Всё, в чём я сущ

Стихотворный срез


У истоков супертьмы

Поэма


Умолкни муза! Звонкой лиры струны

Бесчувственность всеобщая сгубила.

Мой голос, бывший ласковым и юным,

Теперь охрип, и в сердце боль вступила.

Кого мне петь среди долин подлунной,

Средь душ глухих и грубых,

мне постылых?

Отечество скорбит под властью скверны,

Стяжательством отравлено безмерным.


Луиш Важ де Камоэнс, «Лузиады»,

песнь десятая, октава 145. Перевод

О.Овчаренко



Я знаю: мир нестоек и безбожен;

следы на нём крошатся там и тут.


Остынет ласковое солнечное ложе,

в агонии дохнув вокруг себя

кроваво-красным,

беспощадным жаром;

рассветы и закаты навсегда от нас уйдут

к мирам иным,

где – прорва звёзд

поярче,

где смыслы бытия лишь в притяжениях

да в порушении того, что накопилось.


В последний раз, прощаясь,

улетая прочь

неведомо куда

и видя под собой

испепелённую,

вскорёженную,

скорбную

пустыню,

тоскливо и невнятно

прокурлычат

клинья

журавлиные.


Усохнут навсегда цветы, деревья,

водоёмы, травы;

и в бешенстве забьются

особи жирафов,

рыб, собак, жуков

и прочих тварей.


С людским же родом,

оскверняющим

земную твердь

и всё на ней и по-над ней,

а также и – себя,

ещё на много раньше

то печальное

должно произойти,

что относимо

ко множеству,

растущему

без цели и мотива, —

конец ему приблизят и ускорят

добавления

к его угрюмой,

бесконечно несуразной

численности

и гордыне

и полоскания

в разливах искушений.


Бесцветными окажутся

улыбки

и задатки детворы.


И томных дев не увлекут желания зачатий;

на нет сойдут для них

забавы и утехи

с мужами,

истрепавшими

себя

в блуде и в сладострастии.


И откачают головами старцы,

смиряясь перед тем,

что в юных

истощилось

радостное

родовое

семя.


Пригашенное яростное,

зубчатое

огневое пламя

гримасами

забвения и фальши

заскользит тогда

по полотнищам

знаменным.


И орды обречённых на безумие

гомункулов,

восстав, —

из отвращения

к их утеснённой,

горемычной

доле, —

властителей над ними —

предков тлена и пороков —

решатся

истребить…


Нет поворота вспять —

к былому,

к изначальному;

и не проявится лишь то,

что —

не рождалось!


Причин и следствий череда

в объятьях

мироздания

толкает к одному —

к погибели.

Себя рассудком

у роковой черты нам не дано принять.


Мы всё ещё заботимся о славе,

о том, что время

в мёде растворится

и нас обдаст живительной росой.


Уж эти росы, —

в ярких свежих каплях оседающие

по ночам

или с приходом зорь

избытки

испарений, —

так густо окропившие

стихи

и прозу!


Ещё в зародыше

иронией и пошлым пересудом

прожигается

поделенный на всех

утробистый

расчёт —

остаться в памяти

сменяемых

беспечных поколений

и – как бы дольше продержаться

там.


Горьки, бессмысленны

благие

упования!


Куда и для чего

манит нас

предстоящий срок?


Как будто в нём бы удалось кому-то

поверхность вечно смутных,

измождённых,

ломких

будней

подправить благоденствием и благолепием,

чему вразрез

уже

нельзя

воочию

не видеть

взрыхленную

в неостановимом

долгом истребленьи

матрицу

долин, полей, урем, —

когда-то над собою нас легко носивший

край

из ликующих просторов

и бессчётных

горизонтов —

отрада глазу

и грааль воспоминаний, —

по-детски розовый,

благословенный рай…


Под кров его убогий, одичалый

нам

теперь

стремиться —

с обожанием?

гордиться им —

без почитанья,

тупо,

слепо?


Усердие к тому

всегда копилось

в деспотах

и в их холопах,

на пики насаждавших

непоколебимый,

взвешенный,

отважный выбор.


Им – следовать?


Я – не берусь!


Туда ли, на вместилище алчбы,

раздоров,

ненависти,

расточительства

и боли,

я,

постранствовав,

вернусь?


Что мне там было б

в утешение,

приятным,

увлекало б,

зазывало?


Не то ль, чтоб мог я в одиночку переплыть

знакомые студёные и тёплые

моря?

протоки, реки и озёра обнырять и омуты

исчесть?

понежиться под кронами берёз, дубов иль ив?

к забытой беспорочности и бескорыстию

в намерениях,

к чести, верности

и чистоте

в духовном и в телесном

подтолкнуть

кого-то?

величием нагорий, гроз, лавин

и давних укреплений

восхититься?

абсурду следуя, проголосить заздравье

кому-то,

потерявшемуся

в лунных,

серебристых

снах?

рапирою проткнуть злодея?

простонать вороной?

увлечься игрищами,

строчкой ковыряя раны?

или – заслышав сердца странный,

безотчётный,

гулкий

перестук,

в немых предчувствиях себя заледенить:

а —

вдруг?..


Да – нет; – не то.


Мне дорог путь иной,

устеленный смущеньем

перед тайной

моей нескладно скроенной

души,

забывшей о покое,

о всполохах корявой ностальгии,

о зависти к реченьям мудрецов,

бегущей прочь от рубрик похвалы и лести,

не принимающей костров и стуж

вселенской лжи.


И! —

что бы я без отторженья значил!


Всегда нам ненавистно то, что губит волю

и, искривляя существо заветов,

половинит разум.


Венец красавице невесте – словно щит

триумфа ждущему от завтрашнего боя,

неискушённому,

лукавому

спартанцу, —

нелепа и смешна ей мысль

казаться незнакомым юным шалопаям

кривой и злобною каргою —

в отдалённой,

передрягами и нищетой замятой

пресной,

одинокой

старости.


Случайный, даже робкий звук

смертелен

тишине

звенящей.

И нет простора там,

где поднялась

и раздаётся

чаща.


В тайфунах дум,

не знавших заточений,

у финиша лишь тот,

кто – начинал

с сомнений

и кто – презрев ухмылки

от себя уйти спешащих

кланов, —

до срока перезрелых,

вялых и унылых, —

всему наперекор пространства и века

преодолеть желая,

свои опять

с любовью

подчищает

сомкнутые

огненные

крылья!


Лишь то, что чистою отвагою и совестью

обмериться должно,

в себе я грею и беречь готов.


Хотя

сказать бы

следовало

к этому

меж строф:

в облатках символов любой обмер —

сомнителен

и тем уж —

плох.


В исходе горестном, лихом и опостыленном

вдвойне мучительны бывают

сожаления —

о подступающих

бесславье

и бессилии.


У бездны, притаившейся в ночи

или – под пологом тумана,

бесстрашию легко сойтись

с обманом.


Неосторожный и заносчивый ручей,

упавший с высоты,

от гнева взбешенный,

своих намерений,

как и – себя,

уже

не помнит,

встретившись —

с бушующею,

бьющейся о берег

океанскою

волною.


И я, надземье облетая-обплывая-обходя,

разлады с собственною сутью

познавая и —

мудрея,

чего бы стоить мог,

такому вертопраху уподобясь?


Пределы всюду есть;

и в копоти бедовой

всему вокруг и каждому предписано

не разминуться

с новью.


Свет там померкнуть или отклониться

обречён,

где непрозрачную преграду встретит он

иль перспектива для него —

туманиста

иль – дымна.


И неужели впрямь годятся упования —

на цветики, на бирюзу планет,

на купол неба, с радугой сроднённый,

на приближение

к затерянным и затаённым

бесконечным далям,

меж тем как необдуманно и глупо

поэты, изощряясь, мир дробят,

собрав по осени багряные листы

и, гроздьями рябины заслоняясь,

встречают зиму тусклою тоскою,

метели и морозы ненавидя,

расписывая их

из утеплённых ниш?


На том ли устоит предназначение?


Спеша надеть корону,

помышляй об отречении!


На неоглядном,

диком,

переморенном жарою,

обездвиженном,

иссушенном

просторе

уже через мгновение

надежде,

завихрённой миражами,

суждено

являться

истомлённому

и заблудившемуся

путнику —

холодной,

оскудевшею

и

тщетной.


В трухлявой сыпи звуков и словес

томятся

лживые,

бесстыжистые гимны —

и – нам, и —

нами над эпохами расставленным

воинственным царям,

услужливым сатрапам,

скоморохам,

палачам,

речистым аксакалам.


И надо ль сожалеть,

что цвет сирени,

как и мечты о счастье, потускнеет

и станут горше росы и рассветы,

и сумерки времён

просветятся

мрачнее и корявей

в предвестиях, что землю

кто-то

опрокинет —

в штопор

и негероев рать

по ней

взойдёт

на пьедесталы?


Потерь от зла и долгих мук

не возмещают

оглашением

даже сермяжной,

стопроцентной

правды.


Никчёмен вымысел, коль вдохновенье —

неисправно.


И мне достанется пускай – немногое, —

лишь из того,

что взять у всех смогу —

без поручительств

и уплаты пошлины:

своею успокоюсь

простою долей, что склонялась книзу,

во глубь пород, где нет ни тьмы, ни света,

откуда не узнать о переменах,

молву с хулой не отличить от гадких прений,

не передать

восторгов бытием и ярких умилений

бесстрастным,

чуждым

и бесчувственным

богам,

не сосчитать

оставшихся невозмещёнными

обид,

укоров,

оскорблений,

не разглядеть дорог

в тугих извивах

и трелей не расслышать

соловьиных.


Уму, дерзнувшему не доверять святыням

и – никогда ни в чём

не изменять

себе и мировым основам,

я подаю теперь ладонь —

как демон истины,

немытой и суровой.


В рассеянных закатах запоздалых

случится ли, что в радость иль к печали

хоть для кого-нибудь,

кто наважденьями

ещё не свален,

вдруг отзвучит и этот мой,

не тронутый оковами

и не лукавый стих?


Я избегал сует и славословий.

Что мне до них?

Лишь то порой тревожит,

что

меня,

быть может,

заметить некому,

что спесь людей изгложет

и то, над чем я размышлял и —

что и как

успел и смог

сказать

впервые,

рассеют

по своим строкам

бойцы поэм и повестей

иные.


Так водится: и лучшее и худшее

из нашего

без умыслов

крадут

и позже

за таких,

как мы,

легко

сойдут.



Конец



Другое

Серебристая дымка

юных снов и мечтаний

зазывала меня

в бесконечную высь.

В жизни выпало мне

воли будто б немало,

но хотела душа

над собою взнестись.


Исходил я дороги,

по которым согласно,

беззаботно и шумно

ровесники шли.

И вот понял сейчас,

что искал я напрасно

перекрёсток большой,

остановку в пути.


Было трудно порой,

неуютно, немило

в одиночку брести

без надёжных примет.

Сам себе я порою

становился постылым,

убежать бы хотел

от того, что имел.


Не влекла меня детства

приятная сладость

под манящие тени

золотого шатра:

слишком скоро была там

оставлена радость,

слишком много постиг

я утрат.


Знаю, прелесть тех дней

не иссякнет вовеки

в истомившейся думой,

неспокойной душе, —

как нельзя ручейку

дважды течь в ту же реку,

так и детство моё

не вернуть уже мне.


Помню кронистой липы

медвяное цветенье,

без конца васильки

на июньском лугу,

тёплый воздух вечерний,

разудалое пенье,

шумный говор и смех

в молодёжном кругу


и просторных полей

красоту неземную,

перелесков и рощ

отуманенный вид,

и улыбку девчонки

так приятно простую,

когда только тебя

она ей одарит.


Всё то было кругом,

но искал я другого.

Я не знал, что ищу

и найду ли когда.

То была ли мечта?

Созерцанье немое?

Безрассудный расчёт?

Иль – одна пустота?


Не печальный, но скучный,

как свечи отраженье,

искушаемый тайной,

я бродил по земле.

Сколько грусти обрёл

я в своих размышленьях!

Сколько ярких надежд

я упрятал в себе!


Я прошёл пустоту,

побратался с покоем,

и мечта уже редко

прилетает ко мне;

но, как прежде, хочу

отыскать то, другое,

что нигде не терял

и не видел нигде.


Лунная симфония

Бесконечные вспышки огней.

Я брожу одиноко, как в сказке,

мимо тёмных стволов

тополей.

Я плыву мимо их оголённых вершин,

улетаю за грань

голубых

облаков,

за прильнувшие к ним

силуэты

просвеченных

стылыми зорями

высей,

пустот

и глубин.

Я живу. Я люблю.

Я взволнован и счастлив без меры.

На ладони своей ещё чувствую я

твою руку

тугую.

Я вдыхаю ещё запах кос твоих

пепельно-серых.

Я люблю этот холод

осенних

безлюдных

ночей

и над миром уснувшим

задумчивость

лунную.

Тишина надо мною

созревшею грушей висит.

Тишина в моём сердце

набатом стозвонным

гудит.

Это мне улыбается гордое,

смелое время.

Это мне говорит свою тайну

звезда

из далёких окраин вселенной.

Чу! Я слышу, как гибнет покой!

Тихо льётся симфония

звуков и красок,

словно снег

молодой.

И огней бесконечная пляска.

И брожу я один, будто в сказке,

мимо тёмных стволов

тополей…


Отважный окоём

Тихий шорох стынет

над рекой

возле моста, где туман густой

исплывает

над своей

судьбой.


В росе ивняк и травы на откосах;

они истомлены

в немом оцепенении.

А солнце не торопится к восходу.


То здесь, то там поток задрёманный

как будто невзначай

подёрнется

журчанием,

и в унисон – ленивый рыбий всплеск.


А впереди, за берегом отлогим —

колки берёз, дубков и клёнов

накрыты мглой;

и в них уже шумливо:

ко времени там

пересчёт пернатых.


Подале прочих

иволги округлые распевы.

Умеренны они,

тревожны,

глухи,

мнимы;

и в них же —

золото

и радостная алость.


И зоря, взрозовев,

уж пламенит восток,

огнём поднявши небо,

забрызгивая ширь

и шквалом бликов

устрашая тени.


С присоньем,

не спеша

от моста в стороны

сама себя дорога стелет;

по ней прошелестнуло шиной.

И новый след благословился эхом.


Подправлен окоём

глубокою

и ясною

отвагой!

В смущеньи перед ним

и рок,

и хмурый вызов;

и сам он уж готов

свои изъяны

сгладить.


Легко душе; и прост её окрас;

не возроятся в ней

остывшие волнения.

Всё ровно. Всё с тобой.

И не отыщет уклонений

твой подусталый жребий.


«Заблудший, спитой, косой…»

Заблудший, спитой, косой,

опорожнённый дух

уйми, придави хотя бы ногой;

к чужому – останься глух.


Попробуй – застынь на шаге;

представь его – изваянием.

Боль, сама по себе, – от страха.

Страх же – плод прозябания.


Томит предчувствие штиля;

концовкой оно опасно:

в бурливых милях, подраненный,

ты плыл и тонул всечасно.


Материком, океаном, космосом

будучи в эру втащены,

движемся вроде как очень просто:

с глупостью каждый частною.


Лишь миг, и – швартовы сброшены,

не к берегу, —

к целой огромной и сокрушительной

суше.

Кому-то легко —

в исхоженном.

Большего ждать —

не лучше.


Нельзя суетой пренебречь,

уйдя, взлетевши, отплывши.

Время не в силах туда протечь,

откуда пространство вышло.


Ополосни желания

в истоках призрачной цели.

До полного до умирания

смерть неуместна в теле.


Тонешь или плывёшь, —

в том тебе – что за разница?

В жизни, как через дождь,

видно лишь то, что кажется.



«Неровное поле. Неясные зори…»

Неровное поле. Неясные зори.

Гибнут раздумья у тракта старинного.

Нет очертаний в рассерженном море.

Бедны горизонты, и нет середины.


Путь к очевидному в долгом зачатии;

вехи на нём истуманены, мнимые.

Тащится жизнь над судьбою раскатанной.

Нет горизонтов, и нет середины.


Что-то забудется. Что-то вспомянется.

Вспыхнет восторг иль уронится зримое.

Лишь неизбежное где-то проявится.

Есть горизонты. Нет середины.


«Прекрасное – прекрасней во сто крат…»

Прекрасное – прекрасней во сто крат,

когда его потерю осознаешь.

Унылость серых лет мозг сохранит едва ли —

взамен секундам счастья и услад.


И я любил, как чёрт, как одержимый,

и счастлив был, и для тебя – любимым,

и охладеть успел, твой холод ощутив,

и тяжести пустой дверь в душу отворил.


Не перечесть обид, тобою причинённых.

Я горд – не снизойду до униженья.

Но верность сохраню минутам просветлённым,

когда тебя любил и в том не знал сомненья.


Прекрасных тех минут не зачеркнуть;

я никогда ни в чём тебя не упрекну.


«Воспоминаний неизменных нет…»

Воспоминаний неизменных нет;

теснят одни других, – вот жизни проза.

Но – не уйти от них и от того вопроса,

что на душе лежит как застарелый след.


Тот росчерк стал теперь уж неприметен.

Лишь иногда как будто ярким светом

твоё лицо озарено бывает.

Печаль с него разлука не смывает.


В минуты эти, огорчений полный,

тянусь к надеждам, за мечты цепляюсь.

Но – миг проходит, и, хоть это подло,

я в слабости своей себе уж не сознаюсь.


И только мысль одна меня тревожит вновь,

что, может быть, я сам убил свою любовь.


Май

Весною

землю

относит в рай…


Благоухает

роскошный май!


Цветёт долина —

огнём горит!

И по ложбине

ручей звенит.


В наряд зелёный

одеты – бор,

холмы и склоны,

и цепи гор.


И солнце светит

теплей, теплей,

и смотрит в реку,

и блещет в ней.


И песня льётся

и вдаль зовёт,

и сердце бьётся,

чего-то ждёт…


Уж близко лето.

Как много света!

Какая синь!

Как мир красив!


Октябрь

На неровном,

уставшем,

остылом

ветру

на яру

всё дрожит

непрестанно

полотно

пожелтевших

берёз.

Рой надежд

обронив

и окутав себя

пеленой

отсырелою,

тускло-

туманной,

раззадумался

плёс…


«Тишиной не удержанный звук…»

Тишиной не удержанный

звук…

Ночь на исходе…


Стрелка вращеньем

вновь замыкает

исписанный временем

круг.


Мысли в бессменном походе.

Ждут воплощенья!


«Мы стоим под луной…»

Мы стоим под луной.

Твоя талия звонче бокала.

Льётся безмолвия песня.


«Вечер спускается с крыш…»

Вечер спускается

с крыш.

Розовый полог заката,

аукнув,

упал

на горячие

сонные долы.

Прячется в тенях,

кого-то к себе подзывая,

робкая тишь.

Вздрогнул

стареющий

тополь,

лист обронив,

заране

бодрящей прохлады пугаясь.

Сны золотые

себе подложив в изголовье,

стынет луна —

думает

вечную

думу.


Не от себя

Мы с вами слишком долго не мужали

и до конца не знаем, как стары;

когда по-детски пели и смеялись, —

уж мы не вспоминаем той поры.


Мы слишком много потеряли сразу:

наш ум, ещё нестойкий, охладел.

И юности порыв без пользы пролетел,

уйдя из памяти и став пустою фразой.


И всё ж горит пока над нами луч надежды…


Но нам уж не сменить своей одежды:

она навек негодованье скрыла,

с которым мы теперь клянём земное зло.


Безвременья бесчувственная сила

с крутой скалы нас бросила на дно.


«Слепая мысль не различит подвоха…»

Слепая мысль не различит подвоха.

Не торопи того, что и само падёт.

Не ставь отметин на чужой дороге,

и то, что горячо, не складывай на лёд.


В себя гляди почаще, понастырней.

Живи один, и не кляни других.

Покуда едешь трактом пересыльным,

не вдохновляй себя и не насилуй стих.


У сердца подзайми расположенья

к бездомному, глухому, дураку.

Не клянчь табак; не требуй пояснений,

когда зарплату отдаёшь врагу.


Заметь: в земле ни дня, ни ночи нету:

получишь их, лишь сотворив разлом.

Корявисто предчувствие рассвета,

когда раздумий много об одном.


Не отвергай ни призраков, ни чёрта.

Согрей талант в космическом бреду,

и с явным удовольствием отторгни

себя, вползавшего в болотную узду.


Придёт напасть – не ври себе и миру.

На благодать не отвечай зараз.

И если у истории в пунктире

тебе не быть, —

не обессудь и нас.


«В тайном раздумье…»

В тайном раздумье

повисла

симфония

ночи.

Пахнет земля.

Тополь стоит

в напряженьи

упругом.

Тихо плывут облака.

В блеске холодном

застыли

далёкие

горы.

Синие звёзды

смеются

и чертят узоры

в неярких

усталых

мирах.

И ещё долго

навстречу рассвету

не выпорхнут

сонные звуки

из голубого

безмолвия.


Не сожалей, смирись

В унылостях растраченные годы

не потревожат чувств

сухим воспоминанием.

Где было глубоко, образовались броды.



Каскад надежд утих,

и чувственность иная,

пройдя через барьер

пространственных вериг,

теперь восцарствует,

былое изгоняя.



В хозяйственный экстаз

вонзив свои права,

она сопернице дала отказ в пороге.

Где отцвели цветы, лишь шелестит трава.



То счастье, что хоть редко

но бурлило и сверкало,

уведено под тень, —

река с другим значеньем:

в пологих берегах она бредёт устало.


«Ни темнее, ни светлее…»

Ни темнее, ни светлее

краски неба – там и тут.

Сердце тихо пламенеет,

вдохновенья грея суть.


Ясен ум; одна, прямая

мысль – что движется к строке.

Ты её полюбишь, зная:

в ней – судьбы твоей разбег.


Тонким волосом растянешь

миг, когда сквозь блёстки рифм

в очертаньях угадаешь

и запомнишь новый стих.


На вершине

Мне не странно и не дико

в этом мире многоликом.


Я – над гребнем, у стремнины,

где, как следствию с причиной,

возникающим заботам

в направлении к субботам

не дано тащиться врозь

под расчёт скупой и мнимый,

полагаясь на авось;

здесь – всему свой бег и срок,

перемен порядок – строг,

а желанья – исполнимы.


Тут я весь; тут мой порог;

тут моя, своя граница,

мой рубеж для возвышенья

в чутких снах и продвиженьях

к яви, скрытой в заблужденьях;

край под месяцем искрится;

в нём легко преобразиться

и раздумьям, и душе,

коль в разбросе те уже.


Мной исхожены дороги —

те, что длинны иль старинны,

коротки, узки, извивны,

те, которым вышли сроки,

также те, что завсегда

всех заводят не туда,

где ещё, бывает, живы,

бродят идолы картинно,

жить пытаясь под залог

тем, что я – никак не смог;


мне казалось: те пути

держат волю взаперти.


Продвигаясь на вершину,

сам себя я превозмог.

Мне судьба упёрта в спину;

предо мной простор – в облог;

знак на нём посередине

в виде шлема из былины,

что совсем забыта ныне,

как и то, что в ней —

урок.


Я не скрылся и не ранен,

не потерянный в тумане,

никому не задолжал,

не окончен, не пропал,

не свечусь и не грущу,

в чуждый дом не возвращусь,

вражью блажь —

ему ж прощу.


Мне дерзанье – как награда.

Миражами я обкатан;

на своей земле – чужой,

на чужой же – сам не свой.


Нет на мне худых отметин;

ярких красок тоже нет.

Как я жил, я не заметил.

Ту, что ждал, ещё не встретил.

Ту, что встретил, не отверг.


Мне в низинах дела нет.

Я не злобен, не удал.

Тем доволен, что искал,

чувствами иль только глазом

суть угадывая разом.


Далеко отсель до бога;

чёрт мне также не в подмогу.

Я помечен под звездой

незаметной, не тоскливой,

не чудной, не прихотливой;

луч её всегда со мной.


Ни с волхвом,

ни с волчьим братом

мне встречаться нет охоты;

в небо вшит – без позолоты,

в прошлом ангел не крылатый,

сбережённый от заклятий,

с трезвой, ясной головой,

я теперь свою удачу

по-пустому уж не трачу,

и в итоге это значит

как прекрасно жить иначе —

над мирскою суетой

да в ладу —

с самим собой.


Зачем я здесь?..

Исповедь кота, живущего в квартире


Приляг ещё поспать,

мой чёрный хвост.

Такой же я скруглён

как и раскос.


Легко устать от дел

бросаясь в край.

А взгляд в расщелину —

одна игра.


Не уничтожится

ничто своё.

Как перевёрнуто

житьё-бытьё!


Кто я? Что я теперь?

Зачем я здесь?

Я непременно нужен

кому-то весь.


Пустым хождением

пониз дверей

не выжечь умыслов

на тьму вещей.


В глазах надежда

всегда близка.

Кому-то – верится,

кому – тоска


Теплом не светится

ни стол, ни стул.

Кто не согрет собой,

тот не уснул.


Не в счёт отдельное,

что – в долгий ряд.

Зовут по имени,

чем всё круглят.


Заботы терпкие

болванят кровь.

Хоть нету призраков,

нет и основ.


Я был как многие —

служа уединению.

Всегда внутри него

огромное стремление.


Оно порою комом

цепляется в загривок.

И цели нет дороже —

стать

максимально зримым.


Своих искал везде я,

по всем углам.

Так было много их,

но только – там.


Воспоминания —

как сон и бред…

Под шкурой зыбятся

то вскрик, то след…


Я был помноженный

на них, кто – там.

Цвет моего хвоста

усвоил хам.


Он прокусил мне то,

чем ловят звук;

но злиться я не стал:

хам сел в испуг.


Откуда что взялось:

шла речь о ней.

Как на беду он был

неравнодушенней.


Ну, значит, прокусил;

а через раз

ему какой-то жлоб

размазал глаз.


Мы после виделись

всего тремя зрачками.

Существеннее то,

которое

мы

сами.


М-да… чьи-то мнения…

Пусть, как должно бывает,

хоть чёрная, хоть серая

меж нами пробегает.


Не леденит судьба

во всём привычном.

Знакомое – чуждо.

Чужое – безразлично.


«Оденься в камень…»

Оденься в камень.

Приляг на дно.

И жди обмана —

в бистро, в кино.


Хотенья мене,

чем больше круча.

Уснувший гений —

оно и лучше.


В нагорье, в ночи

Гётевский мотив


Отстранённою дрёмой объяты

вершины, распадки и склоны.

К небу спрямились пути;

и замирают свечения

по-над остылой уставшею мглой.

В мире как будто провисли

и не обронятся больше

тревоги, предчувствия и ожидания.

Сердце в смущенье:

покоя ему не узнать,

но оно его ждёт.


«В душе своей отсею шелуху…»

В душе своей отсею шелуху.

Забуду помыслов невнятные значения.

Чертополох иззубренных улыбок и угрюмую хулу

сотру из памяти,

остуженной в сомнениях.


И вихри праздности, и ласточкин восторг

не стоят ничего, исписанные ложью.

Приму лишь то, чего всегда достичь желал и мог,

отдав под нож боязнь и осторожность.


Так много пролетело дней потухших!

Неярок свет, завесой истомлённый.

Свой жребий, перемятый, но – не самый худший

я вновь прямлю,

надеждой осветлённый.


«Поэт в России больше не поэт…»

Поэт в России больше не поэт.


Свою строку, ещё в душе лелея,

он сбросит на сомнительный совет

в себя же, искушённого в затеях, —

как перед светом

выглядеть

прилично.


Не зацепив за чуждую мозоль,

не разделив беду чужую лично,

уже с рожденья он освоил роль

раба тоски,

раба непрекословий.

Не зная сам себя, себе не нужен,

не меряясь ни с кем,

держась тупых условий,

спеша не вверх и делаясь всё уже.


Чужие чувства выдав за свои,

горазд он сымитировать

страданье.

Молчит, когда у мозга бьётся крик

и боль торчит из подновлённой раны,

и до расстрела, не его, – лишь миг,

и по-над бездной жгут

свободный стих

и тот горит мучительно и странно…


Узнав о вечных проявленьях страсти,

им изумившись, пишет про любовь,

по-древнему деля её на части,

на то, где «кровь» и где «опять»

и «вновь».


А нет, так, убаюканный елеем,

с трибуны о согласье пробубнит —

не с тем, что заупрямиться посмело,

а с тем, где разум

лихом перекрыт,


где ночь, придя на смену дню, остыла

и, злобой век сумбурный теребя,

с своих подпорок долго не сходила

и кутерьмой грозила,

новый день кляня.


В мечте беспламенной, угодливой,

нечистой

полощатся пространства миражей.

Он, непоэт, раздумывает мглисто,

и, мстя эпохе, всё ж бредёт за ней.


Покажется отменным патриотом,

зайдётся чёрствой песнею иль гимном.

От пустоты всторчит перед киотом,

осанну вознесёт перед крестом

могильным.


Не верит ничему; себе помочь не хочет.

Живёт едой, ворчбой и суетой.

Над вымыслом не плачет, а хохочет,

бесчувствен как ноябрь перед зимой.


Поближе к стойлу подтащив корыто,

жуёт своё, на рифму наступив,

от всех ветров как будто бы укрытый,

забыв, что предал всё и что

пока что жив…


Петля в песках

Укажу себе цель и пойду,

и дойду до пределов своих…


Над чертой окоёма,

у края, где в мареве знойного полудня

плавились гребни

усталых

чешуйчатых дюн,

я слепую удачу настиг —

в силуэтах

цветущих садов неземных.



Где-то там, наверху, я б хотел,

забытью подчиняясь,

узнать про другого себя.

Я горел бы и знал,

как легко

до конца

догореть.

Там надежда меня

под блаженный прохладный уют

зазывала —

опять и опять!

Но взойти мне туда уже было тогда —

не успеть.


В том ничьей не бывает вины,

если скрытой —

не нашею – ложью

украсится явь.

Мне предчувствие горечи

жгло

отлетавшие к зорям

лукавые сны;

я, —

не принявший чьи-то следы

впереди —

за свои, —

оказался неправ.


«Когда от жизни, битый и угрюмый…»

Когда от жизни, битый и угрюмый,

я ухожу, зализывая раны

и погружаясь в пропасти раздумий,

с тревогой лень мешаю и стыжусь

страданий;


когда от этой жизни ухожу я,

которая с упорством и дерзанием

срывает походя завесы мироздания,

ищу покоя, прячусь и тоскую, —


тогда, припав осевшею душой

к надмирной тишине,

я времени вдруг постигаю торопливый бег.

В его стремнинах неуместен

сердца истомлённый,

запоздалый бой.


Теперь я в нём своё предназначенье слышу.


И, на себя восстав,

я рушу свой несбывшийся

покой!

И вновь я тот же, кем и прежде был,

и грудь свободней дышит.


Двое

Звёзды меркнут рой за роем,

в водах измочив лучи.

Океан опять – спокоен;

он,

усталый грозный воин,

мирозданью подневолен,

утоливший жажду боем,

раззадумался в ночи.


Океаном успокоен,

мирозданьем обусловлен,

ты,

стихосложений воин,

над своей судьбою строишь

купол, залитый зарёю,

в чувствах – будто перекроен,

держишь рифму наготове

и – в рассеянье —

молчишь.


Неизбежное

То слово как пламя взвихрилось меж нами;

мы знаем его; и оно так прекрасно.

Не нужно секунд и усилий напрасных.

Так скажем его, и – оно не обманет.


Уж звуки восторга у сердца таятся;

блаженно томленье; забыты сомненья.

В замке наши руки – залог единенья.

А в душах так сладко, и сил нет расстаться.


Желаниям тесно в пространствах просторных,

и вздохи значением близости полны.

Так буйные в море рождаются волны.

Так в миге вмещаются счастья аккорды.


Разбиты тревоги – пусть так всё и будет!

И радость торопится с негою слиться.

Экстаз предстоящего светится в лицах.

Замкнулся наш круг – нам не выйти отсюда!


И в трепете помыслов мы уж готовы

вдвоём оказаться на чудном пороге.

Секунды даруют так много, так много.

Не станем же медлить и скажем то слово!


«Серые туманы…»

Серые туманы

родины моей.

По-над океаном

небо – голубей.


Звёздочка упала.

Звёзд – ещё немало.

Звёзды притуманенные

пляшут словно пьяные.


«Всё, что ещё от меня осталось…»

Всё, что ещё от меня осталось, —

то – что есть; – не такая уж малость!


Немотный и твёрдый, в пространствах пустых

я странствую, вечностью меряя их.


Чтоб уцелеть на путях неизведанных,

служу лишь себе, терпеливо и преданно.


Только и дела всего у меня, что грановка

моей ипостаси: грановка-обновка.


Лечу или падаю, всё мне едино.

Лучшая грань – от толчка в середину.


Не остаётся сомнений: удар что надо.

Ещё не разбит я! и то – мне наградой.


Хоть гранями всё моё тело изрыто,

я не ропщу; – они мне – прикрытье.


Новые сшибки – раны на ранах;

ими шлифуются прежние грани.


Сбитой, отшлифованный, я и внутрях

твёрд и спокоен будто бы маг.


Тем и довольствуюсь в ровном движении.

В радость мне встречи, желанны сближения.


Нету в них умыслов; только судьба

их преподносит, блуждая впотьмах.


В том её действенность и непреложность:

редко в пустом возникает возможность.


Рядом ли дальше чей путь проискрится,

это всего лишь намёков частицы…


Выгоды есть и в бесцельном движении:

вызреет случай войти в столкновение…


Всё, в чём я сущ и одарен судьбою,

то всё – во мне; – и – прервётся со мною.



Загрузка...