В то время, когда происходит действие этого рассказа, я жила в Канаде. Это было в конце второй мировой войны, мне было около шестнадцати — довольно беспокойное соединение ребенка и женщины, канадки и англичанки. Нас с мамой эвакуировали в Саскатун, Саскачеван, — его эвфимистически именовали «сердцем прерий» — пять лет назад, и только в последние два года мы притерпелись к равнинному однообразию полей пшеницы, громадным просторам, раскинувшимся меж городами, которые прорезали лишь резкие очертания вздымавшихся элеваторов, белых в сухом, прозрачном воздухе.
Мы даже полюбили сам Саскатун; но в знойные месяцы летних каникул неизменно с облегчением покидали его, отправляясь к одному из озер, разбросанных к северу от города Принц-Альберт. Своим расположением озера эти напоминали отпечатки пальцев, влепленных среди почти неизведанных северных лесов, на их защищенных лесами берегах небольшими группами ютились бревенчатые хижины, обитатели которых: фермеры, лесорубы, дачники — наслаждались красотой и тишиной лесов, а в придачу — всякой живностью, какая там водилась.
В этих волшебных краях мы обычно проводили летние дни на открытом воздухе, купались, катались на каноэ, гуляли, читали или просто лежали на солнышке и дремали. По вечерам загорались синим пламенем трехфутовые сосновые поленья, от них тянуло приятно пахнувшим дымком, а мы сидели и разговаривали, слушая, как играют в соседней хижине студенты- пианисты и кричит в тростниках выпь, или смотрели, как на опушке леса, между нашей верандой и озером, которое после того, как погаснут невероятные краски заката, всегда мерцало светло-серым блеском, пляшут мириады светлячков.
То последнее лето перед возвращением в Англию было особенно прелестно. Во-первых, я впервые влюбилась. Никто и никогда не убедит меня, что в пятнадцать лет невозможно любить. Тогда я любила так, как никогда потом, — всем сердцем, не ведая сомнений, безраздельно и простодушно. Или во всяком случае так я любила к концу того лета. Когда мы в июне отправлялись на озеро, это лишь начиналось.
Мой друг работал в Саскатуне, но озеро было его «стихией»: дебри, незнакомые и прекрасные, манили его с неодолимой силой, так что не могу утверждать, что лишь ради меня усаживался он по пятницам, как только представлялась малейшая возможность, на свой мотоцикл и гнал триста миль по ухабистым дорогам прерий, чтобы провести с нами уикэнд.
Случалось, он не мог приехать, и тогда радость улетучивалась из всего до следующего понедельника, когда можно было снова начать дожидаться пятницы. Он никогда не мог предупредить заранее, потому что мы жили в такой дали от цивилизации, что у нас не то что телефона, но и телеграфа не было, поэтому оставить всякую надежду я могла не раньше полудня в субботу. В таких условиях триста миль— не шутка. К тому же Дон был стеснен в деньгах и иногда подрабатывал по субботам и воскресеньям сверхурочными.
Но, если исключить эти пустые потерянные субботы и воскресенья, я была счастлива до беспамятства. Так счастлива, что впервые за многие годы начала довольно много размышлять о Боге. После того, как Дону удалось приехать несколько недель кряду, я самоуверенно вообразила, что Бог самолично принимает во мне участие. Я разговаривала с Ним, словно с приятелем, и в какой-то момент в этой веренице знойных, задумчивых дней, когда Бог — или природа, или как вам еще будет угодно назвать правящую миром Силу, — казалось, был совсем-совсем рядом, мне втемяшилось, что если я прямо задам какой-нибудь вопрос, то первое, что придет мне в голову и будет правильным ответом.
Сейчас легко издеваться над ребячеством этой игры в испытание веры, но факт остается фактом: она срабатывала. Обычно я испытывала ее на простых вещах. «Будет завтра дождь?» «Придет нам сегодня письмо из Англии?» — и чаще всего — «Приедет Дон на этой неделе?» Поначалу меня порядком приводил в замешательство тот рой утвердительных и отрицательных ответов, которые проносились у меня в голове, но через некоторое время приоткрывался небольшой просвет взвихренной пустоты, потом совершенно отчетливо вспыхивало «да» или «нет», и я не помню, чтобы ответ когда-нибудь оказался неверным. За исключением последнего случая.
Как-то утром в понедельник я сидела на краю нашего маленького причала для каноэ, свесив одну ногу в теплую воду и наблюдая, как крошечные рыбки с любопытством тычутся в нее своими прозрачными носами, когда ко мне подошла мама, перешагивая через дыры, зияющие в дощатом настиле.
— Ты не брала пять долларов у меня из коробки с деньгами? — спросила она.
— Нет… — ответила я, лениво поводя ногой и глядя, как рыбки бросились врассыпную.
— Странно, — сказала она. Наверно, я сунула их в какое-то другое место.
Она ушла, а я улеглась на настил, ощущая через кофточку тепло и шероховатость досок, и под прикрытыми веками, в которые било раскаленное солнце, миг за мигом прожила от начала до конца два последних дня. Немного погодя снова пришла мама. В ее доносившихся сзади глухих шагах чувствовалась настороженность и безотлагательность, заставившие меня сесть.
— Я не могу их найти, — сказала она. Между бровей у нее мышцы стянулись в тугой узелок.
— Я пойду и помогу тебе искать.
— Бесполезно, — сказала она, усаживая меня. — Теперь я точно помню, что действительно положила их в коробку. Больше им негде быть.
— Ну, а что тогда с ними стало?
— Не знаю, — сказала она. Мама стояла рядом со мной и, хмурясь смотрела на сверкающую гладь.
Я должна сказать, что Дон был не единственным человеком, что приезжал к нам. У нас было много друзей, и, по их мнению, ради того, чтобы в разгар июльской жары провести у озера субботу и воскресенье, стоило проделать долгий путь на поезде, а потом — иначе к нам не доберешься — трястись на грузовике без всякого комфорта. Еще заскакивала уйма всякого народа из местных, да еще дачники из соседних хижин. В последний уик-энд у нас, кроме Дона, останавливалось еще человек шесть.
До сих пор не могу понять, как мысль о том, что эти пять долларов взял Дон, вообще пришла мне в голову. Но она пришла, и меня тотчас же окутала холодная пелена отвращения к себе. Посреди ослепительного зноя меня охватил озноб, и мама наклонилась и обняла меня одной рукой.
— Не беспокойся, дорогая, — сказала она. — Мы не можем точно сказать, кто их взял.
— Но это же друзья, — пробормотала я. То, что пришло в голову мне, пройди хоть сто лет, ни за что не пришло бы в голову маме. Она с таким же успехом заподозрила бы в воровстве Дона, что и меня.
— Любой мог зайти и взять их, — сказала она, — пока мы ездили к рифу.
Но здесь не было чужих людей, и она это знала. Поселившиеся на берегу Озера люди составляли крошечную, замкнутую общину, куда не проникали ни пришлые, ни бродяги.
По тем временам, при более чем скромном пособии, которое мы получали из Англии на прожитье, пять долларов были для нас изрядной суммой. Но мама никогда не имела обыкновения убиваться по поводу того, чего не воротишь, и велела мне выбросить все это из головы.
Но я не могла. Наверно, из-за сознания собственной вины в тот миг невольного предательства случай этот бередил мне душу. Я ненавидела себя за то, что поддалась этой мысли в первый раз, не говоря уже о втором, и по мере того, как тянулись дни, глупое, беспочвенное подозрение росло, а с ним — и моя вина, питая друг друга. Счастье, которое доставляли мне эти места, было совершенно отравлено и точно так же — прелесть ожидания; я чувствовала, что не смогу снова посмотреть Дону в лицо и почти страшилась приближавшегося уик-энда. Несмотря на это я не могла избавиться от своих сомнений, которые угнетали меня тяжким бременем вины.
Сначала я отказывалась применить свой новоизобретенный «тест», так как для этого нужно было признать свои сомнения перед самой собой в то время, когда я как раз отчаянно старалась сделать вид, что их вообще не существует; потом, достигнув той стадии, когда мне пришлось их признать, я боялась «спросить», зная, что поверю полученному ответу.
Но когда наступила пятница, я чувствовала себя настолько несчастной в своем самодельном аду, что больше не могла этого вынести. В одиночестве отправилась я на берег; вечерний воздух был необычайно тяжел, и недвижная гладь озера была исполнена зловещей красоты. Я стояла и смотрела на догоравший за зубчатым силуэтом леса закат. Он был прекрасен — слишком прекрасен для меня в тот момент. Я чувствовала, что не в состоянии смотреть на него. Я разрыдалась, сотрясаясь от тяжелых, сухих рыданий, и внезапно произнесла:
— Это Дон взял пять долларов?
И совершенно ясно услышала:
— Да.
С неестественной внезапностью, с какой вообще совершаются перемены погоды в этом краю контрастов, разразилась гроза. Всего лишь миг тому назад весь запад был залит красными и лимонными красками заката, а в следующий — их уже поглотила чернота туч, и свинцовую чашу неба расколола молния, разбежавшись, будто прожилки на листе, бессчетным числом побегов. Она исчезла, а я стояла, моргая глазами, во внезапно объявшей меня тьме; потом раздался гром, а в следующую секунду гладь озера вздыбилась сердитыми пляшущими пиками, и сосны засвистели, как хлысты.
В ту ночь я старалась не ждать Дона. Я чувствовала, что мои мысли могли каким-то образом передаться ему и что, почувствовав предательство, он не приедет. Ирония состояла в том, что как я теперь инстинктивно ни была уверена в его виновности, мне хотелось увидеть его, как никогда прежде.
Лежа в постели под покатой крышей хижины, я прислушивалась к дождю, множеством молоточков гвоздившему у меня над головой, чувствуя, как ветер, налетая яростными порывами, сотрясает хижину до самого основания, глядя, как черный квадрат окна то и дело озаряется внезапно и ослепительно. Один раз я встала, и, дрожа, стояла и смотрела поверх макушек деревьев; при вспышке молнии было видно, как густой лес податливо клонится под ветром, словно поле пшеницы.
Я испытывала такое душевное одиночество, с которым не сравнится ничто из пережитого мною потом. Мое странное предательство причиняло мне жгучую, всепоглощающую боль, которая, благодаря многослойному изоляционному покрову, которым с годами для самозащиты обросло мое сердце, было бы теперь невозможно.
Я снова забралась в постель, пытаясь заглушить вскипавшие в горле слезы. Но когда побуждаемая нежной, глубокой привязанностью, существовавшей между нами, ко мне поднялась мама и поцеловала меня в щеку, она была мокра от слез.
— Не плачь, милая, — сказала она с нежностью. — Может, он еще приедет.
— Я не желаю, чтоб он приезжал! — прорыдала я, не удержавшись; когда она отпрянув в изумлении спросила: — «Но почему?», — я была вынуждена солгать; потому, сказала я, что боюсь за него — как он поедет в грозу по этим жутким дорогам, которые размыты дождем и превратились в сплошное желтое месиво.
Когда она, подоткнув мне со всех сторон одеяло, ушла, ложь стала реальностью. Я лежала и думала о действительной опасности, которой грозили эти дороги… после сильного ливня по ним небезопасно ходить, на крутых подъемах ноги буквально разъезжаются под тобой. Хватит ли у него ума остановиться и обождать, пока не пройдет гроза? Но дороги северной Канады не похожи на дружелюбные, многолюдные дороги Англии, где всегда есть по близости если не город, то ферма, до которой можно добраться пешком. Здесь же можно проехать целую сотню миль, и, кроме отвратительной дороги, ничто не подскажет тебе, что ты не первый человек, что проходит этим путем.
Я представляла, как Дон борется со стихией, не желая застрять где-то в затопленных водой дебрях. Сила, с которой ветер обрушивался на хижину, заставляла мое испуганное воображение рисовать мотоцикл, всегда казавшийся мне таким тяжелым и прочным, как нечто настолько хрупкое, что его могло перевернуть первым же сильным порывом ветра. Мне представлялось, как Дон лежит пригвожденный к земле, уткнувшись лицом в желтую глину, и мотоцикл тащит его за собой; я видела, как дождь хлещет над воротом кожаной куртки по его неподвижной молодой шее; слышала сквозь неистовый шум грозы кашель поломанной машины.
Много часов спустя, когда я не меньше сотни раз пережила всю эту сцену, до меня вдруг дошло, что я слышу настоящий звук ревущего мотора. Гроза стихала; ветер лишь угрюмо, словно задыхаясь от спазм, завывал среди деревьев, да равномерно стучал по крыше дождь. Я лежала совершенно неподвижно, во мне боролись облегчение и страх, каждый настолько сильный, что у меня в легких застывало дыхание, когда я услышала на деревянной лестнице тяжелые, усталые шаги Дона.
Он стоял в пустом проеме двери. Тусклый свет занимавшейся за окном зари поблескивал на его черных мокрых волосах, мокром лице и блестящей куртке, с которой струилась вода. Он простоял довольно долго, с трудом переводя дыхание, не зная, сплю я или нет. Его руки устало висели по бокам. Я различала его ссутулившиеся плечи и слышала слабый стук капель, падавших на дощатый пол.
Потом я шепотом позвала его и протянула руку. Он подошел и склонился надо мной, прижимаясь своим холодным лицом к моему разгоряченному лицу. На подушку с его волос стекала вода. Он старался удержать мои руки под одеялом, приговаривая:
— Нет, ты промокнешь, — и тихо смеялся, одной рукой прижимая мои руки, а другой — пытаясь стащить с себя промокшую куртку. Но я вырвалась и, обхватив его шею руками, притянула его к себе — он покорился. Сквозь тоненькую пижаму я чувствовала, как коробится мокрая куртка; меня крепко сжимали его невыносимо холодные руки; его ледяное мокрое ухо прижималось к моей щеке, его губы — к моему плечу… Внезапно во мне рухнули и чувство вины, и сомнения — так раскалывается весной твердый покров замерзшего Саскачевана. Вырвавшаяся на свободу река мчит, унося с собой обломки своих ледяных оков. Такую же упоительную свободу испытывала я теперь, поняв абсолютную глупость одолевавших меня страхов.
Большинство истин постигается постепенно, через множество мелких уроков. Но в этот мокрый, тесно сблизивший нас и освободительный миг я мгновенно уразумела истинный смысл любви — вернее, одну из таких истин, потому что их много и ни одна не абсолютна, за исключением того человека, для которого она реальна. Состоит он вот в чем: что до тех пор, пока в ком-то не усомнишься по-настоящему, в него не сможешь по-настоящему и до конца поверить.
— Дон, — прошептала я ему на ухо голосом, вместившим все только что пережитые страхи.
— Глупышка, — нежно шепнул он в ответ. — Ты же знаешь, я могу вести «Матильду» даже во время землетрясения… Спи. — Он вытер мне лицо дальним концом простыни, перевернул на сухую сторону подушку, уютно подоткнул со всех сторон одеяло. Руки мои все тянулись прикоснуться к нему, а он упорно запихивал их назад, в тепло. — Закрывай глаза, — приказал он. Когда я их закрыла, я сразу же погрузилась в черноту бесконечного изнеможения. Я заснула посреди его поцелуя.
На следующее утро солнце ярко сияло на безоблачном небе. Озеро напоминало лист прозрачного стекла, и каждая сосновая иголочка сверкала чистотой, словно нитка зе леного шелка. От потрепанной ненастьем земли поднимался одуряющий запах свежести.
Мы сидели втроем на затянутой проволокой веранде и пили утренний кофе, смотрели, как блаженствуют на поленнице, от которой идет пар, наши почти что ручные бурундуки и смеялись над ужасами оставшейся позади ночи. Мама, как видно, дав волю фантазии, тоже не спала, пока не приехал Дон. А сама его поездка, несмотря на показную небрежность Дона отнюдь не казалась приятной прогулкой.
— Когда ты выезжал из Саскатуна, уже шел дождь? — спросила я, и когда он ответил, что шел, прямо несусветный, у меня вырвалось: — Тогда зачем ты приехал? Никакой надобности не было. Это слишком опасно.
Он только фыркнул в ответ, повторив, что «Матильда», если понадобится, выдержит и ярость Атлантического океана, — И потом, — добавил он немного погодя, — в этот уик-энд я должен был приехать.
Не успела я спросить, почему, как мама спросила, не хотим ли мы пройтись в лавку за продуктами. Вопрос был риторический; мы сидели, держась за руки и устремив друг на друга глаза, и, как могла заметить мама, нам было все равно, чем заниматься, лишь бы вместе. Она пошла в комнату за деньгами и списком предстоящих покупок. После ее ухода я заметила под глазами у Дона черные круги, и выражение у него было трезвое и взрослое. Он начал было что-то рассказывать, но не докончил, а, перегнувшись над столом с кофейными чашками, поцеловал меня. Солнце блаженным теплом разливалось по моим закрытым векам и нашим сомкнутым рукам.
Мама окликнула меня. В ее голосе послышалась какая-то странная нота.
Я отправилась в дом. Не привыкшими к его полумраку глазами я не могла разглядеть ее выражения. Она держала коробку с деньгами.
— Смотри, — сказала она, протягивая ее мне.
Поверх нескольких однодолларовых бумажек и мелочи в коробке лежала купюра в пять долларов.
— Она вернулась! — воскликнула я. — Вот чудно! Когда, по-твоему, это могло случиться?
— Ночью ее тут не было, — произнесла она так, словно у нее пересохло в горле.
Я рассмеялась над ней.
— Какие глупости, — заявила я. — Должно быть, она тут так и лежала. Со вчерашнего вечера в доме никого не было, кроме нас и Дона. Готова поручиться, что она так и лежала тут все это время. — Мама не отвечала, и я сказала: — Ну, живей, давай свой список, и мы пойдем, пока не настала самая жара.
Она молча протянула мне список, потом взяла пяти долларовую бумажку, с минуту подержала, точно сомневаясь, давать ее мне или нет; сгорая от нетерпения скорей вернуться к Дону я почти выхватила ее у мамы, поцеловала ее и помчалась на залитую солнцем веранду.
Дон сидел ко мне спиной. Он немного сгорбился и сосредоточенно уставился в пустую кофейную чашку. Пока я стояла и смотрела, чувствуя, как солнечное тепло, словно благословение, разливается по моей коже, я подумала: любить прекрасно, но это еще не все. Доверие — вот в чем находит завершение любовь, что делает ее совершенной. Я подумала о своей детской игре в вопросы и ответы, и снисходительно посмотрела на себя, какой я была вчера. Теперь я знала ответы на все вопросы. Я легко поцеловала его гладкую, черную голову.
Ну, — сказала я. — У меня есть пять долларов. Пойдем и купим весь мир.
Lynne Reid Banks, 1977
Из сборника «Что-то настоящее» (Семь рассказов о любви).
Журнал «Англия» — 1979 — № 3(71)