дал, конечно, отличную. «Фашио ди комбатиментом»… фашио — пучок, связка! — Отто с удовольствием произносил эти слова. — Союз против мирового большевизма. Но только фюрер вдохнул настоящую жизнь в идею фашизма. Я вам говорю, потому что знаю: у него стальной напор. Вы еще не то увидите…
Отто многозначительно поднял палец вверх. Достал сигарету, чиркнул зажигалкой.
— А вот интересные подробности об испанских большевиках: «Народные милиционеры получают талоны с надписью: „На одну девушку“, Такой талон стоит от одной до двух песет и является официальным разрешением…» Ну, ясно?
Он засмеялся.
— Да, — отозвался Квартеро, чтобы не молчать, — у них там бог знает что творится.
— Германия очень довольна развитием событий в Испании, — продолжал Отто. — Что вы скажете насчет заголовка: «Совсем как у нас»? Приятное совпадение… Послушайте: «Гораздо более жестоко, чем у нас, уничтожены и вырваны с корнем марксистские партии вплоть до самых мелких своих ячеек. За каждым домом, за каждой квартирой, за каждым учреждением ведется постоянное наблюдение и надзор. Принцип современного национализма „противник не существует или же он уничтожается“ проводится до конца. Совсем так же, как у нас…»
Квартеро глянул на небо. Полет состоится. В эту пору года дождей, как правило, не бывает.
Отто сложил газету, не спеша, с удовольствием затянулся несколько раз.
От самолета к самолету сновала машина — это майор проверял готовность. Окинул взглядом и их «юнкерс», но Квартеро сразу почувствовал, что подъехал он не за этим.
— Сегодня поведете вы, — обернулся к Квартеро и произнес с фальшивой будничностью в голосе. — Вторым пилотом сядет вот он.
Вышедший вместе с ним из легкового автомобиля незнакомый летчик чуть наклонил голову и назвал себя:
— Хименес.
Отто даже бровью не повел, не проявил интереса. Стало быть, знал.
Когда занимали места, штурман Эрнандес вопросительно глянул в лицо первому пилоту.
— «Как договаривались», — незаметно кивнул Квартеро.
Впереди было около получаса монотонного полета, Квартеро несколько расслабился. Его крупные руки спокойно лежали на штурвале. Думал об Отто. Очень образованный, интеллигентный. А бывают минуты — что-то нечеловеческое в лице. Когда бомбы летят на Мадрид и Отто, чуть покачивая машину, старается лучше разглядеть следы бомбежки, глаза его загораются наслаждением сумасшедшего.
Город беззащитен. В последнее время вообще не попадается ни одного республиканского истребителя. «Наши „хейнкели“, — объяснял Отто, — всех их перемололи». Еще и пошутил: «Вот теперь действительно над всей Испанией безоблачное небо».
Показались отдаленные контуры мадридской окраины. Армада стала разворачиваться, чтобы выйти по центру города. Квартеро подался телом вперед, всматриваясь в четкую геометрию планировки города. Он видел, как от первых «юнкерсов» оторвались черные капли бомб. По сторонам повисли редкие дымки зенитных разрывов.
Второй пилот все чаще бросал на него взгляд.
И тут Квартеро увидел то, что искал. Да, там сейчас, пожалуй, никого нет. Увидел, наверное, и Эрнандес, потому что попросил подправить курс. Затем самолет вздрогнул и подскочил вверх — бомбы оставили его чрево…
Едва приземлились, техник Матео передал им приказание: всем экипажем явиться к командиру.
Тон майора был решительным:
— Вы отклонились и бомбили парк. Как вас понимать?
— Там я заметил батарею. Чем бросать бомбы просто на дома или куда попало, мы решили подавить военный объект.
Майор недоверчиво перевел взгляд на Хименеса. Второй пилот угодливо подался всем телом вперед и, часто заморгав глазами, подтвердил:
— Да, очень сильная батарея, господин майор.
Ночь темная, зловещая. Все притаилось — ни звука, ни огня. Эта ночь может быть последней…
Франкистские радиостанции объявили, что завтра войска каудильо будут маршировать по мадридским улицам.
Город будто вымер. За закрытыми ставнями, за плотными шторами, в удушливо давящих кубах квартир — оцепенение.
Война идет на юге и на севере страны, но здесь, в центре, — сердце, здесь Мадрид. Здесь самый решающий участок борьбы. Сломать оборону республиканцев, ворваться в город, возвестить о победе — для франкистов дело необычайной важности. И сделать это необходимо до 7 ноября.
Ведь взятие города в день русской революции, которую коммунисты всего мира признали открытием повой эры, своим знаменем и примером, было бы таким мощным «двойным» ударом!
Разработан даже ритуал. Генерал Мола — его войска осаждают Мадрид будет на белом коне, одиннадцать оркестров воспоют славу победителям, на центральной улице девицы из вспомогательной службы угостят солдат кофе и булочками. Назначено место торжественного парада.
Вчера вечером радиостанции Лиссабона ж Рима поспешили сообщить: «Мадрид в агонии», «Передовые части освободителей — в городе…»
Такую картину нарисовал нам Саша, наш переводчик, только что вернувшийся из Мадрида. Мы, конечно, не представляли всех подробностей, но главное знали. Знали, что прошедший день и эта ночь — пик событий для республиканской Испании за все время гражданской войны. Пик, за которым может сразу последовать пропасть…
Саша волнуется.
— Через Мадрид весь день текли толпы беженцев. Что творилось! Говорят, правительство тоже неожиданно уехало. Сейчас единственная организующая сила в городе — коммунисты.
Слушаем его с мрачным настроением.
— Мадрид не отдадут, — уверенно говорит Рычагов. — Мы ведь сами видели, когда были в Альбасете: там формируются интернациональные бригады. Они скажут свое слово. — Обвел всех спокойным взглядом. — А мы должны сказать свое. Сегодня неплохо поработали.
— Если бы вы знали, какая слава идет о вас, даже несмотря на всю кутерьму.
— Слава нам ни к чему, — останавливает Сашу Рычагов. Не любит Пабло Паланкар, когда его перебивают. В любом случае его речь — это речь командира. Но Саша еще не привык, не знает характера капитана Пабло, да и человек он сугубо гражданский. Хотя к военным кое-какое отношение все же имеет: его отец — русский царский полковник, эмигрировавший во Францию. Саша приехал сюда из этой страны, очень просился свести его с советскими людьми. Гордится не понятой его отцом Россией и тем, что может теперь послужить ей. Он владеет французским, испанским, естественно, русским, и просто незаменим.
— Слава ни к чему, — повторяет Рычагов. — Надо побольше сбивать. Сбивать и сбивать! С рассветом для нас тоже, может быть, начнется «наш последний и решительный бой», А в бой надо идти не издерганным, неожиданно заключает он, — поэтому спать! Спать!
Единственный приказ, который нам не выполнить. В эту ночь нам вряд ли уснуть. Но все же приказ есть приказ — расходимся.
В комнате мы живем втроем — Матюнин, Мирошниченко и я.
— Вот негодяи! — неразговорчивый Николай Мирошниченко добавляет этими словами столько настроения.
Действительно, во всей ситуации есть что-то особенно несносное для нас, глубоко оскорбительное.
— И какой день выбрали, а! — негодующе говорит Виктор. — Видишь, чего захотели, — именно седьмого ноября. Ну погодите, мы еще сведем с вами счеты!
Ложимся, не разбирая постелей и не раздеваясь. Время от времени один из нас обронит слово, второй закурит, третий встанет, подойдет к окну и надолго застынет там, вглядываясь в чернильную темноту ночи.
В голове у каждого рой мыслей. И каждому припоминается все, с самого начала…
Был вечер. Наше судно подходило к испанскому берегу, Солнце уже скрылось за горизонт, и в сумерках ярко полыхало пламя: порт бомбили, горели склады.
Неширокая полоса воды отделяла нас тогда от материка.
Здесь уже шел бой, а нам нужно было еще добраться от порта Картахена до городка Мурсия, собрать разобранные самолеты, облетать их и опробовать оружие.
Мурсия по сравнению с пылающей Картахеной показалась нам тихим райским местечком. Она будто дремала в тени деревьев, но нередкие руины и выщербленные мостовые напоминали нам, что мы все-таки на войне.
Жители провожали автомашины со странными большими ящиками любопытствующими взглядами. Внимательно всматривались в наши явно не испанские лица.
За городом быстро разрасталось новое необычное поселение. Обозначались сборные площадки, места для хранения горючего, боеприпасов. Среди нас, добровольцев, слишком мало было авиационных механиков и техников. Положение спасали только их энергия и предприимчивость. Они то и дело проворно сновали между автомашинами с ящиками и тюками, объясняли жестами республиканцам, что надо делать в первую очередь. Работа шла полным ходом. Испанцы были необычайно возбуждены. Мы то и дело ловили их восхищенные взгляды на новеньких, словно обсыхающих на солнце самолетах и благодарные на себе.
Мы все очень торопились. Но и в этой буче выделялся Пуртов, Этого обычно молчаливого и чуточку флегматичного парня сейчас было не узнать: он буквально носился по аэродрому, стараясь всюду успеть.
Однажды вечером, когда автобусы доставили нас в городские старые казармы, где мы поселились, нам было приказано собраться в большой комнате и ждать.
Вошли трое. Двоих из них мы сразу узнали. В комбинезоне, с непокрытой головой, с черным пышным вьющимся чубом, крупный, неторопливый — генерал Дуглас. Иначе — Яков Владимирович Смушкевич, ставший здесь советником начальника ВВС Испанской республики. Другой, плотный, среднего роста, с веселыми глазами — полковник Гулио, он же заместитель Смушкевича по истребительной авиации — Пумпур. Имя третьего генерала мы узнали после того, как его представил нам Дуглас:
— Начальник республиканской авиации товарищ Игнасио Идальго де Сиснерос.
Худощавый, с впалыми щеками, с усиками над чуть вздернутой губой, испанец снял берет, поправил рукой седоватые волосы. Начал говорить:
— Я рад познакомиться с советскими летчиками. Мы вас очень ждали, товарищи.
Замолчал, дожидаясь, когда переведут.
— Страна Советов протянула нам руку помощи в самое трудное для нас время. Очень трудное! Честно скажу, друзья. На днях я вынужден был отдать приказ, который в устах командующего ВВС звучит парадоксально. Я сказал: «Поднять в воздух истребитель». Потому что у нас оставался всего один боеспособный самолет. Франко получает щедрую помощь от Гитлера и Муссолини, к мятежникам сплошным потоком идут новейшие самолеты. Положение для нас складывалось трагическим образом.
Сиснерос закурил, сделал несколько глубоких затяжек, в то же время пристально разглядывая нас.
— Мы пытались купить что-нибудь за границей, США за золото получили около двадцати машин гражданского типа, Они уже были отправлены сюда, но когда американское правительство узнало об этой покупке, оно велело военным кораблям догнать транспорт с нашим грузом и возвратить. Во Франции — та же история. Всего несколько самолетов успели переправить, а вооружение к ним правительство задержало… Только родина Октябрьской революции без промедления откликнулась на наш зов о помощи.
Мы невольно расправили плечи: ведь ответственность за судьбу нашей страны ложится и на каждого из нас, — продолжал Сиснерос. — Мне трудно передать мое волнение, ведь помощь прибыла. И я хочу сделать официальное признание: и русская техника, и русские летчики превосходят все мои самые оптимистические ожидания.
Он понизил голос — было заметно, как этот человек растроган, — и заключил:
— Я благодарю вашу страну и вас, друзья!
Через несколько дней нашего полку прибыло. Мы тогда уже облетывали машины, и вдруг показался неизвестной марки самолет. В воздухе было двое наших, хотели атаковать, но «чужак» всем своим поведением выказывал миролюбие. Зашел на посадку, пробежался по полю, подрулил поближе к самому людному месту. Здесь как раз собрались незанятые на полетах, чтобы послушать Антона Ковалевского. Он и еще несколько летчиков прибыли в Испанию раньше нас, добирались сухопутным путем через несколько границ. Здесь вошли в состав 1-й Интернациональной эскадрильи, уже успели побывать в боях. Достались им старые республиканские самолеты, иные из них еще летали в первую мировую войну, но что было делать? Ковалевский умудрился другого слова тут не подберешь — сбить троих фашистов.
Разговор наш оборвался, конечно, все теперь смотрели, что это за таратайка, как успел окрестить прибывший самолет Матюнин. На крыло вышел летчик.
— Внушительный организм, — с уважением сказа, Виктор Матюнин.
— Гедес! — обрадованно позвал Ковалевский.
— Капитан Казимир! — с удивлением откликнулся тот.
Они сошлись — оба рослые, крепкие, — пожали рук: захлопали друг друга по плечам, как давние друзья-забияки. Тут мы узнали, что Антон к тому ж умеет сносно говорить по-французски.
— Доброволец, коммунист, — объяснил нам капитан Казимир, когда отвел француза к Рычагову и вернулся. — У него предписание проверить, как наши летают.
Гедес пробыл день, наблюдая за полетами, иногда восхищенно покачивал головой, когда летчик завершал испытательный облет машины каскадом сложнейших фигур.
Вечером его таратайка с трудом вскарабкалась в небо, но наутро он появился вновь, да еще с другими. Стали нам представляться:
— Дори.
— Костането.
— Анри…
А Гедес с улыбкой объяснил Ковалевскому:
— Я доложил, что советских летчиков нечего инспектировать, надо бы самим идти к ним на выучку. Вот мы и здесь.
Так группа французов влилась в нашу эскадрилью.
Неподалеку распаковали ящик с одеждой. Кожаные куртки, новенькие шлемы заинтересовали иностранцев.
— Ребята, переоблачим гостей! — озорно призвал Матюнин.
Веселая ватага наших парней окружила французов. Через пять минут они были неузнаваемы.
— О, фото! — вспомнив, щелкнул пальцами Дори, и Костането метнулся объяснять кому-то, чтобы принесли его фотоаппарат.
Для оригинального снимка чего-то явно не хватало. Конечно, местного колорита! Подвели упирающегося мула. Дори в летных доспехах важно уселся на него. Фотограф усердно щелкал фотокамерой, а все вокруг весело смеялись, зрелище действительно было забавное.
— Ладно, давайте работать, — недовольно напомнил Пуртов и первым пошел к самолетам.
— За окном — опять ночь. Матюнин прикуривает от догорающей папиросы новую.
— Альто! Стой! — слышится за окном оклик часового. Наверное, смена.
Страшная усталость, но ничего нельзя поделать: сон не придет. Что там сейчас, за три десятка километров, в городе, приковавшем взоры всего мира, — в Мадриде? Как дерутся наши ребята-танкисты, которые прямо с корабля пошли в бой, защищая сердце республики?..
Вскоре пришел и наш черед. Двух республиканских бомбардировщиков «потез» стали догонять истребители — «хейнкели» и «фиаты». Две старые французские калоша против четырнадцати.
Нам немедленно сообщили об этом. И вот двенадцать советских истребителей мигом взвились в небо и пошли наперерез. «Хейнкели» и «фиаты» оставили «потезы». Похоже, фашисты даже обрадовались, что есть добыча поважнее, лихо развернулись и устремились нам навстречу. Мы плотным строем, крылом к крылу пошли в лобовую атаку. Я чувствовал, как нога подрагивает на педали, а спине стало мокро и жарко.
Они не выдержали сближения, рассыпались, тут рассыпались и мы, вцепившись каждый в своего врага. Загрохотали пулеметы. Почему-то я плохо стал видеть. То ли от резких маневров, то ли от нервного напряжения, не пойму, но бой для меня протекал, как в тумане. Единственно, о чем помнил, не зазеваться, успевать смотреть во все стороны. Заметил: слева удирал, карабкаясь вверх, «хейнкель», а наш — по номеру узнал Рычагова — вцепился в него мертвой хваткой и рубанул очередью. Впереди задымил еще один. Я стрелял, по мне стреляли, увертывался, и от меня увертывались, догонял, ускользал и все опасался просмотреть или оторваться далеко от своих. Как-никак — первый бой… На вираже в поле зрения мелькнуло: падает наш дымящийся И-15. Но кто — по номеру не вижу. Далеко. Почему не прыгает?..
Франкисты выходили из боя, уносясь подальше и кто куда.
В этот бой нас водил Пумпур. Вон его самолет, делает горку — сигнал сбора.
Летим на свой аэродром. А кто-то не вернется. Ни на аэродром, ни в тот уголок России, где его крыльцо, где ждут и не знают пока того, что его уже нет…
После посадки, разгоряченные боем, приходим в себя, подбиваем бабки. Нет Пуртова. Скромного и очень целеустремленного парня. И я с неприятным чувством думаю, что не могу вспомнить его облик. Помню, что было у него мальчишеское и вместе с тем очень серьезное лицо, а вот черты не воскрешаются…
Почему же так получилось? Наверное, вот что: слишком он торопился взять свое. Оторвался, увлекся, никто не подстраховать.
Об этом, наверное, размышлял и генерал Дуглас. Поздно вечером он собрал всех на разбор.
— Пуртова могли не потерять… Надо действовать звеном, а не каждый сам по себе…
На ошибках учатся. Но теперь ошибки слишком дорого стоят.
Командный пункт Дугласа на самом высоком здании Мадрида — небоскреб «Телефоника». Там облюбовали себе место и артиллеристы, оттуда видно на многие километры вокруг, оттуда по телефонным проводам бегут к нам торопливые слова целеуказаний. Их принимают. Затем ползет, шипя, в небо ракета. И вот растревоженным ульем суетится и гудит аэродром, один за другим отчаянно спешат подняться в небо истребители. Пока мы собираемся в группу, на земле успевают выложить белую полотняную стрелу: знак, куда лететь, чтобы встретить врага.
Тогда, завершая разбор первого боя, Смушкевич сказал:
— Мы располагаем сведениями, что у фашистов переполох. Они надеялись встретить слабого противника. То, что появились какие-то новые марки самолетов, их не смущало. Но их здорово потрепали: четыре сбитых против одного у нас плюс позорное бегство. Фашисты привыкли хозяйничать в небе, вот гонор и взыграл — готовятся взять реванш. Что нам надо помнить? Мы сильнее на вертикалях. Используй свое преимущество — и победа твоя…
На следующий день после первого воздушного боя вновь сигнал тревоги поднял нас в небо, стрела на земле указывала в направлении того же района. Похоже, «хейнкели» и «фиаты» специально поджидали. Они как-то даже охотно развернулись в нашу сторону. Я быстро подсчитал — опять больше чем нас. Сегодня чувствую себя увереннее — побили мы их вчера! Да и каждый поразмыслил над вчерашним, в голове цепко засело: держаться друг друга, подстраховывать, навязывать бой на вертикалях.
И вновь началось… Четыре «хейнкеля» распрощались с небом навеки. Задымил и наш. Вот летчик вываливается из кабины, вот отдаляется от своей машины, за ним тянется бесформенная масса парашюта, наполняется воздухом и… плывет в сторону от летчика. А его живое тело понеслось в бездну, к земле.
Смерть всегда, говорят, нелепа, но такая…
Молчаливо сошлись после боя, присели на землю под деревьями. Погиб замечательный наш товарищ, Ковтун.
Стали вспоминать. Не любил Костя всего стесняющего движения застегнутых на шее пуговиц, затянутого ремня, галстука переносить не мог. Может, это и подвело его? Может, не застегнул нагрудный карабин, когда сел в кабину, чтобы парашютные ремни не мешали? Скорее всего, так и было.
6 ноября был третий по счету воздушный бой. На сей раз над самим Мадридом в критический для юрода и всей республики день.
… Привычно завопили сирены. Люди шарахнулись с улиц. Тысячи беженцев втиснулись в подъезды, прижались к стенам. С запада наползала армада фашистских бомбардировщиков. «Юнкерсы» шли тяжело, над ними висели истребители.
Город был беззащитен. Вот уже много-много дней он стоял раскрытый, словно приговоренный к расстрелу со связанными руками.
Первые бомбы загрохотали в парке Каса дель Кампо, по краю которого проходила линия обороны. Следующая серия рванула в центре…
И вдруг — на земле это скорее почувствовали, чем поняли, — что-то произошло. К мерному рокоту безнаказанных «юнкерсов», неспешно делающих свою варварскую работу, примешался еще какой-то звук — натянутый, звенящий, торопливый. В массу черных стервятников вонзились новые, неизвестные раньше двукрылые самолетики. Бомбы перестали рваться, а над городом в поднебесье поднялась трескучая пальба пулеметов.
Такого еще никогда не было. Любопытство сильнее предосторожности. Горожане стали выглядывать из окон, выбегать из подъездов на улицы. Осмелев и приободрившись, тысячи людей по всему городу стояли, задрав головы к небу. Еще бы, там такое творилось!
Маленькие, юркие, проворные крылатые машины дерзко и смело набрасывались на ненавистные франкистские самолеты.
Бомбардировщики поспешно исчезли. Но бой продолжался уже между истребителями. Небо, казалось, стонало от надсадного гула моторов. Во все стороны неслись огненные брызги очередей. Самолеты, те и другие, метались вправо и влево, низвергались вдруг вниз или стремительно забирались под самые облака. Вот один, будто натолкнувшись на невидимую преграду, перевернулся на спину и штопором пошел к земле. Вот второй, распустив черный шлейф дыма, резко стал терять высоту. Третий… Шестой…
Это невероятно! Девять фашистов на глазах всего Мадрида получили по заслугам. Девять. А маленькие самолеты — такие великолепные маленькие самолеты! — не потеряли ни одного. Вот они, упруго покачивая крыльями, словно успокаивая себя после потасовки, сходятся в строй и гордо проносятся над городом по кругу, летят, наклонясь, показывая свои республиканские знаки.
— Наши! — шумят улицы. — Ура! Наши! У самолетов передняя часть как бы чуть вздернута. И кто-то восторженно закричал:
— Чатос! Курносые!
— Чатос!.. Чатос! — разносится повсюду, как эхо.
И в этих возгласах — надежда и уверенность. Женщины плакали, молились, благословляли своих спасителей. Мужчины возбужденно закуривали, радостно обсуждая такое небывалое событие.
— Курносенькие!..
— Это советские, — высказывает кто-то догадку. — Я уже видел танки из России…
— Вива Русия!
— Вива!
Саша-переводчик, прибыв на наш аэродром, возбужденно рассказывал нам о том, как реагировал Мадрид, и мы были растроганы, взволнованы этим событием.
Через много лет мы с таким же волнением прочитаем строку Долорес Ибаррури: «Описать этот момент невозможно. Единодушный крик радости, благодарности, облегчения, вырвавшийся из тысяч сердец, поднимается с земли к небу, приветствует и сопровождает появление в небе нашей родины первых советских самолетов, бдительных часовых, преграждающих дорогу врагу.
Это советские самолеты! Наши! Наши!
В один миг далекая страна социализма настолько приблизилась к сердцам наших бойцов, наших женщин, наших мужчин, что кажется, нет больше гор, границ…
Охватившее всех чувство близости с Советской страной, лучшие сыны которой, приняв участие в нашей борьбе, проявили подлинный героизм и пролили на испанской земле свою кровь, во много раз усилило боеспособность и сплоченность республиканских сил».
О Мадрид тридцать шестого года! Дни и ночи слились в единое время борьбы. Нам, «испанцам», и сейчас слышится могучая поступь республиканских отрядов по брусчатке мостовых… Шаги приближаются, звучат громче. Вот кто-то затянул «Интернационал». Его подхватили, он призывно, словно набат, загремел в гулких, темных коридорах улиц. Идут рабочие Испании. И вот-вот, закончив формирование, подоспеют колонны первых интербригад. И в первых шеренгах — коммунисты.
… Как медленно она тянется, эта самая длинная ночь с 6 на 7 ноября. В нашей казарме слышатся шаги. Они затихают где-то в дальних комнатах первого этажа и вновь оживают на крыльце.
— Альто! — встречает их обеспокоенный окрик.
— Свои, — негромко откликается Рычагов.
Далеко отсюда страна, которую ты называешь с большой буквы Родиной, готовится к иному событию. На Красной площади выстроились войска, радостные и возбужденные, собираются рабочие в заводские колонны. Повсюду — алые флаги, радостные, счастливые лица… Утром в наше общежитие пришел капитан Пражевальский, комиссар эскадрильи.
— Друзья! Поздравляю вас с праздником Великого Октября!
Слова привычные, но капитан заметно взволнован, его настроение передается нам.
— Вы уже знаете, — продолжает он, — что именно сегодня Франко назначил своим войскам взять Мадрид. Этим он намерен омрачить всемирный праздник революции. Сегодня, может быть, решается самое главное. Мы — коммунисты, мы — полпреды первой в мире страны социализма. И здесь, в Испании, это все — и друзья и враги — должны почувствовать…
Маленький наш митинг закончен. Говорить долго некогда. Идем к самолетам. Уже совсем светло. Замечаю возле кабины своего «чатос» красный бант.
Техник Шаблий аккуратно расправляет его яркие лепестки, говорит мне:
— Сегодня в бой — как красногвардейцы в дни Октября.
Весь день 7 ноября были в воздухе. Весь день — конвейер одна часть эскадрильи дерется над Мадридом, вторая спешит заправить самолеты бензином, снарядить боекомплектом.
С высоты порой замечали, как по рокадным дорогам шли танки. Наши танки, с нашими смоленскими, харьковскими, минскими ребятами. Танки переползали с одного участка мадридской обороны на другой, чтобы появиться, вмешаться в дело то тут, то там, переломить обстановку, создать видимость большой массированной силы.
Летчики повторяли тактику танкистов, с той лишь разницей, что летчиков еще более вынуждал к этому противник. Франкистская авиация шла нескончаемым потоком. Приходилось круто! Всего три десятка советских пилотов беспрерывно метались из боя в бой. И лишь с приходом сумерек идем окончательно на посадку и, зарулив на стоянки, буквально вываливаемся из кабин.
Рядом с моим пристраивались самолеты Матюнина и Мирошниченко. Виктор тяжело приподнялся над козырьком, с трудом разгибая спину, сказал: «Ух, черт, сковало всего…» Так и стоял он несколько секунд, откинувшись назад, подняв к небу лицо. В голубоватых сумерках оно казалось отлитым из свинца.
— Вылазь! — окликнул он Николая, но тот не пошевельнулся, продолжал сидеть в кабине, склонив к приборной доске отяжелевшую голову.
— Ты что! — обеспокоенно вскрикнул Виктор, — уж не ранен ли?
— Живой я, — почти со стоном откликнулся Николай. Глаза его на худом лице еще глубже впали.
Подошел Артемьев. Сухие побелевшие губы его нервно подрагивали в улыбке. Был он какой-то необычный, издерганный, что ли.
— Ну, Женька! — еще за десяток шагов сказал он. Приблизился, развел руками: — Ну, Женька!
Матюнин посмотрел на него, хотел, по обыкновению ввязаться с какой-нибудь шуткой, но только устало махнул рукой; ладно уж, мол…
— Ну, брат, спасибо! — Артемьев обнял меня. — Я как увидел, что он у меня на хвосте, — все, думаю, амба. Такое ощущение, будто нож в спину, Никуда не деться. Вдруг смотрю — пропороло его очередью, отшвырнуло в сторону а на его место наш выскочил. На борту вижу тридцать второй — твой номер. Ничего не хотелось. Ни говорить, не слушать.
— Ладно, — говорю, — в следующий раз ты меня выручишь.
Усталость валит, с ног. Сейчас бы упасть на землю, провалиться в сон.
Николай тискает меня, благодарит.
Трава — разве это трава? Рыжая, высушенная солнцем, жесткая, как щетина.
Неподалеку вразброс, в одиночку, по двое, по трое приходили в себя летчики: кто сидел, согнувшись, сгоняя на миг сумерки с лица вспышкой папиросы, кто лежал, обессиленно распластавшись.
Появился Саша-переводчик.
— Товарищи! — он всегда с особой интонацией произносил это слово. Пойдемте, уже пора.
Саша ходил между нами, словно пушкинский Руслан на поле отшумевшей брани.
— Товарищи, вас ведь ждут…
Переводчик наш с виду — совсем юноша. Ему чуть больше двадцати, он по сравнению с нами чистенький и свежий. Саша полон сил, интереса и нескрываемой любви к нам. Его непокрытая русоволосая голова склоняется то над одним, то над другим:
— Устали? Может, попить? Хочешь, массаж устрою?..
В ответ только качают головой: ничего, мол, не надо.
Даже неутомимый Рычагов сдал. Вот он сидит, прислонившись спиной к колесу самолета, отрешенно глядя поверх всего земного.
— Есть новости? — наконец подает кто-то голос.
— Приемник слушал, — отвечает Саша. — Передачу из Бургоса. Там Франко свою столицу учредил… С утра хвалились успехами. В середине дня стали ссылаться на упорное сопротивление. Непонятно, говорят, откуда у коммунистов появились танки и самолеты. А к вечеру совсем скисли…
— Еще не так скиснут…
— Ну пойдемте! Ужин стынет.
Саша чего-то недоговаривал, это было видно по его лицу. В столовой повар Базилио наверняка что-нибудь придумал.
— О! — воспрянул Артемьев. — А я-то думаю: чего для полного счастья не хватает. — Хлопнул ладонью по животу.
— Ладно, пора, — произносит Рычагов и первым тяжело поднимается.
Шли медленно, молча. Еще не стемнело, еще четко белел поодаль замок сбежавшего маркиза, где мы жили. Справа от него длинной густо-темной полосой тянулся сад, днем он ярко желтеет мандаринами и апельсинами. Мы прошли поле, гуськом перешагнули по мостику через небольшую речушку, и вот ноги ощутили гладкую, выстланную крупным песком дорожку, ведущую к белым колоннам парадного подъезда.
Пока мылись, меняли одежду, пропитанную остывшим уже потом, Саша ходил за нами, загадочно поторапливая:
— А повар сегодня в ударе. Базилио утверждает: главное в том, чтобы человек поел вовремя.
В столовой ослепила белизна скатертей и яркость цветов на столах. Да сегодня же и есть праздник, и, судя по всему, тут нас ожидает тот сюрприз, от соблазна раскрыть который удержался Саша.
На стене алело полотнище с белой строчкой: «Да здравствует 19-я годовщина Великой Октябрьской социалистической революции!». Изредка показывалось в дальнем конце комнаты жаркое улыбающееся лицо Базилио. Можно было представить, как постарался шеф-повар. Он успел полюбить всех нас и гордился своей близостью к советским летчикам.
Постепенно исчезала давящая тяжесть усталости, и на душе становилось просто и спокойно, как обычно бывает дома после дальней дороги.
— Как это тебе, Коля, нравится? — спросил Матюнин, склонив голову и сияющими глазами оглядывая стол.
— Люблю цветы, — мечтательно ответил Мирошниченко и смущенно улыбнулся, словно признался в тайной слабости. — Цветы — лучшее украшение…
— Лучшее украшение стола — бутылки, — перебил Виктор и засмеялся громко и бесцеремонно, в предвкушении удовольствия потирая ладони.
— У моего отца был знакомый, на тебя похожий…
— На меня нет похожих, — опять перебил Виктор.
— А этот был похожий, — с мягкой упрямостью продолжал Николай. Ну начинается!
— Смотри, ожили! — с веселым изумлением сказал мне Артемьев, показывая глазами на друзей. — Я-то думал, что на сегодня у них уже не хватит сил заниматься любимым делом.
Рядом Ковалевский, помогая руками, азартно обрисовывал момент боя:
— Я, значит, бац, выскочил за облака и резко свернул, но и они за мной. А один зазевался… Повернулся к нашему столику:
— Матюнин, это ты срезал желторотика?
У франкистов много молодых летчиков — испанцев и немцев, мы уже в третьем бою по летному почерку научились отличать их от бывалых и прозвали желторотиками.
— Пусть не глядит в одну точку, — небрежно ответил Виктор.
В двери появился плотный, словно литой Пумпур, он в черном берете и обычной, совсем не праздничной рубахе. Снял берет и сразу взял власть над залом:
— Товарищи, внимание!
Шум стих, все повернулись.
Входит женщина и следом — генерал Дуглас — Смушкевич. Он приглашающим жестом дотрагивается до ее локтя. Женщина высока и стройна, в длинном черном платье. Волосы гладко зачесаны назад и там взяты в тугой узел. Ей около сорока. Глаза щурятся от света и в то же время внимательно быстро охватывают зал и наши лица.
Несколько секунд она стоит так, встали и мы, она делает легкий поклон и неторопливо идет через зал, здороваясь кивком головы направо и налево.
— Долорес! — шепотом передается от столика к столику.
Раздаются дружные аплодисменты.
О ней мы наслышаны. Дочь горняка, она с молодых лет посвятила себя рабочему движению, выступала в печати под именем Пасионария, что значит Пламенная. Редактировала коммунистические газеты. В прошлом году избрана кандидатом в члены Исполкома Коминтерна. Секретарь ЦК компартии Испании. Вместе с генеральным секретарем Хосе Диасом — самые популярные личности среди рабочих.
Обо всем этом подробно рассказал нам недавно Михаил Кольцов. А вот и он — сухощавый, в круглых очках с тонкой металлической оправой. Известный всему миру журналист «Правды», основатель «Огонька» и «Крокодила», с нами он держится по-товарищески, запросто, и многие зовут его просто Мишей. Тем более что к авиации он имеет особое отношение, — сам летал, организовывал знаменитые перелеты. Когда прибыли в Испанию, Кольцов сразу же появился у нас, и теперь нередко наведывается. Все уселись, Долорес осталась стоять.
— Дорогие мои! Так много хочется сказать вам сегодня. О вашей замечательной стране, о вас, ее замечательных сынах…
Наверное, она не умела, не могла говорить обыденно. Говорила, как и жила, — энергично, горячо. Обрисовала положение республики, не скрывая его предельной напряженности.
— Теперь мы не одни, и поэтому силы наши удесятеряются. Но пасаран! Они не пройдут!
Это ее лозунг, это она окрылила им республиканскую Испанию.
… Гости торопились. У выхода Долорес задержалась, вспомнив:
— У вас уже есть имя. Курносыми зовут вас в Мадриде. И еще мы назовем вас так: эскадрилья «Прославленная»…
До ноябрьских боев над Мадридом наша эскадрилья располагалась в Мурсии — здесь рождалась она из своего походного «разобранного» состояния. Оттуда мы перемахнули в Альбасету, уступив свое место новой группе прибывших эскадрилье Тархова. Собравшись, они тоже перелетели в Альбасету, там какое-то время жили вместе. В труппе Тархова — капитана Антонио истребители И-16, однокрылые, по тем временам скоростные. Мы летаем на И-15, скорость у наших меньше, но зато они проворнее, резвее, как стрекоза.
Тарховцы заметно гордятся своими «ишачками» — последнее слово техники.
Есть у них один парень, Володя Бочаров, — виртуоз. Не так давно, когда к нам прибыла группа американских летчиков, он показывал им возможности И-16 в воздухе.
А перед этим полковник Хулио — сдержанный, невозмутимый Пумпур, закончив короткий рассказ о новом советском истребителе, поискал глазами кого-то, поманил рукой.
От группы наших ребят отошел летчик, на ходу надев; шлем. Американцам представился:
— Хосе Галарс.
Пумпур знал, кому доверить полет: Бочаров служил в той же прославленной Витебской авиабригаде, откуда были и Смушкевич, и сам он, Пумпур.
Хосе-Володя легко, с подчеркнутым шиком сел в кабину, бросил очки со лба на глаза.
Летчику нетрудно узнать почерк мастера. Я тоже летал на И-16, но теперь мне казалось, что у Бочарова он и разбегается как-то быстрее, и оторвался от земли раньше обычного. Оторвался — и сразу круто пошел вверх. Я было подумал, что мотору не вытянуть. Но мотор вытянул. Бочаров положил самолет на крыло, по спирали забирая все выше и выше. Сделал несколько фигур, и все у него выходили изящно и стремительно. Но вот он вдруг низвергся в крутом пике вниз. Пора выходить, давно пора, а он тянет. Николай Артемьев беспокойно посмотрел на меня и… с облегчением вздохнул: «ишачок» почти у самой земли выпрямил полет, что называется, постриг аэродромную траву — и вновь понесся по дуге в набор, на этот раз едва не касаясь крылом земли…
Американцы качали головами. Когда Бочаров подрулил и спрыгнул на землю, бросились обнимать его. А рыжий здоровяк Артур восторженно хлопал огромной ладонью по фюзеляжу, повторяя:
— Вери вел!..
Хосе стоял, сняв шлем, смущенно отбиваясь от похвал:
— Да ну что вы, пустяки…
Дерзко, смело летал и полковник Хулио — Пумпур, виртуозно водил машину Пабло Паланкар — Рычагов, много других талантливых летчиков приехали в Испанию, но Хосе — Володя Бочаров был недосягаем.
Он мне сразу понравился еще и своей необыкновенной скромностью. Вытер потное лицо, отошел и сел под оливой, словно вовсе не он только что заставил дрогнуть сердца тоже далеко не новичков в авиации.
Я подошел, присел рядом.
— Силен ты, черт! Боязно было за тебя.
— Да чего там, — отмахнулся он.
Разговорились. Оказалось, наши пути пересекались. В небе и на земле. Не так давно, когда был, как его называли, первый скоростной первомайский авиационный парад. Демонстрировались новые истребители И-16 и бомбардировщики СБ. Парад прошел безукоризненно. Вечером ею участников пригласили в Кремль.
Мы вспоминали с Бочаровым те дни.
— А я, знаешь, думал, что Сталин большого роста и крупный, — говорит Володя.
Сталин, Ворошилов, другие руководители тоже были тогда возбуждены, довольны. Глаза Сталина лучились.
— Ну что же, товарищи, — поднялся он из-за стола, устанавливая этой фразой полную тишину. — Мы теперь имеем хорошие самолеты. Авиация наша крепнет…
Поблагодарил нас, пожелал здоровья и успехов.
Володя молчит. Неожиданно застенчивая улыбка трогает его задумчивые глаза.
— Орден я ведь тогда получил.
— А мне Ворошилов именной патефон вручил.
— Да… — после долгой паузы грустно выдохнул Володя. — Кажется, все так давно было. И так далеко…
Когда после разговора с Бочаровым я подошел к своим, Матюнин встретил меня недовольно:
— Чего ты там с ним любезничал? Отшлепать надо было за все эти выкрутасы у земли. Я понимаю риск, когда нужен. А здесь зачем?
— Не риск вовсе, — успокоил его сидящий рядом летчик из тарховской эскадрильи, — а натренированность. У Бочарова еще плюс талант… Нас Смушкевич знаешь как гонял! Все усложнял и усложнял учебу. Но и его ругали: почему, мол, отсебятины много?
Отсюда, где таким далеким кажется все прежнее, где рядом риск и опасности, действительно, все видится иначе. Вспомнил я нашего Гордиенко с его сверхпрограммой. Если разные солдаты, то все-таки это и потому, что разные у них командиры. Одни умеют не поддаваться магии спокойной жизни. Они видят дальше, задолго чувствуют суровую пору, как чувствуют птицы грядущие бури и землетрясения. И потому вносят в размеренное повседневное свое неудобное для других беспокойство. Их не всегда понимают: «И что им неймется?».
У других ничего этого нет. Они всегда могут сослаться на инструкцию, на привычные нормы, у них никогда не будет конфликтов и угрызений совести. Они удобны.
Но когда начинается испытание, все видят, как нужна была беспокойная голова…
Гул мотора раздался неожиданно. По такой погоде ему не полагалось бы подавать голос.
Все, кто был на аэродроме, оглянулись на звук.
Над землей сквозь сырую дымчатую морось шел самолет. Дотянул до середины поля на минимальной высоте, Только сейчас заметили в контурах машины неестественность. С левой стороны, там, где крыло сходится с фюзеляжем, чернело что-то бесформенное и явно лишнее. Это так привлекло внимание, что не сразу заметили по опознавательным знакам: чужой! Сейчас разберется что к чему — и даст ходу.
Закричали пулеметчикам, чтобы взяли на прицел. Замедлялась пробежка, вот уже инерция иссякла, чуть взвыли моторы, поворачивая машину в сторону стоянки.
То неестественное «что-то», которое сразу удивило нас, зашевелилось, изменило свои формы, увеличилось — и встал на крыле человек. Замахал предупредительно руками, закричал.
Спрыгнул на землю. Откинулась дверца люка, оттуда выбрался летчик, еще один, и еще… Их число явно превышало экипаж, теперь понятно стало, почему человек летел на крыле.
Но все остальное было еще неясно.
Потоптавшись несколько мгновений (вот сейчас прыгнут в ужасе обратно в кабину!), неизвестные не спеша направились к нашему КП, сооруженному наспех из ящиков. Впереди решительно вышагивал высокий летчик.
Рычагов вглядывался в них, прищурив глаза, затем округлым движением руки послал набок влажную свою челочку — этот жест у него обычно был как точка после раздумий или колебаний — и пошел навстречу. Когда сблизились, высокий летчик в чужой форме на ломаном русском языке пояснил, оглянувшись и бросив рукой жест в сторону фронта.
— Мы оттуда… Из армии Франко. Хотим бороться с фашизмом…
Это был Квартеро.
А на крыле лететь пришлось технику Матео, Матео-маленький — так мы вскоре стали называть его.
Высушенная земля жадно пила воду. Шли дожди, с неба лило, и, похоже, еще не скоро установится летная погода. Наш комэск два дня наблюдал, как мы киснем без дела, наконец махнул рукой:
— Ладно… Летному составу разрешаю ознакомиться с окрестностями.
Комэска же непогода нисколько не удручала. По-прежнему ходил капитан Пабло Паланкар по аэродрому, засунув руку в карман и выпятив грудь. Оглядывал хозяйство, заговаривал с охраной, обслуживающим персоналом, с техниками, которым в плохую погоду все равно работы не убавлялось.
— Ну что, Петрович, слава твоя растет?
— В чем дело, товарищ командир? — не понимал техник.
— Газеты пишут, что в эскадрилье «Прославленной» есть один выдающийся техник. Он пообещал однажды починить самолет за ночь, а провозился двое суток.
— Так, товарищ командир, разве я знал, что его пропорют всего? Вы поглядите — одни лохмотья.
Павел Васильевич идет дальше. Наш одногодок, он очень талантлив, смел, и не случайно его назначили командиром первой советской эскадрильи в Испании. Командир достался нам строгий и веселый.
— Чего, Кондрат, приуныл? — он нарочно делает ударение на последнем слоге, превращая мою фамилию в имя. — Как ты вчера уцелел — ума не приложу. Это же надо — так выскочить на пулеметы «хейнкеля».
И, подмигнув, шагает дальше. Я с удивлением думаю: как он успел в той неразберихе заметить мою оплошность?
Ну что ж, коль есть разрешение, то не будем тратить время зря! Мы быстро собрались для пешеходной экскурсии по городу, неподалеку от которого был наш прифронтовой аэродром. У города длинное загадочное название: Алкала де Энарес.
Гидом, конечно же, был Саша. Кому же еще? Водил нас по улицам, расспрашивая испанцев, рассказывал потом и нам всякие любопытные подробности и истории. И вдруг сообщил такое, что ушам не поверишь:
— В этом доме, товарищи, родился Сервантес. Дом как дом. А все же вызывает почтительность.
— Здесь крестили великого писателя.
Молчаливо постояли в церкви возле тумбы, на которой держалась массивная чаша. Купель, объяснил Саша, в которую окунали автора «Дон-Кихота Ламанчского».
Мелкий, сеющий дождичек не прекращался и на другой день.
— Между прочим, нас приглашали в гости, — значительно, но вроде ни к кому особо не обращаясь, сказал Матюнин за завтраком.
— Кто? — поднял на него глаза Рычагов. — Мадрид. Отель «Флорида». Михаил Кольцов, — Матюнин словно прочитал визитную карточку, Какое-то мгновение Рычагов колеблется.
— Спрошу у начальства…
Через полчаса он напутствовал нас:
— Только сеньорит берегитесь, повлюбляетесь — что потом с вами делать?
Отпустили пятерых. Жаль, без Антона Ковалевского. С удовольствием прихватили бы его, он уже бывал в Мадриде, но теперь ему прописан постельный режим.
Несколько дней назад Георгий Захаров, парторг, сразу после боя провел короткое собрание.
— На повестке, — сказал, — вопрос о поведении коммуниста в бою. У нас нет плохих случаев в этом смысле, повестку подсказывает как раз пример положительный. Только что наш боевой товарищ Антон Ковалевский приземлился на совершенно раздетом самолете.
— Как это — раздетом?
— Он так яростно гнался за фашистом, что на пикировании не выдержала обшивка, сорвало перкаль.
— А где же Ковалевский? — опять раздается чей-то вопрос.
— От перегрузок у него пошла кровь из носа и ушей. Теперь на обследовании.
— Напрасно тут секретарь сказал, что случаев у нас нет…
— Какие же?
— Вот ты, Рыскаев, не очень энергичен, мало инициативы в бою проявляешь.
Пунцовый Рыскаев полувнятно пробормотал:
— Тебе что — видно?
— Видно. Как группа в пекло — тебя куда-то на окраину боя относит!
На лице Рыскаева стыд и смущение.
… Не все, конечно, на собрании было, как говорится, по форме, но для пользы дела высказали все, что было на душе у каждого.
— Какую резолюцию примем? — неуверенно спросил Захаров.
— Резолюция ясная, — встал Артемьев. — Бить врага со всей ненавистью!
Короче, едем без Ковалевского.
Тридцать километров по Французскому шоссе, и вот он открылся нашим взорам — знаменитый город Мадрид. Красивый, усталый, тревожный. Оживший сейчас, по замечанию Саши-переводчика, потому что вот уже несколько дней из-за погоды люди не опасаются бомбардировок. Мы все же не можем защитить город полностью. Во-первых, нас еще немного. Во-вторых, нам сообщают о налете, когда бомбардировщики уже подходят к городу. Пока мы поднимемся, пока домчимся, первые бомбы успевают устремиться к земле, на жилые дома, госпитали, парки — куда попадут, и сообщения о жертвах терзают души не только родственников — наши тоже.
Генерал Дуглас вынашивает идею: устраивать небольшие аэродромы засад, или иначе — аэродромы подскока. Группа расположится где-нибудь в рощица близ поля, чтобы быть поближе к врагу, его воздушным маршрутам. Сокращается время сближения с противником. Да и фактор неожиданности — тоже немаловажный фактор.
Наш автобус останавливается, мы выходим, договариваемся вернуться сюда вечером.
Всматриваемся. На улице преобладают рабочие блузы, комбинезоны народной милиции, пилотки с кисточками, которые у нас в стране уже известны под названием «испанки». Многие с оружием. Сеньориты строги и нередко тоже вооружены. На нашу аккуратную выходную одежду поглядывают с любопытством.
Надпись на куске жести, прибитом к дереву: «Без оружия дальше не ходить!».
Большие портреты Ленина и Сталина на стене красивого здания.
Почти целый квартал разрушенных домов.
В небольшом сквере, с краю, что-то вроде митинга, людей немного, а оратор кричит и жестикулирует, как если бы перед ним стояла огромная толпа.
— Что он говорит? — обращаемся к Саше.
— Призывает: «Да здравствует анархический коммунизм!».
Об анархистах мы слышали. Они тоже примкнули к антифранкистскому движению, но неустойчивы, шарахаются в своих крайностях.
Появлялись и у нас на аэродроме такие, с черными лентами на беретах. Разъясняли нам:
— Мы не признаем дисциплину, анархия — это свобода без ограничений.
— А как же тогда выполняете приказы своего командира?
— Мы не выполняем его приказы, нами повелевает наша революционная совесть…
Странно! Трудно их понять. Кажется, они и сами себя не понимают.
Среди них много и честных бойцов, но лидеры своими анархическими доктринами затуманивают им головы, а зачастую ведут и нечестную игру.
Нередко они распространяли и ложную информацию:
— Смотрите, какие орудия поставляет Советский Союз! Старье, которое не стреляет.
Слухи просочились повсюду и взбудоражили людей. После проверки же оказалось, что анархисты приписали Советскому Союзу несколько допотопных пушек, которые неизвестно где и как раздобыли. Для них важно было другое любым способом оболгать первую в мире страну социализма, в которой анархизм иначе и не признается, как политическое шарлатанство.
Мы постояли немного, наблюдая скромный, но крикливый митинг анархистов, и вновь продолжили свой путь.
Навстречу шла стройная смуглая девушка в мужских брюках, густые каштановые волосы ниспадали из-под пилотки, за плечом винтовка. Такая красивая!
Не могли удержаться, оглянулись. Она исчезла за углом, и тут заметили на противоположной стороне улицы большой портрет. Такое знакомое, воодушевленное яростью атаки лицо.
— Чапаев!
Раньше не заметили и прошли мимо, теперь вернулись, постояли у афиши, ощутив вдруг приятную «родимость», что ли, этого уголка.
У входа прислонился к косяку пожилой билетер, с любопытством разглядывая странную публику. Саша о чем-то спросил его, что-то ответил и на его вопрос. Старик засуетился, раскрыл дверь, энергичными жестами приглашая войти.
Оказывается, как раз шел сеанс. Странное, невероятное дело: по окраине проходит фронт, а кинотеатры работают и есть посетители.
— Надо зайти, — сказал Саша, — старик обидится.
Да нам и самим хотелось.
Идем за стариком через весь зал, осторожно ступая в непривычной для глаза после дневного света полутьме. Прямо на нас вылетал в черной развевающейся бурке решительный, неистовый Чапай.
Вспыхнул свет. В зале зашумели, затопали ногами, требуя продолжения сеанса.
— Русо авиньон, — сказал негромко старик.
Секунду, другую висела напряженная тишина, потом раздались первые нестройные аплодисменты, зал подхватил их, и вот уже под сводами зала стоит оглушительный гул.
— Русо авиньон! — кричат. — Камарадо русо! Вива Русия!
Как тут не растеряться!
— Вива русо!..
Да и неловко. Из-за нас впереди какая-то суматоха, освобождают места. Нехорошо как-то получилось.
Приглашают во второй ряд. А в первом и третьем усаживаются, улыбаясь нам, люди в рабочих блузах, в полувоенном, многие с оружием — наша добровольная охрана. И это трогает каждого из нас до щемящей боли в груди.
Картина закончилась, зал вновь зааплодировал, каждый хотел пожать руку, сказать несколько слов привета, восхищения, благодарности.
Шли по улице взволнованные, притихшие. Непередаваемо это, когда на человека вдруг возлагается слава его страны, когда ощущаешь себя ее полпредом, ее живой частичкой. Ведь тем испанцам и испанкам не было дела до какого-то конкретного Кондрата или Матюнина, Артемьева или Захарова. Каждый и все вместе мы были для них олицетворением всего того, что стоит за словами — Советский Союз.
Людей попадалось все меньше. Все чаще улицы были перегорожены баррикадами. Изредка где-то далеко стреляла пушка. С каждой минутой нашего пути этот звук приближался.
— Подходим к парку Каса дель Кампо; — пояснил Саша. — Там сейчас линия обороны.
Многие здания здесь были разрушены, многие покинуты. На развалинах одного из домов, прямо на куче битого кирпича сидела, беспрестанно покачиваясь, женщина. Она смотрела затуманенным взором себе под ноги, шептала одну и ту же фразу. Мы остановились.
— О чем это она? — тихо спросил Матюнин.
Наш молодой переводчик, нахмурив брови, пояснил:
— Она шепчет: «Доченька моя!..»
С тротуара негромко окликнули таким неожиданным здесь родным русским словом:
— Ребята!
На нас с надеждой и радостью смотрел невысокий сухощавый человек в черной кожаной курточке и берете. На его поясе висела сразу бросившаяся в глаза знакомая кобура пистолета ТТ.
Над левой бровью у него пролегал глубокий багровый шрам.
— Танкист? — спросил его Мирошниченко, Тот широко заулыбался, кивнул головой.
— Услышал ваш разговор — русские. А по стрижкам понял: военные.
— Точно! — шагнул к нему Матюнин и по-медвежьи сгреб в объятия. Летчики мы… Черт возьми, до чего же приятно встретить своего.
— Да я тут не один. Пошли к нам, мы недалеко. Ух и обрадуются хлопцы!
Он сразу шагнул, увлекая нас, словно боясь давать время на раздумье. Свернули в улочку, прошли еще — и начался парк. Большие деревья густо заслонили небо.
Танкист шел, не пользуясь дорожками, и вскоре вышли к прикрытому брезентом и ветками танку. Поодаль виднелся еще один, дальше — еще.
Отовсюду сходились такие же, в черных кожаных курточках и беретах, люди, лица у всех одинаково исхудалые и темные от усталости. Бросились обнимать, расспрашивали, угощали папиросами. Трудно передать чувство этой встречи.
От машины к машине сновали испанцы, разносили тяжелые ящики со снарядами.
— Вечером пойдем в атаку, — сказал танкист, который привел нас. — Тут же как воюют? Обед — значит, перерыв, ночь — значит, спать полагается. А мы хотим сегодня неожиданно под вечер потрясти фашистов.
— Далеко передовая? — спросил Артемьев.
— Да вон там, метров триста. Хотите посмотреть?
Он опять был впереди, и там, куда мы направлялись, сейчас стояла тишина. Деревья начинали редеть, вскоре мы втянулись гуськом в ход сообщения — длинный петляющий окоп, ведущий к передовой. Нырнули в него, что называется, с головой, и теперь видели только листву и небо. Листва вскоре исчезла, осталось только небо — ход сообщения вывел на опушку. И тут же он уперся в траншею, идущую перпендикулярно к нему. Мы поняли, что это и есть передовая.
Сразу за поворотом увидели бойца, что-то высматривающего в щель между камнями, наложенными на бруствере. Услышав шаги, повернулся в нашу сторону, кивнул танкисту, как знакомому, и остановил свой взгляд на нас.
— Русо авиньон, — сказал танкист.
— Эй! — удивился тот и, повысив голос, бросил в глубину траншей: — Эй! Русо авиньон!
Справа и слева все ожило, пришло в движение, загремело железо, затопали шаги, приглушенно зазвучали короткие фразы.
— Бойцы интербригады, — пояснил танкист. — Здесь как раз смешанный батальон.
Мы с жадным интересом смотрели на, обступивших нас в тесном окопе людей. Кто носил каску, кто шляпу, кто кепку, у многих были одинаковые серые куртки из грубого сукна, пожалуй, что-то вроде униформы. Иные обхватили ремнями широкие потрепанные гражданские пиджаки.
— Салуд!
— Рот фронт!
— Бонжур!
Саша только успевал поворачиваться, переводить с испанского, с французского, оказалось, что и с немецкого у него получается, и каким-то чудом — с хорватского…
Я не запомнил ни одного из этих людей. Старался через полчаса представить лицо француза-рабочего, сказавшего, что у него дома трое детей, или болгарина, участвовавшего в Великой Октябрьской революции, — но ничего не получалось. Вставал один образ, все выходили на одно лицо. И было это лицо худое, небритое, с остро выступающими скулами, сухими потрескавшимися губами. Мы видели лица людей крайне измотанных, но крепко вросших в эту землю, в этот окоп — как дерево, которое можно жестоко потрепать, но ни за что не вырвать. Через таких людей так просто не переступишь…
С той стороны, куда смотрели дулами винтовки, оставленные в бойницах, бабахнула пушка. Все повернули головы на звук, потом подняли к небу, сопровождая глазами невидимый снаряд. Он прошуршал над нами прерывающимся шелестом и разорвался далеко, наверное, в городе.
Щелкнул винтовочный выстрел. Рядом оглушительно загромыхал пулемет. Все бросились по своим местам — и поднялась такая стрельба!
Я выбрал место и припал к отверстию между мешками с песком. Перед нашим передним краем, рядом, вспыхивали фонтанчики мокрой после дождя земли. Фашистских окопов не разглядел, только справа увидел пульсирующий огонек франкистского пулемета — он бил по нас. А может, чуть в сторону, но в бою, наверное, всегда кажется, что стреляют только в тебя.
— Будем уходить, — встревоженно сказал танкист. — А то, называется, пригласил в гости…
Когда выбрались из хода сообщения, над нами еще щелкали о стволы деревьев шальные пули, но вдруг позади стало так же тихо, как было до этого.
Расставались с танкистом на границе парка.
— Остались бы, а? — просительно спрашивал он, дотрагиваясь рукой до шрама над бровью. — Вот сходим в бой, а потом отметим встречу. Остались бы, а?.. Долго шли молча. Почему-то на душе стало пасмурно, тоскливо.
— На земле — страшнее, — мрачно сказал потом Матюнин.
Мирошниченко поддержал:
— Здесь смерть на виду: поднимет вдруг у ног пыль или грязь, взвизгнет мимо уха…
Матюнин оглянулся на него и на этот раз не возразил…
Уже вечерело, когда пришли в отель, где жил Кольцов. Он обрадованно приподнялся из-за стола, снял очки — на переносице остался глубокий красный след, шагнул навстречу.
— Ох какие вы молодцы, что приехали. А я как раз закончил статью для «Правды». Пора и разогнуть спину. Поужинаем вместе.
Спустились в холл.
— Прошу любить и жаловать, — весело представил встретившегося нам человека. — Еще один репортер, только с приставкой «кино», — Кармен.
Человек лет тридцати, без головного убора (берет выглядывал из кармана его спортивной курточки на «молнии»), обвешанный своим многочисленным кинобагажом, радостно пожал руки. Но от предложения поужинать с шутливым ужасом отказался:
— Какой ужин! Столько работы! Очень срочно нужно отослать пленку!
Я вспомнил первые киножурналы о событиях в Испании, подготовленные Романом Карменом и его напарником Макасёевым, которые видел в Житомире. Огромные очереди стояли возле кинокасс. Съемки велись в самых опасных условиях, под пулями и бомбежками. Я еще тогда с уважением подумал: операторы — те же солдаты…
Он заторопился по лестнице, как-то неловко, боком — это от стесняющих ремней, тяжести аппарата и сумки с пленкой. Оглянулся, поднял руку, придерживающую сумку, взмахнул: счастливо, мол…
В ресторане Кольцов чувствовал себя своим. Наверное, тут была его постоянная «столовка».
А все же странно: бои у порога, а здесь официанты в белых кителях, да и посетителей не поубавилось. Правда, большинство с тяжелыми пистолетами на поясе.
— Ну, ребята, за ваши успехи! — поднял рюмку Кольцов. — Вы такие у нас молодцы!
К нам он всегда относился с какой-то особенной, мужской нежностью.
Кивая головой, слушал о встрече в кинотеатре, мадридских впечатлениях, последних боях.
Мирошниченко уставился куда-то в угол. Симпатичная сеньорита, чувствуя на себе взгляд, кокетничала и тоже изредка постреливала на него глазами.
Мы повеселели.
— Коля, не разбей сердце.
— Представляешь, привезем Рычагову одни осколки.
— Заставит склеивать. Столько работы!..
Между столиками, пропуская впереди себя спутницу, пробирался к месту, откуда его звали жестами, решительного вида человек в полувоенной одежде, глаза его близоруко щурились (а может, просто была такая привычка присматриваться), большие черные усы загибались книзу.
— Смотри ты, — отреагировал Матюнин. — Не земляк ли? Усы вроде по-нашему…
Но и человек этот заметил нас. Вернее, Кольцова.
— Хэлло, Мигель!
Кольцов взмахом руки тоже поприветствовал его и приглашающе указал рукой на наш стол.
Мы «передислоцировались», освободив места рядом с Кольцовым. Мужчина благодарственно хлопнул ближайшего к нему Матюнина по плечам, а девушка улыбнулась той улыбкой, которая предназначается сразу всем.
Они перебросились несколькими словами, причем иногда включалась девушка, судя по всему, помогая в переводе. Мужчина внимательно выслушал длинную фразу Кольцова и быстрым взглядом, с любопытством, оглядел нас.
— Я сказал, что вы советские летчики, — пояснил Кольцов. А это американский писатель Эрнест Хемингуэй, популярный у себя на родине, ну и здесь, конечно.
Хемингуэй, что называется, с места в карьер переключился на нас. Достал сигареты, предложил всем, отвинтил колпачок зажигалки — он повис на цепочке — и высек пламя.
— Он хочет кое о чем вас спросить.
— Не лучше ли, Михаил Ефимович, сначала за знакомство, как водится…
— Конечно, — засмеялся Кольцов. — Мы-то уже не только баснями покормились.
Перевел нам веселую реакцию Хемингуэя:
— Плохо, что коньяк… За встречу с русскими лучше бы знаменитой русской водки.
— Такого мнения и американские летчики-добровольцы, — вставил Матюнин.
— Как, — удивился Хемингуэй, — с вами летают американцы? Ну и ничего?
— Летают отлично, — подтвердил Мирошниченко.
— Этого мало. А дерутся как? — настаивал Хемингуэй.
— Есть среди них один, Артур, рыжий такой и здоровый. Был сбит и выбросился с парашютом. Никак не мог успокоиться, что его сбили, рассказывал Николай, — с разрешения командира раздобыл машину, примчался на аэродром и сразу кинулся к свободному истребителю — хотел успеть в бой, чтобы отыскать обидчика и расквитаться.
Гость громко рассмеялся.
— Ну что, разве не русский характер?
Вопросов у него было много. Что нас привело в Испанию? Много ли в Советском Союзе было желающих? Что чувствовали в первом бою? Как считаем, в чем сила и в чем слабость фашистской авиационной техники и тактики?.. Слушал внимательно, цепко глядя собеседнику в глаза. Прикурив и сделав пару глубоких затяжек, забывал о сигарете, она истлевала в его руке. Тут же закуривал следующую.
Потом они долго говорили с Кольцовым.
— Миша, а ты изредка и нам переводи, — Матюнин особенно отличался любознательностью.
Сняв очки, протирая их жесткой салфеткой, Кольцов слушал, склонив голову, скороговоркой успевая вводить в курс разговора и нас.
— Речь идет о судьбе культуры в разных социальных условиях.
Американец потерял свою простецкую веселость, говорил теперь сурово, все так же щуря глаза то ли от дыма сигареты, то ли по привычке.
— Как ни странно, но буржуазия, этот образованный класс, меньше всего умеет ценить искусство.
— Взять Пабло Пикассо, — согласился Кольцов. — Сорок лет пресыщенные эстеты Мадрида насмехались над его творчеством. Такой огромный мастер, который мог бы стать гордостью страны, он жил вдали от родины. И только рабочие, коммунисты его признали. Министр просвещения коммунист Эрнандес назначил его директором музея Прадо…
— А что несет с собой фашизм, какую культуру? Когда фашизм уйдет в прошлое, после него ничего не останется. Ничего! Никакой истории искусства — только история убийств.
Все два часа он провел с нами. Несколько раз за ним приходили, но он лишь отмахивался и вновь чиркал зажигалкой…
Снова дождь.
— Поедем в госпиталь, проведаем Тархова. Плох Сергей Федорович. Рычагов скорбно опустил голову, задумался. — Да, нескладно у них получилось.
Он имел в виду эскадрилью И-16, которой командовал Тархов, и тот бой, когда его сбили.
Это было девять дней назад. Разгорелся самый крупный и самый ожесточенный бой не только из всех воздушных схваток над Мадридом, но и, пожалуй, за всю войну, которую мы ведем. Так сказал на разборе генерал Дуглас. Сошлись более ста двадцати самолетов — бомбардировщики «юнкерсы» и «капрони», истребители «хейнкели», «фиаты», наши И-15 и И-16. Кстати сказать, мадридцы тоже скрестили И-16 на свой лад: «москас», то есть мошки.
Сорок минут кипело небо, на высоте от пятисот до пяти тысяч метров ревели моторы и грохотали пулеметы.
Невероятно: носилось в разных направлениях с огромной скоростью огромное множество машин, полыхало все вокруг огнями трасс, но никто ни в кого не врезывался, никто не попадал под шальную очередь. Иногда успевала мелькнуть мысль: «Черт возьми, в мирных полетах — то поломка, то чуть ли не столкнутся два, всего два случайных самолета, а тут такая воющая, стонущая, клокочущая огнем круговерть — и ничего случайного!».
Тот день чуть не оказался последним и для меня. Увлеченный боем, я не заметил, как врезался в облачность. Цель свою потерял. Когда пробил облака и оказался над ними, солнце ярко брызнуло в глаза. Чуть не прозевал трех «хейнкелей». Быстро оглядываюсь. Кругом кишит, все связаны боем, а эти трое почему-то оказались свободными и вот уже заходят на меня! И скорость у них больше — все равно догонят. Позвать на помощь — без рации не позовешь. Спикировать? Тоже догонят, их машины тяжелее. Что же остается? Только бой на виражах. И на вертикалях — высоту возьму быстрее, чем они. А если соединить то и другое преимущество — выходит, драться мне с ними надо по такой своеобразной восходящей спирали.
Было у меня на эти раздумья всего секунд пять. «Хейнкели» были уже совсем близко.
Я пытался уйти, но дистанция между нами сокращалась. К тому ж их трое…
Началась лихорадочная игра со смертью. Как приблизятся они — чувствую: вот-вот полоснут из пулеметов, — делаю крутой разворот влево и вверх. Проскакивают, не успевают за мной повторить резкий маневр — слишком велика инерция у их машин.
Сделают круг — и вновь ко мне. Резко беру вправо и выше. А они, конечно, не ожидали, думали вновь уйду влево.
Дотащил их так за пять тысяч метров. Остро жалит мысль: трое против одного — все равно съедят, если только отступать. Надо подобрать момент, чтобы и кого-нибудь из них подловить в прицел…
Когда стала ощущаться нехватка кислорода, что-то не очень прытки стали они. А я благодарил еще раз учебу в бригаде, когда гоняли нас до седьмого пота на высоту, да еще и самолеты облегчали, чтобы повыше могли забраться. И мелькнул на какой-то миг перед глазами тот учебный бой — один против троих. Но ведь то была всего лишь тренировка… Наконец попался он мне, самый настырный и, судя по всему, старший. На гашетку! «Хейнкель» вздрогнул, сразу как бы остановился, повис. Нехотя накренился и запетлял вниз.
Лихорадочно ищу: где остальные? Получилось, оказался между ними. Тот, что позади, сейчас станет стрелять. Резко кидаю машину вниз, тут же — вверх носом. Перегрузка адская: потемнело в глазах. А «хейнкель» проскочил, оказался впереди. Ловлю его в прицел, открываю огонь. И — такая удача! попал.
Самолет тут же вспыхнул факелом: видно, угодил в бензобак.
На аэродром пришел в полусознании. Еле выбрался, а стоять на земле уже не могу — ноги подкашиваются.
В том бою сбили комэска «и-шестнадцатых» Тархова — капитана Антонио. Он опускался на парашюте на свою территорию, но его приняли за фашиста и открыли огонь. Окровавленного, с пулями в животе, поволокли в штаб.
В штабе оказался Михаил Кольцов. Он узнал в окровавленном человеке, потерявшем сознание, Тархова. Смущенная толпа мигом рассосалась. Вызвали санитарную машину и увезли капитана Антонио в госпиталь.
По настоянию Смушкевича срочно было составлено обращение командования к войскам. «… Мы отлично понимаем чувства гнева и ярости, охватывающие бойцов милиции при виде фашистских разрушителей наших домов. Но причины военного порядка заставляют нас требовать от всех частей корректного отношения к пленным летчикам…»
Может, именно эти строки помогли второму комэску, нашему Пабло Паланкару — Рычагову, когда через день его подбили и ему тоже пришлось прыгать. Тогда, в четвертом за день бою, его зажали сразу семь фашистов. Он опустился в самом центре города, на бульваре Кастельяно.
Восторженная толпа подхватила его на руки и понесла в тот же штаб обороны города. Имя капитана Пабло замелькало в газетах, он — герой дня.
Он и действительно был героем — сбил уже до десятка самолетов.
Рычагов вернулся в штаб, возбужденный и смущенный такой экзотической встречей на бульваре.
А Володя Бочаров уже не вернется. Хосе-Володя… С грустью вспоминали его стеснительную улыбку, его виртуозность, когда показывали класс пилотирования американцам. Заезжали летчики из его эскадрильи. Рассказывали, как героически он проявил себя в первых боях. Опечалены: едва начав, потеряли двоих — Тархова и Бочарова. Что поделаешь, у нас тоже так было. Пуртов и Ковтун…
Нет, Володя все же вернулся, и страшным было это возвращение.
На другой день, после того как Бочарова сбили, с фашистского самолета сбросили на город груз. Вскрыли ящик, сверху лежала записка: «Это подарок командующему воздушными силами красных, пусть знает, что ждет его самого и его большевиков!».
Развернули полотно — в ящике лежало изрубленное на куски тело старшего лейтенанта Бочарова…
Михаил Кольцов, очевидец этого жуткого случая, рассказывал нам все по порядку, и за стеклами его очков блестели слезы.
— Эти звери его рассекли живым! — губы Кольцова подрагивали.
Вот сколько событий за девять последних дней. А теперь мы едем в отель «Палас», где умирает от ран комэск Тархов.
Вошли в палату на цыпочках. Сергей Федорович лежал закрытыми глазами. Восковая бледность залила щеки и лоб. Он что-то бормотал, стонал, тело ею вдруг напрягалось и вытягивалось — наверное, это была боль. Наконец тяжело поднял веки.
— Сергей Федорович, — наклонился над ним Рычагов, — вы можете говорить?
— Как там мои ребята? — с трудом произнес комэск.
— Молодцы, дерутся по-тарховски.
— Не надо по-тарховски. — Он хотел пошутить, но вышло грустно.
— Разве в том есть вина? Один против шестерых… Кто устоит?
— А надо бы…
Он закрыл глаза и долго отдыхал. Мы переминались с ноги на ногу, не решаясь ни заговорить, ни уйти.
— Жаль, друзья, не придется вернуться… А так хочется снова всех увидеть… Вы не утешайте… Спасибо, что пришли.
Поочередно прощались. На лестнице я с холодящим душу суеверным чувством вспомнил: поцеловал его в лоб…
Недели три спустя к нам привезли газеты — огромные кипы наших газет, сразу, может, за весь прошедший месяц. Нашли «Правду» с тем отрывком из «Испанского дневника» Кольцова, где говорилось о Тархове. Только мы могли узнать его за этим протяжным испанским именем — Антонио. Кольцов писал:
«… Утром умер Антонио.
До последних часов жизни он метался в бреду: садился в истребитель, атаковал фашистские бомбовозы, отдавал приказы. За четверть часа до смерти сознание вдруг прояснилось.
Он спросил, который час и как сражается его эскадрилья. Получив ответ, улыбнулся.
— Как я счастлив, что хоть перед смертью повел ребяток в бой… Ведь это мои ученики, мое семя, моя кровь!..
Только пять человек идет за гробом Антонио, в том числе врач и сестра милосердия, ухаживавшая за ним. „Курносые“ не смогли прийти проводить командира. Погода ясная, они сражаются. Вот как раз они пролетели высоко-высоко над кладбищем: смелая стайка опять и опять кидается в новые битвы.
Гробы на этом кладбище не зарывают в землю, а вставляют в бетонные пиши, в два этажа.
Смотритель кладбища проверил документ из больницы, закрыл крышку и запер. Странный обычай в Испании: гроб запирают на ключ.
— Кто здесь самый близкий родственник? — спросил он.
— Я самый близкий родственник, — сказал я.
Он протянул мне маленький железный ключик на черной ленте. Мы подняли гроб до уровня плеч и вставили в верхний ряд ниш. Мы смотрели, как рабочий быстро, ловко лопаточкой замуровал отверстие.
— Какую надпись надо сделать? — спросил смотритель!
— Надписи не надо никакой, — ответил я. — Он будет лежать пока без надписи. Там, где надо, напишут о нем».
Два отряда эскадрильи беспрестанно носились с самого утра, как пожарные команды, по вызову с «Телефоники», Нас почему-то не трогали, сказали: ждать.
Ждать томительно и стыдно. Товарищи воюют, рискуют жизнью, а мы…
Поодаль мелькнула черная машина Пумпура, подъехала к штабу. Тут же потребовали нас. Нас — это Ковалевского, Мирошниченко, Матюнина, Квартеро, Галеро, Хименеса и меня. После побега из франкистского стана летчики-испанцы попросились в нашу эскадрилью. С ними и техник Матео.
Пумпур, как всегда, был обстоятелен и нетороплив. При всей своей броской спокойности он успевал много, оправдывая свою любимую поговорку: «Не спеши, но поторапливайся».
— Здесь, в небе Мадрида, мы окончательно утвердили свое господство. Теперь нам надо уделить внимание и югу. Фашистское командование разворачивает на южном фронте наступление. Многое еще неясно. Положение осложняется тем, что там есть лишь разрозненные республиканские части. Наши бомбардировщики СБ серьезно помогают им, но летают пока без истребительного прикрытия, их часто атакуют итальянские «фиаты». Кроме того, нужно прикрыть с воздуха порт Малаги. Вот почему посылаем вашу группу на юг. Старшим назначается капитан Казимир, то есть товарищ Ковалевский, — тут же уточнил Пумпур. И продолжал: — Возле Малаги сейчас для вас готовится площадка. Вопросы?
Вопросов не было. Все ясно.
— Сиснерос и Дуглас просили передать пожелания успехов… А сейчас я позвоню, уточню время вылета. Можно перекурить.
Курящие задымили.
— Интересное у нас начальство, — Матюнин прищурился от затяжки. — Два, считай, генерала, но один — из маркизов или как там у них, второй — из народа. А рядом.
Действительно. Среди блеска и богатства родился Игнасио Идальго де Сиснерос. Среди нищеты и голода в литовском городке Ракишки явился в этот мир Яков Смушкевич. Продолжатель старинного аристократического рода, именитый дворянин, близкий ко двору и королю — такие надежды витали над колыбелью Игнасио. А над жалкой постелью Яшки склонялось Преждевременно увядшее лицо матери, которая мечтала: «Хорошо, если бы наловчился по отцовской линии. Портной всегда нужен людям, дадут заработать». К Игнасио приходили лучшие испанские учителя, обучали языкам, всемирной истории, математике. Яшку едва научили читать и послали в люди. Игнасио по-настоящему увлекся небом, он был одним из первых испанских летчиков. В то время Яков-подросток надрывался, работая грузчиком.
Сиснерос становится блестящим офицером, быстро растет по службе, командует воздушными силами в Западной Сахаре, его направляют авиационным атташе в фашистскую Италию, в гитлеровскую Германию.
А Яков Смушкевич в шестнадцать лет становится коммунистом, воюет в Красной Армии с белополяками, раненым попадает в плен. Комиссар Смушкевич организует дерзкий побег. Работает помощником уездного уполномоченного ЧК, гоняется за бандитами. Потом — помощник военкома полка. Уже в 1922 году молодая страна трудящихся серьезно занялась авиацией. Смушкевича направляют организатором партийной работы в истребительную эскадрилью. Здесь он совершает поистине чудо. Самостоятельно выучивается летать. И так летал, что на проверке лучшие результаты по пилотированию и стрельбе оказались у него, у комиссара, совсем «сухопутного» человека. Будучи в отпуске, он сдает экзамены за училище. Его назначают командиром-комиссаром авиационной бригады. Командирские и партийные качества выдвигают Смушкевича в число людей незаурядных. Его бригада отличается особенно высокой выучкой, а командир во всем проявляет гибкий ум, творческий подход к военному делу, к тактике воздушного боя и обучению летчиков.
И не удивительно, что именно такого авиационного командира направило Советское правительство на помощь «красному графу» Сиснеросу.
Красному графу? Сиснерос был наблюдательным человеком, честной натурой — и он не мог не увидеть всю не справедливость того уклада жизни, который существовал. Втянутый в водоворот нарастающей борьбы, он сделал свой выбор. Вспыхнул мятеж — Сиснерос на стороне республики. Его назначают командовать республиканской авиацией. Когда наступили самые черные дни, когда враг ломился в ворота Мадрида, — именно в такое время, когда иные из класса имущих бегут с корабля, Сиснерос совершил противоположное, он стал коммунистом. Членом компартии стала и его жена Констанция.
Потом, через много лет, в эмиграции он напишет книгу с выразительным названием: «Меняю курс», где взволнованно расскажет о крутом повороте в жизни и еще раз, личной судьбой, подтвердит могучую силу марксистско-ленинских идей, которым так преданы коммунисты.
В Дугласе он нашел чудесного помощника и советчика. Дуглас несет в себе острую наблюдательность, жесткую организованность, его мысль не скована, он, как всегда, новатор, его командирское чутье остро реагирует на малейшее дуновение боевого ветра. После первого группового боя он сразу определяет слабое место своих — разобщенность звена. Цейтнот, в который мы нередко попадали, заставил его мысль лихорадочно работать в поисках выхода, он рисовал чертежи, бродил по аэродрому, и вот уже воплощается его идея «звездного взлета». Самолеты располагаются по всему аэродрому и взлетают все сразу, в разных направлениях. Аэродромы засад — они стали применяться по его распоряжению. Обосновывает тактику взаимных действий истребителей разных типов. У одних сильная сторона — маневренность, у других — скорость. С учетом этого разрабатывается несколько тактических вариантов…
Героя Испании назовут впоследствии героем и Халхин-Гола, где он будет руководить действиями авиации. Один из первых дважды Героев Советского Союза, он станет генерал-инспектором ВВС, а затем помощником начальника Генерального штаба Красной Армии по авиации.
Чувствуя приближение фашистской грозы к границам Родины, весь уйдет в работу, даже койку прикажет поставить в кабинете, где будет проводить скупые часы отдыха. В Великую Отечественную уже не раздастся его выразительный голос. До ее начала он не дожил…
… Возвращается Пумпур. Вылетать сейчас же. Обсуждаем маршрут. Собираем пожитки. Расходимся к самолетам.
— Справа будет Ла-Манча, — напоминает напоследок Ковалевский, — так что смотрите…
Внизу — рыжая земля, покрытая кустарниковыми зарослями, речушки в плоских берегах. Иногда в гордом одиночестве ослепительно сверкнет белизной на солнце замок — молчаливый хранитель средневековых тайн. Начинаются холмы Ла-Манчи, сиротливые деревеньки. А вот и мельница с застывшими черными крыльями. Не ее ли атаковал — пика наперевес — легендарный Дон-Кихот Ламанчский на своем Росинанте, не здесь ли ковылял за ним на осле его строптивый и верный оруженосец Санчо Панса? Не под теми ли огромными деревьями, ослабив ремни доспехов, размышлял идальго о жизни, о добре и зле, вздыхал о даме своего сердца Дульцинее Тобосской? Михаил Кольцов рассказывал о поездке в эти места: есть такая деревня Эль-Тобосо «владения» Дульцинеи…
Бедный рыцарь печального образа, благородное, негодующее сердце! Если бы ты мог посмотреть теперь, — сколько на земле твоей зла!..
На одном из промежуточных аэродромов встретил родную душу: комэска из Житомирской бригады Сальникова. Здесь шла усиленная работа по сборке прибывающей из СССР техники, обучению испанских летчиков.
Через несколько месяцев, возвращаясь под Мадрид, я встречу ребят отсюда, и они расскажут:
— Погиб Сальников. Испытывал биплан после сборки, вошел в пике — и вдруг отвалились два правых крыла. Болты были подпилены. Поработала пятая колонна…
А пока что Сальников жив, радуется встрече и щедро обезоруживает земляка, жалующегося на плохое колесо.
— Ну так возьми с моего самолета. Эй, Логвиненко, и ты, Педро, смените ему, черт побери, это колесо…
На место прибыли — дело шло к вечеру. Все вокруг было сплошь золотым. Пожелтели от долгого летнего зноя травы и деревья. Ярко-оранжевые мандарины и апельсины — всюду. Сияли, как маленькие солнца, сквозь червонные листья, лежали под деревьями, высились огромными кучами.
Приземлились с трудом на узкую полоску дороги. Аэродром еще не закончили. Крестьяне рубили сахарный тростник, относили за намеченную границу, возили на мулах в больших корзинах песок, ровняли, трамбовали.
Зарулив машины под золотые деревья, замаскировав их длинными стеблями тростника, направляемся к нашим «аэродромщикам». Они уже оставили работу, успели сойтись, встречают по-крестьянски спокойным изучающим взглядом, молчаливо.
— Салуд! — приветствуем их, подходя.
— Салуд, камарадо! — Долго еще работать?
— Заканчиваем.
Высокий, тощий старик с впалыми небритыми щеками идет под дерево, возвращается, молча протягивает поррон — сосуд с длинным узким горлышком.
Это у нас еще неуверенно получается — пить из него по-испански, но все же кое-как выходит. Подняв высоко над головой поррон, ловим ртом тонкую струйку вина.
— Бьен! Хорошо!
Наблюдают за нашими неловкими попытками, молчат. Наконец спрашивают;
— Вы откуда?
— Русские, — отвечает за нас Галеро.
— Помню, — Матюнин хочет оживить беседу, — в Москве пробовал вино такое — «Малага». Так вот откуда оно! Из ваших солнечных плодов.
Старик качает головой, с грустью говорит, а Галеро, как может, переводит нам:
— Малага — это не вино, а кровь. Оглядывается на своих, они разом отзываются:
— Теперь другое время.
— Вот оно гниет — золото.
— Тут за жизнью недосмотришь, не то что… Старик перекрыл их голоса:
— Ждали настоящей жизни. Крестьянин, сколько существует на земле, все ждет лучшей жизни. Республика началась, и про крестьян говорили, про землю. А тут эта война… Ох люто возвращается старое, люто…
— Да еще и как люто! — выступает вперед невысокий, юркий, в широкополой шляпе. — Мне брат рассказывал: эти, которые у Франко, согнали в одном селе всех женщин, груди стали отрезать. Что же это такое? — он растерянно оглядывается на своих, словно ища ответа.
— У меня родственник из Севильи. Видел, как в рабочем поселке раненого республиканца связали, положили на дорогу и начали танком ездить туда-сюда.
Вспомнился Володя Бочаров.
— Фашисты! — говорю.
— Фашисто, фашисто! — дружно кивают крестьяне.
— Маркизы против крестьян, — размышляет вслух молчавший до сих пор круглолицый парень. — Наш вот тоже сбежал к франкистам.
— Разве одни маркизы режут? Они, может, вовсе не марают рук этим, а режут такие с виду, как и мы.
— С виду только. Стал бы ты резать?
— Мы земледельцы, — задумчиво вставляет круглолицый. — Землю поим добром.
— Среди них вроде нет земледельцев? — не отстает тот, что в шляпе.
— Как же так? — вскидывает на нас глаза старик с впалыми щеками. Казалось, все люди как люди. Жили, трудились, детей любили. А война занялась — и столько зверья. Откуда и отчего?
Мы объясняем как можем этим измученным и многого еще не понимающим людям. По крайней мере, они твердо усвоили одно: фашизм — это злейший враг всех трудящихся.
… Аэродром в лощине. Слева и справа горы, а взлетать — на Средиземное море. Отсюда километров сто до Гибралтара.
На другой день пришли машины с техниками. Начали завозить горючее, боеприпасы…
Матео — это он прилетел тогда на крыле, держась за расчалки, — ужасно привязался ко мне. Старается предупредить любое желание, самоотверженно ухаживает за самолетами звена. Немногословный. Я сам уже могу объясниться по-испански, но Матео служебный разговор ведет только по-русски, и любимое его слово «порядок». По утрам, когда техники докладывают о готовности самолетов, он рапортует по-своему, короче всех, но так же надежно:
— Товарищ командир, порядок!
Не дай бог заметить ему о каком-нибудь пустяке. Он будет терзаться, казнить себя, он сделается почти больным от сознания того, что где-то недоглядел. Он весь — обнаженная совесть, наш Матео-маленький.
За каждым звеном закреплялась легковая автомашина, «чача», как называет ее Матео-большой, наш шофер. Он крупный и крепкий, подстать Квартеро, но если тот отличается суровой сдержанностью, то Матео-большой уродился весельчаком. Он добровольно взял на себя обязанности завхоза, спорторганизатора и еще много всяких иных. В его машине всегда для нас вино, фрукты и другая снедь, он добродушно ворчит, когда плохо едим, заботливо стелет одеяло на землю и предлагает прилечь после боя. А то покажет из дверцы машины мяч и плутовато-вопросительно подмигнет: погоняем?
— Ставь ворота, — сразу откликается Матюнин.
По утрам товарищ Казимир, он же Антон Ковалевский, — командир нашей группы — строгим глазом оглядывает наше хозяйство. Высокий, широченные плечи, резко выраженные черты лица, короткая белесая прическа «бокс» — он чем-то напоминает Рычагова. Только ростом разные, а все остальное похоже. Та же фигура, походка, та же манера подшучивать.
В своей ярко-желтой куртке из «чертовой кожи» он в другом месте был бы виден за версту, но здесь, среди позолоченной природы, куртка скорее маскирует, чем обнаруживает. На боку капитан Казимир таскает тяжелый маузер, в деревянной кобуре, при ходьбе маузер авторитетно похлопывает по бедру.
Выйдя на середину нашего поселения, Ковалевский округло оглядывает его, качает головой и с сарказмом декламирует:
— «Цыганы шумною толпой по Бессарабии кочуют!» Что за цыганский табор? Матео! — Это к Матео-маленькому. — Скажи, пусть уберут эти погремушки.
Матео смотрит непонимающе.
— Ну вот эти, — и Ковалевский показывает рукой на большие железные бочки.
«Курносых» всего семь, но хозяйство с ними большое — техническая часть, горючее, боеприпасы, грузовики, семь машин-пускачей, жилье, продсклад, в стороне что-то вроде шалашика с маленьким красным крестиком на белой фанерной дощечке. Прикрепленный здесь к нам врач Альберти целый день скучающим взглядом взирает со своего стула на аэродромную суету.
— Что, Альберти, нет работы? — сочувствующе спрашивает Ковалевский.
— Чем меньше для меня работы, тем лучше для вас, — мудро отвечает Альберти, и Ковалевский с ним вполне согласен. Однако добродушно замечает: — Слава богу, что болезни обходят нас стороной, а то ты, пожалуй, налечишь.
Идет дальше, заглядывает в «шатры». В разных местах нос к носу попарно стоят И-15 и пускач — маленькая машина-пикап с хоботком, выступающим вперед сверху над капотом. Хоботок упирается в храповик винта. Вместе они прикрыты нависающей над ними листвой дерева, срубленными вдобавок ветками, стеблями сахарного тростника. Семь таких шатров.
Наступает миг, когда мы слышим отдаленный гул. Свои ли, чужие ли — все равно вылетать. Свои бомбардировщики, с советскими, испанскими или смешанными, экипажами, как условились, будем сопровождать, с чужими драться. А то — сопровождать и драться одновременно. Иногда позвонят: в небе над таким-то районом появились фашисты. Тревога! Слетают маскирующие ветки, сухо, как тонкая жесть, шуршит тростник. Пикапчик сразу же включает свои приводы, медленно раскручивая винт самолета. Тот чихает, будто нанюхался табаку, и вот, окончательно встряхнувшись, заливается азартным нетерпеливым воем. После первых боев стало поспокойнее. Фашистская авиация приутихла, мы ломали голову: в чем тут дело?
— Взлетим, пройдемся, — сказал Ковалевский после нескольких дней вынужденного безделья.
Не знаю, что ему захотелось так. Предчувствовал, что ли? Но случай спас нас самих и очень помог многим другим.
Едва поднялись и развернулись от моря на север, увидели змеящуюся по горной дороге длинную войсковую колонну. Не так уж и далеко от нашего бивака. Серые, крытые брезентом грузовики с солдатами, пушки, танкетки.
Что за чудеса? По расчетам, здесь не должно быть врага.
Вернулись. Ковалевский связался по телефону с местным командованием.
— Спасибо за ценные сведения, — встревоженно и благодарно ответили. Это передовые силы итальянских войск. Могли бы вы нанести удар? Хоть ненамного задержать…
Вот оно что! Муссолини двинул в помощь Франко свои регулярные войска. Итальянский экспедиционный корпус разворачивает удар с юга.
Уже действуют в Испании и регулярные силы фашистской Германии. Это особый гитлеровский легион «Кондор», состоящий из авиационных, танковых, моторизованных и других частей.
Подвесили бомбы и пошли над горной дорогой. Бомбы вздыбили передние машины, разбросали пушки. Узкая дорога — справа и слева горы — через несколько минут стала напоминать дымящуюся и пылающую отдельными кострами свалку. Вновь зашли, полосуя очередями по брезенту машин. На выходе из пике хорошо видно, как выскакивают солдаты, кидаются с дороги, конвульсивно карабкаются на скалы.
Заправились и еще раз прошлись… Но и нам теперь небезопасно. Скоро могут нагрянуть. После обеда передали приказ: перебазироваться километров на тридцать, непосредственно в Малагу.
Малага с высоты полета кажется райским уголком. Горами и морем она отделена от ада. Не дымят, как в Мадриде, пожарища, не перегорожены улицы баррикадами — этими тромбами городских сосудов, не изгибается по окраине змеиное тело траншей. Одноэтажный город закутался в зелень.
Почти на берегу нам выложили посадочное «Т». Один за другим идем на посадку.
Небольшое поле поросло густой, давно не мятой травой. По его дальнему от моря краю стоят оливы, похожие на яблони, далеко выбросили свои ветви. Здесь хорошо можно укрыть самолеты, и этим мы сразу занялись. Здесь же небольшой ангар, полосатый черно-белый столб с указателем ветра, пятно черной земли, выжженной когда-то хранившимся здесь бензином. За оливами, через дорогу, мандариновые сады. До города километра четыре.
Недавно прошел дождь — дымок испарений висит колыхающимся маревом над полем. Поодаль неспешно прогуливаются Ковалевский и встретивший нас здесь представитель местного командования. У них деловой разговор. Марево причудливо искажает их фигуры. Видны будто сами шагающие ноги, а над ногами висят два пятна: большое желтое — это куртка Ковалевского и маленькое темное — шляпа испанца.
Самолеты замаскированы. Скоро подойдет наша автоколонна, поэтому Ковалевский обходит аэродром, прикидывая, что где будет. От нечего делать плетемся за ним — неплотная толпа, шесть человек в одинаковых кожаных куртках на «молниях», в синих березах.
— Вот здесь, пожалуй, — говорит Ковалевский, — будем держать горючее. Подальше от Матюнина…
Есть люди, которые всю свою жизнь осеняют улыбкой, у них как-то удивительно сплетается серьезное и шутливое. Сейчас капитан Казимир имел в виду привычку Виктора, не глядя куда, выстреливать щелчком пальцев окурок папиросы.
Лицо Ковалевского постоянно в смене выражения — оно то серьезно-сосредоточенное, то насмешливое. И когда он улыбается, обнажается щелочка между передними зубами, и это делает Антона еще более добрым.
— Пожалуй, тут хорошо можно укрыть автомашины, — говорит он оглядываясь. Говорит по-деловому, но следующая фраза уже принадлежит другому настроению. — Только вот что… — Он с сомнением покачивает головой. — Только вот… Ноги нашего Матео все равно будут выглядывать из кабины, когда он спит. Ох, чует мое сердце, выдаст он нас своими ногами…
Матео-шофер действительно большой любитель поспать.
А недалеко от нас море. Оно кажется вспухлым, оно между нами и солнцем и поэтому искрится, переливается. В полукилометре от нас кончается земля. Там гигантская чаша, наполненная живительной, властно манящей к себе влагой. Стоит теплый январь, и мы все чаще поглядываем туда.
Ковалевский замечает это.
— Пожалуй, прогуляться можно, — решает он. — Жалко, если получится: были и не искупались. Никто не поверит. Сейчас я два-три слова скажу охране и пойдем…
Снимаем куртки, теперь выглядим пестро — мы в разноцветных шелковых рубахах, это единственно разрешенная неформенная часть нашей одежды. Виктор с Николаем сняли и рубахи. Идут рядом, но Матюнин, само собой, на полшага впереди. Спина у него дугой, он будто волочит свои тяжелые крепкие ноги. У Николая же торс — как перевернутый треугольник. Несет Мирошниченко свое тело ровно, идет упруго, я бы даже сказал, идет, играя своей статью.
Справа и слева от меня Квартеро и Хименес. Я заметил, что обычно оказываюсь между ними, и удивлялся вначале такой повторяющейся случайности, пока не догадался. Они — в моем звене, и, видимо, для них само собой разумеется быть всегда рядом с командиром.
Квартеро крупный, у него густые черные кучерявые волосы, он невозмутим и часто задумчив, особенно в последние дни. Хименес тощ, лысоват и очень подвижен. «Об ином человеке, — объяснялся с ним однажды Матюнин, — говорят, что он беспробудно пьян. А ты, Хименес, беспробудно веселый, и я таких люблю. Ты не Мирошниченко — ему улыбнуться все равно, что взаймы дать». Хименес, действительно, такой весельчак, что просыпается уже с шуткой, и кажется, что он и во сне не переставал шутить.
Только Квартеро, пожалуй, один среди нас, кто не вооружился пикой иронии. Вот и сейчас идет насупившись, руки держит за спиной, смотрит под ноги.
— О чем задумался? — спрашиваю.
Поднял голову, оглянулся на город, посмотрел на небо.
— Слетать бы к жене, — говорит неожиданно. Только сейчас я вспомнил, что рядом, но по ту сторону фронта, находится село, где он укрыл Пакиту с сынишкой.
— Тут недалеко, — продолжает он. — Совсем пустяк.
— В Америку через океан легче слетать, — говорит Хименес.
— Да, в Америку легче, — грустно соглашается Квартеро.
Звуки моря начинают доставать нас. Негромкий ласкающий шелест волн расслабляет. Хочется увлечься здесь и слушать, слушать, ни о чем не думая.
Закатав брюки, Виктор Матюнин входит в воду.
— Древнейшее Средиземное! — с театральным пафосом произносит Ковалевский, раскидывая руки.
— Все они древние, — поправляет Мирошниченко.
— Точно. Но про другие мы мало знаем. А это — сама история. Представить только: несколько тысяч лет назад сюда причаливали финикийцы, древние римляне. Карфаген посылал свои весельные суда… Отсюда уходили к берегам Америки многопарусные корабли Колумба, здесь, наверное, маячили на горизонте паруса корабля Магеллана, плывущего искать Индию…
— Представляете! — удивляется Мирошниченко. — Кто только тут не ходил.
— А представляешь… — поворачивается, стоя в воде, Матюнин, и интонация его голоса — вся наперекор мечтательному тону Николая. — А представляешь, что сейчас по этому морю ходят немецкие крейсеры?
— И республиканские ходят, — возражающе дополняет Хименес.
— Хорошо, что ходят, — Матюнин, захватив пригоршню воды, плеснул себе на грудь. — Но чего они дают ходить немцам?
— Южный фронт противника недооценивают, — вступает Галеро. — На море, правда, силы еще ничего. Но на земле трудно. Оружие республиканцам почти не поступает. Но главное даже не в этом. Части анархистов ненадежны. В штабах много скрытых сторонников Франко. Замыслы операций часто становятся известными врагу.
Галеро успел переговорить с теми несколькими испанцами, которые были на аэродроме, — это они ввели его в курс дела.
— Пять минут истекло, — объявляет Ковалевский, вскинув руку с часами. — Побывали на берегу Средиземного моря — и то ладно. А купаться и загорать будем в следующий раз…
Вскоре прибыла и остальная часть отряда, стали размещаться.
Ночевать летчикам определили в отеле. Едем на двух наших легковых машинах в город.
Машины огибают бухту, открывается порт.
— Смотрите, наш!
Наш! Родной, с красно-белой полоской на трубах, с серпом и молотом над ней.
Остановились, вышли. Долго стояли, вглядываясь в контуры корабля. Ведь это — кусочек Родины. Не хотелось уезжать отсюда.
Когда вновь садились по машинам, Ковалевский сказал, показывая глазами на испанца, встречавшего нас на аэродроме:
— Я попросил товарища Родригеса показать нам город.
Малага — похожа на Одессу. Дома в основном небольшие, за заборами садики. И всюду половодье роз. Они во дворах, вьются по заборам, тянутся вдоль улиц, сплошь устилают скверы, гнездятся в больших вазах с землей перед дворцами. Они вокруг руин древнеримского театра, на подступах к древнеарабской цитадели Алькасаба… В жизни я не видел столько роз.
Нет, не ошибся я, когда с высоты полета город показался мне раем среди ада. Вокруг Малаги затягивается петля, отдаленно громыхают выстрелы орудий. А здесь так не вяжется со всем происходящим сумасшедшее буйство цветов.
Но никто ведь не виноват, цветы не сажали специально к трудному часу Малаги. И все же в этом есть какая-то неуместность. Это как веселая музыка в доме, где горе…
Вечером в тишине недвижного воздуха громче слышно канонаду. Город словно вымер — ни огней, ни шума на улицах. В суровом молчании проходят группы военных. Одеты они по-разному, но на всех ремни с патронташами, в руках — оружие.
Лечь хотели пораньше. Но едва разошлись по комнатам, завыла в порту сирена.
Вбежал испанец.
— Камарадо, камарадо! Бункер! Машу рукой: обойдется.
— Но-но, камарадо!
— Не станем спорить, — предлагает Ковалевский. — Все-таки мы в гостях.
Вышли в коридор, и тут позади раздался страшный грохот. Только что притворенная мною дверь с треском летит в противоположную сторону. Заглядываю — стены в моем обиталище как не бывало.
Ковалевский сокрушенно качает головой:
— Комнату ему дали с прекрасным видом на море… Действительно, через огромную дыру в стене видна бухта.
— Немецкие корабли, — объясняет испанец. Его, оказывается, выделили для охраны советских летчиков, и он все время находится неподалеку. Бродят вдоль берегов, иногда обстреливают. Наверное, узнали о вашем прибытии.
— Как же смогли? — недоверчиво вскидывает голову Матюнин.
— Пятая колонна, — отвечает за испанца Мирошниченко.
— Да, пятая колонна, — вздыхает тот.
— Сволочи! — мрачнеет Квартеро. — На лицо посмотришь — все преданные…
Не впервые заявляет она о себе. Выражение в ходу. Мятежные генералы похвалились, что на Мадрид идет четыре их колонны, а пятая действует в самом городе. Скрытые враги стреляют из окон, забрасывают гранатами автомашины. А то вдруг дошли до нас и такие вести, что в каком-то посольстве скрывался большой отряд пятой колонны.
Однажды в сумерках на нашем аэродроме под Мадридом поднялся переполох, открылась стрельба.
— Альто! Альто!
Следом раздался нарастающий гул моторов. Навалились бомбардировщики, загрохотали взрывы бомб. Наши отогнали их. Бомбовозы ушли, а вокруг продолжалась стрельба.
— В чем дело? — спросил я часового-испанца.
— Бенгальщики. Сигналы подавали. Пятая колонна… Рано утром к нам в общежитие позвонили из контрразведки:
— Камарадо! Сигнал с аэродром: фашиста авиньон!
Матео спит в машине. Из открытой кабинки торчат его внушительных размеров ботинки. Рядом стоит кремовое авто Ковалевского.
Пять секунд — моторы уже заведены. На бешеной скорости пронизываем безлюдный город. Служба оповещения сработала хорошо: гул в небе услышали, когда уже подбегали к самолетам.
Звук странный, непривычный.
Понеслись на взлет Ковалевский, Матюнин и Мирошниченко. Остальные, сидя в кабинах своих машин, ждут.
Наше первое звено набирает высоту.
Они сближаются с врагом, и я уже вижу — это гидросамолеты. Один… Второй…
Матюнин атакует. Безрезультатно.
Третий… Четвертый…
Надо вылетать и нам.
Мой «курносый» рванул с места в карьер, земля накренилась и ушла под крыло.
Выбрал себе цель, атакую. Фашист увернулся.
Еще раз приготовился к атаке, но пришлось отвернуть в сторону, потому что из кабины стрелка ударила очередь пулемета.
Так он заставляет меня менять курс, и этим выигрывает. Пока я развернусь опять на него, он успевает оторваться.
Догоняю… Еще… Еще немного… Можно нажимать на гашетку. Ну!
Но вдруг — передо мной пустота. «Гидра» резко провалилась вниз.
Ручку от себя! Вот она круто несется вниз. Чувствую, как начинает подрагивать самолет, разгоняя скорость на пикировании.
Метр за метром он достает «гидру», я уже держу ее в прицеле, я уже все сделал как надо, остается только нажать на спуск. Но… Куда она девалась? Почему перед глазами небо? Где низ, а где верх?..
Резко тяну ручку на себя. Самолет стонет от боли, как живой. А может это мой стон? В глазах разряжаются молнии, а на плечи наваливается такая тяжесть, что тело сползает вниз, в глубь кабины…
Где же земля?! Почему везде одно небо?!
Какая тут земля, ведь кругом — вода…
Это первый мой бой над морем, и я не знал, как оно обманчиво.
А немец знал. Знал, что в ясный день оно отражает голубую высь, а если еще идти против солнца, то совсем трудно порой бывает уловить те тонкие краски, которые отличают низ от верха.
Он знал, еще, что новичок, если даже не потеряет из вида море, все равно просчитается' в такой погоне на пикировании, потому что не сумеет здесь точно определять высоту.
Он звал все это и точно рассчитал. Вышел из пике у самой воды. А я вслед за ним. Только сейчас понял: он мог сбить меня без выстрела.
Немножко поташнивает… Ну нет! Теперь тебе не уйти. Не дам я тебе уйти, не дам.
Еле нашел. Фашист был уже далеко, крался у самой воды, почти сливаясь с ней по цвету.
Хорошо, подлец, понимает дело. Опытный, уверенный в себе. Наверное, пересмеивается сейчас по радио со штурманом и стрелком.
Да, теперь к нему не так просто подступиться. Снизу уже не взять, а там как раз у него слабое место. Снизу он прикрылся морем.
Кинул глазом — от берега нас отнесло километров на пятнадцать.
Атакую сверху. Стрелок вновь бьет из пулемета горстью искр. Приходится отворачивать.
Мне нужно всего одно лишнее мгновение. Всего одно! Чтобы я приблизился на нужную дистанцию, а он еще не успел бы открыть огонь. Нужно сделать такой быстрый маневр, чтобы он еще переводил пулемет, прицеливался, а я уже выровнялся и, почти не целясь, в упор открыл бы огонь.
Иду выше и чуть справа.
Итак, стремительно вниз!.. Для обмана — влево! И тут же — вправо!
На гашетку!..
«Гидра» вздыбилась, подскочила, пошла наискосок вверх, но, будто натолкнувшись на что-то, почти плашмя стала падать.
Впервые я видел, как разбивается о воду самолет: исчезает в пучине целым, и тут же море упруго выбрасывает обломки.
Я даже не успел полюбоваться. Вдруг загремело вокруг, засверкало.
Все-таки немец меня перехитрил. Дотащил до корабля, чтобы подставить под его артиллерию. Я ведь и не заметил. Какого-то километра не хватило «гидре», чтобы все было наоборот.
Когда заходил на посадку, увидел: наши толпятся возле одного из самолетов. Чей же это? Кажется, вообще лишний…
Зарулил на место, иду туда, где все. Ого, прилетел Пумпур!
— Товарищ комбриг! Старший лейтенант Кондрат возвратился из боя. Сбит один немецкий гидросамолет.
Недоволен.
— Расскажите о бое. Слушает молча.
— Сколько дырок привез? Пожимаю плечами.
— Всего восемь, — раздается позади. Оказывается, здесь уже Матео-техник, он успел осмотреть машину.
— Всего? — иронически переспрашивает Пумпур. — Ну пойдем-ка прогуляемся. Шагаем в сторону.
— Кто разрешил уходить так далеко в море?
— Но и запрета ведь не было, — удивляюсь.
— А голова на что? Большое везение, считай, что не сшибли, у них же на кораблях по целому артполку. Там бы и остался навеки. А еще хуже — в плен взяли бы…
За глаза Пумпура звали «воздушный лев». Дрался он в воздухе отчаянно и виртуозно. Неприятен был выговор такого человека. Тем более, что это допускал он крайне редко. Значит, действительно, дела мои были плохи, и надо считать счастьем, что «целый артполк» не сбил меня.
— Ну не вешай голову, — уже успокаивает Пумпур. — Мотай на ус… А теперь пошли подкрепляться, вон Ковалевский знак подает.
Грузовичок привез обед, на дощатом столе белеют тарелки.
За столом посыпались вопросы:
— Какие новости, Петр Иванович?
— Что на Родине новенького?
— Как там наши ребята под Мадридом?
— Мадридский фронт стабилизировался, — неторопливо рассказывал он. Помощь наша увеличивается… Денисов, заменивший Тархова, сбил уже двенадцать самолетов… Ваши? Тоже не отстают… Послали и к нам испанцев учиться.
— Матео мечтает выучиться на летчика, — вспоминает Квартеро. — Нельзя послать?
— Может быть, попозже, — обещает Пумпур, и тут же сомневается: Техники здесь тоже очень нужны.
— Да, — соглашается Галеро. Как и у Квартеро, семья его осталась по ту сторону фронта. Но Квартеро успел упрятать Пакиту с сыном в родительском селе, а Галеро убегал сюда из тюрьмы и о семье ничего не знает.
— Много испанских детей вывезено в Советский Союз, — сообщает Пумпур. — Пусть отдохнут подальше от войны.
— А какие еще новости? — интересуется обычно неразговорчивый Галеро.
— Летают… Рыскаев только вот… отлетался.
— Сбили?
— Не поборол свой страх. Не могу, говорит, ничего с собой поделать хоть стреляйся. Теперь сидит на «Телефонике», дежурит на командном пункте. Сник…
— Тряпка! — бросает Мирошниченко. — Зачем же просился сюда?
— Видите, дело какое. Рыскаев искренне ехал. Но, оказывается, мало только добрые намерения иметь. Надо еще и мочь. Такая, брат, школа жизни… Ну, мне пора…
Только что отогнали стаю бомбардировщиков, пытавшихся сбросить свой груз на порт Малаги.
Ковалевского вот уже несколько дней не узнать. Ходит нахмурившись, отвечает невпопад.
Совсем не тот Ковалевский, к которому привыкли.
Лежу под деревом. Антон присел рядом. Февраль, а жарко. Не то, что у нас.
Антон грустно смотрит вдаль. Там — море. Спокойное, переливающееся то голубым, то зеленым.
— Все молодые лейтенанты первый свой отпуск мечтают провести у моря. А мне теперь по снегу бы походить…
В его словах, в глазах — мучительная тоска.
Вспоминаю, каким веселым был он в отеле, когда перебазировались в Малагу. Поднялись по широким мраморным лестницам, вошли в холл. Огляделись. Ковры, статуэтки, картины. Роскошь. Служитель старательно протирал раму картины.
— Что здесь было? — спросил Антон у него.
— Жил крупный человек.
— Ясно. Теперь этих лакеев не поймешь, — сказал нам Ковалевский, — то ли они так старательно работают для республики, то ли берегут бывшему хозяину его добро — авось вернется.
Когда вели показывать комнаты, за углом открылся второй зал.
— О-о! — поразился Антон. — Вот это инструмент!
В центре на красивых золоченых ножках стоял белоснежный рояль.
Присел за него, заиграл вальс. Откуда-то, не заметили ее вначале, кинулась на середину большая собака, пошла по ковру кружиться на задних лапах.
— Вот это зверь! — восхищенно заулыбался Антон. — Мадам! Бонжур, ву шер!.. Вы прелестны!
Давно уже, видать, дремавшие стены не отражали хохот и веселую речь. Служитель с улыбкой смотрел на высокого белявого иноземца, заводилу. Такие всегда нравятся. А тот уже с выражением читал:
Плачет метель, как цыганская скрипка.
Милая девушка, злая улыбка.
Я ль не робею от синего взгляда?
Много мне нужно и много не надо…
— Кажется, Есенин. А стихи откуда? — спрашиваю у Антона.
— По рукам ходят. Переписываем друг у друга.
— А знаешь ты, что не так далеко отсюда есть место, которое называется Гренада? А теперь слушай — вот стихи!
Выждав, он мягко, нараспев стал декламировать:
Мы ехали шагом.
Мы мчались в боях
И «Яблочко»-песню
Держали в зубах…
Но песню иную
О дальней земле
Возил мой приятель
С собою в седле.
Он пел, озирая
Родные края:
«Гренада, Гренада,
Гренада моя!»
Мы слушали затаив дыхание. Это были стихи о бойце, который из книги узнал красивое имя — Гренада, и о том, что «Гренадская волость в Испании есть». Это было про нас, солдат-интернационалистов, про тех крестьян, которые помогали нам оборудовать аэродром…
Я хату покинул,
Пошел воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать…
Антон вдруг замолчал, задумчиво уставившись взором в одну точку.
— Ты чего такой? — решаюсь спросить Ковалевского.
— Приехал Пумпур, растравил душу. О доме напомнил… Мне бы на часок туда, всего на часок! Пройтись по улице, воздуху родного хлебнуть, услышать, как скрипят шаги по морозу. И сказать друзьям-товарищам: как вы тут, черти, поживаете?
— Неплохо бы…
— У меня жена — замечательная. Я слов не подберу тебе сказать… И пацанята…
… Вверху плывут облака. Медленно-медленно. От земли идет едва ощутимый запах сена. А может, все это только кажется… И облака, и запах этот напоминают луг на берегу Тетерева, воскресный день, прозрачный золотистый воздух бабьего лета…
— Вот интересно, — подает голос Антон. Он прислонился спиной к дереву и тоже запрокинул голову. — Вернемся мы, встретят. Воевали, скажем. Будут спрашивать, и рассказывать будем — о боях, о тактике, о всяких острых случаях. А мы им — о том, как тосковали по нашему русскому снегу, по красным транспарантам над праздничными колоннами, по любимым…
— Хорошо философствуешь, — пытаюсь изменить настроение, хотя у самого черти по душе скребут. — Хочешь анекдот про философа?
— Ты мне лучше дай час, чтоб дома оказаться. Всего на час. Сотвори такое чудо!
Он отворачивает лицо и затягивает песню. Мы услышали ее уже в Испании, по приемнику, из Москвы. Только там пели быстро, бодро, а Антон завел негромко, раздумчиво.
Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек,
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек…
— Камарадо Казимир! — истошно кричат от телефона. — Фашиста авиньон! Идут к порту…
— Всем взлет! — кричит и Ковалевский.
Антон запустил свой самолет первым и прямо с места взял старт. Мой что-то чихает, но пока не схватывает искру. Чуть замешкались и остальные. Слежу из кабины, как он набирает высоту. Сам уже делаю разбег, схватил краем глаза: Антон приближается к итальянскому «капрони». Бомбы уже несутся на порт, вздымаются черные столбы взрывов. Вот и Ковалевский совсем рядом, открыл огонь.
— Молодец Казимир!
Похоже, «капрони» подбит, но что он, что Ковалевский делает! Куда же ты, Антон?!
Возможно, я и в самом деле заорал, настолько все было нелепо. Черный дымок начинал тянуться за «капрони», и тот, снижаясь, шел на скалы. Что хотел Ковалевский, когда догнал его и пошел поверху? Ведь это — стать под пулемет стрелка!
Я съежился весь и похолодел. И точно — от «капрони» тотчас брызнула струйка огня.
Машина Ковалевского накренилась, развернулась, пошла круто вниз, к нашему аэродрому. Она из последних сил забирала к тому клочку чужой земли, где было что-то для нее родное. Птица хотела умереть поближе к стае… Самолет задел крылом за дерево, под которым только что беседовали два человека, тяжело развернулась и плюхнулась боком.
А «капрони» один за другим заходили на цель. Я разогнался как только мог и с ходу вонзил в ближайшего длинную очередь…
После боя подошел к тому месту, где недавно стояло, дерево. Теперь здесь — черная обуглившаяся трава да дымящиеся обломки.
… Я видел: над трупом
Склонилась луна,
И мертвые губы
Шепнули: «Грена…»
Нет, Ковалевского нам не суждено было увидеть даже мертвым.
— Альберти! — не узнав своего голоса, позвал для чего-то я врача.
Ночевать по-прежнему приезжаем в отель.
В городе — беспокойство, даже паника. Многие из местных жителей уходят — на лодках вдоль берега, на машинах, а то и пешком, таща за собой небольшие тележки со скарбом.
Однажды подняли с постели и позвали к телефону.
— Карта с вами? — спросили на том конце провода.
— Да.
На войне вырабатываются свои рефлексы. Вот как этот: зовут к телефону или к командиру, уже машинально прихватываешь карту.
— Сразу же с рассветом вашей группе необходимо перелететь к Мотрилю, в Долину рыбаков. В Малаге оставаться опасно.
Над Долиной рыбаков мы проходили, когда летели сюда, на юг. Маленькая площадка на берегу моря. Галька, переходящая к горам в небольшое пастбище.
Через час опять застучали в дверь.
— Камарадо! Телефон! Голос в трубке уже другой:
— Небольшое уточнение к задаче. Вдоль берега не лететь. Пройдите над горами, на долину выходите из глубины материка.
— Ясно.
Спать больше не пришлось. Времени до рассвета мало, а надо многое успеть. Скорее на аэродром!
Едва развиднелось — отправили колонну. На месте остались лишь несколько техников да пускач, чтобы обеспечить группе взлет.
Минут через сорок поднялись, а еще через полчаса оказались над Долиной рыбаков. На берегу моря чернело несколько опрокинутых лодок. Рядом на площадке паслась большая отара овец. Пришлось спикировать и отогнать их ближе к горам.
Предстоят обычные заботы: где рассредоточить самолеты, где держать горючее, боеприпасы, как наладить питание?..
Снесли в одно место парашюты, присели на них, советуемся. Забот мне теперь, после гибели Антона, прибавилось: назначен старшим группы.
— Командир! — закричал вдруг Квартеро и вскинул руку к морю.
Из-за скалистого мыса, справа, показался корабль. Я вскочил, отбежал влево, чтобы заглянуть подальше за мысок. Крейсер и два эсминца шли вдоль берега в километре от него.
Ни обдумать ситуацию, ни тем более что-либо предпринять мы не успели. Борта крейсера озарились вспышками, и сразу в нашей мышеловке, многократно усиленный отражением от гор, оглушительно заревел шквал разрывов.
Иногда неосознанное проявляется скорее и вернее, чем обдуманное. Какая-то внутренняя сила бросила к горам. К ним прижалась в страхе отара. Мы ворвались в нее, упали — хоть не так будут маячить наши силуэты. Затеи, выбравшись из этого овечьего вязкого плена, вскарабкались по камням, ища выступы, за которыми можно было бы укрыться.
На какое-то время стрельба утихла.
— Фу ты! — выглянул из-за камня Мирошниченко. — Вот это влипли.
— Все живы? — окликнул Матюнин. — Хименес! Где ты там?
Сверху шуршат камешки.
— Ну, брат! А я уж думал…
Корабли развернулись и вновь пошли вдоль берега, ударили с правого борта. Все повторилось. Казалось, горы сейчас не выдержат и начнут рушиться, нестись к морю текучим каменным потоком.
Наступившая тишина была так неестественна, словно ты нырнул с шумного берега в глубокую воду.
— Еще ждать, что ли? — неуверенно советуется Матюнин.
— Погодим.
Корабли вновь ушли за мыс. Начинаем отряхиваться, приводить себя в порядок. Матюнин смотрит на часы.
— Минут сорок издевались, гады!
— Куда я мог девать берет? — шарит вокруг себя Квартеро.
— Подумаешь, берет потерял. Тут душу вот отыскать не могу.
— В таких случаях советуют посмотреть в пятку, — напоминает Матюнину Мирошниченко. Он наклонился и руками лохматит волосы, вытряхивая из них пыль, которой всех нас обсыпало с ног до головы.
Странными бывают повадки у человека. Вырвавшись из подобного ада, он сначала поправит галстук, а уж потом осмыслит то чудо, что остался вообще жив. И первыми к нему приходят зачастую какие-то совсем пустячные слова, не главные. А то вдруг впадет в какое-то нелепое нервное шутовство. Вот как сейчас.
— Будем считать, — настороженно поглядывая на море, продолжает Виктор, — что произошла ошибка. Вопреки всякой логике, мы уцелели.
— Ты чего, Матюнин, за челюсть держишься? Сомневаешься, на месте ли?
— На месте. Каменюкой садануло…
Мне ужасно тоскливо: первый день моего командования группой — и такая оплошность! Только сейчас начинает проясняться вся эта кошмарная история. Наверняка приказ был подложный! Вернее, та его часть, где предписывалось лететь над горами. Мы делали крюк, а в это время к Долине рыбаков подходили немецкие корабли. Нас специально услали в горы, чтобы не обнаружилась засада. А, казалось бы, какая разница, где лететь.
— Наверное, больше не вернутся, сволочи, — досадливо сплюнул черной слюной Мирошниченко.
— Тихо! — насторожился Хименес. Он вскочил, отбежал на несколько шагов, взобрался на камень, будто это могло помочь ему услышать лучше.
На несколько секунд его маленькая сухонькая фигура напряженно застыла на скале.
И мы уже начинаем отличать от шороха моря гул моторов.
— Не хватало еще авиации.
Авиация оказалась своей. Те самые СБ, которых мы должны были отсюда прикрывать. Не знаю, заметили ли они расстрел, что нам учинили тут. Через несколько секунд за мысом раздались стрельба и взрывы. Сомнений быть не могло: наши обрушили бомбовый удар по кораблям.
Потом стало известно: немецкий крейсер получил тяжелые повреждения.
— Несчастливый день, — вздохнул Хименес.
Спускаемся на плато. Овцы тянутся к людям, как то очень уж по-человечески встревоженно заглядывают в глаза.
— Надо лететь, — говорю.
— Надо бы в рай, да грехи не пускают, — оглядывается на меня Матюнин. Он шагает впереди, ему уже открылось, что все наши самолеты иссечены осколками.
Собираем раскиданные парашюты, усаживаемся на совет, унылые, как погорельцы. Разворачиваем на коленях планшеты с картами. Где сейчас наши техники? Как связаться с командованием? Может быть, подойди колонна, удалось бы оживить мою машину? Она меньше других повреждена. Впрочем, вряд ли…
Послышались голоса. Руки невольно тянутся к оружию. Из-за скалы — там проходила узкая дорога — показалась группа людей.
— Рыбаки, — объяснил Галеро, он хорошо знал здешние места.
Трое наших испанцев о чем-то живо заговорили с рыбаками. Те, видимо, услышав, что здесь произошло, смотрели на покореженные самолеты и удрученно покачивали головами. Затем ушли.
— Какие новости?
— Говорят, что скоро может показаться марокканская конница. Вдоль моря идти опасно, надо пробираться горами.
— Неужели нашу колонну отрезали?
— Могли и отрезать, — печально склоняет голову Галеро.
Вступаю в командование:
— Пять минут на перекур — и в путь! Брошены окурки. Еще минуту сидим, отчаянно глядя на следы разгрома. Шутка ли! Шесть истребителей одним махом.
— Ладно. — Матюнин закидывает парашют на плечо, — Веди, командир. Мы еще свое возьмем.
Наконец маленький отряд увидел с облысевшей горы блеснувшее море и раскинувшийся по берегу городок.
— Это и есть Альмерия, — объяснил Галеро слабым голосом. Его тонкое нервное лицо стало еще суше, скулы остро выпирали, даже проступившая густая щетина не могла этого скрыть.
Вид у нас удручающий. Оборванная одежда лохматилась клочьями, губы побелели и потрескались, люди шли, медленно волоча ноги, сгорбившись под тяжестью парашютов. Бросить их никто и не предлагал: парашют — военное имущество, тоже оружие.
Это была ужасная сотня километров. По бездорожью, по скалам, через колючие кустарники. По ночам воздух в горах сырой и холодный, легкие курточки не могли согреть. Нас колотило мелкой дрожью, мы отчаянно жались друг к другу.
Последние километры пути вспоминаются, как во сне.
На окраине, у маленького домика, держась руками за изгородь, тревожно всматривался в странную группу старик в мятой шляпе.
— Пить! — потребовал Галеро.
Старик суетливо поспешил к дому, вернулся с большим кувшином. Вино было холодное, но вкуса его мы не чувствовали.
— Где алькальд? — обратился к старику Галеро.
— Я доведу, — ответил старик, ни о чем не спрашивая.
Мы шли по середине улиц длинной цепочкой, люди удивленно останавливались, смотрели, спрашивали старика, многие тянулись за нами, так что мы привели за собой к дому алькальда приличную толпу.
Алькальд — что-то вроде мэра. Он, к счастью, оказался дома и внимательно выслушал рассказ Галеро, участливо поглядывая на нас.
— Вам надо подкрепиться.
Только теперь мы вновь остро почувствовали, как хотим есть. Ведь за четверо суток ни крошки не было во рту.
— Только у меня дома ничего нет, — смутился алькальд. — И хозяйка уехала.
Пальцами руки он тер лоб.
— Что же делать? Ведь сегодня — доминго!
О, доминго! Воскресенье. Это значит, что вся жизнь выключается. Даже если бы было землетрясение, доминго есть доминго. Все закрыто. Не случайно старик привел к алькальду прямо на дом.
— Сейчас организуем, — нашелся алькальд. — Есть на берегу одна таверна.
Но сначала я попросил алькальда соединить меня с кем-нибудь из авиационного командования. Через долгих полчаса наконец удалось связаться, доложить о случившемся и дать свои координаты.
Вскоре из корчмы вернулся старик-провожатый, сокрушенно развел руками:
— Доминго!
Алькальд растерянно посмотрел на нас. Но тут же нашел новый выход, обрадовался.
— Сейчас!
Мы уселись на длинные лавки и уронили головы на стол…
Очнулся я от стука по столу. Хозяин принес целую корзину огромных вареных раков.
Корзина опустела в мгновение ока. Тут только, кажется, хозяин понял, как много нам надо. Он прикрикнул на помощниц, скоро появилась вторая корзина, в печи поддали огня.
В дверях теснились. Слышался шепот: «Русо». Женщины кусали кончики черных платков, вытирали слезы…
Утром прилетел Пумпур. Выслушал подробный рассказ, с горечью пошутил:
— Теперь у нас будут запчасти.
От него узнали, что наши техники пробились сквозь вражеский заслон. Приехали на изрешеченных машинах, но жертв, к счастью, не было.
За нами пришел транспортный самолет. В Альбасете, куда мы прибыли и где находился штаб авиации, шумно. Много самолетов. Новенькие, с иголочки, как охарактеризовал Матюнин. Идет сборка, проводятся испытательные облеты. Мы ожили, облегченно вздохнули.
Чувствительный Галеро подолгу тряс наши руки:
— Спасибо, ребята! Спасибо вашей стране!
— А поворотитесь-ка, сынки, экие вы стали!.. Рычагов встречает нас на манер Тараса Бульбы. Но глаза комэска не улыбаются, в них смертельная усталость.
— Та-ак… Малагу вы сдали, а Валенсию покорили. Баланс получается один к одному.
— Малагу сдали анархисты, — горячо и обидчиво вступается Галеро.
— А Валенсию покорить не успели, — пытаюсь поддержать шутливый тон. Два дня в Альбасете — и оба целиком проспали…
— Жаль, — притворно вздыхает Рычагов, — вам надо побывать и в Валенсии.
В этот город на восточном побережье, куда выехало правительство и много всякого люда из прифронтовых районов, мы попали по настоянию Пумпура.
— Без отдыха толку от вас будет мало! — категорично пояснил он свое решение.
Поселили нас за городом, на берегу моря. Как мы поняли, здесь в нескольких коттеджах сделали что-то вроде дома отдыха для летчиков. Беспрерывные бои отчаянно выматывали, люди теряли силы, притуплялась реакция, а с этим шутки плохи — ты перестаешь быть в воздухе бойцом. Поэтому Сиснерос и Дуглас решились на такой хотя бы скоротечный профилакторий. Как оказалось, мы были первыми, кому выпало вкусить благодатного отдыха на взморье.
Еще сутки проспали. Полдня просидели на берегу моря, блаженно слушая его вечный рокот. Вечером решили познакомиться с городом. Наши испанцы ушли разыскивать своих знакомых.
Чопорные особняки в садах постепенно сменяются более плотной застройкой. Улицы красивы той великолепной архитектурой, которая утверждалась веками. Много замысловатой лепки, изящное чугунное литье. На улицах людно. Здесь война едва чувствуется.
— Не то что в Мадриде, — замечает Мирошниченко. — Помните, как косились на наши выходные костюмы?
На этот раз оделись поскромнее, но видим: центральные улицы заполняются довольно принаряженной вечерней публикой.
— Совсем как у нас в Житомире, — говорит Матюнин, — только наши щелкают семечки, а эти — миндальные орешки.
Из-за угла показалась шумная компания. Мужчины темпераментно что-то обсуждали.
— Смотри! — схватил меня за руку Матюнин. Заметили и они нас. Старые знакомые — Гедес, Костането, Дори, другие французские летчики.
— Каким образом очутились в глубоком тылу? — с вызовом спрашивает Анри.
— Погоди, — осадил его Гедес. — Как вы здесь, друзья?
— После Малаги…
— Да, мы слышали. Там была крепкая драка.
— А вы чего в тылу? Гедес вздохнул:
— Уезжаем. Не сложилось у нас тут… Э, ладно! Давайте хоть простимся по-человечески, а? Он напряженно ждал ответа.
— Почему бы и нет?
— Отлично! — обрадовался Гедес. — Значит, через два часа в Лас Аренас. Устраивает?
Они ушли, уже притихшие и чем-то как бы задетые.
— Не прижились все-таки, — первым нарушил молчание Мирошниченко.
— При чем тут «прижились — не прижились»? — возразил Матюнин. — Просто перепутали дверь. Ехали на заработки, а попали в обстановку, где действует бескорыстный интернационализм.
Немало французских добровольцев воевало в Испании. Сражались с пылкой преданностью и отвагой легендарных парижских коммунаров. Но эта группа французских летчиков выглядела на этом фоне заметным исключением. С самого начала принципы комплектования группы были явно не наилучшие.
Впоследствии Сиснерос писал, что знакомство с французскими летчиками вызвало у него глубокое разочарование. Они, как отмечал Сиснерос, не были теми романтическими героями и приверженцами свободы, которых хотели видеть в них рабочие Франции. Исключение составляли трое или четверо, остальные были авантюристами, заурядными наемниками, рассчитывающими лишь на заработки.
Несколько раз Сиснерос пытался отправить их, но правительство не соглашалось, боясь того плохого впечатления, которое могло все это произвести во Франции.
— Тоже мне благородный порыв, — возмущается Матюнин. — Пятьдесят тысяч франков в месяц плюс через каждые три месяца отпуск с поездкой на лучшие курорты Европы. Иные на войну приехали с женами…
Несколько французских летчиков вначале было включено в нашу эскадрилью. Я вспомнил их первые вылеты.
— С какой настойчивостью требовали летать самостоятельной группой!
— Еще бы, — сразу откликнулся Мирошниченко, — покружат над республиканской пехотой, та им помашет беретами — и назад, домой. Полет выполнен, деньги заработаны. С нами полетят — чуть драка, они в сторону…
— А поломки потом пошли, — продолжаю. — Нарочно сажает с недолетом, чтобы подломить шасси. Неделю чинится.
— Помните, как Роберт удивлялся? Интересные, говорит, эти русские. Не спорят, кто сбил самолет. Я спрашиваю: «Чего спорить?» Отвечает: «Ну как же! Надо точно знать, кто сбил, кому деньги полагаются». Им за сбитые тоже платят.
Так с французов перешли на американцев. Те пилотировали отлично и сражались отважно. Но непонятна и неприятна была их неприкрытая расчетливость. Ехало их из США около сорока человек. Кажется, в Париже к ним в гостиницу явился франкистский вербовщик. В результате группа раскололась. Половина уехала к Франко, половина — в республиканскую Испанию. Франко платит больше, но нерегулярно, республиканцы — меньше, но в четко установленные сроки.
— Сейчас свой в своего стреляет, — сокрушенно качает головой Мирошниченко.
— Видите, — пытаюсь нащупать объяснение, — летчики там не из рабочих и крестьян. Это и сказывается на сознании…
— Гедес?
— Гедес исключение. Как и Сиснерос, как и многие другие. Но я говорю в общем. Мир все больше раскалывается на «нас» и «их», и тут не так просто сортируется.
— Конечно, — соглашается, подумав, Мирошниченко. — Мы себе поначалу тоже наивно представляли, как и те крестьяне под Малагой: маркизы против крестьян. На деле же порой рабочий целится в рабочего, крестьянин — в крестьянина. Здесь важно другое: кто по какую сторону баррикад. Маркизов не хватило бы, чтоб капитализму держаться…
Мы увлеклись, и встречные с любопытством посматривали на громко разговаривающих иностранцев.
К ресторану подошли, порядочно прошагав центральными улицами, постояв у красивых соборов и дворцов. Гедес уже поджидал, нетерпеливо высматривая нас у входа.
Французы были с женами. Наполнили бокалы. Жена Дори, хорошо сложенная, пожилая, с красивой сединой в волосах, поднялась, приковав к себе внимание.
— Пусть вас не удивит, — обратилась к нам, — что на этой скромной вечеринке, которую устроили мужчины и воины, чтобы попрощаться, первое слово взяла женщина. Только женщина может вам сказать все, чего вы заслуживаете.
Она хорошо говорила по-русски, правда, нам как-то не привелось выяснить, откуда это у нее.
— Встреча состоялась не потому, что нашим мужчинам недоело пить вино только с нами. — она едва улыбнулась н быстрым взглядом обвела внимательных серьезных французов. — Мы хотели отдать дань уважения русским. Я должна признаться, что нами с большей иронией воспринимались первые сведения о вас…
Нам это было известно. Однажды, когда не было погоды и вновь намечалась поездка в Мадрид, французы от нее отказались. Переводчик Саша встретил потом неожиданной новостью:
— Французы донос сочиняли. Мол, советские летчики — хорошие воздушные бойцы, крепкие физически, но они плохо влияют на испанцев. Русские-де не соблюдают субординацию, у них летчик может вместе с механиком делать грязную работу, равными держат себя в обществе с самыми рядовыми людьми, могут спать на простых солдатских постелях…
Теперь жена Дори как бы приходила к истине, только неясно было, насколько остальные разделяют ее чувства.
А она в самом деле расчувствовалась, в глазах блеснули слезы.
— Вы для нас загадка. Говорили: вы — мужики. А мы увидели прекрасных, жизнерадостных, отважных людей. У нас во Франции летчик — это очень высоко! Но советские летчики — неизмеримо выше. Не всегда просто постичь вас, понять бескорыстие и бесстрашие, когда вы напролом идете, не думая о смерти, вдали от родной земли, на чужой стороне. Вы прекрасны! Француженки — гордые женщины, и если они говорят такие слова, можете представить, от каких это чувств.
Она неожиданно заплакала и села. Мы смутно угадывали за таким неожиданным тостом непростые ее открытия и переживания. Все протянули к нам бокалы.
Наутро за нами пришел самолет.
— Собирайтесь, курортники, — поторапливал летчик. — Начальство передумало. Дало пять дней, а потом спохватилось. Молодые, мол, хватит им и двух суток, чтобы отоспаться.
И вот оглядывает нас Рычагов своими усталыми глазами.
Пабло Паланкар, имя которого знает вся Испания, но лицо которого ей узнать не дано, все такой же. Энергичный, распорядительный, неунывающий. Ему не дают ни минуты покоя. На обращения он реагирует мгновенно, порой даже скорее, чем успевают высказаться.
— Товарищ командир, новая партия боеприпасов…
— Срочно готовить, сделать контрольные отстрелы.
— Товарищ командир, я в отношении…
— Знаю. Тех двоих прикрепите к Артемьеву, пусть слетает с ними, проверит.
Ходит грудью вперед, рука в кармане, цепко видит все, то и дело задевая шуткой.
— Педро, а ну-ка дай!
Ему откатывают мяч, он неотразимо бьет с левой — в верхний угол ворот.
Футбол и мотоцикл — его страсть. Командир нередко пускается побегать вместе со всеми, благо недостатка в баталиях не бывает. Испанцы — фанаты этой игры, в каждой машине мяч, а то и про запас, любая подходящая минута заполняется футбольной потасовкой.
— Ладно, — еще раз осматривает нас. — С виду не блеск, но воду на вас возить можно. И серьезно:
— Вот что. Дел подвалило. Прибывает подкрепление, надо втягивать ребят в боевую работу, постепенно передать им все полезное, чему тут сами научились в боях.
Новички — в основном наши одногодки, но теперь возраст меряется иначе. Чувствуем себя стариками. Будто с высоты долгих прожитых лет взираем на пополнение, такое необстрелянное и непотрепанное. А они на нас — с невольной почтительностью.
В нашу группу на выучку включили Реутова, Зайцева и Пузейкина.
Матюнин верен себе.
— Ну что, товарищи, — бодро обращается к новичкам, — сейчас товарищ Кондрат, герой испанской войны, познакомит вас с наукой побеждать.
Молодежь улыбается: понятное дело, старички шутят.
— Сейчас командир звена вам все по порядку растолкует. А это уже половина дела, — серьезно говорит Матюнин, заметив мою задумчивость.
Реутову, Зайцеву и Пузейкину неунывающий Матюнин явно пришелся по душе.
— От себя могу передать наш девиз для боя: «Но пасаран!» — добавляет Виктор и вскидывает руку со сжатым кулаком.
Аэродром — на поле у села. Домики сложены из белого камня, тесно жмутся один к одному. Село глядит на мир немногочисленными маленькими окошками.
Ночевать приходим к крестьянам. Но допоздна засиживаемся у приемника. Мы нашли его с Матюниным в охотничьем доме маркиза, где на полу лежали шкуры, а на стенах висело множество рогов, чучел, экзотического оружия. Теперь приемник — зависть всей эскадрильи.
Ночью приемник берет волну Москвы. Когда ее голос наконец, доносится из эфира, все затихают и печать настороженного ожидания ложится на лица похудевшие, черные от загара. Потом, будто мягкие нежные тени от облаков по высохшей жаждущей земле — по губам, по глазам блуждают отрешенные улыбки. Как у детей, которых воображение поднимает над обыденностью и незаметно переносит в чудесную сказку.
Сходятся и крестьяне, завернувшись в одеяла. Стоит промозглая мартовская погода. Им переводят. Они внимательно слушают. Уже многие могут это делать — и наши, и испанские бойцы эскадрильи.
О чем же говорят дикторы? Идут митинги в защиту Испании. Открылся колхозный санаторий… Рабочие харьковского тракторного завода получили несколько новых жилых домов…
Крестьяне слушают с напряженным интересом, просят кое-что разъяснить. СССР для них — страна неузнанная, еще во многом непонятная, но родная. Они знают о главном: там хозяева — рабочие и крестьяне.
Есть у нас еще патефон и пластинки. Но танцы не выходят — сельские дульцинеи застенчивы и горды. Угостить их шоколадом можно лишь через кого-либо из старших.
Поскрипывает, посвистывает приемник. Вот сквозь шумы и помехи пробивается голос Утесова:
Любовь нечаянно нагрянет,
Когда ее совсем не ждешь,
И каждый вечер сразу станет
Удивительно хорош…
А где-то есть мирная жизнь, с такими вот песнями, с обыденными приятными заботами, любовью…
Неслышными шагами подходит Рычагов, какое-то время слушает приемник, трогает меня за плечо.
— Как бы нечаянно не нагрянули «юнкерсы». Не нравится мне сегодняшний прилет разведчика. Подключись со своими пораньше к дежурной группе.
В конце ночи, едва темень стала терять густоту, послышался отдаленный, нарастающий звук моторов. «Юнкерсы» все чаще переходят к ночным бомбардировкам. Отыскать город помогают приборы и светящиеся бомбы. Истребители же ночью — не работники.
На этот раз фашисты заодно решили разбомбить и наш аэродром.
Но «курносые» были начеку. Отряхивая с себя холодные капли росы, они понеслись на взлет.
… Только потом я понял, что смертельная очередь предназначалась мне. Я атаковал «юнкерса» и не заметил, что стрелок второго вражеского бомбардировщика открыл по мне огонь. Тут же стремительной тенью промелькнул мимо моей кабины истребитель. Затем, завалившись в глубокий крен, спиралью пошел к земле.
Так погиб Квартеро. Он прикрыл меня своей машиной. Когда я это понял, трудно было успокоить себя. Вспоминалось, как укорял его там, в Малаге. За то, что слишком близко подошел к пулеметам «юнкерса». Пришлось, выручая его, отвлечь на себя внимание вражеского экипажа. Получалось, что вроде бы я его толкнул тем укором на ответный жест.
— Не переживай, командир, — успокаивал меня после полета Галеро. — Он иначе не мог. Он всегда восхищался беззаветностью ваших летчиков и говорил: «Мы перед ними в неоплатном долгу…»
Да, это и есть настоящий интернационализм, бескорыстная товарищеская взаимовыручка в бою. Вспоминается еще один случай, который трудно забыть. Когда мы приехали защищать небо Мадрида, у его стен простым пехотинцем воевал рабочий паренек коммунист Альфонсо Гарсиа Мартин. Альфонсо с группой своих боевых товарищей, имевших, как и он, некоторые навыки в пилотировании, выехал в СССР для обучения летному делу. Вскоре он вернулся и стал водить бомбардировщик. Однажды он возвращался с задания один и внезапно был атакован шестеркой немецких истребителей. Радиста-стрелка тяжело ранило, левый мотор вышел из строя. «Это конец, — подумал Альфонсо. — Сейчас добьют».
Но тут выскочил из-за облаков истребитель И-16. Один против шестерых дерзко пошел в атаку. Он метался от одного вражеского истребителя к другому, связал их боем, отгоняя стервятников очередями от республиканского самолета. Один «мессершмитт» ему удалось сбить. Остальные переключились на него, что дало бомбардировщику возможность уйти.
Приземление поврежденной машины было неудачным. Альфонсо ударился и потерял сознание. Когда очнулся, первое, что он спросил, было:
— Вернулся истребитель?
— Нет, — ответили ему. — Погиб…
— Кто он?
— Советский летчик Александр Герасимов.
В августе 1938 года лейтенант Альфонсо Гарсиа Мартин вновь приехал в СССР, но вернуться в Испанию уже не смог — там хозяйничали фашисты. Советский Союз стал для него второй родиной. Он принял советское подданство и взял себе имя — Александр Иванович Герасимов. Так он возвратил Стране Советов ее верного сына, отдавшего свою жизнь за дело испанского парода.
В годы Великой Отечественной войны Александр Иванович Герасимов Альфонсо Гарсиа Мартин был летчиком-штурмовиком, сражался мужественно, был награжден многими орденами. Сейчас он живет в Воронежской области.
Новая угроза нависла над Мадридом. Итальянский экспедиционный корпус, захватив Малагу и сильно потрепав республиканцев на юге, неожиданно совершил длительный марш, пересек всю Испанию и теперь шел на Мадрид с севера. Его удар нацелен вдоль Французского шоссе, через Гвадалахару.
Несколько дней назад авиационная разведка подтвердила: да, подходят длинные плотные колонны. Разведку удалось провести просто чудом: погода стояла абсолютно нелетная.
На севере страны республиканский фронт был почти открыт. Сюда в спешном порядке стали перебрасывать интернациональные бригады, артиллерию, танки.
Смушкевич, Пумпур, инженеры Зелик Иоффе и Яков Залесский буквально шагами перемеряли все аэродромы. В Алкале нашли более или менее пригодную полосу земли. Сотни крестьян трудились здесь, укрепляя ее песком, равняя, трамбуя. Сюда успели до самых проливных дождей переправить авиацию с других аэродромов. Теперь тут все забито самолетами. Бомбардировщики СБ, штурмовики Р-5, истребители И-15 и И-16 стоят вплотную друг к другу, «по колени в воде», уставившись носами в желтоватую линию искусственной взлетной полосы. Повсюду — бензовозы, штабеля бомб, горы всевозможного аэродромного имущества.
Вечер. У нас праздник: приехал Михаил Кольцов. Наш Миша. Вот кого послушать! Как глубоко понимает он эту непростую чужую жизнь со всеми тонкостями психологии, обычаев, расстановки политических сил, как умеет емко и просто все изложить и объяснить. По отрывистым рассказам можно представить, какой ценой даются ему эти знания: ходил в поиск с разведчиками, останавливал отступающих бойцов, дискутировал с дипломатами, просвещал анархистов, выколачивал боеприпасы…
Ему приятно сидеть среди своих, потягивать крепкий чай, переброситься словом, просто помолчать. Сейчас он с улыбкой наблюдает, как Матюнин и Мирошниченко выясняют свои бесконечные отношения.
— А в чем дело? — Кольцов с интересом следит за их перепалкой.
— Да вот ведь дело какое, — пояснил Матюнин. — Дежурило наше звено. Вспорхнула ракета. Одна, значит, дежурному звену. Три — всем. Ну поднялись, развернулись к аэродрому вновь, чтобы глянуть, куда нас нацеливают. Стрела указывала на северо-запад.
Пошли в том направлении и вскоре заметили его, голубчика. Крался под самыми облаками. То уйдет в них, то вновь покажется. Наконец настигли. Вот здесь я чуть не выскочил на очередь, пущенную Николаем по фашисту!
— Ладно, — недовольно заканчивает рассказ Мирошниченко, потому что Матюнин пускается в длинные объяснения, что и как было. — Главное, мы приземлили того франкиста.
— Постойте, постойте, — оживляется Кольцов. — Я случаи этот помню. А знаете, что вы посадили франкиста именно в наиболее полном смысле слова?
Все настораживаются.
— В полном смысле?.. — неуверенно переспрашивает Матюнин.
— Как же! Первого франкиста. Брата вожака мятежников — Района Франко. Известный в Испании летчик, ас. Возвращался из Германии, где вел переговоры о новых поставках оружия.
— О-о! — загудели вокруг. — Вот так добыча! У вашего звена теперь личные счеты с самим каудильо…
Весь следующий день прошел в напряженном ожидании. То и дело посматривали на небо. Кончит ли низвергаться эта мешанина дождя и снега? Оправдывается ли прогноз метеорологов? От стоящего поодаль автомобиля доносятся возбужденные голоса. Это спорили между собой два Матео.
— Коммунисты с самого начала были за регулярную армию, — наступал Матео-маленький, — за введение комиссаров. А ваши социалисты во главе с премьер-министром Ларго Кабальеро все хитрили, пятились от этих вопросов, революции то и дело палки ставили в колеса.
Матео-большой принадлежал к социалистической партии и в споре с техником сейчас чувствовал себя явно неуверенно.
— Мы хотели более демократично решать вопросы обороны.
— Нужна диктатура рабочих! — горячился техник. — У России учиться надо. У Маркса, у Ленина. А вы болеете болезнями Второго Интернационала.
— Но должна же новая армия чем-то отличаться от старой, — не сдавался Матео-большой. — А ты опять — диктатура, дисциплина. Должен же солдат новой армии почувствовать какую-то свободу?
— Он за нее драться должен… Скажи спасибо коммунистам, что регулярная армия все же создается… И хорошо, есть у кого поучиться: советские военные показывают пример организованности, дисциплины, четкости. А что, не так?
Под мышкой Матео-большой держит термос. Он спешит прекратить спор и обращается ко мне:
— Горячий кофе. На дорожку, а?
Вот и сигнал на вылет. Бомбы подвешены, пулеметы заряжены, баки полные…
Позднее английская «Дейли телеграф» писала об условиях нашей адской работы: «Два дня тому назад корреспондент наблюдал за разведкой, производимой одиннадцатью правительственными самолетами под проливным дождем, при ветре силой в 60 миль в час…»
Замысел нашего командования: нанести первый удар по войскам, проходящим через ущелье. Летим низко. Серой полоской тянется Французское шоссе. Вот первые машины. Проходим дальше. Не надо даже целиться, бомбы летят точно на дорогу. Возвращаемся — и вновь в небо.
Несколько дней действовал беспрерывный конвейер. За это время фашистская авиация так и не появилась.
Вечером после полетов читаем газету. Самое интересное — вслух. Там подробно описаны успехи республиканцев. Особенно хвалят авиацию и танки. Говорят об огромных потерях итальянцев.
— Ну что, курносые, — говорит Рычагов, — генерал Дуглас разрешил нам посмотреть на свою работу.
Автобус шел по знакомому с высоты Французскому шоссе. Но теперь оно иное. Ничего живого на нем. В кюветах, заполненных водой и грязью, машина на машине, ведь шли они в два-три ряда, орудия, трупы врагов.
В селении возле церкви остановились. Двое республиканцев конвоируют пленного.
— Подведите его сюда, — потребовал Смушкевич. — Кто вы?
— Майор. Командир батальона.
— Где ваш батальон?
Майор поднял смертельно усталые глаза, повел ими в сторону.
— Здесь, в канавах. Они уже не встанут.
Закачал головой, лицо выражало недоумение.
— Так просчитаться! Так просчитаться!
— Вас разбила авиация? — спросил Смушкевич.
— Авиация. А то кто же? Они были в ударе. Почти винтами рубили. Это был ужас…
Чуть подальше, на не так размоченном пригорке, увидели группу людей. Узнали плотного, в большой кепке, всем своим видом напоминающего степенного провинциального служащего, генерала Павловича — Мерецкова, подвижного Павлито — Родимцева. Здесь Кольцов, Хемингуэй, другие журналисты.
Хемингуэй кивнул головой и показал большой палец. Кольцов ввалился в нашу гурьбу.
— Молодцы! Это — отличная победа.
После этого была еще одна приятная встреча. Приезжала на аэродром Долорес Ибаррури. Останавливалась, радостно здоровалась, трогала заплаты на самолетах. Все собрались ее послушать.
— Сражение при Гвадалахаре, — говорила Долорес, — крупнейшая победа. Сорван еще один удар по Мадриду. Свыше пятидесяти тысяч итальянцев участвовало в этом подлом и коварном походе. По предварительным данным, они потеряли в сражении до десяти тысяч убитыми и ранеными.
Закончила она простыми словами, по-матерински прижимая руки к сердцу:
— Испания вас благодарит!
У пирса покачивается судно. Оно поглотило в свое нутро множество ящиков с апельсинами, их повезут испанским детям, для которых СССР стал второй родиной. Еще погрузили разрезанного на части «юнкерса», немецкие осветительные бомбы, образцы патронов к итальянским крупнокалиберным пулеметам — оружие врага надо тщательно изучать.
Десять месяцев сражается Испанская республика. Она будет сражаться еще почти два года. Лишь в самом конце войны франкисты смогут взять Мадрид сердце республики билось до последнего.
Корабль отходит от стены. Здесь, в бухте, его вздымают уже приглушенные валы, а там, в открытом море, они разъяренно взвиваются к небу.
Стоим на палубе, всматриваемся в уходящую качающуюся землю.
Здесь вблизи мы увидели фашизм.
Здесь прошел еще одну историческую закалку пролетарский интернационализм, в этом горниле были и мы.
Здесь могилы наших товарищей. Чуть позже Михаил Кольцов привезет родным Сергея Тархова ключик от его последнего пристанища.
Здесь осталась сражаться новая смена, новая славная когорта советских пилотов. Вскоре отличатся Михаил Якушин и Анатолий Серов — пионеры применения истребителей в ночных боях. 27 и 28 июля они собьют в кромешной тьме по «юнкерсу». Евгений Степанов совершит воздушный таран. Иван Волощук, направляясь к самолету, упадет в обморок от переутомления, а Петра Бутрыма механик будет подсаживать в кабину, так как сил на это у летчика уже не было…
И сейчас плывет к берегам этой пылающей страны мой друг Леня Ерохин. С ним мы так и не встретимся. Когда я ступлю на родную землю, его предадут земле здесь, и троекратный салют сухо разорвет над ним жаркий испанский воздух.
Потом подсчитают: всего около трех тысяч советских добровольцев сражалось в Испании, почти двести из них остались в ней навсегда.
Когда объявили о нашем возвращении, два дня оба Матео ходили, как больные.
— Командир, хотите, я сделаю вам чемодан? — предложил Матео-шофер и сокрушенно вздохнул при этом. А техник принес огромный букет красных гвоздик.
— Цветы революции.
Я держу их теперь в руке.
Море кипит, дыбится, бросает судно то вверх, то вниз. Воздух сырой и соленый, мы дышим брызгами. Черное и клубящееся, как дым, небо сливается, перемешивается с морем, волны мощно шуршат и ухают. Над ними, над нами носятся, мечутся и так тоскливо кричат чайки!